Глава седьмая В СИБИРЬ И ОБРАТНО: ВОЗВРАЩЕНИЕ БИРОНА

В курляндском деле справедливость требовала возвратить детям Бирона то, что принадлежит им по Божеским и по естественным законам; если же хотели действовать корыстно, следовало (что было бы несправедливо, сознаюсь) оставить Курляндию по-прежнему без герцога и, освободив ее от власти Польши, присоединить к России.

Екатерина II

Петербург — Пелым — Ярославль

«Приняв тех арестантов, вести их, не заезжая в Москву, прямо до Казани, начав тракт свой от Шлютельбурха на Ладогу водою, от Ладоги доУстюжны Железопольской сухим путем, от Устюжны водяным путем до Казани и оттуда далее Камою рекою <…> а вам, капитану поручику Викентьеву и поручику Дурново, ехать с теми арестантами сибирской губернии к городу Пелыму. И будучи в дороге, никого ко оным арестантам ни под каким видом не допускать, бумаги и чернил им не давать, и по прибытии в тот город ввесть их в построенные тамо для их нарочно покои, которые огорожены острогом, и содержать их под крепким и осторожным караулом неисходно» — такую инструкцию получили из Кабинета офицеры-гвардейцы, которым предстояло доставить еще недавно всесильного, а теперь «бывшего Бирона» в сибирскую ссылку.

9 июля 1741 года сопровождающие прибыли в Шлиссельбург, «приняли» своих подопечных и стали собирать их в дорогу. У Бирона отобрали серебряный сервиз, заменив его оловянным, а также прочие драгоценные вещи: портрет Анны Иоанновны в серебряной оправе, двое золотых часов и золотую табакерку; зато оставили 173 рубля наличных денег. 14 июня арестанты под конвоем 84 гвардейцев отправились в путь. С семейством Бирона ехали его служитель Александр Кубанец, турчанка Катерина и «арапка» Софья (все — «люторского закона»; видимо, строгий герцог следил за нравственным здоровьем своей прислуги), пастор Иоганн Герман Фриц, два повара — Афанасий Палкин и Прохор Красоткин, «хлебник» Иван Федоров, еще один слуга Илья Степанов и лекарь Вихлер.

Пастор и придворные повара считались как бы командированными с сохранением своих «окладов», а лекаря самого было приказано «содержать под крепким караулом при оном Бироне и какой он и для чего туда послан, о том Бирону и ето фамилии, как вам (Викентьеву. — И. К.), так и ему, лекарю, самому не объявлять»; в месте ссылки Вихлера также надлежало держать под стражей, «понеже он за тяжкую свою вину посылается туда вместо смертной казни». Бирону, его жене и детям было определено содержание в 15 рублей в день; на всех остальных полагалось 50 рублей. В итоге получалось 5985 рублей в год, не считая жалованья конвоиров и расходов на проезд — «бывший герцог» и после своего «падения» обходился российской казне недешево.[292]

21 июня арестанты добрались до Тихвина, 3 июля прибыли в Устюжну Железопольскую, откуда их повезли на двух специально заготовленных барках. За бортом следовавших по Волге судов оставались старинные русские города — Ярославль, Кострома, Нижний Новгород; Бирон в первый раз мог увидеть страну и людей, которыми он еще недавно управлял. Едва ли это его сильно занимало; но, возможно, знатному ссыльному удалось воочию увидеть тех самых бурлаков, в преданности которых он был совершенно уверен. Из Казани барки отбыли 10 августа; далее капитан-поручику Викентьеву и его подопечным предстояло плыть вверх по Каме до Соликамска, откуда начался санный путь за Уральские горы. Тяжелое путешествие завершилось только в ноябре, когда «поезд» со ссыльными прибыл в затерянный в тайге городишко Пелым, где их уже ожидала свежеотстроенная тюрьма.

«Подельникам» Бирона поначалу повезло больше. Бестужев-Рюмин каким-то образом избежал отправки в «страну соболей» и был выслан в свои вологодские деревни. Братьев Бирона еще в ноябре 1740 года отвезли в Нижний Новгород, где им надлежало ждать дальнейших указаний. «Бывшим генералам» полагалось уже только по рублю на день, но они также взяли с собой слуг, в числе которых у Карла оказались лютеранин-турок Фридрих Густав из очаковских пленных и несколько «волохов»-молдаван; старый охотник захватил с собой целый десяток борзых. А у Бисмарка вышел конфликт с его вольнонаемными служителями: в отличие от «командированных» и русских крепостных, они ехать далее Москвы «не похотели». Простоватый Густав Бирон, ошеломленный случившимся переворотом, навсегда оторвавшим его от любимых полковых «экзерциций», получил еще один удар от только что обрученной невесты: помолвка была расторгнута, так как фрейлина Якобина Менгден не пожелала покидать двор ради опального. Но родственники Бирона почти год прожили в относительном комфорте, хотя их пребывание и стало головной болью для нижегородских властей: ссыльных и их слуг необходимо было обеспечить соответствующим жильем, дровами, свечами — а средства правительство выделить, как это нередко случалось, забыло.[293]

Наконец 18 ноября 1741 года последовало указание отправить ссыльных в Сибирь. Бисмарку выпал Березов, Карлу Бирону — Колыма, а Густаву — острожек Ярманг, которого, как оказалось, на имевшейся у губернских властей карте «не означено, и таких людей, кто б то место знал, в Тобольску не имеется». Но пока в Тобольске разбирались с географией Сибири, в столице произошел новый дворцовый переворот.

Занявшая место Бирона «регентина» Анна Леопольдовна была дамой образованной, «одаренной умом и здравым рассудком» (по мнению английского посла Эдварда Финча), но не обладала ни компетентностью, ни жестким волевым напором. Она не сумела отказаться он привычного светского образа жизни и посвятить себя труду управления, научиться искусству привлекать и направлять своих сподвижников — и предоставила все это другим, оставив за собой кажущуюся легкость утверждения принятого ими решения.

Отодвинув бесцветного мужа, правительница приблизила к себе саксонского посла Морица Динара, в свое время как раз поэтому отосланного от русского двора. В проявлении чувств правительница не стеснялась. «Она часто имела свидания в третьем дворцовом саду со своим фаворитом графом Линаром, куда отправлялась всегда в сопровождении фрейлины Юлии <…> и когда принц Брауншвейгский хотел войти в этот же сад, он находил ворота запертыми, а часовые имели приказ никого туда не пускать», — смаковал Миних-старший в записках придворные сплетни. Письма принцессы содержат ее красноречивые признания в адрес галантного красавца, вроде: «Целую вас и остаюсь вся ваша». Анна помолвила Динара со своей наперсницей-фрейлиной и произвела в кавалеры высшего российского ордена Андрея Первозванного; граф, в свою очередь, настолько освоился в новой ситуации, что позволял себе публично заявлять правительнице Российской империи: «Вы сделали глупость».

Перспектива появления нового Бирона обострила разногласия в «правительстве» Анны, которое и без того не отличалось солидарностью. В марте 1741 года ставший первым министром Миних настолько восстановил против себя весь правящий круг, что вынужден был подать в отставку. Для правления Анны характерно, что ненавидимого многими за властолюбие и бесцеремонность фельдмаршала «ушли» вполне по-европейски — с пенсией, сохранением движимого и недвижимого имущества (небывалый случай в послепетровской России).

Отец императора и новый генералиссимус принц Антон Ульрих не одобрял фавора Динара, в чем его поддерживал Остерман. В ответ правительница откровенно игнорировала права своего супруга и нашла себе союзника в лице нового кабинет-министра Михаила Гавриловича Головкина. Долго находившийся не у дел граф стремился наверстать упущенное и занять оставленное Минихом место. Именно Головкина современники связывали с проектами передачи короны самой правительнице, которые советники Анны не рискнули — или не собирались — довести до конца. Но граф не обладал решительностью Миниха, по компетентности не мог соперничать с Остерманом и к тому же был весьма неуживчив. «Все идут врозь», — докладывал в Париж маркиз Шетарди о ситуации в правительстве России; такими же были отзывы его английского коллеги и соперника Финча.

Раздачи чинов и должностей не создали для Анны надежную опору — новые правители не умели выбирать и удерживать сторонников. Сами назначения часто были непродуманными. Принятые решения не исполнялись; так, за год не была завершена практически готовая «судная» книга нового уложения. Порой распоряжения власти были противоречивыми: не успела Анна отменить намеченный Бироном рекрутский сбор, как вышел указ о призыве 20 тысяч человек, а в январе и сентябре 1741 года последовали два новых набора. В нарушение положения о подушной подати сверх нее с инородцев и черносошных крестьян стали собирать провиант для армии. Подготовленное назначение новых прокуроров было отменено по проискам Остермана, полагавшего, что «от прокуроров в делах остановка». «Милостивые» указы сменялись распоряжениями о недопущении в столицу нищих или отправкой под кнут челобитчиков, осмелившихся жаловаться на своего помещика.

Правительница явно стремилась добиться расположения гвардии. Офицеров регулярно приглашали на куртаги. Дворцовой конторе предписывалось непременно обеспечить участников парадов водкой и пивом, а при нехватке пива «неотменно взять где возможно за деньги, токмо при том смотреть, дабы то пиво было доброе и не кислое и чтоб нарекания на оное никакого быть не могло». При Анне гвардейцам стали выдавать по 10 рублей за несение ночных караулов во дворце. В апреле 1741 года правительница распорядилась платить работавшим на постройке казарм гвардейским солдатам по четыре копейки в день. В апреле 1741 года принц Антон распорядился сварить для солдат специального пива на осиновой коре, сосновых шишках и можжевельнике для профилактики от цинги.

Однако книги приказов по полкам за 1741 год показывают, что дисциплина в «старой» гвардии была явно не на высоте. Солдаты являлись на службу «в немалой нечистоте», «безвестно отлучались» с караулов, играли в карты и устраивали дебоши «на кабаках» и в «бляцких домах». Они «бесстрашно чинили обиды» обывателям, устраивали на улицах драки и пальбу, «являлись в кражах» на городских рынках и у своих же товарищей, многократно «впадали» во «французскую болезнь» и не желали от таковой «воздерживаться». Обычной «продерзостью» стало пьянство, так что приходилось издавать специальные приказы, «чтоб не было пьяных в строю».

Это были рядовые провинности, которые по несколько раз в месяц отмечались в полковых приказах. Но более серьезные проступки показывают, что гвардейцы образца 1741 года чувствовали себя во дворце и в столице хозяевами положения. Семеновский гренадер Иван Коркин был задержан на рынке с краденой посудой из дома самого «великого канцлера» А. М. Черкасского; Преображенский солдат Иван Дыгин нанес оскорбление камер-юнкеру правительницы и офицеру Конной гвардии Лилиенфельду. Разгулявшиеся семеновцы Петр и Степан Станищевы «порубили» караульных на улице, а заодно и вмешавшихся в драку прохожих. Преображенец Артемий Фадеев «в пребезмерном пьянстве» потащил на улицу столовое серебро и кастрюли из царского дворца, а его сослуживец гренадер Гавриил Наумов вломился в дом французского посла, чтобы занять у иноземцев денег. Регулярное чтение солдатам «Воинского артикула» и обычные наказания в виде батогов явно не помогали, как и внушения офицерам иметь «смотрение» за вверенными им подразделениями.[294]

Муштровать гвардию принялся принц Антон: он восстановил особые гренадерские роты, которые должны были стать примером всем полкам; сам отбирал солдат и офицеров в новую роту преображенцев, подвергая служивых интенсивным «экзерцициям» и наказаниям.

Анна и ее окружение как будто не замечали проблем. При дворе один за другим следовали балы и празднества. Сверкали фейерверки, проходили парадом полки, повара готовили особенные блюда (например, «квашенину от трех скотин»), для увеселения гостей демонстрировались «персидские танцы», правительница блистала в особом «грузинском» костюме на собольем меху. Бессилие и деградация правительства Анны летом-осенью 1741 года привели к быстрому падению престижа «брауншвейгского семейства» в глазах и «низов» (прежде всего гвардейских солдат), и «верхов» — высших чиновников и офицеров.[295]

Результатом стал лихой переворот, когда солдаты всего одной роты Преображенского полка во главе с унтер-офицерами ворвались во дворец и арестовали ничего не подозревавших императора и его родителей. Добрая правительница не смогла удержаться на престоле, который с успехом занимали столь же неспособные, а то и куда менее симпатичные особы. Несомненно, определенную роль сыграло патриотическое чувство против «засилия» немцев, хотя, кажется, степень его распространения преувеличена, следуя историографической традиции XIX века. На деле нам неизвестно, так ли уж сильна была неприязнь к правлению Иоанна III и его матери у чиновников, офицеров, купцов и прочих обывателей; устойчивые симпатии к Елизавете, очевидно, проявлялись лишь в «старой» гвардии. Немногие упоминания современников о новом перевороте также бесстрастны. «Ноября 25 соизволила всероссийской престол принять государыня императрица, а прежнея правительница с мужем и сыном своим отлучены и свезены с честию в незнаемое место», — записал в дневнике лейтенант флота Иван Грязново.

Неспособность Анны создать свою «команду» и управлять ею означала в итоге такую изоляцию правящей группы, которая привела к парадоксальному успеху «солдатского» заговора Елизаветы; в отличие от других дворцовых переворотов, в 1741 году победившая сторона не имела «партии» среди вельмож. Длительное царствование Елизаветы объясняется отнюдь не только его «национальным» характером; при всем несходстве со своим великим отцом новая императрица умела держать под контролем и использовать в своих интересах борьбу придворных группировок.

Анна Леопольдовна вполне могла бы справиться с ролью английской королевы; но роль правительницы в условиях России оказалась ей не по плечу так же, как и куда более сильному, властному и решительному Бирону. В отличие от принцессы, герцог блестяще организовал кампанию по вручению ему верховной власти; накопленный опыт и знание придворных «обстоятельств» сильно ему в этом помогли, как и безусловное доверие умиравшей императрицы. Но как правитель Бирон оказался уязвимым и после трех недель регентства позволил себя «уйти» столь же легко, как Елизавета устранила потом недружную брауншвейгскую семью.

За прикосновение к власти принцесса Анна дорого заплатила. Вопреки обещаниям Елизаветы, семейство не отпустили за границу — его ждало заключение сначала в Риге, затем в Динамюнде (нынешний латвийский Даугавпилс), наконец, в Холмогорах, где Анна Леопольдовна умерла после родов в 1746 году. Гордая принцесса сумела выдержать характер — не обращалась к императрице с унизительными просьбами о свободе и на запоздалые упреки мужа в беспечности отвечала: она довольна тем, что при перевороте «отвращено всякое кровопролитие».

Ее министров ожидали следствие и столь же предрешенный, как и в отношении Бирона, суд: Миних был приговорен к четвертованию; Остерман, Головкин, Левенвольде, Менгден, Темирязев — к «обычной» смертной казни — отсечению головы. 18 января 1742 года на эшафоте осужденные выслушали манифест о своих «винах». В момент, когда Остерман уже положил голову на плаху, все получили высочайшее помилование и отправились в сибирскую ссылку.

Для нашего героя «восшествие» на престол Елизаветы означало поворот в судьбе. Сначала новая императрица повелела «высочайшею нашею императорскою милостию обнадежить» герцога и его родню — соизволила «поведенный над ними арест облегчить таким образом: когда они похотят из того места, где их содержать велено неисходно, куда выйти, однако ж, чтоб не далее кругом оных мест двадцати верст, то их за пристойным честным присмотром отпускать, и в прочем, что до удовольствия их принадлежит, в том их снабдевать, дабы они ни в чем нужды не имели».[296]

Однако побывать в экзотических восточносибирских краях Карлу и Густаву Биронам так и не довелось — далее Тобольска они не уехали, в отличие от «бывшего герцога», попавшего в затерянный в тайге поселок в 700 километрах °т Тобольска с полуразвалившейся крепостью и четырьмя Десятками домов обывателей. Бирона поместили в «остроге высоком с крепкими палисадами» вместе с не отличавшейся воспитанностью и едва ли довольной «командировкой» охраной, которой приходилось терпеть нужду и тяготы ссылки вместе с поднадзорными. Жизнь ссыльных сопровождали лязг оружия, топот и разговоры солдат, сырость, дым из плохо сложенных печей, теснота (дом-крепость был обнесен тыном так, что между внешней изгородью и стеной оставалась всего сажень). Слабым утешением служило то, что семейство Бирона было не первым, отбывавшим здесь ссылку — за 140 лет до них в этом месте томились братья Иван и Василий Романовы, чей племянник Михаил Федорович в 1613 году взошел на российский престол.

Поначалу Бирон крепился. По воспоминаниям стариков, записанным декабристом А. Ф. Бриггеном, герцог ездил на охоту на собственных лошадях, по улицам ходил «в бархатном зеленом полукафтанье, подбитом и опушенном соболями», и «держался весьма гордо, так что местный воевода, встречаясь с ним на улице, разговаривал, сняв шапку, а в доме его не решался сесть без приглашения». Но архитектурных дарований Миниха, спроектировавшего острог, Бирон не оценил и, как рассказывали пелымские старожилы в 30-е годы XIX века, дважды пытался от огорчения поджечь свою тюрьму.[297]

Не исключено, что так оно и было, ведь в конце 1741 года в доме Бирона действительно случился пожар. Но на счастье герцога и его семейства, пелымская ссылка оказалась кратковременной. 17 января 1742 года последовала новая милость императрицы: ее именной указ повелевал «сосланных в Сибирь в ссылку бывшего герцога курляндского Бирона и братьев его Карла и Густава Биронов же, и бывшего ж генерала Бисмарка из той ссылки и с женами их и с детьми освободить и, из службы нашей уволя; дать им абшиды». Кроме того, Эрнсту Бирону возвращали его силезское имение, только что конфискованное у Миниха. В Сибири, однако, про эту милость узнали раньше; сам герцог писал в «Записке», что уже «20 декабря пришло наше освобождение. Курьер привез нам сию радостную весть, что наш арест прекратится и что мы во всем удовлетворены будем».

27 февраля 1742 года те же гвардейцы Викентьев и Дурново снова повезли Бирона и его семью — теперь обратно. В Казани произошла неожиданная встреча: возвращавшийся из-за Урала Бирон увидел Миниха, которого конвоировали в тот самый Пелым, который не так давно фельдмаршал избрал местом ссылки для герцога. Вельможи узнали друг друга, молча раскланялись и разъехались — им было суждено вновь увидеться через двадцать лет в Петербурге при дворе Петра III.

Едва ли, конечно, герцог мечтал о возвращении к власти, но, скорее всего, надеялся на «реабилитацию» и возвращение в родную Курляндию. Однако этим планам пока не суждено было осуществиться. Уже 15 марта последовало распоряжение, чтобы Бирон и Бисмарк с их фамилиями доставлены были в Ярославль. Под Владимиром «поезд», следовавший в Москву, был остановлен прибывшим курьером; повинуясь инструкции, охрана привезла Биронов в Ярославль, в котором отныне должно было проживать опальное семейство. Царский указ велел возвратить «пожитки» братьям Бирона, но ничего не говорил о судьбе конфискованного имущества герцога. Так в марте 1742 года началась долгая ярославская ссылка бывшего правителя.

Ярославское «сидение»

От тягот пути и нового удара Бирон слег. Тяжелая болезнь, как ни странно, ему помогла — Елизавета, видимо, забеспокоилась, что смерть герцога может стать пятном на ее репутации. В Ярославль срочно прибыл ее личный врач и ближайший советник Арман Лесток.

Неизвестно, насколько благотворно подействовало лечение (Лесток был не слишком искусным доктором да и практиковал больше по гинекологической части), но посланец императрицы постарался смягчить режим ссылки. Бирону выдали «материальную помощь» в размере пяти тысяч рублей; на его содержание было приказано выдавать по 15 рублей в день из местных таможенных доходов; ярославскому воеводе даны инструкции ссыльных «довольствовать без оскудения, против того, как они прежде довольствованы были, из тамошних доходов». Из Петербурга прибыли принадлежавшие Бирону библиотека, мебель, посуда, охотничьи собаки, ружья и несколько лошадей. Елизавета даже отправила в Ярославль два сундука с нарядами герцога. Осталось в силе разрешение отъезжать от города на 20 верст для прогулок и охоты. Кроме того, Бирону позволили вести переписку. Его постоянным адресатом стал митавский купец и поставщик двора Даниил Ферман; через него семейство Биронов заказывало вещи, которые нельзя было купить в Ярославле, — например, ткани, нитки и моднейшие образцы рукоделия для герцогини. Бирон даже имел право принимать гостей — в 1744 году его посетил курляндский дворянин Эрнст Клопман, доставивший братьям Бирона и Бисмарку весть об их полном прощении (с торжественным возвращением шпаг) и разрешении служить или отбыть в Курляндию.

Бирон не мог не оценить императорского милосердия — в послании к Елизавете в августе 1742 года он благодарил ее, высказывая уверенность, что Бог «благословит ваше предприятие», и надеялся, что «ваше императорское величество и впредь не оставите нас и не допустите, чтобы враги мои восторжествовали надо мною. Мы несчастливые, по милости вашего императорского величества, все здесь в сборе, вздыхаем и молим о милосердии вашего императорского величества».

Однако дальнейшего снисхождения не последовало, и в марте 1743 года Бирон уже прямо просил: «Всемилостивейшая государыня! Укажите меня из сего печального места вывезти, где я уже год нахожусь; повелите мне пред собою предстать и исследуйте мое сердце, и тогда уверен я буду, что ваше императорское величество не откажет мне своего милосердия». Кажется, герцог всерьез рассчитывал на полное прощение: он полагал, что продолжение ссылки есть дело его «врагов»; заверял, что «никого в нещастие не ввергнул, но, может быть, многие есть в живых, коих я свободил от оного». Бирон напоминал Елизавете: «ни свирепые угрозы, ни великие обещания властей» не смогли вырвать у него на следствии признаний, хоть в чем-то очернявших будущую императрицу. В другом письме герцог убеждал Бестужева, что ни в чем не виноват и «готов во всем, с самого того первого часа, как я в Россию приехал, не токмо о важных делах, но и что каждой партикулярной на меня доносить имеет, ответ дать».

В дополнение к посланию Бирон сочинил и отправил еще одно пространное сочинение (так называемую «Записку»), в котором рассказывал о своей роли при дворе и прежде всего — о том, как Анна Иоанновна распоряжалась насчет престолонаследия, ведь главным преступлением министров Анны Леопольдовны объявлялось недопущение к трону законной наследницы Петра I Елизаветы.

Этот интересный документ Бирон составил в двух редакциях. Одна из них предназначалась только для императрицы — именно в ней герцог подчеркивал, что всегда с уважением относился к дочери Петра, никогда не пытался вредить ее интересам и даже защищал ее от нападок Миниха. Другую Бирон предназначил для более широкого круга читателей, прежде всего европейских: здесь он подробно рассказывал об обстоятельствах последних дней царствования Анны Иоанновны и о том, как его «уговаривали» стать регентом — этот вариант «Записки» был опубликован в Дании (в 1747 году) и Франции (в 1757 году), а затем в 1775 году немецким историком А. Ф. Бюшингом.[298]

Одновременно Бирон обращался к своему бывшему протеже Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину, переживавшему свой звездный час, — недавний опальный министр стал вице-канцлером и сменил Остермана на посту руководителя внешней политики империи. Герцог как опытный придворный не напоминал Бестужеву о прошлом, но униженно просил: «Не оставляйте меня, ваше сиятельство, иначе принужден буду я ввергнуться в отчаяние и искать в могиле преждевременного спокойствия». Другому адресату — дипломату Карлу Бреверну — Бирон писал уже не об отчаянии, а о возможном варианте облегчения жизни его семейства — переводе его из Ярославля на западную границу в Нарву и об освобождении старшего брата Карла.[299]

Бирон рассчитывал не только на милосердие Елизаветы и Бестужева. Из писем и бесед с гостями из Курляндии он знал, что для многих подданных по-прежнему оставался законным герцогом, тем более что Август III титула его не лишал. Правда, в 1741 году на трон Курляндии вновь заявил претензии Мориц Саксонский, а правительница Анна Леопольдовна предполагала передать его брату мужа — брауншвейгскому принцу Людвигу Эрнсту. Но все эти планы так и остались неосуществленными из-за устранившего брауншвейгскую династию нового дворцового переворота. Бирон, лишившись звания регента и всех чинов на русской службе, формально сохранил герцогский титул.

Несколько раз вплоть до 1754 года сторонники Бирона пытались через ландтаг поставить перед монархами России и Речи Посполитой вопрос о возвращении «нашего любимого отца-герцога». В сейме раздавались «крики о курляндском деле» — шляхта требовала, чтобы герцог как польский подданный был судим в Польше. Сюзерен Бирона, польский король, неоднократно ходатайствовал о его освобождении перед Елизаветой; о том же подавал записки польский посланник граф Огинский. Бестужев сообщил императрице в октябре 1746 года, что сенаторы постоянно говорят королю о Курляндии и просят его вступиться хотя бы за детей герцога. Только соединенными усилиями российских дипломатов и саксонских министров дело не дошло до международного скандала.

Герцог ошибся — возвращать его никто не собирался. Дело, конечно, состояло не в особой подозрительности императрицы и не в угрызениях совести Бестужева по поводу его показаний на следствии. У Елизаветы не было причин мстить Бирону, а вице-канцлер (с 1744 года — канцлер) чувствительностью никогда не отличался. В 1749 году он — не из сострадания, а по вполне прагматическим соображениям — даже предлагал Елизавете освободить Бирона, восстановить его на курляндском престоле, а его сыновей принять на русскую службу и сделать их гарантами беспрекословной покорности отца. Однако императрица решительно отказалась освобождать герцога.

Для Елизаветы и ее окружения Бирон был не просто «павшим» вельможей — вместе с другими опальными «немцами» в официальной идеологии нового царствования он стал символом прошлой эпохи, которую следовало навсегда «похоронить». Ведь «счастливо владеющая» императрица хоть и была дочерью Петра Великого, но взошла на трон в результате солдатского мятежа и свергла пусть младенца, но все же законного (согласно петровскому же «Уставу о наследии престола» 1722 года) государя. Узурпация требовала несомненных и очевидных оправданий — а какой аргумент мог служить этой цели лучше, чем необходимость освобождения страждущего отечества из рук коварных «немцев»?

«Восшествие» на престол Елизаветы породило целую кампанию по оправданию нелегитимного захвата власти. Манифест от 28 ноября 1741 года объяснил переворот не только «прошением» подданных, но и ссылкой на завещание Екатерины I, передававшее право на корону только потомству Петра 1 — его внуку и дочерям Анне и Елизавете. Поэтому царствование Анны Иоанновны признавалось незаконным, правление ее внучатого племянника — тем более, поскольку «принц Иоанн» и его родственники «ни малейшей претензии и права к наследию всероссийского престола ни по чему не имеют».

Власти и раньше уничтожали отдельные документы (как в 1727 году манифест по делу царевича Алексея); теперь же правительство Елизаветы решило устранить всю информацию о предшественнике. С 1741 года стали устраняться из обращения монеты с его изображением, печатные листы с присягой, а с 1743 года началось систематическое изъятие документов с упоминанием свергнутого императора и правительницы: манифестов, указов, церковных книг, паспортов, жалованных грамот и т. п. Поскольку уничтожить годовую документацию всех государственных учреждений не представлялось возможным, целые комплексы дел передавались на особое хранение в Сенат и Тайную канцелярию, а ссылки на них давались без упоминания имен. Там же, где это было нереально, надлежало указывать «правление бывшего герцога Курляндского и принцессы Анны Брауншвейг-Люнебургской» — таким образом имя Бирона оказалось прочно связанным с дамой, которую он, мягко говоря, не жаловал.

Правительство не ограничилось умолчанием. Церковные проповеди с помощью евангельских образов и риторических оборотов убеждали паству в законности власти Елизаветы как преемницы дел отца и защитницы веры от иноземцев. Появились публицистические произведения: «Краткая реляция», «Историческое описание о восшествии на престол Елисаветы Петровны» или «Разговоры между двух российских солдат, случившихся на галерном флоте в кампании 1743 года», — в которых захват власти не только не скрывался, но представлялся как героическое деяние. Усердие сочинителей изображало свержение императора как «благополучнейшую викторию» над «внутренним неприятелем», порой в совершенно кощунственном виде: толпа заговорщиков-гвардейцев представала как «блаженная и Богом избранная и союзом любви связуемая компания, светом разума просвещенная». В «Похвальном слове» на день восшествия Елизаветы на престол Ломоносов представлял слушателям: «Чудное и прекрасное видение в уме моем изображается <…>, что предходит с крестом девица, последуют вооруженные воины. Она отеческим духом и верою к Богу воспаляется, они ревностию к ней пылают».[300] В ряду противостоявших дочери Петра «эмиссариев диавольских» немецкого происхождения почетное место занял «свиния в вертограде», он же «лукавый раб Ернст Иоган», возведший на трон младенца и «тайными злоухищрениями» препятствовавший воцарению Елизаветы.

За рубежом стали появляться в продаже биографии Миниха, Остермана и Бирона, и А. П. Бестужев-Рюмин в 1743 году предписал русским послам добиваться запрещения торговли подобными изданиями и «уведать» имена их авторов. Попавшие в Россию экземпляры «пашквилей» должны были быть конфискованы и сожжены.[301]

Посол в Голландии А. Г. Головкин предложил бороться с «грубыми лживостями» более цивилизованно — путем денежных «дач» и «пенсионов» представителям свободной западной прессы и справился о расценках за подобные услуги у «главнейших газетчиков». Цена оказалась сходной, и русское правительство стало ежегодно выделять по 500 червонных для голландской прессы, где вместо грубостей о «parvenue au trone» стали появляться сочинения о благополучии в России «под славным государствованием Елизаветы Первой».[302]

Правда, пропагандистская активность вызывала и неудобство: сама власть с высоты престола и церковных амвонов внушала подданным, что выступление против ее верховных носителей может быть почетным и богоугодным делом. К тому же «антинемецкая» направленность проправительственных сочинений способствовала начавшимся в столице выступлениям против офицеров-иностранцев, которым солдаты кричали: «Указ есть, чтоб всех иноземцев перебить!».[303] Подобные инциденты получили резонанс за границей: русскому послу в Англии по этому поводу выражали озабоченность члены кабинета, и сам король осведомлялся о якобы имевшем место народном волнении в Москве.[304]

Официальным курсом нового царствования стало возвращение к заветам Петра I. На деле же «петровская» риторика часто оборачивалась продолжением официально осуждаемой практики «незаконного правления».

Вслед за Анной Иоанновной Елизавета еще больше повысила значение придворных чинов: камер-юнкер приравнивался уже к армейскому бригадиру; новые фельдмаршалы, вроде фаворита А. Г. Разумовского или С. Ф. Апраксина, едва ли могли соперничать даже с Минихом. В сфере социальной политики правительство продолжило курс на укрепление «регулярного» государства. Указ от 2 июля 1742 года, упоминавший, что беглые помещичьи люди «немалым собранием» подали прошение императрице о разрешении им записываться в армию, категорически запретил такой уход; самих жалобщиков отправили в ссылку на сибирские заводы. В мае того же года разрешенная ранее подача императрице челобитных была категорически воспрещена. При принесении присяги Елизавете крепостные были фактически исключены из числа подданных — за них присягали их владельцы.

Первоначальные послабления сменились в 1742 году распоряжениями о взыскании недоимок. Подушная подать в 1745 году была увеличена на 10 копеек для крепостных и 15 копеек для государственных крестьян. Новая ревизия делала невозможным само существование «вольных разночинцев» — их всех надлежало записать в подушный оклад, армию, на фабрики. Вопреки распространенному мнению, Елизавета не отменяла смертную казнь; можно говорить только о приостановлении исполнения смертных приговоров.

Официально демонстрировавшаяся приверженность православию имела и оборотную сторону — ограничение веротерпимости. Указы 1741–1742 годов предписывали обратить все строившиеся лютеранские кирки в православные храмы и запрещали армянское богослужение. Дважды — в 1742 и 1744 годах — объявлялось о высылке из империи всех евреев, за исключением принявших крещение. В 1742 году Сенат повелел прекратить разрешенную ранее запись в раскол; возобновилась практика взимания денег с «бородачей» и ношения шутовских кафтанов с красным воротником-козырем для «раскольников» (именоваться «староверами» им было запрещено). В ответ на репрессии в стране вновь начались самосожжения.[305]

Усилился контроль за повседневной жизнью подданных, которым занимались образованные в 1744 году при епархиальных архиереях духовные консистории. Указы Синода начала 40-х годов запрещали устраивать кабаки близ церквей и монастырей, в храмах предписывали никоим образом не вести бесед о «светских делах» и даже на торжественных молебнах не выражать громко свои верноподданнические чувства. Распоряжения светской власти определяли поведение на улице: чтобы «на лошадях скоро ездить и браниться не дерзали». В 1743 году власти попытались ввести цензуру для книг с «богословскими терминами» — в Синоде, для остальных — в Сенате. Появились указы о запрещении «писать и печатать как о множестве миров, так и о всем другом, вере святой противном и с честными нравами несогласном».[306]

Новая власть перенимала из петровского «наследства» не динамику и новаторство, а крепостничество и стремление к всеобщей регламентации. В этом смысле переворот 1741 года консервировал официально канонизированное «наследство» прикрываясь патриотической риторикой.

При этом стоит отметить, что осужденные «внутренние сопостаты» Остерман и Головкин не брали «подарков» от иностранцев, а вот Елизавета и ее окружение в 1741 году пошли на контакты с враждебными России послами Франции и Швеции, содержание которых, будь оно открыто, вполне могло послужить основанием для сурового приговора. После переворота Шетарди на некоторое время стал важной фигурой при дворе Елизаветы.

Именно во время правления «дщери Петровой» характерной чертой российской политической жизни примерно до конца 40-х годов стало соперничество придворных «партии» во главе с иностранными дипломатами и выплата послами «пенсий» своим российским «друзьям».[307] Шетарди и Мардефельд не жалели сил и средств, чтобы знать, что «в сердце Царицыном делается». Для этой цели предназначались «пенсионы» придворным дамам, лейб-медику А. Лестоку и вице-канцлеру М. И. Воронцову, «проходившим» по донесениям Дипломатов как «смелой приятель» и «важной приятель». Лестока прусский посол в Петербурге называл «настолько ревностным слугой вашего величества, будто он находится на вашей службе».[308] Король Пруссии выделил Воронцову «подарок» в 50 тысяч рублей, ежегодный «пенсион» и даже лично инструктировал его в Берлине осенью 1745 года лишь бы свалить своего противника Бестужева-Рюмина, в свою очередь, бравшего деньги у английских дипломатов.

Никуда не делись при Елизавете и «служилые» иноземцы. В 1742 году подали в отставку три генерал-майора (Г. фон Вейсбах, А. фон Тетау, X. Вилдеман), двое из которых были связаны родством и службой с Минихом;[309] позднее покинули Россию генералы В. Левендаль, Д. Кейт и бывший адъютант Миниха X. Г. фон Манштейн.

«Список генералитета и штаб-офицеров» 1748 года показывает, что на российской службе «немцами» являлись два из пяти генерал-аншефов, четыре из девяти генерал-лейтенантов, И из 31 генерал-майора; в среднем звене — 12 из 24 драгунских и 20 из 25 пехотных полковников. Именно при Елизавете генерал-аншефами стали Иоганн фон Люберас и родственник Бирона Лудольф фон Бисмарк; генерал-лейтенантами — Ю. Ливен, В. Фермор, П. Голштейн-Бек, А. де Бриньи, А. Девиц.[310] Остались на службе и другие немцы: брат фельдмаршала X. В. Миних, принц Л. Гессен-Гомбургский, дипломаты И. А. Корф и Г. К. Кейзерлинг.

В новом политическом раскладе Бирон стал лишним — фавориту не к добру выходить из тени. Его образ аккумулировал в себе все отрицательные стороны прошедшего царствования, которые массовое сознание людей той эпохи не могло «приписать» самой государыне — фигура монарха обладала в их глазах своеобразной «презумпцией невиновности». К тому же Бирон не был частным лицом, а отпустить на волю официально проклинаемого владетельного герцога было невозможно. Поэтому никакой «реабилитации» и даже тихого освобождения состояться не могло. Осенью 1742 года Сенат специально обсуждал вопрос о содержании бывшего регента и счел необходимым в Ярославле «быть воеводе надежному»; сенаторы обсудили ряд кандидатур и сошлись на том, что предпочтительнее продлить полномочия действовавшего воеводы, действительного статского советника Михаила Бобрищева-Пушкина — того самого, на которого жаловался Бирон в безответных посланиях к императрице.

Потянулись долгие дни ссылки. Ярославль, конечно, был не похож на затерянный в тайге Пелым, который, кстати, и в наши дни остается местом поселения для отбывших свои сроки заключенных. Жить в богатом волжском городе было намного легче, чем в таежном поселке: Бирону и его семье был предоставлен купленный для них магистратом большой двор купца Макушкина, где дом и «палаты для делания кож» были перестроены и отремонтированы. В квартире появилась привычная обстановка, породистые лошади тешили сердце, а редкие гости скрашивали одиночество опального герцога.

Но ссылка оставалась ссылкой. Мозолила глаза охрана — 25 солдат во главе с поручиком Конной гвардии Николаем Давыдовым. Со сменившим его Степаном Дурново отношения не ладились, и больной герцог в 1753 году горько пожаловался на поручика: «Чрез восемь лет принуждены мы были от сего человека столько сокрушений претерпевать, что мало дней таких проходило, в которые бы глаза наши от слез осыхали. Во-первых, без всякой причины кричит на нас и выговаривает самыми жестокими и грубыми словами. Потом не можем слова против своих немногих служителей сказать — тотчас вступаетца он в то и защищает их».

Скорее всего, вина Дурново состояла в том, что он не позволял герцогу проявлять свой нрав и сурово поступать с несчастными «служителями». Офицер якобы выдал замуж его «арапку» за пастора на «посмеяние всему городу». Бирон был недоволен тем, что гвардеец не выпускал его детей на двор и заставлял герцогского повара готовить для себя. Дурново, отрицавший все обвинения, в итоге после непродолжительного и формального следствия отбыл с повышением в армию.

Подкараульное житье было несладким, тем более что служивые часто находились навеселе и от скуки приходили «в худое состояние», что обнаружил прибывший на смену новый начальник караула капитан-поручик Степан Булгаков. Бирон имел право свободно передвигаться по городу и его окрестностям, но и за воротами дома-тюрьмы его мало что радовало.

Раскинувшийся на волжских берегах Ярославль мало напоминал родные города Курляндии. В XVIII веке он утратил свою роль третьего по величине города страны. Взору Бирона представали полуразрушенные деревянные стены и башни, покосившиеся деревянные дома, кучи помоев с «безмерным смрадом». По улицам просили милостыню заключенные в цепях и «чинила продерзости» скотина, отлично себя чувствовавшая «во рвах и грязях», становившихся порой непроходимыми. Достопримечательностью города являлась огромная лужа — «Фроловское болото» перед одноименным мостом, в которой даже тонули загулявшие обыватели.

Горожане тоже не очень походили на почтенных бюргеров. По второй ревизии 1744–1745 годов в Ярославле насчитывалось 5819 купцов; но власти признавали, что из принудительно записанных в «купечество» лишь немногие «имеют средственное богатство, а большая часть претерпевает скудость». Кроме «регулярных» жителей, имелось еще «фабричных и других разночинцев 2569 душ мужеского пола», из числа подневольных работных людей, нередко вместе с «беспаспортными» бродягами и другими обитателями портового города промышлявших воровством и разбоем.

В 1756 году Сенат указал ярославскому магистрату, что число «воровских партий» на Волге увеличилось; разбойники «грабят и разбивают суда, и до смерти людей бьют, и не токмо партикулярных людей, но и казенные деньги отбираются, и с пушками, и с прочим не малым огненным оружием ездят». Магистрат призвал, чтоб «ярославские обыватели, ежели где таковых воровских людей партий уведают, то всячески бы накрепко ловили, а буде изловить невозможно, то б о таковых злодейских партиях объявляли в командах, где надлежит, в самой крайней скорости». Однако пока законопослушные обыватели по очереди несли ночную стражу от «лихих людей», их же соседи сами «чинили воровства» и «ходили на разбой с товарищами».

Власти присылали воинские команды; но защитники отечества на постое вели себя не лучше неприятеля и поступали с горожанами «весьма озорнически, нанося смертельные побои». Тогда в магистратских книгах появлялись записи: «Солдат имевшуюся при кабаке на качели незнаемую женку ударил по роже, от которого удара оная женка пала замертво». Недовольных обывателей вояки осаждали в их собственных домах так, что «ярославское купечество от страха и угрозов не токмо промыслов производить, но и из домов своих отлучаться не дерзает». Доставалось не только рядовым жителям, но и отцам города. Бравый подпоручик при межевых делах Александр Языков избил одного купца «безчеловечно, да, не удовольствуясь тем, явившись в магистрат, в подьяческой палате еще несколько зашиб». Разошедшегося воина пытались успокоить городские ратманы, которым Языков «с крайним задором говорил, <…> да и он, ратман, мужик, и что он мог и его, ратмана, прибить, а напоследок сказал, что он, подпоручик, на оное присутствие плюет».

Провинциальная жизнь текла в ином измерении, нежели в столице. Ярославское «начальство» еще в 1756 году безуспешно требовало от жителей, чтобы всякого чина люди (кроме церковного причта и крестьян) неуказного платья и бород «отнюдь не носили, под опасением положенных за то штрафов». Самыми распространенными общественными заведениями были кабаки, открывавшиеся нередко рядом с церквами, и во время богослужения их посетители пели разгульные песни и дрались. «Знаменито» гуляли мастеровые, приказные, купцы, а то и сами священнослужители: буйный поп Козмодемьянской церкви вместе с дьяконом как-то избили даже лейб-гвардейца из охраны Бирона. Более изысканные развлечения прививались с трудом; когда купец Дмитрий Соколов надумал продать свою библиотеку, где были и немецкие книги, желающих приобрести их не нашлось. Только в 1749 году в Ярославль была переведена из Ростова духовная семинария, а будущий основатель русского театра купеческий сын Федор Волков служил при «купоросных заводах» своей матери, пока в 1752 году не был взят по именному указу Елизаветы ко двору «для представления комедий».[311]

Гордый герцог не мог найти достойного общества. Кажется, исключение он сделал лишь для владельца Большой Ярославской мануфактуры, богатейшего заводчика Ивана Затрапезного: Бенигна и Петр Бироны в 1743–1746 годах стали крестными двух внуков и двух внучек «фабрикана», что, впрочем, вызвало недовольство властей духовных. Ростовский митрополит Арсений Мацеевич был возмущен действиями нечестивых «немцев». Поскольку с Бироном владыка ничего сделать не мог, то отыгрался на детях и проводившем обряд священнике: младенцев велено было перекрестить, а поп Никита был лишен сана и отправлен в монастырь на покаяние и только после усиленного заступничества знатных прихожан прощен. Для предотвращения впредь подобных инцидентов митрополит издал указ о недопущении «иноверцев» быть восприемниками при крещении православных младенцев.[312] Безусловно, только знатность герцога и влияние купца-миллионера обеспечили благоприятный исход дела; обычно суровый митрополит не стеснялся подвергать ярославцев «духовному исправлению» в виде порки или сидения в архиерейской тюрьме за непосещение церкви или уклонение в раскол.

Помимо архиерея Эрнсту Иоганну приходилось иметь дело с новым воеводой — грубым служакой Иваном Шубиным, который сажал «на цепь» пьянствовавших приказных своей канцелярии, устроил настоящую охоту за старообрядцами-«бородачами» и нещадно штрафовал их.

Вторым после воеводы лицом был полицеймейстер Кашинцев, обращавшийся с горожанами круче, чем гоголевский Городничий. Он брал подношения не только собаками, но колясками и лошадьми, а порой не брезговал насильно уводить их с хозяйского двора. Почтенного купца Василия Крепышова поручик как-то «усильно» взял с собою в гости в Коровницкую слободу, где его напоили до безобразия и заставили петь, плясать и бороться, то есть играть роль шута; после чего бедный Крепышов «в совершенную память придти и точного о своих обидах обстоятельства показать никак не может».

Среди знакомцев Бирона был еще пожилой немец-лекарь Гове, который пользовал герцога, но перед серьезными болезнями был бессилен.

Тяжелый, властный и вспыльчивый характер Бирона постоянно приводил его к конфликтам с окружающими, от которых его семья зависела. Испытание властью навсегда лишило его бывшего обаяния и способности находить общий язык с людьми иного круга. Его товарищи по несчастью, как правило, вели себя иначе.

Выручивший Бирона Лесток сам попал в 1748 году в ссылку в Великий Устюг и жил там бедно, но весело: подружился со своей охраной, которая сама водила к узнику гостей. Компания лихо играла в карты, и Лесток выигрывал себе на жизнь. Ссыльный Миних прожил в заброшенном Пельгме двадцать лет, но не унывал. Он много читал и писал, подавал императрице и ее окружению свои послания и проекты; работал в маленьком саду, где высадил деревья, травы и цветы. Фельдмаршал даже завел коров, а на сенокос устраивал «помочи»: приглашал несколько десятков мужиков и баб и щедро за работу угощал. Он обучал местных ребятишек грамоте, а его жена помогала женщинам и давала крестьянским девушкам приданое из своих средств. В 1762 году пелымцы со слезами проводили его в Петербург, как «отца родного», а Миних на радостях раздал все имущество местным крестьянам.

Хотя герцог жил в таких условиях, о которых большинство знатных ссыльных могли только мечтать, он искренне считал: «Чем нынешняя моя жизнь лутче самой смерти?» — и все более срывал свое недовольство на окружающих. Свояк и братья покинули Бирона. Карл уехал в свое имение, а Густав готовился продолжить службу, но оба внезапно умерли в 1746 году. Бисмарк, как и многие другие немцы аннинского «призыва», опять вступил в строй и стал командующим стоявшей на Украине армии.

Приятелем герцога стал полковник расквартированной в Ярославле «для ловли воров и разбойников» команды Ливен, с которым Бирон и его сыновья ездили на охоту и развлекались в духе вольных баронов. Весной 1746 года Сенат рассматривал дело по жалобе ярославского купца Ивана Анисимова, публично выражавшего недовольство поведением Бирона, который имел с полковником «частую компанию и забавляютца де со псовою охотою, отъезжая от Ярославля по нескольки верст; а з большим де того Бирона сыном ездит в городе Ярославле в разные домы, и оной большой Бирона сын незнамо по какой злобе травил его, Анисимова, своими собаками».

Жалобы дошли до ушей полковника, и в декабре 1745 года его солдаты схватили купца и посадили его в тюрьму на цепь. В новогоднюю ночь сам Ливен избил жалобщика «батожьем» и наутро освободил. От оказанного «вразумления» — или в результате содержания в холодном заточении на цепи — Анисимов заболел и в феврале 1746 года умер, но перед кончиной успел пожаловаться на произвол в «главное место», не доверяя воеводской канцелярии. Дело дошло до Кабинета императрицы, и началось следствие. Однако опытный полковник быстро передал все дела своей команды в соседнюю костромскую воеводскую канцелярию и заявил, что документов по делу о купце у него нет и сам он ярославским властям неподсуден. Дело, кажется, так ничем и не закончилось — возможно, к счастью для ярославской администрации, ведь в соседней Кинешме подчиненный Ливена капитан Федор Романовский сгоряча убил местного воеводу коллежского асессора Бориса Пасынкова.[313]

Лакей Бирона в драке убил одного из поваров, а другой повар Придворной конторы Василий Медведев сбежал «безвестно», так что пришлось выписывать из Петербурга новых «кухмистеров». В 1749 году, не выдержав тирании отца, из дома Бирона бежала дочь герцога Гедвига Елизавета. Рассерженный отец нажаловался Бестужеву на своевольную дочь и на жену воеводы Бобрищева-Пушкина, по чьему наущению действовала беглянка: «2-го числа сего месяца дочь моя распоряжением воеводши Пушкиной из дома моего в пять часов поутру тайно увезена и скрыта. Сначала и в первом страхе мы опасались, что иногда она провесть себя допустила с непостоянною дочерью помянутой воеводши уйти, ибо сия последняя от своих родителей уже и в Туле пред несколькими годами бегала, да и не стыдится за честь себе то поставлять».

Бирон пытался представить этот случай «за злонамеренную интригу от воеводши, единственно для того, чтоб меня и мою фамилию крушить, мучить и досаждать». Однако его обеспокоили заявления Пушкиной об отправке Гедвиги ко двору по «высочайшему указу»: якобы «она принуждена была дочь мою у меня увесть, понеже я инако ее до смерти убил бы».

Опытный придворный, герцог тут же попытался даже из этого скандала извлечь выгоду — использовать императорское внимание к ссыльному семейству для облегчения его участи. Он с негодованием отверг подозрения в грубости по отношению к Гедвиге и в то же время просил об устройстве ее судьбы: «Дай Боже, чтоб ее императорское величество мою дочь, ежели я ее толь великого счастия достойною почитать смею, только из рук воеводши к себе взять соизволила, дабы она еще вящших худых качеств от такой коварной женщины не получила, как она уже то, к сожалению, имеет». Пользуясь случаем, Бирон замолвил императрице слово за других членов своей семьи: «Не был ли я весьма счастлив, когда б ее императорское величество и обоих моих бедных сыновей у меня во всевысочайшую свою службу взять и определить изволила, каким бы то образом ни было, близко ли или далеко, только чтоб я с повседневными еще воздыханиями на то бедство смотреть принужден не был, что они здесь оба без дальнего приличного наставления и воспитания праздно живут». Он все еще надеялся на высочайшую милость, хотя теперь уже признавал, что в былые годы многим «партикулярным персонам какую-либо противность учинил».[314]

Герцог надеялся напрасно. «Увоз» его дочери был хорошо спланированной операцией с участием самой императрицы. Растроганная жалобами Гедвиги воеводша написала письмо лучшей подруге Елизаветы Мавре Шуваловой. Во время путешествия императрицы в Троице-Сергиеву лавру специально командированный капитан гвардии Михаил Козьмин с ведома охраны герцога доставил Пушкину и Гедвигу в монастырь, где дочь Бирона пала на колени перед царицей, залилась слезами и просила о покровительстве и разрешении принять православную веру.[315] Нужный эффект был достигнут: в стенах святой обители дочь поверженного «лукавого раба» — иноземца склонялась перед истинной верой и законной государыней.

Елизавета велела присмотреть за герцогом, чтобы он «какого зла себе не учинил». Но судьба его дочери была решена. Через три недели Гедвига приняла в Москве православие, и ее крестной матерью стала сама императрица. Впрочем, герцог не слишком отчаивался; как только он узнал о том, что его дочь имеет шанс занять место при дворе, то обратился к ней с отеческим наставлением.

Теперь он уже не напоминал о дурных качествах «любезной его сердцу» Гедвиги, а старался внушить ей мысль о необходимости использовать свое положение для освобождения семьи: «Кто больше тебя может иметь случай ходатайствовать за твоих родителей? И кто милостивее ее императорского величества? Императрица еще никогда никого не оставляла коснеть в несчастии и помимо закона помиловала же стольких людей, а в числе их даже тех, которые провинились против нее. Бросься смело и смиренно к ее ногам, проси и умоляй о помиловании твоих родителей и братьев: она непременно сжалится и возвратит нам свободу. Годовщина счастливого дня коронации ее императорского величества приближается, все государство Российское и все, живущие под ее покровительством и скипетром, уже радуются сему, как и мы, бедные, огорченные. Но подумай, любезная дочь, если б Богу угодно было, чтоб этот день положил конец нашему несчастью, какой бы радостью возрадовались мы, уже столько униженные и несчастные, согбенные под бременем нашего креста. Соберись с духом, любезная дочь, проси за нас и не оставь нас тогда, когда все прочие нас оставляют».[316]

Надежды, однако, не оправдались — Гедвига (в православном крещении Екатерина Ивановна) в это время всеми силами пыталась закрепиться при дворе. Маленькая и некрасивая девушка сумела войти в доверие к Мавре Шуваловой и благодаря ей была сделана надзирательницей над фрейлинами; злые языки говорили, что она брала с них плату за непозволительные отлучки в ночное время. Она смогла понравиться гофмейстеру наследника, камергеру Чоглокову, а затем вошла в круг близких друзей самого великого князя Петра Федоровича, которого когда-то отец прочил ей в мужья. Он выказывал девушке «решительное пристрастие», посылал ей лакомства со своего стола и даже советовался с ней по поводу перемены формы голштинских солдат, что означало у Петра высшую форму доверия, но вызывало неудовольствие его жены, которая в записках называла курляндскую принцессу «горбуньей» и «маленьким уродом», хотя и отмечала ее «ум и необычайную способность к интриге».[317]

Дочь Бирона показала отцовский характер и хватку. Она выдержала поединок с будущей императрицей и успешно избежала брака с пожилым и глупым камергером Петром Салтыковым, хотя его сватала ей сама Елизавета. В конце концов принцесса сама нашла достойного жениха — красавца-поручика Преображенского полка барона Александра Ивановича Черкасова, за которого и вышла наконец замуж в 1759 году. Государыня дала в приданое за крестницей 20 тысяч рублей и полную обстановку дома новобрачных, хотя ожидания жениха на придворную карьеру не оправдались.

Среди придворных забот и интриг принцесса не пыталась «умолять о помиловании» родителей — умная и расчетливая фрейлина вполне понимала, что это бесполезно. Кажется, наконец осознал тщетность своих ожиданий и сам герцог — он по-прежнему конфликтовал с охраной, но уже не обращался с просьбами об освобождении. Все уже становился круг друзей и знакомых: вслед за братьями Бирона и Бисмарком скончался в январе 1752 года его верный слуга митавский купец Даниил Ферман. Бирон в письме его жене выразил соболезнование: «Боль и утрата слишком остры. Вы потеряли вашего любимого мужа, а я зато — верность, любовь, благодарность, постоянство, каких в такой полноте не застать мне никогда более на этом свете».

Давал знать о себе возраст. В мае 1754 года Эрнст Иоганн вновь заболел настолько серьезно, что из Петербурга срочно прибыл придворный лекарь Иоганн Пагенкампф. Бирона он выходил, но вскоре после этого заболел принц Петр. Обеспокоенный отец написал отбывшему врачу: «Самой тот день перед вечером после вашева отьезду появилась у него паки жестокая тоска, которая несколько дней без престания продолжалась; от тово употреблялись оставленные пилюли; токмо тоска не унялась; только по нескольких переменностей оной тоски имелось, после того ставили пиявки, и например с один фунт выпустили крови, в первой день после того однако ж и на другой явилось легче».

Для молодых принцев заточение оказывалось еще более мучительным, и они продолжали обращаться к Бестужеву: Петр Бирон сначала просил об определении в службу, затем — уже только о возвращении ему шпаги, назначении пенсии и разрешении жить в Москве. Карл даже пытался бежать из Ярославля, но неудачно; теперь он взывал к жалости: «Ваше сиятельство, предстаете себе двух безщастных персон, кои с самых молодых лет своих, а имянно с 19-ти лет лишенными находясь своей вольности и книг в крайней скуке и печали живут, будучи удалены от приятности человеческой жизни».

Но воззвания к милосердию оставались без ответа, как и представления Августа III. Более того, начавшаяся Семилетняя война подтолкнула императрицу к решению затянувшегося вопроса о курляндском троне; министры Елизаветы полагали после победного конца войны уступить Речи Посполитой занятую русскими войсками Восточную Пруссию, а «во взаимство» получить как бы «ничейную» (хотя и независимую) Курляндию. К тому же в очередную опалу попал Бестужев, слишком рано «переориентировавшийся» на молодой двор в ожидании смерти Елизаветы. Императрица твердо решила бороться до победного конца с Фридрихом II Прусским, а для этого в Курляндии — тыловой базе русских войск — должен был сидеть реальный и строго лояльный к России герцог.

Союзник России в этой войне Август III предложил кандидатуру своего сына Карла Кристиана Йозефа и в 1758 году лишил Бирона герцогского титула. Курляндское дворянство на летнем ландтаге договорилось в последний раз просить императрицу о возвращении Бирона и в случае окончательного отказа согласиться на кандидатуру саксонского принца. После того как новый российский посол в Курляндии надворный советник Иван Симолин объявит, что кандидатура Карла угодна императрице, курляндская делегация в Петербурге благоразумно не стала поднимать вопрос о «реституции» прежнего государя, и в ноябре Карл был избран ландтагом. Он тут же прибыл в Петербург и постарался понравиться при дворе — несмотря на все усилия Гедвиги-Екатерины, успешно настраивавшей против него наследника, который даже отказался встретиться с Карлом, показавшим себя в рядах русской армии трусом. Однако императрица к осени 1758 года после некоторых колебаний согласилась с его кандидатурой.

16 ноября 1758 года Август III подписал сыну диплом об инвеституре, и в феврале следующего года принц Карл явился к своим подданным в Елгаву. Вообще-то он, будучи католиком, не имел права занимать герцогский трон: по законам Курляндии герцог должен быть непременно аугсбургского исповедания. Рыцарство избрало его только под давлением России и вследствие обещаний, что в случае избрания Карла с герцогских имений, арендаторами которых являлись дворяне, будут сложены все прежние начеты.

Тем не менее договорными статьями курляндцы обязывали герцога-католика не строить костелов, не дозволять католическому духовенству публичных цроцессий, иметь советников только из потомственных курляндских («имматрикулированных») дворян и, наконец, воспитать наследника в аугсбургском исповедании. Он не мог распоряжаться герцогскими имениями или отдавать их в аренду, а также покупать в Курляндии земли. Условия договора были невыгодны Карлу, и он не соглашался подписывать его в таком виде. Многие курляндцы отказались присягать ему. Среди баронов произошел раскол на «карлистов», перешедших на сторону саксонца, и «эрнестинцев», оставшихся верными ссыльному Бирону. К тому же передача власти совершилась помимо сейма, да и литовский канцлер М. Чарторыйский отказался приложить к диплому печати: многих магнатов беспокоила прежде всего возможность хоть малейшего усиления королевской власти. Таким образом, оставались юридические основания для признания выборов незаконными, чем впоследствии воспользовалась Екатерина II.

Однако в то время реального сопротивления не ожидалось — победоносная русская армия квартировала в Польше. К тому же Карл безропотно подписал договор с Россией, по которому он получал большинство герцогских имений (за исключением нескольких, доходы с которых шли на погашение долгов Бирона), но взамен обязывался предоставлять гавани русским судам, свободно пропускать через свою территорию русские войска, обеспечивать их провиантом и фуражом и не допускать экспорта зерна, пока не будут заполнены российские военные «магазины» — склады.[318]

Реакции самого Бирона на курляндские события мы не знаем — но он безусловно считал себя законным герцогом и именно этим титулом подписывал все свои письма. Да и императрица Елизавета на ходатайства Курляндии и Польши о возвращении Бирона из ссылки «формально объявить повелела, что для важных государственных причин герцога Бирона и его фамилию никогда из России выпустить не можно». Отказываясь вернуть ссыльного, она в то же время признавала его титул и права на герцогство.

Обращаться к Елизавете Бирон не стал, но с подачи отца это сделали его дети. Карл и Петр Бироны еще до официального утверждения нового герцога написали вице-канцлеру М. И. Воронцову протест против избрания Карла: «Как может учиниться такое странное происшествие против правосудия и благодарности сего достойнаго короля и против славы и истинных интересов Российской империи? <…> Какую импрессию получит Европа, видя безвинную и бещастную фамилию вовсе оставленную, в пользу молодого чужестранного принца. А понеже он из такого дому, которой знатностью и силою гораздо нас превосходит, то оное с интересами России тем меньше сходственно быть должно. С нашим домом совсем иное обстоятельство, ибо оной ничего не имеет и никому иному не предан, кроме России, которой служил он завсегда с усердием».

«Курляндские принцы» не ошибались насчет реального политического значения своего «дома», но их попытка напомнить правителям империи о ее истинных интересах была признана недопустимой. Бирону было указано, чтобы «он и дети его, не злоупотребляя высочайшими милостями, воздерживались от всякой заграничной и в особенности с Курляндиею переписки, под опасением лишения тех, которыми они доныне пользуются». Соответствующее внушение сделали и принцам, которые вынуждены были обещать новому канцлеру М. И. Воронцову отказаться впредь «чинить ее императорскому величеству домогательства» по поводу герцогства. Насчет «импрессии Европы» в Петербурге и подавно не беспокоились — в разгар большой войны великим державам было не до Курляндии.

В довершение неприятностей 11 мая 1760 года «по воле Божеской» в Ярославле случился большой пожар. Весь квартал, где находилось жилище герцога, был охвачен пламенем. Пожар тушила охрана; на помощь прибыли сам воевода Шубин и магистратские члены «со множеством народа и с немалым числом заливных труб»; однако все усилия оказались тщетными — «никоими мерами того двора от сгорения отнять не могли». Сам Бирон на следующий день написал Воронцову: «Сгорело все, что нам в нынешнем нещастливом состоянии некоторою спокойностью служить имело. Герцогиня конечно лишилась бы жизни своей, естли б госпожа воеводша, женщина твердая и разумная, не вытащила ее из самого огня; да и я по сие время живу в доме господина воеводы со всеми моими домашними. Не сумневаюсь я, чтоб ваше сиятельство, будучи тронуты сим случаем, представлениями вашими не старались склонить ее императорское величество к облегчению и окончанию нещастия и печального состояния нашего, ибо мы ныне лишились всего».[319]

«Представлений» не последовало — в Петербурге не собирались менять «состояние» бывшего герцога, но решили обеспечить ему максимально комфортные условия за счет самих горожан. Магистрат отвел для Бирона один из лучших домов города, принадлежавший купцу Егору Викулину. Находившийся под следствием купец отказался отдать свое опечатанное владение; тогда магистрат решил «снять печати и идти к тому дому всем присутствующим и нескольким из первостатейнаго купечества». С помощью кулаков и ружейных прикладов городские власти осилили «противное упрямство» Викулина. Но сам Бирон был новой квартирой недоволен и требовал построить для него дом на том самом месте, где он жил до пожара.

Купечество умоляло Сенат «избавить ярославцов от постройки для бывшего герцога Бирона с фамилиею его нового дома из городского кошту». Отцы города уверяли, что дом Викулина «пространный: каменных теплых и с уборами не малых палат пять, да наверху в светлице для служителей особые избы, да палата, три погреба; для карет и колясок три сарая; конюшня с десятью стойлами; баня со светлицей». Несколько соседних домов магистрат отвел для охраны и прислуги Бирона; но капризный герцог этим «не удовольствовался». Сенат же повелел исполнить его волю.

В Ярославль прибыл из Москвы архитектор — поручик Андрей Лопатин; он составил смету строительства и потребовал от города присылки кузнецов, столяров и каменщиков. Бирон даже начал постройку на свои средства, но купечество было вынуждено собрать по сделанной магистратом раскладке две тысячи рублей. Кроме того, «спаление» палат Бирона вызвало переполох, полиция запретила топить и запечатала печи во всем городе. Массовое недовольство привело к тому, что магистрат разрешил топку печей — но не более двух раз в неделю, по понедельникам и субботам. Надо полагать, горожане долго еще поминали в сердцах опального «немца» за причиненные его присутствием тяготы.

Строительство тянулось долго, осложняясь дрязгами между приставом Булгаковым и представителем магистрата купцом Красильниковым — каждый считал себя вправе распоряжаться работами и особенно выделенными деньгами; между капитаном и магистратом началась ожесточенная переписка по этому поводу. Бирон же все это время проживал в доме Викулина, часть которого сохранилась до нашего времени.[320]

Он так и не дождался новых палат с обширным садом, садовыми павильонами и террасами на спуске к реке, как было задумано по плану. 25 декабря умерла императрица Елизавета. Старый Бирон оживился, немедленно написал Воронцову письмо с выражением «особенной радости» по поводу восшествия на престол нового монарха и надежды на милость «ко мне и к моему огорченному герцогскому дому» и помощь «свойственным для вас снисходительным заступничеством»: «Я же, с моей стороны, и мое глубоко огорченное семейство припадаем к стопам его императорского величества с мольбой о нашем помиловании и освобождении».

В своих записках Екатерина II — возможно, желая подчеркнуть «пронемецкие» симпатии свергнутого ею «урода» — утверждала, что уже в первый день царствования ее муж послал курьеров «для освобождения и возвращения в Петербург Бирона, Миниха, Лестока и Лопухиных». Во всяком случае, официальное помилование семейства Биронов состоялось только 4 марта 1762 года, когда новый генерал-прокурор Александр Глебов объявил указ Петра III об освобождении бывшего герцога и разрешении ему прибыть в Петербург; с этой вестью помчался в Ярославль зять Бирона Александр Черкасов.

Ярославская ссылка закончилась — ровно через двадцать лет. Начались сборы. Несмотря на пожар, имущества у «огорченного семейства» набралось на 118 подвод, целым обозом потянувшихся в столицу. Радовались не только Бироны; их освобождение означало окончание невольной ссылки и для их служителей, и для караульных солдат: молодые вернулись в свои полки, старых и негодных к службе отправили по монастырям. Тем же указом император освободил из пелымской ссылки Миниха. Из Москвы до Петербурга бывшим соперникам довелось ехать друг за другом с разрывом в один день и ночевать в одних и тех же домах.

Шанс вернуться из ссылки с началом нового царствования в «эпоху дворцовых переворотов» выпадал многим опальным — конечно, если они до этого момента доживали. Но немногим удавалось вернуть себе прежние посты и вновь прикоснуться к власти. Бирону повезло и здесь — хотя и не сразу.

Опять герцог, или Двадцать лет спустя

Преемнику Бирона в Курляндии не повезло. За четыре года правления принц Карл так и не стал юридически бесспорным герцогом Курляндским. Значительная часть дворянства его не признала — на ландтаге 1761 года дело дошло до драки между его сторонниками и противниками.

С восшествием на престол Петра Ш резко изменилась и русская политика в Курляндии. Российский посланник в Митаве И. М. Симолин, поддерживавший по указаниям из Петербурга Карла, теперь получил прямо противоположные инструкции: «Объявите митавскому правительству, земству и обще всем и каждому сообщите, что мы никогда допустить не можем, чтобы принц католической веры владел герцогским титулом в противность фундаментальных земских уставов».

Екатерина II в мемуарах уверяла, что именно Гедвига Екатерина добилась возвращения Бирона и император даже «обещал дочери возвратить отцу его герцогство и простодушно верил в это до тех пор, пока не приехал принц Георг Голштинский, который со своими сторонниками заставил императора переменить свое намерение и склонил его принудить герцога и его сыновей отказаться от Курляндии». Петр Ш действовал по-своему логично: стратегически важное прибалтийское немецкое княжество должно было иметь безусловно преданного императору главу, и знатный голштинец-дядя подходил для этого более, чем ссыльный и забытый фаворит.

Вернувшийся из долгой ссылки семидесятилетний Бирон попал в затруднительное положение. Безусловно, он должен был быть благодарным освободившему его императору, тем более что Петр немедленно приказал вернуть его конфискованное имущество. С другой стороны, Бирону предстояло отречься от единственного, чего не смогли у него отнять ни Анна Леопольдовна, ни Елизавета, — от своих прав на Курляндию. В качестве утешения обоих принцев-сыновей Бирона Петр III пожаловал в генерал-майоры — высшее, с его точки зрения, звание для настоящего офицера-дворянина. Возможно, отставному обер-камергеру было тяжело находиться среди веселившихся придворных; однако секретарь французского посольства Клод Рюльер отметил, что он вернулся, «не потеряв ни прежней красоты, ни силы, ни черт лица, которые были грубы и суровы». В глазах нового поколения Бирон и другие ссыльные выглядели, по мнению юной княгини Дашковой, как «живые иллюстрации прежних времен, приобретшие особый интерес пережитыми ими превратностями судьбы».

Так смотрел на него и сам Петр III, попытавшийся посреди очередной вечеринки во дворце устроить примирение между Бироном и Минихом: «Он приказал принести три стакана, и между тем, как он держал свой, ему сказали нечто на ухо; он выслушал, выпил и тотчас побежал куда следовало. Долговременные враги остались один против другого со стаканами в руках, не говоря ни слова, устремив глаза в ту сторону, куда скрылся император, и думая, что он о них забыл, пристально смотрели друг на друга, измеряли себя глазами и, отдав обратно полные стаканы, обратились друг к другу спиною».[321] Даже если эта рассказанная Рюльером история не вполне достоверна, она все же показывает, что некогда грозный герцог теперь стал лишь объектом царских шуток.

Ему не могло помочь и обращение к императрице — в то время она «не могла сделать ничего другого, как уверить их, что правота их дела ей известна и что вовсе не от нее зависит помочь им». Петр III прямо предложил герцогу уступить свои права в пользу своего дяди Георга Людвига Голштинского, которому намеревался предоставить совместную защиту России и Пруссии.

В заключенный в июне 1762 года союзный договор с Фридрихом II по настоянию российской стороны была включена секретная статья, гласившая, что поскольку «его королевское высочество саксонский принц Карл отрекся ратификовать заключенные с чинами княжества Курляндского и Семигальского договоры, почему сих княжеств старая форма, устав, вольности и привилегии по делам светским и религии надежности не имеют, и по которому помянутого его королевского величества отрицанию его светлость курляндский герцог Эрнст Иоганн прежние свои права на означенные княжества получил; но в разсуждении оказанных его светлости и всей его фамилии великих от его императорского величества всероссийского милостей, и из признания за оные, его светлость за себя и своих потомков совершенно отрекся от всех на Курляндское и Семигальское герцогства правостей и совсем от оных отказался в пользу его высочества Голштейн-Готторпского герцога Георгия Людовика и его наследников».[322]

Выбора не было. Герцог отрекся от Курляндии 16 апреля 1762 года, что было немедленно «апробовано» императором. Правда, по уверению Екатерины И, «Бироны должны были подписать этот акт отречения» именно в день ее восшествия на престол.[323] Отставного владетеля ожидала спокойная жизнь в одном из дальних имений, о чем он когда-то не слишком искренне мечтал в письмах к Кейзерлингу. Но очередной дворцовый переворот принципиально изменил ситуацию. Отрекаться от престола пришлось уже самому Петру III, который через несколько дней (по-видимому, раньше объявленной официально даты 6 июля) был убит; поколоченный солдатами его же полка принц Георг Голштинский был с почетом выпровожен из России.

Новая императрица, убежденная, что передача Курляндии саксонскому принцу только усиливала позиции его отца — польского короля, задала риторический вопрос: «Неужели деспотический сосед выгоднее для России, чем счастливая польская анархия, которою мы распоряжаемся?»

Однако помимо государственных соображений имелась в виду и реклама собственного милосердия и рачительности. «Россия не должна была кормить эту семью на свой счет. Потому было принято решение возвратить ему Курляндию; создать „герцога“ в первые дни своего царствования тоже не было неприятно Екатерине», — признавалась императрица впоследствии.

«Создание» герцога началось уже через неделю после переворота. Посланник в Митаве Симолин получил указание «отступить от прежних инструкций и под рукою фаворизировать более партию Бирона, нежели других». Дипломат должен был моментально перестроиться, забыв, как только что «фаворизовал» сначала Карла Саксонского, а потом Георга Голштинского. Хорошо еще, что политические убеждения вольных баронов не отличались особенной твердостью, если речь не шла об их собственных правах. Для большей Убедительности императрица велела рижскому генерал-губернатору Ю. Ю. Броуну выслать в распоряжение Симолина армейский батальон с целью предотвращения возможных беспорядков.

4 августа Екатерина объявила, что «по истинному праводушию и по особливой к его светлости герцогу Эрнсту Иоганну императорской милости» она собирается «способствовать восстановлению его во владении взятых у него герцогств курляндского и семигальского». Тогда же был подготовлен проект договора («Жалованного и уступного акта») с герцогом.

Согласно этому документу, Россия возвращала Бирону «княжество» Курляндию и особо — его же секвестированные «маетности». Герцог, в свою очередь, «торжественнейше» заявил об отказе «за себя и наших ленопреемников от всех чинимых иногда на Российскую империю претензий», что означало юридическое окончание его прав регента (ведь свергнутый император Иоанн 111 в это время был еще жив). Он обязался гарантировать свободное отправление православной веры, построить в Митаве «грекороссийскую» церковь, оставить розданные русскими властями герцогские владения за их нынешними арендаторами, предоставить свободу торговли русским купцам и обеспечить беспрепятственную работу русской почты. Курляндия провозглашала «вечное неутральство»; но при этом русская армия получала право свободного прохода по территории герцогства и обеспечивалась квартирами, фуражом и продовольствием из расположенных на ее территории русских «магазинов»; флот получал доступ в курляндские порты Митаву и Либаву; наконец, воспрещался вывоз хлеба в недружественные России страны.[324]

Довольная Екатерина в письме к Кейзерлингу поспешила рассеять возможные подозрения Речи Посполитой: «Мои намерения весьма далеки от того, чтобы захватить Курляндию, и я вовсе не склонна к завоеваниям. У меня довольно народов, которые я обязана сделать счастливыми, этот маленький уголок земли не прибавит ничего к их счастью, которое я поставила себе целью. Но, взявшись за дело правое и потому славное, я буду поддерживать его со всею твердостью, какою Бог наделил меня».

Склонность к завоеваниям появится у императрицы несколько позже и спустя тридцать лет позволит «осчастливить» маленькую Курляндию. Пока же стояла более скромная задача: «водворить» на курляндском троне «нашего собственного герцога»; чуть позже Екатерина так же сделала королем Польши Станислава Понятовского. В обоих случаях логика действий одинакова: и Курляндия, и Речь Посполитая должны были находиться под влиянием России и играть роль буфера между ней и двумя германскими монархиями — Австрией и Пруссией.

Именно таким было заключение Коллегии иностранных дел, полагавшей, что «гораздо сходнее с здешними интересами иметь в толь близком с Россиею соседстве герцога ни собственною особою не весьма знатного, ниже свойством к великим дворам привязанного, но по состоянию своему зависящего наипаче от здешней стороны». Имелось, правда, небольшое осложнение в лице герцога Карла, посаженного в свое время на престол при поддержке России. Но в таком случае надлежало действовать «как бы по желанию рыцарства» и — формально — с «усмотрения» польского короля, до сведения которого следовало это волеизъявление донести.

Для начала надо было предъявить «нации» подлинного герцога. 22 августа Бирон получил прощальную аудиенцию — императрица торопилась в Москву на коронацию. Прощание было приватным и не отмечено в церемониальном камер-фурьерском журнале. В былые годы фаворит счел бы это оскорблением — теперь же приходилось терпеть, тем более что Екатерина приказала выдать ему 20 тысяч рублей в качестве компенсации за отобранный в казну драгоценный сервиз. Накануне он как раз принял прибывший из Москвы обоз с 80 пудами своего конфискованного в 1740 году имущества, которое приказал ему вернуть еще Петр III. Ехать безместному герцогу пока надлежало в Ригу — из Курляндии еще предстояло «выбить» его соперника. Туда уже понеслись курьеры с указами Екатерины губернатору Лифляндии Ю. Ю. Броуну и послу в Митаве И. М. Симолину: любыми средствами «отвратить» приезд Карла Саксонского в Россию, куда почуявший недоброе принц стремился попасть, чтобы лично объясниться с новой императрицей. В сентябре Бирон прибыл в Ригу, где его было приказано принять как «владетельного принца»; там он инструктировал своих сторонников.

Первоначально Екатерина и ее советники надеялись мирно уладить «курляндское дело», предоставив Карлу «компенсацию» за счет каких-либо германских владений, рассчитывая при этом на согласие польского короля, официально извещенного о признании прав Бирона. Но Август III, сначала как будто согласившийся с требованием Петербурга, затем обратился за поддержкой прав Карла к другим державам — Франции, Австрии, Испании.

Екатерина II назначила Симолина министром России при герцоге Эрнсте Иоганне, и дипломат доложил в Петербург об аудиенции, во время которой он «вручил ему (Бирону. — И. К.) грамоту, чему он несказанно рад». Одновременно в письме от 2 октября императрица повелела «объявить рыцарству и земству, что мы в их особливом покровительстве, следовательно и при их вере, правах, вольностях и привилегиях на таком основании, как оные во время подвержения были, и от королей польских клятвою утверждены, содержать и защищать намерены, отнюдь не допуская, чтоб в том какая-либо отмена к их присуждению учинена была».

Нужно было найти «пристойный» повод для давления на Карла; таковой, как обычно в таких случаях, не замедлил представиться. Возвращавшиеся через Курляндию войска нуждались в продовольствии, и Петербург предписал герцогу его изыскать. Карл имел неблагоразумие отказать, и на все его доходы был наложен секвестр; дворянам же было велено объявить устами Симолина, что они рискуют повторно уплатить арендные деньги, если внесут их в герцогскую казну. От баронов требовалось созвать «братскую конференцию», отказать в доверии Карлу и обратиться к России за помощью в деле восстановления законного «отца-герцога».

Однако сценарий дал сбой. Саксонский принц считал свое дело правым. У него имелись сторонники (во главе их стоял обер-гауптман Гейкинг), а дворяне не желали по команде из Петербурга участвовать в свержении герцога, которого сама же Россия навязала им несколькими годами ранее. Переговоры с Карлом затягивались, и Бирон в раздражении призывал Симолина действовать «без церемоний».[325] В свое время он лично так бы и поступил, но теперь от старого Бирона мало что зависело. Грубый захват власти в независимом государстве в мирное время был бы слишком неприличным для Екатерины, только что совершившей эту процедуру в России. «Чужестранным дворам» вежливо разъяснили, что «императрица предоставляет восстановление Эрнста Иоганна на решение курляндского рыцарства и республики польской».

30 декабря Бирон неожиданно явился в Митаву. Он распорядился созвать «братскую конференцию» и в тот же день отбыл обратно — видимо, потому, что соперник опять не испугался, а поддержка «рыцарства» хоть и имела место (герцога встречали примерно 200 дворян), но была не слишком убедительной. Повторное и уже окончательное возвращение состоялось 10 января 1763 года, когда Бирон въехал в свою столицу. «Все обыватели города купно с рыцарством отличные знаки своего удовольствия и радости при сем случае оказали», — доложил в Петербург Симолин. Посланник постарался на совесть, пригрозил митавскому магистрату солдатской «экзекуцией», если герцог не будет встречен с «оказательствами любви и совершенной преданности». Под салют русских пушек и с охраной из русского батальона Вирой избрал временной резиденцией дом покойного друга, купца Фермана.

«Выбивать» упрямого Карла предстояло Броуну и Симолину. Первому императрица поручила встретиться с саксонским принцем и убедить его «уступить времени и обстоятельствам, которые столь решительно жребий его определяют»; второму надлежало организовать дворян для обращения к России на предмет «выпровождения» неудачного герцога. Но Карл никак не хотел признавать свой «жребий» и отвечал, что без королевского указа выехать не может. А «рыцарство» не желало устраивать требуемый спектакль, несмотря на зачитанную Симолиным на собравшейся «братской конференции» ноту, в которой подчеркивалось, что Россия не признает никакого герцога, кроме Эрнста Иоганна Бирона. Однако делегаты заявили, что не подвергают сомнению права Бирона, но не могут признать его, так как в Митаве находится иной правящий герцог Карл. Окончательное решение вопроса откладывалось и переносилось в Варшаву. Симолина — уже неофициально — просили поскорее убрать Карла, после чего «рыцарство» считало возможным объявить о возвращении вакантного престола старому герцогу.

От юридических тонкостей и проволочек императрица потеряла терпение и 22 февраля приказала дать Карлу 24 часа на выезд.[326] Тут уже проявил осторожность Броун — не выволакивать же, в самом деле, особу королевских кровей из дворца, тем более на глазах у прибывших в Митаву польских сенаторов Платера и Липского. Противостояние затянулось еще почти на два месяца. Оно закончилось, когда исчезли надежды Карла на польскую помощь, а сам он был так «обставлен» русскими войсками в собственном дворце, что, как писал сам, «оставался при воздухе и воде». Созванный королем сенат оказался фактически расколот: не только сторонники прорусской группировки — «фамилии» Чарторыйских, но и многие их противники не желали обострять отношения с Россией ради интересов саксонской династии. Без санкции сенаторов Август III 15 апреля 1763 года объявил Бирона узурпатором и освободил курляндское рыцарство от данной ему присяги. Однако курляндцы были не расположены подвергать себя риску ради Карла, имея перспективу солдатского постоя и «экзекуций» — на границах маленького герцогства стояла 40-тысячная русская армия. На стороне Карла было правительство Курляндии — оберраты; но сторонники Бирона по его приказу запечатали судебную камеру и герцогскую канцелярию, чем парализовали управление. Последними передумали гвардейцы Карла — и тут же предложили свои услуги российской армии.

16 апреля герцог сдался: накануне он устроил прощальный ужин для оставшихся ему верными двух десятков сторонников и поутру со всем своим двором беспрепятственно отбыл из блокированного митавского замка в Дрезден к смертельно больному отцу. Во дворец въехал Бирон, а к лету Курляндию покинули польские комиссары — сенаторы Платер и Липский. «Курляндское дело» успешно завершилось.

Последние годы

Весной 1763 года, как и четвертью века ранее, Бирон принимал поздравления. Казалось, все вернулось на круги своя — но едва ли старый и опытный герцог не понимал разницы. В свое время он также занял курляндский престол с российской помощью — но тогда это была его цель, он был фактическим правителем империи, и герцогство стало почетным титулом, легитимизировавшим сомнительное, но куда более значимое положение фаворита.

Теперь ситуация была иной. Герцог был чужим, странным осколком прошлого при петербургском дворе, и только удача вернула его на короткое время в большую политику. Трон достался Бирону исключительно по причине несовпадения интересов Российской империи и саксонской династии, а также благодаря стремлению союзницы России Пруссии ослабить австро-саксонский союз. Не случайно Фридрих II отказался поддержать Карла и прислал поздравительное письмо Бирону.

Теперь он мог быть только чужим орудием, притом орудием второстепенным. Российская дипломатия имела в 1763 году уже более масштабную цель: поставить под свой контроль всю Речь Посполитую с помощью выборов нового короля — Станислава Понятовского. Ради этой цели русские послы в Варшаве поддерживали свою «партию» — «фамилию» Чарторыйских, а военное командование подтянуло к западным границам значительные силы — треть армии. С помощью русских войск «фамилия» разгромила своих противников, и на сейме в августе 1764 года Понятовский — единственный претендент — был избран.

При таком раскладе Бирон становился политической фигурой уже не второго, а третьего ряда. Признание его титула маскировало зависимость герцога от могущественного соседа, которому надлежало угождать: при Петре III Бирон отказался за себя и своих детей от курляндских прав, а при Екатерине II сделал вид, что никогда не отрекался, и послушно принял продиктованные ему условия. Хотя формально статус герцогства как вассального владения польской короны не изменился, подписанный Бироном «акт» превращал Курляндию в протекторат России, который «в покровительстве нашем непременно содержан будет». Попытка герцога получить гарантии со стороны Пруссии провалилась: Фридрих II, как союзник России, в поддержке вежливо отказал.

Герцог на деле становился русским губернатором. Но что Бирон мог сделать? Лишь позволить себе, как и в 1737 году, не поехать на поклон в Варшаву: там другой «сделанный» Екатериной II монарх, Станислав Август Понятовский 31 декабря 1764 года на торжественной церемонии вручил его сыну Петру Бирону курляндский лен и спустя несколько дней выдал ему герцогский диплом со всеми необходимыми печатями и атрибутами. Правда, перед этим принц-наследник испрашивал разрешения императрицы прибыть в Варшаву на коронацию Станислава Августа, чтобы участвовать в официальном утверждении сеймом своего отца на герцогском престоле. Подобное «дозволение» демонстрировало фактически двойной суверенитет над Курляндией — формальный польский и реальный российский. Отныне на все саксонские претензии российским дипломатам надлежало «коротко ответствовать, что нынешний герцог получил из России увольнение, возвратился в свои княжества как законный их герцог, в чем утвержден и от республики польской, получа от оной инвеституру, и так о сем, как о решенном деле, нечего больше и упоминать».

Перед этим отцу и сыну Биронам пришлось постараться: летом 1764 года императрица отправилась инспектировать прибалтийские владения. Герцог с супругой и сыновьями прибыл встречать государыню под Ригу, был милостиво допущен к руке и упросил посетить его владения. Несколько Дней он сопровождал Екатерину, а потом отбыл, чтобы 13 июля встретить ее уже на границе Курляндии и предоставить карету с лучшими лошадьми из своих конюшен, что Для герцога означало высшую степень уважения. В свите царицы Бирон прибыл в Митаву и во дворце, опустившись на колени, целовал руки своей благодетельнице. Во время парадного обеда Карл и Петр Бироны стояли за спиной императрицы и прислуживали ей за столом — как когда-то их отец Анне Иоанновне.

Пышный двор, музыка, пушечная пальба, парад «полка его светлости» — все это на мгновение напомнило о блеске ушедшей эпохи. Но праздник быстро завершился: Екатерина продемонстрировала поддержку своей «креатуре», вручила орден Святого Андрея Первозванного его наследнику и вечером отбыла обратно в Ригу. Впрочем, она осталась довольна и писала министру иностранных дел Н. И. Панину: «Герцог принял меня с великолепием, и медаль нарочно сделал для приему, и деньги кидал в народ. После стола я сюда обратно (в Ригу. — И. К.) приехала, хотя они усильно просили, чтоб я ночевала». Пора было Бирону и честь знать — больше тратить августейшее время на него уже не стоило.[327]

Слабость старого герцога сознавали и его подданные. 22 июня 1763 года курляндский ландтаг принес присягу Бирону, однако значительная часть дворян отказалась его признать. Сражения «карлистов» и «эрнестинцев» развернулись не на полях Курляндии (кто бы им это позволил?), а в печати. Саксонский тайный советник Э. Ваттель издал сочинение, в котором обосновывал незаконность полномочий Бирона. На дипломе 1737 года была поставлена печать Августа III, а не Речи Посполитой; далее автор рассказал, как посол Симолин при помощи русских войск выставил герцога Карла из Митавы. Ваттелю возражал Кейзерлинг, оценивший опус оппонента как «набор слов, кишащий подложными обстоятельствами, грубейшей ложью и клеветническими высказываниями», поскольку сам король еще в 1736 году предлагал герцогство только Бирону и более никому.

Другой упорный «карлист», гауптман Вильгельм Гейкинг сравнивал двух герцогов и находил, что «если одного знаменует добродетель, человеколюбие, справедливость, великодушие и поступки, доказывающие то, что великий правитель и принц по происхождению наделен нежнейшим и добрейшим сердцем, полным любви, то другого, наоборот, характеризует зловредность, корыстолюбие, властолюбие, жестокость характера, похоть, гонения и подлинный ужас». Нахальный гауптман подал формальный протест против восстановления на престоле Бирона. В ответ «эрнестинец» Иоганн Герхард фон Гротгхус находил, что Гейкинга как «монстра, увидевшего свет Божий к ужасу всех истинных и верных патриотов и <…> раскрывающего черную душу автора, не следовало бы удостаивать ответом, а призвать к ответственности по всей строгости закона».[328]

Можно отдать должное наступившей свободе печати — при Анне Иоанновне едва ли кто отважился публично обнаружить у Бирона «зловредность» и прочие перечисленные качества. Но теперь ему, бывшему всемогущему регенту Российской империи, к чьему мнению прислушивались венский и лондонский дворы, когда-то дававшему в долг самому Фридриху Прусскому, приходилось терпеть эти мелкие укусы и взаимное поливание грязью.

Ссылка не сломила герцога, но он был уже стар, устал и к тому же понимал, что его власть и независимость призрачны. Обстоятельства его второго «восшествия» на престол показали, что Россия взяла курс на раскол курляндского дворянства и впервые открыто поддержала часть его для свержения неугодного герцога. Что мешало повторить этот опыт еще раз — притом неугодным мог стать он сам?

Основания для таких опасений были. Бароны были недовольны условиями герцогского договора с Россией, утвердившего постоянное пребывание российской армии, ограничение курляндского экспорта и преимущества российских купцов. Хотя протест Гейкинга был отклонен королем и даже сожжен на рыночной площади Варшавы, несколько курляндских ландтагов так и не решили вопрос о присяге «рыцарства» герцогу, так как недовольных было слишком много. В марте 1765 года депутаты ландтага отвергли попытки герцога увеличить поборы в казну, рассматривая его право собирать налоги на содержание войска вместо рыцарского ополчения как «давно забытую военную повинность» и проявление «нероновской тирании». Ландтаг отправил послов в Варшаву с протестом против действий Бирона, ущемлявших права дворянства. Не добившись успеха у короля, бароны неоднократно требовали явки своего герцога к суду: Бирона обвиняли в том, что он, опираясь на силу, незаконно захватил власть и герцогские доходы, не соблюдал «форму правления», без решения суда и ландтага назначил новых гауптманов и ландгофмейстера и передал им арендные владения прежних должностных лиц.[329] К тому же Бирон не простил «карлистов»: с одними он разрывал договоры об аренде герцогских имений, с других (уплативших арендные сборы Карлу) взимал повторную арендную плату. Все эти меры проводились под угрозой или с применением силы российскими войсками.

Хотя после смерти Августа III претензии принца Карла на курляндский престол стали беспочвенными, Бирон терял сторонников. Многие воздержались от присяги; другие (ландгофмейстер Ховен, обер-гауптманы Гейкинг и Мирбах, ряд гауптманов) перешли в открытую оппозицию. Побывавший в Курляндии князь М. Дашков в марте 1764 года полагал даже, что Бирону «без русских солдат отнюдь здесь не княжествовать: столько от курляндских дворян непочтен». В 1766 году Екатерина уже открыто пригрозила противникам герцога, что прикажет «корпусу войск своих в Курляндию вступить и расположить в маетностях противомышленников и ослушников на собственное содержание их». Но сама она уже смотрела на «собственного герцога» как на вздорного старика, не выучившегося к 70 годам «ласково и учтиво обходиться с людьми». Ему же она терпеливо указывала, что «предпочтительнее достигать намерения своею умеренностью, нежели силою».

Посла Симолина беспокоило, что герцог не отмечал «ласками» и наградами преданных дворян и в то же время не проявлял твердости в обращении с противниками, хотя порой и грозил их «разорить». Но ради чего было стараться? Некогда энергичный и властный, Бирон теперь все меньше занимался делами, передавая их старшему сыну Петру. Что же осталось от былого величия? Пожалуй, только любимые резиденции и дворцы, напоминавшие о лучших днях, силе и славе. Уже в 1763 году замершее на двадцать с лишним лет строительство было возобновлено. Многое приходилось создавать заново: паркет, деревянные панели, печи, живописные плафоны в свое время были отправлены в Петербург и теперь украшали залы Летнего, Зимнего и Аничкова дворцов. Бирон без особого труда уговорил великого Растрелли переехать в Митаву и назначил его «обер-интендантом герцогских построек». Но для самого зодчего — «обер-архитектора, генерал-майора и кавалера графа де Растрелли» — это был уже закат карьеры. Его время также закончилось, и императорский двор более не нуждался в его причудливой барочной роскоши.

Министр Симолин поручил зодчему отстроить заново обветшавшую православную церковь Симеона Богоприимца. Под руководством старого мастера восстанавливались и переделывались интерьеры дворцов в Рундале. Но даже в обустройстве своих владений герцог был уже не волен. Из Петербурга в Елгаву приехал и стал придворным архитектором Иоганн Зейдель; в 1766 году Зейделя сменил датчанин Северин Енсен, прибывший по выбору Петра Бирона. По приказу Екатерины II проект православной церкви был передан для выполнения петербургскому мастеру Антонио Ринальди; Растрелли, чтобы обеспечить будущее своей семьи, вынужден был конкурировать с ним, доказывая превосходство своего замысла. Он победил — но строительство безнадежно затянулось, и открытие храма состоялось только в 1780 году.[330]

В мае 1765 года Эрнст Иоганн со своим двором прибыл в еще не отделанный до конца Рундальский дворец и, несмотря на неудобства, строительный шум и мусор, провел там все лето — это место до самых последних дней осталось для него любимой летней резиденцией. Начались работы в Митаве и других загородных домах Бирона — Светхофе и Грюнхофе, куда герцог, как сообщала газета «Mitauische Nachrichten», приезжал с сыном на охоту и где задумал новое строительство. Впрочем, его вел уже сын, а Растрелли вынужден был на старости лет переквалифицироваться в «челнока»-коробейника и зарабатывать на жизнь оптовой закупкой картин итальянских художников для их розничной продажи в Петербурге.

Годы брали свое. А тут еще газеты оповестили, что любимец Бирона, младший сын Карл ухитрился за подделку векселей попасть в Париже в Бастилию. В декабре 1768 года Бирон серьезно заболел, и Броун доложил Екатерине II, что курляндский владетель находится «при последнем уже конце». На сей раз старому герцогу опять посчастливилось — он выздоровел, но понял, что его земной круг подходит к концу. Он написал завещание, и 3 января 1769 года его удостоверили свидетели: ландгофмейстер и оберрат О. Г. фон дер Ховен, обер-бургграф и оберрат О. Ф. фон Засс, канцлер и оберрат И. Э. фон Клопман, ландмаршал и оберрат Д. Г. фон Мед ем. 13 февраля 1769 года завещание утвердил король Польши Станислав Август.

Секретов в нем не было. Первый «настоящий» фаворит ушел также «по-европейски»: несколько месяцев спустя, 14 (25) ноября 1769 года, Эрнст Иоганн официально и окончательно передал управление Курляндией сыну Петру. Формально это было просто, потому что в 1765 году Петр получил инвеституру одновременно с отцом. Фактически он и так во второй половине 60-х годов управлял делами: подпись принца встречается почти на всех документах герцогской канцелярии и казенной палаты. В декабре 1770 года в Варшаве герцог Петр и его брат принц Карл (второй сын Бирона еще при жизни отца отрекся от своих герцогских прав) договорились о предстоящем разделе отцовского наследства.

8 декабря 1772 года под звон колоколов семейство герцога переехало в новый столичный дворец. Эрнст Иоганн еще Успел напоследок полюбоваться отделкой кабинета своей главной резиденции и 17 (28) декабря 1772 года скончался от инфаркта на 83-м году жизни. Гроб его в склепе Митавского замка впоследствии был открыт, и забальзамированное тело оказалось удивительно сохранившимся. Герцог лежал в кафтане из коричневого бархата с нашитой на груди российской Андреевской звездой. Бенигна пережила мужа на 11 лет; она одиноко жила в Рундале и в другом принадлежащем ей имении Светгоф и издала свои духовные стихи, написанные за время ссылки.

Фортуна улыбнулась герцогу в последний раз: он умер владетельным принцем, пережив многих врагов, а главное — вовремя. Вместе с ним завершили свой жизненный путь другие герои времен Анны Иоанновны и Елизаветы. В 1764 году скончался старый дипломат Г. К. Кейзерлинг, в 1766-м — бывший канцлер А. П. Бестужев-Рюмин и бывший президент Академии наук И. А. Корф; в 1767-м — фельдмаршал Б. X. Миних; бывший генерал-прокурор, фельдмаршал и подполковник гвардии Н. Ю. Трубецкой; канцлер М. И. Воронцов, бывший лейб-медик Арман Лесток; годом раньше Бирона из жизни ушел его добродушный преемник на «посту» императорского фаворита — Алексей Разумовский.

Вместе с ними сходили со сцены представители младшего поколения петровских «птенцов» и те, чья карьера протекала уже после смерти великого преобразователя. Они творили «эпоху дворцовых переворотов», становились ее героями и жертвами, создали «дух» своего времени, его «партии» и его мораль. Но теперь они уходили вместе со своей эпохой и, кажется, осознавали эту свою «особость», отличие от нового поколения. На просьбу Екатерины II рекомендовать кого-либо на свое место старик Иван Иванович Неплюев ответил: «Нет, государыня, мы, Петра Великого ученики, проведены им сквозь огонь и воду, инако воспитывались, инако мыслили и вели себя, а ныне инако воспитываются, инако ведут себя и инако мыслят; итак я не могу ни за кого, ниже за сына моего ручаться».

На смену им шли «екатерининские орлы» — ровесники, и младшие современники императрицы: ее полководцы (П. А. Румянцев, А. В. Суворов, Н. В. Репнин, М. В. Каховский), администраторы (А. А. Вяземский, А. И. Бибиков, Г. А. Потемкин, А. Р. Воронцов, Я. Е. Сивере, П. Д. Еропкин, Г. Р. Державин), дипломаты (А. А. Безбородко, Д. А. Голицын, С. Р. Воронцов) во главе целого поколения «инако воспитанных» дворян, которые тоже умели ценить лошадей и охоту, но уже могли выражать свои патриотические чувства, не напиваясь до бесчувствия во дворце и не заверяя в своей неспособности к чтению книг. Для них привычными становились чувство собственного достоинства, чести, а то и независимости, в том числе даже от высочайших милостей.

В эту плеяду Бирон не смог бы вписаться. Не сумел сделать этого и его сын, унаследовавший отцовский темперамент, но не его хватку в обращении со «счастливым случаем». Петр пытался идти в ногу со временем и иногда выказывал модную любовь к просвещению: основал в 1774 году академическую гимназию в Митаве и учредил ежегодную премию в тысячу червонцев при Боннском институте наук (Institutes Bononicus). Но он так и не смог восстановить испорченные отношения с дворянством, чьи представители постоянно жаловались на герцога и в Варшаву, и в Петербург. К тому же принц отличался буйным нравом и порой во хмелю поколачивал своих жен. Бурная личная жизнь Петра Бирона вызвала неудовольствие императрицы, чего его отец никогда не допускал.

В 1772 году Петр развелся с принцессой Каролиной Луизой Вальдекской, и Екатерина II сосватала ему княжну Евдокию Юсупову, дочь верного клиента старого Бирона. Брак оказался несчастливым; жена не стала сносить грубости мужа, развелась с ним и блистала в Петербурге на придворных балах. Бесконечные жалобы курляндцев на герцога подали идею фавориту и мужу императрицы Г. А. Потемкину получить герцогство себе, и Екатерина в 1776 году даже дала соответствующее указание послу в Речи Посполитой. Но когда стало известно, что курляндский престол может достаться очередному фавориту, дворяне заключили с герцогом Петром соглашение: «рыцарство» присягнуло в верности герцогу, а он признал все розданные в правление герцогов Кетлеров ленные имения полной собственностью их владельцев.

Натолкнувшись на сопротивление, осторожная Екатерина указала своему «Гришеньке» на неуместность подобных претензий ради сугубо личных целей: «Справедливого или ложного недовольства какого-нибудь беспокойного подданного недостаточно для удовлетворения Европы. Недовольство, которое я могу иметь в деле его (Петра Бирона. — И. К.) жены, которой я покровительствовала, также недостаточно для того, чтобы я переделывала свой собственный труд».[331] Потемкин был человеком иного масштаба, нежели Бирон, не стал настаивать и не прогадал — что значил герцогский титул в сравнении с возможностью командовать армиями империи и обустраивать вновь приобретенные земли — Новороссию?

Петр остался герцогом и наконец обрел счастье в третьем браке с графиней Анной Шарлоттой Доротеей Медем. Екатерина обиделась: можно ли «каждую неделю признавать новую герцогиню?» Но Петр старался императрицу больше не сердить: в 1783 году он заключил торговый договор с Россией, который ограничил внешнюю торговлю Либавы в пользу Риги. Отцовское наследство он не растранжирил, а приумножил — в 1786 году купил у князя Лобковица княжество Саган (пять городов и 147 деревень), а в 1792 году у князя Пикколомини — владение Наход. Однако конфликты с подданными привели к тому, что герцог большей частью проживал за границей, и только обаяние и дипломатические способности его супруги помогали избежать открытого разрыва.

Революционные потрясения и войны конца XVIII столетия докатились и до Курляндии: горожане создали «бюргерскую унию» и стали требовать участия в управлении и права занимать государственные должности, а недалекий герцог пытался опереться на бюргеров в борьбе с дворянством к вящему неудовольствию Петербурга. Сначала российские дипломаты еще пытались помирить герцога Петра с курляндским «рыцарством». Но польское восстание 1794 года продемонстрировало слабость Курляндии, где мятежники без труда захватили Митаву и Либаву. Напуганные контрибуцией и лозунгами равенства бароны в лице своего лидера фон дер Ховена обратились к императрице с просьбой «отдаться под покровительство России» — правда, при «сохранении особых прав и привилегий герцогской фамилии, рыцарства и земства». Петр Бирон присоединился к этой декларации — но после штурма Суворовым восставшей Варшавы дворяне были готовы подчиниться воле императрицы и без предварительных условий.

Судьба Курляндии была окончательно решена в ходе начавшихся осенью 1794 года переговоров России, Пруссии и Австрии о последнем разделе Речи Посполитой. В процессе дележки российские дипломаты заявили о намерении присоединить Курляндию, что не вызвало никаких споров. Прибывший в Петербург Петр Бирон еще пытался отстаивать свои герцогские права. Но депутаты ландтага без всяких оговорок признали присоединение Курляндии к Российской империи и приняли манифест об «отречении от существовавшей поныне с Польшей связи» и «Акт благородного рыцарства и земства герцогств Курляндии и Семигалии о подвержении их ее императорскому величеству».

Рижский губернатор П. А. Пален и Ховен постарались, чтобы дворянство не только сменило сюзерена, но и добровольно отказалось от самого принципа вассальной, то есть условной зависимости, несовместимого с самодержавной властью. В результате гордые бароны признали: «Долженствовали мы натурально не только почувствовать необходимость подвергнуться вновь высшей державе, но и возыметь желание, при отречении от существовавшей доныне верховной власти, отказаться и от прежней ленной системы и происходящего от оной правления и подвергнуться сей высшей державе не посредственно, но безпосредственно».[332]

Избранные ландтагом делегаты во главе с Ховеном направились в Петербург просить герцога отказаться от власти. Долго уговаривать его не пришлось: 28 марта 1795 года Петр подписал отречение, в котором указал, что только безусловное «подвержение его отечества Российской империи может основать прочное Курляндии благополучие». За это признание, а также за свои коронные и частные владения он получил два миллиона талеров, хотя из этой суммы более миллиона пошло на уплату долгов; кроме того, ему была назначена пожизненная пенсия в 100 тысяч талеров.

15 апреля 1795 года курляндская делегация на придворных каретах прибыла в Зимний дворец. Во время торжественной аудиенции вице-канцлер положил привезенные акты на покрытый золотой парчой стол и прочел манифест о присоединении Курляндии на вечные времена к России. Депутаты преклонили колени, были допущены к руке ее величества и принесли присягу на верность новому отечеству. Назначенного генерал-губернатором Палена жители Митавы встретили с восторгом; улицы города были украшены флагами, коврами и гирляндами с вензелями императрицы; слышались звон колоколов и пальба из пушек. Императрица сохранила оклады членам бывшего верховного управления пожизненно, раздала покладистым баронам две тысячи крестьянских дворов, чины и ордена; их отпрысков принимали на службу в гвардию. В мае 1795 года герцогство стало Курляндским наместничеством (с января 1796 года — губернией) Российской империи. О «старых добрых временах» и герцогской фамилии никто не вспоминал: экс-герцог Петр тихо отбыл навсегда в свои немецкие владения. До такого унижения старый Бирон не дожил — все-таки судьба оказалась к нему милостива.

Загрузка...