И Л. Н-чу хочется направить этот великий народ на новый, свойственный ему путь:
"Я думаю, что в наше время совершается великий переворот в жизни человечества, и что в этом перевороте Китай должен во главе восточных народов играть великую роль.
Мне думается, что назначение восточных народов Китая, Персии, Турции, Индии, России и, может быть, Японии (если она не совсем еще увязла в сетях разврата европейской цивилизации) состоит в том, чтобы указать народам тот истинный путь к свободе, для выражения которой, как вы пишете в вашей книге, в языке нет другого слова, кроме Тао, т. е. стремление к истинной духовной свободе.
В народах проявилось сознание, что власть - зло, от которого надо освободиться.
И западные народы давно уже почувствовали эту необходимость и давно уже изменили свое отношение к власти одним общим всем западным народам способом: ограничением власти посредством представителей, т. е. в сущности распространением власти, перенесением ее от одного или нескольких на многих.
В настоящее время, я думаю, что наступил черед и восточных народов и для Китая точно так же почувствовать весь вред деспотической власти и отыскивать средства освобождения от деспотической власти, при теперешних условиях жизни ставшей непереносимой.
Но дух разложения и подражания коснулся и древнего народа.
Я вижу по вашей книге и по другим известиям, что легкомысленные люди Китая, называемые партией реформ, думают, что это изменение должно состоять в том, чтобы сделать то самое, что сделали западные народы, т. е. заменить деспотическое правительство представительным, завести такое же войско, как у западных народов, такую же промышленность".
И Лев Николаевич целым рядом аргументов убеждает ученого китайца не идти на обман европейской цивилизации, а искать своего пути, пути неподчинения насилию. Наконец Л. Н-ч заключает так:
"Дело, предстоящее теперь, по моему мнению, не только Китаю, но и всем восточным народам, не в том только, чтобы избавиться самим от тех зол, которых они терпят от своего правительства и от чужих народов, а в том, чтобы указывать всем народам выход из того переходного положения, в котором они все находятся.
И выхода другого нет и не может быть, как освобождение себя от власти человеческой и подчинение власти Божией".
Другое большое, замечательное письмо он пишет французскому писателю Полю Сабатье, автору известной книги о Франциске Ассизском. Поль Сабатье является во Франции руководителем нового религиозного движения, стремящегося реабилитировать католичество, приводя его к высшей христианской, нравственной основе.
Л. Н. откровенно возражает Сабатье, считая бесполезным и несовместимым соединение церковной лиги с Христовой истиной, и указывает на целый ряд симптомов, дающих надежду на разрешение этого векового конфликта между христианской религией и государством, в смысле полного освобождения религии от государственной власти.
Эта переписка шла через меня, и мне пришлось передать ответ Л. Н-ча Полю Сабатье в Женеве. Он был очень тронут ответом Л. Н-ча, отнесся к нему с большим уважением, и я уверен, что на его молодых единомышленников оно имело отрезвляющее влияние.
Осенние темные вечера давали возможность Л. Н-чу более отдаваться чтению, и вот он записывает в дневнике свои впечатления от прочитанного:
"Читаю Гете и вижу все вредное влияние этого ничтожного, буржуазно-эгоистического, даровитого человека на то поколение, которое я застал, в особенности бедного Тургенева с его восхищением перед "Фаустом" (совсем плохое произведение) и Шекспиром, и, главное, с той особенной нежностью, которую приписывают разным статьям: Лаокоонам, Аполлонам и разным стихам и драмам. Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Изо всех сил старался - и никак не мог. Какой ужасный вред авторитеты, прославленные великие люди, да еще ложные".
И опять лирическое отступление, в котором выражается его горе и радость:
"Записано так после очень тяжелого настроения: уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаются, лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего нет дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно. Все чаще и чаще чувствую это.
Ходил гулять. Чудное осеннее утро, тихо, тепло, зеленя, запах листа. И люди, вместо этой чудной природы с полями, лесами, водой, птицами, зверями, устраивают себе в городах другую, искусственную природу с заводскими трубами, дворцами, локомобилями, фонографами... Ужасно и никак не поправишь..."
Еще несколько выписок из осеннего дневника дают полную и яркую картину тогдашнего настроения Л. Н-ча со всеми волнениями, которые переживала его великая душа.
"Очень много в нашем, в моем понимании смысла жизни (религии) условного, произвольного, неясного, иногда прямо неправдивого. Хотелось бы выразить смысл жизни как можно яснее, и если нет, то ничего не вносить в это определение неясного. Неясно для меня понятие бога. Я не имею никакого права говорить про бога, про всего бога, тогда как я знаю только то, что во мне есть нечто свободное, всемогущее, хотел сказать благое, но это качество не может быть приписано этому нечто, так как всемогущее и свободное и единое не может не быть благим. Это сознание я знаю и могу жить в нем, и в этом перенесении в это сознание всей своей жизни есть высшее благо человека".
"Последний раз записал, что продолжаю радоваться сознанию жизни, а нынче как раз должен записать противное: ослабел духовно, главное тем, что хочу, ищу любви людей и близких, и дальних. Нынче ездил в Ясенки и привез письма, все неприятные. То, что они могли быть мне неприятны, показывает, как я сильно опустился. Две дамы-рассудительницы, неясные, путанные и прилипчивые (и к ним можно и должно было отнестись любовно, как я и решил, подумав) и потом фельетон в харьковской газете того маленького студента, который жил здесь летом. Несомненный признак упадка, потери общения с Вечным через сознание того, что мне стало больно читать его злую и глупую печатную ложь. Кроме того, физически был в дурном, мрачном настроении и долго не мог восстановить свое общение с богом".
На следующий день он писал:
"В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой на то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прячущегося за жену. Не осилил перенести любовно, сказал А., что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо: это загоняет к богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству (не смею сказать - любви) к людям. Все почти мои прежние писания прежних лет, кроме Евангелия и некоторых, мне не нравятся по своей недоброте. Не хочется давать их.
Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее. Да, хочется подвести отделяющую черту под всей прошедшей жизнью и начать новый, хоть самый короткий, но более чистый эпилог".
"Маша сильно волнует меня",- говорит в дневнике своем Л. Н-ч; это волнение было вызвано ее тяжкою болезнью, которая и унесла ее в невидимый мир.
Это был замечательный человек, несомненно, по своим душевным качествам наиболее близкий Л. Н-чу. Илья Львович, брат ее, прекрасно охарактеризовал отношение дочери к отцу в своих воспоминаниях:
"Когда я приехал в Ясную на другой день после ее смерти, я почувствовал какое-то повышенное, молитвенно-умиленное настроение всей семьи, и тут, может быть, в первый раз я сознал все величие и красоту смерти.
Я ясно почувствовал, что своей смертью Маша не только не ушла от нас, а, напротив, навсегда приблизилась и спаялась со всеми нами так, как это никогда не могло быть при ее жизни.
Это же настроение я видел и у отца. Он ходил молчаливый, жалкий, напрягая все силы на борьбу со своим личным горем, но я не слышал от него ни одного слова ропота, ни одной жалобы - только слова умиления.
Когда понесли гроб в церковь, он оделся и пошел провожать.
У каменных столбов он остановил нас, простился с покойницей и пошел по прешпекту домой. Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой, старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся.
Сестра Маша в жизни отца и в жизни всей нашей семьи имела огромное значение.
Сколько раз за последние годы приходилось ее вспоминать и с грустью говорить: "Если бы Маша была жива...", "если бы не умерла Маша..."
Для того, чтобы объяснить отношения Маши к отцу, мне придется вернуться далеко назад.
В характере отца,- быть может, оттого, что он рос без матери, а, быть может, врожденно,- была одна отличительная и на первый взгляд странная особенность,- ему совершенно несвойственны были проявления чувства нежности.
Говорю "нежность" в отличие от "сердечности". Сердечность у него была, и большая.
Характерно в этом смысле его описание смерти дяди Николая Николаевича. В письме к Сергею Николаевичу, описывая последний день жизни брата, отец рассказывает, как он помогал ему раздеваться.
"...И он покорился, и стал другой... всех хвалил и мне говорил: благодарствуй, мой друг". Понимаешь, что это значит в наших отношениях?"
Оказывается, что на языке братьев Толстых слова "мой друг" была такая нежность, выше которой представить себе нельзя.
Эти слова поразили отца даже в устах умирающего брата.
Я во всю свою жизнь никогда не видал от него ни одного проявления нежности.
Целовать детей он не любил и, здороваясь, делал это только по обязанности.
Понятно поэтому, что и по отношению к себе он не мог вызывать нежности, и что сердечная близость у него никогда не сопровождалась никакими внешними проявлениями.
Мне, например, никак не могло бы прийти в голову просто подойти к отцу и поцеловать его или погладить ему руку.
Этому отчасти мешало и то, что я всегда смотрел на него снизу вверх, и его духовная мощь, его величина мешала мне в нем видеть просто человека, порой жалкого и усталого,- слабого старичка, которому так нужны были тепло и покой.
Это тепло могла давать отцу только одна Маша.
Бывало, подойдет, погладит его по руке, приласкает, скажет ему ласковое слово, и видишь, что ему это приятно, и он счастлив и даже сам отвечает ей тем же.
Точно с ней он делался другим человеком.
И почему Маша умела так сделать, и никто другой и не смел этого пробовать?
У всякого из нас вышло бы что-то неестественное, а у нее это выходило просто и сердечно.
Я не хочу сказать, что другие близкие люди любили отца меньше, чем Маша,- нет, но ни у кого проявления этой любви не были так теплы и вместе с тем так естественны, как у нее.
И вот со смертью Маши отец лишился этого единственного источника тепла, которое под старость лет становилось для него все нужнее и нужнее.
Другая, еще большая ее сила - это была ее необычайно чуткая и отзывчивая совесть.
Эта ее черта была для отца еще дороже ласки.
Как она умела сглаживать всякие недоразумения. Как она всегда заступалась за тех, на кого падали какие-нибудь нарекания,- справедливые или несправедливые, все равно.
Маша умела все и всех умиротворять".
Вот как отразилось это событие в дневнике Льва Николаевича:
"26 ноября. Сейчас час ночи. Скончалась Маша. Странное дело: я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызвал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом, не говорю уже своем - нехорошем, не должном. Да, это событие в области телесной, и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, когда она умирала - удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание: но то, что раскрывалось, то есть. Где? Когда? Это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни".
"29 ноября. Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче".
"1 декабря. Нет-нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами,- не о ее потере для себя, а просто о торжественной, пережитой с нею минуте, от любви к ней".
"28 декабря. Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни".
Из литературных работ Л. Н-ча этого года упомянем еще о его статье "Значение русской революции". Статья эта вошла в полное собрание сочинений Л. Н-ча и распространялась отдельной брошюрой, и потому мы не станем здесь излагать ее содержание, хорошо известное читающей публике. Скажем только, что Л. Н-ч видел главное значение русской революции в возможности, которую открывала она русским людям, а за ними и всем другим - свернуть с ошибочного пути, по которому пошли западные народы, пути городской промышленной цивилизации, и вступить на новый путь - цивилизации земледельческой, мужицкой, приближения к "царству дураков".
Эта возможность открыта и теперь, и сдвиг России в эту сторону несомненен.
В это время, занятый составлением II тома биографии Л. Н-ча, я часто обращался к нему за разными справками, и письма носили деловой практический характер. Наконец, побуждаемый желанием душевного общения с ним, я написал ему письмо, в котором ничего не просил, а выражал свое душевное настроение. Я получил вскоре ответ и привожу его здесь для заключения этой главы и 1906 года.
"Спасибо, милый друг, за бескорыстное письмецо. Я на днях поболел. Собирался совершить большую перемену. Теперь поправляюсь. Занят я "Кругом чтения" для детей и народа. Ко мне ходят крестьянские дети, и предстоящее дело представляется страшно трудным, но стараюсь.
То, о чем вы поминаете, вероятно, маленькая статейка, которую я не послал, под заглавием "Верьте себе", обращенная к отрокам 14-16 лет. Как ваши занятия с несчастной молодежью?
О Плотине я знаю. Выписки ваши очень хороши.
Как в старости живо чувствуешь огромность предстоящей работы и краткость времени. Хорошо, что "я" не в себе одном, а то бы можно прийти в отчаяние. Целую вас. Всегда думаю о вас с любовью. Привет вашей жене".
ГЛАВА 11
1907 г. Занятия с детьми. Земельный вопрос
1907 год небогат внешними фактами в жизни Л. Н-ча. Она протекала тихо и мирно в Ясной Поляне, но этот период можно отметить по той напряженной внутренней работе, которую пережил Л. Н-ч и которая, несомненно, приблизила его к вечной жизни. Дневник его за этот год очень характерен. Запись каждого дня состоит из двух частей. В первой части он дает как бы краткую историю своей жизни, внешней и внутренней, за прожитые дни и потом уже приступает к изложению по пунктам наиболее важных мыслей, пришедших ему на ум за эти дни. Те из этих начал, которые дают возможность отметить этапы в развитии души Л. Н-ча, мы дадим здесь или целиком, или в кратком изложении.
Много за этот год было посетителей, много написано писем и целый ряд значительных статей.
Кроме вышеуказанной внутренней работы и общения с людьми, время Л. Н-ча было занято, главным образом, двумя делами: переработкой "Круга чтения" и уроками с детьми. Можно еще отметить одно особенное явление этого времени - это ослабление памяти и вообще физических сил, о чем не раз упоминает Л. Н-ч в своем дневнике. Мы приведем ниже главнейшие эпизоды его деятельной жизни, по возможности по всем ее отделам. В начале года он записывает в своем дневнике:
"Нынче думал о том, что невозможно спокойно жить с высоким о себе мнением, что первое условие спокойной и доброй жизни это то, что говорил про себя Франциск, когда его не пустят. И нынче все утро был занят этим уменьшением своего знаменателя. И, кажется, не бесполезно: живо вспомнил себе все то, что теперь осуждаю в сыновьях: игрецкую страсть, охоту, тщеславие, разврат, скупость... Главное - понять, что ты сам ниже среднего уровня по нравственности, слабости, по уму, в особенности по знаниям, ослабевающий в умственных способностях человек, и не забывай этого, и как легко будет жить. Дорожить надо оценкой бога, а не людей".
Эта запись требует объяснения по двум пунктам. Выражение "что говорил Франциск, когда его не пустят" - есть намек на известный рассказ из жизни Франциска, передающий его разговор с его учеником о том, "в чем радость совершенная". На его вопрос ученик перебирает целый ряд "радостей", которые приходят ему в голову, но Франциск говорит на все - нет, совершенная радость не в том, даже не в том, чтобы христианство распространилось по всей земле. Ученик в недоумении спрашивает: "В чем же, учитель, радость совершенная?" - и Франциск отвечает, что если их, странников, измученных в пути, промокших и голодных, не пустят в ночной приют, а отгонят и обругают, и они перенесут это с любовью, то в этом будет радость совершенная. Л. Н-ч очень любил этот рассказ и часто пользовался им, чтобы выразить истинное религиозное чувство смирения.
Здесь же Л. Н-ч прибегает к любимому им математическому сравнению. Он говорит об уменьшении знаменателя. По определению Л. Н-ча, достоинство человека измеряется дробью, у которой числитель есть то, чем обладает человек, а знаменатель - это то, что человек о себе думает. При одних и тех же качествах, достоинство человека тем выше, чем меньше о себе думает человек, подобно тому, как величина дроби повышается с уменьшением знаменателя.
2 февраля Л. Н-ч записывает: "читал превосходную книгу Baba-Bharaty Кришна".
И затем через несколько дней:
"Я, кажется, не записал о том, что написал длинное письмо Baba-Bharaty.
Боюсь, что он славолюбив".
В марте Л. Н-ч усердно занимается с крестьянскими детьми из Ясной Поляны.
17 марта он записывает в дневнике: "За это время был занят только с детками уроками. Что дальше иду, то вижу большую и большую трудность дела и вместе с тем большую надежду успеха. Все, что до сих пор сделано, едва ли годится. Вчера разделил на два класса. Нынче с меньшим классом обдумывал. Это время были разные посетители и хорошие письма. Вчера был Кузьмин от малеванцев. Очень радостно".
Ив. Фед. Наживин, посетивший в это время Л. Н-ча, интересно рассказывает об этих уроках, на которых ему удалось присутствовать.
"Занятия эти состояли в том, что он рассказывал детям что-нибудь из Евангелия, а потом заставлял их пересказывать. Целью этих занятий было, во-первых, обучение детей религии, если можно так выразиться, и во-вторых, составление Евангелия по пересказу самих детей. Об этих своих занятиях он говорить без слез не мог и часто повторял: "дети приходят заниматься и я учусь с ними..." Так вот на одном из таких уроков посчастливилось присутствовать и мне; чтобы не смущать детей, мы, я и домашний доктор Ясной Поляны Д. П. Маковицкий, сидели тихонько в соседней комнате, дверь которой Лев Николаевич оставил нарочно приотворенной. Поговорив о Евангелии, Лев Никол. как-то к слову начал рассказывать детям следующую легенду:
"Жил в старину в пустыне один отшельник, он проводил все свое время в молитве. И пошел он раз к своему наставнику, еще более благочестивому старцу, и спросил его, что бы он мог еще сделать, чтобы заслужить перед богом. И послал его старец в соседнюю деревню, к мужикам, которые всегда приносили пищу ему.
- Поди к ним,- сказал старец,- поживи с ними денек, может быть, и научишься у них чему-нибудь...
Пошел отшельник в деревню к мужикам, видит, встал со сна мужик, пробормотал "господи" и скорее за работу. И так проработал мужик до вечера, а вечером, вернувшись с поля, опять только пробормотал "господи" и скорее спать. И вернулся отшельник к старцу и говорит:
- Нет, нечему у них поучиться... Они и бога-то всего два раза за день вспоминают, утром да вечером...
Взял тогда старец чашу, налил ее до самых краев маслом и подал отшельнику:
- На,- говорит,- возьми эту чашу и за день обойди с ней вокруг деревни, да так, чтобы ни одной капли не пролилось...
И взял отшельник чашу, и ушел, а вечером воротился.
- Ну, хорошо,- сказал старец,- теперь скажи мне, сколько раз ты за день о боге вспомнил?
- Ни одного...- смутившись, отвечал отшельник,- я все на чашу глядел, пролить боялся.
- Ну, вот видишь...- сказал старец (тут голос Льва Николаевича стал осекаться и дрожать).- Ну, вот видишь, ты только о чаше думал и то бога ни разу не вспомнил, а он, мужик-то, и себя кормит, семью, да еще и нас с тобой в придачу, а и то два раза бога вспомнил".
Лев Николаевич с глазами полными слез едва-едва мог договорить, растроганный, последние слова - вернее, их договорили ребятишки, маленькие мужики, принявшие легенду с чрезвычайным одушевлением".
В апреле Л. Н-ч пишет в дневнике:
"Не писал больше полмесяца. Жил за это время порядочно. Был сильный насморк, и теперь чувствую себя очень слабым. Детские уроки и подготовление к ним поглощает меня всего. Замечаю ослабление сил и физических, и умственных, но обратно пропорционально нравственным. Хочется многое писать, но многое уже навсегда оставил не оконченным и даже не начатым".
Тогда же он пишет трогательное письмо своей сестре:
"Милый друг Машенька. Часто думаю о тебе с большою нежностью, а последние дни точно голос какой все говорит мне о тебе, о том, как хочется, как хорошо бы видеть тебя, знать о тебе, иметь общение с тобой. Как твое здоровье? Про твое душевное состояние не спрашиваю, оно должно быть хорошо при твоей жизни. Помогай тебе бог приближаться к Нему.
У нас все хорошо. Соня здорова, бодра, как и всегда.
У нас, к нашей радости, живет Таня с милой девочкой. Муж ее на время за границей у больного сына.
Очень чувствую потерю Маши, но да будет воля Его, как говорят у вас, и я от всей души говорю. Про себя, кроме незаслуженного мною хорошего, ничего сказать не могу. Что больше стареюсь, то спокойнее и радостнее становится на душе. Часто смерть становится почти желательной. Так хорошо на душе и так верится в близость того, в ком живешь и в жизни, и в смерти.
Соня нынче приехала из Москвы, видела твою милейшую Варю, которую не только видеть, но про которую вспоминать всегда радостно.
Поклонись от меня всем твоим монахиням. Помогай им бог спасаться. В миру теперь такая ужасная недобрая жизнь, что они благой путь избрали и ты с ними. Очень люблю тебя. Напиши много словечек о себе. Целую тебя.
Брат твой и по крови, и по духу - не отвергай меня.
Лев Толстой".
Отношения между ними становились все трогательнее и задушевнее. Видно было, как они, приближаясь к богу с разных сторон, сближались между собою невольно и радостно, что и подтверждается их дальнейшим общением.
Л. Н-ч в дневнике делает краткий обзор прошедших событий:
"27 июня. Приехали Чертковы, прожили у нас три дня. Очень было радостно. Живет Нестеров - приятный. Был Сергеенко. Вчера были 800 детей. Душевное состояние хорошо. Только, увы, начал уже терять общение с богом, как понимал, или, вернее, чувствовал его неделю тому назад. Но кое-что, и очень важное и нужное, осталось".
Дети и уроки с ними продолжают занимать его ум, и он записывает такие размышления:
"Хотелось ожидаемым детям сказать вот что: вы все знаете, что был любимый ученик Иоанн. Иоанн этот долго жил, и когда очень состарился, насилу двигался и еле говорил, то всем, кого видел, говорил только все одни и те же короткие четыре слова. Он говорил: "дети, любите друг друга". Я тоже стар, и если вы ждете от меня, чтобы я что-нибудь сказал вам, то я ничего не могу сказать от себя и повторю только то, что говорил Иоанн: "дети, любите друг друга". Лучше этого ничего сказать нельзя, потому что в этих словах все, что нужно людям. Исполняй люди эти слова, только старайся люди отучаться от всего того, что противно любви: от ссор, зависти, брани, осуждения и всяких недобрых чувств к братьям - и всем бы было хорошо и радостно жить на свете. И все это не невозможно и даже не трудно, а легко. Только сделай это люди, и всем будет хорошо. И рано ли, поздно - люди придут к этому. Так давайте же сейчас каждый понемногу приучать себя к этому (Плохо очень)".
Страница июльского дневника показывает нам напряженную жизнь его. Он записывает так:
"Внутренние же события были самые важные: сначала такое живое сознание бога в себе и жизни божественной - любви и потому правды и радости, которых никогда прежде не испытывал. Продолжалось сильно с неделю, потом стало ослабевать, и исчезла новизна, радость сознания этого чувства, но остался, наверное остался, подъем на следующую, хоть небольшую ступеньку бессознательного, высшего против прежнего бессознательного же состояния. Началось это с того, что старался помнить при встрече с каждым человеком, что в нем бог. Потом это перешло в сознание в себе бога. И это сознание в первое время производило какое-то новое чувство тихого восторга. Теперь это прошло, и могу вызвать только воспоминание, но не сознание. Что-то будет дальше?
За это время здоровье порядочно, "по грехам нашим" слишком хорошо.
Оставил "Круг чтения" и по случаю заключения в тюрьму Фельтена писал брошюру "Не убий никого". Вчера, хотя и не кончил, прочел ее Ч-ву и другим. Теперь хочется написать письмо Столыпину и "Руки вверх", пришедшее мне в голову во время игры Гольденвейзера.
Очень уж что-то последнее время мною занимаются, и это вредит мне. Ищу в газете своего имени. Очень, очень затемняет, скрывает жизнь. Надо бороться".
И Л. Н-ч действительно борется с этим соблазном тщеславия и то подпадает ему, то побеждает его и записывает так:
"Не успел оглянуться, как соблазнился, стал приписывать себе особенное значение основателя философско-религиозной школы; стал приписывать этому важность, желая, чтобы это было. Как будто это имеет какое-нибудь значение для моей жизни. Все это имеет значение не для, а против моей жизни, заглушая, извращая ее".
Узнав о присуждении Фельтена к тюремному заключению за хранение и распространение его сочинений, Л. Н-ч писал ему:
"Получил ваше письмо, милый Фельтен, и не скажу, что огорчен, но обессилен: боюсь за вас, выдержите ли вы, употребите ли на пользу самому себе, настоящему себе это телесное лишение и осуждение. Надо бы так, и по письму вашему вижу, что вы хотите, чтобы это было так.
Держитесь, присматривайтесь, чтобы это было так, милый друг. Это тоже великое наслаждение - в этой духовной лодке быстро нестись по ветру воли Божией, т. е. все больше и больше сливаться так, чтобы не чувствовать ее, как не чувствуешь ветра, несясь с ним. Поразительна и грустна причина вашего заключения. То положение, которое Христос считал в его время уже не только признанным всеми, но таким, что он говорил только о дальнейшем, высшем, нравственном требовании - за это положение судят и казнят теперь. Хороша ваша роль. Помогай вам Бог. Целую вас".
Брошюра, за которую Фельтена главным образом приговорили к тюрьме, была "Не убий", написанная Л. Н-чем по поводу убийства короля Гумберта; главная мысль ее заключалась в том, что истинное средство уничтожения власти императоров, королей и президентов заключается не в убийстве их (на их место всегда находятся другие), а в том, чтобы самим отказываться убивать по их приказанию, отказываться быть вооруженными убийцами, поддерживающими власть властителей.
Фельтена, у которого брошюра была на складе, приговорили на год в тюрьму. По этому поводу, желая подтвердить свою вину, Л. Н-ч написал новую статью "Не убий никого", в которой с новой силой призывает людей к единению, основанному не на насилии, а на любви.
В приведенной выше записи дневника Л. Н-ч упоминает о своем намерении писать Столыпину. Письмо Столыпину Лев Николаевич написал и послал. В этом замечательном письме Л. Н-ч говорит между прочим:
"Причины тех революционных ужасов, которые происходят теперь в России, имеют очень глубокие основы, но одна, ближайшая из них - это недовольство народа неправильным распределением земли".
Сравнивая этот гнет земельной собственности с крепостным правом, Л. Н-ч говорит:
"Несправедливость состоит в том, что как не может существовать право одного человека владеть другим (рабство), так не может существовать право одного какого бы то ни было человека, богатого или бедного, царя или крестьянина, владеть землею как собственностью".
Как один из способов разрешить это противоречие, уничтожить несправедливость Л. Н-ч предлагает Столыпину ввести систему "единого налога" по проекту Генри Джорджа. Л. Н-ч придавал огромное значение этой реформе и, говоря о ней в письме, выражался так:
"Предлагаю я вам великое по своей важности дело. Отнеситесь теперь вы, правительство, к этому земельному вопросу не с жалкими, ничего не достигающими паллиативами, а как должно, по существу вопроса, поставьте его так, что вы не задабривать хотите какое-нибудь одно сословие или делать уступки революционным требованиям, а так, что вы хотите восстановить с древнейших времен нарушенную справедливость, не думая о том, сделано ли это или не сделано еще в Европе, и вы сразу, не знаю, успокоите ли вы революцию или нет, этого никто не может знать, но наверное будет то, что одни из тех главных и законных поводов, которыми вызывается раздражение народа, будет навсегда отнят у революционеров.
Советую это я вам не в виду каких-либо государственных или политических соображений, а для самого важного в мире дела - если не уничтожения, то ослабления той вражды, озлобления, нравственного зла, которые теперь революционеры, так же, как и борющееся с ними правительство, вносят в жизнь людей".
К этому письму Л. Н-ч приложил книгу Генри Джорджа "Общественные задачи" и свое изложение системы единого налога.
Ив. Фед. Наживин, бывший в это время в Ясной Поляне, так рассказывает о судьбе этого письма:
"Летом 1907 года, когда крестьянский мир волновался, требуя себе земли, Л. Н-ч не выдержал и написал тогда Столыпину письмо, в котором умолял его воспользоваться своей огромной властью, чтобы остановить ужасы, происходившие тогда в России. Первым шагом для этого, по мнению Л. Н-ча, была передача земли крестьянам на основаниях, предложенных Генри Джорджем. Скоро Л. Н-ч получил ответ через брата министра, сотрудника "Нов. вр."; этот ответ, ряд витиеватых фраз, сводился к тому, что теория Генри Джорджа неприменима. Л. Н-ч горько усмехнулся и сказал:
- Только и есть в этом письме хорошего, что вот этот листочек чудесной бумаги.
И тут же бережно он оторвал чистую страницу от письма и спрятал; он всегда бережет каждый клочок чистой бумаги, и в этом святом отношении к труду человека во весь рост видна его любящая человеческая душа.
Л. Н-ч не раз давал себе слово не обращаться с такими письмами, но не выдерживал и снова писал".
В письме Л. Н-ч рекомендовал Столыпину побеседовать с С. Д. Николаевым, переводчиком и знатоком сочинений Генри Джорджа. Столыпин выразил желание познакомиться с ним, но почему-то это свидание так и не состоялось.
Вот страничка из августовского дневника:
"Нынче хорошо обдумал последовательность "Круга чтения". Может быть, еще изменю, но и это хорошо. Все больше и больше освобождаюсь от заботы о мнении людском. Какая это свобода, радость, сила. Помоги бог совсем освободиться.
Сейчас читал газету об убийствах и грабежах с угрозой убийств. Убийства и жестокость все усиливаются и усиливаются. Как же быть? Как остановить? Запирают, ссылают на каторгу, казнят. Злодейства не уменьшаются, напротив. Что же делать? Одно и одно: самому, каждому все силы положить на то, чтобы жить по божьи, и умолять их, убийц, грабителей, жить по божьи. Они будут бить, грабить, а я с поднятыми по их приказанию кверху руками буду умолять их перестать жить дурно. "Они не послушают, будут все то же". Что же делать? Мне-то больше нечего делать. Да, надобно бы хорошенько сказать об этом".
В сентябре все та же работа над "Кругом чтения" и новые тревоги для души Льва Николаевича, борьба за охрану собственности, столь ненавистную его душе. Он пишет об этом с сомнением в своем дневнике:
"7 сент. Занимался только "Кругом чтения". Мало сделал видимого, но для души хорошо. Утверждаюсь, особенно в борьбе с осуждением людей. Об этом думал нынче очень важно. Запишу после. Получил тяжелое письмо от Новикова и отвечал ему. Все так же радостно общение с Ч-ым. Боюсь, что я подкуплен его пристрастием ко мне. Вчера посмотрел "свод мыслей". Хорошо бы было, если бы это было так полезно людям, как это мне кажется в минуты моего самомнения. За это время скорее хорошее, чем дурное, душевное состояние. Сейчас почувствовал связанность свою с писанием этого дневника тем, что знаю, что его прочтут Соня и Чертков. Постараюсь забыть про них. Последние два-три дня тяжелое душевное состояние, которое до нынешнего дня не мог побороть, оттого что стреляли ночью воры капусты, и С. жаловалась, и явились власти и захватили четверых крестьян, и ко мне ходят просить бабы и отцы. Они не могут допустить того, чтобы я, особенно живя здесь, не был бы хозяином, и потому все приписывают мне. Это тяжело, и очень, но хорошо, потому что, делая невозможным доброе обо мне мнение людей, загоняет меня в ту область, где мнение людей ничего не весит. Последние два дня я не мог преодолеть дурного чувства. Известие о Буланже. Надеюсь и верю, что он бежал. Сейчас был губернатор tout le tremblement. И отвратительно, и жалко. Мне было полезно тем, что утвердило в прямом сострадании к этим людям. Да, составил подлежащее исправлению объясненное подразделение "Круга чтения". Познакомился за это время с Малеванным. Очень разумный, мудрый человек".
Отказы от воинской повинности становились обычным явлением. Каждый набор давал несколько отказов. И когда сведения о них доходили до Л. Н-ча, он, конечно, отвечал на них горячим сочувствием. Приводим здесь трогательное письмо его к крестьянину Иконникову, отказавшемуся в октябре этого года. Вот что писал ему Л. Н-ч.
"Получил нынче ваше письмо, милый, дорогой брат Иконников...
Радуюсь, радуюсь и радуюсь вашему душевному состоянию и благодарю за него бога, не за вас одних, а за всех тех людей - первый я,- которые находят и найдут еще подкрепление и утверждение своей веры в истину, в то, что жизнь истинная не в плоти, а в духе, которая так ясна в вашей жизни. Очень благодарю вас не за вашу жизнь, это дело выше всякой благодарности, а за то, что вы так правдиво и хорошо описали мне и то, что с вами было, и ваше душевное состояние. Помогай вам бог, милый брат, продолжать ту же внутреннюю духовную жизнь, в каких бы условиях вы ни были: в заключении или на свободе. Хотя не могу не желать и надеяться, что испытание ваше кончится же когда-нибудь. Постараюсь узнать подробнее, как по отношению вас могут и должны поступить те, которые властвуют над вашим телом. Любящий вас брат Лев Толстой.
Нынешнее письмо ваше вызвало у меня в душе особенно живое и умиленное чувство благодарности и любви к вам.
Не могу ли чем служить вам? Не лишайте меня этой радости".
Царство насилия, конечно, и тогда было не в одной России. В Германии особенно страдали поляки от прусских законов, направленных против них. Генрих Сенкевич, ища защиты своим соотечественникам, решил обратиться к мощному слову Льва Николаевича. Он прислал ему свои сочинения и письмо, с просьбой сказать свое слово в защиту угнетенных.
Лев Николаевич отвечал ему так:
"Любезный Генрих Сенкевич.
Странное обращение это вызвано желанием избежать неприятного, до враждебности холодного "милостивый государь" и столь же отдаляющего "Monsieur", а стать в письме к вам в те близкие, дружелюбные отношения, в которых себя чувствую по отношению к вам с тех пор, как прочел ваши сочинения "Семья Поланецких", "Без догмата" и др., за которые благодарю вас. Эта же причина побуждает меня писать вам на языке своем, на котором мне легче ясно и точно выразиться.
То дело, о котором вы пишете, мне известно и вызвало во мне не удивление, даже не негодование, а только подтверждение той, для меня несомненной истины - как ни кажется она парадоксальной людям, подпавшим государственному гипнозу,- что существование насильнических правительств отжило свое время.
В языческом мире мог быть добродетельный властитель, Марк Аврелий, но в нашем христианском мире даже правители прошлых веков, все французские Людовики и Наполеоны, все Фридрихи, Генрихи и Елизаветы, немецкие и английские, несмотря на все старания хвалителей, не могут в наше время внушать ничего, кроме отвращения... Бороться надо не с людьми, а с тем суеверием необходимости государственного насилия, которое так несовместимо с современным нравственным сознанием людей христианского мира и более всего препятствует человечеству нашего времени сделать тот шаг, к которому оно давно готово...
Что же касается до потребностей того дела, о котором вы пишете, о приготовлении прусского правительства к ограблению польских землевладельцев-крестьян, то и в этом деле мне больше жалко тех людей, которые устраивают это ограбление и будут приводить его в исполнение, чем тех, кого грабят. Эти последние ont le beau role. Они и на другой земле, и в других условиях останутся тем, чем были, а жалко грабителей, жалко тех, которые принадлежат к нации, государству грабителей и чувствуют себя с ними солидарными. Я думаю, что и теперь для всякого нравственно чуткого человека не может быть сомнения в выборе: быть пруссаком, солидарным со своим правительством, или изгоняемым из своего гнезда поляком.
Так вот мое мнение о том, что совершается или готовится теперь в Познани, и если не мнение о самом деле, то те мысли, которые оно вызвало во мне. Простите, если письмо мое не отвечает тому, чего вы от меня желали. Если письмо это вам не годится, бросьте его в корзину или сделайте из него то употребление, какое найдете нужным.
Во всяком случае был рад вступить с вами в общение.
Любящий вас сотоварищ по писательству Лев Толстой".
Заглянем в октябрьский дневник. Л. Н-ч дает картину своей жизни:
"Давно не писал. За это время был один день в тоскливом состоянии из-за стражников, которые тревожили крестьян. Тут тетя Таня и Мих. Серг. и две Танечки. Была неприятна неожиданная и неприятная брань за мое письмо о том, что у меня нет собственности. Было обидное чувство - и удивительное дело: это прямо было то самое, что мне было нужно - освобождение от славы людской. Чувствую большой шаг в этом направлении. Все чаще и чаще испытываю какой-то особенный восторг, радость существования. Да, только освободиться, как я освобождаюсь теперь, от соблазнов: гнева, блуда, богатства, отчасти сластолюбия и, главное, славы людской, и как вдруг разжигается внутренний свет. Особенно радостно. За это время работаю над детским "Кругом чтения", вводя его в подразделения большого. Работа, требующая большого напряжения, но идет порядочно".
Вот то письмо Л. Н-ча, напечатанное в газетах, которое доставило ему неприятность и способствовало, как он говорит, "освобождению от тщеславия", т. е., за которое его беспощадно ругали и печатно, и письменно, и лично.
"Более 20 лет назад я по некоторым личным соображениям отказался от владения собственностью. Недвижимое имущество, принадлежащее мне, я передал своим наследникам так, как будто я умер. Отказался я также от права собственности на мои сочинения, и написанное с 1881 года стало общественным достоянием.
Единственные суммы, которыми я еще располагаю, это те деньги, которые я иногда получаю, преимущественно из-за границы, для пострадавших от неурожая в определенных местностях, и те небольшие суммы, которые мне представляют некоторые лица для того, чтобы я распределял их по своему усмотрению. Распределяю же я их в ближайшем округе для вдов, сирот, погорелых и т. п. Между тем такое распоряжение мое этими небольшими суммами и легкомысленные обо мне газетные корреспонденции ввели и вводят в заблуждение очень многих лиц, которые все чаще и чаще и все в больших размерах обращаются ко мне за денежной помощью. Поводы для просьб весьма разнообразные: начиная с самых легкомысленных и до самых основательных и трогательных. Самые обычные - это просьбы о денежной помощи для возможности окончить образование, т. е. получить диплом; самые трогательные - это просьбы о помощи семьям, оставшимся в бедственном положении. Не имея никакой возможности удовлетворить этим требованиям, я пробовал отвечать на них короткими письменными отказами, высказывая сожаления в невозможности исполнения просьбы, но большею частью получал на это новые письма, раздраженные и упрекающие. Пробовал не отвечать и получал опять раздраженные письма с упреками за то, что не отвечаю. Но важны не эти упреки, а то тяжелое чувство, которое должны испытывать неимущие.
Ввиду этого я и считаю нужным теперь просить всех нуждающихся в денежной помощи лиц обращаться не ко мне, так как я не имею в своем распоряжении для этой цели решительно никакого имущества. Я меньше чем кто-либо из людей могу удовлетворить подобным просьбам, так как, если я действительно поступил, как я заявляю, т. е. перестал владеть собственностью, то не могу помогать деньгами обращающимся ко мне лицам; если же я обманываю людей, говоря, что отказался от собственности, а продолжаю владеть ею, то еще менее возможно ожидать помощи от такого человека".
Оттого ли, что это письмо было напечатано в "Новом времени", или просто от неразумия, но оно вызвало в либеральной прессе целую кучу издевательства и брани.
Появлялись статьи, носившие такие названия: "Банкротство Толстого" и пр.
Мне пришлось незадолго перед этим побывать в Ясной Поляне и испытать на себе всю чарующую прелесть этой великой, спокойной старости, излучающей общее благоволение, и мне горько стало от этой газетной ругани.
Я попробовал выразить свои горькие чувства в небольшой заметке, которую и привожу здесь по сохранившемуся у меня черновику:
"Я только что из Ясной Поляны. Как мелки, как пошлы кажутся мне все клеветы и сплетни, расточаемые газетными лайками по адресу великого старца, когда почувствуешь близко силу души его! Как жестоки, бесстыдны кажутся злые попытки нарушить покой на склоне его многотрудной жизни! Забыли вы, мелкие, гадкие люди, те захватывающие душу восторги, которые он дал вам своими произведениями, затоптали в грязь те чистые мысли и образы, которыми он звал вас к свету из вашей повседневной житейской грязи. Но народ еще помнит его могучий голос, откликнувшийся первым на бедствие в 1873 и 1891 годах и часто в других случаях призывавший людей к дружной помощи. Не забудут крестьяне его посредничества, защиты их человеческих прав, не забудут московские босяки теплого слова его, сказанного им в год переписи.
И многие, многие люди, разбросанные по всему миру, которым он открыл глаза и указал путь к свету, не могут забыть его уже потому, что они стали одно с ним, соединились в одну духовную, великую семью.
Живи же мирно, великий старец, и да не смущают мудрого пути твоего эти мелкие людишки, довольные возможностью сказать свое глупое слово".
Отдохнем на прекрасной странице октябрьского дневника, где с новою силой выступает пророк-обличитель:
"10 октября. Говорят, говорю и я, что книгопечатание не содействовало благу людей, этого мало. Ничто, увеличивающее возможность воздействия людей друг на друга: железные дороги, телеграфы, телефоны, пароходы, пушки, все военные приспособления, взрывчатые вещества и все, что называется культурой, никак не содействовало в наше время благу людей, а напротив. Оно и не могло быть иначе среди людей, большинство которых живет безрелигиозной, безнравственной жизнью. Если большинство безнравственно, то средства воздействия, очевидно, будут содействовать только распространению безнравственности. Средства воздействия культуры могут быть благодетельны только тогда, когда большинство, хотя и небольшое, религиозно-нравственное. Желательно отношение нравственности и культуры такое, чтобы культура развивалась только одновременно и немного позади нравственного движения. Когда же культура перегоняет, как это теперь, то - это великое бедствие. Может быть, и даже я думаю, что оно бедствие временное; что вследствие повышения культуры над нравственностью, хотя и должны быть временные страдания, отсталость нравственности вызовет страдания, вследствие которых задержится культура, ускорится движение нравственности и восстановится правильное отношение.
Все занят и очень усердно детским "Кругом чтения", и хотя медленно, но подвигаюсь. Нынче думал, что сделал 3 "Круга чтения". Один, по отделам, детский, другой - такой же для взрослых, третий без отделов, но исправленный старый. И вот опять душевная борьба и падение и взлет".
"26 октября. Долго, недели три, если не больше, был в низком состоянии духа. Не было больше радости жизни и тенившихся, радостных, нужных и важных (для меня) мыслей и чувств. За это время особенно дурного ничего не сделал. Все работал над "Кругом чтения". Нынче решил изменить в нем много. Дней 6 как возобновил уроки с детьми. Не особенно хорошо; хуже, чем я ожидал. Гусева арестовали. Были посетители: Новиков, Лиза. Нынче Олсуфьев, Варя, Наташа. Нынче первый день я проснулся духовно, поднялся на прежнюю ступень, может быть, даже немного выше. Нынче в постели - еще было темно - проснулся и начал думать. Так удивительно хорошо (для себя), что пришел в восхищение; но не записал. И когда пошел, стал вспоминать, уже далеко не то и не так вспомнил, как оно просияло для меня в первую минуту".
Арест секретаря Л. Н-ча, Н. Н. Гусева, очень волновал Л. Н-ча. Он ездил к нему в тюрьму, говорил со становым, был у губернатора, писал письма, удостоверения и, как всегда, каялся и мучился, что за него страдают близкие ему люди. Повод к аресту Гусева был комичен. На него был донос, что он ведет антиправительственную пропаганду. У него сделали обыск и нашли русское издание брошюры "Единое на потребу", соч. Л. Н-ча. Так как в этом издании были цензурные сокращения, то Гусев достал полное заграничное издание и вставил на полях карандашом пропущенные места. Конечно, эти места были наиболее резкими осуждениями тогдашнего правительства, и вот создалась легенда, что Гусев "ругает царя". За это пришлось ему отсидеть около месяца в тюрьме в Крапивне, пока не добились его освобождения.
Ник. Ник. Гусев рассказывает в своем дневнике о том, каким страданиям подвергалась душа Льва Николаевича от враждебных ему элементов. 7-го октября Гусев записывает в дневнике:
"Недавно за обедом Л. Н-ч сказал: "Почему богатым хуже, чем бедным? Потому что бедные удовлетворяют своим потребностям, а богатые удовольствиям. Первое радостнее, чем второе".
И этой радости Л. Н-ч лишен. За последнее время давно уже тяжелая ему жизнь в Ясной Поляне стала еще тяжелее. Вчера, во время своей обычной предобеденной прогулки, проезжая мимо двух мужиков, из которых один был пьян, Л. Н. услышал, как тот, который был пьян, крикнул ему:
- Ваше сиятельство! Дай бог тебе поскорей околеть! - Последовало матерное ругательство.
"Я,- рассказывал Л. Н.,- подъехал к ним, спрашиваю:
- За что ты меня, что я тебе сделал?
Тот, который ругался, молчит, а другой стал говорить: "да мы ничего, мы ничего и не говорили".
- Да как же, говорю, ничего не говорили,- ведь я слышал.
Тогда тот, пьяный, который ругался, закричал:
- Да что ты ко мне пристал! Что ты в меня, из ружья выстрелишь, что ли? Ступай ты...- опять загнул.
Это озлобление некоторых местных крестьян против Л. Н-ча вызвано главным образом тем, что теперь, по вызову С. А-ны, в усадьбе живут двое стражников, которые делают разные неприятности крестьянам. Стражники были вызваны С. А-ной после какого-то странного нападения на яснополянского садовника крестьянских парней, будто бы сделавших даже несколько выстрелов из револьверов, причем несколько пуль попало в стены риги.
Указанные садовником парни были арестованы и посажены на один месяц при полиции".
Н. Н. Гусев прибавляет, что когда он потом был сам арестован, он виделся с одним из этих парней в Крапивенском полицейском управлении. Он уверял его, что с их стороны не было сделано ни одного выстрела, они только полезли за овощами, а стрелял садовник, который и оговорил их.
Это происшествие было в начале сентября. Оно дало повод газетам напечатать сенсационные статьи под заглавием "Обстрел дома Л. Н. Толстого", в которых не было почти ни одного слова правды.
Враждебные же Л. Н-чу издания напечатали по этому поводу статьи, в которых со злорадством объявляли, что вот-де проповедник непротивления, а когда дело коснулось его шкуры, сам закричал "караул" и позвал полицию.
"Какую нужно иметь силу духа,- добавляет Н. Н. Гусев,- чтобы терпеливо нести этот крест всеобщего озлобления, клевет, насмешек".
Эти стражники долго тревожили душу Л. Н-ча. В письме к жене от 10 ноября он говорит:
"А у нас все благополучно, несмотря на стражников. Пора бы их уволить, этих двух праздных мужиков.
Моего Стражника, да и всех нас настоящего Стражника не видать и не слыхать, а стережет Он нас так, что лучше нельзя".
Известный писатель, художественный критик Владимир Васильевич Стасов скончался в этом году. Друзья его решили почтить его память составлением сборника, посвященного его имени. Один из этих друзей, скульптор Илья Яковлевич Гинцбург, обратился ко Льву Николаевичу - которого Стасов обожал и называл Львом Великим, причем всегда писал эти слова прописными буквами,с просьбою принять участие в составлении сборника. Л. Н-ч так ответил на это письмо, характеризуя в нем свои отношения к этому своему другу и почитателю:
"Любезный Илья Яковлевич. Чувствую свою вину перед всеми друзьями Вл. Вас. и прошу их, в особенности Дм. Вас., простить меня. Чувствую неповоротливость старости, а кроме того, я последнее время так поглощен, вероятно, последней кажущейся мне, как всегда, когда чем-нибудь сильно занят, очень важной, работой. Притом, написать о Вл. Вас. и моих отношениях к нему было бы для меня трудно вследствие того недоразумения, которое было между нами. Недоразумение это было в том, что Вл. Вас. любил и страстно ценил во мне то, что я не ценил и не мог ценить в себе, и по своей доброте прощал мне то, что я ценил и ценю в себе выше всего, чем жил и живу.
Со всяким другим человеком такое недоразумение повело бы если не к враждебности, то к холодности; но милая, непосредственная, горячая и вместе детская по ясности и по простоте натура Влад. Вас. была такова, что я не мог не поддаваться его внушению и не любить его без всяких соображений о различии наших взглядов.
Всегда с умилением вспоминаю наши хорошие дружеские отношения.
Если найдут это письмо стоящим напечатать в сборнике, то отдайте его.
Жму вашу руку. Лев Толстой".
29 ноября Л. Н-ч подвергался большой опасности, о чем и повествует в своем дневнике:
"Упал с лошади, зашиб руку: теперь проходит. За это время много было все больше и больше хороших писем. Нисколько не увлекаюсь и не желаю распространения, как бывало прежде, а просто рад, что мог и могу служить людям хоть чем-нибудь. Как странно, что вместе с добротой приходит смирение, скромность. Мне теперь не нужно, как прежде, притворяться смиренным. Как только работа в себе, так сейчас видишь, что не только гордиться, но радоваться не на что. Радуюсь только на то, что мне незаслуженно хорошо и что ближе к смерти, то все лучше и лучше".
Он закончил год все над той же работой "Круга чтения", который он старался довести до возможного совершенства.
ГЛАВА 12
1908 г. "Не могу молчать"
Н. Н. Гусев в своем дневнике дает такую картину первого новогоднего вечера в Ясной Поляне:
"Когда Л. Н-ч, уже простившись со всеми, намерен был уходить к себе, затеялся небольшой общий разговор. Мало-помалу все вышли из-за стола и окружили Л. Н-ча. Образовался круг, вроде хоровода.
- Ну, запевайте, что же вы,- сказал Л. Н-ч.
- Как по-о-о-мо-о-рю...- завел Андрей Львович.
Все взяли друг друга за руки и обошли круг. Всех нас, людей различных общественных положений и различных взглядов на жизнь, Л. Н-ч на несколько минут объединил в одном чувстве беззаботного веселья, всегда сближающем людей".
Эта картина яснополянских нравов очень характерна; мне самому не раз приходилось участвовать в проявлении чувства веселья по знаку, данному Львом Николаевичем. Это указывает на его жизнерадостность, на отсутствие в нем той мрачной, "монастырской" черты, которая так часто ведет за собой лицемерие и отталкивает искренних людей. Искренность была одно из самых дорогих свойств Л. Н-ча, и в общении с ним было легко быть искренним. Даже нельзя было быть иным.
И эта жизнерадостность дивно гармонировала в нем с самою глубокою серьезностью, которою была проникнута вся его жизнь, особенно последние годы. В этот же день он записал в своем дневнике:
"1 января. В первый раз с необыкновенной новой ясностью сознал свою духовность: мне нездоровится, чувствую слабость тела, и так просто, ясно, легко представляется освобождение от тела, не смерть, а освобождение от тела; так ясно стала неистребимость того, что есть истинный "я", что оно, это я, только одно действительно существует, а если существует, то и не может уничтожиться, как то, что, как тело, не имеет действительного существования. И так стало твердо, радостно. Так ясна стала бренность, иллюзорность тела, которое только кажется.
Неужели это новое душевное состояние - шаг вперед к освобождению? Думаю, что да, потому что сейчас позвал Ивана и что-то особенно радостное, близкое почувствовал в общении с ним. Дай бог, дай бог. Как будто почувствовал освобождение того, что одно есть: любви. Ах, кабы так осталось до смерти и так бы передалось людям-братьям".
По свидетельству самого Л. Н-ча, в этом году переписка его значительно усилилась, как он предполагал, в виду наступающего юбилея и его возрастающей известности. В дневнике Н. Н. Гусева есть интересный образец подобной переписки Л. Н-ча со своими корреспондентами. Вот что записывает Гусев 3 января:
"Не раз слышал я от Л. Н-ча, что когда он получает письма и видит на конверте правильно и четко написанный адрес, то такие письма менее интересуют его, чем письма с безграмотным и непривычной рукой написанным адресом. Письма рабочих людей более интересны Л. Н-чу, чем письма интеллигенции. Вот одно из таких безграмотных, в высшей степени содержательных писем, полученное недавно:
"Его превосходительству, Льву Николаевичу, господину Толстому. Лев Николаевич, обращаемся мы к Вам за помощью, как Вы великий и всемирный писатель. в особенности религиозный указатель, то мы и решили обратиться к Вам, Лев Николаевич, фабричные рабочие Ярцевской мануфактуры. А в особенности к Вам обращаемся, великий всемирный писатель, извините пожалуйста нас, что мы безграмотны и не образованы, темны и решили обратиться к великому учителю разрешить нам тяжелые вопросы, в особенности религии.
Так как мы не знаем, откуда нам найти истинный путь к спасению, то и решили обратиться к Вам. Пожалуйста, Лев Николаевич, разрешите нам тяжелые вопросы о церковных таинствах: крещение, миропомазание, елеосвящение, брак, причащение. Мы и решили обратиться к Вам разрешить нам эти таинства, в особенности брак и крещение: просим, пожалуйста, написать нам ответ, чем иным заменить эти таинства и как их принимать в действиях.
А еще обращаемся к Вам, пришлите переведенное Евангелие, а что стоимость его, то мы немедленно деньги вышлем.
А еще мы тоже не можем и опять, хотя и попадается в Евангелии истина, но мы ничего решительно не поймем, то мы тоже обращаемся к Вам, скажите, как нужно молиться богу, нужно принимать какие действия или нет, пожалуйста, Лев Николаевич, разъясните нам эти тайны и пришлите ответ. А еще просим Вас прислать, если можно, какие поучительные книги, в особенности религиозные. До свиданья, Лев Николаевич. Извините нас за то, что мы невежливо обращаемся к вашему превосходительству, а потому губит наша темнота, за тем подписуемся".
Как радостно бывает получать Л. Н-чу такие письма, видно из его ответа на это письмо, написанного 30 декабря:
"Любезные друзья и братья, мне очень приятно было получить ваше письмо, потому что из него вижу, что вас занимают самые важные вопросы на свете, а именно - как жить, чтобы исполнить волю Того, Кто послал нас в мир. Еще будет радостнее мне, если книги, какие посылаю вам, ответят вам на ваши вопросы. Я верю в то, что высказано в этих книгах, "Христианское учение" и "Евангелие", и, стараясь жить по этому учению, чем больше живу и приближаюсь к смерти, тем больше чувствую радости и спокойствия.
Брат ваш Лев Толстой".
Закончим этот месяц выпиской из дневника Льва Николаевича от 31 января:
"Мы, как животные, хотим делать добро тем, кто его делает нам, и зло тем, кто нам делает зло. Как разумные существа мы должны бы делать обратное. Добро нужнее всего тому, кто делает нам зло, кто зол. Добро особенно нужно тем, кто делает не нам, а кому бы то ни было зло".
И дальше прибавляет:
"Любить врагов, делать добро делавшим нам зло не есть подвиг, а только естественное влечение человека, понявшего сущность любви. Делать добро любящим, любить любящих не есть любовь и не дает свойственное любви особенное, единственное величайшее благо. Благо это дает только любовь к людям, делающим нам зло, вообще делающим зло".
После революции 1905 года манифестом 17 октября была дана некоторая религиозная свобода, допускавшая образование и регистрацию сектантских общин.
Многие из наших единомышленников считали подобную регистрацию преступным компромиссом; другие, напротив, видели в ней практическое осуществление своих общественных идеалов.
К числу последних принадлежал и я с небольшим кругом сочувствовавших мне друзей. И вот мы решили написать заявление о регистрации нашей общины.
Мне было предложено составить это заявление по установленной форме, что я и поспешил сделать. Трудность и ответственность такого документа состояла в том, что нужно было удовлетворить сразу краткости и ясности изложения и вместе с тем высказать те важные основы, которые раз навсегда определяли наше отношение к властям.
В виду важности этого дела я решился обратиться за советом ко Льву Николаевичу. Он со свойственною ему мудростью и благостью понял огромное значение этого акта и собственноручно его редактировал. Подлинный автограф этой редакции сдан мною на хранение в Толстовский музей в Петрограде, здесь же я привожу копию главной части его. В начале этого заявления следовали формальные ответы на вопросы о месте, составе, названии общины и проч., а затем следовало краткое изложение основных взглядов. В этой-то части и были исправления Л. Н-ча.
Он почти заново переделал мое изложение, и после его поправок оно приняло такой вид:
"Мы, нижеподписавшиеся, члены общины "Свободных христиан", объединяемся на общих основах христианского учения, признавая сущностью его учение о любви не только к любящим нас, но и к врагам. Чуждое политических целей, общество наше, объединяясь в единстве верований, оставляет на совести каждого из ее членов его отношение к существующему порядку и предержащим властям, хотя вытекающее из нашего верования отношение к правительству есть полное подчинение всем его распоряжениям, не противоречащим основным требованиям христианского учения о любви к богу и ближнему.
"Кто не любит, тот не познал Бога, потому, что Бог есть любовь. Кто говорит: "я люблю Бога", а брата своего ненавидит, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, которого не видит" (I посл. Иоанна 4, 8, 20.)
В этих словах евангелиста Иоанна прекрасно выражена самая сущность нашей религии.
Ставя целью своей жизни исполнение воли пославшего нас Отца жизни, мы не считаем для себя обязательной букву признаваемого церковью священного писания и руководимся в своей жизни религиозно-нравственной мудростью всех времен и народов.
Полагая единственным истинным проявлением веры жизнь, сообразную с нею, мы, не устанавливая и не признавая никаких внешних религиозных обрядов, считаем для себя обязательным только чистую нравственную жизнь и любовь к ближнему.
Сообщая все эти сведения, мы просим зарегистрировать нашу общину и сделать распоряжение о заведении при городской управе книг для регистрации гражданского состояния членов".
К сожалению, тогдашний закон требовал для регистрации не менее 50 членов, а мы, при нашей разрозненности, не смогли долго собрать это количество подписей, и потому наша община не была окончательно зарегистрирована, но по тому же закону, начав дело о регистрации, мы получили право свободно собираться и обсуждать свои хозяйственные и религиозные вопросы, и собрания наши происходили регулярно в Петербурге и для многих служили путеводным огоньком.
Документ же этот остался свидетельством общественной мудрости и широты взглядов Льва Николаевича.
Ивану Михайловичу Трегубову, обращавшемуся ко Льву Николаевичу с подобным же вопросом и приславшему ему свое изложение веры, он тоже ответил дружеским письмом, которое начиналось так:
"Получил ваше письмо, милый И. М., и проект общины и спешу вам ответить. Вообще скажу, что радуюсь вашей хорошей деятельности и рад содействовать вам, чем могу".
С февраля месяца в русском обществе уже появились первые признаки юбилейных хлопот. В этом году, в августе, Льву Николаевичу должно было минуть 80 лет. Многие от глубокой искренности, другие от праздности, третьи из тщеславия, но поднялась целая волна инициатив по празднованию 80-летия Л. Н-ча. Эти приготовления доставили Л. Н-чу немало тягостных минут. Выслушаем свидетеля всех этих переживаний, Н. Н. Гусева:
В своем дневнике от 27 февраля он между прочим записывает:
"С самого начала января в печати идут толки о необходимости празднования исполняющегося 28 августа нынешнего года 80-летия Л. Н-ча. В Петербурге образовался особый "Комитет почина", как назвали себя люди, взявшие на себя инициативу в деле этого празднования. Льву Николаевичу тяжелы все эти приготовления к его восхвалению своей искусственностью, напыщенностью, неискренностью и лживостью, так не соответствующими всегдашней естественности, искренности, скромности и простоте его жизни и взглядов.
Однако до нынешнего дня Л. Н-ч не протестовал против всех этих приготовлений. Но сегодня С. А. получила письмо от престарелой княгини Дундуковой-Корсаковой, кажется, ровесницы Л. Н-ча, в котором она пишет о том, как оскорбит всех верующих православных это чествование человека, нарушавшего их верования. Льва Николаевича очень тронуло это письмо, и он дрожащим от слез голосом продиктовал в фонограф ответ на него:
"Милая Мария Михайловна, сказал бы - сестра по духу, если бы знал, что вы позволите назвать вас так. Сейчас прочел ваше письмо жене, которое глубоко тронуло меня. Вы открыли мне то, что я по своему легкомыслию и эгоизму не думал, а то, что вы открыли мне, очень важно.
Готовящиеся мне юбилейные восхваления мне в высшей степени - не скажу тяжелы - мучительны. Я настолько стар, настолько близок к смерти, настолько желаю уйти туда, пойти к Тому, от Кого я пришел, что все эти тщеславные, жалкие проявления мне только тяжелы. Но это все для меня лично, я же не думал о том, о чем вы мне пишете: о том тяжелом впечатлении, которое произведут на людей, которые верят так же, как и вы, верят искренно и глубоко,- какое впечатление произведут эти восхваления человека, нарушившего то, во что они верят.
Об этом я не подумал, и вы напомнили мне. Постараюсь избавиться от этого дурного дела, от участия моего в нем, от оскорбления тех людей, которые, как вы, гораздо, несравненно ближе мне всех тех неверующих людей, которые бог знает для чего, для каких целей будут восхвалять меня и говорить эти пошлые, никому не нужные слова. Да, милая Мария Михайловна, чем старше я становлюсь, тем больше убеждаюсь в том, что все мы, верующие в бога, если только искренно веруем, все мы соединены между собой, все мы сыновья одного отца и братья и сестры между собою. Хотим мы или не хотим этого - мы все едины. Так вот, прощайте, милая Мария Михайловна. Спасибо, что вспомнили обо мне. Общение с вами мне очень радостно. Если бы я был с вами, я бы попросил позволения просто поцеловать вас, как брат сестру. Теперь же прощайте. Благодарю вас за любовь и прошу вас не лишать меня ее".
Диктуя последние слова, Л. Н-ч не мог уже сдержать все время подступавших ему к горлу слез, которые прерывали его слова.
Вслед за этим письмом, как бы обрадовавшись тому, что есть теперь вполне достаточный повод просить о прекращении приготовлений к готовящимся восхвалениям, Л. Н-ч продиктовал в фонограф письмо М. А. Стаховичу, одному из членов "Комитета почина":
"Милый Михаил Александрович, я знаю, что вы точно любите меня не как писателя только, но как и человека, и, кроме того, вы человек чуткий и поймете меня. От этого обращаюсь к вам с большой, большой просьбой. Просьба моя в том, чтобы вы прекратили этот затеянный юбилей, который, кроме страдания, и хуже, чем страдания,- дурного поступка с моей стороны, не доставит мне ничего иного. Вы знаете, что и всегда, а особенно в мои годы, когда так близок к смерти, вы узнаете это, когда состаритесь, нет ничего дороже любви людей. И вот эта-то любовь, я боюсь, будет нарушена этим юбилеем. Я вчера получил письмо от княгини Дундуковой-Корсаковой, которая пишет мне, что все православные люди будут оскорблены этим юбилеем. Я никогда не думал об этом, но то, что она пишет, совершенно справедливо. Не у одних этих людей, но и у многих других людей он вызовет чувство недоброе ко мне. А это мне самое больное. Те, кто любят меня, я знаю их и они меня знают, но для них, для выражения их чувств не нужно никаких внешних форм. Так вот моя к вам великая просьба: сделайте что можете, чтобы уничтожить этот юбилей и освободить меня. Навеки вам буду очень, очень благодарен.
Любящий вас Лев Толстой".
Такие же сетования попадаются и в других современных письмах, писанных Львом Николаевичем друзьям своим: так он пишет, между прочим, Наживину:
"То, что вы пишете о моем ужасном юбилее, наверное, не так тяжело для вас, как это тяжело для меня. Я делаю все, что могу, чтобы прекратить это, но вижу, что я бессилен".
Наконец, приехавшему к нему председателю московского юбилейного комитета Н. В. Давыдову он диктует снова письмо и просит прочесть его на заседании комитета: Вот это письмо:
"Милостивый государь, господин редактор. Посылаю вам прилагаемое письмо. Таких писем от людей, отрицательно относящихся к моему предстоящему юбилею, я получил несколько; это же письмо я очень прошу вас напечатать, как желает этого автор его. Я, со своей стороны, тоже желал бы его напечатания, так как в связи с этим письмом я имею сказать кое-что относительно этого моего предстоящего юбилея.
Сказать я имею именно то, что готовящийся юбилей этот чрезвычайно тяжел для меня. Причин этому много. Одна из первых та, что я никогда не смотрел на такого рода чествования с сочувствием: мне казалось, что выражение сочувствия и любви к деятельности человека может выразиться никак не внешним образом, а близким соединением мыслями и чувствами с тем, к кому относятся эти мысли и чувства. Вспоминаю, как давно уже, лет около тридцати тому назад, во время чествования Пушкина и поставления ему памятника, милый Тургенев заехал ко мне, прося меня ехать с ним на этот праздник. Как ни дорог и мил был мне тогда Тургенев, как я ни дорожил и высоко ценил (и ценю) гений Пушкина, я отказался. Зная, что огорчал Тургенева, но не мог сделать иначе, потому что и тогда уже такого рода чествовать мне представлялись чем-то неестественным и - не скажу ложным - не отвечающим моим душевным требованиям. Теперь же, когда это касается лично меня, я чувствую это еще в гораздо большей степени.
Но это последнее соображение. Другое, самое важное, это то, что выражено в этом письме и в других такого же рода письмах, именно то, что эти готовящиеся чествования даже при своем приготовлении вызывают в большом количестве людей самые недобрые чувства ко мне. Недобрые чувства эти могли бы лежать без выражения, но выбиваются и развиваются вследствие этого. Знаю, что эти недобрые чувства вызваны мною самим: сам я виноват в них, виноват теми неосторожными, резкими словами, которыми я позволял себе обсуждать верования других людей. Я искренно раскаиваюсь в этом, и очень рад случаю высказать это. Но это не изменяет самого дела. В мои годы, стоя одной ногой в гробу, одно, что желательно - это быть в любви с людьми, насколько это возможно, и расстаться с ними в этих самых чувствах. Письмо же это и подобные ему, получаемые мною, показывают именно, что приготовления к юбилею вызывают в людях - и совершенно справедливо - самые обратные чувства ко мне. И это мне очень тяжело. Если бы на одной чашке весов лежали самые мне приятные и лестные одобрения людей, которых я уважаю, а на другой - вызванная ненависть хотя бы одного человека, я думаю, что я бы не задумался отказаться от похвал, только бы не увеличивать нелюбовь этого одного человека. Теперь же я чувствую, что этот готовящийся юбилей вызывает недобрые, нелюбовные чувства ко мне, которые я заслужил, не одного, а многих и многих, очень многих. Это мне мучительно тяжело, и поэтому я бы просил всех тех добрых людей, любящих меня, сделать все, что возможно, для того, чтобы уничтожить всякие попытки чествования меня.
Не буду говорить о том, что я совершенно искренно не признаю себя заслуживающим тех чествований, которые готовятся: все это показалось бы каким-то фальшивым кокетством. Но не могу не сказать того, что думаю, и был бы счастлив, если бы люди оставили это дело и ничего не делали бы в этом направлении".
Н. В. Давыдов, передавая копию с этого письма в Толстовский музей, снабдил его таким примечанием:
"Письмо это продиктовано Л. Н. Толстым и передано 25 марта 1908 г. в Ясной Поляне Н. В. Давыдову для прочтения его в заседании московского комитета по устройству 80-летнего юбилея Толстого. Оно готовилось к печати, но потом Лев Николаевич передумал. Н. Давыдов".
Оригинально в этом же смысле письмо Л. Н-ча к его старому другу А. М. Бодянскому.
Н. Н. Гусев так рассказывает об этом письме:
"Сегодня (12 марта) я получил от А. М. Бодянского письмо, в котором он между прочим, пишет:
"Написал свое мнение, как надо праздновать юбилей Льва Николаевича, но газеты не поместили. Написал, что согласно с законами, а потому и принятой правде, Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение. Эту мысль я несколько развил и подкрепил доказательствами".
Прочитав это письмо, я, пока Л. Н. был еще на прогулке, положил его вместе с полученными сегодня на его имя письмами к нему на стол, полагая, что оно будет ему интересно.
Действительно, за своим завтраком, Л. Н-ч сказал мне:
- Как меня восхитил Бодянский! Действительно, это было бы мне удовлетворение. Я на днях думал, чего я желаю, и ответил: ничего не желаю, кроме того, чтобы меня посадили. Я ему сказал в фонограф ответ.
Как трогательно это ответное письмо Л. Н-ча! Он говорит в нем (и надо слышать, с каким искренним страданием было им это сказано): "Действительно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную".
Такое же настроение отражается у Л. Н-ча и в дневнике того времени; так, 10-го марта он записывает:
"Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьей. Не идет, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава богу, идет не переставая и все лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне, и как делается то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. Много писем, посетителей. Особенно важных не было, затеяли юбилей, и это мне вдвойне тяжело: и потому, что глупа и неприятна лесть, и потому, что я по старой привычке соскальзываю на нахождение в этом не удовольствия, но интереса. И это мне противно. Был Ч-в. Мне особенно хорошо с ним было. С неделю тому назад я заболел: со мной сделался обморок. И мне было очень хорошо. Но окружающие делают из этого что-то важное. Читал вчера чудную статью индуса в переводе Наживина - мои мысли, неясно выраженные".
И вот, несмотря на все эти противодействия, не только со стороны самого Л. Н-ча, но и со стороны властей, юбилей все-таки состоялся. От избытка сердца заговорили уста народа, и, может быть, именно благодаря всему этому сопротивлению он вышел особенно сердечен. Но об этом дальше.
В дневнике в вышеприведенном отрывке Л. Н-ч упоминает об обмороке.
Н. Н. Гусев так рассказывает об этом обмороке:
"Сегодня (2 марта) был обморок со Л. Н-чем. Это случилось часа в 4 дня. Перед этим он продиктовал мне свой перевод рассказа Виктора Гюго "Un Athee". Рассказ этот, кажется, неизвестный Л. Н-чу и впервые прочитанный им теперь, произвел на него очень сильное впечатление. Содержание рассказа в том, что молодой человек, вышедший из священников потому, что пришел к атеистическому миросозерцанию, подробно излагает своему собеседнику свои материалистические взгляды, по которым нет бога, нет души, нет идеала; цель жизни в том, чтобы жить для одного себя. Но когда пять месяцев спустя после этого разговора произошло крушение того корабля, на котором он ехал, он, забыв о всех своих рассуждениях, по которым выходило, что наслаждение единственная цель жизни, бросается в море спасать погибающих женщин и сам погибает. На последних словах этого рассказа Лев Николаевич заплакал и, окончив мне диктование своего перевода, громко всхлипывал.
По окончании записи,- прибавляет Гусев,- я не ушел сейчас же, а стал приводить в порядок фонограф. Л. Н-ч прошелся несколько раз по комнате. Вдруг мне перестали быть слышны его шаги. Я инстинктивно взглянул в его сторону и вижу, он медленно, медленно опускается на спину. Я подбежал к нему, поддержал его за спину, но не в силах был остановить падения его тела, и на моих руках он медленно опустился на пол.
На мой крик прибежала С. А., бывшая в столовой, позвала лакея, мы подняли Л. Н-ча; он сел на полу, но видимо еще не приходил в себя и говорил бессвязно слова: "Оставьте меня... Я сейчас засну. Тут где-то подушка была... Оставь, оставь..."
Мы уложили его на диван. Минут через 5 он пришел в себя и ничего не помнил, что с ним было.
Вечером Л. Н-ч встал, вышел в столовую и попросил обедать, но ел очень мало. Он как будто забыл все - забыл, как зовут его близких, родственников и самые хорошо ему известные места. Он не мог вспомнить, где Хамовники... Что это значит?
Приехали из Москвы вызванные телеграммой врачи Никитин и Беркенгейм".
Подобные обмороки повторялись потом несколько раз и указывали на этапы ослабления его физических сил, к чему Л. Н-ч относился с религиозно-философским спокойствием.
В это время старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, жила за границей, в Швейцарии, и, конечно, поддерживала деятельную переписку с отцом.
В марте этого года Л. Н-ч написал ей интересное и содержательное письмо, выдержку из которого мы здесь приводим с разрешения Т. Л.:
"Прежде всего исполнение твоих поручений: карточки подписанные прилагаю. Good Health ответь следующее: прекратил питание мясом около 25 лет тому назад, не чувствовал никакого ослабления при прекращении мясного питания и никогда не чувствовал ни малейшего лишения, ни желания есть мясное. Чувствую себя, сравнительно с людьми (средним человеком) моего возраста, более сильным и здоровым. Но не могу, не имею основания приписать это опыту неупотребления мяса. Думаю же, что неупотребление мяса полезно для здоровья или, скорее, употребление мяса вредно, потому что такое питание безнравственно: все же, что безнравственно, всегда вредно как для души, так и для тела. Древние говорили: "mens sana in corpore sano", надо же говорить обратное: здоровье души, т. е. следование ее законам (нравственным), дает здоровье телу. Вот и все. Если хочешь - переведи это и пошли с моей подписью.
Здоровье мое и телесное, и особенно духовное очень, очень хорошо; кажется, что лучше уже не может быть, а с каждым днем становится лучше. Стараюсь наилучшим образом переносить (так как остановить его невозможно) тот шум, который делают вокруг моей вывески, и понемногу стараюсь высказать то, что может быть кому-нибудь нужно и мне кажется, что я знаю".
А вот страничка из его дневника того времени, указывающая на его непрестанную внутреннюю работу.
"...Встречаюсь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить: что он и я - одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь... Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету "Русь". Ужасаюсь на казни, и к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду, скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь - лишнее, и сажусь за письма, статьи".
Оригинальная, глубокая мысль:
"Христианство никак, как ошибочно думают некоторые, не в том, чтобы не повиноваться правительству, а в том, чтобы повиноваться богу".
Интересно сопоставить эту мысль с другой, которую приводит в своем дневнике Н. Н. Гусев.
5 апреля он записывает так:
"Я сегодня только,- сказал Л. Н-ч,- думал о том, как нам невозможно предвидеть последствия того или другого общественного устройства монархического или республиканского. Разве французская революция могла предвидеть Наполеона? Это нам теперь кажется все это ясно, а тогда люди совсем не предвидели этого".
Продолжая на эту тему, Л. Н-ч дал новое, интересное определение социализма:
"Социализм,- сказал он,- это осуществление идей христианства в экономической области".
В начале апреля со Львом Николаевичем повторился припадок потери сознания, хотя и не дошедший до обморока. Припадок выразился в потере памяти, он перестал узнавать и не мог вспомнить имена сидевших за столом его близких родственников.
Эта забывчивость продолжалась и на другой день, и потом, после хорошего сна, все прошло, не оставив следа.
Судьба уготовила Льву Николаевичу особый вид страданий и преследований. Преследовали его друзей и единомышленников, и он страдал за них и употреблял все свои силы и все свое влияние, чтобы облегчить их участь.
Так, в апреле этого года подвергся преследованию его единомышленник Молочников, слесарь из Новгорода. Его отдали под суд за распространение сочинений Льва Николаевича. Он прислал обвинительный акт, состоявший из выдержек из инкриминируемых статей; таким образом, этот акт представлял собой своего рода прокламацию для пропаганды этих идей. Это обстоятельство очень занимало Льва Николаевича. Он очень близко принял к сердцу этот случай и, рассказывая о нем Гусеву, сказал:
- Я, грешный человек, хочу поехать в Петербург и явиться на суд и сказать: "вот он, обвиняемый".
Л. Н-ч хотел написать Молочникову, чтобы он выставил его защитником; "это уж должно подействовать", говорил он.
Как и в других судебных делах, Л. Н-ч обратился к своему другу Н. В. Давыдову за советом и написал ему такое письмо:
"Милый Николай Васильевич. Опять к вам с просьбой. Прилагаю обвинительный акт, написанный против одного мне близкого человека, прилагаю и его письмо, чтобы вам дать понятие о самом человеке. Что мне делать? Мой план двоякий: или самому поехать в Петербург, вызваться быть защитником его, или подать заявление, в котором выразить, что книги получены им от меня, что если кто виноват, то я, и если кого судить, то именно меня; книги я получаю от издателей и когда просят у меня, то даю тем, кто их просит. Как поступить в этом случае? Научите меня, или составьте, если можно, такое заявление, или посоветуйте ехать самому в Петербург и быть защитником. Жду ответа. Обвинительный акт и письмо, пожалуйста, верните.
Любящий вас Лев Толстой.
1908, 11 апреля".
Н. В. Давыдов отговорил Л. Н-ча ехать защищать Молочникова, считая, что такая шумная демонстрация скорее повредит ему. Молочникова осудили, и Л. Н-ч чувствовал себя в этом виноватым; он писал Н. В. Давыдову:
"Сейчас получил очень огорчившее меня известие, милый Николай Васильевич, о том, что Молочников, о котором я писал вам, присужден к заключению в крепость на год.
Не могу высказать, до какой степени это взволновало меня. Не могу понять того, что делается в головах и, главное, сердцах людей, занимающихся составлением таких приговоров. Жалею, что вы отговорили меня от защиты. Я, разумеется, не защищал бы, а постарался бы обратиться к голосу совести тех несчастных людей, которые делают такие дела. Можно ли что-нибудь сделать теперь? Очень, очень благодарю вас за присланное. До свиданья.
Лев Толстой".
Лев Николаевич выразил свое возмущение в особой статье, напечатанной в газетах: "О суде над Молочниковым". Но Молочникову все-таки пришлось отбывать свое наказание.
В конце апреля Л. Н-ч пишет в дневнике: "Меня старательно лечат. Был Щуровский. Усердие большое, но, как и все, хочет знать и верит, что знает, но ничего не знает. Несколько дней, да и почти всегда нехорошо. Вчера кажется, что кончил статью. Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всем. В конце концов остается все-таки одно: добро, любовь - то благо, которое никто отнять не может. Вчера получил укорительное, по пунктам, письмо от юноши-марксиста, и, к стыду своему, мне было тяжело. Все еще далеко от жизни только для души (бога) и все еще тревожит слава людская. Да, как верно говорит Паскаль, есть только одно истинное благо: то, которое никто ни отнять, ни дать не может. Только бы уметь его приобретать и жить для него".
Какую смелость и искренность надо иметь, чтобы на 80-м году жизни проповеднику новой религии признаться перед всеми (Л. Н. знал, что его дневник читается и будет читаться) в том, что на него иногда находят сомнения во всем. Тем прочнее тот остаток, который не колебался и при этих сомнениях. Добро, любовь - сомнение не посмело коснуться этих устоев.
21 мая у Л. Н-ча были интересные и приятные ему гости - дети. Н. Н. Гусев так описывает их посещение:
"Вчера в пятом часу дня были из Тулы 120 человек детей, учеников железнодорожного училища, с 6 учителями. Все они были с букетами цветов в руках. Уходя домой, человек 6-7 из них, когда Л. Н-ча уже не было, предложили нам (М. А. Шмидт и мне) свои букеты. Трогательно было, как все они сняли шапки и закричали: "здравствуйте", когда вышла М. А. (встречи ими Л. Н-ча я не застал). Лев Николаевич раздал всем им книжки: младшим "Малым ребятам", старшим - свои народные рассказы, а учителям - свои "Мысли о просвещении и воспитании". Завел для них фонограф, поставив переложение рассказа Лескова. Было радостно и трогательно".
Страдания Л. Н-ча от несоответствия окружающей его жизни с его мировоззрением становились тем острее, чем более сам он возвышался духовно и предъявлял к себе все большие требования. И мысли, вызванные этими страданиями, он, как всегда, заносил в дневник. Вот некоторые из этих мыслей того времени:
"Моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой, ненавидимой мною жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть - и не пользуюсь ее выгодами, хоть тем, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др.
Третьего дня получил письмо с упреками за мое богатство и лицемерие и угнетение крестьян, и, к стыду моему, мне больно. Нынче целый день грустно и стыдно. Сейчас ездил верхом, и так желательно и радостно показалось уйти нищим, благодаря и любя всех. Да, слаб я, не могу постоянно жить духовным "я". А как не живешь им, то все задевает. Одно хорошо, что недоволен собой и стыдно,- только бы этим не гордиться".
В конце мая Лев Николаевич закончил свою статью под названием "Не могу молчать", вызванную не перестающим столыпинским террором.
Н. Н. Гусев так рассказывает об обстоятельствах, сопровождавших появление этой статьи:
"Совершающиеся ежедневно, вот уже около двух лет, в большом количестве смертные казни давно уже заставляли его мучительно страдать. В некоторых последних своих статьях Л. Н. писал уже о безумии производимой правительством кровавой расправы с побежденными врагами. Но то, что он писал, не оказывало действия на тех, кто имел возможность прекратить эти ужасы, и казни продолжались. Напечатанное в газетах известие о казни 9-го мая в Херсоне 20 человек крестьян особенно больно поразило Л, Н., как самое жестокое и наглое, какое только можно себе представить, проявление того порабощения и надругательства над лучшим сословием русского народа крестьянством, которое не переставая производится меньшинством праздных и развращенных людей. Под гнетущим впечатлением этого известия Л. Н. начал писать свою статью "О казнях". Помню, с каким радостным выражением лица, едва сдерживая слезы, он в этот день, когда начал эту статью, молча показал мне исписанные его размашистым почерком листки бумаги, и когда я спросил его: "Это новое?" - он с тем же значительным и радостным выражением лица и с теми же слезами на глазах молча кивнул головой. Как только Л. Н. начал писать эту статью, с первого же дня то безнадежное, подавленное состояние, в котором он находился до этого, сменилось бодрым, уверенным. Помню, как через несколько дней после этого, за завтраком, на слова С. А. о том, что ничем нельзя помочь тому, чтобы казни прекратились, Л. Н. твердым и уверенным голосом возразил: "Как нельзя. Очень можно".
Как сам Л. Н. смотрел на эту статью и почему он ее написал, видно из того, что он мне сказал три дня тому назад:
- Мне прямо хочется ее поскорее напечатать, прямо хочется свалить ее с себя. Там будь что будет, а я свое исполнил.
Чтобы написать эту статью, Л. Н. тщательно собирал материал через компетентных лиц, так что приводимые им в статье факты взяты из действительной жизни. Мне пришлось принять косвенное участие в собирании этих материалов, о чем свидетельствуют приводимые ниже выписки из писем Л. Н-ча к его другу Н. В. Давыдову. Так, в первом письме он писал:
"У меня к вам просьба: если вам скучно исполнить ее, не делайте, а если исполните, буду очень благодарен. Мне нужно знать подробности о смертной казни, о суде, приговорах, о всей процедуре; если вы можете мне доставить их самые подробные, то очень обяжете меня. Вопросы мои такие: кем возбуждается дело, как ведется, кем утверждается, как, где, кем совершается, как устраивается виселица. И как одет палач, кто присутствует при этом... не могу сказать всех вопросов, но чем больше будет подробностей, тем мне это нужнее".
И в следующем письме он пишет:
"Очень, очень благодарен вам, милый Николай Васильевич, за полученные мною нынче через П. И. Бирюкова две записки о смертной казни. Вы обещаете мне протоколы. Буду также благодарен, если это не утруждает вас. Записки очень интересны и важны. Желал бы суметь воспользоваться ими.
Простите, что утруждаю вас. Очень вам благодарен. И как бы желал суметь, благодаря вашей помощи, хоть в сотой доле выразить и вызвать в людях ужас и негодование, которые я испытывал, читая вашу записку".
Статья эта была разослана во все русские газеты и главнейшим агентам по переводу сочинений Л. Н-ча за границей. Немецкий переводчик разослал ее по всем главнейшим немецким газетам, и в условленный день она появилась сразу на всех языках, по всему культурному миру. В одной Германии она появилась в 200 различных изданиях.
Как только появилась в русских газетах эта статья, так последовали репрессии против напечатавших; большая часть газет решилась напечатать только отрывки.
"Русские ведомости" оштрафованы на 3000 руб. за напечатание отрывков из "Не могу молчать". Провинциальные газеты, перепечатавшие отрывки этой статьи из столичных, также штрафовались.
В Севастополе издатель газеты напечатал "Не могу молчать" и расклеил газету по городу. Его арестовали.
Затем стали получаться сочувственные, а затем и ругательные письма от читателей этой статьи.
Вот образец сочувствующего письма: одна дама, теософка из Калуги, пишет:
"NN, уже почти старый человек, в глубоком волнении написал вам несколько слов о своем впечатлении от вашей статьи. Нам он рассказал, как, встретив своего знакомого, он его спросил, читал ли он вашу статью. И на утвердительный ответ невольно сказал:
- Знаете что, ведь я почувствовал, что я также хочу, чтобы мне надели на шею намыленную веревку...
- И я также этого хочу,- ответил знакомый".
Но были и письма озлобленные.
В самый день юбилея Л. Н-ч получил посылку от одной дамы. Посылка состояла из ящика, в которой находилась веревка и письмо такого содержания:
"Граф. Ответ на ваше письмо. Не утруждая правительство, можете сделать это сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодежи. Русская мать".
Н. Н. Гусев так был поражен этой посылкой, что дня три не решался сказать о ней Л. Н-чу. Но он принял это совершенно спокойно и продиктовал Гусеву такой ответ:
"М. М. Очень жалею о том, что уже наверное без желания вызвал в вас такие тяжелые, вероятно, для вас самих чувства, которые выражены в вашем письме. Очень порадуете меня, если объясните причину вашего недоброго чувства и постараетесь потушить его в себе. Боюсь, что вы примете это за пустое слово, но совершенно искренно говорю: соболезнующий вам Лев Толстой".
Эта знаменитая веревка с ящиком, в котором она приехала, и с адресом адресата и отправителя, находится теперь в Толстовском музее в Москве.
Таким образом, облетело это обличительное слово весь мир. За границей его назвали "Манифестом Толстого", указывая тем как бы то значение духовного правительства, которое приобрел Л. Н-ч своими смелыми выступлениями.
Конечно, подобные выступления Л. Н-ча привлекали к нему лучшие, наиболее смелые умы цивилизованного мира. Одним из таких чутких людей явился молодой еще тогда английский писатель Бернард Шоу, приславший Л. Н-чу свою книгу. Л. Н-ч ответил ему сердечным и содержательным письмом:
"Дорогой господин Шоу.
Прошу вас извинить меня, что я до сих пор не поблагодарил вас за присланную вами через г. Моода книгу.
Теперь, перечитывая ее и обратив особенное внимание на указанные вами места, я особенно оценил речи Дон-Жуана в Interlude - "Сцене в Аду" - (хотя думаю, что предмет много бы выиграл от более серьезного отношения к нему, а не в виде случайной вставки в комедии) и The Revolutionist's Handbook.
В первом я без всякого усилия вполне согласился со словами Дон-Жуана, что герой - тот "he who seeks in contemplation to discover the inner will of the world... and in action to do that will by the so-discovered means"14,- то самое, что на моем языке выражается словами: познать в себе волю бога и исполнять ее.
Во втором же мне особенно понравилось ваше отношение к цивилизации и прогрессу, та совершенно справедливая мысль, что сколько бы то и другое ни продолжалось, оно не может улучшить состояние человечества, если люди не переменятся.
Различие в наших мнениях только в том, что по-вашему улучшение человечества совершится тогда, когда простые люди сделаются сверхчеловеками или народятся новые сверхчеловеки; по моему же мнению, это самое сделается тогда, когда люди откинут от истинных религий, в том числе и от христианства, все те наросты, которые уродуют их, и, соединившись все в том понимании жизни, лежащем в основе всех религий, установят свое разумное отношение к бесконечному началу мира и будут следовать тому руководству жизни, которое вытекает из него.
Практическое преимущество моего способа освобождения людей от зла перед вашим в том, что легко себе представить, что очень большие массы народа, даже мало или совсем необразованные, могут принять истинную религию и следовать ей, тогда как для образования сверхчеловеков из тех людей, которые теперь существуют, также и для нарождения новых, нужны такие исключительные условия, которые так же мало могут быть достигнуты, как и исправление человечества посредством прогресса и цивилизации.
Dear M-r Shaw, жизнь - большое и серьезное дело, и нам всем вообще в этот короткий промежуток данного нам времени надо стараться найти свое назначение и насколько возможно лучше исполнить его. Это относится ко всем людям и особенно к вам, с вашим большим дарованием, самобытным мышлением и проникновением в сущность всякого вопроса.
И потому, смело надеясь не оскорбить вас, скажу вам о показавшихся мне недостатках вашей книги.
Первый недостаток ее в том, что вы недостаточно серьезны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества. Я предпочел бы, чтобы речи Дон-Жуана не были бы речами привидения, а речами Шоу, точно так же и то, чтобы The Revolutionist's Handbook был приписан не несуществующему Tannery, а живому, ответственному за свои слова Bernard'у Shaw.
Второй упрек в том, что вопросы, которых вы касаетесь, имеют такую огромную важность, что людям с таким глубоким пониманием зол нашей жизни и такой блестящей способностью изложения, как вы, делать их только предметом сатиры часто может более вредить, чем содействовать разрешению этих важных вопросов.
В вашей книге я вижу желание удивить, поразить читателя своей большой эрудицией, талантом и умом. А между тем все это не только не нужно для разрешения тех вопросов, которых вы касаетесь, но очень часто отвлекает внимание читателя от сущности предмета, привлекая его блеском изложения.
Во всяком случае, думаю, что эта книга ваша выражает ваши взгляды не в полном и ясном их развитии, а только в зачаточном положении. Думаю, что взгляды эти, все более и более развиваясь, придут к той единой истине, которую мы все ищем и к которой мы все постепенно приближаемся.
Надеюсь, что вы простите меня, если найдете в том, что я вам сказал, что-нибудь вам неприятное. Сказал я то, что сказал, только потому, что признаю в вас очень большие дарования и испытываю к вам лично самые дружелюбные чувства, с которыми и остаюсь.
Лев Толстой".
Закончим эту главу отрывком из дневника того времени, в котором звучит эта нота скорби, ставшая в последние годы обычной в настроении Л. Н-ча.
"Пережил очень тяжелые чувства. Слава богу, что пережил. Бесчисленное количество народа, и все это было бы радостно, если бы все не отравлялось сознанием безумия, греха, гадости, роскоши, прислуги и - бедности и сверхсильного напряжения труда кругом. Не переставая, мучительно страдаю от этого, и один. Не могу не желать смерти. Хотя хочу, как могу, использовать то, что осталось".
ГЛАВА 13
1908 г. (продолжение). Юбилей
По мере приближения к концу августа, несмотря на все противодействия со стороны Л. Н-ча, чувствовалось, что наступает его торжество. Увеличивались корреспонденция и число посетителей. А он, как нарочно, хворал. Так что не мог не только отвечать всем, но и принимать всех желающих его видеть.
Л. Н-ч, публично отказавшись от юбилея, сам себе устроил его. Его статья "Не могу молчать" возвела его на недосягаемую высоту и привлекла к нему сердца многих.
Следующая страница дневника Л. Н-ча показывает нам во всем объеме его душевные муки и его напряженное стремление к общему благу:
"11 августа. Тяжело, больно. Последние дни не перестающий жар и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю.
Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне пришлось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение душевного состояния.
Отношение к смерти никак не страх, но напряженное любопытство. Об этом, впрочем, после, если успею.
Хотя и пустяшное, но хочется сказать кое-что, что бы мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти. Во-первых, хорошо бы, если бы мои наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то непременно все народное, как-то: "Азбука", "Книги для чтения". Второе, хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закапывании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет - снесет или свезет в Заказ, против оврага, на место "Зеленой палочки". По крайней мере есть повод выбрать то, а не другое место.
Вот и все. По старой привычке, от которой все-таки не освободился, думается, что еще сделал бы то бы, да то... странно, преимущественно один художественный замысел. Разумеется, это пустяки, я бы и не в силах был его исполнить хорошо.
Да, "все в тебе и все сейчас", как говорил Сютаев, и все вне времени. Так что же может случиться с тем, что во мне, что вне времени? ничего, кроме блага".
Вот настоящее завещание. "Мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти". Что может прибавить к этому скромно выраженному желанию христианин? Ничего. И если бы оно осталось в таком виде, новый светлый луч прибавился бы к ореолу мудрости, украшающему великую личность Льва Николаевича. Но судьба хотела иначе, и мы вернемся еще к этому вопросу.
15-го августа Н. Н. Гусев записывает интересный разговор со Львом Николаевичем:
"Вернувшись в 11 час. вечера, я зашел ко Л. Н-чу. Он еще не спал и чувствовал себя, кажется, лучше, чем днем. Я спросил его, между прочим, как он нашел изречения Магомета, которые он читал сегодня в английском переводе.
- Есть очень много хорошего,- ответил Л. Н.
Я сказал, что, по моему мнению, важно было бы их включить в "Круг чтения" для магометан.
- Да, да,- согласился Л. Н-ч.- Я все дальше и дальше отхожу от авторитетности христианства. Основа одна во всех верах. Никто из верующих людей не станет спорить, что есть бог, есть душа, что нужно любить.
- Эти мысли,- сказал затем Л. Н.,- плод этой болезни. Я чувствую, что эта болезнь принесла мне большую пользу в духовном отношении. Если бы ее не было, я бы катался верхом, подвинулся бы в своих работах, а теперь подвинулся во внутреннем, самом главном".
Таким образом Л. Н-ч снова заявил, как и в ответе синоду, что христианство для него не единая и последняя истина, а только одно из ее проявлений. Это весьма важно помнить при оценке произведений Л. Н-ча.
21-го августа Л. Н-ч диктует между прочим Гусеву, для помещения в дневник:
"Чувствуется приближение 28-го по увеличению писем. Буду рад, когда это кончится, хотя рад тоже тому, что совершенно равнодушен к тому или другому отношению людей ко мне, хотя и все более и более неравнодушен к моим отношениям к ним".
Но это равнодушие было сломлено сердечностью приветствий, полученных Л. Н-чем в этот день и в дни, предшествующие и последующие за юбилеем.
Собрание гостей в Ясной Поляне в день юбилея не было особенно многолюдно, т. е. количество их не соответствовало значительности события. Причиной этому было, во-первых, печатное заявление Л. Н-ча о том, что он не желает никаких торжеств, а во-вторых, его болезнь перед самым днем юбилея. И более деликатные не хотели беспокоить Л. Н-ча своим присутствием. Но все-таки сквозь эти препятствия прорвалась значительная группа почитателей Л. Н-ча.
Кроме того синод постарался, со своей стороны, оттолкнуть свою паству от всякого проявления сочувствия Л. Н-чу в этот день. Иоанн Кронштадтский сочинил даже особую молитву, в которой просил бога поскорее убрать графа-богохульника.
Министерство внутренних дел было не так откровенно и разослало циркуляры губернаторам, что юбилей Толстого можно праздновать, но как художника, и не допускать собраний и манифестаций Толстому как общественному деятелю.
Все это сделало то, что юбилей потерял характер официальности, стал более интимным и более близким Льву Николаевичу.
Заимствуем описание этого дня из воспоминаний нескольких друзей его, бывших свидетелями этого торжества и так или иначе отметивших его в своих статьях, комбинируя их таким образом, чтобы взять от каждого то, что у него яснее изложено, и по возможности слить все это в один связный рассказ.
Ив. Ив. Горбунов-Посадов так описывает день, предшествующий юбилею:
"Первые волны океана приветствий, несущихся со всех концов мира со словами любви и благодарности великому апостолу любви и гениальному душеведцу и изобразителю великой драмы жизни человеческой, стучатся уже в Ясную Поляну; но тихо, невозмутимо, как-то торжественно спокойно все здесь сегодня, за день лишь до 80-летия Льва Николаевича Толстого. Только что оправляющийся после тяжкой, едва не разлучившей его с нами болезни, Лев Николаевич с утра уже за своею работою, сидя в своем кресле, в котором, деля его с постелью, он провел столько недвижных, томительных дней. Пред ним пюпитр с развернутой на нем тетрадью, в которую он иногда вносит свои мысли, но более всего он диктует своему секретарю Н. Н. Гусеву, который записывает стенографически за Львом Николаевичем и потом диктует расшифрованную стенограмму дочери Льва Николаевича, Александре Львовне, переписывающей постоянно для отца все его работы.
Главная нота, проникающая адреса - это бесконечная благодарность за его гигантскую, героическую борьбу за воцарение света любви над человечеством, борьбу за освобождение человечества от рабства эгоизму и насилию.
"Привет от американских друзей,- говорится в телеграмме из Цинцинатти,- гуманнейшему, величайшему учителю, защитнику всемирного братства, врагу всякой тирании, поборнику принципов Генри Джорджа, закладывающему основание экономической свободы и приближающему день справедливости и мира".
Вот глубоко трогательное, совершенно безграмотно в оригинале написанное крестьянское послание с юга России:
Поздравление в Ясную Поляну графу Л. Н. Толстому.
"Лев Николаевич, примите от нас, маленьких, скромных тружеников, крестьян, глубокое душевное и сердечное поздравление с днем вашего юбилея 80-летия, празднуемого вами и почитателями вашими. Да укрепит бог ваши старческие силы на радость вашей семьи и окружающих вас, и тех почитателей, которые вами дорожат и любят как великого писателя и великого христианина, давшего миру столько великого христианского поучения. Мы всегда радуемся душевно, что богу угодно в лице вашем проявить миру великого христианина, давшего миру бессмертное христианское великое поучение и свой великий пример в разумной жизни. А если есть у вас враги, то они были у всех великих учителей мира и были у Христа, и есть они и сейчас, враги Христа, устанавливающие ад, но ваше христианское учение разрушает их заколдованный ад, и свет Христов вновь засиял великим светом, благодаря вашей великой правде, и люди, понявши вас и ваше великое поучение, могут только преклоняться пред вами и любить вас и радоваться, что бог послал для России великого человека. Но родина неблагодарна: зато мир вас иначе понял. Зная, что вы получите со всех концов мира поздравления, осмеливаемся и мы, маленькие люди, как восторженные почитатели ваши, принести искреннейшее, скромное поздравление.
Простите, как умели выразить нашу к вам любовь, так и просим принять.
Крестьяне (ряд подписей). Одесса".
И десятки проникнутых такими же чувствами приветов из глубины моря рабочего, трудового народа.
Вот приветы из Германии, из глубины народа, вожди которого, потрясая оружием, провозглашают одно только право в мире - право сильного, право лучше вооруженного, приветы, посылающие сердечные пожелания долгой, долгой еще жизни тому, "чья жизнь дорога не для России, а для человечества", тому, кто несет человечеству учение, "дающее миру мир".
И из другой страны, из Англии, вожди которой вооружаются для борьбы с германским народом, горячие выражения благодарности, "тому, кто так помог в следовании Христу, в осуществлении в жизни Нагорной проповеди, учащей любить врагов, как своих ближних".
Люди разных классов, разных положений, стоящие в условно общественном смысле на высоте человеческой лестницы и в самом низу ее (в понимании же Льва Николаевича как раз наоборот), сливаются в одном братском чувстве любви к тому, кто зовет их всех к забытой любви.
Но вот письма, говорящие, что любовь без дел мертва. Вот письмо одной бывшей надзирательницы из маленького городка России, пишущей, что у нее не хватает слов для выражения благодарности Льву Николаевичу, но она хочет принять заботу о больном ребенке только ради того, "чтобы получить возможность участвовать добрым делом в радости по поводу вашего 80-летия".
Вот голоса грядущего человечества: трогательное письмо еврейских юношей, милое письмо девочки-гимназистки, благодарящей Льва Николаевича "за все, что вы сделали для нас, молодежи".
Вот трогательные письма догорающих жизней - письмо старика, бывшего военного, генерала, благодарящего Льва Николаевича за все, сделанное им для торжества правды на земле, и письмо старушки:
"Не в храме покупном и продажном, а в создании вашего, граф, великого гения я вижу бога и поклоняюсь ему и чту его.
Скромная старушка".
В этой любви, в этой благодарности сливается здесь прошедшее и грядущее, сливаются люди рассеянных по всей земле племен, наций и государств. В этом единении их прообраз того грядущего единения человечества, для которого, быть может, никто в мире не сделал столько, сколько сделал Лев Толстой.
"Будь здоров, дорогой дедушка, для счастья народов",- пишет один из читателей его, рабочий.- Для меня и многих других людей вы уже, дорогой дедушка, никогда не умрете".
Но вот наступил и самый день 28 августа. Продолжаем цитировать прекрасное описание И. И. Горбунова-Посадова:
"Природа в Ясной Поляне окружила радостно сверкающей рамою очаровательно прекрасного золотого осеннего дня 80-летие Льва Николаевича. С раннего утра двери, выходящие из кабинета его на балкон, были широко раскрыты, и хрустально чистый воздух широкими теплыми волнами лился в кабинет, где, сев в свое кресло, Лев Николаевич пересматривал письма и телеграммы.
В это время его поздравляли родные, потом В. Г. Чертков представил ему г. Райта, привезшего из Англии покрытый многими сотнями подписей адрес от английских почитателей Толстого. В числе подписей под этим адресом стояли имена многих известнейших писателей (между прочим известных романистов Томаса Гарди, Мередита, Уэллса, поэта Эдуарда Карпентера, Маккензи Уоллеса. Бернарда Шоу, философа Фредерика Гаррисона, Кеннана). В числе подписавших стояли имена ученых, литераторов, общественных деятелей, членов парламента, членов палаты лордов, членов выдающихся клубов социальных реформ и рабочей партии, священников государственной англиканской церкви и нонконформистских, т. е. свободных исповеданий, подписи известных художников, музыкантов, актеров, представителей труда, промышленности, кооперации и т. д., и т. д. Между подписями взрослых виднелись и детские подписи.
Вот полный текст английского адреса:
"Мы, нижеподписавшиеся, и множество наших соотечественников, в течение многих лет находившие в ваших сочинениях источник благородных чувств и высокого наслаждения, в 80-летний день вашего рождения желаем выразить вам не только расположение, которое мы чувствуем к вам, но также наше изумление перед вами как перед писателем и учителем нравственности.
Смелость и искренность, с какою вы представили перед человечеством новые и возвышенные идеалы, заставили мир полюбить вас.
Мы видим, что спустя почти полстолетия время хочет освятить красоту и истину вашего многостороннего труда, и мы радуемся, что ваши сочинения теперь читаются более, чем когда-либо. Они привлекают к себе сочувствие и расположение людей, значительно расходящихся во мнениях, и они восторгаются ими с различных точек зрения.
И вот мы подписываем здесь наши имена, как ваши доброжелатели и почитатели, а некоторые из нас - как ваши признательные ученики".
Затем Лев Николаевич начал свой рабочий день. Он работал в этот день удивительно много для своих, понемногу только еще крепнувших после болезни сил. Им было продиктовано 17 новых мест для нового "Круга чтения", предназначенного для широких народных масс. Этот "Круг чтения", по замыслу автора, явится как бы синтезом всей его духовной работы.
Во время самых тяжких дней болезни падавшим от слабости голосом он продолжал диктовать мысли для этого труда.
В зале, на столах, на рояле, лежали пачки с только что пришедшими адресами: от Общества любителей российской словесности, с особенным интересом читавшийся семьею Льва Николаевича, Общества деятелей периодической печати, Общества любителей художеств, с альбомом рисунков известных русских художников, специально для него нарисованных, и др.
На одном из окон стояло интересное подношение Льву Николаевичу заказанный на трудовые деньги официантами сада "Фарс" мельхиоровый самовар с вырезанными на нем изречениями: "Царство Божие внутри вас есть", "Не в силе Бог, а в правде", "Не так живи, как хочется, а как Бог велит" и потом перечисление имен поднесших. На самоваре висело шитое русское полотенце с такими же подписями. Прислан ими еще был прочувствованный адрес.
Сотни приветственных писем, адресов, телеграмм со всех концов России и многочисленные письма из-за границы лежали уже просмотренные в шкафу для корреспонденции. Все время из Засеки, Ясенок, Тулы привозились новые пачки писем и множество телеграмм.
28-го было получено около 500 телеграмм, в числе которых множество телеграмм от городских, земских, научных, литературных, образовательных учреждений, гимназий, школ, всевозможных собраний, союзов, групп, лиц всевозможных положений и профессий и, между прочим, множество приветствий от рабочего люда очень многих фабрик и заводов и крестьян с разных концов деревенской России. Утром только сегодня, 29-го, из Тулы было привезено около тысячи телеграмм, и между ними в огромном числе заграничные, как более сложные для разборки, задержанные доставкой. Но дело, разумеется, не в числе их, неудивительном при огромной популярности Толстого во всем мире.
Само собой разумеется, что огромное большинство приветствий чествует Толстого и как гениального художественного творца, но Толстой как апостол любви, пророк братства, великий борец с насилием и "властью тьмы" (слова, особенно часто повторяемые в телеграммах) чествуется прежде и превыше всего. Для этого стоит только бросить самый беглый взгляд на эти огромные пачки телеграмм и писем.
Около дома толпились яснополянские ребятишки, получившие утром по коробке конфет с видами Ясной Поляны, присланных им для этого дня из Петербурга Жоржем Борманом (взрослые же крестьяне получили по косе из сотни кос, присланных с этой целью одним фабрикантом кос с юга).
Собравшись потом на балконе дома, ребятишки с шумным весельем разбирали себе для чтения книжки из груды "посредниковских" детских книжек, принесенных для них из дома.