Улыбнулося тому ж счастие Макару —
И, сегодня временщик, уж он всем под пару
Честным, знатным, искусным людям становится,
Всяк уму наперерыв чудну в нем дивится,
Сколько пользы от него царство ждать имеет!
Поправить взглядом одним все легко умеет.
«Она примерно моего роста, но очень крупная женщина, с очень хорошей для ее сложения фигурой, движения ее легки и изящны. Кожа ее смугла, волосы черные, глаза темно-голубые. В выражении ее лица есть величавость, поражающая с первого взгляда, но когда она говорит, на губах появляется невыразимо милая улыбка. Она много разговаривает со всеми, и обращение ее так приветливо, что кажется, будто говорит с равным; в то же время она ни на минуту не утрачивает достоинства государыни. Она, по-видимому, очень человеколюбива, и будь она частным лицом, то, я думаю, ее бы называли очень приятной женщиной», — такой увидела грозную императрицу Анну Иоанновну жена английского резидента Рондо в Петербурге в 1733 году во время придворного «выхода»; рядом с ней уже прочно занял свое место наш герой. «Граф Бирон и его супруга — первейшие фавориты ее величества, настолько первейшие, что на них смотрят как на особ, облеченных властью. Он — обер-камергер, хорошо сложен, но производит весьма неприятное впечатление».
Влияние незнатного, но доверенного слуги, особая роль прелестной дамы при монархе или возвышение приятного во всех отношениях кавалера — явление старое, как мир. До поры выдвижение таких лиц оставалось, смотря по ситуации, извинительной или непростительной слабостью коронованной особы. Вспомним хотя бы Диану де Пуатье, для которой французский король Генрих II выстроил прекрасный замок Шенонсо на Луаре, или коварного цирюльника Оливье ле Дэна при дворе другого французского короля Людовика XI, попавшего в роман Вальтера Скотта «Квентин Дорвард».
В переломную эпоху перехода от позднесредневековых королевств к монархиям нового времени фаворитизм перестал быть только проявлением личных склонностей государя и стал важнейшим элементом в механизме монархии в образе могущественного «министра-фаворита». Тогда же при французском дворе появился сам термин «favori», а при испанском — его аналог «privado». С начала XVII столетия появляется целая плеяда выдающихся деятелей: Франсиско де Сандовальи-Рохас герцог Лерма и Гаспар де Гусман граф-герцог Оливарес в Испании; Кончино Кончини (маркиз д'Анкр), кардиналы Арман Жан дю Плесси герцог де Ришелье и Джулио Мазарини во Франции; кардинал Мельхиор Клесль в Австрии; Джордж Вильерс герцог Бэкингем в Англии; Педер Шумахер граф Гриффенфельд в Дании. Они правили государствами, издавали декреты, объявляли войны, командовали армиями; их портреты писали великие художники эпохи — Веласкес, Рубенс, Пуссен.
Появление этих фигур не случайно. Средневековый король ходил в походы со своими слугами и управлял своим доменом при помощи узкого круга советников. Решение же прочих дел осуществлялось путем советов и консультаций с могущественными вассалами и независимыми церковными корпорациями. В эпоху строительства национальных государств объем правительственной деятельности вырос многократно, но далеко не каждый государь мог, подобно Филиппу II Испанскому, с утра до вечера работать с документами. Мало было только поставить свою подпись — надо было разбираться в различных отраслях управления и контролировать исполнение приказов.
Даже в современной бюрократической машине благое по замыслу решение может до неузнаваемости измениться после прохождения многочисленных инстанций и согласований. В более далекие времена подобного механизма власти еще не было. При дворе существовали многочисленные советы со своей специфической компетенцией, а в провинциях королевской власти приходилось иметь дело с многообразием локальных законов и привилегий, традиционными местными учреждениями, практикой наследственного занятия и покупки должностей. Во Франции эпохи «Трех мушкетеров» не существовало единого законодательства, зато было не менее 25 тысяч чиновников, многие из которых были выборными, купили свое место или являлись клиентами могущественных вельмож.
Рутинная работа управления — уже совсем не «царское дело». Испанский король Филипп IV объяснил в одном из писем 1647 года, почему он не мог обойтись без «главного министра»: «Требуется от него обычно выслушивать других министров и просителей так, чтобы он мог доложить государю, что они хотят. Он также должен следить за делами наибольшей важности и смотреть, чтобы принятые решения исполнялись быстро. Необходимые дела есть в любое время, но больше всего сейчас, когда так важно, чтобы решения осуществлялись безотлагательно. Есть то, что нелегко сделать королю лично, потому что это несовместимо с его достоинством — ходить по учреждениям и смотреть, быстро ли выполняют министры и секретари то, что им было приказано. Однако сведения, которые он получает от своих наиболее доверенных министров и слуг, позволяют ему указывать, что должно быть сделано, и узнавать, было ли это сделано».[93]
Королям XVII века только предстояло создать централизованную и рациональную систему управления, единую армию, налоговую службу. Для этого было необходимо преодолеть средневековую раздробленность и корпоративизм, сломить сопротивление аристократии (намного более могущественной, чем в России) и выстроить в рамках традиционной системы отношений «национальную клиентскую сеть», то есть связать воедино королевский двор и дворянство страны. Здесь нужен был не только «пряник» в виде наград и должностей, но и «кнут», поскольку предстояла решительная ломка традиционных отношений королевской власти и знатных подданных.
Эту тяжелую, а порой грязную работу и делал «министр-фаворит», должность которого находилась как бы вне сложившихся феодальных отношений и традиционных норм. Такая роль позволяла «снять» с королевского величия обвинение в нарушении божественных и человеческих законов — ведь все творилось руками недостойного выскочки. Она требовала высшей степени доверия, поэтому фаворит не мог быть только высокопоставленным чиновником, а должен был обязательно быть связан тесными личными отношениями с государем. В то же время он далеко не всегда являлся близким другом или, тем более, любимцем — скорее, наоборот, конфликты были неизбежны, и не всем удавалось, подобно Ришелье, сохранить королевское доверие. Стремительный взлет мог обернуться не только почетной отставкой; карьеры суперинтенданта финансов Людовика XIV Никола Фуке и главного министра Дании графа Гриффенфельда закончились скорым судом с пожизненным заточением.
«Министр-фаворит» не мог ограничиться простым набиванием своего кошелька или потаканием прихотям монарха, чтобы удержаться у власти. Прежде всего он должен был являться политиком и осуществлять вполне определенную программу, порой преодолевая серьезное сопротивление и подвергая свою жизнь опасности. Против Ришелье постоянно устраивались заговоры; политика Мазарини вызвала во Франции настоящее возмущение — Фронду и временное изгнание министра; Кончини в 1617 году был убит по приказу молодого Людовика XIII, а Бэкингем в 1629 году пал от руки пуританина. Но все же, заметим, несмотря на все — часто вполне справедливое — недовольство политикой таких министров, во Франции они получили признание общества, а их деятельность заложила основы современного французского государства.
В отечественном же историческом сознании фаворит по-прежнему оценивается как отрицательный персонаж, а фаворит-иноземец — и подавно: «Если при Петре в основе выдвижения царских любимцев главную роль играли совпадения взглядов, созвучность настроений, талант, энергия, предприимчивость и другие деловые качества, то позднее на первое место вышли интриганство, игра на слабостях правителей, потворство желаниям царствующих особ и умение таким образом оказывать на них сильное влияние. Влияние это в первую очередь позволяло фаворитам окружать правителей своими приверженцами, выдвигать их на руководящие посты. В правление Анны положение усугублялось тем, что под влиянием ее фаворита Э. И. Бирона к власти пришла группировка карьеристов-иноземцев, бесстыдно грабивших Российское государство. Борьба с ними была невероятно трудна».[94] Можно согласиться с тем, что деловые качества Меншикова (в том числе по части присвоения казенных денег) остаются непревзойденными — в данной оценке характерна как раз убежденность авторов в безусловной вредности данного явления.
В России XVII века задачи были те же, что и во Франции, — создание более-менее эффективного приказного устройства и новой армии. В патриархальном московском царстве роль правителя выполнял современник Ришелье — второй «великий государь» и отец царя, патриарх Филарет Романов. При втором царе династии, Алексее Михайловиче, стали выделяться фигуры «ближних», или «комнатных», бояр, которые, как Афанасий Лаврентьевич Ордин-Нащокин, проводили и отстаивали собственный курс во внутренней и внешней политике. К концу столетия такие, порой незнатные деятели (Артамон Матвеев при Алексее Михайловиче, Иван Языков при Федоре Алексеевиче) выступают все более активно, тем более что на престоле появляются цари-дети, а на власть впервые претендует энергичная и умная царевна Софья.
Боярин князь Василий Васильевич Голицын открыл собой в нашей истории плеяду официальных фаворитов при «дамских персонах». Однако помимо «плезиров ночных», Голицын занимал высокий пост «государственные большие печати и государственных великих посольских дел оберегателя», что было равнозначно титулу канцлера. Как «первый министр», руководитель Посольского и некоторых других приказов, он заключил в 1686 году «вечный мир» с Речью Посполитой, вступил в коалицию европейских стран для борьбы с Османской империей и возглавил русскую армию в походах на Крым в 1687 и 1689 годах. По сообщениям иностранных дипломатов, Голицын разрабатывал планы преобразований, включавшие создание регулярной армии, подушной налоговой системы, ликвидацию государственных монополий и даже вроде бы хотел отменить крепостное право.[95]
Но должность «галанта» еще не воспринималась не привыкшими к подобным вещам соотечественниками — тем более что Софья не очень скрывала их отношения и даже подарила «моему свету Васеньке» роскошную «кровать немецкую ореховую, резную, резь сквозная, личины человеческие и птицы и травы, на кровати верх ореховый же резной, в средине зеркало круглое». К нему пристало прозвище «временщик» (его воспроизвел по-французски в своем донесении дипломат де Невилль), и с этим обращением на него в 1688 году бросился убийца. К тому же князь не обладал пробивными способностями и холодной жестокостью своих последователей — он так и не сумел создать в правящем кругу надежных «креатур», а в решающий момент не смог или не захотел бороться за власть. Итогом стали капитуляция в 1689 году, последовавший за ней смертный приговор от имени молодого Петра и смерть в ссылке на севере.
Эпоха великих «министров-фаворитов» закончилась ко времени Людовика XIV, как известно, заявившего, что сам будет своим первым министром, и сдержавшего слово. В России при Петре Великом с его талантами и колоссальной работоспособностью «должность» фаворита также была невозможна и не нужна. Но в последующую эпоху институт «случайных людей» переживает период расцвета.
На Западе произошло что-то вроде «разделения труда». Фавориты и фаворитки (иногда с официальным титулом «maitresse en titre») стали неотъемлемой принадлежностью королевского или княжеского двора. Они блистали в обществе, возглавляли придворные «партии», задавали тон в модах и искусстве развлечений. В одних случаях это были фигуры проходные, быстро сменявшиеся (саксонский курфюрст и польский король Август II Сильный от всех своих знатных и не очень фавориток имел около 200 детей), в других — важное звено в придворном раскладе, и малейшие изменения в отношениях фиксировались придворными и дипломатами. «Большие новости, — записывал в ноябре 1742 года в своем дневнике военный министр Франции маркиз Д'Аржансон, — мадам де Майли отставлена, а мадам де ла Турнель взята с необычной для христианнейшего короля резкостью. Новая фаворитка потребовала и добилась, чтобы прежняя была удалена на значительное расстояние». Вхождение в «должность» — важная процедура, и Д'Аржансон подробно перечислил ее условия: де ла Турнель предварительно добилась предоставления ей «звания» maitresse en titre, титула герцогини, дома в Париже, драгоценностей, ежемесячного содержания и «узаконения всех детей, которых она может родить от короля» — и только после этого «сдалась» Людовику XV.
С другой стороны, задача построения универсального и единообразного механизма, называемого Петром I «регулярным государством», направляющего жизнь подданных, так и не была решена при «старом режиме». Необходимость адаптации к новым условиям развития экономики и духу Просвещения требовала реформ «просвещенного абсолютизма», а усложнившаяся система международных отношений в масштабе общеевропейского «концерта», строительство колониальных империй — искусной и профессиональной дипломатии. Однако коронованные особы, как и раньше, далеко не всегда соответствовали этим масштабам.
В XVIII столетии на первый план здесь выступили уже не фавориты, а «первые министры» — политики, дипломаты, юристы: кардинал Андре Эркюль де Флери во Франции, маркиз Бернардо Тануччи в Неаполитанском королевстве, Себастьян Жозе де Карвальо и Мело маркиз Помбаль в Португалии, Венцель Антон фон Кауниц в Австрии, Генрих фон Брюль в Саксонии.
Разумеется, это деление условно; живая история всегда сложнее логической схемы. Министры могли быть плохими политиками, взяточниками и казнокрадами, как Брюль; а блистательные «метрессы», как маркиза де Помпадур, оказывали самое серьезное влияние на политику, смещали и возводили министров. И все же «первые министры» эпохи «просвещенного абсолютизма» уже не были всесильными правителями с неограниченными полномочиями, подобно Ришелье; одновременно полководцами, законодателями и придворными. Они являлись компетентными и ответственными чиновниками и были необходимы именно в этом качестве, чтобы вырабатывать программу действий и реформ, направлять деятельность послов, налаживать координацию слабо связанных друг с другом ведомств, то есть играть роль председателя правительства, gouverniement (термин появился как раз при Людовике XV).[96]
Они тоже порой рисковали. В 1772 году в Дании взлет «тайного кабинет-министра» И. Ф. Струензе, ставшего из незнатного иностранца графом, фактическим правителем и возлюбленным королевы при безумном короле Кристиане VII, завершился арестом и казнью. Правда, «падение» Струензе было вызвано не только недовольством знати, но и серией радикальных реформ: введением свободы печати и вероисповедания, регламентацией крестьянских повинностей, сокращением государственного аппарата, утверждением равенства подданных перед судом. Реформы первого министра Помбаля и его борьба с привилегиями знати и церкви вызвали в 1758 году покушение на жизнь его покровителя-короля Жозе I. Монарх остался цел, а Помбаль сохранил власть до конца его царствования, когда по воле противников был схвачен, приговорен к смерти, но отправлен в изгнание.
И все же при европейских дворах «старого режима» попытки силового захвата власти или свержения правителей не получили распространения. Они блокировались традиционными корпорациями и институтами и господствовавшим в обществе «юридическим стилем мышления»: представлениями о праве как божественном и нерушимом установлении. Свержение династии Стюартов в Англии привело к установлению конституционных законов («Билля о правах», «Акта о мятеже» 1689 года, «Акта об устроении» 1701 года), навсегда ограничивших королевскую власть.
Абсолютистские режимы Франции, Испании или немецких княжеств не знали дворцовых «революций». Их заменяло возвышение новой фаворитки или сравнительно мягкое смещение министров. «Замена нужна, чтобы попытаться изменить ситуацию, и такая мера всегда требуется во время больших неустройств в государстве. Тем менее возможно избежать обращения к данной, несчастной, даже несправедливой и вызывающей осуждение публики акции против вашего высочества», — объяснил кардинал Флери причины отставки в личном письме прежнему «главному министру», герцогу де Бурбону, отправленному из Парижа в замок Шантильи в июне 1726 года. Иногда такая опала становилась даже предметом торга, приносившего жертве немалое состояние.
Во Франции появились целые министерские династии Лувуа, Поншартренов, Кольберов. Карьеры должностных лиц протекали стабильно, а на 150 назначавшихся лично королем высших администраторов приходилось 45 тысяч чиновников, купивших свои должности и составлявших на местах судебные и финансовые корпорации. Аристократические партии времен Фронды превратились в придворные группировки, объединявшие вокруг министра или фаворитки влиятельных чиновников, финансистов, военачальников и прелатов. Основой такой партии был родственный клан, создавший широкую клиентуру при дворе и в аппарате управления. Могущественный «король-солнце» Людовик XIV на деле был, скорее, верховным арбитром в отношениях влиятельных корпораций и учреждений.
В России же все пошло, как обычно, своим путем. Реформы Петра I несомненно усилили и государство, и государя; однако созданный им механизм власти имел уязвимые места с точки зрения политической стабильности режима.
Упразднение патриаршества, провозглашение себя «крайним судией» духовной коллегии (Синода) и принятие титула «Отца Отечества» означало в глазах подданных отказ от образа православного царя. Новое светское обоснование власти снимало с государя ограничение традицией, но одновременно «снижало» образ монарха в глазах подданных. Следствием стали как дискредитация духовной власти, так и появление самозванцев в ответ на ожидания «праведного», богоизбранного царя. «Устав о наследии престола» 1722 года отменил утвердившуюся, но не закрепленную юридически традицию передачи власти по нисходящей линии от отца к сыну; в результате на престол имели равные права все члены семьи Романовых со своими сторонниками и «партиями».
Петровские реформы и Табель о рангах породили целое поколение «выдвиженцев» с новыми запросами. Повести Петровской эпохи рисуют образ «нового русского» шляхтича, который мог сделать карьеру, обрести богатство и повидать весь мир. Герой появившейся в кругу царевны Елизаветы «Гистории о некоем шляхетском сыне» уже в «горячности своего сердца» смел претендовать на взаимную любовь высокородной принцессы, «понеже изредкая красота ваша меня подобно магнит железо влечет». В такой дерзости теперь не было ничего невозможного: «Как к ней пришел и влез с улицы во окно и легли спать на одной постеле», — этот литературный образ в «эпоху дворцовых переворотов» стал реальностью.
В жестко централизованной системе стремление конкретного лица или группы повысить свой статус и упрочить материальное положение не могло не быть направлено к ее вершине, где происходила раздача чинов, имений и прочих благ. Усиление зависимости от монарших милостей порождало специфическое мироощущение, когда фигура императора становилась воплощением всей государственной жизни и источником общего блага. Но эта персонификация имела оборотную сторону, которую уловил М. М. Щербатов: «Начели люди наиболее привязываться к государю и к вельможам, яко ко источникам богатства и награждений <…>, сия привязанность несть благо, ибо она не точно к особе государской была, но к собственным своим пользам».
В борьбе за придворное счастье складывались и рассыпались «партии» — «союзы одних лиц против других», как это понятие определяется в словаре В. И. Даля. Высший слой российского дворянства не имел корпоративной солидарности: состав придворных группировок быстро менялся. При отсутствии правовых традиций и представительных органов «регулятором» политики стали не законы и институты, а придворные интриги, а со временем — гвардия.
Блестящие гвардейские полки во времена Петровских реформ стали не только элитными воинскими частями, но и чрезвычайным рычагом управления: гвардейцы формировали новые воинские части, проводили первую перепись, отправлялись с ответственными поручениями за границу, собирали подати, назначались ревизорами и следователями; порой сержант или поручик был облечен более значительными полномочиями, чем губернатор или генерал. Однако силовые методы политической борьбы не могли, рано или поздно, не породить интриг и заговоров, опиравшихся на гвардию как единственную оформленную политическую силу.
Такая структура власти вызывала колоссальное давление на ее носителей, отнюдь не всегда обладавших выдающимися способностями, а порой и беспомощных перед грузом обрушившихся на них проблем. Сосредоточение на небольшом дворцовом пространстве огромной власти порождало необходимость в институтах, облегчавших груз забот правителя — но и ожесточенную борьбу «партий» и группировок, которая привела к целой «эпохе дворцовых переворотов» в 1725–1762 годах. За 37 лет на престоле сменились семь императоров и императриц, «восшествие» и правление которых сопровождалось большими и малыми «революциями».
Параллельно шло формирование других элементов послепетровской монархии. Вместо одного «первого министра» для ежедневного руководства и координации работы правительственного аппарата создавались высшие советы при государе—Верховный тайный совет (1726 год), Кабинет министров (1731 год), Конференция при высочайшем дворе (1756 год). С другой стороны, утверждался институт «случайных людей». Через несколько лет после смерти Петра I историк и чиновник В. Н. Татищев уже вполне терпимо относился к возможности появления фаворита: «…Таковый, ежели не льстец и хисчник казны, а народу не обитчик и довольно себя по правилам мудрости содержит, не токмо в жизни счасливы, но и по смерти похвалу вечную оставляют».
Собственно, первым «Бироном» в отечественной истории вполне мог стать другой немец — брат любовницы молодого Петра I Анны Монс Виллим. Исполнительный генеральс-адъютант царя по его воле стал камер-юнкером царицы Екатерины, а затем, уже по собственной инициативе — ее фаворитом. За пять-шесть лет он вошел в такую «силу», что к нему за помощью не стеснялись обращаться фельдмаршалы Голицын и Меншиков, губернатор Волынский и даже архиепископ Ростовский Георгий Дашков. «Милостивой мой благотворитель Виллим Иванович! — писал архиерей. — Понеже я вашим снисхождением обнадежен, того ради покорно прошу, не оставьте нашего прошения в забвении: первое, чтоб в Синоде быть вице-президентом; аще вам сие зделать возможно, зело бы надобно нам сей ваш труд! Ежели сего вам невозможно, то на Крутицкою эпархию митрополитом, и то бы не трудно зделать, понеже ныне туда кому быть на Крутицах ищут. Того ради, извольте воспомянуть, чтоб кого иного не послали, понеже сими часы оное дело <…> наноситца… [а] мне в сем самая нужда, чтоб из двух сих: или в Синод, или на Крутицы весьма надобно».
К камер-юнкеру, успевшему даже завести свою канцелярию для приема прошений, обращались десятки самых разных людей со всевозможными просьбами: пожаловать чин, освободить из-под ареста или от казенных платежей, похлопотать о «деревне», предоставить отпуск со службы или место, включая даже архиерейскую должность. За исполнение этих пожеланий фаворита одаривали деньгами, лошадьми, собаками, драгоценностями и даже целыми имениями. Главное, что объединяло все прошения, — для их исполнения надо было немного обойти закон, в чем Монс вполне преуспевал. При коронации Екатерины он был пожалован в камергеры, но получить патент не успел. Доносчик был мелкой сошкой и мало что знал, его «извет» едва не затерялся. Но кто-то весьма влиятельный постарался «запустить» дело, и Петру стало известно все. 16 ноября 1724 года на Троицкой площади Петербурга Монсу отрубили голову по обвинению в лихоимстве. Имена «просителей» Петр приказал публично обнародовать.
Знаменитый Александр Данилович Меншиков в качестве фактического регента при Петре II в 1727 году мог бы сыграть роль Мазарини — правителя Франции при юном Людовике XIV. Но она оказалась князю не по силам; он, по выражению XVII века, стал «государиться»: своевольно карал и миловал, отбирал и раздавал имения, как стало потом известно из поданных в Сенат жалоб; взял под собственную «дирекцию» дворцовое ведомство и даже позволял себе вмешиваться в церковные дела. Готовилась к изданию монументальная биография «Заслуги и подвиги его высококняжеской светлости князя Александра Даниловича Меншикова», согласно которой князь, «как Иосиф в Египте, счастливо управлял государством» и тратил на это «собственные деньги», то есть содержал самого Петра I вместе с двором. 25 мая 1727 года произошло обручение Петра II с Машенькой Меншиковой. Синод повелел во всех церквах поминать рядом с императором «невесту его благоверную государыню Марию Александровну», для которой уже был создан особый придворный штат.
Но правительственная деятельность генералиссимуса и светлейшего князя не поднялась выше выделки гривенников из «непостоянного и фальшивого серебра» с мышьяком и выпрашивания герцогства и новой кареты у австрийского императора. Иностранные дипломаты, как на аукционе, стремились удерживать князя в рамках того или иного политического курса, соответственно расценивая его в качестве «капитала, по утверждению австрийского посла Рабутина, приносящего <…> большие кредиты».
Неуемный произвол временщика — это, можно сказать, ранний этап формирования «культуры» российского фаворитизма, когда его носители еще не представляли себе границ дозволенного. Меншикову — личному другу Петра Великого, выходцу из низов, сознававшему свои заслуги, — определить эти границы было особенно трудно. Более тонко чувствовавшие ситуацию дипломаты сетовали, что князь напрасно демонстрировал «суровость» своей власти и управлял «как настоящий император» вместо того, чтобы вести себя по понятным им правилам: оказывать «милости», заручиться доверием самого царя, его сестры Натальи и членов Верховного тайного совета.
Упоение властью привело светлейшего князя к конфликтам с ленивым и капризным подростком Петром II, репрессиям против недавних союзников и прочих недовольных. Зато исполнение служебных обязанностей Меншикова уже не интересовало: в 1727 году он практически не посещал заседаний Военной коллегии, все реже бывал на заседаниях Верховного тайного совета и подписывал, не читая их протоколы, — и тем самым выпускал из рук контроль над гвардией и государственным аппаратом. Остальное было делом умелой интриги, в результате которой зарвавшийся вельможа был легко устранен, чтобы уступить место новым фаворитам, и закончил свои дни в далеком сибирском Березове.
На смену Меншикову пришел друг и обер-камергер юного царя Иван Долгоруков. Но он оказался для роли правителя «очень прост», по оценке де Лириа: «Он хотел управлять государством, но не знал, с чего начать». Скучной политике князь Иван предпочитал развлечения. «Слюбился он, иль лучше сказать, взял на блудодеяние себе, между прочими, жену К[нязя] Н[икиты] Ю[рьевича]Т[рубецкого], рожденную Головкину, и не токмо без всякой закрытности с нею жил, но при частых съездах у К[нязя] Т[рубецкого] с другими своими младыми сообщниками пивал до крайности, бивал и ругивал мужа, бывшего тогда офицером кавалергардов, имеющего чин генерал-майора, и с терпением стыд свой от прелюбодеяния своей жены сносящего. И мне самому случилось слышать, что единожды, быв в доме сего кн[язя] Труб[ецкого], по исполнении многих над ним ругательств, хотел наконец его выкинуть в окошко», — вспоминал о «политике» фаворита князь Щербатов.
Способности обер-камергера к интриге не шли далее попытки отправить мужа своей любовницы на службу в Сибирь. Обиженному Трубецкому пришлось обращаться с «горькими жалобами» к отцу князя Ивана, обер-егермейстеру Алексею Долгорукову, который сделал сыну выговор. Но и старший Долгоруков пошел по стопам Меншикова и почти успел женить 14-летнего Петра на своей дочери — свадьбе помешала только неожиданная смерть царя. Иван Долгоруков во время агонии Петра II попытался провозгласить сестру императрицей и увлечь за собой гвардейские караулы. Но за вчерашним фаворитом (майором гвардии) никто не пошел. Затем последовала ссылка, а через несколько лет — новое следствие и казнь недавнего любимца.
Устранение кажущихся всесильными фигур трудно даже назвать дворцовыми переворотами, настолько легко они происходили. В этой легкости имелась и заслуга самого Меншикова: именно он и его сторонники своим натиском обеспечили воцарение Екатерины I, а затем — вопреки ее воле — вступление на престол Петра II с последовавшим тут же нарушением ее завещания. Правовой и моральный вакуум на самом верху политической системы неизбежно вел к подковерным методам борьбы и в данном случае обернулся против самого Меншикова. Фаворит, находясь на вершине земных почестей, оставался в одиночестве перед абсолютной властью монарха, которая могла внезапно совершить «отмену» и обратить милости к его противникам. Тогда — не только конец карьеры, но и исключение из властного круга и всей привычной жизни — лишение чинов, «чести», имущества, а то и жизни.
Бирон усвоил специфику российского двора и играл свою роль по иным, «европейским» правилам. «Не злоупотребляет своей силой, любезен и вежлив со всеми и ищет всевозможных случаев понравиться», — вполне одобрял его поведение де Лириа в 1730 году. «Он был довольно красивой наружности, вкрадчив и очень предан императрице», — признавал соперник Бирона фельдмаршал Миних. «В обхождении своем мог он, когда желал, принимать весьма ласковый и учтивый вид, но большей частью казался по внешности величав и горд», — описывал манеры фаворита Миних-сын.
Сын фельдмаршала отмечал не только хорошо известное честолюбие Бирона, но и черты характера, явно мешавшие на его «посту»: «то недоверчивость, то легковерие причиняли ему нередко многое опасное беспокойство. Он был чрезмерно вспыльчив и часто обижал из предускорения; если случалось иногда, что он погрешность свою усматривал, то хотя и старался опять примириться, однако же никогда не доводил до изустного объяснения, но довольствовался тем, что обиженному доставлял стороною какую-нибудь приязнь или выгоду». Таким образом, Бирон осознавал свои недостатки и умел исправлять ошибки — во всяком случае, до поры.
Жизнь фаворита или фаворитки не стоит представлять себе беззаботным существованием среди удовольствий и наград. У семейства Биронов, по сути, не было нормального Дома. Их апартаменты всегда находились во дворце, рядом с покоями императрицы: в московском деревянном Анненгофе спальня обер-камергера размещалась через три небольших покоя, а дальше — комнаты его жены и детей. Так же они жили и в Петербурге, куда двор переехал в начале 1732 года.
Незадолго до того, в декабре 1731 года, саксонский посол Лефорт писал: «На будущий год на границах Ливонии и Курляндии, между Ригою и Митавою, построят загородный дворец и назовут его Аннабургом. Со временем здесь образуется местечко, затем город и, наконец, резиденция. На будущее лето тут предполагается свадьба наследного принца прусского, который сохранит свое положение, а его потомки получат право на русский престол. Аннабург будет цветущим городом и резиденциею, достаточно близкою, чтобы во всякое время подать помощь избранному в мечтах герцогу курляндскому Бирону, в пользу которого царица откажется от всех своих притязаний на Курляндию и прусский двор тотчас же уступит ему права свои на это герцогство».[97]
Может быть, эту мечту о новой «резиденции» подал Анне как раз Бирон, имевший в виду ее практическую пользу на предмет обладания Курляндией? Но реальность не позволяла начать царствование со столь решительного шага. Да и свое положение фавориту постоянно надо было охранять. Отец и сын Минихи сообщали, что он постоянно присутствовал рядом с Анной, «которую никогда не покидал, не оставив около нее вместо себя свою жену». Императрица постоянно обедала и ужинала с семейством Бирона и даже в комнатах своего фаворита; «в угождение ему сильнейшая в христианских землях монархиня лишила себя вольности своей до того, что не только все поступки свои по его мыслям наиточнейше распоряжала, но также ни единого мгновения без него обойтись не могла и редко другого кого к себе принимала, когда его не было <…>. Герцог с своей стороны всеми мерами отвращал и не допускал других вольно с императрицею обходиться, и если не сам, то чрез жену и детей своих всегда окружал ее так, что она ни слова сказать, ни шага ступить не могла, чтобы он тем же часом не был о том уведомлен».
День за днем, год за годом постоянно находиться «при особе ее императорского величества» и при этом не надоесть, не вызвать раздражения — работа нелегкая. Реальные отношения при дворе не похожи на экранно-романные «тайны» с увлекательными интригами и приключениями. В действительности это рутинные будничные проблемы и обязательные церемонии, в том числе прислуживание за столом, переезды, надзор за подчиненными и слугами: не холодно ли в спальне; не заменить ли лакея, чья неловкость во время обеда была замечена гостями; каких лошадей и карету подать завтра на выезд; кого из придворных взять с собой на лето в Петергоф; каковы причины отсутствия одной из фрейлин, замеченного государыней; кого из желающих сегодня стоит допустить к государыне, а кого надо придержать под благовидным предлогом.
Через Бирона шли назначения на придворные должности, приглашения на дворцовые торжества, распоряжения об их подготовке; он вел дела с «гоф-комиссарами» («поставщиками двора»), причем обычно торговался по мелочам. Он выполнял обязанности как обер-гофмейстера (формально сохранявший этот пост Салтыков остался в Москве и реально дворцовым хозяйством управлять не мог), так и обер-шталмейстера, поскольку очень интересовался делами придворного конюшенного ведомства.[98]
За этими повседневными хлопотами нужно было всегда выглядеть свежим и быть одетым к месту, вовремя замечать перемены настроения государыни, развлекать ее неожиданными и непременно приятными сюрпризами — вроде того, как в 1734 году несколько раз во дворце, «к высочайшему удовольствию» императрицы, показывались «острономические обсервации», а также «пневматические и гидравлические опыты». Впрочем, с не меньшим интересом Анна любовалась доставленной из Англии в 1737 году «великой птицей Струе или Строфокамил» и ученым слоном из Ирана, которого она «более часу смотреть изволила». В 1739 году фурор при дворе произвела «мужицкая жена» Аксинья Иванова, обладавшая пышной черной бородой и усами. Придворные спорили, является ли Аксинья женщиной, но академики рассеяли сомнение: бородатую даму подвергли научному «осмотрению» и установили, что она — «подлинная жена и во всем своем теле, кроме уса и бороды, ничего мускова не имела».
Но несмотря на эти успехи, фавориту надлежало подчиняться распорядку дня императрицы, ее склонностям и даже капризам день за днем в течение многих лет — и все это время находиться под прицелом замечавшего любые промахи придворного общества, среди интриг и «подкопов», постоянно ощущая дыхание в затылок соперников. Конкурентов нужно было устранять, но отправлять их не в Сибирь или на плаху, а на почетные посты вдали от двора, как это сделал Бирон с Минихом и камергером Иоганном Корфом. Биография «коллеги» Бирона при французском дворе, знаменитой маркизы де Помпадур, очень хорошо показывает, каких усилий стоило девушке из буржуазной семьи сохранять в течение 20 лет привязанность Людовика XV и превратиться, по свидетельству одного из министров, из проходной «метрессы» в «единственное связующее звено в разделенном правительстве». «Вы думаете, что у меня есть хоть минута для себя? Вы ошибаетесь, мы постоянно в дороге <…>. Здесь (в Версале. — И. К.) я могу быть счастлива. Но когда? Репетиции, спектакли, важные и многочисленные обязанности, королева, дофин, его супруга, трое дочерей, судите сами, есть ли время вздохнуть», — жаловалась она своей подруге на изнурительный образ жизни двора.[99]
Нет оснований подозревать Бирона в неискренности, когда он рассказывал о своей «работе» на следствии в 1741 году: «Он в воскресные дни в церковь Божию всегда не хаживал, и то не по его воле, понеже всякому известно, что ему от ее императорского величества блаженные памяти никуды отлучиться было невозможно, и во всю свою бытность в России ни к кому не езжал, а хотя когда куда гулять выезжал, и в том прежде у ее императорского величества принужден был отпрашиваться, и без докладу никогда не дерзал, и партикулярные его письма читывал он как в воскресные, так и в другие дни, когда он от ее императорского величества отлучиться удобное время усматривал».
Фавориту надлежало входить в самые интимные подробности высочайшего самочувствия. Иногда это было сложно, так как сама императрица «оную свою болезнь сами всегда изволила таить, и разве ближние комнатные служительницы про то ведали». За два года до смерти Анны появились первые симптомы ее заболевания — «в урине ее императорского величества такая ж кровь оказалась, и тогда она урин свой чрез комнатную девицу Авдотью Андрееву изволила послать к обретающемуся тогда в Петербурге больному придворному доктору Ле[и]стениусу, который, высмотря той урин, сказал, чтоб ее императорское величество от того не изволила иметь никакого опасения и пользовалась бы только красным порошком доктора Шталя». Бирон тогда, преодолевая сопротивление Анны, нерегулярно принимавшей предписанные лекарства, «припадая к ногам ее императорского величества, слезно и неусыпно просил, чтоб теми от докторов определенными лекарствами изволила пользоваться; а больше всего принужден был ее величеству в том докучать, чтоб она клистир себе ставить допустила, к чему ее склонить едва было возможно».[100]
Можно представить, как герцог и обер-камергер лично расспрашивал «девиц» об этих подробностях, а то и лично отправлял высочайшую мочу на анализ. Ему приходилось не только уговаривать «особу ее императорского величества» поставить клизму, но и сопровождать ее к зубному врачу. Даже враждебные Бирону мемуаристы, вроде Миниха-сына, единодушно признавали, что эта «служба» бывала тягостной: «Весьма часто многие слыхали, как он жаловался, что для своего увеселения ни одной четверти часа определить не может. Я сам чрез целые восемь лет не могу припомнить, чтоб видел его где-либо в городе, в беседах или на пиршествах, но дабы и других людей пример не возбудил в нем к тому охоты, императрица не только худо принимала, если у кого из приватных особ веселости происходили, но называя их распутством, выговаривала весьма колкими речами».
Опытный придворный (в отличие от грубоватого отца-фельдмаршала) камергер Эрнст Миних даже полагал, что «сей неограниченный и единообразный род жизни естественно долженствовал рождать иногда сытость и сухость в обращении между обеими сторонами. Дабы сие отвратить и не явить недовольного лица вне комнаты пред чужими очами, не ведали лучшего изобрести средства, как содержать множество шутов и дураков мужского и женского пола». Тут, возможно, мемуарист ошибался. При дворе, как известно, состояла целая команда шутов, но едва ли они служили для того, чтобы императрица и ее фаворит срывали на них взаимное раздражение.
Повседневная жизнь Анны Иоанновны, в отличие от непредсказуемой Елизаветы, была размеренной: «Она встает, как говорят, между семью и восемью часами утра, а летом еще раньше, и жена обер-камергера, которую тотчас об этом уведомляют, входит к ней в дезабилье с кофе или шоколадом. Иногда же императрица входит к мадам Бирон, если та не сразу готова, и там пьет кофе, поскольку их спальни недалеко друг от друга, а императрица весьма расположена к сей даме», — сообщали коренные петербуржцы интересовавшимся жизнью русского двора иностранцам.
О том же говорит и Миних-младший: «В 9 она начинала заниматься со своим секретарем и министрами; обедала в полдень у себя в комнатах только с семейством Бирон. Только в большие торжественные дни она кушала в публике; когда это случалось, она садилась на трон под балдахином, имея около себя обеих царевен, Елизавету, ныне императрицу, и Анну Мекленбургскую. В таких случаях ей прислуживал обер-камергер. Обыкновенно в той же зале накрывался большой стол для первых чинов империи, для придворных дам, духовенства и иностранного посольства». Завершает рассказ о распорядке дня Анны Иоанновны швед Карл Рейнхольд Берк: «В послеобеденное время императрица предается краткому сну и немного развлекается, хотя бы с синьором Педрилло. Она также иногда посещает придворных дам или сыновей обер-камергера в их апартаментах. О том, что четыре вечера в неделю предназначены для приемов и спектаклей, мы уже знаем. В 8 часов императрица садится за ужин, затем до десяти или половины одиннадцатого беседует с графом Бироном и его семьей и удаляется».
Если эта картина верна, то семейное сосуществование императрицы и обер-камергера не оставляло места для душевной раздвоенности и серьезных конфликтов. Несомненно, Бирон был обязан своим возвышением глубокой личной привязанности к нему императрицы, хорошо помнившей, как ее встретили в России. В 1734 году, оправившись от очередной болезни, она призналась, что фаворит — «единственный человек, которому она может довериться». Даже суровый и язвительный моралист М. М. Щербатов воздержался от однозначного обличения монаршего греха и полагал, что Бирона и Анну связывала настоящая прочная дружба: «Она его более яко нужного друга себе имела, нежели как любовника». Князь, правда, современником этой пары не был, но людей и эпоху, судя по живым подробностям, знал неплохо.
Кажется, не слишком изысканный курляндский помещик сумел дать некрасивой, одинокой, бездетной и несчастной московской царевне то же самое, что дала безродная холопка Марта Скавронская Петру I — ощущение собственного надежного и уютного дома. Анна не обладала способностью Елизаветы укрыться от реальности в мире развлечений — театра и маскарада; ее не прельщала, как Екатерину II, большая политика с ее стратегическими планами, проектами реформ и миссией просветительницы страны.
Зато, как свидетельствуют записки Миниха-сына, «никогда в свете <…> не бывало дружнее четы, приемлющей взаимно в увеселении и скорби совершенное участие, чем императрица с герцогом Курляндским. Оба почти никогда не могли во внешнем виде своем притворствовать. Если герцог явился с пасмурным лицом, то императрица в то же мгновение встревоженный принимала вид. Если тот был весел, то на лице монархини явное отражалось удовольствие. Если кто герцогу не угодил, тот из глаз и встречи монархини тотчас мог приметить чувствительную перемену».
Можно, наверное, сколько угодно спорить о степени влияния Бирона на Анну — вплоть до объяснения их связи мазохистским комплексом Анны. Мы не знаем, что происходило за дверями личных апартаментов государыни, как общались они с Бироном в интимной обстановке, о чем и как спорили и какие аргументы при этом использовали. Анна Иоанновна была не сентиментальной дамой, а властной и порой суровой помещицей. Однако не понимать и не ценить ее душевной привязанности Бирон не мог — хотя бы потому, что сам от нее зависел. Этой зависимостью и повседневными обязанностями он время от времени тяготился, и тогда в его письмах к наиболее доверенному помощнику Кейзерлингу появлялись фразы об усталости и мечты о тихом доме в родной Курляндии.
К тому же не обремененный излишней утонченностью и интеллектом обер-камергер пришелся точно ко двору. Бирон и Анна веселились, наверстывая упущенное за двадцать лет. Однако курляндская глубинка не способствовала развитию вкуса и воображения: в круг пристрастий царицы и ее друга входили нежная буженина, токайское (правда, в меру), карты, танцы, манеж, шуты. На месте Бирона при Анне трудно представить не только талантливого Потемкина или просвещенного Ивана Шувалова, но даже Григория Орлова с его казарменными привычками или насмешливого и буйного во хмелю Алексея Разумовского — им с императрицей было бы невыносимо скучно; а «куколки»-фавориты Екатерины II едва ли подошли бы Анне — не было в них ни хозяйственной основательности, ни грубоватой властности провинциального немецкого дворянина.
Однако пресловутая «грубость» Бирона кажется таковой с точки зрения нравов уже другой эпохи. Чего стоит, например, соревнование придворных дам Екатерины I на скорость выпивания полуторалитрового кубка пива или сцена во дворце в царствование Анны Иоанновны: «Всемилостивейшая государыня! В день коронации вашего императорского величества, <…> пришед <…> Чекин, и толкнул его, Квашнина-Самарина, больно, отчего он, Квашнин-Самарин, упал и парик с головы сронил и стал ему, Чекину, говорить: „для чего-де ты так толкаешь, этак-де генералы-поручики не делают“. И без меня в тот час оный Чекин убил (сильно побил. — И. К.) дворянина Айгустова, с которым у него, Чекина, в вотчиной коллегии дело, а оный Айгустов в то число был у меня, а после того он же, Чекин, пошед к князь Ивану Юрьевичу и стал ему на меня жаловаться и бранил меня у него князь Ивана Юрьевича матерны и другими срамными словами».
Бирон себе такого точно не позволял и на фоне крепко пьющих дам или дерущихся во дворце генералов мог показаться истинным джентльменом. По сравнению, например, с несостоявшимся ухажером, помянутым нами ранее майором Егором Милюковым. Вернувшись домой после неудачной попытки обольстить Анну, майор сожалел: «Вечор я был пьян и вошел было к государыне в спальню, и государыня была раздевшись в одной сорочке, и увидя де государыня сожалела ево, что он пьян, и приказала ево из спальни вывесть». Похоже, неудачливый кавалер искренне считал, что, ввались он в спальню в более трезвом виде — глядишь, государыня и вывести бы не приказала.
Однако и для роли галантных любовников Бирон и Анна как-то не подходят. Нравы эпохи еще не освоились с приятной легкостью и непринужденностью таких отношений. Переведенный в 1730 году Тредиаковским французский роман «Le voyage de 1 'isle d'Amour» («Езда в остров любви») с его любовными песенками вызвал осуждение; автор вынужден был отбиваться от обвинений в том, что он есть «первый развратитель российского юношества».
Материалы архива Синода показывают, что в подобных случаях даже важным персонам приходилось держать ответ. Так, в 1730 году перед духовными «командирами» оправдывался астраханский губернатор генерал-майор Иван фон Менгден. При живой жене он вступил в связь с молоденькой попадьей: «А с ней, с Пелагеей, начал он, фон Менгден, прелюбодейно жить 727 года июля с 8 числа, и муж ее, Пелагеи, поп Андрей о том прелюбодействе их ведал, понеже за то дал ему он 50 рублев денег и довольствовал его всякими припасы». Генеральские амуры так бы и остались незамеченными, если бы после смерти покладистого батюшки он не поместил любовницу прямо у себя в доме, а на увещания епископа не только не обращал внимания, «но и женит — ца на оной попадье намерен, что всему городу соблазненно».
В объяснении губернатор привел колоритный рассказ о состоявшемся у него с епископом Варлаамом договоре, закрепленном клятвой на иконе. Владыка объяснял генералу недопустимость публичного оказательства его темперамента и дружески советовал: «Хотя де тебе по плоти себя воздержать и невозможно, можно держать, как и протчие, тайно». В итоге духовная и светская власть договорились: генерал обязался вести себя прилично, а епископ — не отсылать провинившуюся в монастырь. Однако «джентльменское соглашение» было нарушено: владыка отправил-таки губернаторскую пассию на «исправление» в монашескую келью.
Тогда Менгден пустился во все тяжкие: сначала «жил недель с пять с Дарьею Ивановою, но, усмотря в ней пьянство, отпустил». Можно себе представить, как «соблазненно» выглядела при этом губернаторская резиденция, если дама сердца могла удивить пьянством генерала петровских времен. Затем Менгден выкрал из монастыря свою прежнюю любовь. Епископ в ответ предал гласности губернаторские похождения в публичных проповедях к вящему соблазну прихожан. В итоге губернатор все же принес покаяние с подпиской о воздержании «от прелюбодейных дел», а прелестницу-попадью выпороли как следует «шелепами» и отправили от греха подальше в Москву с разрешением выйти замуж по причине ее «совершенной младости».[101]
Наряду с генералом по аналогичному случаю ответ держала разбитная молодка — жена адмиралтейского плотника Егора Пачуева Мавра, которая «четырекратно от него, Пачуева, бегала и с тремя человеки прелюбодействовала». Плотник, очевидно, не отличался кротостью своего библейского коллеги Иосифа; чтобы избежать церковных наказаний и домашних побоев, хитрая Мавра выдумала историю соблазнения ее — верной жены — флотским квартирмейстером Андреем Каменевым. Он якобы поднес ничего не подозревавшей адмиралтейской Еве два яблока, «которые она, Мавра, съев, неведомо с чего, а знатно де по какому-нибудь в тех яблоках ухищрению, к нему <…> любовию возгорелась и сама к такому скверному грехопадению желание возымела». Соблазнитель же признал, что угощал свой предмет яблоками — но не до, а после «грехопадения» и по ее же просьбе. Попытка свалить грех на исконного врага рода человеческого оказалась разоблаченной; квартирмейстеру история стоила полгода в каторжных работах, а лукавая бабенка сумела-таки договориться с мужем, согласившимся опять принять ее в супружество.
Да и во дворце привычка «махаться» (термин времен Екатерины II) еще не вполне привилась, и даже намеки на нее могли вызвать необычную для парижского или дрезденского двора реакцию. Леди Рондо рассказывала, что когда один из побывавших в Париже молодых дворян вздумал было хвастаться «чувствами и страстью», якобы пробужденными им в сердцах нескольких дам одновременно, «это достигло ушей господ мужей (а все дамы были замужем); последние какое-то время хранили мрачное молчание и наконец в очень резких выражениях объяснили [женам] причину своего дурного настроения. Дамы пожелали свести молодого человека напрямую со своими мужьями. Все три любящие пары согласились, чтобы одна из нимф пригласила его к себе на ужин, не говоря ему, кто будет еще присутствовать. На крыльях любви полетел он на свидание и был встречен с веселостью; но посреди его восторгов она стала выговаривать ему за те речи, что он произносил. Он все отрицал. Тогда вошли все дамы со своими мужьями, свидетелями его виновности, и он был честно осужден. Мужья произнесли свой приговор, заключавшийся в том, чтобы дамы собственноручно выпороли его кнутом. Кое-кто говорит, что они и впрямь проделали это; другие говорят, что они приказали сделать это своим горничным; во всяком случае, наказание было исполнено с такой жестокостью, что ему пришлось несколько дней провести в постели».
В этом смысле очень характерно сделанное авторитетным современником, князем Михаилом Белосельским (любовником несколько более европеизированной и эмансипированной Екатерины Иоанновны) признание: «Государыня-де царевна сказывала мне секретно, что-де Бирон с сестрицею живет в любви, он-де живет с нею по-немецки, чиновно».
Такое «чиновное», по-своему добропорядочное сожительство, по-видимому, как раз и соответствовало складу характера императрицы, портрет которой в начале царствования оставил герцог де Лириа: «Царица Анна очень высока ростом и темноволоса, ее глаза красивы, руки восхитительны, а осанка величественна. Она очень полна, но в то же время подвижна. Вовсе нельзя сказать, чтобы она была красива, но она приятна во всем, очень щедра ко всем и милосердна к бедным <…>. Она очень страшится пороков, в особенности содомии, ее размышления и идеи очень возвышенны, и она ничем так не занята, как тем, чтобы следовать тем же правилам, что и ее дядя Петр I. Одним словом, это совершенная государыня. Но при том она женщина, и несколько мстительная». О том же писал Миних-младший: «Она была богомольна и при том несколько суеверна, однако духовенству никаких вольностей не позволяла, но по сей части держалась точных правил Петра Великого».
Понятно, что Анне трудно было не быть «несколько мстительной» после принятия унизительных «кондиций»; но в этой зарисовке отражена как московская богобоязненность царицы, так и ее «возвышенные» стремления подражать великому дяде. О целях и характере аннинского правления речь еще пойдет; теперь же для нас важно то, что Анне в личной жизни действительно повезло с Бироном — до такой степени, что очевидный грех ей таковым как бы уже и не представлялся, а выглядел «настоящей» степенной семейной жизнью, где все общее — радости, заботы, болезни, дети.
Может быть, это наивное стремление каким-то образом соответствовало представлениям подданных? Их отзывы о личной жизни повелительницы, конечно, бывали «непристойны»: «Един Бог без греха, а государыня плоть имеет, она де гребетца», «такой же человек, что и мы: ест хлеб и испражняетца и мочитца, годится и ее делать», — и заканчивались для болтунов печально, но все же не содержали такого осуждения, как демонстративные похождения красавицы Елизаветы.
У императрицы и фаворита сходились и характеры, и вкусы. Бирон, как известно, был страстным лошадником и наездником, «и потому почти целое утро проводил он либо в своей конюшне, либо в манеже. Поскольку же императрица не могла сносить его отсутствия, то не только часто к нему туда приходила, но также возымела желание обучаться верховой езде, в чем наконец и успела настолько, что могла по-дамски с одной стороны на лошади сидеть и летом по саду в Петергофе проезжаться».
Обоим было свойственно честолюбивое желание сделать свой двор самым роскошным, памятуя тесные покои курляндского замка и унизительную бедность. Теперь Анна требовала пышности и роскоши: «В торжественные и праздничные дни одевалась она весьма великолепно, а в прочие ходила просто, но всегда чисто и опрятно. Придворные чины и служители не могли лучше оказать ей уважение, как если в дни ее рождения, тезоименитства и коронования, которые ежегодно с великим торжеством [бывали] празднованы, приедут в новых и богатых платьях во дворец. Темных цветов как она, так и герцог Курляндский нарочитое время терпеть не могли, — вспоминал Миних-сын времена своей придворной юности и попытки Бирона стать законодателем мод. — Последнего видел я, что он пять или шесть лет сряду ходил в испещренных женских штофах. Даже седые старики, приноравливаясь к сему вкусу, не стыдились наряжаться в розовые, желтые и попугайные зеленые цвета».
Кажется, большое придворное счастье Бирона как раз и состояло в том, что по уровню интеллектуального развития, складу характера, привычкам властного, но заботливого помещика, наконец, по комплексу «бедного родственника», наконец-то обласканного судьбой, он почти идеально совпадал со своей незаконной «половиной». Но не только в этом.
Бирон стал первым в нашей политической истории «правильным» фаворитом, умело и, надо признать, достойно разыгравшим свою роль по правилам театрализованного века — бедной юностью, фантастическим взлетом, «падением» с последующим возвращением. Его жизнь — настоящий сюжет для захватывающего романа.
Автор одной из первых (изданной в 1764 году) биографий Бирона Ф. Рюль, собирая высказывания современников, составил портрет герцога: «Среднего роста, но необычайно хорошо сложен, черты его лица не столь величавы, сколь привлекательны, вся его персона обворожительна. Его душе, которой нельзя отказать в величии, свойственна совершенно поразительная способность во всех событиях схватывать истину, все устраивать в своих интересах и великолепное знание всех тех приемов, которые могли бы пригодиться для его целей. Он неутомимо деятелен, расторопен в своих планах и почти всегда успешно их исполняет. Как бы велики ни были эти преимущества, их все же омрачает невыносимая гордыня при удаче и доходящая до низости депрессия в противных обстоятельствах; посему Бирон снова погрузился во прах, откуда каприз удачи его вознес. В общении живой и приятный, дар его речи, подчеркнутый необычной благозвучностью голоса, пленителен, каждое движение оживляет большая грация, таким образом, нельзя отрицать, что, если бы Бирон не был достоин взойти на государев трон, у него не было недостатка ни в одном из тех качеств, которые создают превосходного придворного».[102]
Если оставить в стороне пассажи о величии души и исключительной способности «схватывать истину», то это и вправду портрет настоящего европейского придворного — энергичного, гибкого, умеющего быть «обворожительным» и при том «все устраивать в своих интересах». Вроде бы прогресс налицо — по сравнению с безудержным Меншиковым и неотесанным Иваном Долгоруковым. Однако за парадной стороной жизни фаворита — дворцовыми церемониями, блеском нарядов, титулами и прочими милостями — скрывалась другая, которая и сделала малопримечательного курлянского дворянина важным звеном в механизме верховного управления государством.
Неудивительно, что многочисленные противники фаворита изображали его человеком ограниченным, алчным, жестоким, заносчивым, несдержанным, мстительным. По большому счету так оно и было. Другое дело, что Бирон был волевым человеком и умел себя сдерживать: в нужное время с нужными людьми он умел быть любезным и даже очаровательным. Но даже его недруги волей-неволей признавали его влияние не только в придворном мире, но и в куда более важной сфере выработки и принятия важнейших решений.
И здесь критики порой себе противоречили: «Этот человек, сделавший столь удивительную карьеру, не имел вовсе образования, говорил только по-немецки и на своем природном курляндском наречии; он даже довольно плохо читал по-немецки, в особенности же если при этом попадались латинские или французские слова. Он не стыдился публично говорить при жизни императрицы Анны, что не хочет учиться читать и писать по-русски для того, чтобы не быть обязанным читать ее величеству прошений, донесений и других бумаг, присылавшихся ему ежедневно», — характеризовал умственные способности фаворита его главный противник Миних. Манштейн утверждал обратное: «В первые два года Бирон как будто ни во что не хотел вмешиваться, но потом ему полюбились дела и он стал управлять уже всем».
Но нужно ли ежедневно присылать донесения, которые адресат не читает и не понимает? И можно ли в таком случае заниматься делами и «управлять всем»? Два года упомянуты не случайно. Столько времени как раз и потребовалось Бирону, чтобы освоиться в новом положении, укрепить его, оценить новых людей и новые масштабы деятельности. В 1732 году двор вновь перебрался в Петербург, и здесь Бирону удалось оттеснить от трона Миниха. К этому времени фаворит перевез ко двору своих детей и определил цель — стать герцогом Курляндии, о чем осенью 1732 года сообщил саксонский посол И. Лефорт.
И все же «полновластным» или «всемогущим» назвать его было нельзя: употреблявшие эти термины дипломаты в тех же донесениях постоянно называли и других, не менее «сильных» персон — бессменного министра иностранных дел Остермана и Карла Густава Левенвольде. Стабильность аннинского царствования как раз и обеспечивалась известным балансом сил как между отдельными органами власти, так и внутри них. Можно утверждать, что сама Анна и после указа 1735 года о передаче министрам права издания указов не устранилась от дел совсем. Из сохранившегося подсчета итогов работы Кабинета за 1736 год следует, что на 724 указа министров приходятся 135 именных указов Анны, а на 584 их резолюции на докладах и «доношениях» — 108 «высочайших резолюций» (к сожалению, ведомость Кабинета не раскрывает, какие именно вопросы императрица предпочитала решать сама). У Бирона хватало ума и такта не разрушать такую конфигурацию, но надо было найти в ней свое место.
Его имя редко появляется в бумагах Кабинета. Если бы в нашем распоряжении не было других источников, то Бирона вполне можно было принять за обычного придворного на посылках. Он передавал иногда министрам бумаги с резолюциями Анны или далеко не самые важные распоряжения вроде напоминания, чтобы проходившие через Курляндию русские войска ничего не брали «с собственных ее императорского величества маетностей», которые, заметим, реально принадлежали как раз Бирону. В других случаях он получал затребованную информацию или особо интересовавшие Анну вещи — например, подаренные прусским королем штуцеры. Очень редко встречаются адресованные ему документы, так что даже непонятно, с чего бы магистрат польского Гданьска просил именно обер-камергера о снижении наложенной Минихом на город контрибуции.[103]
Столь же редко имя Бирона появляется в документах других учреждений. Например, в 1731 году Монетная контора определяет «вследствие указа <…>, объявленного обер-камергером графом Бироном действительному статскому советнику Татищеву, о представлении во дворец ее величества по одной серебряной медали всех сортов». В 1733 году протокол Адмиралтейств-коллегий фиксирует, что вследствие объявленного графу Головину указа, «полученного через графа Бирона», адмиралу Сиверсу возвращается, «в случае уплаты им казенного долга, его дом, взятый для Главной полицеймейстерской канцелярии».
Однако, к радости исследователей, до нас дошли многие документы Бирона, хотя далеко не все. Когда-то архив герцога хранился в 290 ящиках, ящичках и «баулах», лежавших в комнатах деревянного Летнего дворца, в котором Бирон жил и был арестован в 1740 году. Из ведения Коллегии иностранных дел его передали в Кабинет императрицы, а через 20 с лишним лет их затребовал Петр III для возвращения вернувшемуся из ссылки герцогу.[104]
Как отмечали еще в XIX веке ученые, многие личные документы герцога оказались утраченными. Составленная в 1762 году опись показывает, что уже тогда в архиве многого недоставало — к «арестованным» документам обращались и забирали нужные бумаги, оставляя пустые папки и «разбитые письма». Обращения к архиву Бирона были не случайны: заинтересованные лица искали и уносили оттуда компрометировавшие их документы, как это предусмотрительно сделал еще в 1742 году бывший сообщник опального, а затем канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Потом бумаги герцога отправились в Курляндию и позднее еще не раз страдали от нерадивости и безразличия чиновников ХГХ столетия. Ими раскуривали трубки и даже продавали в лавки для использования в качестве оберточного материала.
Разрозненные части этой документации (сметы содержания вооруженных сил, различные проекты в области финансов, подаваемые Сенатом доклады о количестве решенных и нерешенных дел, ведомости доходов с дворцовых волостей и прочие) на немецком и русском языках сохранились в различных коллекциях бывшего Государственного архива и еще ждут своего исследователя. Но и дошедшие до нас документы и переписка свидетельствуют об огромном объеме работы, которую приходилось выполнять фавориту.
Первое время объектом его внимания была родная Курляндия. Переписка с русскими уполномоченными (в 1730—1731годах этот пост занимал князь А. А. Черкасский; в 1732—1735-м — камергер П. М. Голицын) велась официально от имени Анны, но практически этими делами уже ведал Бирон.[105] Они касались прежде всего хорошо знакомых ему по прежней службе хозяйственных проблем герцогских имений: получения денег, сдачи в аренду, способов увеличения доходов.
Здесь Бирон ориентировался свободно и с увлечением занимался любимым делом: отправлял отобранных им лошадей в курляндские владения. Черкасскому он указывал, «чтоб вы во все деревни послали указы, дабы половина надлежащего с них сена была в отдаче во всякой готовности; понеже ее величество уповает, что из чюжих краев несколько лошадей приведено будет в Митаву в скором времени, которым надобно тамо некоторое время для отдыху пробыть», уточняя, что «помянутые лошади будут гишпанские, а не в лейб-гвардии конной полк куплены». Давал он распоряжения и другим лицам: Соломону Гиндрику надлежало ехать за лошадьми в Митаву, а берейтору Фирингу — «в немецкие край».
На владения Анны по-прежнему претендовал престарелый герцог Фердинанд, пакостивший по мелочам — например, отправляя в герцогские «маетности» своих управляющих. Продолжались трения с вольными баронами, так как ландтаг решил согласиться на инкорпорацию в состав Речи Посполитой и отправить на сейм своего депутата Финка фон Финкенштейна с соответствующей просьбой. Пришлось давать указания: Финкенштейна как можно скорее изловить и «весьма секретно отвезть в Ригу», что и было с должным рвением исполнено князем Голицыным в августе 1732 года.[106]
Но скоро интересы обер-камергера вышли за рамки курляндских владений и дворцового хозяйства. Новый придворный «кумир» довольно быстро приучил должностных лиц доставлять ему необходимую информацию в виде официальных донесений «для препровождения до рук ее величества» или более интимных «наносов».
Выше уже приводилось заявление Миниха о принципиальной нелюбви Бирона к русскому языку и нежелании читать бумаги. Фельдмаршал явно лукавил в отношении соперника. «Отказ» от докладов и прочих бумаг быстро поставил бы Бирона вне круга ближайших помощников Анны, и его место было бы занято более компетентной фигурой. Что же касается языка, то хотя часть поступавших к фавориту бумаг была написана на немецком (или специально переводилась для него), то документы на русском все же преобладают. Бирон обзавелся грамотными секретарями и канцеляристами для разбора корреспонденции и сочинения ответных посланий. Пришлось и самому учиться: тетрадка из архива Бирона свидетельствует о том, что фаворит изучал грамматику и лексику русского языка, несмотря на вполне возможную нелюбовь к нему.[107]
Среди известных нам бумаг Бирона на первое место можно поставить «рапорты» и доклады от различных «мест» и должностных лиц. Одним из первых П. И. Ягужинский начал в 1731 году посылать Бирону свои донесения из Берлина. Так обер-камергер постепенно вникал в хитросплетения большой европейской политики: посол знакомил его с причинами несогласий Австрии и Пруссии, рассказывал о событиях при прусском дворе и прусской политике в Польше.
Вслед за ним это стали делать и другие. В одном из писем А. П. Волынского к Бирону (1732 год) мы читаем, что, посылая «рапорт в Кабинет ее императорского величества», Волынский вместе с тем «с того для известия» прилагает копию на имя Бирона; в другом (1733 год), прилагая на немецком языке «экстракт» своих доношений в Кабинет, он просит Бирона «оный по милости своей приказать прочесть». Только что назначенный главой морского ведомства адмирал Николай Головин отправлял курляндцу «всеподданнейшие рапорты» о состоянии русского флота; при этом отчитывался не только о количестве и вооружении кораблей, но и о строительстве мостов через Неву, и даже о собранных за проезд по ним деньгах. В. Н. Татищев докладывал о работе уральских горных заводов и конфликтах с частными владельцами, в том числе с могущественными Демидовыми. Купцы-компаньоны Шифнер и Вульф сообщали о продаже казенных товаров и полученных казной доходах.[108]
Придворные отчитывались о выполнении данных Бироном поручений. «Сиятельнейший граф, милостивой государь мой! <…> При сем доношу вашему сиятельству: по приказу вашему вчерашняго числа смотрел я на конюшенном дворе стоялых лошадей, а имянно: четыре агленские нововыводные почитай все без ног и на них вашему сиятельству никак ехать невозможно, а приказал готовить для вашего седла старую рыжую аглинскую; да из новых дацких две лошади, одна серая, а другая бурая, обе с просадом, и велел чистить и проезжать берейтору по всякой <…> день до вашего приезду, а лучше этих лошадей здесь никаких не имеется. Сие донесши, рекомендую себя в неотменную милость, и остаюсь со всенижавшим почтением», — докладывал «всенижайший и всепокорнейший слуга», камергер Борис Юсупов, отправленный Бироном инспектировать придворную конюшню и распорядиться насчет собственного выезда. Как здесь не стать специалистом по лошадиной части — малейшая ошибка навсегда уронит репутацию.
Командующие армиями Б. X. Миних и П. П. Ласси и командир действовавшего в Иране корпуса В. Я. Левашов регулярно докладывали Бирону о ходе военных действий; с просьбами и донесениями обращались к нему губернаторы (С. А. Салтыков, Г. П. Чернышев, Б. Г. Юсупов; И. И. Румянцев); военные чины (А. И. Тараканов, М. М. Голицын-младший, И. Б. Вейсбах). На имя обер-камергера поступали доклады и рапорты из Военной коллегии, Адмиралтейства, Соляной конторы, Медицинской канцелярии и других учреждений.
Переписка Бирона показывает различный характер отношений фаворита со своими корреспондентами. Вот, например, короткие почтительные донесения генерал-майора Никиты Юрьевича Трубецкого. Придворный «корнет от кавалергардии» князь Трубецкой, по характеристике известного историка великого князя Николая Михайловича, «к боевой деятельности не был склонен и, благодаря протекции Миниха, который питал большое расположение к его второй жене, княгине Анне Даниловне, получил в заведование комиссариатскую часть». Интендантом он оказался плохим, но благодарный фельдмаршал прощал ему служебные упущения, произвел князя в генерал-лейтенанты и сделал его генерал-кригс-комиссаром.
Но Трубецкой был придворным опытным и осторожным. Поэтому он и в письмах противнику Миниха, «всемилостивому патрону» Бирону помещал ведомости об «отправленном провианте». Князь явно боялся, как бы не пришлось отвечать за срыв поставок, и в его рапортах постоянно упоминаются «великие и непреодолимые затруднения» на днепровских порогах, никак не дававшие возможности доставить количество провианта, требуемое Минихом и Ласси. Заодно он сообщал о прочих передвижениях армий, заведомо дублируя донесения их командиров.[109] Судя по этим письмам, Бирон не удостаивал Трубецкого ответами, на которые, похоже, «нижайший и верный» автор и не надеялся.
Переписка Бирона с находившимся в милости у Анны доверенным лицом русского правительства на Украине, своим ровесником генерал-лейтенантом князем Алексеем Шаховским, демонстрирует уже другой уровень отношений. Конечно, Шаховской тоже не упускал случая польстить, поздравить адресата (протестанта) с православными Рождеством, Пасхой и другими праздниками и уверял его, что сам «родшийся плотию на земли» Христос обеспечит «милостивому государю и патрону всегда мирные и славные имети лета». Но князь выдвигал перед Бироном и важнейшие политические вопросы. В июне 1733 года Шаховской докладывал из Глухова о тяжелой болезни гетмана Даниила Апостола и намерении украинской «старшины» «взять правление Генеральной войсковой канцелярии», то есть самостоятельно образовать нечто вроде коллективного органа управления. Шаховской считал это опасным, поскольку «одну персону легче поклонять», чем целую группу самолюбивых полковников. Петербург молчал, и Шаховской настаивал: следует временно «поручить правление» на Украине русскому министру при гетмане С. К. Нарышкину и поставить автора в известность «о намерении ее императорского величества всемилостивейшей нашей государыни, быть ли гетману или не быть». Сам он был твердо уверен в предпочтительности второго варианта — поставить российского «наместника гетманства» с сохранением при этом украинских «прав». В итоге в Петербурге решили иначе, но позиция Шаховского была учтена: выборы гетмана проводить не разрешили, и было учреждено «Правление гетманского уряда», состоявшее из представителей старшины и русских чиновников.
Между важными делами Шаховской отправлял к столу фаворита «украинскую дичину» — одного кабанчика и трех «коз битых» (подарок отправлен в январе 1735 года, так что, вероятно, доехал до Петербурга свежим), а для души — конечно, лошадей. Князь даже вступал в дискуссию с обер-камергером. Тот считал, «якобы украинские кобылы очень большие и не можно их никак обучить, чтоб были смирны» — отнюдь, вот у Шаховского они простояли четыре месяца на конюшне и стали «весьма смирны», а потому непременно «будут годны» такому знатоку, как Бирон. После разбора лошадиных качеств князь вскользь просил за племянника, поручика Конной гвардии: нельзя ли его «переменить чином» — даже без жалованья, если нет пока вакансий, чтобы государственные деньги зря не расходовать?
Искусная прямота дорого стоит и создает репутацию — тем более что Шаховской был не в лучших отношениях с командующим армией на Украине Минихом. Такому корреспонденту Бирон отвечал регулярно и учтиво; подчеркивал, что ожидает, «дабы ваше сиятельство при нынешних своих важных делах какой-нибудь случай к моему услужению подать мне изволили, что я с моей прилежностью действительно показать не оставлю». Обер-камергер слово сдержал — Яков Шаховской получил чин ротмистра, как и хотел дядя, «до вакансии» — и обратился со встречными просьбами: «содержать в протекции» малороссийского генерального бунчужного Семена Галецкого (Бирон в это время покупал у него деревню), а заодно поискать еще «гайдука немалого роста», за которого «особливо будет должен».
Кроме того, Бирон постоянно информировал собеседника о важнейших политических событиях: русские войска окружили Гданьск, французский десант «избит», флот с припасами и артиллерией из Петербурга отправлен — Шаховской получал новости из первых рук. Такие известия уже сами увеличивали его «кредит» в глазах окружающих, когда генерал в обществе, как бы между прочим, доставал из кармана письмо от столь приближенной к императрице особы и сообщал о последних новостях из дворца.
Поручения исполнялись быстро: Шаховской отвечал, что Галецкому «служить готов», подходящий гайдук в Петербург отправлен, а вслед за ним поехали турецкая кобыла и два мальчика-бандуриста, от которых «детям вашего сиятельства иметь увеселение». Можно бы умилиться приобщением семейства фаворита к духовным ценностям украинского народа, если бы не сделанное вскользь упоминание о «плате» за оторванных от дома и отправленных на север людей — конечно, за счет Шаховского. Но выполненные «комиссии» давали князю основание обратиться к Бирону уже с более серьезной просьбой: нельзя ли получить «за бедные мои ее императорскому величеству службы на Украине деревни»?
Обер-камергер за подарки благодарил; с деревнями же вышла заминка: «Ее величество имела что-то много о деревнях прошений; всем изволила объявить, что никому никакого двора отныне жаловать не изволит, дабы тем все челобитные успокоить». Но Бирон обнадеживал своего корреспондента: «Однако я еще при благополучном случае припомнить не оставлю».[110]
«Благополучный случай» и был главным орудием фаворита: вовремя подать нужный документ, вовремя вспомнить фамилию — и чья-то карьера устроена. Или наоборот — можно подвести неугодного под «горячую руку», наказать не за дело хорошего слугу. Так и случилось с Яковом Шаховским — верным дядиным помощником, дублировавшим все донесения в Кабинет «также к герцогу Бирону». Такая служба, как позднее признавался в записках князь Яков, имела свои преимущества «в приближении моем к лучшим степеням», но таила и опасности.
Явившись однажды на аудиенцию к фавориту, Шаховской-младший изложил просьбу дяди — разрешить отбыть на некоторое время для лечения в Москву. Тут и ожидала его гроза, поскольку Бирон «от фельдмаршала Миниха будучи инако к повреждению дяди моего уведомлен, несколько суровым видом и вспыльчивыми речами на мою просьбу ответствовал, что он уже знает, что желания моего дяди пробыть еще в Москве для того только, чтоб по нынешним обстоятельствам весьма нужные и время не терпящие к военным подвигам дела ныне неисправно исполняемые свалить на ответы других: вот-де и теперь малороссийское казацкое войско, к армии в Крым идти готовящееся, больше похоже на маркитантов, нежели на военных людей, вместо того чтоб должно им быть конным, с довольным еще числом в запас заводных лошадей, по два и по три человека, и те без исправного вооружения, на телегах, в командиры-де над ними по большей части из накладных и военного искусства не знающих казаков присланы».
Племянник пытался доказать несправедливость обвинений. «На сии мои слова герцог Бирон, осердясь, весьма вспыльчиво мне сказал, что как я так отважно говорю? ибо-де в сих же числах командующий войском фельдмаршал граф Миних государыне представлял; и можно ли-де кому подумать, чтобы он то представил ее величеству ложно? Я ему на то ответствовал, что, может быть, фельдмаршал граф Миних оного войска сам еще не видал, а кто ни есть из подчиненных дяде моему недоброжелателей то худо ему рекомендовал; для лучшего же о истине удостоверения счастлив бы был мой дядя, когда бы против такого неправильного уведомления приказано было кому-нибудь нарочно посланному оное казацкое войско освидетельствовать и сыскать, с которой стороны и кем те несправедливые представления монархине учинены? <…> Таковая моя смелость наивящше рассердила его, и уже в великой запальчивости мне сказал: „Вы, русские, часто так смело и в самых винах себя защищать дерзаете“».
Присутствовавшие при начале этой словесной перепалки свидетели спешно удалились из комнаты, предоставив молодому Шаховскому оправдываться наедине с Бироном. Получасовой разнос неожиданно закончился: «Я увидел в боковых дверях за завешенным не весьма плотно сукном стоящую и те наши разговоры слушающую ее императорское величество, которая потом вскоре, открыв сукно, изволила позвать к себе герцога, а я с сей высокопочтенной акции с худым выигрышем с поспешением домой ретировался».
Но уже на следующий день испуганный Шаховской-младший вдруг встретил у гневного фаворита благосклонный прием — гроза миновала.[111] Судя по врезавшейся в память молодого человека сцене, «высокопочтенная акция» — публичный разнос при незримом присутствии императрицы — была уроком Шаховским, который должен был продемонстрировать беспристрастие Бирона. Но племянник его выдержал (если, конечно, не приукрасил свою роль), а дядя доверия не лишился — к конфузу затеявшего эту интригу Миниха.
Неопубликованная переписка с Бироном начальника Тайной канцелярии Андрея Ивановича Ушакова показывает уже отношения людей почти равных. Ушаков у Бирона ничего не просил — он слуга старый, доверенный, имевший прямой выход на императрицу; их корреспонденции — короткие и максимально деловые, без уверений во взаимной преданности и готовности служить. Остававшийся «на хозяйстве» в столице во время отъезда двора Андрей Иванович прежде всего докладывал Бирону для передачи императрице Анне в Петергоф о делах своего ведомства — например, о поступившем доносе на откупщиков или точном времени казни Артемия Волынского: «Известная экзекуция имеет быть учинена сего июля 27 дня пополуночи в восьмом часу». Кроме дел, касавшихся собственно Тайной канцелярии, Ушаков сообщал о других новостях: выборе сукна для гвардейских полков, погребении столичного коменданта Ефимова в Петропавловской крепости или смерти любимой собачки Анны «Цытринушки».
Бирон передавал ответы императрицы: донос является «бреднями посадских мужиков» и не имеет «никакой важности», а вопрос с сукном лучше отложить — государыня не в духе: «Не великая нужда, чтоб меня в деревне тем утруждать». Одновременно через Бирона шли другие распоряжения императрицы Ушакову для передачи принцессам Анне и Елизавете или другим лицам. В иных случаях Андрей Иванович проявлял настойчивость и предлагал, к примеру, все-таки решить вопрос с закупкой сукна в пользу английского, а не прусского товара, в чем сумел убедить своего корреспондента.[112]
Бирон и его «офис» исполняли функции личной императорской канцелярии, что позволяло разгрузить Анну от потока ежедневной корреспонденции. «Я должен обо всем докладывать, будь то хорошее или худое», — писал Бирон в 1736 году близкому к нему курляндцу К. Г. Кейзерлингу, называя в числе своих основных забот подготовку армии к боевым действиям в начавшейся войне с Турцией: «Теперь вся тяжесть по поводу турецкой войны лежит снова на мне. Его сиятельство граф Остерман уже 6 месяцев лежит в постели. Князя Черкасского вы знаете. Между тем все должно идти своим чередом. Доселе действовали с 4-мя корпусами, а именно: один в Крыму, другой на Днепре, третий под Азовом, а четвертый в Кубанской области. Для их содержания все должно быть доставлено. Здесь должен быть провиант, там обмундировка, тут аммуниция, там деньги и все тому подобное; границы должны быть также вполне обеспечены. Все это причиняет заботы. На очереди иностранные, персидские и вообще европейские дела».[113]
В результате такой практики, как вынужден был признать Манштейн, курляндский охотник и картежник через несколько лет «знал вполне основательно все, что касалось до этого государства».[114] Повседневные «доклады» императрице и ведение корреспонденции требовали как минимум понимания внутри— и внешнеполитического положения страны, кадровые назначения — способности разбираться в людях, бесконечные прошения и «доношения» с переплетением государственных и вполне корыстных интересов — умения вести политическую интригу и продумывать каждый шаг, чтобы избежать «злополучной перемены».
Помимо докладов о текущих делах на имя Бирона поступали различные проекты и предложения. Перенапряжение сил страны в ходе петровских преобразований, хроническая нехватка средств для финансирования огромной армии уже не в первый раз заставили правительство учредить специальные комиссии для рассмотрения содержания армии и флота «без излишней народной тягости». Явно в связи с работой этих комиссий на столе Бирона оказываются переведенные на немецкий «Проект о содержании флота в мирное и военное время» из 24 пунктов и смета расходов сухопутной армии на 1732 год. Последний документ перечислял необходимые Военной коллегии средства; указывалось, сколько подушных денег собрано и сколько осталось в «doimke» — эквивалента этого обычного в России при сборе налогов явления переводчики не нашли.[115]
К Бирону за поддержкой обратился обер-секретарь Сената, энергичный чиновник Иван Кирилов. Весной 1733 года он направил обер-камергеру свой проект освоения Дальнего Востока. Кирилов был убежден в необходимости продолжать исследование огромных зауральских владений России, от которых «ждать же пользы той надлежит, что Россия в восточную сторону в соседи своим владением к Калифорнии и Мексике достигнет, где хотя богатых металлов, какие имеют гишпанцы, вскоре не получим, однако ж со временем и готовое без войны ласкою доставать можем, хотя ведаю, что гишпанцам сие не любо будет <…>. И хотя нигде на такой обширности Бог не откроет тово, чем японцы богаты, точию не откинут японцы здешнего торгу, ибо лучше им из первых рук надобныя товары наши покупать, нежели у китайцев перекупныя дороже доставать <…>. К размножению же сей новой восточной коммерции Россия особливо от Бога одарена, что чрез всю Сибирь натуральные каналы, то есть реки великия прилегли, по которым суда с товарами способно ходить могут».
Проект, переведенный на немецкий язык для Бирона известным ученым-историком Г. Ф. Миллером, состоял из двух смысловых частей: первая была посвящена обоснованию необходимости продолжения работы начатой при Петре I Камчатской экспедиции Витуса Беринга; вторая намечала утверждение российского экономического и политического влияния в Западном Казахстане, незадолго до того официально присоединенном к Российской империи. В 1731 году Анна подписала «жалованную грамоту» хану Младшего жуза Абульхаиру о принятии его в российское подданство с обязательством «служить верно и платить ясак». Русскому послу в ханской ставке пришлось пережить немало приключений и даже рисковать жизнью, пока ему не удалось привести казахских старшин и «батырей» к присяге.
Теперь Кирилов призывал не упускать возможность раздвинуть границы империи: «Киргис-кайсацкое и каракалпацкое весма нужное дело, и требует прилежнаго труда, не пропуская сего щастливаго времени». Он обещал, что вскоре после того, как пойдут из России караваны в Ташкент и Бухару, Россия может утвердиться на древних торговых путях Азии и получить доступ к серебряным рудам и драгоценным камням Бадахшана. На поддержку Бирона Кирилов рассчитывал не зря, хотя и здесь пришлось ждать «благоприятного случая». «Апробация» Анны Иоанновны состоялась 1 мая 1734 года, после чего проект стал основополагающим документом для организации Оренбургской экспедиции Кирилова.[116] Колеса государственной машины пришли в движение, полетел поток предписаний соответствующим ведомствам. Следующим шагом стало строительство Оренбургской крепости и укрепленной линии, которая должна была сомкнуться с начатой при Петре Иртышской линией в Сибири и оградить новые российские владения на протяжении трех тысяч верст.
Отправившийся в «киргиз-кайсацкие степи» инициатор этого наступления регулярно информировал высокого покровителя о ходе операции и неотложных нуждах: «Доношу, что в Уфу приехал 10 дня ноября и дожидаю легкой артилерии из Казани, и коль скоро прибудет, то наперед далее путь свой до казачья Сакмарского городка с правиантскими обозами на первой случай из Уфы и Мензелинска отправлю <…>. Также, государь, в драгунских офицерах нужды ради просил отправить одного артилериского капитана или порутчика и двух штык-юнкеров. О том когда соизволите его сиятельству генералу фелтмаршалу упомянуть, то не залежитца в коллегии мое доношение» (ноябрь 1734 года).
Кирилов хорошо понимал, что государыню надо радовать рассказами о народной любви: «служилые тарханы башкирские, служилые ж мещеряки, татары, а притом и ясашные башкирцы, со всякою радостию и охотою лучшие выбираются и одни пред другими тщатся, в чем бы угоднее службу показать». По его сообщениям, «когда уведомились о подлинном ее императорского величества поведении о строении города у Орь реки, и будто отправлено великое войско и множество пушек, то противники в робость, а доброжелательные в бодрость пришли, ибо они прежде отнюдь не верили, что будет тут город».
Но от Бирона он не скрывал, что не все идет гладко: «Подполковник Чириков с пятью ротами, отправясь, шел <…> и воры башкирцы напали и его подполковника и несколько неслужащих и хлопцов, и драгун при обозе осмнадцать человек убили, и обозу первую частицу офицерскаго и прочего оторвали, и как увидели алярм назади ехавшие драгуны и настоящий обоз построили, то более ничего им не учинили, и хотя после своим ружьем с лучишками и с копыликами нападали, но ни одного человека не убили, не ранили» (июль 1735 года).
Кирилов упрекал в «воровстве» не только башкир — с них и спрашивать нечего: «никакого страху не видаючи, живут почти без податей и без службы, попущеные к своевольствам, но токмо одни воеводы, бывшие у них, наживают многие тысячи, свозили, а об интересе не рачили». Начальник Оренбургской экспедиции уверял, что с «ворами» справиться можно: «34 человека выслал в Казань конокрадов, под именем ссылки в Рогорвик, а самим делом в Остзейские полки в извощики, в салдаты и в матрозы, а ныне еще столько посылаю в подспорье рекрутам», — но нуждался в деньгах «до 30 000 рублев, в том числе на учреждение новых драгунских пяти рот и на додачу пехотным баталионам» и по-прежнему надеялся только на «вашего высокографского сиятельства милостивое сему новому делу призрение».[117]
В результате на степном пограничье возник новый центр — Оренбург. На северо-востоке Азии продолжались грандиозные по размаху работы Великой Северной экспедиции В. Беринга по изучению и описанию северных владений России. В казенных отчетах о ее работе Бирон сумел найти интересующие двор детали: Сенат через Ушакова был извещен о пожелании Анны Иоанновны немедленно прислать к ней спасенных моряками Беринга после кораблекрушения японцев Сонзу и Гомзу. По прибытии в Петербург японцы были удостоены царской аудиенции, после чего в июле 1734 года просили Сенат позволить им креститься в православную веру — что могло быть приятнее богомольной императрице? Новообращенные были направлены в Академию наук для изучения русского языка, а в 1736 году стали учителями в основанной при ней школе японского языка.
К помощи Бирона прибегал и другой известный деятель — Анисим Семенович Маслов. Начав службу в 1694 году простым подьячим, он выдвинулся во времена реформ: стал обер-прокурором Сената, затем «обретался у главных дел» в канцелярии Верховного тайного совета и сделался одним из лучших специалистов по финансам. Одновременно с назначением Ягужинского генерал-прокурором Сената в октябре 1730 года Маслов был вновь назначен обер-прокурором, а с отъездом Ягужинского в Берлин остался во главе прокуратуры, исполняя обязанности генерал-прокурора.
Ревностный к службе и искренне преданный государственному интересу, обер-прокурор заставлял сенаторов регулярно являться на работу (даже предлагал обязать их приходить в присутствие дважды в день) и решать дела быстрее; опротестовывал незаконные сенатские приговоры. В числе его противников были президент Коммерц-коллегии Шафиров, «который во многих непорядках и лакомствах запутан», и сын канцлера, М. Г. Головкин, за коим имелись «многие по монетным дворам неисправности». Маслов нажил врагов и среди провинциальных воевод, раскрывая хищения, взяточничество, вымогательство и другие самоуправные действия администрации.
От ненависти и злобы, писал Маслов в докладе императрице в 1732 году, «подвергался токмо под един покров и защищение вашего императорского величества». Покровительство обер-прокурору со стороны могущественного фаворита было не случайным. Пожалованный в 1734 году в действительные статские советники, Маслов занимался «доимочными делами» и имел непосредственный доклад у императрицы. Он стремился как можно скорее завершить растянувшуюся на долгие годы работу по составлению окладной книги налогов и сборов и по этому поводу подал Бирону в 1733 году особую записку («Erinnerung wegen Kunftiger Einrichtung eines neues Oklad-Buches über alle Reichs-Einkunfte»), в которой жаловался на медленную работу Камер-коллегии. Правда, здесь рвение обер-прокурора и даже влияние фаворита оказались бессильны.
Через Бирона Маслов докладывал и о других важных делах. Своему хорошему знакомому, секретарю императрицы Авраму Полубояринову он сообщал: «Я сколько можно ее императорскому величеству о худом состоянии крестьян доносил и предстательством его сиятельства милостивого государя камергера ее императорское величество милость паче прошения нашего являть соизволит». В 1734 году в Сенат поступило «известие о худом состоянии крестьян в Смоленской губернии», в том же году Маслов подал проект о «поправлении крестьянской нужды». Конкретный случай голода он использовал, чтобы указать на общие причины «бедности и несостояния» налогоплательщиков: во-первых, «от начала подушной переписи, за убылых, подушные деньги принуждены были платить оставшиеся»; во-вторых, помещики заставляли крестьян работать и оброк с них собирали, «кто как хотел по своей воле», а при нужде не оказывали им никакой помощи; наконец, в-третьих, при сборах подушных денег и рекрутов офицеры не только не защищали мужиков от обид, «но паче сами многие утеснения и обиды изо взяток чинили».
Маслов мыслил «учреждение во всем государстве по состоянию мест учинить, дабы крестьяне знали, где поскольку (кроме государственных податей) доходов кому платить и работ каких исполнять, без излишнего отягощения». Таким образом, он предлагал довольно радикальную меру — государственное регламентирование размеров оброка и барщины, хотя и понимал, что она вызовет протест дворянства: «Правда, сие в нашем государстве, яко новое и необыкновенное дело, многим будет не без противности, но впредь может быть в лучшую пользу». «Противность» обнаружилась немедленно в самом Кабинете, где проект рассматривался в присутствии автора; князь Черкасский был сильно недоволен чиновником, осмелившимся показать весьма «худое» положение крестьян в его смоленских владениях.
В итоге Кабинет рекомендовал намного более скромные меры: из деревни выводились армейские «экзекуции», помещикам предписывалось ссужать обедневших крестьян семенами и кормить их в «нужное время» помещичьим хлебом; на первую половину 1735 года был отменен сбор подушной подати.[118] Но в конце 1734 года уже больной Маслов по-прежнему пытался «пробить» свою идею. В бумагах Полубояринова сохранился проект указа, предписывавший Сенату совместно с представителями воинских и гражданских чинов («сколько персон к тому за потребное разсудится») установить «меру» оброка и барщины.
Сам обер-прокурор не дождался «такого полезного учреждения» (проекту было повелено «обождать») — в ноябре 1735 года он скончался после долгой и тяжелой болезни, зато и опалы избежал, несмотря на разоблачения злоупотреблений различных, в том числе высокопоставленных, «управителей», пытавшихся, в свою очередь, обвинить Маслова и даже запутать его в «политические» дела. У обер-прокурора была достаточно мощная поддержка: именно Бирону он послал немецкий перевод своих объяснений на показания князя и княгини Мещерских, с помощью которых его противники пытались притянуть надоедливого разоблачителя к соучастию по делу сибирского вице-губернатора Жолобова. К покровительству Бирона Маслов обращался не раз, выражая надежду «при всех обстоятельствах найти убежище у моего уважаемого отца и господина», и просил «не покидать и защищать» (письмо по-немецки от 12 февраля 1735 года).
Поддержка Бироном таких ревностных и добросовестных слуг государства, как Кирилов или Маслов, не обязательно говорит о его собственной честности или стремлении к процветанию России. Она скорее подтверждает, что верховная власть объективно нуждалась в таких деятелях, своими усилиями раздвигавших границы империи, обеспечивавших относительный порядок в системе управления и особенно в финансах, разоблачавших промахи и злоупотребления других администраторов. Этих патриотов всегда можно было использовать в борьбе за власть и влияние. Для них же фаворит являлся, по словам Кирилова, «скорым помощником», говоря современным языком, — в высшей степени влиятельным лоббистом, который был в состоянии не только получить царскую подпись-санкцию, но и одним словом запустить механизм исполнения «полезных дел», чтобы нужные решения не «залежались» в очередной канцелярии.
Эти примеры — далеко не единственные. С чем только к Бирону не обращались: среди его бумаг можно найти проекты «о податях», то есть улучшении системы налогообложения, «о различных учреждениях по части финансов», «о средствах увеличения доходов», об устройстве в России лотереи и о многих других предметах. Однажды обер-камергер со «смиренным богомольцем» Феофаном Прокоповичем даже обсуждали качество перевода с французского сочинения, «названного Грациан придворный»; при этом ни Бирон, ни новгородский архиепископ не владели французским языком. Квалифицированного переводчика, вероятно, так и не нашли, потому что книга не была напечатана в царствование Анны Иоанновны и вышла уже в 1742 году при Елизавете.
Но чаще всего у Бирона чего-нибудь просили. «Сиятельнейший граф, милостивой мой патрон! Покорно вашего сиятельства прошу, во благополучное время, милостиво доложить ее императорскому величеству всемилостивейшей государыне: чтоб всемилостивейшим ее императорскаго величества указом определен я был в указное число генералов, и определить каманду <…>, о старшинстве вступления моего чину и о службах утруждать ваше сиятельство не смею; покорно вас, моего государя, прошу, чтоб я оным против моей братьи обижен не был», — ходатайствовал о назначении вновь в военную службу с «командой и жалованием» Г. П. Чернышев, оказавшийся негодным генерал-губернатором, а заодно пытался оправдать свои промахи тем, что московская полиция находилась в ведении Сената и ему не подчинялась.
Более удачливый его коллега-губернатор князь Борис Юсупов подавал «рабственное прошение о жалованье моем, которого мне, с определения моего, в 738-м доныне ни откуда с 739 году не получал, чтоб оное мне получать, как и прежде сего получал, от двора всемилостивейшей государыни». С жалованьем в то время даже у высших чиновников случались задержки, и Юсупов вскоре вновь напомнил о нем и обещал: «Впредь рабственно ноги целую, и прославлять высочайшее имя вашей высококняжеской светлости и милость до смерти не престану».
«Покорно прошу сиятельство ваше, яко милостивейшего моего патрона и благодетеля, дабы предстательством своим исходатайствовать у ее императорского величества всемилостивейший указ о додаче нам недоставшего числа дворов, — била челом представительница семейства Кантемиров княжна Мария о „додаче“ 40 дворов до пожалованной тысячи. — Истинно бедно живем».
«Вам, государю и милостивому отцу моему, не во утруждение. Обижена я от князя Василья Петрова сына Голицына. Отдан был ему складень алмазной под заклад в трех стах рублех, который в покупке был в две тысячи пять сот рублев, и те его триста рублев все ему отданы, а он того моего складня чрез многие годы не отдает и в том обидиму делает <…> свойственнику своему, безписменно отдала и поверила, и тако я, по силе вашего императорскаго величества указов, в надлежащих судах бить челом на него не могу», — пыталась привлечь фаворита к решению своих денежно-семейных отношений «к вашим услугам всегда слушнейшая» княгиня Прасковья Голицына.
К Бирону — «милостивому и высокому патрону» обращались совершенно незнакомые ему люди: флотский лейтенант Виттен, армейский капитан Алексей Потапов, бургомистр Выборга, донской атаман Андрей Лопатин и множество других. Все они излагали заветные просьбы: определить в службу, уплатить невесть где залежавшееся жалованье; произвести ожидавшееся, но отложенное повышение в чине. Для учета такой корреспонденции был даже изготовлен аккуратный каталог поступавших к фавориту бумаг и прошений, в котором почетное место занимает переписка по поводу доставки ко двору лошадей — известной страсти Бирона.[119]
Для подачи подобных документов и личного общения с жалобщиками и просителями было образовано целое «присутствие» с приемными часами, «аудиенц-каморой» с отдельной «палатой» для знатных и другой для «маломощных и незнакомых бедняков», в которых — по очереди — приходилось дожидаться аудиенции князю Якову Шаховскому. Другим местом аудиенций стал манеж, выстроенный в 1732 году в столице «на лугу против зимняго дому» и ставший, по мнению заезжих иностранцев, самой прекрасной достопримечательностью Петербурга: «Манеж выстроен весьма регулярным, хотя и из дерева. С внутренней стороны имеется круглая галерея, а арена для верховой езды очень большая и с точным соотношением [ширины и длины] два к трем. У графа семьдесят прекрасных лошадей, по нескольку из всех стран».[120]
Фаворит цивилизовал сам процесс своей внезаконной службы. Мы не всегда знаем, какими подношениями или услугами благодарили его просители; но, во всяком случае, к Бирону уже не обращались попросту, как к Виллиму Монсу: «А что вам обещал брат тысячу рублев, у меня готова и моя тысяча вместе; пожалуй, отец наш, не оставь нас бедных, за что весьма останемся рабами».
Дальше начиналось самое важное — таинство невидной и неслышной работы фаворита. Чьей просьбе дать ход, какую бумагу лучше «умедлить», а какую — сразу отправить по инстанциям в официальном порядке? Бирон не желал подменять собой высшие органы власти и был в этом отношении достаточно щепетилен. Сенат стал было отправлять ему свои доклады, но они «по приказу его сиятельства обор-камергера отданы в Кабинет», где доминировал Остерман.
На следствии в 1741 году Бирон цепко защищался: «Мимо обер-камергерской должности от ее императорского величества <…> часто по делам в совете призван был, и в том ему ослушну быть было невозможно; токмо что до внутренних государственных дел надлежит, и в тех публично всегда отговаривался, предоставляя свое в том недознание, в чем он ссылается на тех, которые при ее императорском величестве часто в таких случаях присутствовали, а в потребном случае может в том и свидетелей по именам объявить, отчего следует, что в таких делах от него непорядку и интересу предосуждения приключиться не могло».
Фавориту и не требовалось официально участвовать в текущем управлении — там, где нужно принимать решения, «закреплять» их своей подписью и нести ответственность за возможные ошибки. У него были другие возможности. Но не всегда можно догадаться, почему то или иное дело привлекло его внимание и осталось «у обор-камергера в канторке». Вот Бирон сам пишет некоей Дарье Матвеевне, соболезнует о смерти мужа и обещает помочь; вот, как «всепокорный слуга», успокаивает другого просителя: «Я несколько раз ее величеству докладывал, токмо еще резолюции никакой не получил <…> однако не премину и впредь, усмотря благоприятное время, ее величеству паки докладывать». Скорее всего, этим корреспондентам повезло — благоприятное время было найдено и должным образом использовано.
Но не все были такими счастливцами. Бирон любезно отказал в просьбе камер-юнкеру Ивану Брылкину оплатить его долги. Брылкин — старый сослуживец по курляндскому двору, но государыня велела передать: «Ежели за всех, которые будут должными себя объявлять, ее величеству платить по их прозьбам, то у ее величества столько не достанет». Брылкин с горя решил жениться, добивался дозволения на брак и опять спросил совета у Бирона — невеста оказалась не слишком состоятельной. Фаворит сообщил, что государыня женитьбу разрешила, но от себя намекнул: если, мол, «и сами признаваете, что содержание ваше будет несвободное, то я так рассуждаю, что еще вы не устарели». Не повезло и некоей Ирине Федоровне — ее просьба о получении «процентных денег» была с ходу отклонена, ведь они уже были ей выплачены в прошлом году. Не улыбнулась судьба и одному из близких к Анне лиц, обер-гофмейстеру двора С. А. Салтыкову. На его просьбу о заступничестве Бирон сухо отвечал в 1732 году: «Я уповаю, ваше сиятельство, довольно сами можете засвидетельствовать, что я во внутренние государственные дела ни во что не вступаюсь, кроме того, ежели такая ведомость ко мне придет, по которой можно мне кому у ее величества помогать и услужить сколько возможно».
«Помогать и услужить» — это, собственно, и есть сфера «служебной деятельности» фаворита; вопрос в том, кому и зачем. Похоже, звезда Салтыкова закатилась: «герой» 25 февраля 1730 года свой придворный «кредит» исчерпал, был оставлен в Москве, обвинен в нерадивом управлении и взятках. Помогать ему вроде бы и не стоило — но Бирон все же ему посодействовал: неудачливый московский наместник получил милостивое письмо императрицы и понял, кто в доме хозяин — теперь он называл обер-камергера не иначе как «милостивым государем отцом».
С другими просителями Бирон до объяснений не снисходил, давая вовсе немилостивый ответ: «В ненадлежащие до меня дела не вступаю», — прошение переправлялось в Кабинет или коллегию, и обер-камергера его судьба больше не интересовала. Формально это выглядело вполне корректно — вот только круг «надлежащих» дел и стоявших за ними лиц фаворит определял для себя сам. В его «канторке» соседствовали бумаги о заготовке бочек «к купорному делу», назначении нового бухгалтера придворной конторы (хотя и дела дворцового ведомства, но по должности не обер-камергера, а обер-гофмейстера) и «припасех к городу Архангельскому»; «росписи пожиткам долгоруковским» (предстояли большие раздачи), тяжба по завещанию «furst Boris Prosorovski», донесение о капитан-поручике князе Сергее Кантемире, избитом ямщиками и впавшем от того в «ипохондрию».
Чтобы безошибочно определить круг дел, за которые стоит взяться, нужна была постоянная информация обо всем, что происходило в придворно-служебном мире. Как свидетельствовал Миних-младший, «когда быть страшиму и ненавидиму случается всегда вместе, а при том небесполезно во всякое время стараться сколько можно изведывать о предприятиях своих врагов, то герцог Курляндский не только в отношении первого достаточно был уверен, но так же избыточно снабжен был повсеместными лазутчиками. Ни при едином дворе, статься может, не находилось больше шпионов и наговорщиков, как в то время при российском. Обо всем, что в знатных беседах и домах говорили, получал он обстоятельнейшие известия, и поскольку ремесло сие отверзало путь как к милости, так и к богатым наградам, то многие знатные и высоких чинов особы не стыдились служить к тому орудием». Это свидетельство можно считать тем более достоверным, что Бирон на следствии в 1741 году назвал Эрнста Миниха в числе своих главных информаторов. Именно эти «наговорщики», а вовсе не несуществующие тогда в России полицейские «шпионы», обеспечивали фаворита подробными сведениями: что было сказано вчера за ужином, кто с кем и против кого намерен «дружить».
Одним для получения этой информации приходилось выстаивать в присутствии, «где маломощные и незнакомые бедняки ожидали своих жребиев, <…> его светлость, отделяясь из окружения знатных господ, и во оную палату на краткое время выходит и выслушивает их просьбы, а некоторых удостаивает и своими разговорами». Другим удавалось попасть в круг присутствующих у обер-камергера. «Утром, пока императрица одевается и совершает молитву, к обер-камергеру приходят с визитами. По средам и пятницам собираются в его комнатах, и тогда круг присутствующих очень широк, он состоит из иностранцев, министров и других значительных особ, нуждающихся в дружбе или протекции обер-камергера и почитающих за особую милость, если он заговаривает с ними, так как видели, что порой он то и дело выходит, оставляя всю ассамблею идти своим чередом», — описал уже сложившийся к середине 30-х годов порядок заезжий швед Карл Рейнхольд Берк.
Попасть в избранное общество было дано не всем. Сначала надо было обратить на себя внимание, с честью исполнить поручение вельможи — какое, например, досталось сибирскому губернатору (к сожалению, в копии письма нет даты и имени): «Приискать тамошних сибирских волков белых и велеть из них зделать мех дущатой на большую шубу и чтоб гораздо бел был». Осталось только приказать именно белым сибирским волкам собраться в нужном количестве — но это уже была проблема адресата. А новгородскому вице-губернатору А. Бредихину досталась от Бирона комиссия быстренько купить ни много ни мало — четыре тысячи пудов сена «для меня», как прямо сказано в письме. В отличие от волчьих шкур, особые свойства сена не оговаривались, но думается, польщенный доверием администратор не оплошал насчет качества лошадиного корма.
Еще одному безымянному начальнику и вовсе повезло — в письме Бирона от 1734 года слышится неподдельный азарт коллекционера: «Уведомился я, что в Шацкой провинции у секретаря Протопопова есть вороной иноходец, и сказывают о нем, что очень хорош».[121] Чиновнику можно посочувствовать: как он искал этого секретаря на просторах отечества и так ли уж был хорош его иноходец? Доложить, что нехорош — значило дать понять, что его сиятельство ошибался. Не подумает ли, что от него скрывают лошадиное сокровище? А если секретарь, не дай Бог, заартачится, цену заломит?
Зато именно так можно было попасть в круг полезных для «высокого патрона» людей и, в свою очередь, стать источником благ и милостей для своей фамилии и подчиненных. Не раз упомянутый камергер Борис Юсупов оказался мастером на все руки: и сестру «сдал» в Тайную канцелярию, и в лошадях разбираться научился, и с губернаторством не оплошал. Такому нужно не только жалованье выплатить — предоставить явные знаки монаршего благоволения.
Юсупов же опять оказался умницей — сразу понял, кого надо в первую очередь благодарить: «Вашей высококняжеской светлости, милостивейшему государю чрез сие мое всенижайшее примаю дерзновение припасть к высочайшим стопам вашей высококняжеской светлости, что ее императорское величество, чрез всемилостивейшее писание, меня, всеподданнейшего раба, всемилостивейше удостоить и высочайшею милостью обнадежить соизволила, что мои труды в благоугодности ее императорскому величеству находятся, которое с раболепственною и несказанною радостью получить сподобился, не по заслугам моим, токмо по высочайшей вашей высококняжеской светлости милостивейшему предстательству, за что, припадая к высочайшим стопам вашей высококняжеской светлости, милостивейшему государю, и рабственное благодарение всенижайше приношу, и притом в неотменную и всесильную вашей высококняжеской светлости милостивейшую протекцию себя подвергаю, при которой со всеусердным и рабственным почтением пребуду». И ведь благодарил не зря: помимо высочайшей похвалы, «бедной жене» камергера государыня подарила две тысячи рублей, а самому ему — московский «каменной двор князь Алексея Долгорукова в вечное владение всемилостивейше пожаловать соизволила».
Излишне самостоятельные администраторы могли вызвать неудовольствие. Удаленный с Урала Василий Татищев был переброшен в новопостроенный Оренбург, где энергично и жестоко подавил восстание башкир, но не поладил с подчиненными, которые написали на него донос Бирону. Фаворит тут же (в марте 1739 года) сообщил о «сигнале» противнику Татищева, графу М. Г. Головкину. Тот сразу уразумел важность дела и почтительно доложил Бирону: «Пред недавним временем изволил ваша светлость со мною говорить о Василье Татищеве, о его непорядках и притом изволил мне приказывать, что к тому пристойно, о том бы надлежащим порядком я представил, как в подобных таковых же случаях ее величеству и вашей светлости слабым моим мнением служил. И по тому вашей светлости приказу наведывался, какие его, Василья Татищева, неисправы, и разведал, что полковник Тевкелев вашей светлости о том доносил, того для я призывал его, полковника, и обо всем обстоятельно выспросил». Естественно, «непорядки» были выявлены, Татищев отрешен от должности и отдан под следствие.[122] Формально Бирон оставался в стороне — все дело вели «надлежащим порядком» совсем другие люди. Но из письма младшего Головкина явствует, что такие комбинации, когда адресованный Бирону донос становился толчком для расследования, случались не единожды.
В системе влияния фаворита свое место нашлось и для Бенигны Бирон, к которой обращались жены и дочери главных действующих лиц. «Сиятельнейшая графиня, государыня моя! Нижайше прошу отпустить мою вину, что так долго до вас, государыни моей, не писала, истинно ни за чем другим, токмо за слабым своим здаровьем, в которых за безчастье свое и ныне нахожуся; прошу вас, государыню мою, отдать мой нижайший поклон сиятельнейшему графу, моему государю, а вашему сожителю, и прошу содержать меня и бедных моих детей неотменно в своей милости», — писала к ней первая дама двора обер-гофмейстерина Татьяна Голицына, оставшаяся после смерти мужа-фельдмаршала без всякого «кредита» и уважения при дворе.
«Что же закоснела несколько времени утрудить ваше сиятельство моим покорным писанием, то истинно от моей болезни. И уже всякими способы доктор меня пользует и на малое время боль в боку перерывает, но по нескольком времени опять по прежнему приходит, как бывала, хотя доктор и обещает некоторой способ дать, но я уже безнадежна от такой застарелой болезни. При сем вам, моей милостивой государыне, посылаю бошмаки, шитые по гродитуру алому, другие тканые; извольте носить на здравие в знак того, чтоб мне в отлучении быть уверенной, что я всегда в вашей милости пребываю», — жалуется на болезни и шлет подарки жена канцлера, «нижайшая и покорная услужница» княгиня Мария Черкасская. Она не забыла приложить письмо дочери, богатейшей в России наследницы Варвары, которая только ждала указания, «каким цветом прикажете вышить бошмаки, что я себе за великое щастье прииму, чем бы могла вам услужить».
Так, собственно, и действовал механизм «клиентских» отношений, который давал фавориту возможность использовать в своих интересах придворные «партии» и обеспечивать себе достаточно прочное положение арбитра и посредника[123] — но только до той поры, пока сам «высокий патрон» находится «в силе», которую надо было сохранить любыми средствами.
Своему ближайшему советнику Кейзерлингу Бирон откровенно советовал, «как крайне необходимо осторожно обращаться с великими милостями великих особ, чтобы не воспоследствовало злополучной перемены». Для этого нужно было всегда находиться «в службе ее величества» и соблюдать «единственно и исключительно интерес ее императорского величества». Эти правила обер-камергер вовсю использовал и в другой области своей деятельности — внешней политике.
В этой сфере фавориту пришлось долго ждать, прежде чем он почувствовал себя уверенно. Первое время он вынужден был находиться в тени клана Левенвольде. В поданной Елизавете «записке» Бирон указывал, что первые важные внешнеполитические инициативы нового правления находились в руках Остермана и Рейнгольда Левенвольде. С их подачи Карл Густав Левенвольде уже в 1731 году был отправлен в «турне», целями которого были заключение с соседями — Австрией и Пруссией — соглашения насчет совместных действий в случае смерти польского короля Августа II и выбор жениха для племянницы Анны Иоанновны.
«Левенвольд возвратился с подробным донесением о принцах, которых ему случилось видеть. Отзывы его о маркграфе Карле и принце Бевернском были особенно лестны. Левенвольд очень хвалил характеры и достоинства обоих. Оставалось сделать выбор. Императрица склонилась в пользу принца Антона Бевернскаго. Решено было пригласить принца в Россию, дать ему чин кирасирского полковника и назначить приличное содержание. Левенвольд, по высочайшему повелению, сообщил об этом родным принца. Родные не замедлили прислать избранника в Россию. Явившись при дворе, принц Антон имел несчастье не понравиться императрице, очень недовольной выбором Левенвольда», — не без удовольствия вспоминал Бирон промахи соперника. Выбор и вправду оказался не слишком удачным: юный сын герцога Фердинанда Альбрехта II Брауншвейг-Бевернского Антон Ульрих категорически не понравился принцессе Анне, и Анна-тетка долго колебалась.
Но все же именно Левенвольде-старший после смерти Августа в марте 1733 года был направлен в Варшаву (там уже находился его младший брат — посол Фридрих Левенвольде) с чрезвычайными полномочиями, чтобы не допустить избрания на польский престол французского кандидата Станислава Лещинского. Главный конкурент Бирона на внешней политике и «сломался». Союз «трех черных орлов» был заключен в декабре 1732 года и предполагал в качестве кандидатуры на польский трон португальского принца Эммануила. Но договор не был окончательно ратифицирован Австрией и в действие не вступил вследствие преобладания в нем прусских интересов. Ничего не смогли сделать братья Левенвольде и в Варшаве.
Правда, здесь им было трудно конкурировать с французским послом маркизом де Монти: он не только обещал польским магнатам и шляхте помощь Франции, но и располагал четырьмя с половиной миллионами ливров «предвыборного фонда» для своего кандидата. 11 сентября 1733 года Лещинский во второй раз (впервые — по воле шведского короля Карла XII в 1706 году) стал королем Польши. На смену дипломатам пришлось отправлять армию под командованием сначала П. П. Ласси, а затем противника Левенвольде — Миниха.
В начале 1734 года Левенвольде был удален из Петербурга в действующую армию, а затем отправлен в Вену для ведения переговоров о совместных действиях против Османской империи. Больше он уже ко двору не вернулся: отбыл по болезни в свое имение, где и умер в 1735 году. Фридрих Левенвольде предпочел перейти на службу к императору Священной Римской империи и со временем дослужился до фельдмаршала. При дворе остался только красавец-гофмаршал Рейнгольд Левенвольде, но он в государственные дела не вмешивался.
Зато это попытался сделать Миних. В 1732–1733 годах он выступал сторонником заключения союза с Францией, что означало принципиальную смену ориентиров и разрыв с Австрией. Французский министр иностранных дел Жермен Луи Шовелен в августе 1732 года дал резиденту Маньяну полномочия на заключение договора. Но французское правительство ничего не могло предложить потенциальному партнеру, поскольку категорически отказывалось от каких-либо союзнических обязательств по отношению к Польше (соответственно, и Курляндии как вассального владения Речи Посполитой) и Турции,[124] — а именно там объективно сходились интересы России и Австрии.
Остерман убедительно показал, что предложения Маньяна «недостаточно оправдывают ожидания России относительно преимуществ союза с Францией»; сам резидент в письме в Париж вынужден был признать весомость этих аргументов. Позднее Маньян сетовал, что денег выделено мало и российских министров «перекупил» посол императора за 160 тысяч флоринов. Он отводил душу жалобами на господство в России иноземцев и надеялся на скорый переворот «вследствие чрезвычайно сильного желания всего русского народа освободиться от ига чужеземного владычества».[125] По-видимому, в случае обратного исхода он бы полагал, что министры — истинные патриоты своего отечества, а русский народ души в них не чает.
Поначалу Бирона воспринимали скорее в качестве своеобразного «объекта» внешней политики, на который требовалось должным образом повлиять. Карл Густав Левенвольде, заключая договор в Берлине, запросил 200 тысяч талеров для Бирона (за согласие на выборы курляндским герцогом сына прусского короля) и тогда ручался за его ратификацию. Фридрих Вильгельм I так и поступил — в личном письме обещал Бирону, что в случае избрания его сына, принца Августа Вильгельма, герцогом Курляндии «тотчас же я выплачу господину графу 200 тысяч местных денег здесь в Берлине единой суммой <…> для доказательства особого уважения и почтения, с которым я постоянно остаюсь к господину графу». Миних внушил Маньяну, что нужно подарить фавориту 100 тысяч экю, и французское правительство было готово их предоставить. Летом 1733 года в Петербурге польский дипломат Рудомино вновь передал предложение о союзе с Францией, за который Париж уже был готов заплатить Бирону «значительную сумму» без обозначения ее точных размеров.[126]
Но Бирон не повторял Меншикова, готового брать деньги у кого угодно, — и, кстати, не прогадал: саксонский курфюрст Август III за военную поддержку Россией его кандидатуры на польский трон обещал Бирону уже полмиллиона талеров и герцогский титул в родной Курляндии. Неизвестно, получил ли он эти деньги; важно, что это предложение соответствовало не только желанию обер-камергера, но и внешнеполитическим целям самой России — не допустить утверждения французского влияния в Речи Посполитой и сохранить там анархические шляхетские «свободы».
В августе 1733 года послы России, Австрии и Саксонии заключили в Варшаве договор о союзе. Саксонский курфюрст признавал за Анной Иоанновной императорский титул, обещал отказаться от притязаний Польши на Лифляндию и попыток изменить «старый образ правления» в Польше и Курляндии. Россия со своей стороны гарантировала курфюрсту помощь в достижении польского престола. Русские войска вошли на территорию республики, и под их защитой оппозиционная Лещинскому конфедерация шляхты «избрала» Августа III королем. Сторонники Лещинского разгромили посольства России и Саксонии, после чего генерал Ласси в первый раз в истории русско-польских отношений взял с боем польскую столицу.
Король Станислав через 10 дней после выборов бежал в хорошо укрепленный порт Гданьск. Речь Посполитая не имела ни настоящего аппарата управления, ни сколько-нибудь боеспособной регулярной армии. Кавалерийские наезды шляхетских отрядов сторонников Лещинского ничего не могли изменить. Армия Миниха после нескольких месяцев осады вынудила Гданьск к капитуляции. Станислав во второй раз вынужден был бежать из Польши, французский флот был обращен русскими кораблями в бегство, а двухтысячный десант после нескольких схваток капитулировал и был отправлен в Петербург.
С весны 1732 года после отъезда Левенвольде Бирон стал впервые проявлять инициативу: встречался с иностранными послами и вел беседы по интересовавшим их вопросам. Донесения английского консула Рондо и саксонского посла Лефорта четко зафиксировали это важное изменение в работе дипломатов при петербургском дворе: в 1733 году они докладывали уже об «обычае» посещать обер-камергера, которого неукоснительно придерживались члены дипломатического корпуса — сами авторы, австрийский резидент Гогенгольц, пруссак Мардефельд и другие.[127]
Особенно интересны в этом смысле донесения Клавдия Рондо. Сближение России и Англии завершилось подписанием в 1734 году торгового, а в 1741-м — и союзного договора. В этих условиях английский консул получил более высокий статус резидента и стал желанным гостем Бирона и Остермана. Уровень информированности его донесений резко повысился и выгодно отличался как от собственных сообщений Рондо в 1730 году, так и от депеш французского поверенного Жана Маньяна, уже не пользовавшегося «кредитом» при дворе.
Потерпев неудачу в попытке заключения русско-французского договора, Маньян преувеличивал трудности до полного несоответствия действительности — например, что «нет ни одного человека русского происхождения, обладающего авторитетом или способностями, ни в совете императрицы, ни в Сенате». В донесениях же Рондо никаких опасений по поводу грядущего переворота нет; зато они чрезвычайно богаты реальными наблюдениями, подробно раскрывающими, в числе прочего, методы дипломатической работы фаворита.
Бирон и здесь предпочитал выступать как лицо сугубо частное и категорически отказался принять для официальных переговоров английского посла лорда Джорджа Форбса. Зато в ходе неформальных встреч и бесед Бирон всегда показывал, что находится в курсе поступавших от русских послов за границей новостей — помимо Ягужинского ему посылали свои донесения А. П. Бестужев-Рюмин, Г. К. Кейзерлинг, К. Бракель, Л. Ланчинский, А. Г. Головкин. В письмах к Кейзерлингу Бирон проявлял осведомленность о «дурном состоянии дел» турок в войне с Ираном, аудиенции австрийского посла в Стокгольме, назначении канцлера в Речи Посполитой. Он был в курсе ведущихся между Францией и Австрией переговоров о завершении войны «за польское наследство»; ему были известны военные планы русского командования в начавшейся войне с Турцией и даже «точные сведения из неприятельского лагеря» — и, судя по всему, не только из неприятельского: среди бумаг Бирона имеются копии документов английского посольства в Стамбуле и рескриптов прусского короля своему послу в Петербурге Мардефельду.[128]
Избранная тактика в сочетании с хорошей информированностью оказалась удобной. Бирон мог предварительно прощупать почву для официального запроса русского правительства, высказывался по поводу беспокоивших русский двор обстоятельств, делился имевшейся у него информацией. Вот несколько выдержек из депеш Рондо с передачей содержания его разговоров с Бироном во время открывшихся военных действий против Турции.
«Я недавно имел несколько бесед о турецких делах с графом Бироном. Вице-канцлер, кажется, убедил его в необходимости вызвать Турцию на первый шаг к примирению и притом на обращение к царице непосредственно. Граф в настоящее время, видно, очень недоволен венским двором, который не только не оказывает помощи России, но и даже не сознается в своем бессилии помочь ей при данных обстоятельствах» (17 августа 1736 года).
«Сегодня могу уведомить ваше превосходительство, что как граф Бирон, так и граф Остерман, с которым я беседовал по этому поводу, самым любезным образом поручил передать вам, что ее величество воспользуется первым случаем просить шаха, чтобы он принял королевских подданных и торговые дела их принял под свое покровительство» (5 сентября 1736 года).
«Сообщено мне графом Бироном, который относится ко мне весьма дружелюбно, но, кажется, не расположен открыть: думает ли государыня продолжать войну с турками, и думает ли она обратиться к посредникам в случае, если бы решилась приступить к переговорам в течение зимы. Граф ответил, что на данную минуту ответить он не готов» (11 сентября 1736 года).
«На днях граф Бирон рассказал мне, как Мардефельд (посол Пруссии. — И. К.) беседовал с ним по поводу северного союза и распространился, насколько такой союз не желателен для России. Граф Бирон прибавил, будто на все это он ответил, что царица вполне доверяет дружбе короля и уверяет, что в какие бы союзы Великобритания ни вступала, его величество не примет никаких условий, противных интересам России» (2 октября 1736 года).
Кроме таких регулярных бесед Бирон зондировал почву для инициатив (согласие на кандидатуру саксонского курфюрста Августа III на польский престол или предложение о заключении союзного договора с Англией), которые могли бы по той или иной причине быть отклонены и ставили бы российских дипломатов в неудобное положение. Он информировал собеседника о принятых, но еще не объявленных официально решениях — например, о твердом намерении русского правительства заключить торговый договор с Англией или об отправке войск на Рейн в помощь союзной Австрии; разъяснял позицию России по различным вопросам. При этом он умело расставлял акценты: в одних случаях подчеркивал, что говорит «от имени государыни» (и даже однажды, как заметил Рондо, в ее присутствии за занавесью), в других — что действует исключительно «как друг».[129]
К помощи Бирона дипломаты прибегали для разрешения возникавших недоразумений и даже передавали ему свои донесения — они значатся в описи его документов как «реляции от чужеземных министров» и «копии здесь пребывающих министров».
При посредничестве Бирона проходили иногда весьма деликатные переговоры, невозможные по официальным каналам, — к примеру, обсуждение просьбы одолеваемого кредиторами наследника прусского престола (будущего Фридриха II) о секретном займе без ведома его отца-короля. Через саксонского посла кронпринц получил от «верного друга» Бирона три тысячи экю и снова просил в 1739 году уже 20 тысяч талеров, на что Анна потребовала предоставления личного письма от будущего короля. Фридрих согласился с получением секретного займа через французских банкиров в Пруссии. Бирон даже собирался продать с этой целью свою прусскую «вотчину Биген».[130]
Поначалу англичанин Рондо, как и некоторые другие дипломаты, допускал, что фаворита «задаривают» Пруссия и Австрия. Но в дальнейшем он имел возможность убедиться, что подарки не могли изменить мнения Бирона, когда оно касалось главных задач российской внешней политики.
Сам Бирон рассказал английскому дипломату о нескольких попытках Франции подкупить его в пользу отказа от союза с Австрией — через польского посла и через герцога Мекленбургского; в последнем случае в августе 1734 года ему предлагали миллион пистолей и имение под Страсбургом. Как видим, «стоимость» его возможных услуг уже сильно выросла. Но все попытки английского кабинета и самого Рондо «отговорить» Бирона от начинавшейся войны с Турцией, не соответствовавшей интересам британского правительства, закончились провалом. На все намеки следовал твердый ответ: «Дело зашло так далеко, что всякая попытка затушить его окажется уже позднею». Бирон первым проинформировал австрийского посла о неизбежном начале войны и необходимости «диверсии» против турок на Балканах.
По свидетельству Манштейна, Бирон обладал «некоторого рода гениальностью или здравым смыслом». При единодушно отмечавшемся современниками «чрезмерном честолюбии» фаворит ясно осознавал границы своих полномочий. Рондо рассказывал, как обычно сдержанный Бирон «вышел из себя» и накричал на австрийского резидента, поспешившего передать в Вену его слова о том, что Россия не будет настаивать на вступлении австрийских войск в Польшу во время войны за «польское наследство» в 1733 году. Свой гнев он объяснил именно торопливостью австрийца, тогда как он, Бирон, в данном случае «высказал скорее воззрения, чем решения государыни».[131] Фаворит переживал не случайно: оплошность могла быть истолкована его противниками как попытка покушения на прерогативы монарха.
Даже приведенные выше отрывки из донесений Рондо показывают, что подключение к дипломатическим контактам Бирона не умаляло значения Остермана. В разговорах с дипломатами «всемогущий» Бирон мог сколько угодно критиковать вице-канцлера и даже принимать жалобы на медленное течение официальных переговоров; но, как замечал Рондо, в области внешней политики «все дела проходят через руки Остермана», который «много превосходит обер-камергера опытом и <…> умеет ошеломить его своим анализом положений».
Кроме того, Бирону мешал его темперамент, и, как писал Манштейн, «он очень старался приобрести талант притворства, но никогда не мог дойти до той степени совершенства, в какой им обладал граф Остерман, мастер этого дела». Бирон порой искренне завидовал ловкости Остермана, виртуозно умевшего подать успешную политическую акцию как свою заслугу и столь же естественно отсутствовать или «болеть» при неблагоприятном ходе событий. Можно полагать, что многоопытный Остерман следил за чересчур вторгавшимся в «его» внешнеполитическую сферу фаворитом: среди конфискованных в 1741 году бумаг вице-канцлера значатся «копии писем Бирона»: донесения к нему из Вены, послания австрийского дипломата Ботты, а также семейная переписка братьев Биронов. В результате собственно переговорный процесс по-прежнему находился в ведении Остермана, как и текущее руководство Коллегией иностранных дел, и составление инструкций послам. На долю же Бирона оставались те самые вроде бы приватные беседы, содержание которых потом находило воплощение в официальных заявлениях российского двора.
Исключения бывали редко. Восстановление в начале правления Анны дипломатических отношений с Англией сделало актуальным заключение торгового договора. Его проект был вручен русской стороне в 1732 году, но Остерман оказался неуступчивым партнером и прямо заявил (что случалось с ним крайне редко) послу лорду Форбсу, что не считает условия договора подходящими. Проблема была не только в нежелании снижать пошлины на британские товары, чего добивалась английская сторона. Главной целью Остермана было заключение, кроме торгового, еще и союзного договора, чтобы английская морская мощь гарантировала балтийские владения России от возможного шведского реванша. Но этого обязательства Лондон не хотел на себя принимать. Россия оставалась для Англии прежде всего обширным рынком сбыта и поставщиком сырья для английской промышленности.
Переговоры затягивались, и тогда Форбс и Рондо решили обратиться к Бирону. В результате вместо Остермана переговоры возглавил президент Коммерц-коллегии П. П. Шафиров. Он быстро отказался от целого ряда требований, в том числе от права России самостоятельно торговать с английскими колониями в Америке и свободного найма в Англии специалистов (за «сманивание» по английским законам полагалось 100 фунтов штрафа и три месяца тюрьмы); в итоге договор был согласован и после некоторого препирательства о признании титула российской императрицы подписан в декабре 1734 года.
Формально обе стороны имели равные права: на свободный приезд граждан в страну, торговлю любыми незапрещенными товарами, условия проживания, найма слуг и т. д. Но при этом договор создавал преимущества для английских торговцев. Они получили статус «наиболее благоприятствуемой нации», таможенные льготы при ввозе своего основного товара (сукна), право уплаты пошлин российской монетой (а не талерами) и разрешение вести транзитную торговлю с Ираном, которого давно добивались. Отдельная статья договора освобождала их дома от постоя.
Известно, что К. Рондо получил от английской Московской компании 150 золотых гиней в награду за труды. С «гонораром» Бирона вопрос остается открытым. Английский исследователь выяснил, что восстановление дипломатических отношений с Россией обошлось английской казне в 32 тысячи фунтов для окружения императрицы, но в отношении нашего героя ограничился только деликатным замечанием: «Нет основания полагать, что торговый договор являлся исключением из правила». Это тем более странно, что британские архивы вполне точно определяют, например, размеры «оплаты трудов» елизаветинского канцлера А. П. Бестужева-Рюмина: помимо ежегодной «пенсии» в 2500 фунтов от английского правительства, он получал от посла Гиндфорда «сдельно» за заключение важных для Англии соглашений по 5–7 тысяч фунтов; от посла Ч. Уильямса он потребовал и получил 10 тысяч фунтов, от консула Вульфа — 50 тысяч рублей — и при этом давал понять дипломатам, что предоставление ему беспроцентных ссуд можно расценивать как предложение неприличное.[132]
Возможно, англичане сыграли на антипатии Бирона к прусскому королю. В июле 1733 года Рондо отметил, что Бирон «крайне недоволен королем прусским; есть тому и причина, кажется, мало кому известная: несколько времени тому назад король за обедом, выпив, насмешливо отозвался о его сиятельстве, а П. И. Ягужинский <…> сообщил графу слова короля». Ягужинский, как мы знаем, вел постоянную переписку с Бироном, у которого оставались не самые приятные воспоминания о кенигсбергской тюрьме.
Однако заключение торгового договора 1734 года едва ли можно назвать проявлением «антирусской деятельности иностранцев» в русском правительстве в годы «бироновщины». Принципиальная проблема была не в степени «взяткоемкости» Шафирова или Бирона, а в слабости самого отечественного бизнеса. Англия являлась основным торговым партнером империи — но при этом Россия не имела своего торгового флота: практически вся заморская торговля обеспечивалась западноевропейскими, прежде всего английскими, перевозчиками. Даже в середине столетия лишь 7–8 % экспорта приходилось на отечественные торговые суда, ходившие, как правило, только по Балтике. Российские купцы только начинали осваивать западный рынок, не имея ни надежного банковского кредита, ни мощных торговых компаний, ни налаженных связей. В этих условиях отстаивать свои позиции, когда англичане грозились найти другие «каналы коммерции», было нелегко.
Надо признать, что английская сторона на переговорах выглядела более внушительно благодаря поддержке со стороны представителей бизнеса. Руководство Московской компании консультировало дипломатов, готовило проекты документов и соответствующую аргументацию. Благодаря заключению договора объем торговли между двумя странами стал увеличиваться, при этом Россия имела устойчивый активный торговый баланс.
Остерман нисколько не утратил своих позиций — даже в глазах английских дипломатов. Он добился своего позднее, когда Англия все же пошла на заключение союза. Кроме того, осторожный и уклончивый вице-канцлер намного больше подходил для сложной многоходовой дипломатической игры, чем темпераментный и не всегда выдержанный Вирой. Летом 1736 года он был уверен в скорой победе над турками и давал понять это союзникам-австрийцам. «Венский посол, — писал Бирон Кейзерлингу в Варшаву, — начал также хвастать на венский манер. Я дал ему понять, что силы России так велики, как едва ли воображает себе цесарь, и в нашей войне мы его просить не будем <…>. Мы и одни всегда справимся».
Между тем «Рассуждения» Кабинета от 23 марта 1736 года представляли цели войны вполне умеренными: возвращение Азова и прилегавших к нему территорий. Правда, в одном месте документа упоминалось о возможном продолжении войны в следующем году; но этот вариант рассматривался лишь на крайний случай, если расчеты правительства на кампанию 1736 года не оправдаются. «Естли крымская [кампания] счастливо удается, тогда от императрицы зависеть будет дать туркам мир». «Вместе с тем, — предусматривал документ, — отправить лист к визирю, что хотя мы и принуждены были начать с Портою войну, однакож, мы всегда готовы возобновить мир, естли пошлются турецкие министры на границу для постановления кондиций, сходственных для обеих сторон».
Очевидно, что на Бирона повлияли планы и громкие реляции главнокомандующего Миниха. Тот еще в апреле 1736 года написал фавориту письмо с просьбой передать императрице, «чтобы она не слушала слабых советов и не позволила, чтобы несвоевременные переговоры или унизительные и вредные медиации могли когда-либо иметь место». «1736 г.: Азов будет наш; мы овладеем Доном, Днепром, Перекопом, ногайскими землями между Доном и Днепром вдоль Черного моря и, если Богу угодно, даже Крым будет принадлежать нам. 1737 г.: полностью подчинит себе Крым, Кубань и закрепит за собой Кабарду. Она станет владычицей Азовского моря и гирл между Крымом и Кубанью. В 1738 ее императорское величество без малейшего риска подчинит себе Белгородскую и Буджакскую орды по ту сторону Днепра, Молдавию и Валахию, которые стонут под игом турок. Греки обретут спасение под крыльями российского орла. 1739 год. Знамена и штандарты ее императорского величества будут водружены… где? в Константинополе. В первой, древнейшей христианской церкви, в знаменитой церкви св. Софии в Константинополе она будет коронована как греческая императрица и дарует мир» — такие блестящие перспективы рисовал фельдмаршал.
Реальность оказалась сложнее. «…Турецкая война идет не так», — писал Бирон Кейзерлингу уже в 1736 году. Австрия не была готова оказать помощь. Русские войска действительно ворвались в Крым и разорили его, но потери от жары и болезней были огромны. Трудности кампании вызвали разногласия среди генералов.
По свидетельству Манштейна, «принц Гессенский <…> увлекши несколько природных русских генералов, также генерала Магнуса Бирона, двоюродного брата обер-камергера и ничтожнейшего ума человека, <…> со всеми этими господами, одинаково недальними, часто держал совет. Наконец, когда прибыли в Крым и подошли к Бахчисараю, принц сделал им предложение: если фельдмаршал велит идти далее, то не слушаться этого приказания, а если он вздумает употреблять власть, то арестовать его и передать начальство ему, принцу, как самому старшему генералу армии». На такой радикальный шаг во время военных действий генералы пойти, естественно, не могли. Они лишь представили главнокомандующему свои опасения по поводу стремительного роста числа больных в армии. Однако «принц втихомолку послал курьера с письмом к обер-камергеру. Этот же подлинное письмо обратил к графу Миниху. Можно себе представить, насколько этот случай усилил взаимную вражду обоих генералов, и удивительно ли, что они возненавидели друг друга смертельно».
Разумеется, такие вопросы решались не Бироном, а императрицей, но ее обращение к Остерману в начале 1737 года показывает, что информация к ней действительно часто поступала от фаворита. «Андрей Иванович, из посланных к вам репортов и челобитной и в письмах, в которых он пишет к обер-камергеру, довольно усмотрите, какое несогласие в нашем генералитету имеется, чрез что не можно инако быть, как великой вред в наших интересах при таких нынешних великих конъюктурах. Я вам объявляю, что война турецкая и сила их меня николи не покоит; только такие кондувиты, как ныне главные командиры имеют, мне уже много печали делают; потому надобно и впредь того не ждать как бездушны и не резонабель они поступают, что весь свет может знать». В то же время императрица была тверда в своих намерениях уничтожить «бесчестный» Прутский договор 1711 года и продолжать войну в союзе с австрийцами.
Предстояла новая кампания. И опять Миних сначала слал Бирону победные донесения: «армия <…> с Божьей помощью спешит к Очакову», «не знойно, дрова и вода в изобилии в стоянках». Затем последовал победоносный штурм и захват турецкой крепости Очакова. Но после этой победы тон Миниха изменился: «Армия не нуждается ни в чем, но климат убийственный: помимо 2 тысяч раненых, больных 8 тысяч; они умирают как мухи, и все от климата, который что в Венгрии — знойные дни и холодные ночи». В следующем письме Миних сообщил, что его армия покинула Очаков: «Засуха такая, что вода в Буге и Днепре позеленела, стала почти горячей — в течение двух месяцев едва три дождя выпало». А уже в сентябре он известил Бирона, что войска вынуждены были вернуться на Украину, страдая от грязи и дождей: «В августе и сентябре мы желали уж не дождя, а прежней пыли». Несмотря на тяжелейшие потери, Миних по-прежнему был уверен, что победа близка и «все зажиточные турки в Константинополе уже отправляют свои лучшие вещи в Азию и считают гибель своего государства неминуемою».[133] Но и кампания 1738 года оказалась для русских безрезультатной, а австрийцы терпели поражения. К Бирону приходили не только реляции Миниха, но и информация из других источников. «Я до самого въезда моего в Украину столько не знал, что оная почти вся пуста и какое множество оного народа пропало, а и ныне столько выгнано, что не осталось столько земледельцев, сколько хлеба им и для самих себя посеять надобно. И хотя и причтено то в их упрямство, что многие поля без пашни остались, но ежели по совести рассудить, то и работать некому и не на чем, понеже сколько в прошлом году волов выкуплено и в подводах поморено. Ныне сверх того из одного Нежинского полку взято в армию 14 000 волов, а что из прочих полков взято, о том совершенно донесть не могу. Не изволите ль взять в Петербург майора Шилова на время под претекстом некоторых дел по его комиссии, от которого можете обстоятельно уведать, какова стала Украина, и сколько малороссиян поморено, и каков в прошлом годе в крымском походе урон в армейских полках, и что потеряно нерегулярных» — так описал обер-камергеру положение на Украине обер-егермейстер Артемий Волынский.
Бирон нервничал, утратив былую уверенность. Он то выказывал «большую склонность к примирению, лишь бы оно не повлекло за собою ничего, несовместимого с честью России», то выражал желание привлечь к войне Пруссию путем уступок императора королю в споре о германских владениях, то в беседах с другими послами высказывался «о неудовольствии русского двора против Австрии».
В октябре 1738 года разразился даже дипломатический скандал. В беседе с австрийским послом бароном Карлом Генрихом фон Остейном Бирон поинтересовался, отчего это союзники теряют свои крепости (австрийцы незадолго до того сдали туркам город Ниш). Посол обиделся и ответил, что это русские постоянно преувеличивают свои успехи, а сами «подняли большой шум и убили трех татар». Тогда уже Бирон, выйдя из себя, заявил, что австрийцы и татар-то не видели, зато их доблестная армия смогла одолеть всего «пятерых евреев», после чего покинул комнату, не пожелал даже принять Остейна у себя на дне рождения и, что более важно, отказался вести с ним неофициальные деловые беседы. Посол отомстил фавориту знаменитой фразой: «Когда граф Бирон говорит о лошадях, он говорит как человек; когда же он говорит о людях или с людьми, он выражается, как лошадь». Но, поскольку с Бироном ничего сделать было нельзя, австрийскому двору пришлось отозвать посла и назначить на его место более деликатного маркиза Ботта д'Адорно.
Тем не менее на фоне военных неудач колебания Бирона были заметны в сравнении с более выдержанным поведением и тактикой Остермана: старый дипломат хотел добиться закрепления за Россией завоеваний в Северном Причерноморье и на уступки туркам шел медленно. Поэтому стремившаяся скорее выйти из войны австрийская дипломатия даже пыталась в 1738 году «разыграть» Бирона против Остермана и вести дела только с ним, игнорируя вице-канцлера. Тут уже пришлось вмешаться самой Анне: в письме к императору Карлу VI она заявила, что вице-канцлер пользуется ее полным доверием и проводит согласованную и утвержденную ею политику.[134] Надо признать, что на заключительном этапе войны именно Остерман предпочел принять предложение о посредничестве французской дипломатии, в то время как Бирон даже давал Рондо «честное слово его в том, что, доколе он сохранит какое-либо значение у ее величества, никогда русский двор не войдет ни в какие соглашения с Францией». Заключенный австрийцами сепаратный мир вызвал у него приступ ярости.
Но своей личной цели Бирон достиг. Летом 1737 года резидент Рондо сообщил в Лондон: «2-го июня все курляндское дворянство собралось в Митаве. На сейме прочтены были два письма: одно от принца гессен-гомбургского, друroe — от принца брауншвейгского, состоящего подполковником в прусской службе. В письмах своих принцы эти предлагают себя кандидатами на престол покойного герцога, но никто не сказал слова в их пользу и сейм пребывал некоторое время в молчании; наконец Мирбах встал и заявил, что не знает человека более достойного управлять Курляндией, как граф Бирон, охраняющий их права и вольности. Все собрание согласилось с ним и немедленно отправило <…> просить графа принять герцогское достоинство, на что он и изъявил согласие».
Единодушное избрание стало результатом многолетних усилий как самого Бирона, так и российской дипломатии. Бирону опять крупно повезло — его личные «виды» удачнейшим образом совпали — или, лучше сказать, не противоречили линии имперской внешней политики России и ее главной союзницы Австрии. Для сохранения удобных для соседей польских «свобод» нельзя было ни усиливать саксонскую династию (в лице Морица Саксонского), ни допустить раздела Курляндии на «воеводства» польскими магнатами, и уж подавно незачем было «отдавать» ее сыну прусского короля.
Но такие акции не проходят «автоматически». Сначала надо было добиться отмены прежнего решения сейма об инкорпорации вассального герцогства после смерти старого и бездетного герцога Фердинанда, затем — продумать и осуществить безошибочную «предвыборную» стратегию. Естественно, кандидатура Бирона должна быть не навязана, а выдвинута самими курляндцами. Но их предстояло подвигнуть на этот шаг, ведь у рыцарства всегда имелась возможность выбора из отпрысков многочисленных немецких князей с безупречными (в отличие от Бирона) родословными и фамильными связями с дворами великих держав. Понятно, что эти державы, в первую очередь Пруссия, были не в восторге от перспективы выборов Бирона — тем более что русские войска уже свободно маршировали в Польшу через Курляндию, а в ней самой так и стоял драгунский полк.
Правда, новый король Август III в благодарность за поддержку со стороны России еще в 1733 году предложил курляндский трон Бирону. Но ему-то обещать было легко: король в Речи Посполитой бессилен — он даже побоялся выносить эту идею на обсуждение сейма, члены которого по-прежнему надеялись на присоединение Курляндии к Польше.
В политическую игру вступила главная сторонница Бирона — сама Анна Иоанновна. Еще во время борьбы со Станиславом Лещинским русское командование арестовало и выслало в Россию секретаря герцога Фердинанда Бальтазара Грживицкого со всеми его документами — он просидел в Выборгском замке до конца царствования. В послании к курляндскому дворянству в 1735 году императрица торжественно обещала соблюдать все его права и вольности, но при этом заметила: Россия не допустит, чтобы герцогство когда-либо «поступило в чужие руки» или изменилась «старая форма правления». Бароны как будто поняли правильно (руки могли быть только безусловно пророссийские) и, осознавая свою ценность в качестве будущих избирателей, обратились к императрице с просьбами о дополнительных льготах.
Часть из них пришлось удовлетворить — к примеру, компенсировать землевладельцам стоимость лугов, на которых паслись герцогские лошади, чей истинный хозяин был всем известен; но некоторые требования императрица мягко отклонила. Не было разрешено провозить в империю водку — во-первых, на ее продажу существовала государственная монополия, во-вторых, нереально было бы отличить легальную курляндскую водку от контрабандной польской, которая неизбежно проникала бы в Россию при открытости границы герцогства с Польшей. Вывести русские войска, от присутствия которых страдало население Курляндии, также было невозможно — они охраняли независимость герцогства, и польза от такой защиты намного превосходила неудобства от постоя. Касательно судьбы герцогского архива, волновавшей курляндское дворянство, российские власти отвечали, что пока не знают, где он хранится — документы имеют привычку теряться.
В самой же Курляндии работу с «электоратом» проводил новый посол России барон Эрнст Бутлар, отлично знакомый, в отличие от его предшественника П. М. Голицына, с местными условиями. Ему удалось склонить на свою сторону маршала курляндского ландтага Закена, согласившегося с тем, что будущий герцог должен быть немцем «аугсбургского вероисповедания», но не из немецких принцев. Депутатом на сейм рыцарство избрало нужного человека — В. Хейкинга, получавшего деньги на расходы из Петербурга и туда же отсылавшего донесения о проделанной работе.
В Речи Посполитой интересы Бирона защищали один из самых квалифицированных и толковых дипломатов, его старый знакомый и «сослуживец» по курлянскому двору Анны Иоанновны Кейзерлинг и русский резидент в Варшаве Петр Голембиовский — их подробные донесения о «курляндском деле» читали и Бирон, и сама императрица.
Кейзерлинг неизменно оставался одним из самых полезных и доверенных людей фаворита, но при этом не рвался ко вору сумел сохранить на фоне безудержной лести многих придворных свое лицо и известную дистанцию в отношениях с могущественным приятелем, чьи действия не всегда ему нравились. Бирон эту черту ценил. Его письма к Кейзерлингу заметно отличаются по стилю от обращения с прочими «клиентами». Бирон делился своими мыслями и настроениями, хотя и не без некоторого позерства. Их переписка 1733–1734 годов конкретна и деловита — Бирон инструктировал нового посла в Речи Посполитой и держал его в курсе событий развернувшейся войны за «польское наследство». Но уже в 1735 году послания фаворита стали более доверительными и в них все больше места занимали курляндские дела БИРОН сообщил своему корреспонденту, как в беседе с ПРУССКИМ дипломатом дал понять, что курляндцы могли бы в поисках нового герцога обратиться «туда, где получили бы полное покровительство и впредь были достаточно обеспечены от республики».
В феврале 1736 года Август III повторил свое предложение Бирону: «Среди курляндского дворянства не вижу ни одного более достойного и могущественного, кто также был бы одинаково мил и приятен для ее императорского величества так и для меня самого, чем почтенный господин граф и обер-камергер. По сей причине я не упущу возможности сделать все от меня зависящее, дабы выбор пал на вас. Надеюсь ваша известная скромность все же дозволит вам хотя бы пойти навстречу молчаливым согласием и при помощи друзей подвигать дело вперед, куда следует».[135]
Бирон тотчас же написал Кейзерлингу, что «достиг счастья которого я всегда желал своему отечеству из врожденной любви к нему». Он просил посла «продолжать заниматься этим делом относительно Курляндии», что он делал вполне удачно. Нескольким магнатам, в том числе Михалу Радзивиллу, были предложены пенсии и розданы русские ордена, сам король Август III получил взаймы от русского правительства на три года сто тысяч червонцев. Как и предполагалось, на сейме развернулись споры по курляндскому вопросу Особенно непримиримо было настроено духовенство — и курляндцы пообещали вернуть несколько захваченных ранее костелов. После еще нескольких уступок споры поутихли — сыграли свою роль распределенные Кеизерлингом «пенсионы» для влиятельных магнатов; в итоге сейм отменил собственное решение об инкорпорации Курляндии.
Путь К трону был расчищен. Но Бирона сомнения не оставляли. Он беспокоился, что Анна могла подумать, «не было ли то тайным домогательством с моей стороны; во-вторых, чтобы эта милость не слишком сильно привязала меня к интересам его королевского величества; в-третьих, не нашел ли я этим путем средства освободиться от моей нынешней службы». Фаворит опасался будущих проблем: «Откровенно признаюсь, что это великая милость Божия и его королевского величества назначить меня к тому; но когда рассматриваю, в какие заботы, скорбь и печаль я погружаюсь, вступая в страну, обремененную долгами и требованиями [кредиторов], то не знаю, может ли это быть выгодно мне и моему дому. Король прусский возбудит небо и преисподнюю против меня и всей страны <…>. Оставление мною службы может повлечь за собою дурные последствия. Управлять же, отсутствуя, — не дозволяется по законам, предоставить оное правительству — мы имеем теперь хороший пример тому перед глазами, и сверх того нет возможности, чтобы герцог вообще мог существовать; если б даже с помощью ее величества я получил бы сейчас все уделы, которые приносят 36 000 альбертинских рейхсталеров, из которых еще ежегодно не достает многого. Чем же хотели бы выкупить заложенные уделы? Напротив того, если я продолжаю свою службу, то могу употребить тамошние доходы на постройку нескольких домов и на выкуп уделов, а здесь я живу своею службою. Ибо, кроме Митавского дома, нет ни одного, где бы простой человек мог провести ночь, не говоря уже о том, чтобы там мог жить герцог <…>. Признаюсь вам откровенно, что, ей-Богу, не имею и 50 000 рейхсталеров наличных денег».
Эти написанные в августе 1736 года строки часто цитируются в качестве образца лицемерия Бирона. Последнее отрицать не приходится — иначе при дворе выжить не удалось бы; хотя современники находили обер-камергера по характеру и манерам скорее излишне резким мужчиной, нежели ласковым притворой. Но ведь писал-то он о вполне реальных, а не выдуманных проблемах, весьма четко обрисовавшихся перед решающим этапом борьбы за герцогскую корону.
За несколько лет Бирон выучился быть фаворитом, и эта «работа» его не смущала. Но в случае избрания предстояла смена привычной роли, и трудность состояла в том, что выйти из нее было невозможно. Любая власть (даже в Курляндии) — это обязательства и ответственность. Герцог, в отличие от фаворита российской императрицы, — фигура намного менее могущественная, но публичная: он не может уйти от «ненадлежащих дел» или сослаться на «неблагоприятный случай». Надо было выстраивать отношения с дворянством и городами; думать (и отвечать перед подданными) об урожае, торговле, финансах; вырабатывать линию поведения с соседями, чтобы не выглядеть откровенной марионеткой. При этом герцогство было далеко не в лучшем состоянии; помочь ему могло только покровительство России — и надо было найти ту тонкую грань, которая позволяла герцогу «сохранить лицо». Наконец, как «управлять отсутствуя» (а только так и можно сохранить реальную власть, в том числе и в Курляндии), не вызвав при этом нареканий?
От таких забот можно было на время упасть духом и даже погрузиться в мечтания, не слишком лукавя, как хорошо «отказаться от всего света и короткое время моей жизни провести в спокойствии». «Постоянные и беспрерывные заботы, печаль и труды так ослабили меня, что могу сказать: во мне нет ничего здорового с головы до ног. Я довольно также и пользовался своею юностью — к несчастью — что и чувствую ныне».[136] Жалобы справедливы — Бирон уже не молод (46 лет), вроде бы всего добился, но себе не принадлежит и в любой момент может оказаться «вполне несчастлив». И день за днем одолевают заботы, которым нет конца, и «вся тяжесть турецкой войны лежит снова на мне».
Но Бирон — человек волевой и решительный. В письме к надежному человеку он мог позволить себе расслабиться; но уклоняться от борьбы за герцогскую корону он не стал — тем более что это решение соответствовало «видам» России, и возможный отказ только ухудшил бы его положение.
4 мая 1737 года на 82-м году жизни скончался герцог Фердинанд; династия Кетлеров в Курляндии пресеклась. Немедленно образовалась целая очередь кандидатов на вакантное место из безместных «кадетов» (младших сыновей) владетельных дворов Германии — принцев Мекленбургского, Вюртембергского, Гессен-Кассельского, Голштинского, Брауншвейгского. От имени Тевтонского ордена претензии на Курляндию выдвинул курфюрст Кельнский, а в самой Курляндии претендентом выступил внук герцога Якова — Фридрих фон Хомбург.
Напомнил о себе «избранный герцог» Мориц Саксонский, обратившийся к курляндцам с воззванием: «Вы уже предвидели настоящее бедственное положение и произвели на этот случай выбор в мою пользу; такой выбор должен был бы получить в настоящее время свою силу, если бы превратность не была уделом человеческих действий. Что касается меня, то я уверен, вы отдадите мне справедливость в том отношении, что поверите в готовность мою умереть, сражаясь за вас, если нужно будет сражаться». Но сражаться за Морица никто не собирался, и он вновь отбыл из Варшавы во Францию, навстречу своей воинской славе.
2 (13) июня 1737 года в главной митавской церкви открылась конференция курляндского дворянства. Бароны выслушали доклад посла Бутлара; он еще раз подчеркнул, с каким вниманием относится его повелительница к курляндским вольностям, и дружески посоветовал не пытаться «каким-либо образом к нарушению тишины и безопасности в вышеупомянутом герцогстве касаться и, следовательно, к неприятным дальностям повод подать». Для непонятливых сообщалось о присылке из Риги «для сохранения всеобщего спокойствия известного количества кавалерии с пехотою». Однако в 1737 году русское правительство действовало гораздо более корректно по сравнению с «наездом» Меншико — ва десятью годами ранее. Полк солдат был только фоном, на котором сработали гораздо более эффективные методы дипломатии и подкупа.
Твердая позиция России в сочетании с подготовительной работой Бутлара и Кейзерлинга привели к прогнозируемому результату. Его достижению способствовал и сам Бирон. Как сообщал в Лондон Рондо, «несколько дней тому назад новый монарх уверял меня, будто не сделал шага для этого избрания, чему, признаюсь, поверить не могу, так как он недавно отправлял в Курляндию большие суммы денег в небольших переводных векселях от тысячи до четырех или пяти тысяч крон, на предъявителя, с уплатою в Амстердаме. Его светлость заметил также, что избрание его, несомненно, покажется очень обидным королю прусскому».
Королю и вправду было обидно. Фридрих Вильгельм I понимал, что у его сына шансов нет. «Русские делают королей в Польше, поэтому они очень хорошо могут сделать курляндского герцога», — оставил он пометку на донесении посла Мардефельда из Петербурга, но все же выдвинул претензии на «благоприобретенные поместья герцога» под предлогом защиты прав его прусских родственниц и собирался инспирировать официальный протест польских властей против кандидатуры Бирона.
Однако этот претендент оказался единственным «проходным». Конференция даже не стала обсуждать прочих кандидатов и объявила, что ими избран «объединенными голосами и сердцами <…> его светлость и высокоблагородие Ернест Иоханн граф Священной Римской империи, высокопочтенной обер-камергер ее императорского величества всея Руси, рыцарь ордена св. Андрея, Белого польского орла и св. Александра Невского <…> вместе со всеми наследниками мужского пола герцогом Курляндским».[137] Рыцарство просило Анну Иоанновну ходатайствовать об утверждении результатов выборов перед сюзереном Курляндии Августом III, и тот уже через месяц подписал диплом нового герцога.
Цель была достигнута, и Бирон позволил себе съязвить по поводу претензий прусского короля: «Его лиса уже не схватит моего гуся». Наверное, даже был счастлив — теперь он, незнатный дворянин сомнительного происхождения и «сиделец» кенигсбергской тюрьмы, вошел в круг владетельных европейских особ и получал от них поздравления; в его архиве лежали личные письма императора Карла VI, германских князей, польского короля Августа Ш и английского Георга II. Возможно, в глубине души он гордился тем, что впервые за много лет обрел самостоятельность; вышел из тени своего, хотя и достойного по меркам XVIII столетия, но все же двусмысленного положения любимца при государыне, у которого нет ничего своего, даже «50 000 рейхсталеров наличными». Все, что Бирон имел, он получил от щедрот государыни; но милость могла «отмениться», и тогда пришлось бы отправляться в «страну соболей».
Но все же Бирон был человеком практичным и понимал призрачность своей самостоятельности. В письме к Кейзерлингу, отправленному в июле 1737 года уже после избрания на курляндский трон, он больше всего беспокоился о том, как избежать поездки к королю Августу, поскольку в качестве вассала обязан был лично явиться к сюзерену для получения инвеституры: «Если я должен сам явиться в Варшаву, то подумайте, ваше превосходительство, на это путешествие потребуется не менее двух месяцев, во-вторых, подумайте об огромных издержках, которые должен буду употребить на то, в-третьих, каждый пожелает получить от меня подарок; 2-й и 3-й пункты я еще допускаю, но быть так долго в отсутствии от двора не принесло бы мне, поистине, никакой пользы, потому что я должен опасаться, что навлеку на себя немилость ее императорского величества <…>. Или я могу быть уволен от личной инвеституры не иначе, как чрез сеймовое заключительное постановление, то Бог знает, когда теперь состоится новый сейм <…>. Между тем, да устроит Бог все так, как ему угодно, но забыть милость ее императорского величества! Я сделался бы тогда человеком, достойным всякого наказания, если бы захотел предпочесть свое дело императорскому».
Короче говоря, траты на подарки польским вельможам еще допустимы, но «отлучение» от двора было опасно: можно выпустить из рук налаженный механизм управления, по терять «клиентов» и, главное, утратить царское расположение, поставив во главу угла свои интересы, что позволил себе в 1727 году зазнавшийся Меншиков. Хорошо еще, что польский сенат утвердил результаты выборов, а «сделанный» российскими войсками король не стал упрямиться и освободил его от обязательства прибыть к его двору. Эта средневековая процедура состоялась только в марте 1739 года, когда диплом на курляндскии лен от имени герцога принял канцлер герцогства Г. К. Финк фон Финкенштейн.
Осталось исполнить важные формальности, и в ноябре того же счастливого для него 1737 года герцог Бирон заключил с уполномоченными Речи Посполитой и России особую конвенцию, определявшую отношения с соседями и подтверждавшую «порядок управления», включая права дворянства, католической и протестантской церквей, городов.
Август III разрешил новому герцогу управлять страной из Петербурга, и все оставшееся время Бирон ведал Курляндией через своих оберратов. По словам Манштейна, власть Б-рона была тяжела для курляндцев, так как новый герцог преследовал недовольных: «Никто не смел слова сказать, не рискуя попасть под арест, а потом в Сибирь. В ход пустили такого рода маневр. Проболтавшегося человека в ту минуту, как он считал себя вне всякой опасности, схватывали замаскированные люди, сажали в крытую повозку и увозили в самые отдаленные области России. Подобные похищения повторились несколько раз в течение трех лет, что Курляндией правил герцог Эрнст Иоганн. Но одно из них было так странно и вышло так комично, что я не могу не упомянуть о нем здесь. Некто Сакен, дворянин, стоя под вечер у ворот своей мызы, внезапно был схвачен и увезен в крытой повозке. В течение двух лет его возили по разным провинциям, скрывая от глаз его всякую живую душу, и сами проводники не показывались ему с открытыми лицами. Наконец по истечении этого времени ночью отпрягли лошадей, а его оставили спящим в повозке. Он ждал до утра, полагая, что снова поедут, как обыкновенно. Утро настало, но никто не приходил; вдруг он слышит, что около него разговаривают по-курляндски; он отворяет дверцы и видит себя у порога своего собственного дома. Сакен пожаловался герцогу; этот сыграл только комедию, послав и со своей стороны жалобу в Петербург. Отсюда отвечали, что если найдутся виновники этого дела, то их строжайшим образом накажут».
Вообще-то подобные «шутки» были в духе двора Анны Иоанновны, хотя, надо сказать, благородного курляндского рыцаря все же не выпороли и не заставили играть шутовскую роль. Однако не все подобные приключения оканчивались благополучно. В 1740 году Анна Иоанновна приказала арестовать некоего адвоката Андреаса, который имел переписку с Артемием Волынским, за что и поплатился ссылкой в Сибирь.[138]
Герцогу не было необходимости прибегать к более суровым мерам — никакого серьезного сопротивления его власти, за которой стояла военно-политическая мощь Российской империи, Курляндия оказать не могла. К тому же в запасе у Бирона были и более эффективные методы: награды, покровительство на российской службе, раздача земельных аренд сторонникам, которые даже после «падения» герцога остались ему верны и составили партию «эрнестинцев». Сидя в Петербурге, Бирон постоянно следил за курляндскими делами — периодически собиравшимися ландтагами, тяжбами между дворянством и городами. Он требовал исполнения законов, пробовал ввести монополию на продажу спиртных напитков и зерна. Переписка Эрнста Иоганна с оберратами герцогства и другими должностными лицами показывает, что у него были замыслы относительно многих дел, в том числе и строительства школ. В целом, опираясь на свои возможности, герцог выступал в Курляндии энергичным и рачительным хозяином, что даже вызвало недовольство у части дворян.
К концу 30-х годов Бирон уже не был тем скромным и готовым к услугам камергером, которым знал его испанский дипломат в начале аннинского царствования. Герцог стал — и, видимо, чувствовал себя — настоящим вельможей, государем. «Сердце у меня билось так, будто хотело выскочить, однако столь же сильно я был поражен, когда он вышел к нам в своем утреннем халате из серебряной парчи. Заходящее солнце светило на его сверкающий утренний наряд, а его обращение было чрезвычайно дружеское и на нашем материнском, латышском языке. Приветствую вас, дети, сказал он, и это нас так потрясло, что мы стояли молча и по глупости не могли ответить на его вопросы — как долго мы были в пути, почему с нами так строго обошлись и есть ли у нас еще деньги. На ответ, что в дороге мы порядочно издержались, он велел лакею выдать нам по новому рублю каждому, сказал, что о детях будут и впредь заботиться, а также пожелал нам доброй ночи. Я был совершенно пленен этим милосердием. Этот великий господин, который стоит высоко как некий государь, вел себя так дружелюбно и милостиво, будто бы он был подобен нам» — таким увидел его при первой встрече в Петергофе молодой латыш Екаб Скангаль, ставший затем герцогским курьером.[139] Возможно, сам герцог в этот закатный час на фоне петергофских красот вспомнил свою не слишком счастливую юность — и от нахлынувших чувств одарил ошарашенных его величием пажей деньгами.
С другой стороны, блеск императорской резиденции не мог не напомнить, что на деле герцог являлся не столько независимым государем (самостоятельная политика осталась у Курляндии в прошлом), сколько одним из российских вельмож «в службе ее императорского величества» — правда, первым среди них.
Мы подходим к интересному и в духе времени актуальному вопросу о размерах состояния и доходов Бирона. Фавориты обычно не бедствовали: кардинал Мазарини, например, оставил после себя состояние в 40 миллионов ливров. Размеры богатства Меншикова до сих пор не поддаются точному учету, что неудивительно, поскольку после его «падения» Верховный тайный совет и Сенат не располагали сведениями ни о количестве недвижимых имений светлейшего князя, ни о его финансовых операциях. Понятно, что после свержения и осуждения герцога его противники не стеснялись в описании нанесенного им России материального ущерба. «Были вывезены несметные суммы, — вспоминал позже Миних, — употребленные на покупку земель в Курляндии, постройку там двух скорее королевских, нежели герцогских дворцов, и на приобретение герцогу друзей в Польше. Кроме того, многие миллионы были истрачены на покупку драгоценностей и жемчугов для семейства Бирона».
Однако для начала дадим слово самогу герцогу. Отвечая на следствии на стандартное для такой ситуации обвинение в хищении казенных средств, Бирон подробно отвечал: «Что ему от ее императорского величества блаженныя памяти вещми и алмазы дано, оное все налицо и осталось при взятии его в Санктпитербурхе, а другие из Шлютельбурга возвращены; токмо подлинно реестра оным вещам и деньгам не имеет и изустно памятовать не может. А которые деньги ему были пожалованы, и те держал в расход и на выкуп деревень его в Курляндии. А казны государственной он никогда в руках не имел и до казенного ни в чем не касался, в чем чтоб поведено было справиться в тех местах, где государственные деньги в ведомстве имеются. Которые же деньги 500 000 рублей ее императорское величество, при заключении мира, ему изволила пожаловать, из оных денег только получил 100 000, а прочие и поныне в казне остались. Да будучи в Москве, ее императорское величество пожаловала ему ассигнацию, по которой ему взять было несколько тысяч рублев, токмо и по той ассигнации денег никаких не брал, что о несытстве и лакомстве его свидетельствовать может. От партикулярных же людей никогда ничего не бирал, также и от чужих государей ничем не одарен, кроме римского цесаря, который ему в то время, как он графом объявлен, пожаловал 200 000 талеров; на которые деньги, прибавив из своих, купил в Шленской земле деревню, называемую Вартенберг; да прусской король дарил его, по приезде в Россию, Бигенским амтом; а кроме вышеписанной на покупку вартенбергской деревни употребленной суммы, он никаких денег и другого богатства вне государства никуды не отправил и отправить было нечего, понеже еще долгу поныне на нем имеется: в Риге — Циммерману и Бисмарку 100 000, а брату своему Густаву Бирону — 80 000, Демидову 50 000 должен, не считая 500 000 р., которые он еще в Курляндии долгу на нем имеется, также и тех денег, которыми Вермарну и Либману и Вулфу должен. О котором последнем долге и сам подлинно не помнит, сколько реченным Вермарну и Либману и Вулфу с него взять доведется».
Итак, фаворит указал источники своего благосостояния. Но прежде чем их считать, надо отметить одно важное обстоятельство. Периодически в литературе всплывают сведения об огромных зарубежных вкладах и счетах отечественных деятелей, которые доднесь ждут наследников в сейфах европейских банков. Как правило, эти слухи относятся к лицам, печально завершившим свою карьеру — Меншикову, украинскому гетману Полуботку. Начались эти разговоры тогда же, в XVIII столетии. Уже осенью 1727 года кельнские и франкфуртские «ведомости» сообщили западноевропейским обывателям о невероятном богатстве арестованного Меншикова («9 миллионов облигаций или бильетов иностранных банков») и его коварных замыслах «младолетнего монарха погубить».
Поиски таких «кладов» — занятие увлекательное, но оно требует серьезного профессионального исследования коммерческой активности таких фигур и их финансовых операций, совершавшихся обычно через солидных и доверенных купцов, которые, в свою очередь, имели надежных комиссионеров и деловых партнеров в Европе. Большинство действующих лиц того времени (Меншиков в их числе) не стремились как можно скорее бежать с деньгами в швейцарские или английские банки, а вкладывали их в покупку все новых «деревень». Хотя это и не означает, что таких счетов ни у кого не было. Но вельможа — не купец и не предприниматель (большие деньги могут завестись и у оборотистого крестьянина; критерий богатства для людей его круга — недвижимая собственность, «деревни» и «души», постоянно приносившие доход и определявшие статус его фамилии в обществе).
Так же поступал и Бирон. С самого своего появления в России он стремился обзавестись имениями. Первые мызы, как уже говорилось, он получил еще в 1730 году в Лифляндии в размере 41 гака. К ним (неизвестно, когда именно) добавились «копорские деревни» поблизости — в Ингерманландии, с годовым доходом в три тысячи рублей. Приобретал он собственность и в других местах. В переписке с Шаховским Бирон обмолвился, что покупает деревню у бунчужного Галецкого; однако число таких покупок определить трудно, тем более что позднее герцог мог менять или продавать свои владения.
Однако едва ли такую собственность можно считать значительной. Самое существенное в то время свое приобретение — владение Вартенберг — он сделал за границей в 1732 году по предложению и в значительной степени на деньги австрийского императора — 300 тысяч гульденов, которые в декабре были положены для этого в городской банк Вены. Позднее императрица Мария Терезия и прусский король Фридрих I будут по очереди обещать это графство на территории Силезии Миниху. Ему же Фридрих передаст и «вотчину Биген» в Бранденбурге, когда-то подаренную его отцом Фридрихом Вильгельмом I Меншикову, а затем — Бирону, когда он уже стал герцогом Курляндским. Таким образом, можно, пожалуй, говорить о складывании традиции «наследственных» владений российских фаворитов и министров за границей в качестве дополнительных гарантий заключенных союзов.
Главной же целью для Бирона были имения в родной Курляндии — на их приобретении он и сосредоточил свои усилия. Для Анны Иоанновны в качестве российской императрицы курляндские владения не представляли интереса. Она сначала передала Бирону 27 своих вдовьих и выкупленных Петром I имений (в том числе и Вирцаву, где Бирон когда-то служил управляющим), а после избрания фаворита герцогом официально вручила ему все 46 личных имений в Курляндии и Лифляндии с ежегодным доходом в 32 848 талеров.
Таким образом, в 30-х годах Бирон впервые стал настоящим и довольно крупным помещиком и тут же развернул активную деятельность по приобретению новых мыз. Например, 27 июня 1735 года некая М. Э. фон Платер от имени малолетних братьев и при участии опекунов фон Платера, фон Бутлара и фон Гротгхуса, продала три имения графу Бирону за 97 тысяч флоринов. За день до этого он купил еще одно имение за 11 100 рейхсталеров. Таким образом, он стал владельцем шести крупных имений, в том числе Рундале, где уже начал возводить для себя тот самый дом, в котором мечтал провести остаток дней.
Осенью 1734 года Бирон предложил Франческо Растрелли построить ему резиденцию в Курляндии, и лично утвердил рисунки ее фасадов и планы. В день закладки, 24 мая 1736 года, в присутствии сотен окрестных крестьян в угол будущего дворца была замурована серебряная дощечка с гербом графа. Затем тамошние крестьяне и отправленные из России мастеровые и солдаты стали возводить графское жилище. Бутлар лично докладывал Бирону, на сколько саженей и вершков поднялись стены.
Желанный досуг все никак не наступал, а аппетиты нового землевладельца росли. Всего до 1737 года на покупку и выкуп заложенных герцогских имений ушло 785 812 талеров (число приобретенных «деревень» нам неизвестно). Но по-настоящему Бирон развернулся после избрания: за два с лишним года он выплатил почти полтора миллиона талеров и стал владельцем 99 мыз и «амптов».[140] За некоторые из них он не успел расплатиться до своего «падения», и это делало потом правительство Елизаветы Петровны.
В июле 1737 года Рундальский дворец уже был подведен под крышу и началась его отделка. Но его архитектор был спешно вызван для другой работы и, бросив дела, отбыл строить в Митаве официальную резиденцию нового герцога, на которую только по смете было отпущено 300 тысяч рублей (новый Зимний дворец Анны в Петербурге по смете должен был стоить 200 тысяч). Точная же стоимость всех строительных работ Бирона неизвестна. Весной 1738 года в Митаву потянулись обозы с материалами, мастера, подсобные рабочие, которых герцог отправил на строительство новой резиденции. Ее закладка состоялась 14 мая. Бирон был доволен — ему вновь повезло, на этот раз с архитектором: пышность, размах и быстрота исполнения герцогских пожеланий совпадали с его представлениями о величии. Наградой мастеру был указ 1738 года, которым государыня пожаловала Франческо Бартоломео Растрелли званием обер-архитектора с жалованьем в 1200 рублей. Правда, в отличие от средств для строительства дворца, деньги на жалованье не всегда находились, что, впрочем, в России дело обычное. В 1741 году Растрелли жаловался: «В бытность мою при означенных работах упомянутого бывшего герцога за труды мои никакого вознаграждения не имел».
При этом еще несколько сот тысяч талеров Эрнст Иоганн потратил на выплаты отступного прусским родственникам последнего герцога. При этом фаворит обязан был своим видом поддерживать блеск императорского двора и делал это с успехом. «Обер-камергер все же выделяется среди всех прочих, ибо по торжественным дням его орденский знак, звезда на груди, застежки на плече и шляпе, ключ, шпага, пуговицы на сорочке и пряжки обуви сплошь усыпаны бриллиантами. Он должен иметь самые отборные камни, какие только продаются знати в С.-Петербурге», — отметил появившийся при дворе швед Карл Рейнхольд Берк. Опись конфискованного в 1740 году имущества герцога включает длинный список содержимого его гардероба и домашней утвари — мебели, серебра, фарфора, тканей, одежды. Французский посол маркиз де Шетарди отметил «изысканную и тонкую работу» серебряной посуды Бирона, «какую он показывал мне вчера в манеже, когда я там был, и которую он там расставил»; а также «множество бриллиантов, каким обладает он вместе с герцогиней Курляндскою».
О конюшне Бирона разговор особый. Он высматривал и покупал породистых животных где только возможно — в Дании, Германии, Италии, даже в Стамбуле, откуда дипломат И. И. Неплюев сообщал цены на арабских жеребцов. Достойные герцога экземпляры присылал ко двору вместе с роскошными «конскими уборами» главнокомандующий русскими войсками в Северном Иране В. Я. Левашов. Ему же поручались особо важные заказы — например, добыть персидских «аргамаков одношерстых ровных, чтоб в цук годны были»; таких ценных лошадей доставляли из-за моря с «великим бережением» и выдерживали студеной зимой в теплых конюшнях в Царицыне.
Гордый Бирон заботился, чтобы конюхов-сопровождающих с должным вниманием отправляли на родину. В 1733 году он лично выписал паспорт одному из них: «Я, Эрнст Иоанн фон Бирон, рейсхграф, ее императорского величества обер камергер и орденов святого апостола Андрея, Белого орла и Александра Невского кавалер, объявляю сим обще всем, кому о том ведать надлежит, что <…> персианин Артемей Саркович, которой прислан ко мне был от его превосходительства господина генерала Левашова <…>, по желанию ево отпущен от меня по прежнему в Персию и с товарищем своим. Того ради, в губерниях господ генералов, губернаторов, вице губернаторов, обер камендантов и камендантов, в провинциях воевод, а на заставах стоящих офицеров и протчих чинов прошу: да благоволить оного персианина с товарищем ево с ых пожитками до его родины пропускать везде без задержания, чего ради, во уверение, дан ему сей пашпорт за моею ручною печатью».
Однажды некие «обносители» шепнули графу, что самых лучших коней Левашов берет себе, а ему присылает оставшихся; фаворит в ярости приказал обследовать конюшню в имении генерала и забрать утаенных от него красавцев. Хорошо, что донос не подтвердился; российский генерал-аншеф с облегчением писал, что «безумен был, когда бы вашему высокографскому сиятельству не лучшими лошадьми служил», и радовался тому, что взятые с его собственной конюшни лошади «явились годны» Бирону.[141] Будь то иначе — страсть Бирона к лошадям могла стоить карьеры одному из самых способных российских генералов.
Зато для гостей герцог устраивал настоящий парад своих любимцев. Удостоенные этой чести пленные французские офицеры увидали в манеже Бирона «до сорока или пятидесяти лошадей, поразительных своей красотою и покрытых богатыми красными попонами, шитыми золотом. Во второй раз их провели перед нами без попон с роскошными чепраками и седлами, украшенными также золотым шитьем. Все эти украшения получены из Пруссии. Наконец любезный хозяин приказал оседлать лошадей простыми манежными седлами, и наездники, вскочив в седла, показали нам все искусство этих благородных животных».
При Бироне наступил настоящий расцвет и придворной конюшни. Ее штат состоял из 393 служителей и мастеровых и 379 лошадей, содержание которых обходилось ежегодно в 58 тысяч рублей. Одних только седел по списку 1740 года хранилось 212 штук. Многие элементы сбруи представляли собой настоящие произведения искусства: «Седло турецкое с яхонтами и изумрудами, при нем серебряные, вызолоченные стремена с алмазами и яхонтовыми искрами, удило серебряное, мундштучное, оголов и наперст с золотым с алмазами набором, решма серебряная, вызолоченная, с алмазами, чендарь глазетовый, шитый серебром».
С кем поведешься — от того и наберешься. Сама Анна всерьез пристрастилась к лошадям и, несмотря на свой возраст и величественную комплекцию, научилась ездить верхом. В манеже для нее была отделана особая комната, где она нередко занималась делами и давала аудиенции. «Каких шерстей и скольких лет оные лошади, и сколь велики ростом», — требовала она подать себе подробную опись конюшни казненного Волынского в августе 1740 года. Очень возможно, что именно для нее Бироном был заказан драгоценный «конский убор, украшенный изумрудами», хранившийся некогда в Эрмитаже и проданный в начале 1930-х годов за рубеж всего за 15 тысяч рублей. Во всяком случае, это был бы презент вполне во вкусе Бирона. Преподносил он Анне и другие подарки — например «опахало с красными камнями и брилиантами», приглянувшееся Елизавете Петровне (после переворота 1741 года она его разыскивала).
На какие деньги приобретались роскошные безделушки? Официальное жалованье Бирона по чину обер-камергера составляло 4188 рублей 30 копеек — внушительную цифру для российского генерала (для сравнения — президент коллегии получал [без надбавок] от 1500 до 2000 рублей; губернатор — 809 рублей), но для вельможи такого размаха это пустяк. В 1730 году имения Анны в Курляндии давали всего 15 500 талеров, затем доходы стали расти. В 1735 году российский посол в Курляндии П. М. Голицын докладывал, что поступления с 1729 по 1735 год составили 198 805 талеров. Сумма уже приличная — но ни в какое сравнение с приведенными тратами не идет; тем более, как доносил Голицын, расходовалась она экономно и даже не была целиком потрачена — в остатке имелось почти 80 тысяч. Даже если допустить, что какие-то доходы поступали из заграничных вотчин, их все равно не могло хватить на такую роскошную жизнь. Да и сам Бирон, как помним, жаловался, что у него нет даже 50 тысяч талеров наличными.
Сделанная после ареста Бирона опись его недвижимой собственности показывает, что в зените своей карьеры он располагал 120 «амптами и мызами» с не слишком большим ежегодным доходом в 78 720 талеров.[142] Сумма дохода от имений могла бы быть и больше, но Бирон сознательно и целенаправленно использовал в Курляндии не только кнут, но и пряник: герцогские имения раздавались в аренду членам придворной «партии» и в благодарность за поддержку на выборах — в том числе Кейзерлингу, Бутлару, брату Густаву и другим дворянам.
Что касается оставшихся земель, то герцог оказался рачительным хозяином. Это подтверждали даже его противники, отец и сын Минихи, — оба подчеркивали, что фаворит «был щедр и любил великолепие, но при всем том разумный домоводец и враг расточения». Необходимый опыт у него был. Своих крестьян Бирон освободил от почтовой повинности; одних управляющих награждал, от других со знанием дела требовал изыскания способов увеличения доходов. Нельзя ли поставить новую мельницу? Почему мало водки заготавливается и продается в корчме, стоящей на большой дороге? Почему у крестьян мало скота? Почему еще не розданы в аренду имеющиеся пустоши? Почему не хватает ремесленников? Надо распорядиться отдать «хороших молодых парней» учиться столярному или каменщицкому делу. Герцог строил винокуренные и поташные заводы; в 1739 году он пригласил в Курляндию несколько семейств силезских ткачей для основания мануфактуры и «обучения молодых людей ремеслу ткача». Как и многие другие прибалтийские помещики, Бирон использовал близость портов (благо ему и пошлины платить было не надо): в 1738–1739 годах его имения выдали 1500 тонн хлеба на экспорт.
Бирон не чуждался полезных технических новинок. В 1736 году президент Академии наук и старый знакомый герцога барон И. Корф запросил морское ведомство: «Начатая при адмиралтействе его сиятельству высокородному превосходительному господину обер-камергеру и кавалеру графу фон Бирону пильная машина совсем ли отделана, и на месте, где можно ею действие производить, поставлена ли?» Оказалось, что таковая «при адмиралтействе новым маниром на сестрорецких заводах уже сделана; токмо де еще ко оной надлежит для действия сделать некоторые штуки».
Однако даже если добавить герцогские доходы Бирона (по оценке латышских историков, они составляли примерно 70 тысяч талеров в год), учесть хозяйственные способности Бирона и увеличение его поступлений примерно до 200 тысяч талеров к 1740 году, то их все равно никак не хватило бы, чтобы покрыть резко выросшие расходы.
Следственная «бригада» 1741 года прямо предъявила Бирону претензии в «нецелевом использовании» казенных средств. Потомки добавили к ним обвинение в хищениях в особо крупных размерах в сочетании с насильственными действиями: «При вступлении на всероссийский престол императрицы Анны было государственных податей в недоимке несколько миллионов. Бирон, примыслив сими деньгами без огласки воспользоваться, коварно императрице представил, чтоб ту недоимку собрать особно, не мешая с прочими государственными доходами. Последовало повеление учредить особые для сего правления под именем Доимочного приказа и Секретной казенной, и первому дана великая власть. Посредством всевозможных понуждений взыскано недоимки, в первый год, более половины, да и на платеж процентов немалая сумма <…>. И так каждый год доходы в приказ сей прибавлялися; а он, взыскивая, отсылал в Секретную казну, где, кроме казначея, о числе денег никто не ведал, и как о приходе, так и о расходе объявлять под смертною казнью было запрещено. Большою частью казны сей воспользовался Бирон; однако ж так искусно, что ниже имени его во взятье не воспоминается, но все писаны в расход на особу ее императорского величества <…>. Сею хитростью доставил себе Бирон многие миллионы рублей, а государство вконец разорил. Недоимка взыскивана была с крайней строгостью и без малейшего щадения; от чего несколько сот тысяч крестьян из пограничных провинций за границы разбежалися, и множество селений осталися пусты», — «раскрыл» эту аферу генерал-майор, известный историк конца XVIII века Иван Иванович Болтин.
В просвещенные екатерининские времена Бирон представлялся уже закоренелым злодеем. К вопросу о российских финансах мы еще обязательно вернемся в следующей главе; пока же заметим, что крайне трудно украсть «многие миллионы», когда весь бюджет империи составлял 8–9 миллионов рублей, и создать абсолютную секретность в деле, в котором должны были принимать участие десятки людей (сбор, хранение, отчетность, перевозка) и загадочное учреждение под названием «Секретная казна». Возможно, под этим именем подразумевалась так называемая «канцелярия сбора оставшихся за указными расходами денег» генерала М. Я. Волкова, куда попадали как неизрасходованные за год средства других учреждений, так и собранные недоимки из Канцелярии конфискации — в 1731 году, например, туда поступили 547 529 рублей. Функции этого учреждения до конца еще неясны, но поступавшие туда средства могли расходоваться и на нужды двора, как это произошло при Елизавете Петровне в 1741–1742 годах с «остатками» в размере 666 338 рублей.[143] Однако «многих миллионов» там не было; деньги из этого резерва государственных средств тратились и на другие потребности.
А главное — Бирону или любому другому фавориту совершенно незачем было укрывать и воровать деньги. С обвинениями он, как видим, категорически не соглашался: государыня жаловала его «алмазами» и деньгами; он же «до казенного ни в чем не касался, в чем чтоб поведено было справиться в тех местах, где государственные деньги в ведомстве имеются». Как ни странно, с юридической точки зрения он был прав.
Конечно, основным источником его движимого и недвижимого богатства были пожалования и подарки императрицы; по сути, Бирон и его семейство находились у нее на содержании, то есть на иждивении российских налогоплательщиков, как сказали бы сейчас. Но в России того времени доходы не слишком четко, но все же делились на собственно «государственные деньги» и личные или «комнатные» средства императора. Последние поступали из разных источников: это и оброки с дворцовых крестьян, и жалованье государя как полковника гвардии, и доходы от находящихся в собственности монарха предприятий. Но основную сумму давала соляная монополия. Уже Петр I нерегулярно, но часто тратил соляные деньги на нужды своего двора. В 1731 году Анна Иоанновна передала занимавшуюся соляной торговлей контору в ведение Кабинета, и отныне полученные доходы (в 30-е годы XVIII века они составляли примерно 700–800 тысяч рублей в год) поступали в личное распоряжение императрицы.
Вот эти-то «негосударственные» средства Анна и тратила на себя и свое семейство, в том числе на выплаты содержания сестрам и племяннице Анне Леопольдовне. Дошедшие до нас ведомости Соляной конторы редко упоминают траты на фаворита и его семью. Так, например, майор Конной гвардии Карл Бирон в 1732 году удостоился выдачи в две тысячи рублей, а в 1739-м — уже в 10 тысяч рублей. Тогда же младший сын герцога Карл получил в подарок тысячу рублей и для него был куплен зонтик за 50 рублей 30 копеек. В 1738 году жене герцога Бенигне Бирон выдано 2249 рублей 50 копеек за «яхонтовые камения да за крест и серьги бриллиантовые»; в следующем году она взяла 200 рублей на «китайские товары». Еще иногда встречаются краткие упоминания о «покупке, которая куплена по приказу ея сиятельства госпожи графини фон Бироновой. 1 кисть жемчугу 63 р. 41 золотник 205 р. Куплено бралиянтов 6 крат по 45 руб. крата, а счетом 50 камней, итого 292 р. Всего 700 р., по сему счету заплачено Александру Григорьевичу Строганову», но это уже сущие пустяки. Ведомости не содержат приказов о выдаче денег самому Эрнсту Иоганну.
Официально он был награжден только один раз, в феврале 1740 года, по случаю заключения мира с Турцией. Тогда Анна пожаловала вынесшему «тяжесть турецкой войны» герцогу «золотой великой пакал с бриллиантами» и сама корявым почерком написала черновик указа о награде: «Светлейший, дружебно любезнейший герцог. Во знак моей истинной благодарности за толь многие ваши мне и государству моему показанные верные, важные и полезные заслуги презентую вам сей сосуд и по приложенной при сем осигнации пятьсот тысеч рублев; и будучи обнадежена о всегдашнем вашем ко мне доброжелательном намерении пребываю неотменно и истинно ваша склонная и дружебно охотная Анна». Бумаги Соляной конторы показывают, что из этой суммы он получил в августе 1740 года только 100 тысяч рублей.[144]
Это не означает, что других выдач не было. Скорее всего, императрица как глава дружной семьи просто не выделяла их в особую графу, и все они проходили как расходы ее императорского величества. Эти траты были немалыми: после прозябания в глухом углу Северной Европы почти случайно получившая власть Анна Иоанновна жадно наверстывала упущенное. В 1732 году она заказала бриллиантов на 158 855 рублей, 22 805 рублей были израсходованы на покупку сервизов, еще 9597 рублей разошлись по мелочи. В 1734 году только на украшения Анна потратила 134 424 рубля. Счета ее «комнатных» сумм постоянно фиксируют расходы на роскошную посуду и драгоценности, общая стоимость которых за несколько лет достигла 908 230 рублей.[145]
Эти цифры представляют только часть расходов, точную же их сумму установить вряд ли когда-нибудь удастся. Анна и другие государыни в ту пору не очень стесняли себя финансовой дисциплиной и, скорее всего, искренне не понимали процедуры разделения средств на свои и казенные. В случае необходимости деньги изыскивались в любом подходящем месте, и Анна не раз предписывала расплачиваться за «алмазные вещи» и прочие надобности из бюджетов других ведомств: Коллегии иностранных дел (пенсии родственникам императрицы, покупка за границей драгоценностей, вин, туалетов, приглашение артистов), Канцелярии от строений (ремонт и строительство дворцов), Коммерц-коллегии (покупка товаров за границей). Поступавшие в Доимочный приказ или Канцелярию конфискации недоимки по соляным сборам Анна требовала немедленно сдавать ей. Порой в самых неожиданных казенных местах можно обнаружить распоряжения о выплате — к примеру, указ от 26 февраля 1733 года рижскому губернатору Ласси о выдаче из местной рентереи «обер-камергеру графу фон Бирону 4651 червонных» либо, за отсутствием червонцев, такой же суммы ефимками «взамен денег принятых у него в посольскую казну в Варшаве».
Ведал же царскими закупками придворный «фактор», он же «гоф-комиссар» Исаак Липман, которого порой представляют «серым кардиналом» Бирона и чуть ли не закулисным правителем страны в эпоху «бироновщины». «Герцог <…> следует только тем советам, которые одобрит жид, по имени Липман, достаточно хитрый, чтобы разгадывать и вести интриги. Он один только посвящается в тайны герцога, своего господина, и всегда присутствует на его совещаниях с кем бы то ни было. Можно сказать, что этот жид управляет Россиею», — докладывал саксонский посланник Зум из Петербурга в 1738 году.
На самом деле все было несколько проще. Продолжавшийся процесс «европеизации» царского двора, проходивший по «образцам» окрестных, в основном германских, дворов Центральной Европы, привел к появлению и в России типичной для них фигуры «придворного еврея». «Обер-гоф-фактор», «кабинет-фактор» или «финансовый агент» в XVIII столетии выступал в качестве влиятельного банкира, расторопного комиссионера, поставщика снаряжения и питания для армии, дипломата.
Самуэль Оппенгеймер строил оборонительные укрепления Вены и утверждал, что каждый год «готовит для императора две армии». Его коллега, «императорский придворный фактор» и богатейший еврей Германии (его называли даже «еврейским императором») Самсон Вертхеймер с честью служил трем императорам габсбургской династии, выполнял дипломатические поручения (в частности, оплатил переговоры и заключение Утрехтского мира, завершившего войну за испанское наследство) и осуществлял тайные миссии — в его дворцах в Вене висели портреты королей и герцогов, пользовавшихся его услугами. Придворный еврей Августа II Бернд Лехман в 1697 году сумел собрать 10 миллионов талеров, с помощью которых саксонский курфюрст выиграл «выборы» У французского принца и стал королем Речи Посполитой. Он, кстати, отчасти оплатил и авантюру Морица Саксонского в 1726 году. Подвизавшиеся при прусском дворе Моисей и Элиас Гумперты взяли на откуп всю торговлю табаком.[146]
Такие на все руки советники и агенты имелись при дворе любого уважавшего себя принца — в Мекленбурге, Ганновере, Байрейте, Баварии, Майнце, Вюртемберге, Ансбахе, Брауншвейге и десятках других больших и малых княжеств. Придворные евреи давали сильным мира сего ссуды, переводили из страны в страну крупные суммы, выступали посредниками в сделках; пользуясь своими коммерческими связями и кредитом, они доставляли с ярмарок в Лейпциге и Франкфурте парчу, бархат, кружева, драгоценные камни и любые другие товары. Порой они достигали высокого положения, как «резидент в Верхней Силезии» Лехман или тайный советник герцога Вюртембергского Йозеф Оппенгеймер. Цена успеха была высокой — С. Оппенгеймер и Б. Лехман разорились, а Й. Оппенгеймер («еврей Зюсс» из романа Л. Фейхтвангера) был повешен в 1737 году в Штутгарте по обвинению в государственной измене.
Такой же фигурой стал при русском дворе Липман. Появился он там раньше Бирона и еще при Петре II одалживал деньги иностранным дипломатам. Во времена Анны Иоанновны он стал доверенным комиссионером и «поставщиком двора» по части ювелирных изделий и дорогой посуды. Периодически ему выплачивались крупные суммы в 20–50 тысяч рублей за доставленные товары. Он обеспечивал перевод денег русским дипломатам для чрезвычайных нужд, как это было во время миссии К. Г. Левенвольде в Варшаве в 1733 году; в 1739-м заказал (за семь тысяч рублей) андреевский орден маркизу Вильневу за посредничество на переговорах с турками, а в 1740-м — доставил (за четыре тысячи рублей) к русскому двору немецкую театральную труппу. Одновременно он выступал в качестве крупного купца-подрядчика, поставлявшего казне вино и поташ; его торговые обороты исчислялись сотнями тысяч рублей. Бирон, постоянно испытывавший нехватку денег, занимал их где придется, даже у своего камердинера, и тоже прибегал к услугам Липмана, расплатиться же, кажется, так и не успел: в описи бумаг сосланного герцога значится «щет Липмана з бывшим регентом на двести на дватцать четыре тысячи восемьсот девяносто три рубля».[147]
Кроме Липмана Бирон имел дело с английскими коммерсантами Джоном Шифнером и Яковом Вульфом (последний стал при Елизавете бароном и британским консулом в России). Фирма Шифнера и Вульфа являлась солидным торговым предприятием и давним агентом русского правительства на западноевропейском рынке, занимавшимся продажей русского поташа. Фирме всячески покровительствовал резидент К. Рондо; благодаря его ходатайствам Шифнер и Вульф получили в 1732 году крупный контракт на продажу российского поташа и железа, делавший их на пять лет монополистами. Они же с 1735 года продавали за границей казенный ревень и на протяжении царствования Анны несколько раз выполняли подряды на поставку мундирного сукна для армии и гвардии. По данным Коммерц-коллегии, Шифнер и Вульф приняли в 1732–1740 годах казенные товары на сумму 720 тысяч талеров и 650 тысяч рублей — такого уровня контрактов с казной до того не было ни у кого из английских купцов.
Можно полагать, что предпочтение этой фирме отдавалось не случайно. В Амстердаме их поручителями и компаньонами по операциям с продажей русских казенных товаров была банкирская контора «Пельс и сыновья». Именно Андреас Пельс в 1738 году выступил посредником при заключении крупного займа в 750 тысяч гульденов герцогу Бирону, но по каким-то причинам сделка не состоялась. После дворцового переворота 25 ноября 1741 года впервые попавший под следствие Остерман признался, что через Шифнера и Вульфа уже давно переводил крупные суммы в Англию и Голландию и размещал их у «банкера» Пельса. Происхождение некоторых переводов не поддается объяснению, но в основном они состояли из доходов от лифляндских и прочих вотчин. В среднем за год на счет Остермана поступала приличная сумма — около 100 тысяч рублей. Владелец постоянно пользовался этим счетом и снимал с него деньги на закупку необходимых вещей: вин и другой «провизии», тканей, посуды, драгоценностей, географических карт и прочего. Выяснилось, что сбережения министра находились и у английского банкира Джона Бейкера («в английских зюдзейских аннуитетах» на сумму 11 180 фунтов стерлингов); но и эти средства в 1741 году были переведены в банк Пельса под три процента годовых.
Затем началась долгая история возвращения капиталов Остермана, обнаруженная нами на страницах дипломатической переписки Коллегии иностранных дел с послом в Нидерландах. Пельс проинформировал российскую сторону о наличии в его конторе счета опального вельможи, но раскрывать его, а тем более отдавать деньги без распоряжения вкладчика, категорически отказался. Апелляции к властям Нидерландов не дали результата, послу А. Г. Головкину разъясняли: «Правительство по конституциям здешним не может в то дело вступать, но надлежит судом то отыскивать <…> и для того де надлежит избрать искусного адвоката». Банкир учтиво, но твердо просил предоставить документ, подтверждающий, что «деньги в казну ее императорского величества принадлежат», или представить законных наследников. Но голландскому суду было трудно объяснить особенности российского права, минуя наследников превращавшего частные деньги в казенные, а разжалованных из гвардии сыновей Андрея Ивановича выпускать из России никто не собирался.
В тяжбах и пререканиях протянулись шесть лет. Давно Уже закрылась комиссия «описи пожитков и деревень» арестованных, а сам Остерман окончил свои дни в сибирской ссылке. Императрица Елизавета делала гневные выговоры Головкину: вернуть деньги, «не взирая ни на какие тех купцов отговорки и судебные коварства». Но логика патриархально-самодержавной простоты в отношении имущества подданных не работала в ином «правовом поле», несмотря на все могущество империи. Российский двор продолжал пользоваться услугами Пельса: через его контору шли расчеты русских дипломатических миссий, переводились в Россию «субсидные деньги» по договору 1747 года с Англией.
Дело об «остермановых деньгах» завершилось только в 1755 году. К тому времени опала уже потеряла актуальность, и власти отпустили младшего из сыновей Андрея Ивановича, секунд-майора Ивана Остермана, за отцовским наследством в Голландию. Только тогда банкир раскрыл карты: на счету Остермана к тому времени имелись 10 500 фунтов стерлингов в акциях Английского банка и 346 183 гульдена. 50 тысяч из них наследник получил наличными, а остальные так и остались у банкира на срок до 1776 года с условием ежегодной выплаты в размере 7400 гульденов.[148]
В 1742 году Шифнер и Вульф сообщили российским властям необходимую информацию из своих книг, благодаря которой можно представить себе бюджет и обороты пользовавшихся их услугами других представителей российской элиты: самого Остермана, кабинет-министра М. Г. Головкина и фельдмаршала Миниха. Последний также вкладывал деньги «из процентов» и приобретал собственность — имения в Дании и других странах. Но счетов Бирона у Шифнера и Вульфа не было. Конечно, фаворит имел дело и с другими купцами; но можно предположить, что ему просто нечего было переводить за границу — герцог, как всякий настоящий вельможа, был кругом в долгах, часть которых он назвал на следствии, а других, в том числе Липману и Вульфу, «и сам подлинно не помнил». После его ареста оказалось, что герцог вынужден был заложить 11 своих имений голландским купцам Ферману и Маркграфу и в 1740 году только по этому долгу выплатил 177 тысяч талеров.
Как бы то ни было, Эрнст Иоганн Бирон дорого обходился России — такова уж «природа» его специфической должности. Было бы, конечно, интересно оценить не только затраты, но и эффективность деятельности «скорого помощника» в делах государственных — но для такого исследования еще нет методики. Однако для нас важно не столько определить сумму издержек на семейство фаворита, сколько выяснить характер того режима, который во всех учебниках именуется «бироновщиной».