Немец в поведении прост, ростом высок, в одежде подражателен, в кушании славен, в нраве ласков, лицом пригож, в писании изряден, в науке знаток, в законе тверд, в предприятии орел, в услуге верен, в браке хозяин, немецкие женщины домовые.
Как известно, без иноземцев в Московской Руси не обходились ни Рюриковичи, ни Романовы. Одни из них приезжали временно, как английские и голландские купцы, другие оставались надолго. Число иностранцев, прежде всего — выходцев из германских земель, стало возрастать с середины XVII века, когда московское правительство начало формировать воинские части по европейскому образцу. Туда старались принимать «знатных, прожиточных и семьянистых иноземцев», которые приезжали бы «на вечную службу и собою добры». Размер жалованья иноземных офицеров уже тогда превышал оклады командиров стрелецких полков, но и по уровню профессиональной подготовки немцы превосходили своих русских коллег.
Однако торговцы имели дело прежде всего с такими же московскими купцами, а офицеры концентрировались в полках иноземного строя. В повседневной жизни иноземцы (военные, врачи, переводчики, мастера) были отделены от московских подданных границами Новонемецкой слободы. Проживали в ней примерно полторы тысячи представителей различных наций: шотландцы, датчане, голландцы, французы, англичане, итальянцы, шведы. Но немцы составляли большинство, и обитатели слободы объяснялись между собой на немецком.
Массовое пришествие «немцев» из разных стран началось в первые годы XVIII столетия с петровскими преобразованиями. Именно тогда узкий круг специалистов увеличился примерно до 10 тысяч человек, вышел за рамки Немецкой слободы и элитных частей и расширил «поле» столкновении русских с иноземцами — конечно, за исключением деревни.[206]
Теперь офицеры-иноземцы находились практически во всех регулярных полках армии. Их численность не превышала 13 процентов офицерского корпуса. Но именно они занимали командные места, и роль «немцев» в обучении войск и организации новых полков была выше их процентного соотношения. Выезжего «немца» теперь можно было встретить не только в полку, но и в новом «присутственном месте»; в школе, куда велено было отдать дворянского недоросля; мастера на только что основанном заводе и просто на улицах больших городов в качестве ремесленника, матроса, торговца, содержателя «герберга», трактира или «ренского погреба». Отсюда и обострившаяся неприязнь к ним — как «подлые» люди, так и потомки древних фамилий видели в иноземцах главных виновников тягот государевой службы и потрясений привычного уклада жизни.
Далекие потомки воспринимают Петровскую эпоху по учебникам, где реформы изложены в систематическом порядке (ошибочно подразумевая, что так было и в жизни) с указанием их очевидных (для нас) плюсов и минусов, что едва ли было понятным людям того времени. Многие из них ничего не слышали про Сенат или прокуратуру, а о новом таможенном тарифе или успехах внешней политики вместе с «меркантилизмом» даже не подозревали. Зато им были куда более близки и понятны рекрутчина и бесконечные походы, увеличивавшиеся подати (включая, например, побор «за серые глаза»), разнообразные «службы» и повинности, в том числе бесплатно трудиться на новых предприятиях.
Даже российским дворянам, которым не привыкать было к тяжкой военной службе, пришлось перекраивать, хотя бы отчасти, на иноземный обычай свой обиход и учиться; в чужой стране надо было усваивать премудрости высшей школы, не учась до того и в начальной. В самой России отсутствовали квалифицированные преподаватели, методика и привычная нам школьная терминология.
Не обремененному знаниями тинейджеру XVIII столетия каждый день предстояло с голоса запоминать и заучивать наизусть что-то вроде: «Что есть умножение? — Умножить два числа вместе значит: дабы сыскать третие число, которое содержит в себе столько единиц из двух чисел, данных для умножения, как и другое от сих двух чисел содержит единицу». Он вычерчивал фигуры под названием «двойные теналли бонет апретр» или зубрил по истории вопросы и ответы: «Что об Артаксерксе II знать должно? — У него было 360 наложниц, с которыми прижил он 115 сынов», — и хорошо, если по-русски, а часто — еще и по-немецки или на латыни. Вот и бывало, что отправке в Париж или Амстердам отпрыски лучших фамилий предпочитали монастырь, а четверо русских гардемаринов из солнечного испанского Кадикса сбежали от наук в Африку — правда, скорее всего, из-за проблем с географией.
Нашим современникам трудно представить себе потрясение традиционно воспитанного человека, когда он, оказавшись в невском «парадизе», видел, как полупьяный благочестивый государь царь Петр Алексеевич, в «песьем облике» (бритый. — И. К.), в немецком кафтане, с трубкой в зубах, изъяснялся на жаргоне голландского портового кабака со столь же непотребно выглядевшими гостями в Летнем саду среди мраморных «голых девок» и соблазнительно одетых живых прелестниц.
Возможно, поэтому самый талантливый русский царь стал первым, на жизнь которого его подданные — и из круга знати, и из «низов» — считали возможным совершить покушение. Иногда шок от культурных новаций внушал отвращение и к самой жизни: в 1737 году служитель Рекрутской канцелярии Иван Павлов сам представил в Тайную канцелярию свои писания, где называл Петра I «хульником» и «богопротивником». На допросе чиновник заявил, что «весьма стоит в той своей противности, в том и умереть желает». Просьбу по решению Кабинета министров уважили: «Ему казнь учинена в застенке, и мертвое его тело в той же ночи в пристойном месте брошено в реку».
Логично, что в таких необъяснимых переменах подданные винили прежде всего «немцев». Но время шло, преобразования худо-бедно утверждались, а воспитанное в их атмосфере новое поколение (прежде всего «шляхетство» и городская верхушка) постепенно привыкало к вторжению новой культуры в их повседневную жизнь. Ведь «немцы» стали уже неотъемлемой частью новых имперских структур и многие из них — лифляндские и эстляндские мужики, бюргеры и дворяне — из иностранцев превратились в соотечественников.
В январе 1725 года все послы России в европейских странах получили для обнародования императорский манифест, не вошедший в Полное собрание законов. Он предписывал им немедленно объявить, «дабы всяких художеств мастеровые люди ехали из других государств в наш российский империум» с правом свободного выезда, беспошлинной торговли своей продукцией в течение нескольких лет.
Государство обязалось предоставить прибывшим «готовые квартеры», «вспоможение» из казны, свободу от постоя и других «служб».[207] Похоже, что Петр, как в начале своего царствования, готовил очередную «волну» иммигрантов, чтобы дать новый импульс преобразованиям.
И они ехали. Точное число иноземцев, проживавших в России во время царствования Анны Иоанновны, нам неизвестно — таких переписей и подсчетов не велось. Но более или менее видных «немцев» на русской службе можно попытаться хотя бы приблизительно посчитать.
Начнем со двора, где, собственно, и властвовал Ьирон. Остерман «царствовал» в Коллегии иностранных дел и Кабинете, Миних с 1733 года почти постоянно находился в армии, так что «конкуренцию» обер-камергеру составлял только клан Левенвольде — братья Карл и Рейнгольд занимали высшие придворные посты обер-шталмейстера и обер-гофмаршала. По должности Бирон являлся главой высшего круга придворных, как обычно, обновлявшегося с приходом нового государя.
При Анне Иоанновне камергерами стали представители молодого поколения: Б. Г. Юсупов, А. Б. Куракин, П. С. Салтыков (сын Семена Салтыкова), П. М. Голицын (сын фельдмаршала), В. И. Стрешнев (родственник Остермана), Ф. А. Апраксин; к концу ее царствования — П. Б. Шереметев, А. Д. Кантемир, И. А. Щербатов (зять Остермана), П. Г. Чернышев, как правило, дети петровских вельмож, поддержавших Анну в 1730 году.
В число камер-юнкеров вошли состоявшие при Анне еще в Курляндии И. О. Брылкин, И. А. Корф, а также П. Г. Чернышев, А. П. Апраксин, А. М. Пушкин, М. Н. Волконский, П. М. Салтыков. Рядом с ними служили пожалованные до 1730 года отпрыски московской знати: И. В. Одоевский, Н. Ю. Трубецкой, П. И. Стрешнев, Ф. А. и В. А. Лопухины. Не менее знатными были и юные пажи — А. Волконский, И. Нарышкин, И. Ляпунов, Н. Лихачев, П. Кошелев, И. Вяземский. Ф. Вадковский, И. Путятин.
Т. Б. Голицына, жена фельдмаршала, была пожалована обер-гофмейстериной, а новыми статс-дамами двора стали деятельно участвовавшие в борьбе Анны за престол графини Е. И. Головкина, Н. Ф. Лопухина, П. Ю. Салтыкова, Е. И. Чернышева, баронесса М. И. Остерман и княгиня М. Ю. Черкасская. В избранное общество попала и супруга обер-камергера Бенигна Готтлиба Бирон — после избрания ее мужа герцогом она «брала первенство» перед всеми дамами, включая обер-гофмейстерину.
В этом кругу старых служилых фамилий «немцев» было немного: среди камергеров мы видим И. А. Корфа, Э. Миниха, родственника Минихов К. Л. Менгдена и ничем не известных де ла Серра и барона Кетлера; среди камер-юнкеров — шурина Бирона фон дер Тротта-Трейдена. Команда пажей была более интернациональной — здесь имелись «Жан француз», «Петр Петров арап», И. М. Бенкендорф, И. Будберг, А. Скалон, В. Бринк.[208]
Очевидно, больше иностранцев не требовалось. Во-первых, придворная служба была исконным почетным правом русской знати; во-вторых, Бирону были не нужны конкуренты. Он явно старался отдалить от трона все более-менее яркие фигуры безотносительно их национальности — не только лояльного А. И. Шаховского или слишком активного Миниха, но и хорошо знакомых ему курляндцев И. А. Корфа, Г. К. Кейзерлинга, К. X. Бракеля, отправляя их в Академию наук или послами за границу. После удаления Карла Левенвольде серьезных соперников у Бирона не осталось, и он старался заместить придворные посты своими «креатурами»; так, обер-шталмейстером стал верный Б. А. Куракин, а обер-егермейстером — А. П. Волынский.
Строптивые, подобно фельдмаршалу В. В. Долгорукову или генералу А. И. Румянцеву, получали показательный урок со смертным приговором, замененным на заключение или ссылку. Другие отправлялись в дальние «командировки». Оставались те, кто готов был не только признать первенство и власть фаворита, но и угождать его и Анны не слишком взыскательным вкусам.
Никогда не служивший в строю гвардии майор и камергер Никита Юрьевич Трубецкой (1700–1767) сумел проявить редкостную способность угождать любой «сильной персоне» с полной отдачей, включая собственных жен: первая пользовалась расположением обер — камергера Ивана Долгорукова, вторую предпочитал фельдмаршал Миних. Он участвовал во всех «судных» расправах аннинского царствования (над Д. М. Голицыным, Долгоруковыми, Волынским), избежал отправки на губернаторство в Сибирь, получил в 1740 году должность генерал-прокурора — и сумел остаться «непотопляемым» на протяжении семи царствований.
Сын знаменитого петровского дипломата (по существу, главы дипломатической службы в Европе) Б. А. Куракина Александр Борисович Куракин (1697–1749) получил блестящее образование за границей, владел немецким, французским и латинским языками. Начав службу при отце, молодой Куракин в 25 лет стал российским послом в Париже и представлял свою державу на Суассонском международном конгрессе. За возвращением последовало камергерство с участием в празднествах и забавах и почетным дозволением (единственному из придворных) напиваться до положения риз: «Обершталмейстер угождал ему (Бирону. — И. К.) лошадьми, яко умной человек льстил ему словами, и яко веселой, веселил иногда и государыню своими шутками, и часто соделанные им в пьянстве продерзости, к чему он склонен был, ему прощались».
Бывший гардемарин Тулонской морской школы во Франции Борис Григорьевич Юсупов (1695–1759) также в высшей степени успешно усвоил дух нового царствования и стал верным клиентом Бирона — образцы его посланий к фавориту приводились выше. Правда, князь Юсупов сумел показать себя не только в придворных развлечениях, но и на губернаторстве и даже, как увидим, имел смелость иногда думать.
Для других придворных Анны новые чины стали почетной приставкой к богатству или состоявшейся карьере — как для вельмож Петра Шереметева, Николая Строганова или купца и дипломата Саввы Владиславича-Рагузинского; для третьих — князей Никиты Волконского, Алексея Апраксина, Михаила Голицына — «вершиной» придворной службы в должности императорского шута. Некоторые аристократы не стали шутами по профессии, но приноравливались к стилю двора и демонстрировали соответствующие таланты. Павел Федорович Балк «шутками своими веселил государыню и льстил герцогу, но ни в какие дела впущен не был»; будущий главнокомандующий русской армией в Семилетней войне, а в 30-е годы граф и камергер Петр Семенович Салтыков делал из пальцев разные смешные фигуры и чрезвычайно искусно вертел в одну сторону правой рукой, а в другую правой ногой.
Эти судьбы кажутся нам не случайными. Здесь Бирону опять повезло — уровень его личности и его запросы удачно совпали с настроениями послепетровской элиты. Эпоха бурных реформ сменилась для высшего круга российского общества относительной «разрядкой». При Петре верхи дворянства быстро и без особого разбора переняли иной образ жизни со всеми его достоинствами и недостатками. Пока был жив император, он направлял этот поток в сторону освоения прикладных знаний: математики, механики, военно-морского дела.
После смерти царя-реформатора новое поколение дворянских недорослей предпочло иной путь сближения с «во нравах обученными народами» — увлеклось прежде всего внешней стороной: «шумством», «огненными потехами», показной роскошью, атмосферой вечного праздника, что запечатлели сатиры Антиоха Кантемира:
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает:
В веселье, в пирах мы жизнь должны провождати:
И так она недолга — на что коротати,
Крушиться над книгою и повреждать очи?
Не лучше ли с кубком дни прогулять и ночи? <…>
Медор тужит, что чресчур бумаги исходит
На письмо, на печать книг, а ему приходит,
Что не в чем уж завертеть завитые кудри;
Не сменит на Сенеку он фунт доброй пудры.
При дворе с размахом праздновались тезоименитства, дни рождения и годовщины коронации. Дамы успешно осваивали европейские моды, танцы и язык мушек: «На правой груди — отдается в любовь к ковалеру; под глазом — печаль; промеж грудей — любовь нелицемерная». На роскошных приемах не жалели средств на иллюминацию и фейерверки, рекой текли вина, гремела музыка и гостей ожидали десятки блюд. «Я бывал при многих дворах, но могу вас уверить: здешний двор своею роскошью и великолепием превосходит даже самые богатейшие, потому что здесь все богаче, чем даже в Париже», — констатировал испанский посол герцог де Лириа.
В 20—30-е годы XVIII века в состав двора входили не только собственно придворные (их деятельность в первую очередь бросается в глаза), но и те, кого можно назвать организаторами повседневной придворной жизни, носителями ее традиций и порядков. Вот здесь-то влияние «немцев» было более значительным. Анну обслуживали немецкие фрейлины (Трейден, Вильман, Швенхен, Шмитсек); гофмейстерина Адеркас с мадам Бельман и «мадемозель» Блезиндорф воспитывали племянницу императрицы Анну Леопольдовну. Русские камер-юнгферы и карлицы были подчинены камер-фрау Алене Сандерше.
Придворными служителями командовали «метердотель» Иоганн Максимилиан Лейер, над армией поваров и поварят «кухмистром» в генеральском чине состоял Матвей Субплан, дворцовую скотобойню возглавлял императорский мясник Иоганн Вагнер. В более изящных сферах вращался зильбердинер Эрик Мусс — ведал придворным серебром, а балами распоряжался танцмейстер Игинс. На придворных концертах гостей восхищали «певчая» мадам Аволано (с окладом в тысячу рублей в год) и «кастрат Дреэр» (его зарплата была и того выше — 1237 рублей) под руководством концертмейстера Иоганна Гибнера и его брата «композитера» Андреаса Гибнера.
В таких условиях постепенно и не без влияния иноземцев вырабатывался универсальный европейский тип придворного, постигшего высокое искусство «обхождения» с сильными мира сего: вовремя польстить и вовремя быть правдивым, вести тонкую интригу и хранить верность очередному «высокому патрону»; уметь наслаждаться не только гончими, но и оперой или балетом, быть способным оценить сервировку стола, не обязательно при этом матерясь или напиваясь.
Манштейн отметил роль в деле воспитания придворных самого фаворита, большого охотника до роскоши и великолепия: «Этого было довольно, чтобы внушить императрице желание сделать свой двор самым блестящим в Европе. Употреблены были на это большие суммы денег, но все-таки желание императрицы не скоро исполнилось». Зоркий глаз адъютанта Миниха приметил разительные контрасты нового стиля петербургского двора: «Часто при богатейшем кафтане парик бывал прегадко вычесан; прекрасную штофную материю неискусный портной портил дурным покроем или если туалет был безукоризнен, то экипаж был из рук вон плох: господин в богатом костюме ехал в дрянной карете, которую тащили одры. Тот же вкус господствовал в убранстве и чистоте русских домов: с одной стороны, обилие золота и серебра, с другой — страшная нечистоплотность. Женские наряды соответствовали мужским; на один изящный женский туалет встречаешь десять безобразно одетых женщин. Впрочем, вообще женский пол России хорошо сложен; есть прекрасные лица, но мало тонких талий. Это несоответствие одного с другим было почти общее; мало было домов, особенно в первые годы, которые составляли бы исключение; мало-помалу стали подражать тем, у которых было более вкуса. Даже двор и Бирон не сразу успели привести все в тот порядок, ту правильность, которую видишь в других странах; на это понадобились годы; но должно признаться, что наконец все было очень хорошо устроено».
Так что можно говорить об успешно продолжавшейся «европеизации» российского двора — в смысле приближения к «стандартам» немецких королевских и княжеских дворов того времени. Редко кто из пишущих о царствовании Анны не упоминал о варварских «охотах» императрицы и ее пристрастии к ружейной пальбе, грубых шутовских выходках придворных «дураков» или о знаменитой свадьбе шута князя Голицына в «Ледяном доме». Но при этом нужно помнить, что многие «образцы» придворной европейской культуры также были в ту пору далеки от утонченности.
Анна Иоанновна — возможно, в память об умершем муже — пьяных терпеть не могла. Только памятный день 19 января ежегодно отмечался по особому ритуалу с выражением чувств в духе национальной традиции. Гостям во дворце надлежало пить «по большому бокалу с надписанием речи: „Кто ее величеству верен, тот сей бокал полон выпьет“». «Так как это единственный день в году, в который при дворе разрешено пить открыто и много, — пояснял этот обычай Рондо в 1736 году, — на людей, пьющих умеренно, смотрят неблагосклонно; поэтому многие из русской знати, желая показать свое усердие, напились до того, что их пришлось удалить с глаз ее величества с помощью дворцового гренадера».[209]
В радостный день дозволялось выразить свои патриотические чувства, как это сделал некий придворный в беседе со шведским ученым и чиновником Карлом Берком: «Нынче какой-то господинчик, подойдя ко мне, привязался с разговорами о том, как здорово он напился, а на мой ответ, мол, в столь замечательный день и следует веселиться, он вскричал, что я прав, тем более что сохранены права дворянства сравнительно с князьями. При этом он употреблял неприличные слова, наверняка слышные нескольким сидевшим рядом господам». Скорее всего, «неприличные слова» должны были означать радость по поводу отмены петровского закона о престолонаследии, который «господинчик» по простоте путал с «восстановлением» самодержавия. Однако и швед отмечал, что «любящая скромность императрица не особенно жалует» упившихся.
Германские же дворы эпохи «старого режима» благонравием решительно не отличались и жили по принципу «Der kbnig ist vergnugt, das land erfreut» («когда король доволен — страна радуется»). «Данашу я вашему высочеству, что у нас севодни все пияни; боле данасить ничево не имею», — докладывала в 1728 году из столицы голштинского герцогства Киля фрейлина Мавра Шепелева своей подруге, дочери Петра I Елизавете о торжествах по случаю рождения у ее сестры сына, будущего российского императора Петра III. Пить же надлежало «в палатинской манере», то есть осушать стакан в один глоток; для трезвенников немецкие князья заказывали специальные емкости с полукруглым днищем, которые нельзя было поставить на стол, не опорожнив до дна. После одной-другой сотни тостов наступало непринужденное веселье, когда почтенный князь-архиепископ Майнцский с графом Эгоном Фюрстенбергом «плясали на столе, поддерживаемые гоф-маршалом с деревянной ногой»; эта сцена аристократического веселья несколько удивила французского дипломата.
«Мы провели 4 или 5 часов за столом и не переставали пить. Принц осушал кубок за кубком с нами, и как только кто-то из компании падал замертво, четверо слуг поднимали его и выносили из зала. Было замечательно видеть изъявления дружбы, которыми мы обменивались с герцогом. Он обнимал нас, и мы обращались к нему по-дружески, как будто знали друг друга всю жизнь. Но под конец, когда стало трудно продолжать пить, нас вынесли из комнаты и одного за другим положили в карету герцога, которая ждала нас внизу у лестницы» — так восторженно описала одна французская дама теплый прием у герцога Карла Ойгена Вюртембергского.
«Я есть отечество», — заявлял этот «швабский Соломон», кстати, такой же страстный лошадник и охотник, как и Вирой с Анной. Карл Ойген содержал огромный двор в 1800 человек с оперой и балетом, но при этом иногда порол своих тайных советников и искренне пытался организовать полк, где все офицеры были бы его детьми от сотни любовниц, осчастливленных княжеским вниманием. Хорошо еще, что по очереди. Баденский маркграф завел себе сразу целый гарем, за что и получил прозвище «его сиятельное высочество германский турок».
Наскучив пьянством и «дебошанством», владыки брались за государственные дела — продавали своих солдат на службу Англии или Франции и торговали дворянскими титулами: за графское достоинство просили тысячу флоринов, за простое дворянство — 500. Герцог Брауншвейгский коллекционировал клавесины и спинеты, которыми никто не смел пользоваться, за исключением его любимой кошки. «Серьезная дискуссия началась на предмет объявления вне закона всех собак во владении князя <…>. Все чиновники составляли подробные списки с указанием имен собак, их размера, возраста, породы и назначения. Руководствуясь этими списками, совет вынес резолюции о собаках Melac, Damit, Blanchet, Ouvre-L'Oeil, Empoigne. Обсуждение стало более оживленным, когда очередь дошла до собаки Mordeuf, поскольку это был настоящий породистый пинчер. Председательствующий предложил убить его. Но первое лицо (сам князь. — И. К.), владелец брата названного пинчера, громко выступил в защиту великолепного животного. Начались разногласия», — свидетельствует запись прений в совете его светлости князя Оттинген-Валлерштейна, известного также тем, что в советники он принимал лиц не менее шести футов ростом.[210]
С успехом истребляли не только собак. «Сегодня с дозволения императора будет дано следующее представление: дикий венгерский бык, чьи уши и хвост украшены петардами, будет атакован бладхаундами. Затем на огромного медведя набросятся мастиффы», — приглашала венская афиша в 1731 году. В том же году в королевском Берлине с не меньшим успехом проходили «бои» медведей с бизонами, одного из которых изволил лично застрелить Фридрих Вильгельм I.
С королевским размахом гулял Август III, о чем извещали российских читателей «Санкт-Петербургские ведомости» в марте 1740 года: «Из Дрездена от 23 февраля. Сего месяца восьмого числа, то есть в высокий день рождения ее императорского величества императрицы всероссийской, изволил его королевское величество от своих министров и других знатных персон сам торжеством принесенные всепокорные поздравлении принять; а потом с ее величеством королевою, также с принцами и принцессами, в провожании всего придворного стата в егерские палаты идти, для смотрения звериной травли; которая с девятого часу утра до первого часа по полудни продолжалась. Туда приведены были разные звери, а именно лев со львицею, бабр, леопард, тигр, рысь, три медведя, волк, дикой бык, два буйвола, корова с теленком, ослица, жеребец, две дикие лошади и двенадцать превеликих кабанов. Лев с медведем того же часа на диких свиней напали, и убив их, стали есть. Леопард принялся за теленка; а дикой бык ослицу рогами убил. Другой медведь атаковал волка и несколько раз к верьху ево так бросал, что волк, от него ушедши, к диким свиньям прибежал. Король после того из своих рук рысь и медведя застрелил; а по окончании сей травли изволил его величество с принцами и принцессами в большой сале сего егерского дому за особливым на сорок персон приготовленным столом кушать». Остается добавить, что во время таких пиршеств саксонских курфюрстов подгулявшие гости немилосердно били посуду, а радушный хозяин для засвидетельствования гостеприимства публично взвешивал приглашенных до и после застолья.
После таких аппетитных подробностей известие тех же «Ведомостей», что «с 10-го июня по 6-е августа ее величество, для особливого своего удовольствия, как парфорсною охотою, так и собственноручно, следующих зверей и птиц застрелить изволила: 9 оленей, 16 диких коз, 4 кабана, 1 волка, 374 зайца, 68 диких уток и 16 больших морских птиц», выглядит почти как тихое семейное развлечение. Куда ей до герцога Карла Вюртембергского, который только в 1737 году уничтожил шесть с половиной тысяч оленей и пять тысяч кабанов. Да и вообще петербургский двор на фоне многих германских подражаний Версалю выглядел едва ли не богоугодным заведением.
Соответствовали тогдашней «моде» и другие пристрастия императрицы. «Карлы»-шуты имелись не только у саксонского курфюрста и короля Баварии, но и при венском дворе императора Карла VI (кстати, тоже большого любителя охоты). Обзавестись смешными живыми игрушками стремились и другие государи, а некоторые создавали рядом со своими замками настоящие «карликовые» деревни с маленькими домиками, мебелью и прочими предметами обихода. Так что шутовство при дворе Анны имело в основе не только московские, но и европейские образцы. Да и сами шуты нередко были иноземцами, как знаменитые Лакоста и Педрилло. Еще один странствовавший по королевским дворам комик И. X. Тремер после Дрездена больше года провел в Петербурге, участвовал в придворных развлечениях вместе с другими шутами, которых описал в своей книге.
Другое дело, что выходки «дураков» петровских и аннинских времен уже не соответствовали несколько более утонченной атмосфере конца XVIII — начала XIX века и казались весьма неблагопристойными. Однако так ли уж далеко ушли потомки? При екатерининском дворе грубых драк, конечно, быть не могло, но умеренное шутовство почтенных вельмож принималось благосклонно — вспомним хотя бы строки Грибоедова о герое того времени:
На куртаге ему случилось обступиться;
Упал, да так, что чуть затылка не пришиб;
Старик заохал, голос хрипкой:
Был высочайшею пожалован улыбкой;
Изволили смеяться; как же он?
Привстал, оправился, хотел отдать поклон,
Упал вдругорядь — уж нарочно,
А хохот пуще, он и в третий так же точно.
Это не просто литературный вымысел. Вот как описывал бывший паж Екатерины II один из вечеров императрицы и затеянную игру в «муфти» с штрафными фантами: «Фанты вынимала Анна Степановна Протасова, и достался фант „lе docteur et le malade“, больной был А. П. Нащокин, а лекарь — граф Эльмпт. Сняли белые чахлы с кресел, устлали биллиард, положили Нащокина, оборотили стул вместо подушки, повязали голову салфеткой, убрали тело чахлами белыми, и сделался халат. Пошли перед царицею кругом биллиарда; все шли по два в ряд, а граф Эльмпт сзади шел. Привязали к петлице несколько пустых бутылок, длинные бумажные ярлыки, каминная кочерга коротенькая вместо клистирной трубки; положили Нащокина и — ну ему ставить клистир. Государыня так хохотала, что почти до слез.»[211]
Но при этом многие культурные новации вошли в жизнь столичного общества именно при Анне Иоанновне. В ту пору начался долгий и трудный процесс создания русского литературного языка, занявший большую часть столетия; у его истоков стояли поэты и переводчики Антиох Кантемир и Василий Тредиаковский, которого Г. К. Кейзерлинг принял на службу в Академию переводчиком и обязал «вычищать язык русский, пишучи как стихами, так и не стихами», а заодно обучать «российскому языку» его самого.
В первую годовщину коронации Анны, 29 апреля 1731 года, русский двор впервые услышал во время праздничного обеда итальянские «кантату на день коронации императрицы Анны Иоанновны» для сопрано, скрипки, виолончели и клавесина. В том же году в Россию из Дрездена прибыл целый театральный коллектив; под началом директора труппы актера Томмазо Ристори состоял ансамбль комедии дель арте, при которой имелись музыканты и певцы; затем приехала группа европейских музыкантов с капельмейстером Гибнером.
Еще недавно культурной новинкой при дворе были незатейливые персидские «комедианты», скорее всего, вывезенные из оккупированных русскими войсками прикаспийских иранских провинций. Но с появлением европейских мастеров мода меняется, и «персиянские комедианты Куль Мурза с сыном Новурзалеем Шима Амет Кула Мурза да армяня Иван Григорьев и Ванис отпущены в их отечество». Россия впервые реально вступила в культурное сообщество европейских стран, то есть стала центром, посещавшимся знаменитыми артистами и музыкантами. Театральные труппы приглашались на два года, сменяли друг друга и вносили в жизнь русского двора новые представления и интересы, помимо шутовства, охоты и застольных развлечений. По свидетельству современников, «многие молодые люди и девушки знатных фамилий обучались в то время не только игре на клавикорде и других инструментах, но и итальянскому пению, добившись в короткое время больших успехов»; молодая княжна Кантемир, например, «играла не только труднейшие концерты на клавесине и аккомпанировала генерал-басом с листа».
Фаворит, кстати, оценил новые культурные веяния, и на очередном празднике коронации 28 апреля 1734 года любимец Анны маленький Карл Эрнст Бирон поднес Анне Иоанновне «экземпляр» панегирической пьесы «Aria о Menuet» («Ария или менуэт») для сопрано и клавесина. Пожалуй, фаворит с высоты своего положения мог бы одобрить звучавшие в ней проклятия в адрес злополучной судьбы:
Иди же прочь, хитрая потаскуха!
Неверная судьба! Докучливое наважденье!
Ты не имеешь права впредь обезьянничать со мной.[212]
Музыка придворного композитора неаполитанца Франческо Арайи отныне вошла в обиход, и «Санкт-Петербургские ведомости» от 2 февраля 1736 года сообщили, что «в прошлой понедельник, то есть 29 числа сего месяца, представлена от придворных оперистов в императорском зимнем доме преизрядная и богатая опера под титулом „Сила Любви и Ненависти“ к особливому удовольствию ее императорского величества и со всеобщею похвалою зрителей». Правда, постоянной труппы еще не было; драматический театр прижился уже при Елизавете Петровне, приучавшей придворных ходить на представления штрафами в 50 рублей.
Зато в 1738 году танцмейстер шляхетского кадетского корпуса Жан Батист Ланде получил императорский указ об основании предложенной им «Танцевальной ее императорского величества школы» и о выплате ему и его ученикам жалованья из «комнатных» денег. Так появилась на свет русская танцевальная труппа «обретающихся во обучении балетов российских 12 человек», в том числе включавшая первых профессиональных отечественных балерин — «женска полу девок» Аксинью Сергееву, Елизавету Борисову, Аграфену Иванову и Аграфену Абрамову.[213]
Исполнители итальянской музыки, опер и балетов стоили недешево; «годовая сумма 25 675 рублев» выплачивалась из соляных доходов императрицы. Насколько сильной была ее тяга к высокому искусству и обсуждала ли она с Бироном достоинства «богатых» оперных постановок, нам неизвестно. Однако новый стиль жизни — дорогие дома с богатой обстановкой и мебелью, роскошные туалеты и аксессуары, щегольские экипажи — должен был востребовать творчество архитекторов и художников, обеспечить работой каменщиков, плотников, портных, шорников, каретников, ювелиров, мебельщиков и прочих мастеров-ремесленников.
Иноземцы были не только при дворе. В столичных учреждениях с петровских времен появились немцы-чиновники, хотя в «статской» службе их было немного. Составленный в 1740 году «Список о судьях и членах и прокурорах в колегиях, канцеляриях, конторах и протчих местах» свидетельствует: на закате «бироновщины» из 215 ответственных чиновников центрального государственного аппарата «немцев» было всего 28 (по сравнению с 30 при Петре 1 в 1722 году). Если же выбрать из этих служащих лиц в генеральских чинах I–IV классов, то окажется, что на 39 важных русских чиновников приходилось всего шесть иностранцев (чуть больше 15 %) — намного меньше, чем в армии.[214]
Наиболее широко они были представлены в Коллегии иностранных дел и Коммерц-коллегии, требовавших высокой квалификации, знания языков и «прав» иных государств. Камер-коллегия нуждалась в специалистах по финансам, а Юстиц-коллегия — в юристах, тем более имея специальное подразделение «лифляндских, эстляндских и финляндских дел». Многие «статские» служащие также появились на русской службе во времена Петра I. В Коммерц-коллегии с петровских времен трудились советник Иоганн Павел Бакон и асессор Яков Гювит. Универсальным специалистом стал советник Андрей Кассис — он служил с 1724 года в Мануфактур-коллегии, Коммерц-коллегии, Юстиц-конторе и Монетной конторе. Бессменным вице-президентом Юстиц-коллегии стал с 1720 года Сигизмунд Адам Вольф, бывший гофмейстер детей Меншикова и «тайный секретарь» Петра I; его брат Яков Вольф стал известным купцом, банкиром и основателем торговой фирмы.
Под началом С. А. Вольфа и его преемников трудились Иоганн Фитингоф, Иоахим Гагемейстер и швед Альбин Грундельшерн. Другой швед, Лоренц Ланг, с 1715 года совершил с торговыми караванами шесть путешествий в Китай, где налаживал дипломатические и торговые отношения с Россией, а затем с 1740 по 1752 год был вице-губернатором в Иркутске. Капитан морской артиллерии Андрей Беэр служил в Оружейной канцелярии и успешно руководил Сестрорецким оружейным заводом. На протяжении пяти царствований занимал свое место вице-президент Штатс-конторы Карл Принценстерн. За 42 года службы обрусел, получил дворянство и вотчины и в очередной раз был представлен к повышению в 1764 году 64-летний вице-президент Юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел Федор Иванович Эмме.
При Анне Иоанновне пост генерал-директора дворцовой конторы занял некий фон Розен; под его началом в качестве дворцовых управителей подвизались «доменс-советник» Фирек, асессор Гохмут, комиссар Пеллинг. Француз Антуан Кармедон возглавил тогдашний «Госстрой» — Канцелярию от строений. На русской службе находились греки, итальянцы, поляки, турки, шведы, французы и многочисленные выходцы из германских земель, которые указывали свою особую национально-государственную принадлежность: «голштинцы», «курляндцы», «эстляндцы»; в Юстиц-коллегии служил асессор Гейсон «из немецких шляхтичей», президент Академии наук барон Корф был родом «ис курляндских шляхтичей», а советник академической канцелярии И. Д. Шумахер — «альзацкои нации»; директор Петербургской почтовой конторы Ф. Аш происходил «города Бреславля из гражданского чину».
Но из всех вновь прибывших иноземцев историки чаще всего связывают Бирона с Шембергом. Саксонский камергер, обер-берг-гауптман и барон Курт Александр Шемберг (или Шомберг) в 1736 году обратился в Кабинет министров с предложением своих услуг опытного горного специалиста и обещал привлечь на российскую службу других «горных людей»-мастеров. Предложение было принято, и барон прибыл в Россию вместе с 14 специалистами («обер-берг-амтовым актуариусом» Карлом Фохтом, «гистеншрейбером» Иоганном Леманом, штейгерами Иоганном Буртгартом, Кристианом Пушманом, Иоганном Шаде и другими). Всех прибывших приняли на службу, а с самим Шембергом заключили «капитуляции» — правда, на менее выгодных условиях, чем он рассчитывал: вместо жалованья в шесть тысяч рублей в год ему положили только три.[215]
Попытка «сократить» петровскую Берг-коллегию в 1727 году оказалась неудачной: важность данной отрасли для российской экономики и наличие местных органов горного ведомства заставляли восстановить центральный аппарат под иным названием — Генерал-берг-директориум. Его и возглавил Шемберг. При нем в 1737 году началось строительство Верхне-Туринского завода на реке Туре; через два года завод начал производить пушечные ядра, бомбы, якоря и другие снасти для российского флота.
Шемберг выступил сторонником приватизации казенных предприятий, но желал, чтобы его ведомство этим процессом руководило, и считал возможным, чтобы его подчиненные могли сами вступать в рудокопные компании и становиться владельцами заводов. Такая позиция вызвала понятное удивление: «Когда они будут интересанты, то уже кому надзирание над ними иметь?» Тем не менее так и случилось — генерал-берг-директор одновременно раздавал предприятия и сам стал предпринимателем: получил в 1739 году Туринский и Кушвинский заводы вместе с рудным богатейшим месторождением (горой Благодать) с приписанными селами и землями. Для управления этим хозяйством был создан целый «Благодатский обер-бергамт» с нанятыми в Саксонии мастерами, а на производстве введен саксонский способ углежжения.
Небеспристрастный по отношению к Бирону Манштейн писал об этой истории, что Шемберг, заведовавший рудниками в Саксонии, «знал основательно все, что необходимо для этих работ, и устроил их наилучшим образом, но так как двор отдал ему в то же время эти рудники в аренду, то он много приобрел через министерство, которое увидело, что заключенный контракт был слишком выгоден для Шемберга, а двор получал от него мало прибыли. Уже в царствование Анны начали привязываться к Шембергу, но тогда не удалось сделать его несчастным; наконец в царствование Елизаветы враги нашли средство не только нарушить контракт, двором с ним заключенный, но даже арестовать и отдать Шемберга под суд. Он просидел год в тюрьме и считал себя весьма счастливым, что получил свободу и позволение возвратиться в Саксонию, отказавшись от всего нажитого богатства. Между тем двор пользуется улучшениями, введенными Шембергом в горном деле, и извлекает из этих рудников значительные доходы».
Какую роль в появлении Шемберга и передаче ему казенных заводов сыграл Бирон и участвовал ли он в получении заводских доходов, сказать на основании казенных документов трудно. Можно предположить, что без его ведома и поддержки это дело не обошлось; во всяком случае, контракты с полусотней нанятых саксонских специалистов заключал от имени Генерал-берг-директориума посол Кейзерлинг. Гарантии платежеспособности и честности Шемберга дал сам Бирон; барон получил от государыни 50 тысяч рублей, привилегию на разработку руды в Лапландии (под «особливой всемилостивейшей протекцией» самой императрицы) и сальный промысел в Архангельске на 10 лет. Кроме того, предприимчивый саксонец стал закупать казенное железо для реализации его за границей.
Однако Шемберг владел предприятиями недолго и почти сразу же стал испытывать финансовые трудности. Уже в 1739 году он не смог рассчитаться с казной за взятые для продажи 239 тысяч пудов железа и вместо положенных 135 594 рублей уплатил только 90 тысяч.[216] В конце концов в 1742 году заводы был возвращены в казну за долги.
Скорее всего, здесь имело место не хищение в особо крупных размерах, а неудачный опыт приватизации с привлечением иностранных инвестиций и технологий. Только Акинфий Демидов изъявил желание получить три железоделательных завода; на остальные предприятия заявок не поступило, и они в итоге остались в казенном владении. В то же время трудно признать эффективным соединение в одном лице государственного чиновника, призванного отвечать за развитие всей отрасли, и собственника, заинтересованного не в конкуренции, а в максимальной прибыли. Можно также предположить, что Гороблагодатские заводы являлись достаточно привлекательным объектом, поскольку при Елизавете были вновь приватизированы (также неудачно) уже исконно русским вельможей Петром Ивановичем Шуваловым. Однако преступления в действиях Шемберга правительство Елизаветы не обнаружило; примерно половина из нанятых саксонских специалистов оказались квалифицированными мастерами, продлили свои контракты и остались служить в России. Вице-президентом, а затем и президентом восстановленной при Елизавете Берг-коллегии остался другой немец — Винцент Райзер.
И впоследствии приток иностранцев на государственную службу продолжался. Перепись чиновников 1754–1756 годов показала, что только в центральных учреждениях страны служили 74 иностранных специалиста-разночинца (не считая дворян), составляя уже 8,2 % служащих.
Особым видом государственной службы для иностранцев было ученое поприще. При Анне продолжал работать в Морской академии один из первых призванных Петром ученых — британский математик и российский бригадир Генри Фарварсон. Под руководством И. А. Корфа на благо науки в Императорской академии трудились ботаник Иоганн Амман, химик Иоганн Георг Гмелин, зоолог Иоганн Дювернуа, астроном Луи Делиль де ла Кройер, физик Георг Вольфганг Крафт, историки Готлиб Байер и Герард Миллер.
Президент Академии наук Корф умел выпрашивать у Анны Иоанновны деньги для своих подопечных. По его инициативе в Академию приглашены видные ученые: Я. Штелин, П. Л. Леруа, И. Ф. Брем, Г. В. Рихман, Ф. Г. Штрубе де Пирмонт; на обучение за границу направлены ученики Славяно-греко-латинской академии, в числе которых были М. В. Ломоносов и Д. И. Виноградов — будущий химик-технолог и основатель Петербургской «Порцелиновой мануфактуры». Одной из заслуг Академии наук является выход в 1728–1742 годах «Примечаний» — первого русского журнала и первого научно-популярного издания. В 1739 году при Академии был основан Географический департамент, который через несколько лет издал первый атлас России.
Кстати, уже тогда научные изыскания академиков порой имели практическое применение. Востоковед Георг Яков Кер состоял «профессором ориентальных языков» при Коллегии иностранных дел. Академик-математик Христиан Гольдбах стал главным специалистом российского «черного кабинета», организованного в 1742 году по инициативе вице-канцлера А. П. Бестужева-Рюмина для систематической перлюстрации дипломатической почты; именно его усилиями были дешифрованы депеши французского посла маркиза де Шетарди.[217] Иван Греч, прусский «профессор истории и нравоучения» и юстиц-советник 5-го класса (предок знаменитого во времена Николая I консервативного издателя и журналиста Н. И. Греча), в середине 30-х годов был приглашен в Митаву в качестве секретаря герцога Бирона, а затем служил уже в Петербурге в Шляхетском кадетском корпусе и даже побывал учителем великой княгини Екатерины Алексеевны — будущей Екатерины II.
Еще одной профессиональной сферой, практически целиком занятой иностранцами, стала медицина. По инициативе нового лейб-медика и архиатера Иоганна Фишера императрица утвердила «Генеральный регламент о госшпиталях и о должностях определенных при них докторов и прочих медицинского чина служителей», который впервые определял порядок работы русских больниц. По его же представлению Сенат в мае 1737 года повелел «в городах, лежащих по близости от Санкт-Петербурга и Москвы, а именно во Пскове, Новгороде, в Твери, в Ярославле и прочих знатных городах, по усмотрению Медицинской канцелярии, для пользования обывателей в их болезнях держать лекарей». Так постепенно в русскую жизнь стал входить немец-доктор. В 1738 году в Петербурге был назначен специальный врач для бедных, обязанный ежедневно находиться при главной аптеке, «прописывать бедным и беспомощным лекарства и раздавать оные безденежно».
В провинции рядовые «обыватели» этого еще не почувствовали, но в Петербурге солдат и матросов пользовали военные врачи Дамиан Синопеус, Даниил Мезиус, Льюис Калдервуд, Джеймс Маунси, Христиан Эйнброт, Иоганн Хатхарт и другие. В 1736 году зубной доктор Герман публиковал объявление, что у него, кроме лечения зубов, «можно в ванне мыться» и пользоваться «парами из лекарственных трав».
Поступивший в 1731 году на русскую службу Иоганн Якоб Лерхе (1703–1780) успел побывать полковым врачом в иранских провинциях, ходил вместе с русской армией по причерноморским степям во время Русско-турецкой войны, боролся в Харькове с эпидемией чумы. Затем были поход во время войны со шведами в Финляндию, поездка с русским посольством в Персию, недолгая служба «штадт-физика» в Москве и продолжительная работа в Медицинской канцелярии. Во время «Чумного бунта» 1771 года старый доктор издал правила профилактики этой страшной болезни.
Наивно было бы полагать, что зарубежные специалисты прибывали с благородной целью помочь отсталой стране поскорее создать образцовый аппарат управления. Однако высокая квалификация делала их практически незаменимыми, да и служебной этикой они превосходили многих из отечественных петровских «выдвиженцев». Пройдя огонь, воду и медные трубы приказной службы, российский чиновник быстро усваивал нормы служения не закону, а «персонам» и собственной карьере, в случае удачи обещавшей даже «беспородному» разночинцу дворянский титул и связанные с ним блага. Оборотной стороной выдвижения новых людей в государственном аппарате и судах были хищения, коррупция, превышение власти, котор*ые не только не были истреблены грозным законодательством Петра, но перешли, так сказать, в новое качество.
Недавнее исследование криминальной деятельности петровских «птенцов» показало не только вопиющие размеры «лакомств», но и их причину. Стремительная трансформация патриархальной московской монархии в бюрократическую империю вызвала резкое возрастание численности бюрократии: только за 1720–1723 годы число приказных увеличилось более чем в два раза. Результатом стали разрыв традиции гражданской службы и снижение уровня профессионализма — при возрастании амбиций и аппетитов чиновников.[218] Проще говоря, дьяки и подьячие XVII века брали умереннее и аккуратнее, а дело свое знали лучше, чем их европеизированные преемники, отличавшиеся полным «бесстрашием» по части злоупотреблений.
В записках вице-президента Коммерц-коллегии Генриха Фика (именно он по заданию Петра I собирал в Швеции материалы для коллежской реформы) приводится характерный портрет такого «нового русского» чиновника, с которым сосланному при Анне Иоанновне Фику пришлось встретиться в Сибири. Это был «молодой двадцатилетний детинушка», прибывший в качестве «комиссара» для сбора ясака, который на протяжении нескольких лет «хватал все, что мог». На увещевания честного немца о возможности наказания «он мне ответствовал тако: „Брать и быть повешенным обое имеет свое время. Нынче есть время брать, а будет же мне, имеючи страх от виселицы, такое удобное упустить, то я никогда богат не буду; а ежели нужда случится, то я могу выкупиться“. И когда я ему хотел более о том рассуждать, то он просил меня, чтоб я его более такими поучениями не утруждал, ибо ему весьма скушно такие наставлении часто слушать».[219]
И все же двор, коллегии и конторы — это довольно узкий столичный круг. Провинциальный русский дворянин, купец, а то и мужик, скорее всего, ничего не знали о славной певице Людовике Зейфрид, получившей от Анны Иоанновны только за одно выступление 29 февраля 1731 года 200 дукатов, и никогда в жизни не имели дело с асессором Коммерц— или Камер-коллегии, зато вполне могли столкнуться с немецким офицером на русской службе.
Военная коллегия каждый год составляла «список генералитету, штаб— и обер-офицерам». По подсчетам сравнившего такие списки за 1729 и 1738 годы Е. В. Анисимова, в 1729 году из 71 генерала полевой армии 41 был нерусского происхождения, всего же из 371 генерала и штаб-офицера — 125 (34 %). В 1725 году лишь один из 15 капитанов балтийской эскадры был русским. В 1738 году количество отечественных и иноземных генералов уже было почти равным — соответственно 30 и 31; а общее число иностранных генералов и штаб-офицеров (майоров, подполковников, полковников) составляло 192 из 515 (37,3 %).[220]
Увеличение доли иноземцев, как видим, незначительное, чтобы говорить о каком-то предпочтении им при чинопроизводстве. Однако при этих подсчетах оценивалось все количество генералов и офицеров, включая тех, кто получил свой чин до 1730 года и продолжал служить при Анне. Но кого же делала генералами она? В нашем распоряжении есть списки 1740 и 1741 годов, и мы можем оценить и «качество» этого слоя, и отношение к нему в «верхах».
Итак, в царствование Анны Иоанновны были назначены Два из трех имевшихся к 1740 году фельдмаршалов — Б. X. Миних и П. П. Ласси, оба иноземцы; произведены 12 генерал-аншефов (семь «немцев» и пять русских); 21 генерал-лейтенант (соответственно 11 и 10) и 48 генерал-майоров (соответственно 27 и 21). Таким образом, по всем генеральским категориям иноземцы преобладают, что при общем их количестве в русской армии как будто говорит о явном предпочтении «немцам».
Но все не так просто. Биографические данные генералов показывают, что большинство «немцев» поступили на русскую службу не в 30-е годы, а много раньше. При Петре начали служить Миних и Ласси; при нем же и в первые годы после его смерти получили свои чины шесть из служивших при Анне десяти генерал-аншефов «немцев», 13 из 21 генерал-лейтенанта «немца» и 29 из 42 генерал-майоров «немцев». То есть офицеры-иностранцы действительно получали чины и звания, только это были «немцы» не «аннинские» и не «бироновские», а бывшие капитаны, майоры и полковники армии Петра Великого.
Иные из них служили еще предкам Петра, как ветеран Вилим фон Дельден: за время 50-летней службы «тяжко ранен, прострелен в грудь смертельным страхом и лежал между трупа, и от таких тяжких ран и десятилетнего полонного терпения пришел в глубокие тяжкие болезни и безсилие», как оправдывался он перед Анной, будучи не в состоянии принять губернаторскую должность. Другие (ирландец Петр Ласси, швед Ульрих Спаррейтор, немцы Матвей Витвер и Федор Балк, пруссак Людвиг Альбрехт, отметившийся 25 февраля 1730 года) еще вместе с юным Петром были под Азовом и Нарвой.
Филип Богислав фон Шверин и шотландец Отгон Дуглас служили Карлу XII (Иоганн Кампенгаузен даже в чине капитана дрался в рядах шведов под Полтавой), а затем стали русскими офицерами. Французы Петр и Андрей де Бриньи, Александр Клапье де Колонг создавали инженерную службу, Миних строил Ладожский канал, голландец артиллерист Вилим де Геннин успешно руководил казенными уральскими заводами. Еще один шотландец, Иоганн Людвиг Люберас, строил Ревельскую и Рогервикскую гавани, укрепления и док в Кронштадте, был вице-президентом Берг-коллегии, руководил комиссией по описанию и составлению карты Финского залива, заведовал при Анне Кадетским корпусом, при Елизавете воевал со шведами, а в 1744–1745 годах находился с дипломатической миссией в Стокгольме.
В этом ряду «служилых» немцев-генералов можно выделить, пожалуй, только трех человек, чья карьера была тесно связана с Бироном. Оба его брата одновременно поступили на службу, в 1737 году стали генерал-лейтенантами, а к концу аннинского царствования — генерал-аншефами. Хотя оба и были настоящими солдатами и участвовали в походах Русско-турецкой войны, но едва ли могли рассчитывать на столь быструю карьеру по своим личным заслугам. Густав всю жизнь оставался исправным и храбрым служакой, но отнюдь не полководцем; Карл был способнее (Миних вынужден был признать, что старший из братьев «ревностен и исправен в службе, храбр и хладнокровен в деле»), но отличался жестокостью и надменностью, с командующим не ладил и после окончания войны ушел в отставку. Вернулся он на службу только по настоянию герцога и в октябре 1740 года был назначен генерал-губернатором в Москву.
Лудольф (Рудольф) Август фон Бисмарк, сын прусского генерала, дослужился до полковника, но вызвал неудовольствие начальства и решил искать счастья в России. Неизвестно, при каких обстоятельствах состоялось его знакомство с Бироном, но последствия оказались для неудачливого офицера благотворными. В августе 1732 года фельдмаршал Миних объявил о принятии на русскую военную службу «генерал-маеором прусского полковника Людольфа Августа фон Бисмарка, с жалованием по 3000 руб. в год» и назначении его в Петербург «для учреждения экзерциции по новому воинскому штату», В следующем году Бисмарк получил в команду расквартированный в столице Астраханский полк — и тут же стал генерал-лейтенантом и мужем свояченицы Бирона Теклы Тротта фон Трейден. Бисмарк был в 1734 году послан с дипломатическим поручением в Англию, участвовал в польской и турецких кампаниях, но отличился главным образом тем, что в 1737 году «страховал» со своими полками «выборы» в Курляндии. К концу царствования свояк герцога получил чин генерал-аншефа и пост вице-губернатора в Риге.
Помимо Бисмарка и братьев Биронов имелись и другие выдвижения не по заслугам — например карьера принца Людвига Груно Гессен-Гомбургского, личности амбициозной и бездарной, прославившейся не столько военными подвигами, сколько умением передергивать карты, причем даже играя во дворце. Но в числе клиентов Бирона он не был и с воцарением Елизаветы по-прежнему остался видным лицом при дворе.
Большинство же получивших генеральский чин при Анне заработали его ратной службой — с 1733 года империя постоянно вела военные действия, и награждать было за что. Федор Штофельн в 1738 году героически защищал от турок Очаков. Ирландец Юрий (Джордж) Броун сражался с турками и, будучи командирован к союзникам-австрийцам, вместе с ними попал в плен; офицера три раза перепродавали на рынках Стамбула, пока ему не удалось бежать, захватив с собой важные документы турецкого командования. Иван Альбрехт потерял ногу, а Ганс Юрген фон Икскуль погиб в бою со шведами при Вильманстранде в 1741 году. Кстати, решение о начале этого сражения принял в августе военный совет, шесть из восьми участников которого вместе с главнокомандующим Ласси были «немцами». Служить России будут и их дети — появятся военные династии Штофельнов, Вейсбахов, Ласси.
Со времен Петра I иноземные специалисты занимали высшие должности в военном флоте: в царствование Анны Иоанновны им командовали «петровские» адмиралы англичане Томас Сандерс, Томас Гордон, норвежец Питер Бредаль, швед Даниил Вильстер, немец Мартин Госслер; в должности обер-интенданта ведал строительством Балтийского флота талантливый английский конструктор Ричард Броун.
Эти генералы (Петр Ласси, Иоганн Люберас, Андрей Девиц, Кристиан Киндерман, Вилим Фермор, Юрий Броун, Федор Штофельн, Ридигер Вейдель, Иоганн Капменгаузен, Ульрих Спаррейтор, оба де Бриньи, Федор Брадке, Юрий Ли — вен и другие) также служили России при Елизавете и Екатерине II, как генералы «статские» — дипломаты И. А. Корф, Г. К. Кейзерлинг или сын петровского вице-президента Юстиц-коллегии лифляндских, эстляндских и финляндских дел Германа Бреверна Карл Бреверн.
Сравнение сделанных при Анне назначений со списком генералов 1748 года показывает, что «национальное» правительство Елизаветы проводило точно такую же политику: из пяти полных генералов было два произведенных ей «немца», из восьми генерал-лейтенантов — четыре, из 31 генерал-майора — 11.
Военная служба была наиболее престижной и предоставляла большие возможности для карьеры, особенно в условиях постоянных войн и открывавшихся «вакансий». Кроме того, многие офицеры из прибалтийских губерний вынуждены были служить в имперской армии — их небольшие имения не давали иного выбора. Подпоручиками и прапорщиками в полевые полки отправлялись и их дети — выпускники Шляхетского кадетского корпуса (в 1741 году — 21 «немец» из 71 «курсанта»), не получавшие никаких особых благ при распределении.
Так служил лифляндец Вилим Фелькерзам, начавший карьеру 16-летним бомбардиром, на полях сражений Семилетней войны ставший генерал-майором и вышедший в отставку генерал-аншефом. Кадет Карл Фелькерзам дослужился до бригадира; его однокашник Христофор Эссен, пойдя на службу 13-летним рядовым, во время Семилетней войны получил чин генерал-майора и закончил боевой путь в боях против турок при Екатерине II. Вместе с ним сражались против Фридриха II бывший рядовой Конной гвардии Рейнгольд Вильгельм Эссен и бывший паж и поручик Иоганн Михель Бенкендорф — оба впоследствии стали российскими генералами. Рядовой Измайловского полка и участник Русско-турецкой и Русско-шведской войн Иоганн Мейендорф на склоне лет был назначен комендантом, а затем вице-губернатором Риги. Родоначальниками плеяды российских офицеров и дипломатов стали Якоб и Людвиг Будберги и Георг Вильгельм Ламздорф.
Как и раньше, иноземных офицеров принимали в российскую службу: так, в 1732 году в рядах армии оказались ротмистр Марселет, капитан Капельн, поручик фон Меркельбах («в драгунские полки Украинского корпуса»), «бывшие на шведской службе» подполковник фон Штокман и майор фон Кафлер («в ландмилицкие полки»), начинавший «на гессенской службе» лифляндец капитан Радинг, генерал-майор Шпигель из «гессен-дармштадтской службы», «бывший в гессен-кассельской службе» полковник Я. Марин и его сын прапорщик С. Марин («теми же чинами <…> в Низовой корпус»), капитан Жан Батист де Турвилье («в армейские пехотные полки»). В 1737 году вместе с принцем Антоном Ульрихом Брауншвейгским на русскую службу поступил его паж — знаменитый впоследствии барон Карл Фридрих Иероним фон Мюнхгаузен; кстати, он стал корнетом кирасирского Брауншвейгского полка «по просьбе герцогини Бирон».
Государство поощряло прибытие иностранных специалистов и до, и после «бироновщины», издав по этому поводу на протяжении первой половины XVIII века 32 законодательных акта. Приток иностранцев был вызван очевидной нехваткой отечественных специалистов, но в то же время перекрывал путь менее квалифицированным российским офицерам, тем более что до 1732 года иноземный офицер на русской службе получал вдвое большее жалованье, чем россиянин. Но как раз с целью повысить профессиональный уровень офицерства в 1731 году был основан Сухопутный шляхетский кадетский корпус. Один из его учеников Карп Сытин в 1736 году угодил в Тайную канцелярию за «пасквиль» на обер-профессора Иоганна фон Зихейма — но написал он его в оригинале как раз на немецком языке: «Высокопочтенный гуснсрот и обер-хлебной жрец! Долго ли тебе себя хвалить; все то напрасно. Не ведаешь ты того, что ты природной осел». За оскорбление преподавателя кадет отделался поркой «кошками» и отсидкой в карцере на хлебе и воде, но все же остался в корпусе.
Не раз отмечалось, что именно при Анне иноземцы потеряли право на двойное жалованье по сравнению с русскими офицерами. Кроме того, с 1733 года не разрешалось определять иноземных офицеров без доклада императрице; в 1735 году «немцам» (прежде всего прибалтийским) запретили после отставки возвращаться на службу с новым чином, что прежде давало им известное преимущество перед русскими сослуживцами.[221]
Что же касается собственно «немецких» территорий — Лифляндии и Эстляндии, — то еще в 1726 году Екатерина I включила в 4-й класс Табели о рангах должности местных ландратов и регирунгсратов, уравняв их в ранге с генерал-майорами, и Анна Иоанновна это подтвердила. Остзейские провинции по-прежнему сохраняли внутреннюю автономию — систему местных выборных учреждений и судов, но дополнительных привилегий не получили.
Манштейн рассказывал, что граф Левенвольде добивался, чтобы лифляндские привилегии были подтверждены без оговорки, которую сделал в свое время Петр I: «Ягужинский воспользовался этим случаем, намекнул Левенвольде, что если ему, Ягужинскому, возвратят его прежнюю должность обер-прокурора Сената, то он берется окончить дело по желанию Левенвольде. Обер-шталмейстер без труда исходатайствовал у императрицы восстановление Ягужинского, а этот, со своей стороны, тоже сдержал слово и выхлопотал, чтобы подписали привилегии Лифляндии». Утверждая остзейскую автономию, царь подчеркнул суверенитет России («однако же наше и наших государств высочество и права предоставляя без пред осуждения») и указал, что привилегии имеют силу, «елико оные нынешнему правительству и времени приличаются»; эти формулы немецкое рыцарство и хотело бы упразднить.
Остзейские привилегии были действительно подтверждены Анной Иоанновной: в 1730–1731 годах были подписаны права лифляндского и эстляндского рыцарства и городов (Риги, Ревеля и затем Дерпта и Пернова). Однако хотя названные выше ограничения (clausula majestatis) отсутствовали, но по существу все прежние оговорки сохранились: «Права и привилегии подтверждаются в той силе, как они были конфирмованы Петром I и Екатериной I». По-видимому, и Анна Иоанновна, и придворные «немцы» не собирались принципиально менять имперскую политику ради сословных выгод прибалтийского дворянства. С 1730 года до февраля 1737 года не собирался лифляндский ландтаг, а на ходатайство рыцарства Сенат отвечал отказом и потребовал даже объяснения, на каком основании ландтаги вообще собираются. Впоследствии положение изменилось только благодаря посредничеству вице-губернатора и родственника Бирона Л. А. Бисмарка.[222]
Незадолго до конца правления Анны в 1739 году Камер-контора и Юстиц-коллегия лифляндских и эстляндских дел объединились в одну Коллегию лифляндских и эстляндских дел; таким образом, было создано объединенное центральное учреждение, в котором были сосредоточены все дела по управлению остзейскими губерниями. Но просуществовало оно недолго и было уничтожено в декабре 1741 года после воцарения Елизаветы Петровны: «Оному департаменту лифляндских и эстляндских дел быть по-прежнему под ведомством Камер-коллегии и сообщить оную Камер-конторе российских дел, как таковые дела были в ведомстве Камер-коллегии при жизни <…> Петра Великого, у которых дел быть по-прежнему ж советнику фон Гагенмейстеру и приказным служителям тем, кои у тех дел прежде были и те Камер-конторе лифляндские и эстляндские дела исправлять так, как оные прежде в сообщении с упомянутою Камер-конторою исправляемы были».
Вице-губернатор Бисмарк распределял аренды государственных имений в пользу местного дворянства. «Аренды от сего времени никому иному, как только таким персонам отданы были, которые из тамошнего шляхетства суть, и собственных довольных пожитков себя и своих детей по природе содержать не имеют, и или сами или же дети их в нашей действительной службе обретаются, и нам и своему отечеству заслуги показать старание и рачение прилагают», — гласил сенатский указ 1737 года на его имя.
Однако при аренде государственных имений предписывалось соблюдать старые шведские правила; в случае их нарушения принимались жалобы. «Крестьяне, подданные наших мариенбургских маетностей, — извещал указ 1735 года по поводу одного из арендаторов, капитана Липгардта, — всеподданнейше жалобы к нам приносили, как о учиненных им от помещика несносных насильствах и утеснениях, также и о неполучении по прошениям своим у ландгерихта судебной расправы». Над арендатором началось следствие; несмотря на то, что за Липгардта заступились местные власти, он был признан виновным и лишен аренды. Петербург требовал охраны казенных владений от разорения и напоминал местным властям о необходимости следить, чтобы «такими от арендаторов над крестьянами насильствами и утеснениями наши маетности разорены и таким беспорядочным администрациям отданы не были». Недовольные такой политикой бароны даже искренне считали Бирона покровителем латышских мужиков и евреев.
В 30-х годах XVIII века «немцы» уже появились в крупных городах за пределами собственно «немецких» провинций. В столице в 1737 году они составляли 8–9 % ее 70-тысячного населения. Были налажены регулярные рейсы пакетботов из столицы в Гданьск и Любек (за три рубля в один конец), а в самом городе французские комедианты «безденежно» разыгрывали для всех желающих пьесу «Ле педан скрупулез», что в переводе звучало как «Совестный школьный учитель».
Датчанин Педер фон Хавен оставил свои впечатления от петербургской улицы того времени: «Пожалуй, не найти другого такого города, где бы одни и те же люди говорили на столь многих языках, причем так плохо. Можно постоянно слышать, как слуги говорят то по-русски, то по-немецки, то по-фински <…>. Но сколь много языков понимают выросшие в Петербурге люди, столь же скверно они на них говорят. Нет ничего более обычного, чем когда в одном высказывании перемешиваются слова трех-четырех языков. Вот, например: „Monsiieur, paschalusa, wil ju nicht en Schalken Vodka trinken. Izvollet, Baduska“. Это должно означать: „Мой дорогой господин, не хотите ли выпить стакан водки. Пожалуйста, батюшка“. Говорящий по-русски немец и говорящий по-немецки русский обычно совершают столь много ошибок, что их речь могла бы быть принята строгими критиками за новый иностранный язык. И юный Петербург в этом отношении можно было бы, пожалуй, сравнить с древним Вавилоном».
Первыми иностранными жителями Петербурга стали голландцы, но во времена «бироновщины» наиболее влиятельной стала английская колония, куда входили богатые купцы и судовладельцы; англичане же преобладали среди моряков. Французы были представлены высококвалифицированным обслуживающим персоналом — поварами, парикмахерами. Самую же многочисленную группу иностранцев составляли немцы. Немецкая колония состояла из разных социальных групп: офицеры, врачи и ученые-чиновники стояли ближе к власти и находились в привилегированном положении; быстрее и глубже в русскую жизнь входили ремесленники — ювелиры, каретники, мебельщики, слесари, столяры, брадобреи, сапожники, пивовары, портные, булочники.[223]
Одни спустя время, с прибылью или разорившись, покидали «дикую Россию». Другие продлевали свои контракты и оседали на новом месте; женились, крестились в православную веру, хотя могли этого и не делать, поскольку петровские указы разрешали иностранцам браки с русскими без перехода в православие. Иностранцы пользовались правом свободно заниматься избранным видом деятельности, беспрепятственно уезжать из России, отправлять богослужение. Ко времени Анны Иоанновны в Петербурге действовали четыре протестантские общины — немецкая, голландская, французско-немецкая реформатская и шведско-финская церковь. Патроном старейшей немецкой общины Святого Петра был вице-адмирал Корнелий Крюйс. После его смерти этот почетный пост занял фельдмаршал Миних. В храме Святого Петра на богослужениях присутствовала сама Анна Иоанновна вместе с другими членами императорской фамилии — например в декабре 1737 года при освящении нового органа. Три другие евангелические общины получили от императрицы в дар участки земли для строительства своих церквей; 3 мая 1735 года был заложен первый камень в основание церкви Святой Анны, постройка которой была окончена в 1740 году.
И в обыденной жизни Москвы незаметно, но прочно утвердились иноземные новшества. Дневник войскового подскарбия Якова Андреевича Марковича за 1728–1729 годы фиксирует новые для приезжего украинца, но уже обычные для москвичей детали: в Грановитой палате устраивались ассамблеи, на улице можно было зайти в «кофейный дом», а о царских милостях и новостях из Лондона, Парижа, Вены и даже Лиссабона — прочитать в газете, приходившей из Петербурга с месячным опозданием.
Летом и осенью 1731 года любопытствующие могли узнать из «Санкт-Петербургских ведомостей» помимо «официальных» сообщений о действиях коронованных особ о других заграничных событиях:
«Из Парижа от 1 дня иуня. <…> На прошедшей неделе осуждена в камморном суде некоторая богатая прикащическая жена из Пикардии, так что оная прежде повешена, а потом сосжена, а ея 2 сына живые лошадьми разорваны быть имеют. Ея преступление состоит в том, что она некотораго слугу обеим своим сыновьям убить велела, понеже он у нея с угрозительными словами 500 ливров требовал, которые она ему за то, что он в ея соседстве некоторый двор зажег, обещала» (17 июня).
«Из Митавы от 29 дня августа. С прибывшею ныне сюда почтою получено известие, что 25 дня сего месяца в Кенигсберге военных и вотчинных дел советник фон Шлублут во всем уборе, в платье, башмаках и чулках на новой пред военного и вотчинного коморою нарочно к тому пристроенной виселице повешен. Здесь обнадеживают, что притчиною его смерти суть захваченные от него казенные денги. При сем приключилось и сие нещастие, что некоторый кузнечный подмастерье, смотря сию эксекуцию с высокого места, упал и до смерти ушибся. Здесь надеются оттуда еще о многих пременах известие получить» (23 августа).
«Из Гамптонкурта от 31 дня августа. <…> Вчерашнего дня были в Витеале генералы в собрании, чего ради ныне объявляют, что все офицеры, которых полки в Ирландии стоят, к своим полкам отъехать имеют. За день до того бегал салдат третьяго полка гвардии сквозь 300 человек спиц рутен, а потом выгнан оный при битии в барабан с веревкою на шее из полка, понеже он у убогаго армянскаго священника 3 шилинга и 6 фенингов украл» (16 сентября).
«Из Парижа от 5 дня ноября. <…> Близ Витра в Шампании найдена на высоком дереве дикая женщина около 18 лет, но как она туда пришла, не известно. Она не ест ни хлеба, ниже варенаго мяса, но питается токмо осиновым листвием, лягушками и сырым мясом, которое она с великим желанием глотает. Она бегает как заец и взлазывает на дерева в подобие кошке, о чем тамошний интендант королевскому двору известие подал» (22 ноября).
«Из Гаги от 14 дня ноября. <…> Найденная во Франции дикая женщина есть зело хорошая обезьяна, которая пред несколькими годами от дука де Виллероа ушла, но помянутой женщине так подобна была, что разность между ними токмо по учиненном подлинном осмотрении изобретена. <…> В Гулсте казнен недавний великий разбойник, которой и на своих свойственников руки поднял, следующим образом: сперва отсек у него палач правую руку, а потом бил его оною по лицу. После того был он колесован, и лежав с четверть часа, со всем амбоном, на котором эксекуция чинилась, живый сожжен» (25 ноября).
Из этих сообщений следует, что, кажется, уже с момента появления средств массовой информации в России «газетары» стремились удивить читателя сенсацией и захватывающими подробностями уголовной хроники, напоминавшими, что вызывавшие живой интерес публики «эксекуции» имели место не только в «бироновской» России.
Без всякого принуждения в повседневный обиход горожан вошли «Канарский цукор», оливки (четыре алтына за фунт), кофе по 20 алтын за фунт. А вот доставляемый караванами из Китая чай был еще дорог (фунт стоит целых шесть рублей) и несоизмерим по цене с таким нынешним деликатесом, как икра (пять копеек за фунт). Не только царедворцы, но и простые обыватели уже могли купить настоящую картину по 40 алтын за натюрморт, или, как называли этот жанр в то время, «битых птиц». Менее искушенные в прекрасном могли развлекаться карточной игрой «шнип-шнап» (немецкая колода предлагалась всего за восемь копеек). Для любителей более серьезных занятий продавались учебники (первый отечественный курс истории «Синопсис» стоил 50 копеек), «Политика» Аристотеля, «книжка об орденах» и «коронные конституции» Речи Посполитой.
В тележном ряду можно было приобрести «английскую коляску»; купить слугам готовые «немецкие кафтаны» по два рубля 25 копеек, а для хозяев — китайские фарфоровые чашки (50 копеек), «померанцевые деревья с плодами» (пять рублей) и такие приборы, как «barometrum» и «ther-momethrum» (за оба — полтора рубля). А вот «тартуфли» (картофель) оставались еще заморской экзотикой — они в 30-е годы подавались на императорский стол поштучно.
Просвещенный малороссиянин легко находил себе достойный круг общения: с вице-президентом Синода Феофаном Прокоповичем можно было поговорить о рецептах осветления пива, с вице-президентом Камер-коллегии Генрихом Фиком — о трудах Декарта и о наличии «памятствований» и ума у животных, а с «посольскими купчинами» — обсудить завоевание Китая маньчжурами, кои «гораздо разнятся от китайцев». При этом расширение круга интересов даже способствовало решению насущных проблем с прислугой: теперь можно было купить в приличный дом не только «дивчину калмычку» за 10 рублей с полтиной, но и персидских мальчиков.[224]
Не только в Петербурге и Москве, но и в других российских городах можно было приобрести «немецкие башмаки», оконные стекла, селедку «амбурку», заморский сахар (по семь рублей с полтиной за пуд) и даже готовые камзол со штанами на немецкий манер (за полтора-два рубля). В столичном Петербурге «устерсы» стали популярной закуской, и купцы скоро сбили цены на них с пяти до двух рублей за сотню. В 1736 году купец Иоганн Дальман бойко торговал «цитронами» по три-четыре рубля за сотню и продавал бутылку отличного шампанского или бургундского вина по 50 копеек.
С потоком товаров и людей в Россию проникали не только Декарт с барометром, но и иные плоды цивилизации, в том числе бордельный промысел — оказание сексуальных услуг в изысканной обстановке. В 1750 году императрица Елизавета начала первую в отечественной истории кампанию против «непотребства». Тогда и выяснилось, что владелица самого фешенебельного публичного дома Анна Кунигунда Фелькер (более известная под именем Дрезденши) начала свою трудовую деятельность много лет назад, когда явилась в Петербург «в услужение» к майору Бирону — брату фаворита.[225] Утешив должным образом майора, бойкая особа вышла замуж за другого офицера, а когда тот ее оставил без средств — занялась сводничеством, что в большом военном городе позволило ей быстро накопить первоначальный капитал и открыть уже настоящее увеселительное заведение с интернациональным персоналом.
И все же, несмотря на известные издержки, к 1730-м годам преобразования стали необратимыми. Потребность в образованных людях была настолько велика, что по-прежнему предписывалось «имати в школы неволею». Основанные Петром I училища продолжали свою деятельность, несмотря на скудость отпускаемых средств и суровые порядки. По ведомости 1729 года в московских Спасских школах обучались 259 человек. Из них «бежали на Сухареву башню в математическую школу в ученики 4 <…>, из философии бежал в Сибирь 1, из риторики гуляют 3, из пиитики 2». Отставные гвардейские солдаты и унтера давали подписку «в бытность в доме своем <…> будет носить немецкое платье и шпагу и бороду брить. А где не случитца таких людей, хто брить умеет, то подстригать ножницами до плоти в каждую неделю по дважды и содержать себя всегда в чистоте, так как в полку служил», под страхом военного суда.
Неуловимые на первый взгляд перемены коснулись даже твердыни старообрядчества — знаменитой Выговской общины, добившейся от правительства официального признания и самоуправления. Ее наставник Андрей Денисов с упреком обращался к молодым единоверцам, склонным к своеволию и мирским радостям: «Почто убо зде в пустыне живете? Пространен мир, вмещаяй вы; широка вселенная приемлющая вы. По своему нраву прочая избирайте места».
Переведенный и опубликованный в 1730 году В. К. Тредиаковским роман французского писателя П. Талемана «Le voyage de 1'isle a Amour» («Езда в остров любви») становился чем-то вроде самоучителя «политичных» любовных отношений, и его стихотворения становились популярными песенками:
Можно сказать всякому смело,
Что любовь есть велико дело:
А казаться всегда умильну
Кому бы случилось?
В любви совершилось.
А светские консерваторы еще более энергично обращались к прекрасному полу, представительницы которого
Любят все холопей хамскую породу
Мирскую прокляту семсотого году <…>.
Дуры глупые, бесчестны вы стали,
Хамы вас бивши, руки изломали.
Смеютца, прокляты: «Палок уж де мало»;
Куды, какая глупость к вам припала?
Бросьте их проклятых, зла эта порода,
Есть кого любить — мало ли народу?
Каналий, курвы, ни к чему не годны,
Образумьтесь дуры! В том-то ли вы модны?[226]
Но городские «глупые дуры» почему-то уже предпочитали более европеизированных кавалеров:
Чтоб был бел да румян, по-французски убран,
Чтоб шляпа со блюмажом, золотой позумент,
Чтобы золотые пряжки со искарпами.
Надо признать, что критика была во многом справедливой: поколение «семсотого году» еще не усвоило галантные манеры и допускало рукоприкладство. Если же отвлечься от дамского видения проблемы, то все же можно сказать, что У иноземцев было чему учиться. Их русские ученики на склоне лет это осознали. Майор Данилов с благодарностью вспоминал свой класс в «Чертежной школе», где «был директором капитан Гинтер, человек прилежный, тихий и в тогдашнее время первый знанием своим, который всю артиллерию привел в хорошую препорцию». Его ровесник, военный инженер Матвей Муравьев, в записках с не меньшим почтением отзывался о «моем генерале» Люберасе и его желании «зделать мне благополучие».[227] А живший в Петербурге камер-юнкер герцога Голштинского Берхгольц писал в Дневнике, что они с приятелями немцами часто собирались за Шнапсом и вчетвером пели… русские песни: «Стопочкой по столику стук-стук-стук!»
Другое дело, что вместе с инженерами и моряками в послепетровскую Россию прибывали и самоуверенные молодые люди, которых с иронией описал другой их соотечественник и ученый-историк Август Шлецер в 1760 году: «Эти дураки представляли себе, что нигде нельзя легче составить карьеру, как в России; многим из них мерещился тот выгнанный из Иены студент богословия (Остерман. — И. К.), который впоследствии сделался русским государственным канцлером».
Однако и без них ставшее относительно массовым столкновение традиций и культур должно было породить проблемы. При Петре российским «верхам» или даже более-менее затронутому реформами «шляхетству» было не до рефлексии по поводу иноземцев. Темпы и размах преобразований в сочетании с железной волей и дубиной государя не оставляли для этого возможности, да и такого желания у большинства петровских «птенцов» не появлялось.
Для тех же, кто годами работал бок о бок с «немцами», они быстро становились «своими» и удивления не вызывали. Служивший под началом Левенвольде Нащокин искренне ценил своего командира, бывшего генерал-адъютанта Петра: «Как оный граф Левенвольд, со справедливыми поступками и зело с великим постоянством, со смелостью, со столь высокими добродетелями редко рожден быть может». Моряк и дипломат Иван Иванович Неплюев сохранил самую теплую память об Остермане: «Я не могу отпереться, что он был мой благотворитель и человек таковых дарований ко управлению делами, каковых мало было в Европе».
«Низы» же и ранее, и после еще долго видели в «немце» средоточие грехов, умеряемых или, наоборот, поощряемых «начальством»: «У нас немец онагдысь холеру по ветру на каланче пущал. С трубкой, значит. Возьмет это, наведет на звезды и считает. Сколь сосчитает — столь и народу помрет, потому у кажинного человека свой андел, своя звезда. Ему, немцу, от начальства такое приказание, значит, вышло, должен сполнять. Много бы у нас народа померло, да, вишь, начальство смилостивилось по штафете, ну и ослобонили».
Наиболее «продвинутые» и всерьез познакомившиеся с западной жизнью россияне, как дипломаты Борис Куракин или Андрей Матвеев, позволяли себе осуждать излишнее «дебошанство» или сравнивать российские порядки с иностранными. Матвеев был в восхищении от прогулок по «Версальской слободе» Людовика XIV и обнаружил «на обеде у короля чин слово в слово весь двора московского старого». Но он же подчеркнул разницу: «Но хотя то королевство деспотическое или самовладечествующее, однако самовластием произвольным николи же что делается, разве по содержанию законов и права, которые сам король, и его совет, и парламент нерушимо к свободе содержит всего народу».
Однако рассуждения о нерушимых правах, парламенте и «произвольном самовластии» после 25 февраля 1730 года стали неактуальными. Доля же «немцев» не уменьшилась, а скорее увеличилась, но не столько в количественном отношении, сколько в качественном — иноземцев было немного, но зато они попадали на ключевые посты в управлении, военном деле и науке.
С другой стороны, поколение «семсотого году» уже воспринимало себя элитой великой европейской державы. Но сами эти «величие» и «европеискость» выглядели в глазах новоприбывших иностранцев, не прошедших петровскую школу реформ и походов, достаточно сомнительными, хотя уже нельзя было, как во времена Ивана Грозного, игнорировать московских подданных и считать их необразованными, нерадивыми и предающимися неумеренному пьянству варварами. Русский, даже неблагородного происхождения, оказывается, «способен понимать все, что ему ни предлагают, легко умеет находить средства для достижения своей цели и пользуется представляющимися случайностями с большою сметливостью». «Можно с уверенностью сказать, что русские мещане или крестьяне выкажут во всех обстоятельствах более смышлености, чем сколько она обыкновенно встречается у людей того же сословия в прочих странах Европы» — такой «открывал» для себя послепетровскую Россию один из самых умных и вдумчивых мемуаристов Манштейн, отмечая, что подобные выводы невозможно делать, не зная языка страны, и сожалея, что «немногие иностранцы приняли на себя труд изучать его; от этого и возникли столь неосновательные рассказы об этом народе».
Такой противоречивый образ России, в основе которого лежали еще представления немецких писателей и путешественников XVI—XVII веков (С. Герберштейна, А. Олеария и других), запечатлен в популярной немецкой энциклопедии — «Универсальном лексиконе всех наук и искусств» Генриха Цедлера, изданном в 1732–1754 годах в Лейпциге и Галле. В статьях о России отмечены ее природные богатства; русские же люди «недоверчивы, высокомерны, склонны к предательству, упрямы и от природы угрюмы», но в то же время они «способны в науках, упорны и внимательны». По-прежнему Россия оценивалась как «одна из самых суровых европейских монархий, где жизнь и имущество подданных находятся в полной власти монарха». Отмечены и удивлявшая иноземцев «русская баня», и невежество народа, усугубленное «русским пьянством». Царь Петр I начал проводить реформы, при нем появились просвещенные люди — но внедрение новых обычаев и законов «произошло слишком быстро, старые свободы были уничтожены». Анна Иоанновна называется там уже «правительницей всего культурного мира». Особо отмечается ее политика в области экономики, образования и науки — при том, что по-прежнему «крестьянин живет в большой нищете, к которой он привык с детства». Простой же народ, по мнению автора, по-прежнему сопротивляется европейскому влиянию, призванному превратить его в «цивилизованных людей».[228]
К тому же победы империи порождали опасения в связи с возросшей военной мощью России. В западных сочинениях и в прессе появились высказывания, что реформы Петра I направлены не на искоренение природного российского «варварства», а на усиление военной мощи и использование технических достижений Запада против него самого. Именно с XVIII века пошло сравнение русских с медведями — тем более актуальное, что, по мнению иностранцев, эти звери до сих пор ходят по улицам русских городов.
Изображенную картину новой России благостной не назовешь, но она уже лишена былой цельности, выводившей «московитов» за пределы цивилизованного европейского мира, даже если принять во внимание «политкорректность» по отношению к «просвещенной» Анне Иоанновне. Можно предположить, что таким было отношение к России у многих «немцев», приехавших в нее жить и служить, в том числе и у Бирона.
Не стоит относить к проявлению национальной спеси брань в адрес сенаторов и угрозы положить их вместо бревен на мосты, которые его светлость нашел неисправными, — это обычный на Руси стиль общения с подчиненными, ничего общего с «немецким» происхождением не имеющий. Но герцог, похоже, русским становиться не собирался — в отличие хотя бы от женатого на боярышне Стрешневой Остермана или появившейся при дворе пятнадцатью годами позже немецкой принцессы Софии Фредерики Августы Ангальт-Цербстской. Порой он позволяв себе непочтительные высказывания в их адрес, как во время выволочки молодому Шаховскому: «Вы, русские, часто так смело и в самых винах себя защищать дерзаете». Герцог не трудился, особенно в конце аннинского царствования, свое отношение скрывать: «Он презирает русских и столь явно выказывает свое презрение во всех случаях перед самыми знатными из них, что, я думаю, однажды это приведет к его падению; однако я действительно считаю, что его преданность ее величеству нерушима и благо своей страны он принимает близко к сердцу».
Внимательная леди Рондо, давшая Бирону эту характеристику, не только верно предсказала будущее фаворита, но, кажется, уловила в нем то же самое противоречие: русские, конечно, нация непросвещенная и даже достойная презрения (а какую еще оценку могли вызвать желания исконно русских аристократов «рабственно целовать» ему ноги?); но в то же время он — слуга великой империи и должен этой роли соответствовать. Поэтому Бирон и стал фаворитом «в службе ее императорского величества», а не обычным иностранным авантюристом, готовым набить карманы и вовремя исчезнуть. Поэтому он мог накричать на нерадивых сенаторов, тем более за дело. Но проявлять публичное неуважение к чужой культурной традиции было нельзя — и сам Бирон приказал простоватому брату Густаву, совершенно убитому смертью любимой жены и не желавшему присутствовать при прощании с покойницей родственников, «покориться обыкновению русских, представляя, что он, как явный чужеземец, лишится общего уважения».
Размывание «комплекса превосходства» у иностранцев сопровождалось схожим процессом изживания противоположного комплекса и формирования национального сознания у российских подданных. Этот сдвиг уловить трудно, он происходил подспудно; мы, к сожалению, не располагаем ни перепиской, раскрывающей мысли и чувства корреспондентов на сей предмет, ни обстоятельными мемуарами людей той эпохи — эти жанры войдут в обыкновение 40–50 лет спустя.
Короткие дневниковые записи тех лет не дают возможности понять, замечали ли их авторы «немецкое засилье». Они служили — рядом с теми же «немцами», воевали, получали чины, женились, заботились о своем хозяйстве, как будущий адмирал Семен Мордвинов:
«В 1733 году в марте получил я указ, что флотские капитаны все одного — полковничья ранга, лейтенанты — майорского, в том числе и я, мичманы — поручики; по именному указу пожалованы 1732 года в декабре.
В 1734 году в августе месяце по указу сменил меня капитан-лейтенант Нанинг, и я, отдав команду, поехал в Астрахань, а оттуда до Царицына водою, а из Царицына до Москвы и Санкт-Петербурга сухим путем; в Москву прибыл октября 17-го дня, а в Петербург ноября 1-го числа.
По прибытии в Петербург отпущен в дом марта по 1-е число 1735.
1735 года по прибытии из деревни определен в кронштадтскую команду и тот весь год пробыл в Кронштадте.
В 1736 году в январе месяце подана от меня в адмиралтейскую коллегию книга о эволюции флота, сочиненная мною наооссийском языке („Книга о движении флота на море“. — И. К.).
Января 16-го числа родился у меня сын Семен, 18-го дня крещен и того же дня умре и похоронен в Кронштадте у церкви Богоявления Господня, 20-го числа.
В марте послан я для следствия, в силе именного указа, о недоимках в Новгород.
В 1737 году в усадище своем Мелковичах построил деревянную церковь во имя Покрова Пресвятые Богородицы, заложена на Святой неделе, а освящена ноября 9-го числа.
В 1738 году, для следствия в августе ездил я в Старую Руссу, а в декабре сменен лейтенантом Нащокиным и прибыл в Петербург 31-го декабря.
В 1739 году в январе определен я в Комиссариатскую экспедицию на должность советника.
В 1740 году был я на море на корабле, именуемом „Императрица Анна“, в 112 пушек, на котором был вице-адмирал (О'Бриен. — И. К.); я тут был в должности капитан-лейтенанта, а потом за болезнию капитана и сам командиром, а по возврате с моря взят в Петербург и определен по-прежнему в комиссариат в должность советника.
Октября 17-го числа государыня императрица Анна Иоанновна скончалась. Ноября 4-го дня пожалован с прочими в капитаны 1-го ранга».
Целое царствование прошло на глазах автора, он много чего видел на суше и на море и во многом участвовал, но его отношения к своему времени и его героям в таких записях > «летописного типа» не видно.
Однако немногие косвенные данные позволяют утверждать, что к концу правления Анны Иоанновны в этой шляхетской среде петровские преобразования, видевшиеся накануне и после его смерти тяжким испытанием, стали восприниматься как время славы и благополучия — хотя бы по сравнению с тяготами аннинского царствования. На это указывает идеализация Петра в появившихся в те годы в народной среде своеобразных «преданиях», где он представал царем-«солдатом» и героем сюжета о воре, не смевшем посягнуть на царскую казну.
Об этом же процессе свидетельствуют и интересы столичных читателей. По данным «Учетной книги» изданий Синодальной типографии 1739–1741 годов, в это время особой популярностью пользовалась литература о Петре I и его семействе. Офицеры, чиновники и прочая публика покупали «Проповедь в день годишного поминовения» императора, «Похвальное слово» и другие произведения, связанные с его именем и «домом»: «Описание о браке» Анны Петровны, «Слово на погребение» Екатерины I.[229]
Молодой Ломоносов из германского далека в знаменитой «Оде на взятие Хотина» прославлял русские войска, ведомые не Минихом, а самим императором Петром Великим в компании с Иваном Грозным:
И, чувствуя приход Петров,
Дубравы и поля трепещут.
Кто с ним толь грозно зрит на юг,
Одеян страшным громом вкруг?
Никак смиритель стран Казанских?
Поэт уже видел будущие победы русских героев («Обставят Росским флотом Крит; Евфрат в твоей крови смутится»), но пока был уверен:
Россия, коль щастлива ты
Под сильным Анниным покровом!
Какия видишь красоты
При сем торжествованьи новом!
Однако обращение к недавнему великому прошлому должно было неизбежно вызвать сравнение — и здесь новые придворные светила, за исключением, может быть, бравого Миниха, явно уступали Петру и его «птенцам», тем более что многие из петровских выдвиженцев были удалены или умерли в опале, хотя далеко не всегда по вине «немцев».
Ни Остерман, ни Бирон, ни большинство их клиентов в герои, «мореплаватели и плотники» не годились — да к тому же были «немцами», что уже могло раздражать поколение дворян, осознавших себя «новыми людьми» великой державы. Однако и открытого ропота они пока не вызывали, поскольку действовали на «своем» месте: Остерман — в качестве признанного министра, а Бирон — в «тени» легитимной (при всей условности этого понятия в послепетровской России) государыни.
Едва ли герцог был способен уловить эти настроения в обществе; насколько мы можем судить, его натуре такие тонкости были чужды. Его повелительница была уверена, что действует в лучших традициях «дяди нашего». В целом так оно и было — только привело в итоге к крушению «бироновщины».
19 января 1740 года двор торжественно отмечал десятую годовщину восшествия Анны Иоанновны на престол. В ее честь звучали русские и немецкие вирши:
Благополучная Россия! посмотри только назад,
На прошедшую ночь давно минувших времен.
Вспомни тогдашнюю темноту:
Взирай на нынешнее свое цветущее щастие.
Удивляйся премудрости Великие Анны.
Рассуждай ее силу, которая ныне твою пространную империю,
Славой своего оружия одна защищает
Ее величие везде и во всем равно.
То и двор ее своим великолепием все протчие превышает,
Свет ее славы пленяет слух и сердце чужестранных народов,
Они числом многим бегут сюда спешно, живут с удовольством.
Кто не ее подданный, тот подданным быть желает.
Сие златое время России
По желанию сердец наших именем Великие Анны назвали.
Естественно, не обошлось без «огненной потехи»: «Описание оного фейерверка, который 1 дня генваря 1740 года, пред зимним домом ее императорского величества самодержицы всероссийской в Санкт-Петербурге зажжен был <…> в сей день победу и мир представить в образе двух жен, руки одна другой подающих и смотрящих на образ ее императорского величества всероссийской самодержицы. Надпись при этом употреблена сия: „Чрез тебя желание наше исполняется“».
Исполнением своих желаний — во всяком случае, некоторых — мог бы быть доволен и сам Петр, никогда не рассматривавший Анну в качестве своей преемницы. Экстенсивное освоение богатейших природных ресурсов восточных регионов дало толчок развитию российской промышленности. За время аннинского царствования в стране появились 22 новых металлургических завода. Россия увеличила производство меди до 30 тысяч пудов (по сравнению с 5500 в 1725 году) и заняла прочные позиции на мировом рынке в торговле железом, вывоз которого из России за десять лет увеличился в 4,5 раза. Вместе с продукцией новых отраслей промышленности рос экспорт пеньки, льняной пряжи и других товаров.[230]
Однако возвращение к политике Петра означало не столько защиту интересов собственно дворянства, сколько приоритет государственных потребностей. Их рост и тяжелая война требовали все новых средств, которых постоянно не хватало. Разорение центральных районов страны, по которым в 1732–1734 годах прокатился голод, вызвало гибель и бегство крестьян, а недоимки по подушной подати с 1735 года стали быстро расти. Горожан, как и при Петре, заставляли нести всевозможные службы: заседать в ратуше, собирать кабацкие и таможенные деньги, работать «счетчиками» при воеводах.
Царствование Анны стало новым этапом в ужесточении контроля над духовенством и подготовке секуляризации церковных вотчин. В 1738 году по причине накопившихся казенных недоимок в 40 тысяч рублей Коллегия экономии, управлявшая церковными и монастырскими вотчинами, была изъята из ведения Синода и передана в подчинение Сенату.
Анна, как и ее грозный дядя, самовольно назначала архиереев: «Определить псковского Рафаила в Киев, переяславского Варлаама во Псков, суздальского Иоакима в Ростов, Илариона, архимандрита астраханского, посвятить в архиереи в Астрахань», — при этом высочайшие резолюции не обращали внимания на синодские представления. Дела о неотправлении молебнов и поминовений возникали в массовом порядке; виновных ждали не только плети и ссылка, но во многих случаях и лишение сана. Тех же, кто по каким-то причинам не присягнул новой императрице, рассматривали как изменников, и следствие по таким делам передавалось в Тайную канцелярию.
Каких-либо свидетельств участия Бирона в обсуждении и решении церковных вопросов нет. Однако основной массе духовного сословия — приходским и «безместным» священникам, дьяконам, пономарям и их семьям — от этого легче не было. 3 сентября 1736 года Синод выслушал полученную из Сената меморию: «Синодальных и архиерейских дворян и монастырских слуг и детей боярских и их детей, также протопопских, поповских, диаконских и прочего церковного причта детей и церковников, не положенных в подушный оклад, есть число не малое; того ради взять в службу годных 7000 человек, а сколько оных ныне где на лицо есть, переписать вновь, и за тем взятием, что где остается годных в службу ж и где им всем впредь быть, о том определение учинить, дабы они с прочими в поборах были на ряду. Вышеописанных же чинов некоторых губерний у присяги не было более 5000 человек, из которых взять в службу годных всех, сколько по разбору явится».
Так начались продолжавшиеся несколько лет «разборы» Церковнослужителей и их родственников, которых власти немедленно отправляли в армию, чтобы восполнить огромные потери. Синод тогда отчитывался: в Тверской епархии: «Взято в службу 506 человек, в Казанской 464, в Нижегородской — 1233». Следом полетело новое распоряжение — выявлять незаконно постригшихся: «Прилежно везде испытать, кроме тех чинов людей, каковых указами блаженные памяти Чгх императорских величеств велено, не постригали ли где В''монахи и в монахини без указу». До того государыня, «кроме вдовых священников и диаконов и отставных солдат, которых указами постригать в монашество поведено, в мужеских в монахи, а в девичьих в монахини, отнюдь никого ни из каких чинов людей постригать не повелела».
В итоге некоторые храмы и монастыри остались без богослужения; даже безропотные губернские власти доносили, что если взять действительных дьячков и пономарей, то «в службе церковной учинится остановка».[231] Такие гонения вполне могли расцениваться как происки исконно враждебных православию «немцев».
В отношении дворянства предоставление льгот сопровождалось увеличением служебных тягот. В 1734 году Анна повелела сыскать всех годных к службе дворян и определить их в армию, на флот и в артиллерию; с началом большой войны в 1736 году для явки «нетчиков» был определен срок 1 января и разрешено подавать доносы о неявившихся даже крепостным.
В то время дворянина на службе еще могли выпороть; но даже не битый не был уверен в достойном «произвождении»: порядок получения нового чина не раз менялся; к тому же добиться повышения, отпуска или отставки влиятельному и обеспеченному офицеру было гораздо легче.[232] Проблемы ожидали дворян и дома. Вместе с восстановлением военных команд для сбора подушной подати был возобновлен и запрет помещикам переводить без разрешения крестьян в другое имение; хозяева стали ответственными плательщиками за свои крепостные «души» и их недоимки. В неурожайные годы дворянам предписывалось снабжать крестьян семенами и не допускать их ходить по миру. В 1738 году власти даже в одном из указов официально осудили «всегдашнюю непрестанную работу» помещичьих крестьян, при которой они не могут исправно платить государственные подати.[233]
«Уже пять или шесть лет, как слышатся жалобы, во-первых, на слепую снисходительность императрицы к герцогу Курляндскому; во-вторых, на гордый и невыносимый характер последнего, который, как говорят, обращается с вельможами, как с последними негодяями; в-третьих, на его фаворита, еврея Липмана, придворного банкира, подрывающего торговлю; в-четвертых, на вымогательство огромных сумм, частью истраченных на женщин, а частью на выкуп поместий герцога и на постройку ему великолепных замков; в-пятых, на сдачу трех четвертей молодых людей в солдаты, которых убивают как на бойне, вследствие чего поместья дворян обезлюдены и они не в состоянии уплатить общественных податей» — такими представлялись настроения российского шляхетства офицеру-иностранцу на русской службе в 1740 году.[234]
Наконец, выход в отставку после 25 лет службы по закону 1736 года был отложен до окончания турецкой войны. Но даже оказавшись в родном поместье, не всегда можно было насладиться покоем; например, в мае 1738 года государыня почему-то запретила под Москвой охотиться на зайцев, мотивируя тем, что охотники «зайцов по 70 и по 100 на день травят».
Недовольство дворянства проявлялось в появлении на свет проектов и записок. Среди бумаг московского губернатора Б. Г. Юсупова нами был обнаружен черновик одного такого документа, где автор в конце царствования Анны выражал взгляды своего сословия. По его мнению, манифест о 25-летнем сроке службы на деле не выполняется: после полученной отставки «ныне, как и прежде, раненые, больные, пристарелые <…> расмотрением Сената определяются к штатцким делам». В результате «нихто в покое не живет и чрез жизнь страдания, утеснения, обиды претерпевают». Юсупов был убежден: «Без отнятия покоя и без принуждения вечных служеб с добрым порядком не токмо армия и штат наполнен быть может, но и внутреннее правление поправить не безнадежно», — так как получившим «покой» служилым «свой дом и деревни в неисчислимое богатство привесть возможно».[235] Наиболее явным симптомом недовольства стал последний большой политический процесс царствования — «дело» А. П. Волынского.
Суд над Д. М. Голицыным (в 1736 году) и казни Долгоруковых (в 1739-м) можно считать последним актом затянувшейся расправы Анны с ненавистными ей «верховниками». Невозможно представить, чтобы Бирон был не в курсе этих процессов или не интересовался ими; но едва ли они были его инициативой. Однако в расправе с Волынским он, несомненно, принял участие, тем более что конфликт был вызван его же «взбунтовавшимся» клиентом.
Младший из «птенцов» Петра, Артемий Петрович Волынский, едва не попал под опалу в начале царствования за обычные губернаторские прегрешения, однако в «политике» замечен не был и сделал при Анне удачную карьеру под началом К. Г. Левенвольде. Сумел он найти дорогу и к Бирону — уже с 1732 года он надеялся на его «отеческую милость» и посылал «патрону» донесения с «экстрактами» на немецком.[236] К тому же С. А. Салтыков усиленно рекомендовал фавориту своего родственника. В 1733 году Волынский стал генерал-лейтенантом и начальником дворцовой Конюшенной канцелярии, а в 1736-м — обер-егермейстером, то есть занял весьма важные должности, учитывая пристрастия императрицы и Бирона.
Волынский доверие оправдал и «тешил» Анну с размахом. При нем штат охотничьей команды включал 175 служителей, расходы же на охоту превысили в 1740 году 8300 рублей. Обер-егермейстер доставлял в Петергоф сотни зайцев и куропаток, строил специальный «двор для ловления волков». Царская охота напоминала бойню, и нередко прямо во дворе Зимнего дворца либо в Летнем саду на глазах императрицы свора гончих травила медведей, волков, лисиц.
Волынский отлично сошелся с Бироном, благо у обоих имелись общие «лошадиные» увлечения. Левенвольде «общим проектом с обер-камергером фон Бироном да генералом Волынским представили государыне императрице Анне Иоанновне, чтоб в государстве конские заводы размножить, и потому немалое число жеребцов и кобыл куплено в немецких краях и определено по заводам и конские покои по проекту Артемия Петровича Волынского построены. Сим лучший порядок при заводах учрежден, и с 1734 года повелись в государстве лучшие лошади. Оные Левенвольд, Бирон и Волынский великие были конские охотники и знающие в оной охоте. И с того времени знатные господа граф Николай Федорович Головин, князь Куракин и другие немалым иждивением собственные конские заводы завели, а до сего великая была скудость в России в лучших лошадях верховых и каретных». С точки зрения офицера-гвардейца Нащокина, польза этого предприятия была очевидна, хотя экономическая эффективность дорогостоящих закупок и появления «верховых и каретных» красавцев представляется сомнительной. Но стремление укрепить престиж двора и истинная страсть к лошадям, по крайней мере, вызывают понимание.
Как и многие другие придворные, Волынский заверял Бирона в своей преданности: «Увидев толь милостивое объявленное мне о содержании меня в непременной высокой милости обнадеживание, всепокорно и нижайше благодарствую, прилежно и усердно прося милостиво меня и впредь оные не лишить и, яко верного и истинного раба, содержать в неотъемлемой протекции вашей светлости, на которую я положил мою несумненную надежду, и хотя всего того, какие я до сего времени ее императорского величества паче достоинства и заслуг моих высочайшие милости чрез милостивые вашей светлости предстательствы получил, не заслужил и заслужить не могу никогда, однако ж от всего моего истинного и чистого сердца вашей светлости и всему вашему высокому дому всякого приращения и благополучия всегда желал и желать буду, и, елико возможность моя и слабость ума моего достигает, должен всегда по истине совести моей служить и того всячески искать, даже до изъятия живота моего».
В этом письме 1737 года Волынский предсказал свою судьбу — «живот» был изъят как раз якобы за недостаточное служение. Но тогда его звезда только восходила, и герцог заверял обер-егермейстера в своей поддержке: «В одном письме вашего превосходительства упоминать изволите, что некоторые люди в отсутствии вашем стараются кредит ваш у ее императорского величества нарушить и вас повредить. Я истинно могу вам донести, что ничего по сие время о том не слыхал и таких людей не знаю; а хотя б кто и отважился вас при ее императорском величестве оклеветать, то сами вы известны, что ее величество по своему великодушию и правдолюбию никаким неосновательным и от одной ненависти происходящим внушениям верить не изволит, в чем ваше превосходительство благонадежны быть можете».
Волынский зарекомендовал себя не только «конским охотником», но и вполне «благонадежным» слугой: в 1736 году он участвовал в суде над Дмитрием Голицыным, а в 1739-м — над Долгоруковыми. Энергичный и усердный слуга представлялся наилучшим кандидатом в члены Кабинета после смерти Ягужинского и Шаховского, тем более что Остерману надо было противопоставить достойного противника. В этом смысле расчет Бирона вполне оправдался. Разногласия Волынского и Остермана буквально по всем обсуждавшимся вопросам привели к тому, что осторожный вице-канцлер даже в присутствие не являлся, предпочитая объясняться с коллегами письменно. Волынский перетянул на свою сторону князя Черкасского, и Остерман без споров уступил ему свое место при «всеподданнейших докладах» Кабинета императрице.[237]
Однако искушенный в интригах вице-канцлер оказался прав: выдвижение Волынского на первый план объективно подрывало позиции не только Остермана, но и самого Бирона. К тому же у нетерпеливого кабинет-министра не хватало умения приспосабливаться к «стилю руководства» и влиянию Бирона на Анну; он горячился, в раздражении заявлял, что «резолюции от нее никакой не добьешься, и ныне у нас герцог что захочет, то и делает». В самом же Кабинете Остерман постоянно представлял возражения на резолюции и проекты указов, составленные Волынским, подчеркивая их недостатки и промахи.
Можно предположить, что Волынский осознавал: справиться с двумя ключевыми фигурами ему не по силам. Поэтому он показал Бирону специально переведенную на немецкий язык копию письма императрице, поводом для которого стали жалобы «отрешенных» Волынским от должности за какие-то «плутовства» шталмейстера Кишкеля и унтер-шталмейстера Людвига (людей из ведомства другого бироновского клиента — обер-шталмейстера Куракина), в свою очередь, обвинивших Волынского в «непорядках» на конских заводах. Министр не только оправдывался («служу без всякого порока»), но и в качестве доказательства безупречной честности привел свои «несносные долги», из-за которых мог «себя подлинно нищим назвать». Но на этом обиженный министр не остановился и обличал не названных по именам, но отлично угадываемых подстрекателей (Остермана и его окружение), стремившихся «приводить государей в сомнение, чтоб никому верить не изволили и все б подозрением огорчены были». Так из-за двух безвестных немцев начался конфликт, который привел Волынского на плаху.
Сам ли Бирон заподозрил министра в стремлении играть самостоятельную роль или на нарушение баланса сил ему указал тот же Остерман (позднее на следствии он признавался, что старался «искоренить» Волынского с помощью «темных терминов») — не столь и важно. Главное, что сам Волынский опасности не замечал и был уверен в поддержке со стороны герцога; на следствии он даже показав, что Бирон рекомендовал вручить письмо Анне. Но Волынского «подставили» — послание пришлось не ко двору. «Ты подаешь мне письмо с советами, как будто молодых лет государю», — проявила неудовольствие императрица.
Однако Артемий Петрович не унывал и в свою звезду верил. Для этого были основания: дельный министр, бойкий придворный, краснобай, лошадник, охотник — он на редкость удачно вписывался в окружение Анны Иоанновны, умея потакать ее вкусам. Но именно этим он и был опасен Бирону, тем более что успешно «забегал» ко двору императорской племянницы, где сам герцог потерпел поражение в попытке стать ее свекром. Приятель Волынского, кабинет-секретарь императрицы Иван Эйхлер предостерегал министра еще летом 1739 года: «Не очень ты к принцессе близко себя веди, можешь ты за то с другой стороны в суспицию впасть: ведь герцогов нрав ты знаешь, каково ему покажется, что мимо его другою дорогою ищешь».
Предостережения не помогли — Волынского, что называется, «понесло». Он не скрывал радости от провала сватовства сына Бирона к Анне Леопольдовне: при его удачном исходе «иноземцы <…> чрез то владычествовали над рускими, и руские б де в покорении у них, иноземцов, были».[238] Его не смущало, что брак мекленбургской принцессы и брауншвейгского принца трудно было назвать победой «русских». Но зато в будущем можно было рассчитывать на роль первого министра при младенце-императоре, родившемся от этого брака, и его неопытной матери, что было исключено, если бы принцесса породнилась с семейством Биронов. Брачные намерения герцога Волынский расценил как «годуновской пример».
Он все реже являлся к Бирону, жаловался, что тот «пред прежним гораздо запальчивее стал и при кабинетных докладах государыне герцог больше других на него гневался; потрафить на его нрав невозможно, временем показывает себя милостивым, а иногда и очами не смотрит». «Ныне пришло наше житье хуже собаки!» — сокрушался Волынский, заявляя, что «иноземцы перед ним преимущество имеют».[239]
Последним триумфом Волынского стал знаменитый праздник со строительством Ледяного дома и устройством в нем шутовской свадьбы с участием диковинных «скотов» и подданных из отдаленнейших углов империи.
Торжество удалось на славу: «В день свадьбы все участвовавшие в церемонии собрались на дворе дома Волынского, распорядителя праздника: отсюда процессия прошла мимо императорского дворца и по главным улицам города. Поезд был очень велик, состоя из 300 человек с лишним. Новобрачные сидели в большой клетке, прикрепленной к спине слона; гости парами ехали в санях, в которые запряжены разные животные: олени, собаки, волы, козы, свиньи и т. д. Некоторые ехали верхом на верблюдах. Когда поезд объехал все назначенное пространство, людей повели в манеж герцога Курляндского. Там, по этому случаю, пол был выложен досками и расставлено несколько обеденных столов. Каждому инородцу подавали его национальное кушанье. После обеда открыли бал, на котором тоже всякий танцевал под свою музыку и свой народный танец. Потом новобрачных повезли в Ледяной дом и положили в самую холодную постель. К дверям дома приставлен караул, который должен был не выпускать молодых ранее утра». Из этого описания, сделанного Манштейном, между прочим следует, что и Бирон должен был принимать участие в задуманном его соперником празднике, что едва ли его радовало.
Можно посочувствовать несчастному Михаилу Голицыну-«Кваснику» (внуку фаворита царевны Софьи) и посетовать на пошлость шутовских развлечений — но «шоумейкером» Волынский оказался хорошим. Его представление, несомненно, имело успех как раз потому, что отвечало вкусам не только императрицы, но и прочей публики. «Поезд странным убранством ехал так, что весь народ мог видеть и веселиться довольно, а поезжане каждый показывал свое веселье, где у которого народа какие веселья употребляются, в том числе ямщики города Твери оказывали весну разными высвистами по-птичьи. И весьма то бьио во удивление, что в поезде при великом от поезжан крике слон, верблюды и весь упоминаемый выше сего необыкновенный к езде зверь и скот так хорошо служили той свадьбе, что нимало во установленном порядке помешательства не было», — искренне радовался забаве вместе с народом гвардеец Нащокин.
Однако, чтобы удержаться у власти, одних режиссерских способностей было мало. Для успеха Волынскому (как самому Бирону, Остерману или Миниху) надо было четко найти свою «нишу» — круг обязанностей, которые делали бы его необходимым, и уметь осторожно делить компетенцию, не посягая на чужой «огород». Ничего этого удалой министр сделать не смог, зато неумеренными амбициями насторожил всех.
Сразу после театрального успеха Волынского Бирон нанес ему удар. В личной челобитной обер-камергер и герцог предстал верным слугой, который «с лишком дватцать лет» несет службу, «чинит доклады и представления», тем более сейчас, когда один министр Кабинета «в болезни», второй «в отсутствии», а третий, то есть Остерман, «за частыми болезнями мало из двора выезжает». Волынский же, подав письмо против тех, кто «к высокой вашего императорского величества персоне доступ имеет», тем самым возвел «напрасное на безвинных людей сумнение». Как бы не понимая, о ком идет речь в этом письме, Бирон просил защитить его честь и достоинство и потребовать от Волынского, чтобы «именование персон точно изъяснено» было.
Бирон также обвинил кабинет-министра, осмелившегося 6 февраля 1740 года «в покоях моих некоторого здешней Академии наук секретаря Третьяковского побоями обругать». Как писал в слезной челобитной сам поэт, «его превосходительство, не выслушав моей жалобы, начал меня бить сам перед всеми толь немилостиво по обеим щекам; а притом всячески браня, что правое мое ухо оглушил, а левый глаз подбил, что он изволил чинить в три или четыре приема <…>. Сие видя, и размышляя о моем напрасном бесчестии и увечье, рассудил поутру, избрав время, пасть в ноги его высокогерцогской светлости и пожаловаться на его превосходительство. С сим намерением пришел я в покои к его высокогерцогской светлости по утру и ожидал времени припасть к его ногам, но по несчастию туда пришел скоро и его превосходительство Артемей Петрович Волынский, увидев меня, спросил с бранью, зачем я здесь, я ничего не ответствовал, но он бил меня тут по щекам, вытолкал в шею и отдал в руки ездовому сержанту, повелел меня отвести в комиссию и отдать меня под караул». От Тредиаковского министр всего лишь потребовал написать стихи на шутовскую свадьбу в Ледяном доме, но вызванный в неурочный час на «слоновый двор» (штаб подготовки этого «фестиваля»), он возмутился, а Волынский, который никак не мог допустить такой помехи торжеству, лично «вразумил» стихотворца.
Собственно, факт избиения поэта Бирона не интересовал. Для него Тредиаковский был чем-то вроде шута, но из иного, не придворного ведомства; в другое время он сам вместе с Волынским посмеялся бы над забавным приключением. Но теперь это происшествие пришлось кстати: Волынский рукоприкладствовал по отношению к просителю, не только прибывшему в приемную «владеющего герцога», но и, что самое страшное, в «апартаментах вашего императорского величества» — а это уже пахло оскорблением императрицы в традиции «государева слова и дела».[240]
Тут, пожалуй, интересными являются не сами обвинения, а причины, заставившие Бирона выйти из «тени», самому предстать жалобщиком и вынести придворные склоки на публичное разбирательство. Не были ли они вызваны желанием поскорее расправиться с не оправдавшим надежд клиентом при отсутствии других возможностей? Впрочем, Волынскому от этого легче не стало: ему запретили являться ко двору, 12 апреля заключили под домашний арест, а через три дня начали допрашивать. Заодно началась ревизия денежных сумм по всем «департаментам», подведомственным обер-егермейстеру.
Его могло ждать обычное в таких случаях «падение» в виде пристрастного разбирательства, смертного приговора и ссылки в армию или в «деревни» с последующим прощением и отправкой на вице-губернаторство куда-нибудь в Сибирь. Но Волынский, на свою беду, замечал «непорядки» и расстройство государственной машины. Вокруг него сложился кружок, его «конфидентами» стали в основном «фамильные», но образованные люди: архитектор Петр Михайлович Еропкин, горный инженер Андрей Федорович Хрущов, морской инженер и ученый Федор Иванович Соймонов, президент Коммерц-коллегии Платон Иванович Мусин-Пушкин, секретарь императрицы Иван Эйхлер и секретарь иностранной коллегии Жан де ла Суда.
Компания собиралась по вечерам в доме Волынского на Мойке: ужинали, беседовали, засиживаясь до полуночи. До нас дошли обрывочные сведения о предметах обсуждения: «о гражданстве», «о дружбе человеческой», «надлежит ли иметь мужским персонам дружбу с дамскими», «каким образом суд и милость государям иметь надобно». Интеллектуальные беседы подвигнули министра на сочинение обширного проекта, который он сам на следствии называл «Рассуждением о приключающихся вредах особе государя и обще всему государству и отчего происходили и происходят». Отдельные части проекта обсуждались в кружке и даже «публично читывались» в более широкой аудитории.
Сам проект до нас не дошел. Волынский доделывал и «переправливал» его вплоть до самого ареста, затем черновики сжег, а переписанную набело часть отдал А. И. Ушакову — этот пакет сгинул в Тайной канцелярии. Но из обвинительного заключения и показаний самого Волынского можно составить некоторое представление о предполагавшихся им преобразованиях.
Недоверчивая императрица сразу велела спросить своего бывшего министра о памятных ей событиях 1730 года: «Не сведом ли он от премены владенья, перва или после смерти государя Петра Второва, когда хотели самодержавство совсем отставить?» Для подозрений были основания: в бумагах Волынского нашлись копии «кондиций» и некоторых появившихся тогда проектов. Однако сравнение этих документов с предложениями опального министра показывает существенную разницу между «оппозиционерами» 1740-го и «конституционалистами» 1730 года. Волынский предлагал:
— расширить состав Сената и повысить его роль за счет перегруженного делами Кабинета; при этом упразднить пост генерал-прокурора, чтоб не чинить сенаторам «замещение»;
— назначать на все должности, в том числе и канцелярские, только дворян, а на местах ввести несменяемых воевод; для дворян ввести винную монополию, для горожан — восстановить в городах магистраты, для духовенства — устроить академии, куда тоже желательно привлекать дворян;
— сократить армию до 60 полков с соответствующей экономией жалованья на 180 тысяч рублей; устроить военные поселения-«слободы» на границах;
— сочинить «окладную книгу», сбалансировать доходы и расходы бюджета.[241]
В отличие от прожектеров 1730 года, Волынский обходил проблему организации и прав верховной власти. Министр и прежде не сочувствовал ее ограничению, а выступать с такими идеями в конце царствования Анны и подавно не собирался. Проект трудно назвать крамольным — скорее наоборот, он находился на столбовом пути развития внутренней политики послепетровской монархии. Сократить армию безуспешно пытался еще Верховный тайный совет; при Анне предпринимались попытки «одворянить» государственный аппарат (устройство дворян-«кадетов» при Сенате) и сбалансировать бюджет; при Елизавете будет введена винная монополия и восстановлены магистраты.
План Волынского носил сугубо бюрократический характер; речь о выборном начале не заходила даже в тех случаях, когда предполагалось расширить права и привилегии «шляхетства». В этом смысле он находился в тех же рамках петровской системы, которые пыталось несколько раздвинуть дворянство в 1730 году. Но, похоже, аннинское десятилетие отучило ставить подобные вопросы даже просвещенных представителей кружка Волынского. В этом, нам кажется, и состояла главная заслуга «бироновщины» перед российским самодержавием.
Сказалась также смена поколений. В 20—30-е годы с политической сцены ушли последние крупные, самостоятельные фигуры — старшие петровские выдвиженцы: Меншиков, Бутурлин, Макаров, Шафиров, Апраксин, Брюс, Толстой, старшие братья Голицыны, В. Л и В. В. Долгоруковы, Ягужинский. Одни из них умерли или отошли от дел, другие были сброшены с вершины власти и ушли в политическое небытие. Большинство из них не были теоретиками — но они выросли в атмосфере петровской «перестройки» и были способны на решительные и дерзкие действия. К тому же практика реформ заставляла учиться или хотя бы иметь ученых помощников, подобно В. Н. Татищеву или Генриху Фику.
При Анне надобности в реформаторах уже не было. Востребованы были верноподданные, а главной политической наукой стали придворные «конъектуры». Соперничавшие «партии», включавшие как русских, так и «немцев», боролись за милости с помощью своих клиентов и разоблачений действий противников. В такой атмосфере карьеру легче было сделать как раз людям другого типа — послушным, хорошо знавшим свое место и умевшим искать покровительство влиятельного «патрона». К примеру, когда-то радовавшийся ограничению власти императрицы, но мудро воздержавшийся от подписания проектов капитан-командор Иван Козлов при Анне выслужил генеральский чин, стал членом Военной коллегии и на ее заседаниях в числе прочих решал вопрос о размере содержания когда-то вызывавших его с докладом «на ковер», а теперь заточенных «верховников» В. В. Долгорукова и Д. М. Голицына (им полагалось по рублю «кормовых денег» на день).
Протекшие «дворские бури» оказали деморализующее влияние на дворянское общество. В новой атмосфере менялся сам интеллектуальный уровень дискуссий. Просвещенные собеседники Волынского сенатор В. Я. Новосильцев и генерал-прокурор Н. Ю. Трубецкой дружно свидетельствовали, что их политические разговоры с хозяином вращались вокруг одной темы: «х кому отмена и кто в милости» у императрицы, о ссорах Волынского с другими сановниками, о назначениях. Трубецкой с негодованием отверг саму возможность чтения им каких-либо книг; вот в молодости, при Петре, он «видал много и читывал, токмо о каковых материях, сказать того ныне за многопрошедшим времянем возможности нет».
Новосильцев же сразу искренне покаялся в грехах: «Будучи де при делах в Сенате и в других местах, взятки он, Новосильцев, брал сахор, кофе, рыбу, виноградное вино, а на сколько всего по цене им прибрано было, того ныне сметить ему не можно. А деньгами де и вещьми ни за что во взяток и в подарок он, Новосильцев, ни с кого не бирывал», — и далее перечислил «анкерок» вина, двух лошадей, «зеленого сукна 4 аршина», серебряные позументы,[242] которые «взятком» считать, с точки зрения сенатора, никак нельзя. То есть брать — брал, но «политики» — никакой. В результате Анна поверила в политическую невинность обоих. Новосильцеву объявили выговор — но не за взятки, а как раз за чтение: с проектом Волынского знакомился, но вовремя не донес. Оба вельможи тут же были назначены членами «генерального собрания» по делу своего недавнего собеседника.
При таком настроении дворянства на первый план выходил не способ осуществления тех или иных преобразований, а то, чья «партия» будет в милости. Такие перестановки могли осуществиться либо путем интриг и «организации» соответствующего решения монарха, либо с помощью дворцового переворота.
Планы Волынского так и были истолкованы следователями; дворецкий опального Василий Кубанец выдал не только его служебные преступления (министр был крупным взяточником), но и его «конфидентов». Холоп обвинил хозяина в намерении «сделать свою партию и всех к себе преклонить; для того ласкал офицеров гвардии и хвастался знатностью своей фамилии, а кто не склонится, тех де убивать можно».
Еропкин и Соймонов на пытке подтвердили показание Кубанца о намерении Волынского произвести переворот; о таких планах министра ходили разговоры и в среде дипломатического корпуса.[243] Но сам он, признавшись во многих служебных проступках и взяточничестве, и после двух пыток категорически это отрицал: «Умысла, чтоб себя государем сделать, я подлинно не имел». Следствие так и не смогло ничего выяснить про заговор; не были обнаружены и какие-либо связи Волынского с гвардией.
В результате Анна повелела «более розысков не производить», а в обвинительном «изображении о преступлении» ничего не говорилось о якобы готовившемся захвате власти. Императрица явно колебалась: Волынский, безусловно, заслужил опалу, но допустить на десятом, «триумфальном» году царствования позорную казнь толкового министра? Вирой бросил на весы все свое влияние: «Либо я, либо он», — угрожая уехать в Курляндию. Обер-шталмейстер Куракин призвал Анну завершить еще одно дело Петра Великого. «Что же такое?» — спрашивала она. «Петр I, — отвечал Куракин, — нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул ему на шею веревку; так как Волынский после того не исправился, то если ваше величество не затянете узел, намерение императора не исполнится». Наконец она решилась. 27 июня 1740 года на Сытном рынке столицы состоялись казнь Волынского, Еропкина и Хрущова и «урезание языка» графу Мусину-Пушкину. Соймонова, Суда и Эйхлера били кнутом и сослали в Сибирь на каторгу.
Далее последовала уже отработанная процедура конфискации и перераспределения движимого и недвижимого имущества. За ним, как это обычно бывало, немедленно выстроилась очередь. Барон Менгден получил двор Волынского на Мойке, а камергер Василий Стрешнев — богатый дом казненного министра со всей обстановкой, но без обслуги, поскольку было решено отправить «всех имеющихся в доме Артемия Волынского девок в дом генерала, гвардии подполковника и генерал-адъютанта фон Бирона». В петербургский дом Мусина-Пушкина на Мойке перебрался генерал-прокурор Трубецкой. Дача «близ Петергофа» отошла фельдмаршалу Миниху; «Клопинская мыза» — опять же брату фаворита Густаву Бирону. Но большинство «отписных» земель и душ осталось в дворцовом ведомстве.
Наличные «пожитки» тогда нестеснительно выгребались из домов арестованных и порой свозились прямо в Зимний дворец. К дележу в первую очередь допускались избранные. К себе в «комнату» императрица взяла четырех попугаев; в Конюшенную контору переехали «карета голландская», «берлин ревельской», две «полуберлины» и четыре коляски. Породистые «ревельские коровы» удостоились чести попасть на императорский «скотский двор», а дворцовая кухня получила целую барку с обитавшими на ней 216 живыми стерлядями. Бирон не смог удержаться от личного осмотра конюшни Мусина-Пушкина, однако не обнаружил ничего для себя интересного и распорядился передать 13 лошадей графа в Конную гвардию. Елизавета отобрала для себя оранжерейные («винные» и «помаранцевые») деревья, кусты «розанов» и «розмаринов». А вот библиотека Мусина-Пушкина в эпоху, когда чтение являлось подозрительным занятием, так и осталась никем не востребованной.
Горы вещей выставлялись на публичные торги. Благодаря сохранившимся документам («Щетной выписке отписным Платона Мусина-Пушкина пожиткам, которые вступили в оценку») можно представить, как на таких «распродажах» знатные и «подлые» обыватели соперничали за право владения имуществом опальных.[244]
Гвардейский сержант Алексей Трусов приобрел за 95 рублей «часы золотые с репетициею», семеновский солдат князь Петр Щербатов потратился на золотую «готовальню» (335 рублей при стартовой цене в 200). Капитан князь Алексей Волконский заинтересовался комплектом из 12 стульев с «плетеными подушками» (12 рублей 70 копеек). Тайный советник Василий Никитич Татищев пополнил свой винный погреб 370 бутылками «секта» (по 30 копеек за бутылку); а настоящий гвардеец прапорщик Петр Воейков лихо скупил 270 бутылок красного вина (всего на 81 рубль 40 копеек), 73 бутылки шампанского (по рублю за бутылку), 71 бутылку венгерского (по 50 копеек), а заодно уж и 105 бутылок английского пива (по 15 копеек) — не оставлять же. Преемник Волынского в должности кабинет-министра Алексей Петрович Бестужев-Рюмин обнаружил более высокие запросы: он вывез четыре больших зеркала в «позолоченных рамах» (за 122 рубля) и еще два зеркала «средних» (за 30 рублей). Приобретать имущество на торгах имело смысл — те же импортные товары в обычной продаже стоили дороже.
Менее утонченная публика разбирала предметы повседневного обихода и столовые припасы, вплоть до заплесневелых соленых огурцов и рыжиков из кладовых. Никого не заинтересовали картины графа («женщина старообразная», «птицы петухи», «птицы и древа» и прочие по 3 рубля за штуку). Зато соль, свечи, платки, салфетки, перчатки, одеяла, барская (фарфоровая и серебряная) и «людская» (деревянная) посуда, котлы, сковородки, стаканы, кофейники, ножи расходились лучше. Нашли своих новых владельцев «немецкие луженые» перегонные кубы, «медная посуда английской работы», «четверо желез ножных и два стула с чепьми» (актуальная вещь для наказания дворовых) и даже господский ночной горшок-«уринник с ложкой и крышкой».
Там же можно было приодеться. В. Н. Татищев купил себе суконный «коришневой» подбитый гродетуром кафтан с камзолом из золотой парчи «с шелковыми травами по пунцовой земле» (50 рублей), а другой, похожий, уступил майору гвардии Никите Соковнину. Отличился лекарь Елизаветы, будущий герой дворцового переворота 1741 года Арман Лесток: он скупал подряд дорогие парчовые кафтаны по 80 рублей, «серебряные» штаны, поношенные беличьи меха, галуны, бумажные чулки, полотняные рубахи (60 штук за 60 рублей). Так что столичный бомонд вполне мог встречаться в бывших покоях опальных вельмож в одежде с их плеча. Капитаны и поручики гвардии приобретали платья, юбки, шлафроки, кофты, фижмы, «шальки» и белье — надо полагать, чтобы порадовать своих дам.
Уничтожение соперника стало явной победой Бирона, но обнаружило слабость его позиций. Решающим фактором оказалось только личное влияние фаворита, его упреки и уговоры. Но это означало, что за десять лет пребывания у власти у Бирона так и не появилось сколько-нибудь надежной «партии», кроме нескольких подобострастных клиентов вроде Куракина, даже заявившего Анне, что пьет неумеренно только оттого, что пьянство на него «напустил Волынский».
Далеко не всегда удавалось фавориту выбирать нужных людей: Волынский оказался неуправляемым, а среди его «конфидентов» оказался другой «выдвиженец» герцога — кабинет-секретарь императрицы Иван Эйхлер. Немцы — гвардейские командиры Гампф и Ливен — умели не хуже русских коллег приспосабливаться к «конъектурам» и служили всем правящим на данный момент «персонам» без какой-либо «немецкой» солидарности. Братья были надежными служаками, но не политиками, а Кейзерлинга и других курляндцев Бирон держал в отдалении от столицы — и они ему это, как увидим, припомнили.
У других «партийное строительство» получалось лучше. Надежные и верные «креатуры» были у Остермана — дипломаты И. И. Неплюев, И. А. Щербатов (зять) и братья жены Стрешневы, которых вице-канцлер продвигал «по долгу свойства». Отодвинутый некогда Миних «прогибался» перед фаворитом, но, как показали события, ничего не забыл и слугой Бирона не стал. Зато он с успехом обзаводился связями: его сын Эрнст стал камергером и придворным «оком» отца, а тот присмотрел ему невесту — Доротею Менгден, чья сестра Юлиана была по приятному совпадению лучшей подругой и фрейлиной Анны Леопольдовны. Кузен Юлианы и Доротеи, Карл Людвиг Менгден, женившийся на племяннице фельдмаршала Христине Вильдеман, занял в 1740 году пост президента Коммерц-коллегии. Второй из братьев Менгденов, Иоганн Генрих, являлся президентом рижского гофгерихта и был женат на дочери Миниха Христине Елизавете, а третий, Георг (генерал-директор лифляндской экономии, ведавшей управлением государственными имуществами), — на третьей из сестер Менгден. Таким образом, образовался довольно сплоченный клан, чья поддержка позволила Миниху на короткое время стать после свержения Бирона правителем России. При этом в то время большинство чиновных «немцев» из рядов «генералитета» (Минихи, Левенвольде, Менгдены и другие) еще не интегрировались в состав российской знати и держались своим кругом, что помогало им в тяжелое для российских вельмож царствование Анны.
Борьба с Волынским впервые заставила Бирона выйти из рамок «службы ее императорского величества» и роли «честного посредника», который готов «помогать и услужить», но не может являться стороной в публичном конфликте, к тому же закончившемся кровавой развязкой. И хотя «судьями» Волынского были только российские вельможи, ответственность за их предрешенный приговор в глазах всего столичного общества явно лежала на Бироне, к тому же не побрезговавшем прихватить часть имущества опальных для родственников.
Придворная «победа» в стратегическом плане обернулась промахом герцога, позволившим направить набиравшее силу общественное недовольство не на государыню, а на завладевшего ее волей «немца». Другой же ошибкой была сама жестокая казнь Волынского и его друзей. Правление племянницы Петра Великого заставило дворян забыть о попытках «вольности себе прибавить». Но оказалось, что даже признавшим «правила игры» новое время ничего не гарантировало: обеспеченное, казалось, положение могло в любую минуту обернуться катастрофой — незаслуженной и оттого еще более страшной и позорной. Прусский посол Мардефельд сообщал в Берлин летом 1740 года, что даже родственники Анны Салтыковы, «завидуя огромному доверию, оказываемому герцогу Курляндскому, <…> иногда искали забвения в вине и напивались до такой степени, что у них невольно вырывались оскорбительные слова, навлекшие на них негодование ее императорского величества и его высочества». Эта хмельная «оппозиция» не была серьезной; но требуя от Анны голову Волынского, Бирон подрывал основы стабильности, с трудом установленной в начале царствования.
У фаворита не нашлось советника, способного подсказать ему более тонкий ход? Или его подвели природная «запальчивость», стремление любой ценой взять реванш за проигранное накануне еще одно придворное сражение?
У Анны Иоанновны не было детей. Если даже признать, что младший из сыновей Бирона был на самом деле ее ребенком, то предъявить мальчика в качестве наследника было немыслимо. К 1733 году обе сестры императрицы умерли; зато оставались цесаревна Елизавета и внук Петра I в Голштинии. Он были указаны как ближайшие наследники в завещании Екатерины I, и этот «виртуальный» документ (вроде бы существовавший, но в то же время объявленный подложным) необходимо было лишить юридической силы. В декабре 1731 года Анна восстановила петровский закон о престолонаследии — подданные вновь обязаны были присягать неизвестному наследнику, «который от ее императорского величества назначен будет». Таким образом, через шесть лет после смерти Петра I ситуация повторилась: сильная, но непопулярная власть не получила прочного юридического основания, и претензии на трон могли заявить различные кандидаты.
По-видимому, Анна-старшая поначалу хотела сделать наследницей свою племянницу, «благоверную государыню принцессу» Анну — дочь старшей сестры Екатерины и мекленбургского герцога Карла Леопольда, но то ли не пожелала ей одиночества на троне, то ли опасалась продолжения «женского правления». В 1733 году девочка приняла православие и сразу стала объектом пристального внимания дипломатов. С самого начала царствования стали обсуждаться возможные брачные комбинации вокруг «самой завидной невесты в мире», как называл юную Анну английский резидент. В мужья ей предполагали сначала голштинского принца-епископа Любека, затем молодого маркграфа Бранденбургского Маньян докладывал о планах брака с прусским наследным принцем — будущим Фридрихом Великим.
Как позднее признал на следствии Остерман, одновременно в узком кругу приближенных Анны Иоанновны обсуждался вопрос об устранении от наследия престола «петровской» линии, прежде всего Елизаветы, которую планировали выдать замуж «за отдаленного чюжестранного принца». Вопрос так и не был решен — министры Анны ничего не могли сделать с «ребенком из Киля» — сыном Анны Петровны и голштинского герцога.
Весной 1733 года в Петербург прибыл сын герцога Фердинанда Альбрехта II Брауншвейг-Бевернского принц Антон Ульрих. Престижный жених из «старого дома» являлся одновременно двоюродным братом наследницы австрийского престола Марии Терезии и шурином будущего прусского короля. О браке Анны-младшей и Антона Ульриха при дворе говорили с момента появления принца. Но событие месяц за месяцем и год за годом оттягивалось. К тому же и Бирон позволял себе посмеиваться и пренебрежительно отзываться о брауншвейгском посланнике, так что тот даже просил отозвать его из России.
На некоторое время вопрос о браке отложили, и принц отправился волонтером на русско-турецкую войну. К тому времени юная Анна успешно постигала более приятные науки. «Принцесса была молода, а граф — красавец», — прокомментировал Рондо придворную драму, главными действующими лицами которой стали наследница русского престола и законодатель тогдашних мод саксонский посол Мориц Линар. В результате Анна Иоанновна выслала из России гувернантку принцессы мадам Адеркас и отправила в дальний гарнизон камер-юнкера принцессы Ивана Брылкина, а Бирон просил саксонский двор не присылать более в Россию графа Линара.
По возвращении принца с войны императрица «изволила поцеловать» его в щеку и объявила через Бирона, что он «ближе всех прочих при дворе к ее императорскому величеству держаться может»; сам герцог нанес Антону Ульриху визит и пробыл у него почти два часа, что было знаком исключительного уважения, однако дело опять не сдвинулось с места.
Главным препятствием оставалась позиция Бирона. По-видимому, герцог сам колебался между желанием женить своего сына Петра на Анне Леопольдовне, просить для него руки брауншвейгской принцессы или выдать свою дочь Гедвигу Елизавету замуж за кого-то из младших братьев Антона Ульриха. Позднее сам он в записке императрице Елизавете писал только о том, что «императрица австрийская чрез министров своих графа Остейна и резидента Гогенгольцера просила меня похлопотать о бракосочетании принца, предлагая, в знак высокого своего ко мне уважения, выдать за сына моего, наследного принца курляндского, одну из принцесс вольфенбюттельских, с ежегодным доходом по 100 000 червонцев из собственной кассы ее величества. Хотя я и благодарил императрицу, отклоняясь молодостью моего сына, но все-таки успел в подозрении, что ищу женить его на принцессе Анне, чего никогда не приходило мне в голову».
К нему уже обращался зять Петра Великого, голштинский герцог Карл Фридрих с просьбой о пособии в 100 тысяч рублей, предлагая взамен устроить брак дочери обер-камергера со своим маленьким сыном — будущим императором Петром III. Бирон показал письмо герцога императрице, но она терпеть не могла «голштинского чертушку» и его родителя и категорически отказала: «Этот пьяница ошибается, думая выманить у меня подобным предложением деньги. Кроме презрения, он ничего от меня не дождется». Сама она хотела выдать Гедвигу Елизавету за наследного принца Гессен-Дармштадтского, однако отец принца ландграф Людовик VIII заявил, что никогда не примет в свою семью «внучку конюха».
Но проблема брака наследника Петра была важнейшей, и она из головы Бирона не выходила. Первый вариант был самым желательным, однако и самым трудно осуществимым. Фаворит не мог не понимать, что попытка породниться с императорской династией резко выводила его из привычной «службы» и среды, такого успеха не прощавшей; уроков Меншикова и Долгоруковых не знать он не мог. Во-вторых, намерение императрицы передать престол Анне или ее потомству нечбыло официально подтверждено. И, наконец, в важнейшем династическом вопросе нельзя было «давить» на императрицу — это могло быть ею расценено как покушение на самодержавную власть, к радости всех его придворных «друзей» вроде Миниха, Волынского или Остермана.
Второй вариант был реальнее: у Антона Ульриха были две незамужние сестры — Луиза Амалия и София Антония. Выдать дочь за одного из братьев Антона Ульриха (Людвига Эрнста или Фердинанда) тоже было бы неплохо — только следовало дождаться, когда подрастет невеста. Возможно, Бирон продумывал и четвертый вариант — женить Петра на прусской принцессе Ульрике.
Что касается самой Анны Леопольдовны, то ее мнения никто не собирался спрашивать. Но принцесса неожиданно проявила характер и отказалась идти замуж за неказистого жениха. Возможно, именно это обстоятельство подтолкнуло Бирона к действию. Осенью 1738 года Рондо докладывал в Лондон, что, по его сведениям, герцог Курляндский намерен выдать принцессу за своего старшего сына Петра, а дочь — за принца Антона с «отступным» в виде звания российского фельдмаршала.
Действовал он достаточно осторожно: заручился поддержкой английского двора и добился от принцессы заявления, что брауншвейгский жених ей не нравится.[245] Однако интриганом Бирон оказался неискусным — в этом отношении он всегда уступал Остерману. Саксонский дипломат Пецольд передавал, что Бирон рекламировал мужские достоинства своего сына словами, «которые неловко повторить».[246] Пообещав в очередной раз поддержку принцу, он допустил промашку: на очередной бал Петр Бирон явился в костюме из той же ткани, из которой было сшито платье принцессы Анны. Брауншвейгский дипломат обиделся: «Все иностранные министры были удивлены, а русские вельможи — возмущены. Даже лакеи были скандализованы».
Лакеи бы, конечно, потерпели, даже с брауншвейгской фамилией герцог бы справился — но на стороне глуповатого принца Антона оказались особы более опытные и ловкие: Остерман, Волынский, австрийский посол маркиз Ботта д'Адорно и даже старый приятель самого Бирона Кейзерлинг, передававший, по словам брауншвейгского дипломата Гросса, все сведения о словах и поступках Бирона Остерману.
Как показало позднее следствие по делу Волынского, амбиций Бирона не одобряли и другие вельможи. Князь Черкасский говорил: «Если б принц Петр был женат на принцессе, то б тогда герцог еще не так прибрал нас в руки Как это супружество не сделалось? Потому что государыня к герцогу и к принцу Петру милостива, да и принцесса к принцу Петру благосклоннее казалась, нежели к принцу брауншвейгскому; конечно, до этого Остерман не допустил и отсоветовал: он, как дальновидный человек и хитрый, может быть, думал, что нам это противно будет, или и ему самому не хотелось. Слава Богу, что это не сделалось, принц Петр человек горячий, сердитый и нравный, еще запальчивее, чем родитель его, а принц брауншвейгский хотя невысокого ума, однако человек легкосердный и милостивый».
На принца работало и время. Чтобы сохранить корону за старшей ветвью династии Романовых, племянница обязана была представить старевшей императрице наследника, ведь боак Анны-младшей с иноземцем, не являвшимся российским подданным, делал ее собственное вступление на престол проблематичным. Бирону-младшему же было всего 15 лет Поэтому в марте 1739 года начались приготовления к ее свадьбе с принцем Антоном. В условиях цейтнота Бирон пошел ва-банк и предложил принцессе своего сына.
Брауншвейгский историк X. Шмидт-Физельдек в конце XVIII века на основе имевшихся в его распоряжении документов нарисовал сложную интригу, авторами которой, по всей вероятности, стали Кейзерлинг и Остерман. Чтобы подтолкнуть Бирона к действиям, некий «барон О***» сообщил ему многие европейские дворы уверены в том, что затягивание сватовства принца — следствие интриг обер-камергера После этой беседы Бирон отправился к принцессе, убедился что Антона она по-прежнему не терпит и даже просила его «не ходатайствовать за принца так горячо, как будто он ему — родной сын». Бирон пересказал содержание этого разговора «барону О***», и тот заметил, что про «родного сына» принцесса сказала неспроста; тогда Бирон послал к принцессе сына Петра с предложением руки и сердца. Анна Леопольдовна выгнала претендента и оскорбленный отец поступил, как и предполагал «барон О***», объявил императрице, что пора наконец выдать гордую принцессу за Антона Ульриха. Очевидно, для императрицы это оказалось последним толчком.
Волынский же уламывал на брак с Антоном Ульрихом Анну-младшую, которая откровенно выказала находившемуся тогда в зените своей карьеры придворному свои чувства: «Вы, министры проклятые, на это привели, что теперь за того иду, за когда прежде не думала», — упрекнув, что ее жених «весьма тих и в поступках не смел». Опытный царедворец галантно парировал укоры и разъяснял молодой женщине всю пользу именно такой ситуации, когда муж «будет ей в советах и в прочем послушен».[247]
В итоге поставленная перед выбором принцесса согласилась на «тихого», но хотя бы породистого жениха. Анна Иоанновна от радости устроила пышные торжества. Бирон проиграл и должен был присутствовать на свадьбе фактической наследницы престола с заурядным немецким принцем, делая хорошую мину при плохой игре.
Во время парадного шествия в церковь герцог выступил j во всем блеске — «в совершенно великолепной коляске, с двадцатью четырьмя лакеями, восемью скороходами, четырьмя гайдуками и четырьмя пажами — все они шли перед коляской; кроме того, шталмейстер, гофмаршал и два герцогских камергера верхами». В этом поезде участвовали и младший сын, принц Карл, и Бенигна Бирон «с дочерью в карете с такой же свитой, что и у Елизаветы». В соборе невесту вела на место императрица, а жениха — Бирон. После венчания состоялся обед во дворце, где рядом с новобрачными опять сидело семейство герцога. Вечером зажглась иллюминация, на радость народу три фонтана били вином. Свадьба продолжалась несколько дней. На третий день открылся придворный бал, в субботу опять состоялся обед, но уже у новобрачных, где по старинному русскому обычаю «молодые» прислуживали за столом. После обеда в «дворцовом театре» представили «оперу». В воскресенье проходил маскарад в саду Летнего дворца. Набережная Невы озарялась огнями иллюминации и фейерверков, в свете, разноцветных огней по обеим сторонам ангела с миртовым венком стояли женские фигуры России и Германии под надписью «Бог соединяет их вместе».
Леди Рондо отмечала «невыразимую роскошь и великолепие» карет и ливрей, а также богатство туалетов дам. На невесте «было платье с корсажем из серебряной ткани; корсаж спереди был весь покрыт бриллиантами; ее завитые волосы были разделены на четыре косы, перевитые бриллиантами, а на голове была маленькая бриллиантовая корона; кроме того, множество бриллиантов было украшено в ее черных волосах, что придавало ей еще более блеску». Правда, дав согласие на брак, Анна Леопольдовна залилась слезами, а ее характер не обещал мужу радостей.
Проблемы возникли и у принца. Много лет спустя находившийся в ссылке в Казани полковник Иван Ликеевич поведал приятелям, что в 1739 году медовый месяц молодых начался с конфуза: императрице доложили, что «Антон Улрих плотского соития с принцессой не имел, и государыня на принцессу гневалась, что она тому причина. И после де того призывали лекарей и бабок, и Улриха лечили. И принцесса де с мужем своим жила несогласно, и она де его не любила, а любилась с другими».[248] В общем, супруги явно не подходили друг другу.
Бирон, злорадствуя, сообщил Кейзерлингу, что Анна Иоанновна не хочет допускать молодую чету к своему столу и намерена приказать им обедать в своих комнатах. Это открывало Бирону простор для интриги; но он все чаще срывался — например, прямо заявил и так-то не слишком счастливому Антону Ульриху: «Я, по крайней мере, знаю, что, когда вы за нее сватались, она сказала, что лучше бы положила голову на плаху, чем выходить за вас. Против вас у меня нет ничего; итак, вместо того, чтобы во всем слушаться жены, советую вам вытолкать в шею тех, которые делают ей такие прекрасные внушения. Я очень хорошо знаю, какие чувства она питает ко мне; но я в милостях ее не нуждаюсь, да и никогда нуждаться не буду». О самом принце в беседах с дипломатами он отзывался довольно презрительно: «Всякий знает герцога Антона Ульриха, как одного из самых недалеких людей, и если принцесса Анна дана ему в жены, то только потому, чтобы он производил детей; однако он, Бирон, считает герцога недостаточно умным даже для этой роли».
Таким образом, герцог испортил отношения с «молодым двором» да к тому же ошибался в оценке способностей принца. 12 августа 1740 года Анна Иоанновна восприняла от купели долгожданного наследника, названного по прадеду Иоанном. 3 сентября дни его рождения и тезоименитства были вписаны в табель «высокоторжественных дней» в качестве официальных праздничных дат.
После замужества Анны Леопольдовны и появления наследника всемогущий фаворит стал, по оценке саксонских Дипломатов, так задумчив, что никто не смел к нему подойти. Подумать было над чем. Пока Бирон действовал исключительно «в службе ее величества» и соблюдал правила ИГРЫ, он оставался непотопляемым. При этом в расцвете своей карьеры фаворит ясно представлял себе ее возможный конец. Узнав в 1736 году, что основные препятствия к занятию им герцогского трона Курляндии преодолены, Бирон написал Кейзерлингу: «До тех пор, пока Бог хранит ее велиство императрицу русскую, еще можно выйти из затруднения; но когда, Боже сохрани, что случится, не буду ли я вполне несчастлив?»
Теперь эти мысли были как нельзя более актуальными. Только что фаворит в точности повторил действия Меншикова и Долгоруковых — и потерпел неудачу. Устранить новых претендентов на власть не удалось; Бирон вынужден был уступить и отказался от попытки резко изменить расклад сил при дворе в свою пользу. Перед нами своеобразная закономерность борьбы за власть, буквально заставлявшей фаворита вступать в рискованную игру. Императрица старела, и герцогу необходимы были гарантии его положения и при новом царствовании, поскольку все, чего он добился при дворе, могло в одночасье рухнуть. Угроза отбыть в Курляндию могла действовать только на Анну — в самой Курляндии не имевший опоры в Петербурге герцог вызывал бы гораздо менее уважения у вольных баронов.
Поэтому он с такой силой обрушился на Волынского, имевшего шансы стать первым министром нового правления. Но устранение наиболее активного вельможи означало лишь начало нового витка борьбы за власть при пошатнувшемся здоровье императрицы (у нее усилилась подагра и началось кровохарканье). Здесь у Бирона появилось некоторое поле для маневра, и сам он отметил в памятной записке: «Возник вопрос о том, какое звание принадлежит новорожденному и следует ли на эктениях за именем императрицы произносить его имя с титулом великого князя? Потребовали мнения Остермана. Согласясь на первое, Остерман отверг последнее».
Это означало, что долгожданный наследник официально таковым не был объявлен. Едва ли это была интрига против молодой четы — Остерман ее поддерживал; но дети в то время часто умирали в младенчестве, и надо было подождать. Однако будущий император Иван Антонович должен был еще вырасти; иначе в случае смерти Анны Иоанновны неизбежно вставал вопрос о регентстве — это был шанс для Бирона. Но для этого следовало приложить максимум усилий — иметь хотя бы одного из супругов-родителей на своей стороне и суметь договориться с Остерманом.
Однако и это у фаворита не получилось. В сентябре 1740 года саксонский посол Пецольд доложил, что «герцог снова до такой степени разошелся с графом Остерманом, что я не умею изобразить этого»; через несколько дней он рассказал, как Бирон выразил Остерману свое неудовольствие по поводу затягивания переговоров с Англией о союзе. Вице-канцлер ответил подробным докладом — и нетерпеливый Бирон взорвался: «Граф Остерман воображает, что кроме него все глупы и ничего не видят у себя под носом. <…> Пусть лучше докажет делами, что у него есть совесть и религия». На подобные взрывы опытный Остерман отвечал обыкновенно (как выражался Бирон) «одними всхлипываниями и слезными заверениями своей невинности».
Заносчивость и «запальчивость» — качества, в данной ситуации для фаворита неуместные — проявлялись все более отчетливо. К концу царствования Анны Бирон уже не был похож на скромного и приятного во всех отношениях придворного, каким его знал в 1730 году герцог де Лириа. Герцогский титул дал возможность императрице поставить фаворита наравне с собой на официальных торжествах. Как суверенный иностранный государь, он мог сидеть рядом с ней. Его обслуживал многочисленный штат, в котором были собственные гофмаршал и гофмейстер, фрейлины, камер-юнкеры, пажи, гайдуки и лакеи; при дворе герцога состояли лейб-кучер саксонец Ацарис, выписанный из-за границы садовник Михель Анджело Масса и «французская мадама» Бэр. Для проживания герцогской обслуги пришлось арендовать целый дом у адмирала Головина.
Теперь он стал «очень тщеславен, крайне вспыльчив и, когда выходит из себя, несдержан в выражениях. Будучи к кому-то расположен, он чрезвычайно щедр на проявления своей благосклонности и на похвалы, однако непостоянен; скоро без всякой причины он меняется и часто питает к тому же самому человеку столь же сильную неприязнь, как прежде любил. В подобных случаях он этого не может скрыть, но выказывает самым оскорбительным образом» — таким его увидела леди Рондо в 1737 году. Почти теми же красками его рисует и Манштейн: «Характер Бирона был не из лучших: высокомерный, честолюбивый до крайности, грубый и даже нахальный, корыстный, во вражде непримиримый и каратель жестокий. Он очень старался приобрести талант притворства, но никогда не мог дойти до той степени совершенства, в какой им обладал граф Остерман, мастер этого дела».
Порчу характера фаворита заметил даже на редкость терпимый и благолепно возглавлявший правительство с 34 года кабинет-министр Черкасский: «Нрав переменился и безмерно стал запальчив, и не любит, кто с кем Дружно живет; ныне опасно жить, что безмерно на всех напрасная суспиция, а ту суспицию внушил паче всех граф Остерман, его вымысел в том состоит, чтоб на всех подозрение привесть, а самому только быть в кредите». Если доставалось самому канцлеру, то мелким придворным было неизмеримо хуже. Предание связывает последнюю шутку Ивана Балакирева с последствиями какой-то его выходки в адрес фаворита. Герцог приказал шута вразумить; после экзекуции Балакирев с трудом добрался из дворца домой, улегся в заранее заготовленный гроб и из него уже не поднялся.[249]
Бирон уже всерьез капризничал, жалуясь Кейзерлингу: «Раньше всегда давали герцогам титул „светлость“, я же получил только „высокородие“». Появились новые придворные «обычаи» — например, официальное празднование именин и дня рождения фаворита (12 ноября) и его жены.[250] В апреле 1740 года, как раз во время следствия над Волынским, художник И. Я. Вишняков пишет парадные портреты Бирона и его жены, впоследствии утраченные. Ставшая первой дамой двора Бенигна подражала мужу: «Его герцогиня надменна и угрюма, с неприятным обликом и манерами, что делает невозможным уважение, которое она хотела бы приобрести таким способом, то есть уважение искреннее, а не показное. Сказать по правде, хотя меня и называют ее фавориткой и она благосклонна ко мне более, чем к другим, в сердце моем нет чувства, которое называют уважением; ибо соблюдение этикета соответственно ее положению я бы не назвала уважением, хотя это и именуют так. И сама она заблуждается на сей счет, поскольку, внезапно так сильно возвысившись, она вышла из своего круга и полагает, будто надменностью можно вызвать уважение». Написавшая эти строки леди Рондо все-таки оценивала петербургский двор со стороны, будучи обладавшей известной независимостью иностранкой и членом дипломатического корпуса. Но можно себе представить, как отзывались о «Биронше» оттесненные ею отечественные аристократки.
Старший сын и наследник Бирона Петр в 14 лет был пожалован в чин лейб-гвардии подполковника, получил орден Белого орла, а в 1740 году — ордена Святого Андрея и Святого Александра Невского. Те же ордена получил Карл Эрнст, уже с четырехлетнего возраста «служивший» капитаном Преображенского полка. К заносчивым и капризным принцам в дни их рождения выстраивались очереди из желавших поздравить вельмож и членов дипломатического корпуса. Оба брата герцога, Густав и Карл, стали «полными» генералами. Старший не ладил с Минихом и выпросил было отставку; но Эрнст Иоганн такого допустить не мог и убедил брата вернуться на службу — в 1740 году Карл Бирон был назначен московским генерал-губернатором.
Густав Бирон в феврале 1740 года получил в награду золотую шпагу с бриллиантами, стал генерал-аншефом, а в марте — «командующим над полками» в столице. Он верил в удачу брата-фаворита и вел себя соответственно: мог проявить непочтение к Тайной канцелярии, требуя, чтобы она сносилась с гвардейскими полками не «указами», а «промемориями», как это делала Военная коллегия, ведь, по мнению Густава, в Военной коллегии «заседают генерал-фельдмаршалы, а не простые генералы, как господин Ушаков». Бирон-младший высмотрел невесту — фрейлину Якобину Менгден, стал именоваться бароном, выпросил себе взятый в казну загородный двор бывшего гофинтенданта Кармедо на на Фонтанке и отхватил под него значительный кусок владений Троице-Сергиева монастыря. Комиссия о петербургском строении, несмотря на протест монастырского стряпчего, признала захват законным «для лучшего регулярства» владения брата фаворита. Правда, в государственные дела Густав по-прежнему не вмешивался: пока столичное общество обсуждало «дело» Волынского, он «мунстровал» свой Измайловский полк, распоряжался постройкой для него слободы и был очень доволен тем, что для этого ему удалось оттягать у подведомственной Волынскому Конюшенной канцелярии заготовленные ею бревна.
Сам герцог на такие мелочи не разменивался — он ускоренными темпами возводил два дворца в Курляндии; только в Митаве работала тысяча строителей, на пропитание которых шла продукция трех герцогских имений. Из Тулы с заводов Романа Баташова шли обозы с литыми украшениями. На кораблях везли из Германии свинец для крыши. Оба дворца еще не были закончены, но его светлости уже пришла в голову идея построить еще одну загородную резиденцию — и это задание он опять поручил Растрелли.
Бирон уже выбрал место — и неудачно. Архитектор почтительно пытался его отговорить. «Я имею честь сообщить вам, что расположение Zipelhof, на мой взгляд, совершенно не подходит для строительства дома, так как я не нашел там ни одного приятного вида, могущего удовлетворить взгляд. Это большой недостаток для загородного дома, к тому же в этом месте очень мало воды, и было бы обидно, если бы ваше сиятельство понесли расходы из-за постройки дома в местности, где нельзя получить никакого удовольствия. Если бы ваша милость пожелала прислушаться к моему мнению, я посоветовал бы вам построить дом в Репо, месте, удаленном от Zipelhof всего лишь на четверть мили. Уверяю ваше сиятельство, что трудно найти более подходящее место для постройки загородного дома. Во-первых, вода здесь имеется в изобилии и совсем рядом с тем местом, которое я выбрал для строительства дома. Он находился бы в очень удобном положении, дающем возможность наслаждаться окрестностями, производящими очаровательное впечатление. Насколько хватает глаз, видны луга, с двух сторон находятся леса удивительной красоты, перед домом, кроме того, находился бы другой лес, в котором ваше сиятельство могли бы приказать сделать аллеи, что только увеличило бы красоту этого места», — писал он герцогу в августе 1740 года.[251] Кажется, аргументы подействовали — в местечке Ципельхоф строительство не началось.
В Петербурге все обстояло сложнее. Но у Бирона еще оставалось существенное преимущество — молодая мекленбургско-брауншвейгская чета была решительно неспособна к какой-либо политической интриге, а прочие его противники были разобщены и всегда готовы соперничать за монаршие милости. За годы «бироновщины» одни из влиятельных и самостоятельных фигур петровских времен умерли, другие были сломлены морально или физически, как Волынский.
Ко времени «бироновщины» российская элита уже не имела ни традиционных, освященных временем учреждений, ни корпоративной солидарности, ни даже сколько-нибудь оформленных традиционных группировок-«партий», способных выдвигать своих представителей на ответственные посты. Из 179 членов «генералитета» (лиц 1—4-го классов по Табели о рангах) в 1730 году каждый четвертый «выпал» из этого круга; почти половина (81 человек) побывала либо под судом, либо в качестве судей над своими вчерашними коллегами; почти четверть (40 человек) хорошо знала, что такое конфискация имений, поскольку либо теряла их, либо получала в награду в качестве «отписных» из казны.[252]
Ведь состоявшие под судом Волынский, Мусин-Пушкин, Соймонов еще недавно сами судили князя Дмитрия Михайловича Голицына и князей Долгоруковых; в числе судей были и переживший такой же процесс и даже смертный приговор П. П. Шафиров, и возвращенные из ссылки А. Л. Нарышкин и А. И. Румянцев. Некоторым из судей Долгорукова и Волынского (гвардии майорам Альбрехту и Апраксину, М. Г. Головкину) в недалеком будущем предстояло «падение». Подсудимые и судьи принадлежали к одному кругу, нередко находились в родстве и свойстве, еще вчера считались «приятелями» — но на следующий день усердно «топили» друг друга. Духовные же особы своим саном прикрывали и освящали очередную расправу, как многократный участник таких судилищ преосвященный Амвросий Вологодский: он подписал смертный приговор Долгоруковым, потом по очереди прославлял и хулил Бирона, Анну Леопольдовну и малолетнего императора Иоанна Антоновича.
Если герцог не смог создать свою «партию», то еще меньше на это оказались способны российские вельможи, в отличие от «немцев» Миниха и Остермана. Но они как будто не проявляли стремления занять первое место.
Спустя несколько дней после рождения «принца» вакантное место кабинет-министра было занято новой креатурой Бирона — будущим канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым-Рюминым. Очередной взлет его извилистой карьеры был обусловлен желанием курляндского герцога найти достойного и вместе с тем послушного оппонента «душе» Кабинета — Остерману. Доверие нужно было отрабатывать, и в октябре именно Бестужев-Рюмин стал одной из наиболее активных фигур во время последней болезни Анны Иоанновны. Достигнутая путем уступок и репрессий политическая стабильность оказалась обманчивой.