Хотя трепетал весь двор, хотя не было ни единого вельможи, который бы от злобы Бирона не ждал себе несчастия, но народ был порядочно управляем. Не был отягощен налогами, законы издавались ясны, а исполнялись в точности.
Мы временно оставим нашего героя «за кадром». В центре нашего внимания в этой главе находится тот государственный порядок, который с легкой руки И. И. Лажечникова стали называть его именем — «бироновщиной». Ее суть изложил уже 28 ноября 1741 года манифест Елизаветы Петровны, тремя днями ранее захватившей власть с помощью роты гренадеров: в 1730 году недостойные министры «насильством взяли» правление империей в свои руки и возвели на престол «мимо нас» сначала Анну Иоанновну, а затем «права не имеющего» Иоанна Ш Антоновича. «Немалые в нашей империи непорядки и верным нашим подданным утеснения и обиды уже явно последовать началися», так что пришлось Елизавете спасать отечество от бед. Почти те же претензии, но в наукообразном виде можно встретить и через 150 лет: «„Бироновщина“ обернулась для страны ухудшением положения народных масс, обострением классовых противоречий, застойным характером развития производительных сил, расстройством государственного хозяйства и „утеснением“ подданных, о чем было заявлено в манифесте от 28 ноября 1741 г.».[149]
С иными обвинениями можно только согласиться: утверждение крепостничества в его худшем варианте — факт несомненный, как и дефицит бюджета, тяжелейшие людские и материальные потери в войне с турками. И могущество фаворита, и вызывающая — на фоне голода и нищеты в целых Регионах страны — роскошь двора, как мы убедились, были очевидными для современников. Правда, можно задать вопрос: когда в XVIII столетии или даже раньше имело место благоденствие основной массы подданных или отсутствие их «утеснения»? Ответ едва ли будет положительным.
Феномен «бироновщины» в массовом сознании — второй в нашей истории удачный опыт применения пропагандистского оружия. Первым случаем были, кажется, «открытые письма» народу царя Ивана Васильевича, объяснявшего в 1564 году свою «отставку» кознями злых бояр и просившего поддержки у «черных людей»; результатом была знаменитая опричнина. Но если в XVI веке бояре могли царю ответить хотя бы устами эмигранта князя Андрея Курбского, то спустя двести лет такой возможности уже не было. Зловещий облик Бирона в официальных актах и церковных проповедях дополнился обличением «немецкого засилья», что в высшей степени удачно оправдывало дворцовый переворот 1741 года. Тогда впервые в истории династии Романовых были свергнуты вполне законный государь (хотя и младенец) и его не менее законные министры.
Сложившаяся во времена Елизаветы и Екатерины II оценка царствования Анны Иоанновны как мрачного времени засилья иностранцев и самодурства императрицы, окружившей себя шутами и дураками, только укрепилась в идейных спорах следующего столетия. Интеллигенты-западники не могли одобрить роста и давления (тем более злоупотреблений и репрессий) государственных структур, а их оппоненты славянофилы принципиально не принимали вторжения в жизнь России иноземных начал. К тому же многие факты культурной истории России тогда еще не были известны — зато имя Бирона благодаря Лажечникову знали все образованные люди.
Можно, конечно, развенчать временщика и переименовать «бироновщину» в «остермановщину».[150] Но важнее представляется понять сам механизм управления страной в то время, когда жил и действовал фаворит. Царствования сильных и умелых правителей Петра I и Екатерины II отмечены массовыми восстаниями, «бунташным» был и XVII век — время первых Романовых. После смерти царя Федора Алексеевича, а потом и Петра происходили большие и малые дворцовые перевороты. На этом фоне царствование Анны — как кстати, и Елизаветы Петровны, — выглядит периодом стабильности. Получается, что при Анне Иоанновне действительно была создана относительно устойчивая структура власти, обеспечившая некоторый порядок в стране. Однако связана она была не только с влиянием Бирона, засилием «немцев» и репрессиями, а прежде всего с первой в послепетровской России масштабной кадровой перестановкой.
«Восстановленный» было Сенат, где большинство составляли вчерашние «соавторы» ограничивавших самодержавие проектов, в первичном составе просуществовал недолго. Волнения и споры не прошли даром для представителей элиты — в том же году умерли четыре сенатора: Г. Д. Юсупов, И. И. Дмитриев-Мамонов, М. М. Голицын-старший и до. Ф. Ромодановский. Затем последовали назначения Головкина, Черкасского и Остермана в Кабинет; Ягужинского отправили за границу, А. И. Тараканова и И. Ф. Барятинского — в армию, Г. П. Чернышева — губернатором в Москву. А. И. Ушаков стал начальником Тайной канцелярии; С. И. Сукин — губернатором; М. Г. Головкин возглавил Монетную контору, а В. Я. Новосильцев — кригс-комиссариат.
К 1731 году Сенат уменьшился до 12 человек, а к моменту переезда императрицы в Петербург был разделен на половины — петербургскую и московскую; последняя называлась Сенатской конторой и работала под командой верного Анне С. А. Салтыкова. Сенат пришлось несколько раз пополнять. В 1730 году сенаторами были назначены А. И. Шаховской и А. И. Тараканов, в 1733-м — А. Л. Нарышкин и П. П. Шафиров, в 1736-м — Б. Г. Юсупов, в 1739-м — П. И. Мусин-Пушкин; в 1740-м — М. И. Леонтьев, М. С. Хрущов, И. И. Бахметев, М. И. Философов, П. М. Шипов и Н. И. Румянцев.
Большой объем работы и постоянное обновление состава, ответственные назначения одних сенаторов (А. И. Шаховского) и периодические опалы других (В. В. Долгорукова, Д. М. Голицына, П. И. Мусина-Пушкина) исключали возможность сделать Сенат органом оппозиции. Была ограничена его компетенция: в 1734 году Сенату было запрещено производить в «асессорский» VIII чин Табели о рангах без высочайшей конфирмации; за нерадивость сенаторам не раз делали выговоры и даже запрещали выплачивать им жалованье прежде получения его военными и моряками.
В ноябре 1731 года Сенат был поставлен под контроль нового высшего государственного органа — Кабинета. В него после всех столкновений и интриг вошел почтенный престарелый канцлер Гавриил Иванович Головкин, олицетворявший преемственность с эпохой Петра Великого, но никогда не претендовавший на самостоятельную роль. Вторым стал бывший сибирский губернатор князь Алексей Михайлович Черкасский, «герой» сопротивления планам «верховников». Князь был честным чиновником, но при этом «человек доброй, да не смелой, особливо в судебных и земских делах», по характеристике хорошо знавшего его по совместной работе генерала Вилима де Геннина. Родовитый вельможа, хозяин огромных имений, владелец родового двора в Кремле и домов в обеих столицах, канцлер и андреевский кавалер, Черкасский отныне ни в каких политических «партиях» замечен не был. Эти качества обеспечили князю в качестве формального главы правительства завидное политическое долголетие: он благополучно пережил царствование Анны, два последующих переворота и скончался в почете и богатстве уже во времена Елизаветы.
«Душой» же Кабинета и фактическим министром иностранных дел стал Андрей Иванович Остерман. Исследования работы этого верховного органа власти и его повседневных «журналов» подтвердили обвинение: при процедуре принятия решений, в механизме их разработки и согласования ключевую роль в нем на всем протяжении царствования играл Остерман.[151] По этой же причине отсутствовали объективные критерии подбора других министров: их лояльность значила больше, чем компетентность.
Над «дипломатическими» болезнями Остермана смеялись, его не любили и даже презирали — но обойтись без квалифицированного администратора, умевшего проанализировать проблему и предложить пути ее решения, было невозможно, что признавали и Анна, и Бирон, и иностранные дипломаты. Но и Остерман не мог претендовать на единоличное господство в новом механизме власти. Для «противовеса» хитроумному министру после смерти Головкина в состав Кабинета последовательно вводились вполне самостоятельные и амбициозные фигуры из русской знати — сначала возвращенный из почетной ссылки Ягужинский (1735 год), затем деятельный и честолюбивый Артемий Волынский (1738 год) и, наконец, будущий канцлер А. П. Бестужев-Рюмин (1740 год).
Такая комбинация обеспечивала работоспособность и устойчивость нового органа, хотя «запланированные» конфликты между его членами порой вызывали проблемы. К тому же права Кабинета никак не были оговорены до 1735 года, когда он получил право издавать указы за подписями всех трех кабинет-министров, заменявшими императорскую.
Существовало еще одно существенное отличие от бывшего Верховного тайного совета: Кабинет занимался преимущественно внутренними делами. В первые годы работы нового органа через него шло подавляющее большинство назначений, перемещений и отставок. При этом даже «недоросли», только что поспевшие в службу, представали перед министрами, а императрица утверждала своей подписью назначения секретарей в конторах и канцеляриях. Огромное количество времени (порой министры заседали, как фиксировалось в журнале, «с утра до ночи») отнимало решение многочисленных дел финансового управления: проверка счетов, отпуск средств на различные нужды и даже рассмотрение просьб о вьщаче жалованья. Позднее на первый план выдвинулись вопросы организации и снабжения армии в условиях беспрерывных военных действий 1733–1739 годов.
Журналы Кабинета за 10 лет поражают разнообразием проходивших через него дел. Наряду с принятием важнейших политических решений (о вводе русских войск в Польшу или проведении рекрутских наборов) министры разрешили постричься в монахи однодворцу из города Новосиля Алексею Леонтьеву, обсудили челобитную украинского казака Троцкого о передаче ему имения тестя, лично рассмотрели план каменного «питейного дома» в столице и ознакомились с образцами армейских пистолетов и кирас. Кроме того, через Кабинет проходило множество мелких административно-полицейских распоряжений: о «приискании удобных мест для погребания умерших», распределении сенных покосов под Петербургом, разрешении спорных судебных дел и рассмотрении бесконечных челобитных о повышении в чине, отставке, снятии штрафа.
Ответственные назначения нового царствования были последовательными и впервые с 1725 года затронули практически все центральные учреждения.[152] О подготовке такой акции по перемене руководящих кадров говорит список кандидатов в президенты коллегий из числа сенаторов и «из других чинов», а также в вице-президенты и советники, составленный весной 1730 года. Список, согласно указанию в заголовке дела, был составлен Остерманом для Бирона; это вполне возможно, так как ни Анна, ни Остерман не нуждались в имевшемся в нем подстрочном переводе на немецкий.[153] Этот документ, кажется, является первым свидетельством интереса, проявленного фаворитом к делам, выходившим за рамки дворцовой сферы.
Из трех «первейших» коллегий только Коллегия иностранных дел не испытала потрясений — над ней стоял могущественный вице-канцлер. Но туда был также направлен брат фельдмаршала Миниха барон Христиан Вильгельм Миних, ставший тайным советником и к концу царствования Анны — первым членом коллегии. На дипломатические посты были поставлены курляндцы К. X. Бракель (посол в Дании и Пруссии), К. Г. Кейзерлинг (в Речи Посполитой) и И. А. Корф (в Дании). Последние двое по очереди руководили в 30-е годы Академией наук.
Армию после смерти М. М. Голицына и опалы В. В. Долгорукова с 1732 года возглавил новый «аннинский» фельдмаршал Бурхард Христофор Миних. Затем дело дошло до морского ведомства. Вицепрезидент Адмиралтейств-коллегий адмирал П. И. Сивере в феврале 1732 года был обвинен в промедлении с проведением второй присяги в 1730 году и хранении списков с «кондиций», отрешен от должности и сослан в свои деревни. Флот возглавил адмирал Н. Ф. Головин, сохранивший высочайшее доверие до конца царствования.
Вслед за военным начальством было сменено руководство финансами. Президент Камер-коллегии и бывший кабинет-секретарь Петра I А. В. Макаров с 1731 года беспрерывно находился под следствием до самой смерти в 1740 году. После отказа А. И. Румянцева принять эту хлопотливую должность президентом назначили было сына князя-«верховника» Сергея Голицына, но в 1733 году его отправили послом в Иран. Освободившееся место занял С. Л. Вельяминов, но через два года попал под суд по делу Д. М. Голицына. Новым президентом коллегии стал И. И. Бибиков, продержавшийся на этом посту до конца царствования. Складывается впечатление, что на эту неблагодарную работу последовательно ставились люди, не пользовавшиеся особым доверием императрицы: все названные лица подписывали в 1730 году проекты и не сделали при Анне карьеры.
Был сменен и глава Берг-коллегии, моряк и горный инженер Алексей Зыбин (он также подписывал «проект 364»). Его назначили судьей в Сыскной приказ и вскоре за «неправедное» решение лишили генеральского чина и отправили строить суда на Днепре.
Во главе Коммерц-коллегии был поставлен возвращенный из ссылки А. Л. Нарышкин, а после его назначения в Сенат президентом стал другой прежний опальный — П. П. Шафиров. Здесь немилость коснулась вице-президента Генриха Фика — одного из участников петровской реформы центрального управления и хорошего знакомого Д. М. Голицына: он был уличен сослуживцами в одобрении «кондиций» и сослан в Сибирь.
Ревизион-коллегия долгое время оставалась без руководства, пока в 1734 году ее не возглавил генерал-майор А. И. Панин. Перемены не обошли и остальные учреждения. Младший брат Д. М. и М. М. Голицыных М. М. Голицын-младший сначала был выведен из Сената, а в 1732 году оставил пост президента Юстиц-коллегии, который занял родственник Остермана И. А. Щербатов.
В декабре 1731 года был снят президент Вотчинной коллегии М. А. Сухотин; его заменил генерал-майор И. И. Кропотов, в свою очередь смененный А. Т. Ржевским, который в 1737 году также попал под следствие по делу Д. М. Голицына, но сумел оправдаться и сохранить свой пост. В 1731 году бывший сенатор И. П. Шереметев был отправлен в Сибирский приказ, С. Г. Нарышкин — министром к гетману Украины; новыми начальниками Канцелярии конфискации и Ямской стали соответственно бригадиры И. Г. Безобразов и Н. Козлов.
Наконец, в том же 1731 году был уволен архиатер (глава медицинского ведомства) Иоганн Блюментрост; его брат, лейб-медик и президент Академии наук Лаврентий потерял свои посты несколько позже — летом 1733 года. После смерти сестры Екатерины Анна Иоанновна приказала генералу Ушакову допросить Блюментроста и потребовать у него отчета о ее лечении. Врач был признан невиновным, но все же выслан на жительство в Москву, где «ни у каких дел не был» и имел только частную практику. Новым придворным врачом стал Иоганн Христиан Ригер, а Академию возглавил дипломат Г. К. Кейзерлинг.
Кампания по обновлению высшей администрации затронула и дворцовое ведомство. В декабре 1731 года новым начальником Конюшенного приказа стал подполковник И. Анненков, а в марте следующего года гоф-интендант А. Кармедон заменил У. А. Сенявина на посту начальника Канцелярии от строений; от прежнего руководства был потребован финансовый отчет за 12 последних лет. Некоторым администраторам не нашлось подходящего места, и они были отрешены от дел: такая судьба постигла обер-секретаря Сената Матвея Воейкова, его коллегу из Синода Алексея Баскакова, братьев Блюментростов, Макарова. Других отослали подальше от столицы: в персидские провинции на войну отправились Д. Ф. Еропкин и А. Б. Бутурлин, строить Закамскую линию — Ф. В. Наумов.
Смена кадров в 1730–1732 годах происходила и в провинциальной администрации. Уже в 1730 году на губернаторство были отправлены: М. А. Матюшкин (в Киев с последующей отставкой в марте 1731 года), А. И. Тараканов (в Смоленск, а затем в армию на юг), П. М. Бестужев-Рюмин (в Нижний-Новгород, а оттуда в ссылку в свои деревни), П. И. Мусин-Пушкин (в Смоленск), М. В. Долгоруков (в Астрахань, затем в Казань и оттуда — в ссылку), А. Л. Плещеев (в Сибирь), В. Ф. Салтыков (в Москву), И. М. Волынский (вице-губернатором в Нижний Новгород).
В 1731 году к новым местам службы отправились Г. П. Чернышев (генерал-губернатором в Москву), И. И. Бибиков (в Белгород), И. П. Измайлов (в Астрахань), опять П. И. Мусин-Пушкин (в Казань), генерал-лейтенант И. Б. Вейсбах (в Киев), бригадиры П. Бутурлин и А. Арсеньев — вице-губернаторами в Сибирь вместо отрешенного от должности И. Болтина.
В 1732 году последовали назначения И. М. Шувалова (в Архангельск), генерал-майора М. Ю. Щербатова (сменил отправленного в армию И. М. Шувалова в Архангельске), генерал-лейтенанта В. фон Дельдена (в Москву в помощь Чернышеву губернатором, в следующем году отставлен), И. В. Стрекалова (в Белгород), камергера А. А. Черкасского (в Смоленск), А. Ф. Бредихина (вице-губернатором в Новгород), стольника С. М. Козловского (вице-губернатором в Смоленск), бригадира И. Караул ова (вице-губернатором в Казань).
Сделанные именно в эти годы назначения свидетельствуют о стремлении удалить из столиц или из Сената нежелательные для новых властей фигуры или быстро найти замену неугодным администраторам, которых отправляли в армию или отрешали от должности. Напомним, что 14 из 23 перечисленных выше лиц подписывали различные проекты и прошения в 1730 году.
Императрица и ее советники стремились как можно скорее убрать неугодные или подозрительные фигуры. Больной M. A Матюшкин не смог немедленно отбыть на губернаторство в Киев, и генерала тут же послали на медицинское освидетельствование, подтвердившее, что «надежда к конечному его исцелению весьма мала». Некоторые назначения были торопливыми и непродуманными. Артемия Волынского отправили было в Иран, но назначение отменили. Генерал Чернышев оказался неспособным губернатором, получал от Анны выговоры и в 1733 году возвратился в Сенат; Афанасий Арсеньев был уже «весьма дряхл» для командировки в Сибирь; назначенный в Москву израненный ветеран фон Дельден не только служить, но даже самостоятельно передвигаться уже не мог. Другие перемещения намеренно имели целью последующую опалу; некоторых лиц перебрасывали из губернии в губернию (как П. И. Мусина-Пушкина) или к другим местам службы (как И. И. Бибикова и А. И. Тараканова), пока не сочли возможным предоставить им более почетные должности в столице.
Перемещения коснулись не только генералитета. В сентябре 1730 года последовали массовые назначения на воеводские посты, куда из столицы отправлялись многие участники недавних событий. Эти назначения также проходили спешно; некоторые из намеченных в списках кандидатур вдруг «снимались» и в последний момент заменялись другими «по нынешней разметке». Воеводами в провинции стали В. Губарев, В. Лихарев, С. Хлопов, А. Плещеев, С. Телепнев, В. Вяземский, А. Киселев, И. Мещерский и другие участники «проекта 364».
Период кадровой перетряски завершился в 1732 году. Последующие назначения уже не носили такого массового характера. Для некоторых лиц они стали «испытательным сроком», как для опального А. И. Румянцева или прощенного бывшего генерал-фискала А. А. Мякинина, для других — даже ступенькой вверх по карьерной лестнице, как для будущего елизаветинского фельдмаршала А. Б. Бутурлина. Последним всплеском опал начала 30-х годов стало «дело» смоленского губернатора А. А. Черкасского. Он обвинялся в том, что якобы посылал письма в Голштинию, к внуку Петра I, которого он считал законным наследником. Навет был, как выяснилось впоследствии, ложным, но перепуганный Черкасский под пыткой признал свою вину и был сослан на берег Охотского моря.
После событий 1730 года количество перестановок в государственном аппарате резко увеличилось. По нашим подсчетам, аннинское царствование оказалось самым неспокойным для правящей элиты; массовые замены должностных лиц имели место и в 1736-м и особенно в 1740 годах. За 10 лет состоялись 68 назначений на руководящие посты в центральном аппарате (в среднем 6,8 в год) и 62 назначения губернаторов (6,2 в год). При этом 29 % руководителей учреждений и 16 % губернаторов за эти десять лет были репрессированы или уволены и оказались «не у дел».
«Перестройка» системы управления не обошла стороной и такое специфическое учреждение, как гвардия. Как уже говорилось, офицеры гвардейских полков получили награды — но само участие поручиков и капитанов в решении вопроса о «самодержавстве» не могло не беспокоить императрицу. Ликвидировать же полки было немыслимо, и действовать пришлось осторожно.
Послужной список офицеров и солдат Преображенского полка 1733 года показывает, что при Анне гвардейцы по сравнению с петровскими временами стали более зажиточными: беспоместных обер-офицеров в полку уже не было, и даже у многих рядовых-дворян имелось по 20–30 душ. Новая власть стремилась поддержать этот порядок: указы императрицы требовали зачислять в полки только солдат и офицеров, которые «достаток имели, чем себя будучи в гвардии содержать», и обязывали их иметь хороших лошадей, на которых караульные офицеры должны были отправляться во дворец.
Верного Салтыкова Анна сделала подполковником Преображенского полка, а А. И. Ушаков наряду с Тайной канцелярией бессменно возглавлял Семеновский полк. Майорами Преображенского полка стали придворный князь Никита Трубецкой, Людвиг Гессен-Гомбургский и запомнившийся Анне в день 25 февраля Иван Альбрехт; в Семеновском полку — также отличившиеся в феврале 1730 года Степан Апраксин и Михаил Хрущов. В течение двух лет из полков были «выключены» все младшие Долгоруковы, а в солдаты стали переводить наиболее исправных нижних чинов из армейских полков.
Кавалергардская рота сначала получила от императрицы месячное жалованье «не в зачет», но уже в следующем году была расформирована; часть кавалергардов была зачислена в новые гвардейские полки; большинство же получили назначение в полевую армию, и им приказано было немедленно отправляться к месту службы, «дабы они в Москве праздно не шатались».
Доклады и приказы по полкам 30-х годов свидетельствуют, что новая «полковница» старалась держать гвардию под строгим контролем. Императрица устраивала «трактования» гвардейских офицеров во дворце с непременной раздачей вина по ротам; регулярно посещала полковые праздники — но одновременно установила еженедельные (по средам) доклады командиров полков и лично контролировала перемещения и назначения в полках. Даже прием новых солдат по итогам дворянских смотров министры Кабинета несли на ее утверждение; так, Анна лично определила в солдаты гвардии шестилетнего будущего полководца Петра Румянцева.
Всем гвардейцам Анна категорически воспретила игру в карты «в большие деньги». Полковое начальство с 1736 года не могло отправлять подчиненных в отпуска и «посылки» без разрешения императрицы. Она же своими резолюциями определяла меру наказания для провинившихся. Загулявший в первый раз сержант Иван Рагозин в качестве штрафа «стоял под 12 фузеями», пропивший штаны гвардеец из придворных лакеев князь Иван Чурмантеев отправился в Охотск, а попавшиеся на воровстве вторично солдаты Федор Дирин, Семен Шанин и Семен Чарыков были повешены. Приговорила Анна к смерти и взяточника поручика Матвея Дубровина, хотя и разрешила его «от бесчестной смерти уволить, а вместо того расстрелять».[154]
Колебания высших гвардейских чинов заставили Анну и ее окружение принять более решительные меры. 30 августа 1730 года, в день орденского праздника Александра Невского и заключения Ништадтского мира, императрица объявила о создании нового гвардейского пехотного Измайловского полка во главе с обер-шталмейстером Карлом Густавом Левенвольде. Рядовых набирали из украинской «ландмилиции» и полевых полков, а офицеров — из наиболее надежных кавалергардов и армии; таким путем в новую часть попали молодой Василий Нащокин и отец известного писателя XVIII века армейский поручик Тимофей Болотов.[155] В феврале 1731 года полк уже получил знамена и приступил к несению караульной службы во дворце.
В конце 1730 года началось формирование еще одного подразделения — полка Конной гвардии. Формально шефом полка считался Ягужинский, но с его отъездом подполковником стал князь Алексей Иванович Шаховской. Конногвардейцев также тщательно отбирали из других полевых полков. В 1732 году императрица повелела Шаховскому определить в конную гвардию 50 украинских однодворцев и дополнить комплект набором «лифляндцев из шляхетства и мещанства».
При формировании новых полков заметно стремление императрицы «укрепить» новые части надежными офицерами, не связанными с аристократическими фамилиями: шотландец Джеймс Кейт стал подполковником, а немец Иосиф Гампф — майором Измайловского полка. В Конной гвардии состояли «младший подполковник» Бурхард фон Траутфеттер, майор Рейнгольд фон Фрейман, ротмистры Стакельберг, Икскуль, Паткуль, Остгоф и другие выходцы из «лифляндского шляхетства». Однако выдвигались не только «немцы», но и родственники находившихся у власти лиц — в Преображенском полку и в Конной гвардии служили младшее поколение рода Салтыковых и целая группа Шаховских: будущий вельможа и мемуарист Яков Петрович и несколько его родственников.[156]
Предпринятая масштабная перетряска основных государственных структур была проведена успешно, хотя и не исключала появления недовольства. Новая императрица и ее советники сумели навести порядок в высших эшелонах власти и получить военно-политическую опору в лице «новой» гвардии.
Грамотно воспользовался открывшейся возможностью и Бирон. Секунд-майором Конной гвардии был назначен старший брат фаворита — Карл Бирон; под начало к родственнику попал пожалованный в ротмистры и «дослужившийся» к 1738 году до подполковника старший сын Бирона Петр. Любимец императрицы Карл в 1732 году в трехлетнем возрасте сделался бомбардир-капитаном Преображенского полка. Младший же брат фаворита в 1731 году стал генерал-майором русской службы и премьер-майором нового Измайловского полка.
Последний выбор был особенно удачным. Густав Бирон оказался прирожденным служакой. Его приказы по полку требовали строжайшей дисциплины и соблюдения уставных требований всегда и во всем, вплоть до внешнего вида: офицерам надлежало «без галстухов и шпаг не ходить», а солдатам, «у которых фалды опустились, чтобы их подняли». Младший Бирон переживал, когда подчиненные не желали «от непотребных баб воздерживаться», и стремился набрать в свой полк как можно больше рослых рекрутов — даже посылал офицеров специально «высматривать» таких.
Густав был настоящим поэтом фрунта. Он самолично демонстрировал Анне Иоанновне новые ружья из Берлина и ружейные приемы, добивался, чтобы солдаты умели «нести ружье круто и ногами ступать в один мах», и даже предлагал реформы: «против прежнего учинить отмену, а именно, чтоб во время поворотов и вздваивания рядов, для лутчего виду, могли оказываны быть темпы ногами, в чем имеет видима быть немалая приличность».
Майор бывал строг и наказывал «без милосердия», но был хозяйственным командиром: требовал от казны всего положенного полку и знал, как добиться беспошлинного пропуска через таможню заказанной за границей амуниции. Он умел блеснуть на смотре «военной экзерциции так хорошо, что и ее императорское величество оное сама всемилостивейше похвалить изволила, а прочие, при том бывшие, тому зело удивлялись», но при этом спрятать тех рядовых, которые «в приемах худо делают и в стрельбе мало бывали». Командир заботился не только о солдатском теле, но и о душе: его распоряжения определяли порядок «говения» в полку (солдатам по 40 человек от роты еженедельно, унтер-офицерам — «по препорции») и призывали живущих далеко от церкви, но близко от его резиденции рядовых молиться у… командира на квартире.[157]
Анна не отказала себе в удовольствии найти примерному майору невесту. «Обручен при дворе маэор лейб гвардии Измайловского полку господин фон Бирон с принцессою Меншиковою. Обоим обрученным показана при том от ее императорского величества сия великая милость, что ее императорское величество их перстни высочайшею особою сама разменять изволила», — сообщила газетная хроника. В августе 1732 года Густав Бирон обвенчался с некогда одной из первых невест в России, а потом несчастной изгнанницей Сашенькой Меншиковой.
Правда, злые языки уже тогда говорили, что брак этот вызван не только добротой императрицы, но был выгоден прежде всего семье Биронов, что для современников не являлось секретом: «В описи имущества и бумаг покойного князя Меншикова нашли, что он имел значительные суммы в банках Амстердама и Венеции. Русский министр сделал несколько попыток завладеть этими деньгами на том основании, что все имущество Меншикова принадлежит царице по праву конфискации, но это осталось без результата, так как директора этих банков, в соответствии с обычаями своих стран, решительно отказались отдать деньги, принадлежащие князю Меншикову, до тех пор, пока они не будут уверены, что этот князь или его наследники будут освобождены и смогут располагать этими средствами. Предполагают, что эти деньги, которые составляют более 500 тысяч рублей, стали приданым госпожи Бирон и что именно этому обстоятельству молодой князь Меншиков обязан тем, что получил место капитан-лейтенанта гвардии царицы и что ему возвратили пятидесятую часть тех земель, которыми владел его отец».[158]
О загадочных зарубежных счетах Меншикова у нас данных нет. Но некоторые владения светлейшего князя молодые действительно получили, как «маетности Литовского княжества, принадлежавшие отцу ее», в том числе «графство» Горы-Горки, маетности Ула, Лолъезерье, Краснополье.
Брак будто бы оказался счастливым, и биограф младшего Бирона мог с полным основанием утверждать, что лейб-гвардии майор (с 1734 года — подполковник) и генерал-адъютант государыни Густав Бирон «среди страстно любимых им удовольствий фронтовой службы мог еще приятнее наслаждаться ожиданием дальнейших несомненных улыбок судьбы». Старший брат мог быть спокоен за охрану порядка в столице. У него же была своя сфера влияния — придворный круг, где отныне принимались важнейшие политические решения, расточались милости и проявлялось во всем могуществе влияние фаворита.
Бирон являлся крупной фигурой уже потому, что двор к тому времени стал важным «учреждением» в системе власти. Петр I как государь могущественной державы строил парадные императорские резиденции. Однако его придворные не принимали участия в большой политике — они были «хозяйственниками» или веселыми собутыльниками. К тому же кочевой образ жизни и простота обихода царя нередко не оставляли у него ни времени, ни желания устраивать придворные церемонии, и тогда он обходился приемами и балами в домах своих вельмож. Ежегодные расходы на придворную жизнь составляли при нем 50–60 тысяч рублей.
После смерти Петра двор не только вырос количественно, но и стал важным элементом в структуре власти. Создается новый штат с системой чинов и окладами придворных, утвержденный в декабре 1727 года; важнейшим по приближенности к императору становится пост обер-камергера. Меншиков сделал главой придворного персонала своего сына Александра, вслед за ним эту должность занял Иван Долгоруков. В списке придворных Петра II, за редкими исключениями (Ягужинский, Сапега), были старинные фамилии: Долгоруковы, Голицыны, Лопухины, Стрешневы, хотя от близости к монарху были удалены ближайшие родственники — Нарышкины. Но на реальную власть и влияние на царя претендовали лишь гофмейстеры А. Г. Долгоруков и А. И. Остерман. Английский консул К. Рондо в мае 1729 года доложил о наметившемся «разделении труда» между ними: разработка внешней политики всецело принадлежит Остерману, «назначения и отличия вполне ведаются Долгорукими».
В 1727 году дворцовый штат Петра II насчитывал уже 392 человека, а через несколько лет, при Анне, только штатных придворных чинов имелось 142 да еще 35 «за комплектом»; всего же при дворе состояло 625 человек и имелось 39 лиц «за штатом». При Петре II на двор тратилось порядка 100 тысяч, а при Анне ежегодная сумма расходов была установлена в размере 260 тысяч рублей (не считая 100 тысяч на конюшню) и была перекрыта только в 1760 году запросами еще более пышного двора Елизаветы.
При Анне двор стал целым миром с разветвленной системой служб и должностей. Под началом главных чинов находились фигуры второго и третьего ряда, нередко также со своим штатом. Обер-камергеру подчинялись камергеры, камер-юнкеры, пажи и камер-пажи, гоф-юнкеры; в ведении обер-гофмейстера и обер-гофмаршала и его Придворной конторы находились «метердотель», мундшенк, кофишенк, мундкох, зильбердинер (хранитель столового серебра), главный кухмистер в генеральском чине с целой армией поваров и поварят, придворный мясник с подведомственной дворцовой «скотобойней», «конфектурный мастер», «водочный мастер», бригады квасников и «медоставов», пивовар с «учениками пивного варения», танцмейстер, капельмейстер с «певчими», «компазитером» и оркестром из 33 музыкантов. Исполнение их обязанностей обеспечивали конюхи, скороходы, птичники, скотницы, мельники, столяры, рыбные ловцы, прачки, псари, истопники, придворные золотари и 20 профосов для наказания провинившихся. Императрицу и ее гостей обслуживали 80 лакеев.
Повышение роли и престижа дворцовой службы отразилось в изменении чиновного статуса придворных. При Петре I камергер был приравнен к полковнику, а камер-юнкер — к капитану. При Анне ранг этих придворных должностей был повышен соответственно до генерал-майора и полковника, а высшие чины двора из 4-го класса перешли во 2-й. В 1733 году она повелела не размещать в домах придворных на постой офицеров и солдат.
Именно в послепетровскую эпоху придворный круг становится «трамплином» для будущей политической и военной карьеры: Б. Г. Юсупов, П. С. Салтыков, Н. Ю. Трубецкой, М. Н. Волконский, М. Скавронский, П. Г. Чернышев, А. Д. Татищев при Анне Иоанновне; 3. Г. Чернышев, братья Шуваловы, Н. И. Панин при Елизавете — все эти будущие министры, генералы и вельможи начинали службу в качестве камер-юнкеров и камергеров. Сам Бирон «определил» на придворную службу своего младшего и особенно любимого Анной сына — восьмилетний Карл Эрнст стал российским камергером в 1737 году.
Однако кому много дано — с того больше и спрашивается. С начала царствования при дворе началось укрепление «производственной дисциплины» — неожиданности прошлых лет требовали бдительности. По приказу императрицы было составлено «клятвенное обещание дворцовых служителей». Все они, включая челядь (лакеи, «арапы», истопники и даже неопределенных занятий «мамзели» и «бабы»), обязывались свою службу «со всякой молчаливостью тайно содержать» и «тщательно доносить» обо всех подозрительных вещах. Придворный даже в небольшом чине уже не мог себе позволить прежних вольностей — за ними следовало монаршее неудовольствие: «В Санкт-Питербурхе на всех островах в кабаках и вольных домах, где имеются бильярды, всем объявить с подпискою: ежели камер-пажи и пажи во оные домы придут пить или играть в карты и другие игры и таких не допуская до питья и игры, брать под караул и приводить в дежурную генерал-адъютантов, а пуще смотреть пажа Ивана Волкова».
Место сосланных Долгоруковых заняли назначенный обер-гофмейстером Семен Салтыков, обер-гофмаршал Рейнгольд Левенвольде; обер-шталмейстером стал сначала Ягужинский, а затем брат обер-гофмаршала — Карл Густав Левенвольде. В том же 1730 году был отправлен в отставку не только прежний обер-гофмейстер М. Д. Олсуфьев, но и весь штат Дворцовой канцелярии вместе с ее начальником А. Н. Елагиным (оба они были среди участников шляхетских проектов). В числе новых «командиров» был назначен только что отличившийся капитан гвардии А. Раевский.
Для обер-гофмейстера и обер-гофмаршала были составлены в 1730 году специальные инструкции. Они требовали, чтобы удостоенные доверия персоны не только «доброго жития и поступка были, довольное знание и искусство, но и знатность и респект имели: верен, секретен и истинен, и такого христианского жития и поступка был, чтоб он паче своим собственным примером, нежели наказанием ему подчиненных и протчих придворных служителей, основание полагал». Согласно особому указу Анны только эти высшие дворцовые чины имели право передавать словесные повеления императрицы всем подведомственным им учреждениям и лицам.
Обер-гофмейстер объявлял приказы императрицы, представлял служащих к наградам и принимал у них присягу. В его руках находились все дворцовые финансы; он занимался поставками и заключением соответствующих подрядов, выплачивал жалованье и «корм» всем придворным служителям, ведал комендантской службой и охраной дворцов, получением аудиенций у государыни и даже судом над дворцовыми «служителями».
Обер-гофмаршал обеспечивал повседневный «стол» и руководил заготовками и закупками. В сферу его ведения входили императорские посуда, «поварня», погреб и обслуживающий их персонал. Он был главным распорядителем придворных церемоний и устанавливал порядок при «торжественных, публичных и всяких иных отправлениях» при дворе, в том числе расставлял и рассаживал приглашенных «по чинам, рангам и характерам», где ошибка могла обернуться международным скандалом.
Фаворит же в этом мире занял особое положение — для обер-камергера не было составлено регламентировавшей его действия инструкции.
В этом придворном мире, где Анна чувствовала себя наиболее уверенно — как властная помещица в кругу своей дворни, больше всего заметна «руководящая роль» императрицы. За непритязательной грубостью и простотой нравов (про Анну рассказывали, что она раздавала пощечины министрам и даже приказала повесить повара за подгоревшие блины) можно заметить черты, которые подчеркивают новую роль двора как главного учреждения империи.
Князь Щербатов считал царствование Анны настоящим рубежом в истории императорского двора: «Двор, который еще никакого учреждения не имел, был учрежден, умножены стали придворные чины, серебро и злато на всех придворных возблистало, и даже ливрея царская сребром была покровенна; уставлена была придворная конюшенная канцелярия, и экипажи придворные всемогущее блистание с того времени возымели. Италианская опера была выписана, и спектакли начались, так как оркестры и камерная музыка. При дворе учинились порядочные и многолюдные собрании, балы, торжествы и маскарады».
Так же думали другие современники, дружно отмечавшие «невыразимое великолепие нарядов» и подчеркнутую роскошь балов и празднеств. Анна Иоанновна старалась, чтобы ее двор не уступал, а превзошел в роскоши иноземные. Французский офицер, побывавший в Петербурге в 1734 году, выразил удивление по поводу «необычайного блеска» как придворных, так и придворной прислуги: «Первый зал, в который мы вошли, был переполнен вельможами, одетыми по французскому образцу и залитыми золотом <…>. Все окружавшие ее (императрицу. — И. К.) придворные чины были в расшитых золотом кафтанах и в голубых или красных платьях». Описание одного из зимних празднеств оставила жена английского посланника в России леди Рондо: «Оно происходило во вновь построенной зале, которая гораздо обширнее, нежели зала св. Георгия в Виндзоре. В этот день было очень холодно, но печки достаточно поддерживали тепло. Зала была украшена померанцевыми и миртовыми Деревьями в полном цвету. Деревья образовывали с каждой стороны аллею, между тем как среди залы оставалось много пространства для танцев <…>. Красота, благоухание и тепло в этой своего рода роще — тогда как из окон были видны только лед и снег — казались чем-то волшебным <…>. В смежных комнатах гостям подавали чай, кофе и разные прохладительные напитки; в зале гремела музыка, и происходили танцы, аллеи были наполнены изящными кавалерами и очаровательными дамами в праздничных платьях <…>. Все это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей».
Но новый стиль требовал жертв не только при дворе: «Число разных вин уже умножилось, и прежде незнаемыя шемпанское, бургонское и капское стали привозиться и употребляться на столы. Уже вместо сделанных из простого дерева мебелей стали не иные употребляться как английские, сделанные из красного дерева мегагене, дома увеличились и вместо малого числа комнат уже по множеству стали иметь, яко свидетельствуют сие того времени построенные здания; зачали дома сии обивать штофными и другими обоями, почитая неблагопристойным иметь комнату без обой; зеркал, которых сперва весьма мало было, уже во все комнаты и большие стали употреблять. Екипажи тоже великолепие восчувствовали: богатыя, позлащенные кареты, с точеными стеклами, обитыя бархатом, с золотыми и серебряными бахрамами; лучшия и дорогие лошади, богатые, тяжелые и позлащенные и посеребренные шоры, с кутасами шелковыми и с золотом или серебром; также богатые ливреи стали употребляться».
Князь Щербатов, которого мы процитировали, делал печальный вывод: «Исчезла твердость, справедливость, благородство, умеренность, родство, дружба, приятство, привязанность к Божию и к гражданскому закону и любовь к отечеству; а места сии начинали занимать презрение божественных и человеческих должностей, зависть, честолюбие, сребролюбие, пышность, уклонность, раболепность и лесть». Относительно прежнего господства «гражданского закона», а также благородства и умеренности можно поспорить — придворный мир при любом монархе требовал иных качеств. Но князь-моралист весьма точно уловил одну важную вещь в системе аннинского правления, на которую еще раньше указал Миних-сын: «Предшественников ее подарки состояли большей частью из земель, но наличными деньгами никто не жаловал столь великие суммы, как она».
Нарочитая роскошь требовала значительных расходов. Жалованье придворных было немалым (камергер получал 1 356 рублей 20 копеек; камер-юнкер — 518 рублей 55 копеек, что намного превосходило доходы простых обер-офицеров), но его постоянно не хватало. При Анне даже вельможи, подобно Артемию Волынскому, тяготились «несносными долгами» и искренне считали возможным «себя подлинно нищим назвать». «Нищета» была, конечно, весьма относительной, но зато давала возможность императрице проявить милость и щедрость к тем, кто их заслуживал. Именные указы Соляной конторе показывают, что царица умело направляла поток милостей за счет своих «комнатных» средств. В результате, как печалился тот же князь Щербатов, «вельможи, проживаясь, привязывались более ко двору, яко ко источнику милостей, а нижние к вельможам для той же причины».
Постоянными получателями императорской «материальной помощи» были герцог Людвиг Гессен-Гомбургский, С. А. Салтыков, А. М. Черкасский, братья Левенвольде, Г. П. Чернышев, Б. X. Миних, Ю. Ю. и Н. Ю. Трубецкие. Обычно это были суммы в 500—1000 рублей, но порой намного больше. В 1732 году С. А. Салтыков получил в два приема 4800 рублей, К. Г. Левенвольде — 8 тысяч рублей, богатейшему магнату А. М. Черкасскому достались 7 тысяч; только что ставшему фельдмаршалом Б. X. Миниху вместе с чином были пожалованы 10 тысяч, а верному А. И. Ушакову выпала некруглая сумма в 1045 рублей 69 копеек.
В следующем году Левенвольде в качестве чрезвычайного посла в Речь Посполитую получил 4 тысячи рублей «на экипаж» и еще 20 тысяч на прочие расходы. Еще через год получателями стали камергер С. Лопухин (7 тысяч рублей), будущий жених императорской племянницы принц Антон Брауншвейг-Люнебург-Бевернский (8 тысяч), фельдмаршал И. Ю. Трубецкой (7 тысяч), А. П. Бестужев-Рюмин (тысяча). В раздачу пошла значительная часть поступившей от капитулировавшего Гданьска контрибуции: по 12 тысяч рублей досталось Черкасскому, Миниху и Остерману; намного больше — 33 500 рублей — снова получил Левенвольде, а генерал-майору Измайлову пожаловали только 2800 рублей.
Как правило, такие выдачи были единовременными, но иногда они превращались в постоянные «пенсионы», как 500 рублей генералу Л. Г. Гессен-Гомбургскому и 5 тысяч — Миниху. Одним деньги давались безвозмездно — на лечение, «за проезд за моря», «для удовольствия экипажу» или без всяких объяснений; другим — только в долг, как 5 тысяч рублей Артемию Волынскому и 8 тысяч камер-юнкеру Алексею Пушкину. Появились особые нормы выдач — на приданое фрейлинам или подарки на крестины, в которых первые вельможи государства были «уравнены» с гвардейскими офицерами и придворными «служителями»: все получали по 50—100 червонных.
Выдавались деньги (по 200–300 рублей) и гвардейским офицерам; суммы, конечно, были меньше по сравнению с подарками знатным особам, но, впрочем, сопоставимы с офицерским годовым жалованьем. Столько же получали из рук Анны архитектор Д. Трезини и знаменитый шут Иван Балакирев, а художник Луи Каравакк довольствовался 100 рублями. Иногда счастливцам выпадали и неожиданные подарки. Так, однажды улыбнулось счастье гвардии поручику Петру Ханыкову, который за неизвестные заслуги получил на двоих с гоф-юнкером Симоновым в 1736 году полторы тысячи рублей.
Не забывала Анна Иоанновна и незнатных, но близких слуг. Придворная дама Анна Юшкова получила как-то тысячу рублей, духовнику императрицы отцу Варлааму полагалось 500 рублей. «Матера безножка» получала по 100 рублей, карлицы Аннушка и Наташка — по 50; далее ведомости называют прочий специфический дамский штат императрицы — «бабу Материну», «горбушку», «Катерину персиянку», безымянных «поповну», «посадскую», «калмычку», которым выплачивали по 15–20 рублей.[159] За девять лет (1731–1739), по нашим подсчетам, эти расходы Анны составили 898 312 рублей, то есть примерно по 100 тысяч в год. Точную же сумму назвать едва ли возможно, поскольку Анна не стесняла себя рамками «комнатных» доходов и порой приказывала выдать деньги из Штатс-конторы (как, например, пять тысяч рублей дипломату Карлу Бреверну в 1740 году) или из любого другого места. Как мы показали в предыдущей главе, из этого источника шли выдачи Бирону, а затем — всем последующим фаворитам.
Все эти выплаты привязывали их получателей к властной «хозяйке», тем более что они иногда превосходили их служебные оклады. Последние также были весьма различными, так как в 30-х годах XVIII столетия получила распространение практика назначения высоких персональных окладов, называемых «иноземческими» и «другим не в образец». Придворные раздачи служили тем самым пряником для привлечения к трону верхушки «шляхетства», которая его непосредственно окружала и могла представлять хоть какую-то опасность для режима. Но к прянику непременно полагался кнут.
Кому не доводилось слышать или читать про знаменитую Тайную розыскных дел канцелярию, как называлось это учреждение при Анне Иоанновне и Елизавете Петровне, где велись дела по не менее известному «слову и делу». «Повсюду рыскали шпионы, ложные доносы губили любого, кто попадал в стены Тайной канцелярии. Тысячи людей гибли от жесточайших пыток» — подобные оценки ее деятельности в эпоху пресловутой «бироновщины» можно встретить в десятках книг. И читатель им верит: для нашей социальной памяти массовый террор государства против своих подданных представляется делом естественным не только для недавнего прошлого.
Но так ли обстояло дело 250 лет назад? Неплохо сохранившийся архив карательного ведомства дает нам возможность заглянуть в недра политического сыска. Тайная канцелярия была вовсе не похожа на аппарат спецслужб XX столетия с их разветвленной структурой и многотысячным контингентом штатных сотрудников и нештатных осведомителей. В петровскую и послепетровскую эпоху она являлась скромной конторой с небольшим «трудовым коллективом». В 1740 году в ней несли службу секретарь Николай Хрущов, четыре канцеляриста, пять подканцеляристов, три копииста и один «заплечный мастер» Федор Пушников. В Москве работал ее филиал — Контора тайных розыскных дел во главе с секретарем Василием Казариновым и 12 штатными единицами. Через двадцать лет, в 1761 году, штат даже уменьшился до 11 человек и годовой бюджет сократился примерно с 2100 до 1660 рублей при прежних ставках: новый палач Василий Могучий получал, как и его предшественник, 15 рублей жалованья. Никаких местных отделений и тем более сети штатных «шпионов» не было.
Для сравнения — в 1730-х годах в ведении лейтенанта полиции Парижа (выполнявшего в том числе аналогичные ведомству Ушакова функции) находился не только штат его центрального офиса, но и 22 инспектора с помощниками, каждый из которых имел свою сферу деятельности — уголовные преступления, проституция, надзор за иностранцами и т. д. Чины полиции были в курсе всех событий дневной и ночной жизни столицы — у них на службе состояли 500 агентов и информаторов из всех слоев общества: благородные шевалье, деревенские кормилицы, слуги и служанки аристократических фамилий, рыночные торговцы, адвокаты, литераторы, мелкие жулики и содержательницы публичных домов.[160] И все это — только в одном городе королевства.
Специальные сыщики наблюдали за деятельностью особенно интересовавших правительство дипломатов и подозрительных иностранцев. Отдельно существовал «черный кабинет», где осуществлялась перлюстрация писем. Стоила такая организация недешево (100 тысяч ливров в год) — зато король уже наутро мог получить информацию о том, что вчера сказал такой-то вельможа в таком-то салоне, сколько стоят бриллиантовые серьги, которые загулявший русский «бояр» подарил любовнице-актрисе, и с какой именно барышней провел ночь нунций его святейшества папы римского.
До подобного размаха Тайной канцелярии было далеко. Ее малочисленный штат был занят преимущественно бумажной работой — составлением и перепиской протоколов допросов и докладов. Доставку подозреваемых и преступников осуществляли местные военные и гражданские власти. Объем работы неуклонно расширялся. От эпохи «бироновщины» в петербургской Тайной канцелярии осталось 1450 дел, то есть рассматривалось в среднем по 160 дел в год. Но от времени «национального» правления доброй Елизаветы Петровны до нас дошло уже 6692 дела, то есть интенсивность работы карательного ведомства выросла более чем в два раза — до 349 дел в год.[161]
Протоколы Тайной канцелярии за 1732 год раскрывают ее будничную жизнь. Благонамеренные обыватели подавали доношения на деревенских попов, не совершавших вовремя молебнов и не поминавших имени императрицы — батюшки оправдывались «сущей простотой», извинительным «беспамятным» пьянством и неизвинительным участием в сельских работах. 13-летний ученик Академии наук Савелий Никитин донес на караульного солдата, укравшего стаканы из адмиралтейского «гофшпиталя» — какое-никакое, а все же государственное имущество. Поручик Карташев похитил «алмазные вещи» у генерал-майора Трубецкого, и часть уворованных «камней» оказалась у лекаря Елизаветы Петровны Армана Лестока; поскольку дело касалось придворных «персон», бриллианты у Лестока изымал сам начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков. Неизвестный доброжелатель сообщил, что отставной генерал-майор Василий Вяземский не стал пить за здоровье сестры государыни — Екатерины Иоанновны; дело «не следуется», поскольку не признано важным, да и сестру свою Анна не очень жаловала.
Обычным явлением было большое число ложных доносов — таким путем проштрафившиеся пытались избегнуть наказания или смягчить его. Например, буйный вояка отставной капрал Иван Мякишев убил бывшего игумена Елизарова монастыря Симеона и теперь заявлял «слово и дело» и на самого покойного, и на нынешнего игумена Виссариона. Правда, опытные следователи довольно быстро разбирались с такими делами и признавали их «неосновательными», в том числе донос «приказчика китайского каравана» Ивана Суханова о якобы имевших место злоупотреблениях самого генерал-прокурора П. И. Ягужинского.
Проходили через Тайную канцелярию и отпетые злодеи, подобно разбойнику-рецидивисту Гавриле Никонову. Попавшись в 1737 году, он был опознан жертвами и соучастниками — но отрицал все и грозил следователям, даже будучи подвешенным за ребра на крюке. Палачи оказались бессильны: Никонов вытерпел шесть пыток подряд, но ни дыба, ни «зжение огнем» в присутствии майора гвардии Альбрехта и самого Ушакова не заставили его «виниться». Он так и умер нераскаянным грешником, о чем по должности доложил также потерпевший неудачу «разговорить» разбойника на исповеди священник.
Порой приходилось разбираться не только с земными грешниками, но и с нечистой силой. Супруга страдавшего от запоев каменщика Ивана Лябзина обратилась в Тайную канцелярию с жалобой на мужа, а тот стал оправдываться — винить во всем «тритцать демонов», заявивших ему: «Ты Лябзин наш, за тебя на рынке у нас был бой». Для спасения от не поделивших душу каменщика чертей его надолго посадили «под караул».[162]
Крестьяне — огромное большинство населения страны — были относительно редкими гостями Тайной канцелярии. Попадали они туда только по доносам тех, кто имел возможность (и желание) ехать несколько верст в канцелярию провинциального или городового воеводы. Согласно «Книге о поступивших колодниках» 1732 года, в Тайную канцелярию попало 272 человека; среди тех, у кого указаны профессия или социальное положение, большую часть составляют военные (71 случай или 26,1 %), затем следуют мелкие чиновники (43 случая или 15,8 %), далее низшее духовенство (28 случаев или 10,3 %); крестьян же — всего 12 человек.[163]
Большинство «сидельцев» и доносчиков — городская или «служилая» публика, посадские и торговые люди. Они были наиболее грамотны для сочинения доносов и подметных писем, в их среде прежде всего распространялись всевозможные «толки и слухи»; наконец, им было проще и ближе явиться с «доношением». Из этой среды выходили профессиональные доносчики и отчаянные головы, готовые «поклепать» своих действительных или мнимых обидчиков даже ценой «очищения кровью» — утверждения своей правоты после нескольких допросов под пыткой.
Охраняли и конвоировали «колодников» в Петропавловской крепости (где помещалась и сама канцелярия) офицеры и солдаты гвардейских полков, в том числе представители лучших фамилий. Они держали заключенных «в крепком смотрении», следили, «дабы испражнялись в ушаты, а вон не выпускать»; допускали на свидания родственников с условием, чтобы жены «более двух часов не были, а говорить вслух». Они же выдавали узникам «молитвенные книжки» и «кормовые деньги», у кого они были.
Иные, особенно знатные арестанты, проходившие скорее как свидетели, могли рассчитывать на поблажки: им разрешалось «держать ножик», вилки и даже бриться. Порой в казематы заглядывал и врач, который прописывал необычным пациентам «теплова и лехкова пива с деревянным маслом». «Подлым» на заботу и дополнительный корм рассчитывать не стоило, и иные арестанты «с голоду» или от болезней не доживали до решения своих дел.
В случае необходимости гвардейцы отправлялись вести следствие по доносам; так, отличившийся 25 февраля 1730 года капитан-поручик Алексей Замыцкий был отправлен в 1732 году в Полтаву, откуда докладывал, что арестовал уже 41 человека. Не стеснялись тюремно-полицейской службы и первые вельможи империи. Грубо скроенный, но крепко сшитый выходец из бедной дворянской семьи Андрей Иванович Ушаков в 1704 году стал солдатом-добровольцем Преображенского полка и быстро дослужился до офицерского чина. При Петре он сделал стремительную карьеру, уже с 1714 года возглавлял в майорском чине особую «розыскную канцелярию» и был готов выполнить любой приказ весело и с полным душевным спокойствием — так же, как он по-свойски шутил в письме к П. А. Толстому: «Кнутом плутов посекаем, да на волю отпускаем». Природное добродушие, верность и отсутствие политических амбиций обеспечили Андрею Ивановичу долгую придворную жизнь: при всех «дворских бурях» он возглавлял Тайную канцелярию с 1718 по 1726 год, а затем с 1731 по 1747 год, пользуясь благосклонностью сменявших друг друга царствующих особ и фаворитов.
Однако основой могущества этого учреждения стала не гвардия и не участие вельмож. Строившая «регулярную» империю верховная власть столкнулась с проблемой контроля над разраставшейся бюрократической машиной. В идеале опека над подданными должна была сочетаться с их инициативой и «радением» на пользу «общему благу». Для решения этой задачи контроль «сверху» надо было дополнить не менее эффективным надзором «снизу», а единственным средством такой обратной связи в централизованной самодержавной монархии было поощрение доносительства.
Заложенную веком ранее традицию «государева дела и слова» — обязанности подданных доносить о покушении (или только умысле на него) в любой форме на личность монарха, неотделимую юридически от государственного строя, Петр I подхватил и рационализировал. В 1713 году он впервые обязался лично принимать и рассматривать доносы «о преслушниках указам и положенным законом и грабителем народа». За такую «службу» доноситель мог получить движимое и недвижимое имущество виновного, «а буде достоин будет — и чин» и таким образом рассчитывать не только на вознаграждение, но и на обретение нового социального статуса в петровской системе. Именным указом от 25 января 1715 года «похищение казны» было включено в число преступлений по «слову и делу государеву» и стало основой для многочисленных жалоб на злоупотребления администрации.
Правление Анны эту традицию поддержало. Один из первых указов императрицы прямо предписывал доносить на ближнего «без всякого опасения и боязни того ж дни. А если в тот день за каким препятствием не успеет, то, конечно, в другой день», ибо «лучше донесеньем ошибиться, нежели молчанием». Изымая дела «по первым двум пунктам» из компетенции местных властей, правительство поддерживало авторитет и веру в справедливость царской власти. В результате крестьяне и посадские часто придавали этим пунктам иное толкование и стремились таким путем сообщить о произволе и воровстве местных чиновников.
Усилия не пропали даром: донос стал для власти средством узнавать о реальном положении вещей в том или ином ведомстве или провинции, а для подданных — возможностью восстановить справедливость или посчитаться с влиятельным обидчиком. «Демократичность» доноса и освящение его в виде достойной «службы» связывали безвестного доносителя с самим государем и стали основанием массового — во всяком случае широко распространенного — добровольного доносительства.
Донос становился единственным средством участия в политической жизни, и доносители это отлично сознавали. «По самой своей чистой совести, и по присяжной должности, и по всеусердной душевной жалости <…>, дабы впредь то Россия знала и неутешные слезы изливала», — восторженно доносил в 1734 году подьячий Павел Окуньков на соседа-дьякона, что он «живет неистово» и «служить ленитца». «Пряником» в этом деле служила награда, а «кнутом» — наказание за недоносительство, при котором любой, даже невольный свидетель происшествия, относящегося «к первым двум пунктам», мог превратиться в обвиняемого и должен был спешить, чтобы донести первым. Правда, доносчика следовало арестовать и закованного выслать в Тайную канцелярию точно так же, как и всех оговоренных им — несмотря на то, что власти пытались смягчить эту норму и отправлять доносчика «за поруками» или «за провожатыми под честным арестом».
Доносили не какие-то штатные «шпионы», а простые русские люди, нередко сослуживцы, собутыльники и соседи. Можно представить, с каким чувством «глубокого удовлетворения» безвестный подьячий, солдат или посадский сочиняли бумагу или объявляли «слово и дело» устно, в результате чего грозный воевода или штаб-офицер, а то и свой брат чиновник могли угодить под следствие со всеми вытекающими последствиями. В традиционном обществе, где люди из поколения в поколение жили на одном месте, в одном узком кругу, исчезнуть было невозможно — точнее, очень немногие могли бросить все и попытаться скрыться. Из дел Тайной канцелярии не видно, чтобы виновники сопротивлялись; как правило, они позволяли доставить себя к ближайшему военному или штатскому начальству.
Стоило перед строем драгунскому капитану Тросницкому обругать чертом невнятно читавшего императорский указ солдата, как тут же «имевший с ним ссоры» поручик Сурмин заявил: «Тут-де чорта не написано», — и побежал докладывать о предосудительном поведении однополчанина. Копиисты Коммерц-коллегии в 1736 году как-то поутру донесли на своего коллегу-канцеляриста Андрея Лякина, крамольно заявившего в дружеской ночной попойке, что не только он, но и государыня «де и на престоле серет». Плети воздействовали на Лякина благотворно в смысле воздержания от хмельного и даже подвигли его к государственному мышлению. Пятнадцать лет спустя он, уже почтенный архивариус Мануфактур-коллегии, подал в Тайную канцелярию как самое компетентное учреждение по части последствий проект «О избавлении российского народа от мучения и разорения в питейном сборе». Опытный чиновник сожалел, что нельзя «вовсе пьянственное питье яко государственный вред искоренить», так как народ к нему «заобыклый» и «по воздуху природный и склонный», но предлагал отменить государственную монополию на водку и откупы и перейти к свободному винокурению с уплатой соответствующих налогов: «Где запрещение — там больше преступления». Следы этого проекта теряются в Сенате, куда дело было послано из Тайной канцелярии.
Сенат утвердил специальную форму для «доношений»: «Доносит имярек на имярека. А в чем мое доношение тому следуют пункты…». Но в неграмотной стране доносы писали редко, обычной практикой было устное «доношение» в ближайшее «присутствие». Иные из доносителей наотрез отказывались сообщать что-либо местному начальству — их-то и доставляли в Москву и Петербург со всех концов страны. В Тайной канцелярии «колодники» рассказывали о своих подозрениях, часто необоснованных или недоказуемых — не случайно около половины заявлений признавались ложными. Другие «ходоки» добирались до Тайной канцелярии по своей воле.
Награды за «правый» донос на знатных «изменников» бывали щедрыми. Сибирский подьячий Осип Тишин, по чьей инициативе началось последнее и роковое для семейства Долгоруковых дело 1739 года, получил от Анны целых 600 рублей. Это показалось Ушакову даже слишком, и он докладывал, что деньги лучше выдавать не сразу, а «погодно», ибо подьячий «к пьянству и мотовству склонен»: «ежели сразу все пропьет, то милость не так чювственно помнить будет». Опытный Андрей Иванович оказался прав: пьяный до безобразия, но гордый доносчик явился в Сенат, стал там куражиться и грозил всех разоблачить. В застенке он, естественно, вспомнить ничего не мог, но в уважение прежних заслуг от наказания был освобожден и назначен секретарем в Сибирский приказ.
Другим везло не так, но упорством они отличались не меньшим. В 1740 году дьячок из села Орехов Погост Владимирского уезда Алексей Афанасьев пробился в местное духовное правление, затем в Синод и наконец попал в Тайную канцелярию с доносом на своего батюшку-начальника в том, что поп не учитывает не исповедовавшихся и «сидит корчемное вино» в ближнем лесу. Следствие не обнаружило искомого самогонного аппарата, но упорный дьячок, заявивший, что на донос его подвигло видение «пресвятой Богородицы, святителя Николая и преподобного отца Сергия», грозил: «Я де пойду и к самой государыне», — и не отказался от своих слов даже на дыбе, вытерпел все полагавшиеся пытки и был сослан в Сибирь.[164]
Порой зависть и злоба заставляли врагов идти на дурно пахнувшие, в буквальном смысле, поступки. В октябре 1732 года на дворе Соловецкого монастыря торжествующий иеродьякон Самуил Ломиковский, «вышед из нужника, держал в руках две картки, помаранные гноем человеческим, и сказал: „За эти де письма кому-нибудь лихо будет“». Оказалось, что на них написан «титул ея императорского величества и ея величества фамилии, а признавает он, Ломиковской, что теми картками подтирался помянутой иеромонах Лаврентий» — старинный «друг» иеродьякона монах Лаврентий Петров.[165]
Перечислять подобные смешные и горькие казусы можно до бесконечности — так много их было в делах Тайной канцелярии, что даже ее чиновники стали отдельно группировать дела «о лицах сужденных за брань против титула» и против казенных бумаг с упоминанием высочайшего имени, в том числе обвинения в «непитии здоровья» императрицы. Стоило поручику в заштатном гарнизоне обругать очередной приказ, возлагавший на него новые тяготы, или загулявшему посадскому в кабаке сравнить императорский портрет на серебряном рубле со своей подругой, как тут же находились «доброжелатели», готовые обличить беднягу в оскорблении титула и чести государыни.
При любом исходе дела со всех привлеченных к нему бралась расписка о неразглашении услышанного и испытанного в застенке — чтоб «нигде ни с кем разговоров не имел» под страхом жестокой казни. Но в основном приговоры Тайной канцелярии не отличались особой жестокостью: в 1732 году были казнены три человека — чудовский архимандрит Евфимий, солдат Макар Погуляев и поп-расстрига Савва Дугин.
Обычным исходом для большинства провинившихся в неосторожной болтовне было наказание плетьми (в более серьезных случаях — кнутом) и «свобождение» на волю или к прежнему месту службы. Хотя случалось, что грубая фраза оборачивалась бедой: в 1734 году солдат столичного гарнизона Петр Агеев на вопрос сослуживца-капрала, была ли императрица на водосвящении, простодушно ответил, что стоял далеко, а потому «черт де ее знает, была ль или нет», и по доносу того же капрала был «истязай» кнутом и навечно сослан в Охотск.
При подозрении на групповой сговор или запирательстве подозреваемых начиналось следствие: допрос с «пристрастием», очные ставки, затем — при упорстве — пытка на дыбе под ударами кнута и «жжением» по спине тлеющим веником. Всего же за десятилетие «бироновщины» через Тайную канцелярию прошло 10 512 узников, а в сибирскую ссылку отправились 820 человек, что никак не соответствует упоминающимся в литературе 20 тысячам ссыльных.[166] По подсчетам К. Г. Переладова, при Анне были сосланы 977 человек.[167]
Документы Тайной канцелярии позволяют «подслушать» разговоры и мысли разных людей той эпохи — в изложении чиновников. Впрочем, правила делопроизводства заставляли их дословно излагать самые «непристойные» слова подследственных, вплоть до обвинений в адрес высочайших особ. О чем же говорили «клиенты» Ушакова? В круге вопросов, интересовавших следователей, на первое место выступали личность и действия самодержицы и ее двора. Подданные как в ту пору, так и в более поздние времена неизменно проявляли вполне объяснимый интерес к личной жизни повелителей, несмотря ни на какие наказания за «непристойные слова» в адрес матерей и отцов отечества. О придворной жизни судачили не только чиновники и офицеры, «дворцовые служители», но и крестьяне в забытой Богом глуши.
Новгородец Иван Селезнев заработал пятилетнюю каторгу рассказом о том, как царь Петр «жил до венца» с Екатериной, окрестил ее, «а о том никто не ведали. Когда де он приехал обвенчавши во дворец и велел палить из всех пушек, и господа все дивитца стали». Про Анну иногда говорили, что она «до народа всякого звания милостива», а порой даже жалели. В 1739 году жительница Старой Руссы Авдотья Львова угодила на дыбу за исполнение песни о печальной молодости императрицы, по приказу Петра I выданной замуж за курляндского герцога:
Не давай меня, дядюшка,
Царь государь Петр Алексеевич,
В чужую землю нехристианскую, бусурманскую.
Выдай меня, царь государь,
За своего генерала, князя, боярина.
Тщетно бедная мещанка уверяла, что пела «с самой простоты», как исполняли эту песню многие во времена ее молодости. От имени той самой Анны ее ожидало «нещадное» наказание кнутом с последующим «свобождением» и вразумлением о пользе молчания.
Прямых отражений в народных «толках и слухах» два государственных переворота 1730 года не нашли — они были, согласно известной формуле, «страшно далеки от народа». Пожалуй, только одно из дел привлекло внимание самого Ушакова, который лично присутствовал при допросах. Дьякон из городка Велье Псковской провинции Осип Феофилатьев вместе с развозившим указы о новой присяге «мужиком» Иваном Евлампиевым истолковали их так: «Выбирают Де нового государя». Подобные разговоры, как показало следствие, обвиняемые вели со многими лицами — все они отправились в Сибирь.
Тем не менее начало правления Анны вызвало политические проекты не только «сверху», но и «снизу». 18 июля 1733 года в «летний дом» императрицы в Петергофе явился сенатский секретарь Григорий Баскаков и потребовал вручить его бумаги императрице. Чиновника задержали и даже полагали «в уме повредившимся», тем более когда выяснилось, что он в последнее время «весьма пил». В поданной бумаге секретарь и вправду сокрушался об «умножении различных противных Богу вер» и для их искоренения призывал Анну Иоанновну «итти с войною в Царьград» (война с Турцией вскоре началась, однако по решению куда более трезвых государственных деятелей). Но далее речь шла уже о вполне конкретных непорядках: «несходстве» финансовых документов, «неправом вершении дел» и «страждущей юстиции». Секретарь предлагал приучать молодых дворян к «доброму подьяческому труду», для чего следовало определить при коллегиях 60 «юнкоров» под начало опытного приказного, который учил бы шляхтичей канцелярским премудростям на разборе конкретных дел.[168] Секретарь отделался легко — его скоро отпустили.
Гораздо печальнее судьба другого прожектера — «распопы» Саввы Дугина, принадлежавшего к породе вечных правдолюбцев. Еще в 1728 году он доносил о злоупотреблениях управляющего Липецким заводом; затем отправлял свои сочинения в Синод и в конце концов угодил на каторгу, но не успокоился и продолжал писать, страстно желая, чтобы государыня прочла его «тетрати». В своих сочинениях, написанных в том же году, что и шляхетские проекты, Дугин обличал церковные непорядки — невежество и пьянство священников и «сребролюбие» епископов, предлагая священников «отставлять» от прихода и повсеместно «запретить, чтоб российский народ имел воскресный день в твердости, тако же и господские праздники чтили».
Но далее «распопа» «дерзнул донесть, в какой бедности, гонении и непостоянстве и во гресех и в небрежении указов и повелений находитца Россия» от лихоимства больших и малых властей, неблагочестия, воровства, чрезмерно тяжелых наказаний за «малые вины». Для борьбы с этим злом бывший священник предлагал, чтобы «во всяком граде был свой епископ» для просвещения как духовенства, так и паствы. Прокуроров следовало «отставить» по причине их бесполезности; воевод же надлежало оставлять в должности не более двух-трех лет, а администрация при них должна быть выборная: «по 10 человек для розсылок и наряду по неделе по очереди».
Расстриженный и сеченый каторжник требовал введения в России принципа неприкосновенности личности («без вины под караул не брать»), предлагал запретить телесные наказания («батожьем бить отнюдь воспретить во всей империи»); наблюдать же за охраной прав граждан должен был местный протопоп. Дугин считал, что «народу полезнее» сократить подушную подать до 50 копеек с души; а с безземельных дворовых, а также со стариков после шестидесяти и с детей до семи лет ее не следует брать совсем, как и с умерших.
Впрочем, защитник гражданских прав признавал крепостное состояние вполне нормальным явлением. Как и министры Анны, он был озабочен массовым бегством крестьян, для борьбы с которым предлагал сочетание экономических и «наглядных» мер. Так, за выдачу и привод беглых нужно учредить премию в пять рублей, а самим беглым в наказание отсекать большой палец на ноге и «провертеть» ухо; пойманным же во второй раз рубить ноги, «а руками будет на помещика работать свободно». В застенке Дугин ни в чем не винился — напротив, собирался продолжить свой трактат и объяснить Анне, «каким образом в рекруты брать и как в чины жаловать, и каких лет в службе быть», но не успел — 4 апреля 1732 года был казнен на Сытном рынке столицы.[169]
Идеи этих проектов касались тех же самых проблем, которые волновали шляхетское общество в 1730 году, а позднее — министров и сенаторов Анны. Но новая власть не была намерена поощрять подобную инициативу ни сверху, ни снизу. В дальнейшем таких интересных документов по ведомству Ушакова уже не встречается — они заменяются более привычным жанром «подметных писем». Два из них, подброшенные монахом Симеоном в кремлевских соборах, извещали о грядущем конце света (этот вопрос интересовал и Дугина, вычитавшего, что в 1736 году «погибнет Африка», а через два года ожидается второе пришествие); другие касались более насущных проблем.
Одно из посланий обличало московских откупщиков: «похищают явно великой интерес» казны. Однако автора письма волновали не только злоупотребления кабатчиков, но и само пьянство как следствие насаждения кабаков: «Наливают покалы великие и пьют смертно; а других, которыя не пьют, тех заставливают силно, и мнози во пьянстве своем проговариваютца, и к тем праздным словам приметываютца приказныя и протчия чины».
Недовольство «низов» выражалось в их специфически российском участии в политической жизни — самозванчестве. В августе 1732 года в Тамбовском уезде был пойман очередной «царевич Алексей Петрович» — бывший крепостной Новодевичьего монастыря Тимофей Труженик. В том же году беглый драгун Нарвского полка Ларион Стародубцев назвался другим сыном Петра «царевичем Петром Петровичем». Один из четырех объявившихся при Анне «Алексеев», мелкий украинский шляхтич Иван Миницкий, сумел распропагандировать солдат расквартированной под Киевом воинской команды, так что они были готовы «за него стоять» и даже несли круглосуточное дежурство у избы, где жил «царевич». Перед походом на Москву Миницкий отслужил торжественный молебен, за что священник вместе с самим самозванцем был посажен на кол, а перешедшие на его сторону солдаты — четвертованы.
С 1732 года стали объявляться лже-Петры II — вплоть до 1765 года. Рано умерший юный царь воспринимался как «законный» в условиях полной правовой неразберихи с престолонаследием и сомнительного «женского правления». Народные ожидания только подогревались официальными манифестами, призывавшими присягать неизвестному «наследнику всероссийского престола, который от ее императорского величества объявлен будет», но не провозглашенному до самого конца царствования.
«Механизм» появления таких «претендентов» еще не очень понятен, его трудно однозначно отнести как к «нижнему», народному, так и к «верхнему» (по терминологии Н. Я. Эйдельмана) самозванчеству, свойственному правящему слою. Часть подобных случаев можно объяснить психическими расстройствами. Однако сборник дел Тайной канцелярии под названием «О лицах, сужденных за поступки и слова, которые делались и произносились в умопомешательстве», показывает, что само это «умопомешательство» принимало какой-то отчетливо политический характер. Бывший кавалергард майор Сергей Владыкин в 1733 году послал императрице письмо, в котором называл ее «теткой», а себя «Божией милостью Петром третьим»; просил определить его майором гвардии и дать «полную мочь кому голову отсечь». Магазейн-вахтер Адмиралтейства князь Дмитрий Мещерский поведал, что офицеры уговаривали его поближе познакомиться с принцессой Елизаветой: «Она таких хватов любит — так будешь Гришка Рострига». Отставной профос Дмитрий Попрыгаев в 1736 году отправил письмо бывшему лидеру «верховников» князю Д. М. Голицыну с обещанием: «Великим монархом будеши!»[170] Может быть, это злополучное письмо ускорило судебный процесс (начавшийся как раз в тот год) над князем, давно уже бывшим на подозрении.
И совсем уж обычными среди материалов Тайной канцелярии были многочисленные критические отзывы о правлении «женского пола». Ее дела содержат рассуждения, а то и споры мещан, солдат и мелких чиновников, с кем же «телесно живет» государыня — с Бироном, «Левальдом» или все-таки с фельдмаршалом «фон Минихиным»; на последнем настаивал солдат Макар Погуляев, за что и поплатился головой в 1732 году. Тогда же посадский Иван Маслов из анализа политической ситуации («государыня императрица соизволила наследником быть графу Левольде, да она же де государыня на сносех») сделал авторитетный вывод — «и ныне де междоусобной брани быть».
Толковали о тайных «чреватствах» и рождении детей («у государыни Анны Иоанновны есть сын в Курляндской земле»; «слышал он в народной молве, бутто у ея императорского величества имеетца сын»). Но сами любопытствовавшие подробностей не знали, передавали именно «слухи и толки», лично во дворцовых покоях никогда не были и свечку не держали — так что полагаться на эту «информацию» не стоит. «Я де был в гвардии и стаивал в государеве дворце на первом крыльце и знаю все тайности», — хвалился солдат Лавр Зайцев; на следствии же выяснилось, что служил он хоть и в столичном Невском полку, но в гвардии не состоял и во дворце не был.
И все же, судя по многим делам, отношение к Анне в придворно-военной среде было несколько более спокойным и терпимым по сравнению с Елизаветой. После лихого солдатского переворота 1741 года, похоже, разница в положении «земного бога» и «рабов» намного сократилась. «И сама де государыня такой же человек, как и я, только де тем преимущество имеет, что царствует», — был убежден 19-летний сержант Алексей Ярославцев: возвращаясь с приятелем и дамой легкого поведения из винного погреба, он не счел нужным в центре Петербурга уступить дорогу Елизавете Петровне «и бранили тех ездовых и кто из генералов и из придворных ехали, матерно, и о той их брани изволила услышать ее императорское величество».
В то время имевшие отношение к дворцу люди с поразительным знанием дела обсуждали интимную жизнь государыни. Простой поручик Ростовского полка Афанасий Кучин в 1747 году заявил всемогущему А. И. Ушакову: «Ее императорское величество изволит находиться в прелюбодеянии с его высокографским сиятельством Алексеем Григорьевичем Разумовским; и бутто он на естество надевал пузырь и тем де ее императорское величество изволил довольствовать», — кажется, впервые указав на появившуюся при дворе новинку в области противозачаточных средств.
А рядовой лейб-компанец Игнатий Меренков мог по-дружески позавидовать: вот его приятель, гренадер Петр Лахов «с ее императорским величеством живет блудно» — а чем он лучше? За «свою сестру блядь» держали Елизавету Арина Леонтьева из сибирского Кузнецка и другие «посадские женки» не слишком строгих нравов. Дела Тайной канцелярии показывают осведомленность подданных и о внебрачных детях императрицы, про которую «с самой сущей простоты» сложили веселую песню:
Государыню холоп
Подымя ногу гребет.[171]
«Немца» Бирона при Анне, конечно, поминали, но во всем XVIII столетии никто, кажется, не вызывал такой лютой ненависти, как пробившийся «из грязи в князи» православный славянин — фаворит Елизаветы, добродушный сибарит Алексей Разумовский. Чего только ему ни приписывали — и планы «утратить» наследника, и использование его матерью колдовства («ведьма кривая, обворожила всемилостивейшую государыню»); выдумывали даже, что у самой благодетельницы он велел «подпилить столбы» в спальне, чтоб ее «задавить». Мнение значительной части дворянского общества выразил по этому поводу унтер-экипажмейстер А. Ляпунов: «Всемилостивейшая де государыня живет с Алексеем Григорьевичем Разумовским; она де блядь и российской престол приняла и клялася пред Богом, чтоб ей поступать в правде. А ныне де возлюбила дьячков и жаловала де их в лейб-компанию в порутчики и в капитаны, а нас де дворян не возлюбила и с нами де совету не предложила. И Алексея де Григорьевича надлежит повесить, а государыню в ссылку сослать».[172]
После дворцовых переворотов 1740–1741 годов такие заявления уже могли стать реальностью. Но в 30-е годы российское «шляхетство» еще не вошло во вкус дворцовых «революций». Да и власти в это время с подозрением относились именно к возможной дворянской оппозиции, памятуя о «кондициях» и «прожектах» 1730 года.
Плохая «социальная репутация» правления Анны в немалой степени была вызвана репрессиями против представителей благородного сословия. Расправа с кланом Долгоруковых, «дела» смоленского губернатора А. А. Черкасского, князя Д. М. Голицына, А. П. Волынского и его «конфидентов» показали, что государыня все помнит и не спускает даже малейших проявлений «своеволия». Хотя порой Анна умела быть и великодушной. Жена сосланного ей Бестужева-Рюмина не стеснялась в «непристойных словах к чести ее императорского величества», о которых сразу же донесли ее крестьяне. Но государыня вместо расследования повелела отписать мужу, что отправляет к нему виновную, «милосердуя к ней, Авдотье» — и пусть впредь не болтает.
Из 128 важнейших судебных процессов ее царствования 126 были «дворянскими», почти треть приговоренных Тайной канцелярией принадлежала к «шляхетству», но вовсе не обязательно к знати; списки осужденных показывают, что в Оренбургские степи, в Сибирь, на Камчатку отправились «пошехонский дворянин» Василий Толоухин, отставные прапорщики Петр Епифанов и Степан Бочкарев, «недоросли» Иван Буровцев и Григорий Украинцев, драгун князь Сергей Ухтомский, отставной поручик Ларион Мозолевский, подпоручик Иван Новицкий, капитан Терентий Мазовский, воевода Петр Арбенев, коллежский советник Тимофей Тарбеев, майор Иван Бахметьев и многие другие российские дворяне.[173]
Одних из подследственных ожидали жестокие пытки и казнь, как упомянутого Алексея Жолобова или Егора Столетова, который тоже на свою беду в подробностях рассказывал, как сестра царицы, мекленбургская герцогиня Екатерина Иоанновна, сожительствовала с его приятелем князем Михаилом Белосельским.
Другим повезло больше — в ссылку «без наказания» были отправлены коллежский советник Иван Анненков и асессор Константин Скороходов. В 1735 году сын лифляндского мужика и племянник императрицы Екатерины I, уже безмерно обласканный судьбой кадет Мартин Скавронский размечтался: «Нынешней де государыне, надеюсь, не долго жить, а после де ее как буду я императором, то де разошлю тогда по всем городам указы, чтоб всякого чина у людей освидетельствовать и переписать, сколько у кого денег». Царствовать беспутный кадет, естественно, не стал, но легко отделался: после отсидки в тюрьме Тайной канцелярии был выпущен и дослужился впоследствии до действительного тайного советника 1-го класса и обер-гофмейстера двора. Наряду с искателями придворной фортуны в застенки попадали и люди с более твердыми убеждениями: в 1734 году был казнен бывший гвардеец, полковник Ульян Шишкин, объявивший «по совести своей» на следствии, «что ныне императором Елисавет», а Анну «изобрали погреша в сем пред Богом».
Нельзя сказать, чтобы все подследственные и осужденные дворяне или чиновники являлись политическими преступниками или страдальцами за свои убеждения. Протоколы учреждения со страшноватым названием «Канцелярия конфискации» показывают вполне рутинную деятельность по «штрафованию» нерадивых воевод и чиновников, взысканиям с недобросовестных или прогоревших подрядчиков казны, разоблачению «похищений» казенных средств, взиманию недоимок — и отнюдь не только с бедных крестьян. «Бывшего в канцелярии моей секретаря Егора Мишутина за имеющуюся на нем доимку за пятьсот за семьдесят рублев двор ево с пожитками и с людьми продать», — распорядился обер-гофмейстер двора С. А. Салтыков в отношении своего подчиненного.
Дела о конфискации имущества в царствование Анны, показывают, что имения и дворы отбирались не у «патриотов», а по тем же причинам, что и до того, и после: за невыполнение подрядных обязательств по отношению к казне, долги по векселям, «похищение казны». Трудно считать жертвами «бироновщины», например, московского «канонира» Петра Семенова, продававшего «налево» гарнизонные пушки, или разбойничавшего на Муромской дороге поме- ' щика Ивана Чиркова.[174] Дворяне были недовольны неудачной войной, тяжелой службой, ответственностью помещиков за выплату их крепостными податей. Но эти сугубо российские проблемы не связывались с каким-либо «иноземным засильем» и не порождали «патриотического» протеста.[175]
После коронации, в июне 1730 года, была объявлена программа реформ. Серия именных указов предусматривала скорейшее составление нового Уложения, учреждение комиссий для рассмотрения состояния армии «без излишней народной тягости», «сочинение» новых штатов государственных учреждений, разделение Сената на департаменты. Почти каждый из указов отмечал, что он является исполнением заветов «государя дяди нашего». Эта программа осталась в итоге нереализованной; но даже ее выполнение означало бы только консервацию созданной Петром I системы с некоторой корректировкой, но без каких-либо принципиальных изменении в чем единодушны историки разных поколений.
Пришлось, однако, пойти на уступки «шляхетству» и его требованиям 1730 года. Был уничтожен петровский закон о единонаследии и сделан шаг по пути дамской эмансипации: Анна (не по собственному ли опыту?) повелела выделять поcле смерти мужей женам седьмую часть недвижимого и четверть движимого имущества (плюс приданое), которым вдовы могли распоряжаться по своему усмотрению. Права дочерей не были столь же четко оговорены, и дворянки послепетровской эпохи стали проявлять все большую активность в деловых вопросах — например, требовать свою долю из отцовского наследства, несмотря на полученное приданое, покупать землю в собственность у своих же мужей и даже самовольно продавать семейную собственность. В 1738 году некая Анна Бартенева впервые подала в суд на мужа за то, что он заложил ее приданое имение.[176]
Был открыт Сухопутный шляхетский кадетский корпус для подготовки из дворянских недорослей офицеров и «статских» служащих. В 1731 году правительство в поисках лучшей системы «произвождения» в первые обер— и штаб-офицерские чины в армии восстановило отмененную было при Екатерине I практику баллотирования. В первые годы царствования Анны помещичьи крестьяне потеряли право приобретать земли в собственность, им было запрещено брать откупы и казенные подряды. С другой стороны, все поползновения дворянского «общенародия» на участие во власти (например, предложения проектов 1730 года о выборности должностных лиц в центральных учреждениях и губерниях) были решительно отвергнуты.
Экономическая политика этого периода представляет собой отдельную тему, еще нуждающуюся в изучении. Но и имеющиеся данные позволяют говорить, что эта политика стала более гибкой, чем в петровское время, хотя принципы ее кардинально не менялись: государство, как и прежде, оставалось главным контролером, покупателем и заказчиком промышленной продукции. Это покровительство обеспечивало стабильный рост, и даже в годы Русско-турецкой войны правительству уже не надо было прибегать к принудительной мобилизации экономики на военные нужды.
При этом «немецкое» правительство не стремилось ослабить русскую промышленность или подчинить ее иностранцам. Берг-регламент 1739 года подтверждал право каждого, обнаружившего залежи полезных ископаемых, на их разработку; разрешал приписку казенных крестьян к частным заводам и освобождал промышленников от пошлин на доставляемые к предприятиям продукты и припасы. Документы Кабинета свидетельствуют, что правительство осторожно подходило к запросам иностранных дельцов. Так, в 1733 году прусскому предпринимателю фон Иттеру было отказано в передаче его компании казенных суконных фабрик в Москве и Казани, в 1739 году министры не разрешили отдать «в содержание» англичанину Мееру ряд сибирских заводов.[177]
Подготовленный Комиссией о коммерции во главе с Остерманом новый таможенный тариф 1731 года ушел от крайностей петровской политики: были снижены ввозные пошлины на импортные товары (с 75 % по тарифу 1724 года до 20 %) и отменил запретительное обложение экспорта льняной пряжи. Тем самым он заставлял отечественных «фабриканов» конкурировать с заграничными производителями и восстанавливал традиционные статьи экспорта. В то же время для развития отечественного производства предусматривалась отмена пошлин на ввоз сырья и инструментов.[178] Но этот рост достигался, как и в предьщущие времена, за счет увеличения доли подневольного труда: закон 1736 года разрешал предпринимателям оставить в своем владении всех обученных ими прежде свободных рабочих.
Неумолимый дефицит бюджета заставил отказаться от некоторых предпринятых ранее либеральных мер: в 1731 году были восстановлены казенные монополии на соль и ревень, ликвидированные в годы правления Верховного тайного совета. Финансовые проблемы заставили подумать об изменениях даже в самых знаменитых и удачных петровских нововведениях — в армии и на флоте. По современным подсчетам, они хронически недофинансировались: недоимки составляли по армии от 6 до 30 %; по флоту — 24 % в год. Строившиеся при Петре из сырого леса суда быстро приходили в негодность: из 36 линейных кораблей полностью боеспособными остались к началу 30-х годов только восемь. Созданная в 1732 году «Воинская морская комиссия» вместе с Сенатом пришла к выводу о необходимости отказаться от петровской программы строительства больших военных кораблей в запертом Балтийском море. В докладе Сената флоту отводилась более реалистичная вспомогательная роль обороны побережья от наиболее вероятного противника — Швеции, и «по пропорции опасности» надлежало строить преимущественно средние 66-пушечные суда.[179]
В отличие от расходов на флот, с тех пор остававшихся стабильными до конца эпохи, сократить армию не удалось. «Бироновщина» успешно продолжила традицию имперской внешней политики. По мнению исследователей, с начала 30-х годов можно говорить о «новой доктрине» внешней политики, определившей ее курс на полвека вперед. Главным ее содержанием стала смена направления: отказ от дальнейшей экспансии на Балтике во имя активного утверждения русского влияния в соседней Польше и наступательных действий против Турции и Крыма.
В начале царствования Анны российская дипломатия покончила с «голштинской» проблемой: Россия и Австрия подписали в 1732 году договор с Данией, по которому последняя соглашалась выплатить голштинскому герцогу миллион талеров в качестве компенсации за утраченные им земли; в случае отказа союзники не имели больше по отношению к нему никаких обязательств. Изменилась к началу 30-х годов и ситуация в европейском «концерте». Ценой уступок (в частности ликвидации собственной морской торговли) Австрия добилась восстановления в 1731 году союза с Англией. Новая комбинация означала распад враждебного России и Австрии Ганноверского союза, в результате чего международную ситуацию на Западе все больше стало определять разраставшееся соперничество двух крупнейших колониальных держав — Англии и Франции.
Проверкой для союзников стал разразившийся в Польше в связи со смертью в феврале 1733 года короля Августа II кризис. Впервые была опробована ставшая затем обычной тактика вторжения русских войск в Польшу с целью поддержки нужного кандидата на польский престол. С помощью этих мер королем был утвержден сын покойного, саксонский курфюрст Август III.
Новые горизонты европейской политики и согласованные действия союзников в Польше подготовили следующий шаг — наступление на Турцию в качестве реванша за Прутский поход. Осенью 1733 года фельдмаршал Миних представил план подготовки к «предбудущей кампании» южного театра боевых действий: складов провианта, осадного оборудования, транспортных средств. По сообщению английского консула Рондо, русское правительство принципиально решило вопрос о будущей войне уже в начале 1734 года.[180] Но в Польше затянулись военные операции против сторонников Станислава Лещинского; к тому же надо было окончательно решить проблему закаспийских территорий и Урегулировать отношения с Ираном, выходившим из внутреннего кризиса.
В июне 1730 года главнокомандующему генералу В. Я. -Ненашеву и отправленному к нему на помощь П. П. Шафирову было поручено «склонять» нового правителя Ирана Надира к заключению договора, в крайнем случае уступив в обмен на союз земли «до Куры реки». В конце года было решено вернуть Ирану уже все занятые прежде провинции за «вольности в торговле», чтобы не допустить турок к берегам Каспийского моря.[181] При этом сохранившаяся дипломатическая документация не дает оснований говорить о решающей роли Бирона в отказе от этих завоеваний. В иранском лагере под Гянджой в мае 1735 года русский посол С. Д. Голицын подписал окончательные условия мира: новый властитель Ирана обязался быть постоянным союзником России и бороться с турками, а русская сторона возвращала в двухмесячный срок территорию Азербайджана и Дагестана с Баку и Дербентом.
С трудом Россия вышла из одной войны, чтобы немедленно начать другую, для чего и готовил армию фельдмаршал Миних. Реформы в послепетровской армии вызывают различные оценки. В советской литературе можно встретить скорее отрицательные суждения о них, как о «возвращении к прошлому» (какому? — И. К), утверждении «плац-парадной муштры» и копировании немецких образцов. В то же время военные историки позапрошлого века оценивали их более дифференцированно.
Образованный и способный офицер (он хорошо знал латынь, французский язык, математику, инженерное дело), Миних с 16 лет служил во французской, австрийской, польской и нескольких германских армиях; сражался под знаменами принца Евгения Савойского в битвах Войны за испанское наследство. Петр I взял его на службу в 1721 году генерал-майором, но держал в качестве опытного строителя. Честолюбивый Миних только при Анне получил возможность реально возглавить всю военную машину России и начать ее частичную перестройку.
Миниху удалось объединить в рамках Военной коллегии громоздкую систему управления, включавшую семь канцелярий и контор, что можно считать скорее шагом вперед в процессе централизации. Основанный им кадетский корпус стал не только школой подготовки офицерских кадров, но и одним из важнейших учебных заведений России той эпохи. На командные должности запретили назначать неграмотных, вновь открылись гарнизонные школы, жалованье русских офицеров было уравнено с жалованьем иностранных. Из артиллерийского полка был выделен самостоятельный Инженерный корпус, состоявший из саперов, минеров и понтонеров.
Другие же преобразования были менее удачны. Протяженные укрепленные линии на Украине, строительство которых потребовало огромных средств, не всегда могли предупредить татарские набеги — как, например, зимой 1736/37 года. Новые правила обучения солдат предусматривали преимущественно неприцельную стрельбу в ущерб штыковой атаке. Увеличение количества пушек вдвое снизило их мобильность и привело к разномастности калибров артиллерийского парка.
Миних считал, что именно тяжелая кавалерия (рейтары и кирасиры) сыграла решающую роль в победах Евгения Савойе кого над турками. Поэтому он в 1731 году переформировал четыре драгунских полка в кирасирские. Рослых лошадей для них ввозили из Германии. Стоимость содержания тяжелой кавалерии была намного выше, чем драгунских частей. Появление кирасирских полков способствовало улучшению коннозаводства, но они обходились весьма дорого и оказались бесполезными на театре военных действий против турок и татар.
Названные меры вроде бы свидетельствовали о стремлении быстрее «европеизировать» русскую армию. Но в условиях России это было не всегда разумно, как и расходы на новую форму и введение «пуклей с косами»: в армии появились светлые парики, пудра, белила, манжеты, «штиблеты» (холстинные гетры); длинные косы у рядовых должны были оплетаться черной кожей, у офицеров — черной лентой. Для нижних чинов пудра заменялась мукой, которую для затвердевания накладывали в жидком виде. Введение прусских мундиров не учитывало холодного климата страны. Кажется, на склоне лет вернувшийся из ссылки Миних это понял и советовал Петру III не вводить прусских мундиров в русской армии.
Так или иначе, эти реформы закрепляли взятый при Петре I курс на строительство военной империи: к концу правления Анны армия составляла почти семь процентов населения, в полтора раза превосходя по численности торговцев и ремесленников.[182] В 1735 году впервые после Северной войны русская армия двинулась на запад. При Петре I русские полки воевали только в северо-восточном углу Германии — теперь же они двинулись на Рейн помогать терпевшему неудачи в войне с Францией австрийскому союзнику. Это была обычная «королевская» война: соперники долго готовились, полководцы совершали марши и контрмарши, вели осады крепостей по всем правилам военного искусства. Например, в ходе сражения за крепость Кель французские потери составили убитыми 16 солдат и Два офицера; ранеными, соответственно, 46 и семь, а также 179 дезертиров.
Марш русского корпуса П. П. Ласси грозил нарушить порядок этой чинной войны. Поэтому в сражении ему побывать так и не пришлось: имперцы и французы сами решили прекратить распрю «за польское наследство», тем более что в Варшаве вопрос был уже давно решен. В корпусе царила высокая дисциплина, что отмечал принц Евгений Савойский, которому подчинялись российские вспомогательные войска.
Однако «командировка» русских солдат и офицеров имела и другие, не совсем приятные последствия: познакомившись с высоким уровнем жизни и отсутствием крепостнических порядков в австрийских и прирейнских землях Священной Римской империи, солдаты (они исправно получали из имперских магазинов хлеб, мясо, гречневую крупу, дрова, свечи, постели и солому «ради ночного покоя») нередко предпочитали дезертировать в поисках лучшей, чем в отечестве, доли. Ласси уже из австрийской Силезии докладывал в Кабинет министров: «Пред вступлением в Шлезию и по вступлении на первых днях бежало изо всех полков салдат до 20 человек, ис которых несколько переловлено, и страха ради некоторым имеет быть смертная казнь учинена». Командованию пришлось даже делать специальные объявления о поимке беглых «со обещанием от меня привотчикам по шести талеров за человека».[183]
С трудом Россия вышла из иранской и «польской» войн, чтобы немедленно начать другую. Уже осенью 1735 года генерал Леонтьев совершил первый, хотя и неудачный, поход во владения крымского хана. Затем началась долгая война, потребовавшая огромного напряжения сил и столь же огромных потерь. Союзники действовали несогласованно, русские армии два года подряд совершали изнурительные марши в Крым, откуда были вынуждены уходить из-за жары, болезней и отсутствия провианта и фуража. В 1738 году под угрозой эпидемии русские войска ушли с берегов Черного моря и оставили только что взятую крепость Очаков. Только в 1739 году главнокомандующий Миних наметил оправдавший себя впоследствии маршрут через Молдавию прямо в турецкие владения на Балканах и даже заключил с молдавским господарем договор о его переходе в русское подданство.
Однако наметившийся после сражения при Ставучанах оперативный успех развить не удалось: как раз в это время австрийцы были разбиты под стенами Белграда и вынуждены были заключить мир ценой потери всех территорий, завоеванных к 1718 году. Император Карл VI бросил в тюрьму своего фельдмаршала Валлиса и заключившего мир графа Нейперга; но воевать в одиночку Россия не была готова, несмотря на возмущение Миниха, даже осмелившегося отказаться прекратить военные действия до ратификации мирного договора. По Белградскому договору, условия которого от имени русского правительства согласовывал в Константинополе французский дипломат, Россия не получила ни выхода к морю, ни права держать там свой флот; ей достались только Азов без права строить там укрепления и полоса степного пространства к югу вдоль среднего течения Днепра.
В литературе не раз назывались ошибки не жалевшего солдат и офицеров Миниха: бесплодные вторжения в Крым по образцу походов конца XVII века, плохая организация, огромные обозы, неуклюжие построения войск в виде огромного каре. В походе к Днестру летом 1738 года 25 тысяч телег с 12 тысячами погонщиков-украинцев и гурты скота двигались за армией. Участник похода, австрийский капитан Парадис отмечал, что одной из больших помех был непомерный багаж: «Чтобы судить о том, я скажу, что есть старшие офицеры, у которых до 30 подвод, не считая верховых лошадей. Командир гвардейцев, Бирон однажды в моем присутствии сказал, что у него под вещами до 300 возов и лошадей, не считая 7 мулов и 3 верблюдов, что есть даже сержанты гвардии, у которых до 16 телег».
Миних-сын обвинял в провале этой кампании Бирона-фаворита, якобы запретившего двигаться кратчайшим путем в Молдавию через Польшу, потому что боялся осложнений в земле своего суверена — польского короля. Но Бирон к тому времени уже был избран герцогом и едва ли мог опасаться неудовольствия безвластного польского монарха. Миних-отец, никого не спрашивая, на обратном пути как раз вступил на польскую территорию. Бедствующая армия основательно «побеспокоила» имения магнатов, которые жаловались на разорение их владений русскими войсками при следовании армии от Буга к Днестру и затем при отступлении.
Не лучшим образом действовали и дипломаты: сначала на переговорах с турками в 1737 году они «запросили» слишком многого — все Северное Причерноморье до Дуная вместе с Молдавией и Валахией под русским протекторатом. Такие аппетиты вызвали несогласие не только турок, но и союзников-австрийцев, и в итоге переговоры были сорваны. Зато потом, в 1739 году в Петербурге русские согласились на невыгодные условия мира: Россия даже не могла вести торговлю на своих кораблях, что разрешал договор 1700 года. Но для этих уступок были свои причины.
Швеция собиралась начать войну в случае неудачной для России летней кампании, и необходимо было избежать войны на два фронта. Срыв военного союза Швеции и Турции стал необходим, и в июне 1739 года высшее руководство страны решилось на опрометчивый шаг: российские офицеры по приказанию Миниха выследили и убили в Силезии ехавшего под чужой фамилией из Стамбула шведского агента капитана Синклера. Убийство дипломата получило резонанс по всей Европе и стало для шведского правительства дополнительным поводом к войне. Ожидание шведского вторжения явилось одной из основных причин спешного заключения русской дипломатией мира с Турцией, почти не воспользовавшись плодами ставучанской победы.
Но дело было не только в опасении шведского реванша. Перемена внешнеполитического курса и переход на новый театр военных действий не могли пройти безболезненно. Иные условия ведения наступательной войны на огромных пространствах, необходимость координации действий на разных фронтах, учет международной ситуации и состояния противника — все это требовало известного опыта, приобретение которого подготавливало почву для будущих успехов времен Екатерины. Только цена этого опыта оказалась высока, а слава досталась уже другим.
Стоит отметить еще одно последствие имперских амбиций: «мирная» внешняя политика также стала намного дороже — за счет приема многочисленных посольств и всевозможных чрезвычайных выплат. При Анне стало традицией делать крупные подарки прибывавшим ко двору «чужестранным министрам» стоимостью от двух до шести тысяч рублей; только на эти выдачи ушло в ее царствование 83 тысячи рублей.[184]
Параллельно с «польским» и «турецким» направлениями активизировалась и политика России на восточных рубежах для выполнения поставленной Петром I задачи: «Оная киргиз-кайсацкая орда степной и легкомысленной народ, токмо де всем азиатским странам и землям оная орда ключ и врата; и той ради причины оная орда потребна под российской протекцыей быть».[185] В феврале 1731 года Анна подписала «жалованную грамоту» хану Младшего казахского жуза Абульхаиру о принятии его в российское подданство с обязательством «служить верно и платить ясак». Следующим шагом стало строительство Оренбургской крепости и системы укреплений, которая должна была сомкнуться с Иртышской линией в Сибири и оградить новые российские владения на протяжении трех тысяч верст.
Продвижение в глубь Азии ставило новые проблемы. Столкновение могущественной в ту пору Китайской империи с западномонгольским Джунгарским ханством привело к тому, что оба противника стремились привлечь Россию на свою сторону. Об отправке против джунгар находившихся в русском подданстве калмыков просили китайские послы; о желательности военного союза с Россией говорил русскому представителю в своей ставке и джунгарский хан Гаддан-Церен. У обоих вариантов в России нашлись свои сторонники. Во всяком случае, основатель Оренбурга И. Кирилов и вице-губернатор Сибири Л. Ланг выступили за вмешательство в конфликт на стороне Джунгарии. Бывшему послу в Китае Савве Владиславичу-Рагузинскому даже пришлось в 1731 году подать специальный доклад с оценкой ситуации на Дальнем Востоке. Опытный дипломат допускал, что Россия «могла бы в несколько годов <…> все земли, уступленные при мире Нерчинском, отобрать». Но «сие учинить не весьма легко»; к тому же этот шаг привел бы к прекращению всей «коммерции» с Китаем. Далее отставной дипломат предостерегал: «С Китаем за малой причиной отнюдь войны не начинать, но обходиться по возможности приятельски и содержать мир».[186] Рекомендации были услышаны, и российская дипломатия сохранила нейтралитет в конфликте и мир на русско-китайской границе.
На северо-востоке Азии продолжались грандиозные по размаху работы Великой Северной экспедиции В. Беринга по изучению и описанию северных владений России. Как и при Петре, продвижение на восток сопровождалось созданием российской администрации. Там, где эксплуатация коренного населения приобретала отчетливо колониальный характер с конфискацией или передачей частным лицам огромных земельных владений, как в Башкирии, вспыхивали восстания, беспощадно подавлявшиеся. Просвещенный инженер и ученый, автор первой научной истории России В. Н. Татищев, выступавший в данном случае в качестве колониального администратора, в марте 1738 года приказал башкира Тонгильды Жулякова «на страх другим при собрании всех крещеных татар сжечь» даже не за вооруженную борьбу, а за «совращение в магометанство».
Однако несомненное укрепление власти государыни и мощь ее армии вовсе не гарантировали утверждения пусть и жесткого, но «регулярного» порядка, о котором мечтали Петр I и его преемники.
Триста лет назад самодержавная власть куда больше опиралась на традицию, чем на всепроникающую бюрократию или репрессивные «органы». В 1725 году имелось около двух тысяч чиновников в Сенате, центральных коллегиях и канцеляриях; примерно таким же было количество служащих на местах. Всего же, поданным обер-прокурора Сената И. К. Кирилова, в империи в конце петровского царствования в системе управления были заняты 1189 «управителей» — классных чиновников и 3685 «приказных» на 16 миллионов населения. С учетом того, что основные кадры аппарата были сосредоточены в столицах и крупных городах, получается, что один более или менее грамотный приказный приходился примерно на 10 тысяч простых обывателей. Для сравнения, в соседней Пруссии времени «короля-солдата» Фридриха Вильгельма I (1713–1740) на три миллиона населения приходились две тысячи управленцев, то есть один чиновник на полторы тысячи подданных.
Неквалифицированные и малочисленные «управители» и «канцеляристы» еле справлялись с обилием текущих местных дел и часто не могли внятно ответить на поток запросов из центра. О канцелярское «безлюдство» разбивались все попытки оперативно получить требуемую информацию.
Указы и манифесты далеко не всегда исполнялись даже в центре. В любом учебнике отмечено, что Петр I уравнял поместья и вотчины еще в 1714 году; на деле Вотчинная коллегия и при Анне раздавала земли в поместное владение, пока в 1736 году ей этого не запретили. За сотни верст от Петербурга воеводы и прочие должностные лица становились совершенно неуправляемыми. Единственная за всю «эпоху дворцовых переворотов» сенаторская ревизия графа А. А. Матвеева вскрыла огромные «упущения казенных доимков» (170 тысяч рублей только по одной Владимирской провинции), бездействие судов и произвол «особых нравом» начальников. «Непостижимые воровства и похищения не токмо казенных, но и подушных сборов деньгами от камериров, комиссаров и от подьячих здешних я нашел, при которых по указам порядочных приходных и расходных книг здесь у них отнюдь не было, кроме валяющихся гнилых и непорядочных записок по лоскуткам» — такими увидел Матвеев новые учреждения в действии.
Но даже законопослушное начальство не могло реально контролировать повседневную жизнь населения. Значительная часть подданных «регулярной» империи жила как бы в ином мире (иногда — в прямом смысле: в надежно укрытых от воевод и духовенства скитах и общинах) со своими традициями, законами и авторитетами. Пока в Петербурге менялись цари и министры, в этом мире кипели свои страсти и заключались свои союзы — например «между Андреем Дионисьевичем (главой старообрядческой Выговской пустыни. — И. К.) и Федором Калинтьевичем, настоятелем ярославских стран; от страны же Польская почтеннейшим настоятелем Егнатием Трофимовым учинен вечный мир в лето 1727 августа 5 дня», упоминаемые в одном из раскольничьих сочинений XVIII века.[187]
Отсутствие кадров усугублялось колоссальными пространствами страны, где между редкими городами связь осуществляла целая армия курьеров. В 1732 году Сенат полагал, что необходимо привлечь к этой деятельности еще 4038 человек, чтобы с прежними они составили 5488 рассыльщиков, необходимых для работы государственной машины. На деле к фельдъегерской работе привлекалось огромное количество всякого служилого люда, прежде всего — гвардейские и армейские солдаты и офицеры. Жизнь многих из них так и проходила на бесконечных дорогах империи, где иные из гонцов навсегда пропадали «безвестно».
Только из одного дела о рассылке императорского указа от 7 сентября 1727 года о «неслушании» никаких распоряжений Меншикова следует, что во все концы страны 3345 печатных распоряжений повезли сотни курьеров: несколько десятков из столицы, а остальные — из Москвы и других губернских центров. На доставку даже столь важных бумаг в старую столицу требовалась неделя (прибыли 16 сентября); а на окраины европейской России они приходили примерно через месяц: в Симбирске указ был получен 3 октября, на Дону — 7-го, в Уфе — 8 октября. С уведомлением о получении местные власти не торопились и отправляли рапорты с ближайшей оказией. В данном случае такие расписки пришли в Петербург через два месяца (из Уфы и Симбирска — 9 декабря 1727 года), когда сам светлейший князь давно уже находился в ссылке и исполнение указа потеряло всякий смысл.
Темпы доставки корреспонденции на протяжении столетий почти не менялись: в XVII столетии почта из Москвы в Архангельск двигалась со скоростью 10 верст в час, то есть при непрерывной езде гонец в сутки мог одолеть 240 верст, что являлось пределом возможного. Только некоторое улучшение дорог в следующем веке позволило фельдъегерям Николая I достичь максимума — 300–350 верст в сутки со страшным напряжением сил и опасностью для жизни. «Приходилось в степях, при темноте, сбиваться с пути, предоставлять себя чутью лошадей. Случалось и блуждать, и кружиться по одному месту. По шоссейным дорогам зачастую сталкивались со встречным, при этом быть только выброшенным из тележки считалось уже счастием. Особенно тяжелы были поездки зимою и весною, в оттепель; переправы снесены, в заторах тонули лошади, рвались постромки, калечились лошади», — вспоминал тяготы службы старый фельдъегерь в середине XIX века.
Петровский курс на создание полиции в качестве «души гражданства» был продолжен при Анне. К сожалению, вопрос, насколько Петровские реформы с их «ревизией», налогами и солдатчиной ухудшили криминогенную обстановку в стране, пока еще не исследован.
Охранять порядок и «благочиние» действительно было необходимо — особенно в крупных городах с наплывом нищих, поденщиков, «дворовых», слуг и обитателей городского «дна». «Слезные и кровавые подати» заставляли крестьян бежать; правительственные указы признавали, что многие, «покинув свои жилища и отечество, за чужие границы ушед, живут». Мужики бежали не только в близкую Польшу, но и в Иран, и даже «Бухарскую сторону» или оказывали сопротивление властям.
Однако надо признать, что в эпоху «бироновщины» со всеми ее строгостями и репрессиями власти часто были бессильны перед шайками беглых крестьян или дезертиров. В славном уголовными традициями Тамбовском краю одна такая разбойничья партия из ста человек весной 1732 года разгромила купеческую пристань и таможню (с пятью тысячами рублей) на реке Выше. Поделив «дуван», разбойники спустились на лодках вниз по реке, грабя по дороге помещичьи имения. В вотчине А. Л. Нарышкина они перебили всех «вотчинных начальников» и растащили или уничтожили барскую рухлядь. В богатом селе Сасове шайка грабила уже всех подряд, а в таможне опять взяла казенных денег «тысяч с пять и больше». Близ Сасова с разбойниками вступили в перестрелку немногочисленные шацкие гарнизонные солдаты; но некоторых сразу «подстрилили», другие «от того разбойнического страху» поспешно отступили. Разбойники же с песнями отправились вниз по реке.
Другая такая шайка в это же время гуляла под Калугой, где разгромила усадьбу помещика Домогацкого село Звегино. Тридцать человек «с огненным ружьем и рогатинами, с дубьем и ножами оный его дом разбили и пограбили»; дворовых «били и мучили смертно» и, оставив их связанными, «побрали разные его пожитки и деньги, подрали и пожгли выписи из писцовых и переписных книг и на его земельные дачи выписи и купчие на людей и на крестьян и все зделанные им записи, а также прочие письма». Один из пойманных разбойников, беглый рекрут Ларион Телебиков, рассказал, что «перед тем как выехать на разбой, был у нас спор. Беглые крестьяне Домогацкого Иван и Алексей Дмитриевы и есаул Осип Иванов кричали, что надо де Домогацкого изрезать в пирожные части, а я, Ларион, и другие мои товарищи не соглашались с ними; говорили им, не за что де резать его, надо только пожитки побрать».
Таких примеров можно привести немало и во времена «бироновщины», и после нее. Уже с конца 20-х годов Верховный тайный совет стал направлять офицеров «с пристойными партиями» солдат и драгун в те провинции, где беглые действовали наиболее активно. В 1730 году Сенат послал отряд подполковника Реткина в Нижегородскую губернию, который ловил волжских разбойников до 1738 года. В Московской губернии действовал со своей командой секунд-майор Луцевин, в Казанской и Воронежской губерниях — гвардии поручик Зиновьев. В 1732 году по распоряжению начальника Тайной канцелярии генерала Ушакова были созданы «непрестанные разъезды», обязанные «искоренять» ватаги беглых крестьян.[188]
Впрочем, на большую дорогу в России выходили и дворяне. Одни из них совершали лихие наезды на имения соседей, как каптенармус Лабоденский в июле 1740 года на усадьбу отставного прапорщика Ергольского. «24-го того же июля Лабоденский с людьми и со крестьянами своими умышленно скопом приступали ко двору его в селе Которце с огненным ружьем, с дубьем и с кольем, и сам он, Лабоденский по нем, и по жене, и по дочери из пистолета стрелял многократно, а крестьянин его Ермолай Васильев из фузеи палил. От стреляния его дочь его, Ергольского, девица Мария, со страху едва жива осталась», — жаловался пострадавший, которого местный воевода по дружбе с обидчиком засадил в тюрьму. Другие грабили уже всех подряд. «В 1739 году пойман был разбойник князь Лихутьев и в Москве на площади казнен; голова его была поставлена на кол. Сие для меня первое было ужасное зрелище», — вспоминал события своей молодости майор Данилов. «Шалили» даже пастыри духовные — в Кинешемском уезде в вотчине поручика Бестужева-Рюмина крестьяне «миром» повязали местного батюшку и дьячка, которые после обедни разругались и стали перед прихожанами обвинять друг друга в разбое, чем себя и выдали.
Правительство для борьбы с этим злом даже разрешило в 1732 году, «когда купечеству или шляхетству потребно для опасения от воровских людей, на казенных заводах продавать по вольным ценам» пушки. Однако власти не могли подавить разбои даже в столичных губерниях — под Москвой и Петербургом; Сенат в 1735 году распорядился, «дабы ворам пристанища не было», вырубить лес по обеим сторонам дороги от Петербурга до Соснинской пристани и расчистить леса по Новгородской дороге «для искоренения воровских пристанищ».
В 1733 году были учреждены особые «полиции» в губернских и провинциальных городах: Новгороде, Киеве, Воронеже, Астрахани, Архангельске, Смоленске, Белгороде, Казани, Нижнем Новгороде, Пскове, Вологде, Калуге, Твери, Переяславле-Рязанском, Костроме, Ярославле, Симбирске, Орле. Капитаны или поручики местных гарнизонов назначались полицеймейстерами, для караулов и содержания съезжих дворов им придавалось по унтер-офицеру и 5—10 рядовых и канцеляристов; жалованье им уплачивалось, соответственно, из гарнизонных сумм и «сборных денег, которые будут во взятых в тех полициях», то есть за счет населения.
Брать штрафы полиция научилась быстро, а вот охранять порядок — нет. Подходящих кадров для этого не было. В 1736 году Кабинет обратил внимание, что в полицию приходится зачислять строевых солдат и офицеров, а это в условиях начавшейся войны увеличивало «некомплект» в полках. Поэтому, размышляли министры, не разумней ли будет переложить эту обязанность на плечи самих обывателей. На практике так оно и было: горожане сами по разнарядке выходили «на дежурство» по охране порядка от воров и грабителей.
Затормозилась разработка Уложения: к концу царствования были готовы только две главы будущего свода законов — Вотчинная и Судная, но ни одна из них так и не была обнародована. Безрезультатно завершились при Анне Иоанновне усилия по составлению новых штатов государственных учреждений. Сенат обсуждал этот вопрос в 1732 году, потом в 1734-м, после чего он был отложен; только в 1739 году Сенат передал в Кабинет штаты некоторых коллегий и контор. Летом 1740 года Кабинет вернул документы на доработку, которая так и не закончилась до конца царствования. Ведомственные интересы не допустили централизации: Военная коллегия, Соляная контора, Генерал-берг-директориум, Медицинская коллегия и все дворцовые ведомства получили право самим утверждать свои штаты.
Правительственные решения воспроизводили уже такие опробованные меры, как сокращение штатов в коллегиях, слияние учреждений (Берг— и Коммерц-коллегии), уменьшение жалованья «приказным» на треть, выдачу его «сибирскими товарами» или вообще запрет получать деньги до окончания расчетов с армией. Такое «удешевление» замыкало порочный круг и оборачивалось проблемой хронического отсутствия нужного количества подготовленных кадров. Остававшиеся чиновники еле-еле могли обеспечить текущее управление и не имели возможности заниматься собственно выработкой государственной политики — для этого постоянно приходилось создавать вневедомственные комиссии.
Выход из этого тупика обычно отыскивался по принципу «тришкиного кафтана»: приказных забирали из одного места и перебрасывали в другое, где в данный момент нужда в них была самой острой. Поэтому случались ситуации, когда первые сановники империи лично перемещали подьячих из Ямской канцелярии в Тайную или решали, где именно надлежит работать секретарю Петру Зеленому, поскольку на него претендовали сразу две конторы. В итоге было принято соломоново решение: ценному специалисту «в Провиантской канцелярии <…> быть в неделе по 2 дни, а прочие 4 дня быть в Генеральном кригс-комиссариате».
Донесения крупных и мелких администраторов в Кабинет содержат одни и те же жалобы на нехватку «подьячих». На подобные просьбы Кабинет неуклонно отвечал отказом — присылать было некого. Обычные наказания в виде штрафов, кажется, никого уже не пугали. Посланные для «понуждения» чиновников к скорейшему исполнению столичных приказов и «сочинению» необходимых справок и отчетов гвардейцы сообщали, что «секретари и приказные служители держатся под караулом без выпуску». То же иногда приходилось делать и местным начальникам — или платить штрафы по 50—100 рублей, но дело с места не сдвигалось: бывалые «подьячие» подобные начальственные наскоки «ни во что считали», а экономию на их жалованье с лихвой восполняли за счет всевозможных поборов с населения.
Да и качество управленческого персонала оставляло желать лучшего. Составленные в 1737–1738 годах по указу Кабинета списки секретарей и канцеляристов коллегий и других центральных учреждений с краткими служебными характеристиками десятков низших чиновников представляют коллективный портрет российского «приказного». Конечно, в рядах бюрократии среднего и высшего звена были и заслуженные, прошедшие огонь и воду военных кампаний и бесконечных командировок люди — например секретарь Военной коллегии Петр Ижорин. Ему и другим чиновникам посвящены весьма похвальные отзывы: «служит с ревностию», «безленостно» и «в делах искусство имеет».
Но рядом с ними встречаются характеристики иного рода: «пишет весьма тихо и плохо»; «в делах весьма неспособен, за что и наказан»; «стар, слаб и пьяница»; «в канцелярских делах знание и искусство имеет, токмо пьянствует»; «всегда от порученных ему дел отлучался и пьянствовал, от которого не воздержался, хотя ему и довольно времяни к тому дано». Последняя «болезнь» являлась чем-то вроде профессионального недуга канцеляристов с обычным «лекарством» в виде батогов. Особо отличались неумеренностью приказные петербургской воеводской канцелярии, где в 1737 году за взятки и растраты пошли под суд 17 должностных лиц. Из данных служебных характеристик следует, что в пьянстве «упражнялись» два из пяти канцеляристов, оба подканцеляриста и 13 из 17 копиистов; последние не только гуляли, но еще и «писать мало умели». Даже начальник всей полиции империи вынужден был просить Кабинет прислать к нему в Главную полицеймейстерскую канцелярию хотя бы 15 трезвых подьячих, поскольку имеющиеся «за пьянством и неприлежностью весьма неисправны».[189]
На какие доходы можно было гулять и пьянствовать? Только старшие чиновники — секретари и обер-секретари — получали более или менее приличные деньги (около 400–500 рублей в год, а наиболее заслуженные, как упоминавшийся Петр Ижорин, — 800), сопоставимые с доходами армейского полковника. Оплата труда канцеляриста составляла от 70 до 120 рублей в год; разброс в жалованье самой массовой категории, копиистов, был от 90 до 15 рублей, что сопоставимо с оплатой труда мастеровых, которым по причине ее недостаточности полагался еще натуральный паек. Выходом были «безгрешные» акциденции, «наглые» хищения и более сложные комбинации с неизменным «участием» чиновника в прибылях казны, что служило своеобразной компенсацией низкого социального статуса и убогого материального положения бюрократии.
Пожалуй, лишь смоленский губернатор А. Б. Бутурлин не только заступился за подчиненных, но и принципиально поставил вопрос о порочности существовавшей системы управления и контроля. В конце 1739 года он прислал в Петербург один за другим два доклада. В первом губернатор объяснял: после разрешения в 1737 году коллегиям и конторам штрафовать местные власти последние получили… 54 контролирующие инстанции, каждая из которых посылала на головы губернаторов «угрозительные повеления». Выполняя одно, непременно приходилось откладывать другое; в результате у чиновников «нужнейшие дела из рук выходят и внутренним течением пресекаются»; можно было не выполнять ничего, так как штрафы все равно были неизбежны.
Второй доклад Бутурлина можно назвать настоящим трактатом «о изнеможении счетов годовых сочинением» его подчиненных. Прежде всего требовалось составить месячный «репорт» для отправления в Камер-коллегию, Сенат и еще несколько мест. Затем ответственным за ведение счетов «приходчикам» необходимо было привести в порядок 16 книг («по форме» надо бы все 19) по каждому виду денежных поступлений, что «немалое мозголомство приносит от состоящих вновь форм», после чего сдать еще четыре книги (по недоимкам и по расходам на новый год) своему преемнику вместе с наличной «денежной казной»… и садиться сочинять годовой «репорт». Одновременно приходилось составлять всевозможные отписки и справки по требованию вышестоящих инстанций и прибывавших с очередным «повелением» офицеров под угрозой штрафов и сидения под караулом. В результате подведение финансовых итогов требовало не менее трех месяцев, в течение которых текущие дела «запускались».[190] Но такой исход был только в том благополучном случае, если ответственные за финансовые документы чиновники были живы и здоровы, не угодили уже под следствие и не были отправлены к срочным делам налетевшим из столицы гвардейцем.
При такой работе через руки подьячих с грошовым жалованьем проходили порой колоссальные суммы. Если счета не сходились, а особенно при малейшем подозрении, начиналась долгая волокита, а иногда и следствие, где виновными в итоге оказывались не начальники, а «стрелочники». Порой даже не отличавшийся милосердием в ту эпоху Сенат просил императрицу простить какого-нибудь копииста Алексея Михайлова, который допустил в отчетности по сумме в 600 тысяч рублей «прочет» в 127 рублей и при этом был «нимало не корыстен», а ошибся исключительно «от великого приема и раздачи суммы». Кабинет в снисхождении отказал.
Не менее страшно было для приказного подпасть под гнев начальства. Каширский воевода Яков Баскаков убил подчиненного, степенного и опытного канцеляриста Емельянова. История вышла трагическая: сын старого подьячего Андрей Емельянов влюбился в крепостную фаворитку Баскакова и собрался за нее свататься. Не ладивший с Емельяновыми воевода взревновал и сначала жестоко избил жениха, а затем с пятью солдатами напал на стариков Емельяновых: «Ругательски, немилостиво» исколотил мать соперника, а самого чиновника, которого держали солдаты, стал бить «дулом, прикладом и цволиной». Избитый Степан Емельянов был перенесен в канцелярию на носилках, «на которых навоз носят», где под караулом «умре».
Этот случай — вопиющий, но не единственный. За то же был вызван к следствию воронежский вице-губернатор Лукин, в том же обвинялся и белгородский губернатор И. М. Греков. В Москве же президент Вотчинной коллегии А. Т. Ржевский и секретарь Обрютин прямо в «асессорской камере» избили палками и плетьми канцеляриста Максима Стерлигова, после чего его «содержали в цепях и в железах под коллежским крыльцом» за попытку разоблачения злоупотреблений чиновников Елецкой провинциальной канцелярии. Но не только в провинции — даже в столичной Коммерц-коллегии чиновники могли получить «по щекам» или плевок в лицо от вспыльчивого президента Павла Петровича Шафирова, и назначенные туда советники публично спрашивали начальника, «будет ли он до них милостив».[191] От такой жизни («мужики молчать не тихи, а бояре очень лихи») иной чиновник был готов бежать даже в армию:
Прочь и перья, прочь бумага,
Пала в сердце мне отвага.
Из подьячих вон я рад,
Лучше буду я солдат.
Если начальники позволяли себе такое с государственными служащими, то разгул самодурства по отношению к обывателям и представить себе сложно. Один из тамбовских воевод, майор Свечин, разгневавшись, «убил черкашенку вдову Прасковью без умыслу, но от единаго токмо жестокосердия и неистовой дурости». До убийства дошел и смоленский вице-губернатор князь Козловский, бравший взятки и обкрадывавший казну на подрядах. Калужский воевода князь Вяземский, чтобы заставить местного мелкого дворянина продать ему землю, «держал его шесть недель на цепи, где тот и умре». Переславль-Залесский воевода Зуев сам никого не убивал, но зато покрывал убийства, совершенные местными помещиками, и мешал следствию.
Хорошо, что хоть на некоторых одуревших от власти администраторов находилась управа. В 1738 году был казнен Зуев; немного позднее последовала «экзекуция» Баскакова — при желании и их можно записать в жертвы «бироновщины». Но не со всеми можно было справиться. 18 жалоб и «доношений» подали жители далекого Енисейска на своего воеводу Михаила Полуэктова, обвиняя его и во взятках, и «в бою и в обидах», и в лихом судопроизводстве «не по форме суда», и отбирании у жителей подвод «для ловли зайцов». Воевода же не смущался, по вызову губернатора «к суду не пошел», а приехавшего гвардейского офицера пообещал заколоть. Затем он обвинил одного из жалобщиков в том, что его дед был стрельцом: «Род ваш изменнической и цареубийцы», — и сам стал писать доносы на губернатора — о взятках «от набору рекрут» и продаже пороха «в другое государство». Когда Полуэктова все-таки скрутили и отправили в Тайную канцелярию, правление Анны Иоанновны и регента Бирона уже закончилось, а новая правительница милостиво повелела «вину ему упустить». Полуэктов вышел на свободу и, надо полагать, тоже считал себя жертвой «немецкого засилья».
И без того неповоротливую повседневную работу государственной машины тормозили не только некомпетентность и произвол «управителей», но и недостача средств в нужном месте и в нужное время. В 1732 году Сенат подсчитал, а Кабинет в начале следующего года обнародовал, что накопившиеся с 1719 года недоимки составили семь миллионов рублей только по таможенным, кабацким и так называемым канцелярским сборам.[192] Порой срочные расходы заставляли Сенат и Камер-коллегию посылать гонцов в поисках денег, «где сколько во всех калегиях и канцеляриях и канторах есть». Каким образом потом проходил расчет между отдельными ведомствами и учреждениями, похоже, не было до конца известно никому, как и то, доходили ли деньги по назначению.
Отсутствие «единства кассы» сделало невозможным для современников (и для историков) точный учет реальных потребностей, доходов и расходов отдельных ведомств. Например, в непрерывно жаловавшейся на недостаточное финансирование Военной коллегии (военные оценивали долги государства перед ними за пять лет с 1724 года в 2 227 057 рублей 57 и 3/4 копейки[193]) «штатская» комиссия князя Д. М. Голицына обнаружила объявлявшиеся каждый год «остаточные» деньги, складывавшиеся из невыплаченного жалованья, «разных сборов», помимо подушной подати, сэкономленных на закупках сумм и т. д., составившие за три года почти шесть с половиной миллионов рублей, не считая стоимости хранившегося в армейских «магазинах» провианта и фуража.[194]
По — прежнему оставались запутанными финансовые отношения между учреждениями. Один из еженедельных докладов Сената от 17 сентября 1732 года сообщил: Штатс-контора не считает возможным выдать деньги из Монетной конторы на жалованье своим коллегам из Ревизион-коллегии, «доколе та контора с Штатс-конторою возымеет счет».
Количество «неокладных» (не имевших точно определенных источников поступлений) трат достигло в 1732 году, по данным за подписью обер-прокурора Сената А. Маслова, 2 740 947 рублей,[195] что составляло около трети всего бюджета. Они включали в себя расходы не только на колониальную войну в Иране, но и, согласно тому же документу, на содержание новых полков гвардии, «пенсии» знатным иностранцам и вдовам иноземцев, находившихся на русской службе, завершение строительства Ладожского канала, ремонт крепостей, «ружные» выдачи церквям и монастырям и прочие большие и маленькие выплаты. Например, известный маскарад с «Ледяным домом» обошелся в 1740 году вместе с «привозом народов, зверей и скотов» почти в 10 тысяч рублей.[196] От года к году подобные расходы менялись, но неуклонно имели тенденцию к увеличению.
Выведенные из Ирана полки не были расформированы, а платить им было нечем — расходы на «Низовой корпус» не были заложены в бюджет и не покрывались подушными деньгами. В 1737 году Военная коллегия жаловалась на Штатс-контору; Кабинет распорядился деньги выплатить, но их не оказалось. После новой жалобы военных министры уже «наижесточайше» повторили прежнее указание, но получили ответ Штатс-конторы, что сами же члены Кабинета велели содержать эти части за счет «таможенных доходов», а также поступлений с Украины, Коллегии экономии и других «остаточных» статей, но теперь «вышеписанных доходов деньги в Статс-контору не приходят». Далее контора напоминала, что по прежним указам доходы от продажи казенных железа и меди остаются в Коммерц-коллегии, от торговли ревенем — у Медицинской канцелярии; к тому же командующие армиями Миних и Ласси постоянно требуют денег, и все свободные средства уходят на «турецкий фронт».
На такое разъяснение министры хоть и обиделись («из того ничего подлинного выразуметь невозможно»), но смогли только порекомендовать конторе «изыскать способы» найти деньги совместно с Сенатом. Опытные сенаторы, постоянно сталкивавшиеся с подобными заданиями, выход нашли. В Петербурге обнаружили 15 тысяч рублей, из московских канцелярий и контор выгребли 35 тысяч, а затем взяли «заимообразно» из Монетной конторы еще 50 тысяч и в итоге обеспечили необходимые выплаты.[197]
Мы приносим извинение за скучные бухгалтерские подробности, но такие проблемы являются типичными для финансовых порядков как до, так и после «бироновщины». Несовершенство налоговой службы и децентрализация сбора и расходования средств постоянно порождали такие ситуации, когда все участвовавшие стороны были правы и найти виновного было невозможно. Опытный начальник Штатс-конторы Карл Принценстерн ничем не рисковал и, несмотря на бесчисленные «наижесточайшие» указы и выговоры, благополучно возглавлял свое ведомство с петровских времен до самой смерти в 1741 году — вероятно, как раз потому, что был способен ориентироваться в дебрях ведомственных касс и вовремя «доставать» необходимые суммы.
Поэтому неудивительно, что правительство Анны поставило перед собой задачу упорядочить финансовую неразбериху. Прежде всего власти намеревались ужесточить сбор налогов и взыскать недоимки. В 1730 году Сенату приказали срочно составить «государственную о всех доходах книгу». Третьим направлением «битвы за финансы» стали попытки проконтролировать прежние расходы путем проверки счетов всех учреждений и составить их твердые штаты.
Новых подходов к решению этих задач министры предложить не смогли. Основы петровской финансовой системы были сохранены, даже возобновлен сбор подати при помощи военных команд. Для успешного сбора недоимок по другим статьям Камер-коллегию разделили на две — старую и новую; последняя должна была сосредоточить свои усилия на сборе текущих поступлений и не «запускать» их.
Через год военные приступили к сбору недоимок. «В случае непривоза денег в срок полковники вместе с воеводами посылают в незаплатившие деревни экзекуцию», — гласил утвержденный императрицей регламент Камер-коллегии. Но как в 1727 году, эта практика была опять отменена в 1736-м по тем же причинам: поборы, взятки и злоупотребления военных и статских сборщиков росли вместе с недоимками, что и констатировал очередной указ.
Порой дворяне и мужики объединялись против государства. Тогда военные, как сборщик сержант Ф. Сивцов в 1732 году, докладывали: «Карачевского уезду деревни Кореевы Иван Александров, вычтя у него инструкцию, бил его, сержанта, и солдат и кричал крестьянам своим, чтоб дали дубья и учинился противен, и от таких ему противностей в зборе подушных денег чинится немалая остановка». Помещик Нестеров из села Губино Козельского уезда выслал 30 крестьян с собаками на солдат, и поле битвы осталось за поселянами. Фельдмаршал Миних, говоря о причинах недоимки по подушному сбору, отмечал, что «в Мценске доимка не на самих крестьянах, но на помещиках чрез то, что некоторые помещики надлежащие подушные деньги, собрав с крестьян своих сполна, употребляют в свой избыток, а потом их при взыскании сами, отбыв от домов своих, оставляют».
Ужесточение сбора недоимок, помимо прочего, означало наступление на интересы дворянства, поскольку виновными в неуплате по закону становились владельцы крестьян. Составленная в 1737 году по требованию Кабинета «Ведомость о имеющемся недобору на знатных и других» показала, что первыми неплательщиками были… сам кабинет-министр князь А. М. Черкасский (за ним числились недоимки в 16 029 рублей), сенаторы (7900 рублей), президенты и члены коллегий (16 207 рублей), генералитет (11 188 рублей) и прочие «знатные» (445 088 рублей).[198]
В этом случае ничего не могли сделать даже бесстрашные гвардейцы. 38 офицеров и нижних чинов в 1738 году были брошены в провинцию, чтобы «о взыскании доимки на прошлые годы иметь прилежное понуждение» в адрес местных властей. Атака успеха не имела: уже через год «понудители» вернулись и рапортовали, как прапорщик Бунин, командированный в Астраханскую губернию: «Доимки, за пустотою, взыскать не с кого 1390 р. 77 к., да за опасной болезнью и за пустотою же взысканием до указа оставлено 55 747 р. 79 к.».
Тем, у кого имелась не только «пустота», приходилось хуже — за долги перед казной власти конфисковывали движимое и недвижимое имущество. Им оставалось, как московскому купцу Новикову, бить челом о том, что «за доимку на нем по дворцовой канцелярии, за шестьсот рублей, сослан на каторгу, а двор и пожитки его в Москве не проданы, и чтоб с каторги отпустить, и двор и пожитки в ту доимку продать, а чего не достанет, то отдать его, по силе указа, купцу Москвину, который за него будет платить по двадцати по четыре рубля на год». Кампания по сбору недоимок закончилась провалом. По ведомости Сената на 1739 год недоимки только по подушной подати составляли 2 772 209 рублей. Они постепенно «выбирались» и в условиях войны тут же отправлялись на «чрезвычайные воинские росходы»; но эти данные Сенат не смог представить «до свидетельства счетов».[199]
Как можно судить на основании этих данных, никаких собранных и украденных «многих миллионов» в ходе недоимочной кампании не существовало. Перед «пустотой» налогоплателыциков и слабостью администрации была бессильна даже гвардия: в России оказалось намного проще совершить дворцовый переворот, чем вовремя и полностью собрать налоги.
Решение второй и третьей задачи также оказалось Сенату не под силу. Составление «окладной книги» было перенесено сначала на 1732-й, потом на 1733 год — а затем так и тянулось до конца царствования Анны, будучи осложнено тем, что многие присланные с мест ведомости погибли в московском пожаре 1737 года. В августе 1740 года Сенат в очередной раз доложил о своих усилиях, а Кабинет — уже не надеясь на успех — признал, что с делом «исправиться невозможно», и точного срока больше не назначал, а лишь напоминал о необходимости окончить работу в обозримом будущем.[200]
Безуспешность правительственных усилий чаще всего объясняется некомпетентностью провинциальных администраторов, которые «не могли и не умели составить бухгалтерской отчетности». Однако изучение материалов Кабинета министров показывает, что у провала правительственной инициативы были и другие причины.
С самого начала Сенат и Кабинет столкнулись с настоящим саботажем всех инициатив по наведению порядка в финансах. Ревизион-коллегия в мае 1732 года доложила Сенату: при попытке собрать и проверить отчетность за 1726 год коллегии и конторы прислали счеты «неисправные», из которых «о суммах приходу и росходу видеть было нельзя».
Ревизоры перечисляли уловки, при помощи которых достигался этот эффект: одни чиновники ссылались на исчезнувшие документы или на отсутствие ответственного за «счеты» лица, уже давно скончавшегося или отбывавшего срок; в других учреждениях бумаги составлялись за подписью мелких клерков, а не руководства; третьи действовали по принципу «подписано — и с плеч долой» и категорически отказывались принимать «неисправные» документы обратно.
Наиболее невразумительными отчетами отличалось самое «затратное» военное ведомство: присланные им бумаги оказались «весьма неисправны, а против прихода и расхода написаны недостатки, и в прочем одни с другими смешанные, отчего не только впредь, но ныне произошла камфузия». Нужно признать эти выводы справедливыми: при разборе архивных документов по финансовой отчетности Уразуметь их смысл и систему подачи цифр бывает порой весьма мудрено, а сопоставить с показателями других лет — часто невозможно.
Составление «окладной книги» также тормозилось. На требование Камер-коллегии подать «на каждое место и звание доходам от губернаторов по третям, а о подушном сборе в полгода подробные репорты» чиновники притворялись непонятливыми — а может, в самом деле не были в состоянии постичь правила бухгалтерской отчетности. Начальство получило «о таможенных и прочих сборах месячные, а не третные репорты, писанные по прежним формам». На посылку же «новых форм» на местах либо не реагировали вообще, либо оправдывались, что их не получали, и действовали по «прежним указам»; либо докладывали, что «в скорости сочинить никоим образом не можно, ибо за раздачами приказных служителей в разные команды и в счетчики осталось самое малое число». В итоге — о доходах «коллегия никакого известия не имеет, и для того генеральной ведомости сочинить не из чего».
Немногим лучше была ситуация с расходами. В 1732 году Сенат смог составить ведомость «окладным» и «неокладным» тратам за предшествующие семь лет. Эта сводка показывает некоторое сокращение расходов в послепетровской России, однако приведенные цифры являются далеко не полными и охватывают от половины до трети реального бюджета. Чиновники Штатс-конторы посчитали даже мелкие расходы — например, на строительство «ердани» на крещенском параде, содержание «зазорных младенцев» или награды «за объявление монстров», но зато вообще не смогли указать расходы по Военной коллегии и Коллегии иностранных дел за 1730 год. Не всегда приведены данные о выплатах на медицину, Морскую академию, сведения о «пенсионах» и выдачах «в тайные и нужные расходы».
Власти не смогли предложить ничего, кроме грозных указов и создания новых административных органов в помощь уже существовавшим. Так появилась Генеральная счетная комиссия с задачей «ревизии» счетов всех правительственных «мест», начиная с 1719 года. Но гора родила мышь: к 1736 году комиссия рассмотрела только 78 счетов и вернула казне 1152 рубля, что, по официальной оценке, было меньше, чем зарплата ее персонала за годы работы. Учреждения не присылали вовремя счетов ни туда, ни в Ревизион-коллегию. От ревизии вообще были освобождены гвардия и придворные службы; свои счетные экспедиции сохранялись в Военной коллегии и Генерал-кригс-комиссариате. Об «успехах» работы последних Кабинет объявил в августе 1737 года: армейские ревизоры за семь месяцев проверили только шесть счетов из имевшихся 115, а остальные 364 еще даже не были ими получены.
Отсутствие действенного контроля над большими и малыми начальниками приводило к исчезновению денег и материальных ценностей неизвестно куда. Хорошо, если это могли обнаружить сразу, как в Новгородской губернии, где по вине «верных сборщиков» в 1736 году пропали 11 тысяч рублей уже собранных денег, — хотя бы виновные были налицо. Когда же недостачи обнаруживались спустя несколько лет, то спросить было уже не с кого. Например, фельдмаршал Миних докладывал, что по ведомству его фортификационной конторы в городе Выборге кондуктор 3. Маршалков допустил в 1733 году растрату казенной извести и прочих материалов на 4417 рублей. Выяснилось это только семь лет спустя, когда и сам виновный, и обер-комендант крепости генерал-лейтенант Де Колонг уже умерли. Пострадали лишь наследники кондуктора, с которых удалось взыскать 65 рублей 15 копеек; за семейство разини-начальника вступился… сам Миних, оправдывая его действия «единой простотой и недовольным знанием приказных порядков».
Даже когда дело было абсолютно ясным, оно могло тянуться годами, как история дворянина-рядового Ингерманландского драгунского полка Андрея Тяпкина. В 1730 году он был отправлен в качестве «счетчика» в Белгородскую губернию и должен был доставить из губернской канцелярии в Москву 2732 рубля 42 копейки. По приезде из суммы «не явилось» 391 рубль и 83 с половиной копейки. Куда и каким образом они исчезли, документы умалчивают; но Тяпкин спорить не стал и в возмещение тут же предоставил… 70 рублей, заявив, что больше у него нет. У виновного описали имение из трех «жеребьев» и 11 душ в двух деревнях Костромской провинции (как и многие мелкие помещики, драгун владел этими деревнями совместно с другими служивыми) и оценили его в 466 рублей. Затем дело оставалось без всякого движения до 1734 года, когда Тяпкин доложил Сенату, что на имение «купца и закладчика не сыскал», и просил сенаторов самим продать его «жеребьи». Через год Сенат взял эту задачу на себя, а драгун-растратчик отправился продолжать службу в армии на Украине.[201]
Не только в далекой провинции, но и под самым носом грозной императрицы и ее фаворита безнаказанно процветали бесхозяйственность и «наглые» хищения. В 1740 году обнаружились «многие непорядки» в Канцелярии от строений и придворной садовой конторе, прежде возглавлявшихся к тому моменту уже покойным гоф-интендантом Антуаном Кармедоном. Здесь речь уже шла о сумме в более чем Миллион рублей, по которой не было вообще никакой отчетности, поскольку «приходы и расходы многие чинили по словесным приказам его, Кормедона, и без расписок; и партикулярным людям деньги даваны были на ссуду»; то есть гоф-интендант в течение нескольких лет свободно распоряжался казенными деньгами как собственными и даже раздавал их под проценты.
Следствие сразу обнаружило недостачу около 10 тысяч рублей, но доложило, что для завершения «надлежит со 100 счетов сочинить, а за вышеписанными непорядками и неисправностями оных вскоре сочинить <…> ни по которой мере невозможно». Чиновники канцелярии приходно-расходных записей не вели или записывали их «в своих тетратях» и при ревизии «друг на друга прием показывали». Анна прикинула, что такие проверки «разве что в 10 лет окончаны быть могут», и велела ограничиться составлением тех счетов, «где можно отыскать виновных», и то таких, которые «сами или их наследники имеют свои имения».[202]
Так же случайно раскрылись в 1736 году воровство и подлоги чиновников столичной «городовой канцелярии», уличенных во взятках с подрядчиков и приписках о якобы проделанных ими для благоустройства города работах. Императрица была возмущена даже не столько тем, что они «сие свое воровство чрез многие годы, не престаючи, продолжали», сколько просьбой Сената о смягчении наказания и невзыскивании «взятков». Рассерженная Анна указала сенаторам: «Разве нагло казну нашу разворовывать не в воровство вменяется?»[203]
Наконец, деньги можно было просто не платить. Опытные откупщики и иные держатели казенных статей всегда это учитывали и вовремя докладывали, какой именно ущерб они понесли от карантина, военных действий или других непредвиденных обстоятельств, не забывая просить об уменьшении платежей. В других случаях спросить было опять же не с кого. В 1739 году откупщик московских мостов Степан Буков жаловался Кабинету, что за провоз казенных грузов ему никто ничего не платил и ему приходится возмещать «недобор» в 10 тысяч рублей. Незадачливый откупщик сочинил по делу 85 (!) «доношений», но начатое следствие погрязло в бесчисленных счетах между ведомствами и конторами.
На практике составить точную картину состояния финансов оказалось невозможно. И дело было не только в хищениях. Деньги (с опозданиями и не полностью) приходили в разные кассы, куда (а иногда в совсем другие места) позднее более или менее успешно доставлялись доимки за разные годы.
Далее вступала в действие система «заимообразных» зачетов, когда нужные средства изыскивались из сумм другого ведомства и затем могли годами не возвращаться. В 1740 году за Штатс-конторой состоял долг в 500 тысяч рублей, взятых двумя годами ранее из Соляной и Монетной контор, но так и не возвращенных. Насколько далеко заходили счеты между учреждениями, показывают постоянные конфликты с той же конторой Военной коллегии. В
1739году генералы в очередной раз жаловались на неуплату им суммы в 710 746 рублей, но штатские чиновники полагали, что должны только тысячу рублей, и платить отказались. Не имевший никакой возможности рассмотреть дело по существу Кабинет отправил бумаги обратно с требованием «учинить счеты» и найти деньги. Дело, как обычно, разрешилось компромиссом: Штатс-контора тут же где-то отыскала 200 тысяч рублей, а просьбу выдать недостающее отправила «наверх» — к императрице, распоряжавшейся средствами Соляной конторы.[204]
Аппетиты ведомств и соответствующие «неокладные» расходы постоянно возрастали. Коллегия иностранных дел в
1740году указала, что теперь ее расходы «выходят более» установленного «оклада» в 20 тысяч рублей, и просила увеличить его до 25 тысяч; кроме того, постоянно требовались чрезвычайные суммы на «презенты» чужеземным послам и «пенсии» лицам, оказавшим услуги русскому двору. Огромные средства уходили на прием пышных восточных посольств. Дружба нового союзника, иранского шаха Надира, обошлась в ПО тысяч рублей, потраченных на его послов за 1736–1739 годы; содержание и «отпуск» нового посольства Хулеф-мирзы в 1740 году стоили еще 28 500 рублей.
Наконец, центральный аппарат не имел реального представления о том, сколько и каких сборов должно было поступать в казну. Недостатки подушной переписи сказались еще при жизни ее создателя. Но и с учетом других поступлений дело обстояло не лучше. Так, Камер-коллегия доложила в 1737 году, что не имеет сведений о количестве кабаков и винокуренных заводов в стране по причине неприсылки соответствующих ведомостей. В ответ Анна гневно выговорила министрам, что «самонужное государственное дело» тянется Уже полтора года и конца ему не видно.
Сенатский доклад в августе 1740 года указал еще на одну причину чиновничьего саботажа: местные начальники не Желали показывать «ясного о тех окладах и сборах обстоятельства», поскольку многими «не только в окладе неположенными оброчными статьями секретари и подьячие сами владели, но и из окладных оброчных статей, противно присяге и должности, под видом откупов за собой держали».[205]
Это означало, что имевшиеся в городах и уездах источники казенных доходов в виде мельниц, рыбных ловель, мостов и перевозов, «отдаточных» казенных земель и другие были успешно «приватизированы» местными приказными; официально же они значились сданными в откуп (на сумму гораздо меньшую, чем реальный доход) или просто лежащими «впусте». Отдельные дошедшие до столичного расследования дела показывали, что в присвоение этих средств была вовлечена буквально вся местная администрация во главе с губернатором. В итоге одного расследования оказалось, что оброчная сумма с казенных земель в 1482 рубля «превратилась» в 162 рубля 71 копейку — именно столько получило государство; остальное пошло в карман белгородскому губернатору И. М. Грекову, заодно «приватизировавшему» и обширные сенные покосы. Даже гвардейцы, прибывавшие с «понуждениями», не знали, что в таких случаях делать: документацию от них прятали, сам губернатор отправлялся «в поле с собаки», а другие чиновники — «по хуторам своим».
Установить реальную величину возможных налоговых поступлений можно было только путем повсеместной ревизии таких доходных мест с выяснением, сколько их убыло и прибыло, что действительно лежит «впусте» и сколько реально можно получить денег от каждой сданной мельницы или другой откупной статьи. Но если даже сбор основного прямого налога встречал неодолимые трудности, то для решения столь масштабной задачи правительство и подавно не имело никакой возможности. В итоге государство получало с таких оброчных статей и пошлин едва половину предполагавшегося «оклада».
Вероятно, потомки были бы благодарны «немецкому» правительству Анны Иоанновны, если бы ему удалось навести хоть какой-то порядок в российских финансах. Напрашивается даже непатриотическая мысль: может быть, для наведения порядка в делопроизводстве надо было импортировать больше немецких чиновников?
Но много ли их было или мало? Откуда они брались, чем занимались? Почему оставили по себе такую память?