Часть I В СТРАНЕ ДАЯКО

Глава первая


На реке Каяне. «Столица». Первые люди с длинными ушами. Старики и молодежь. Начало коллекциям положено. Живое ископаемое.


Маленькое судно медленно, но верно поднималось по разветвленной до бесконечности дельте огромной реки Каяна. Тянущиеся на много километров мангровы — заросшие тропической растительностью пространства, покрытые илистой грязью, — сменялись обширными болотами с пальмами нипа с такими короткими стволами, что их большие листья, казалось, росли прямо из земли, словно пучки гигантских перьев.

С крыши рубки мы следили за стадами удивительных носатых обезьян, которых за их чудовищные розовые носы население побережий Борнео наделило ироническим прозвищем «голландцы». Сидя на пористой, как губка, земле или взобравшись на нижние ветви деревьев, они пожирали какие-то листья и плоды, а также большие красные цветы пальм нипа и не обращали ровно никакого внимания на нас и на шум дизеля нашего судна.

Напротив, макаки, эти веселые акробаты тропических лесов, при нашем приближении бросали охоту за крабами на берегу и удирали вприпрыжку; потом, очутившись в безопасном месте, они следили за нами, насмешливо и вызывающе скаля зубы.

Редкие птицы оживляли эти болотистые пространства; лишь несколько небольших цапель неслышно скользили в лабиринте, образуемом корнями мангровых деревьев, одинокий баклан сушил раскинутые крылья на верхушке мертвого дерева, да непременные орланы, пронзительно крича, кружили над нашими головами.

Мало-помалу болота уступали место обширным влажным травянистым равнинам; кое-где попадались орошаемые рисовые поля, по краям которых стояли на сваях маленькие тростниковые хижины с крышами из перистых пальмовых листьев. На берегу реки виднелись собаки, козы, куры, женщины, стиравшие белье, и голые дети, которые долго махали нам вслед руками.

— На этот раз мы добрались! — заметил один из нас.

— Да, и нельзя сказать, чтобы слишком рано, — подтвердили мы хором.

Возвращаясь к прошлому, я вспоминаю свою первую встречу с Пьером Эйзом, по прозванию Петер, и Ги Пьяццини, которые задумали отправиться на Борнео, чтобы заняться там изучением один — диалектов, другой — кустарных промыслов жителей центральной части этого большого острова; к ним присоединился кинооператор Жорж Бурделон, автор нескольких фильмов о путешествиях в Индию и Африку. А так как им хотелось пополнить свою команду специалистом по фауне, то они обратились в Музей естественной истории[1].

Мне, как человеку, уже знакомому с тропической природой и с ловлей животных, было предложено совершить это путешествие. Однако, прежде чем встретиться со своими будущими спутниками, я предусмотрительно заглянул в старый учебник географии, чтобы освежить в памяти некоторые давно забытые элементарные сведения.

«Борнео, площадь которого в полтора раза превышает площадь Франции и составляет 746 тысяч квадратных километров, насчитывает 1800 тысяч жителей[2] и еще почти не изучен. Он расположен на самом экваторе, почти весь занят горами, подымающимися на высоту более 4 тысяч метров, пересечен многочисленными реками и покрыт нескончаемыми лесами. Жители, называемые даяками[3] — язычники, охотники за головами…»

Этого было достаточно, чтобы я немедленно дал свое согласие; так было положено начало долгим месяцам, заполненным скучными и утомительными сборами. Были накоплены горы груза — от разноцветных бус до рожка, предназначавшегося для некоего будущего детеныша орангутанга, а также походное снаряжение, киноаппаратура, оружие, медикаменты и рабочие инструменты для каждого. Последние ночи, пришедшиеся как раз на рождество и Новый год, ушли на заколачивание ящиков в холодном сарае, после чего наконец наступил день отъезда.

Миновав Джибути, Бомбей, Коломбо и Сингапур — порты если не оригинальные, то живописные, — мы совершили беспокойное и увлекательное морское путешествие через Яву, Бали, Ломбок и Малые Зондские острова до Макасарского пролива и острова Таракан — центра нефтедобычи, расположенного в устье Каяна у восточного побережья Борнео.

При таком маршруте нечего удивляться, что, выехав из Парижа 3 января, мы оказались в виду острова только 5 июля, то есть спустя полгода! Но в конечном счете самым главным было то, что мы сюда попали и с каждым поворотом судового винта продвигались немного дальше в глубь этой земли, которая — с тех пор как мы начали думать и говорить о ней — стала такой близкой нам, оставаясь в то же время почти мифической.

Наконец в излучине реки мы увидели маленькую деревянную пристань и дома Танджунгселора — порта и главного города огромного района, простиравшегося от устья Каяна до гор центральной части Борнео.

Вначале он показался нам просто большой деревней с пятью тысячами жителей и двойным рядом китайских лавок, тесно прижавшихся одна к другой вдоль обрывка дороги; до войны эта «магистраль» служила для того, чтобы гонять по ней старый форд, купленный местным султаном с единственной целью поражать воображение своих подданных и заезжих иностранцев. С тех славных времен, и поныне памятных всем жителям, ни один двигатель внутреннего сгорания не нарушал спокойствия этой залитой потрескавшимся гудроном площадки, которая превратилась в поле для игр ребятишек, для собак, тощих кур и уток, прямых потомков перепончатолапых, завезенных из Гонконга.

Только позже мы поняли, что для жителей внутренних районов Танджунгселор был городом со всеми его соблазнами. Рожденный меновой торговлей и живущий ею одной, он представлял собой в сущности просто скопление лавок, какие встречаются повсюду, где есть возможность эксплуатировать обитателей леса.

В полумраке этих помещений китайский или арабский купец менял соль, жевательный табак, ткани, керосин и тысячу и одно чудодейственное универсальное лекарство — плод буйной фантазии фармацевтов Небесной империи — на ротанг[4], сырой каучук, рога носорогов, золотой песок, терпеливо извлекаемый из горных ручьев, и особенно на дамар[5] — ценную смолу, дающую копал, используемый при изготовлении лаков.

Обмен редко бывал выгодным для несчастных неграмотных людей, которые месяцами бродили по лесу, собирая эти продукты в надежде приобрести кое-какие необходимые товары. Торговцы, однако, состояли в сговоре между собой и платили до смешного мало, хорошо зная, что люди, затратившие несколько недель, чтобы добраться до города, будут вынуждены продавать по любой цене.

Но в Танджунгселоре можно было и развлечься — не посещая театр или кино (по той простой причине, что там их не существовало), а распивая пиво и играя в карты или кости в какой-нибудь из китайских лавок заднего ряда. В одной из них даже помещался ресторан и имелся крытый рваным сукном бильярд, вокруг которого каждый вечер собиралась местная элита: сыновья бывшего султана и несколько яванских чиновников представителей администрации.

Даяки избегали подобные заведения: они быстро потеряли бы там вырученные гроши. Больше двух дней они не задерживались в городе, который завораживал обилием товаров, но казался страшно негостеприимным и подчиненным власти денег. Им, например, было непонятно, как это за пищу нужно платить.

— Когда мы путешествуем по лесу, — говорили они, — нас угощают рисом в каждой деревне, а здесь люди «чересчур плохие». Если не заплатишь, можешь помереть с голоду.

Одновременно с нашим судном к пристани причалили две длинные пироги. Они были нагружены большими ротанговыми корзинами, наполненными глыбами янтарного вещества, оказавшегося не чем иным, как знаменитым дамаром. Экипажи пирог состояли из низкорослых удивительно мускулистых людей с очень светлой кожей и длинными черными волосами, которые спереди спадали на лоб, а сзади были собраны в лошадиный хвост; мочки ушей у них были оттянуты до плеч тяжелыми кольцами из массивной бронзы.

Это были даяки, и мне тут же вспомнилось их не слишком лестное описание, сделанное автором книги, которая вышла во Франции в 1870 году под названием «Нравы и обычаи всех народов»: «Даяки… неискренни, вероломны, жестоки, невежественны, вороваты и суеверны… На свете нет людей более свирепых, более ярых охотников за головами; у них на уме одно коварство, западни, набеги на деревни, засады в лесу. Всякий, не принадлежащий к их племени, — враг, череп которого должен украсить их жилище… Чем больше человек отрезал голов, тем больше он достоин уважения и тем большим почетом он пользуется; юноша даже не может жениться, если он не в состоянии преподнести своей невесте хотя бы одну отрезанную голову. Тот, кто благодаря рано проявляющейся свирепости, зверским инстинктам и сильным рукам стал обладателем богатой коллекции этих омерзительных трофеев, не встретит жестокосердных… Женщины наперебой хватают кровоточащие головы и натираются вытекающей из них кровью… Понятно также, что подобным нравам сопутствует людоедство;…по различным поводам рабов приносят в жертву и съедают».

В облике этих людей нас поразило прежде всего абсолютно безучастное выражение их лиц, полное безразличие ко всему, что их окружало. В действительности, как мы в этом убедились позднее, даяки не более равнодушны и не более экспансивны, чем другие народы. Просто они выражают свои чувства другими мимическими средствами, зачастую неуловимыми для иностранцев. Совершенно безволосые лица, с которых выщипана вся растительность вплоть до ресниц и бровей, усиливали впечатление внешнего бесстрастия; к этому еще примешивалась робость, которую испытывали обитатели леса, ступая на землю «города».

Мы горели желанием поговорить с первыми из длинноухих людей, ради которых проехали столько тысяч километров. Но они взглянули на нас холодно, без всякого любопытства, что нас, признаться, слегка задело: за последние месяцы мы привыкли к тому, что люди собирались вокруг нас, словно вокруг редких животных.

В Танджунгселоре мы познакомились с двумя американскими миссионерами, жившими в этом районе уже несколько лет. В ста пятнадцати километрах вверх по течению, близ деревни Лонг-Пезо[6], еще не все жители которой были обращены, они основали маленькую даякскую протестантскую общину с церковью, больницей и школой. Миссионеры предложили доставить нас туда на своей большой моторной пироге, а уже оттуда мы могли бы проникнуть во внутренние районы страны, наняв гребцов.

Мы провели в этой деревне месяц с лишним, заняв большую свайную хижину, бывшее жилище великого вождя, умершего несколькими годами ранее.

Власти восточного Борнео объявили Лонг-Пезо «деревней-лоцманом», и жизнь здесь забила ключом: все было перепланировано, хижины снесены и заново отстроены вдоль центрального проезда. На каждой имелись номер и доска с указанием числа обитателей и их имен. Для даяков был создан государственный кооператив, где большинство товаров продавалось вдвое дешевле, чем у местного китайского купца. Служащие яванской администрации учили даяков орошать рисовые поля, сажать кофейные деревья, разводить рыбу в искусственных прудах и соблюдать элементарные правила гигиены. Каждое утро по звуку гонга мужчины собирались на коллективную работу, женщины отправлялись на плантации, а дети шли в школу с грифельной доской в руках и с наследственными мандоу[7] за поясом.

17 августа — День провозглашения независимости Республики Индонезии — был ознаменован официальными речами и визитом бывшего султана провинции. Его пронесли по единственной улице деревни на оставшейся от американцев походной кровати — жалком заменителе портшеза тех еще недавних времен, когда султан был повелителем, при появлении которого все население падало ниц.

После полудня состоялось памятное футбольное состязание: команда юношей в шортах и пестрых шерстяных носках выступала против пожилых — старых, покрытых татуировкой воинов в набедренных повязках из коры и с длинными перьями калао в волосах. Это походило на матч двух цивилизаций: современные юноши спортивного типа, все движения которых были четко отработаны, и старики с длинными болтавшимися в такт бегу ушами, вызывавшие взрывы хохота в толпе зрителей при каждой неудачной попытке отбить мяч.

Я собрал в Лонг-Пезо богатую коллекцию разнообразных животных; большую помощь в этом мне оказали дети.

Каждый день, выходя из школы, они брали свои сарбаканы[8], стрелы и отправлялись на охоту. Я установил очень точную таксу: пять метров нейлоновой нити, три рыболовных крючка, три иголки или два ушных кольца за птицу, небольшое млекопитающее или пресмыкающееся, крючок или иголка за насекомое.

Вероятно, значительная часть детей пропускала уроки, чтобы заниматься этой выгодной коммерцией. Во всяком случае, с утра до вечера мальчики и девочки — начинающие коллекционеры — непрерывно тащили мне кто птицу, кто ящерицу или насекомое, привязанные к волоконцам рафии. На первых порах я старался втолковать им, что мне нужны целые особи; они несли мне жуков, у которых — «чтобы они не убежали» — были оторваны все ножки, бабочек, снова превратившихся в гусениц после того, как им удалили крылья, или птиц, заживо наполовину ощипанных!

Иногда кто-нибудь из детей приносил мне под большим секретом заткнутую пучком листьев бамбуковую трубку, внутри которой меня мог ждать сюрприз. Обычно это оказывался просто кузнечик или большой шмель, отливавший металлическим блеском, но иногда оттуда выскальзывала со свистом небольшая змея или черный скорпион, по размерам не уступающий раку. Чтобы не расхолаживать сборщиков, я был вынужден принимать всех этих тварей с единственным условием, что они будут в хорошем состоянии; иной раз это приводило к забавным случаям.

Однажды крохотная девчушка, подталкиваемая своими подругами, робко протянула мне одного из тех огромных тараканов, которые являются бичом всех тропических стран. Ей хотелось пару ушных колец, и у меня недостало духу ей отказать, хотя едва она отвернулась, как я тут же украдкой выбросил насекомое. Но по деревне уже разнесся слух: «Туан[9] берет тараканов», и всю следующую неделю ребятишки несли мне полные пригоршни этих отвратительных тварей. Так как я отказывался их принимать, то дети выпускали их на пол в нашей хижине, которая вскоре превратилась в пристанище всех паразитов деревни!

Другой раз, также по слабости, я взял крысу. В тот же день мне принесли их самое меньшее еще пятьдесят, и я уверен, что дал толчок крупнейшей кампании по уничтожению крыс, какая когда-либо проводилась у даяков.

Однако наряду со столькими обычными животными мне приносили иной раз интересные экземпляры.

Как-то утром прибежал мальчик, судорожно сжимавший в руках зверька, казавшегося олицетворением домового из сказок нашего детства. Его тельце величиной не больше, чем у лягушки, венчала голова, казалось, по меньшей мере такого же объема; почти всю ее занимали два огромных глаза, выпуклых, как бильярдные шары. Рот беспрестанно приоткрывался в дьявольском оскале, обнажая два ряда мелких острых зубов. Худые лапы оканчивались настоящими кистями с непомерно длинными и тонкими пальцами, снабженными когтями и маленькими присасывательными подушечками на верхних фалангах. В довершение на самом кончике хвоста, который был не менее чем в два раза длиннее тела, красовался пучок рыжеватой шерсти, словно у льва в миниатюре.

Это был небольшой долгопят[10] — очень примитивная обезьяна и настоящее «живое ископаемое», он появился на земле примерно семьдесят миллионов лет назад.

За свой странный вид долгопят получил латинское наименование «привидение», а население Борнео прозвало его «ханту», то есть демон. Во время ночных переходов по лесу путешественники не раз замечали в лучах своих фонарей огромные фосфоресцирующие глаза, прыгавшие впереди них с ветки на ветку словно для того, чтобы показать идущим дорогу. Поскольку зверек исчезал, как только к нему пытались приблизиться, суеверные люди очень скоро решили, что эти дьявольские глаза принадлежат какому-то бродящему по лесу демону[11].

А пока что это демоническое создание было всего лишь маленьким комочком меха, дрожавшим от ужаса в руке своего похитителя. Что касалось меня, то хотя долгопяты, в общем, довольно редкие животные и их трудно поймать из-за их ночного образа жизни, я не разделял энтузиазма своих товарищей при виде этого поразительного приобретения.

Дело в том, что под внешностью детской игрушки у долгопята кроются инстинкты хищного животного. Пренебрегая всякой пищей растительного происхождения, он питается исключительно птичьими яйцами, птенцами, пойманными в гнезде, или всевозможными насекомыми, которых ловит своими длинными лапами во время ночных странствий под сводами леса. Кормить этих животных в неволе всегда проблема; обычно, потеряв свободу, они не выживают. Попытка же приручить долгопята в условиях беспокойной жизни, которую мы вели, была наверняка обречена на неудачу.

Мы знали, однако, что если не возьмем это странное животное, оно послужит предметом жестоких забав для деревенских ребятишек, которые в этом отношении ничуть не более чувствительны, нежели наши дети. Или же, что еще хуже, взрослые используют его для изготовления обат-мата — лекарства для глаз. По способу, распространенному на Зондских островах, живого долгопята держат над огнем до тех пор, пока его глазные яблоки не затвердеют от жара. Растертые и смешанные с кабаньим жиром и бог знает с чем еще, они образуют глазную мазь, весьма ценимую местными жителями.

Если уж этому маленькому лесному домовому было суждено умереть, то пусть лучше умрет у нас, чем в руках этих людей, не ведающих, что они творят. Тем более что мы питали надежду, хотя и очень слабую, сохранить его живым. В конце концов после сложного обмена мы оказались обладателями первого живого долгопята, какого нам когда-либо доводилось видеть.

Я тихонько взял его в руки, а затем осторожно приоткрыл их, чтобы посмотреть, как он будет реагировать. Но зверек продолжал лежать неподвижно, свернувшись в клубок, и я даже забеспокоился, здоров ли он. «Эти мальчишки, должно быть, наполовину придушили его», — подумал я и, внезапно встревожившись, доверчиво положил маленькое чудище на открытую ладонь. Он не пошевельнул ни одним мускулом, но обвел присутствующих огромными глазами и… гоп! Когда, казалось бы, ничто не предвещало ни малейшего движения с его стороны, он прыгнул на три или четыре метра и вскарабкался на одну из перегородок в хижине.

Поймать этого бесенка, который при нашем приближении ускользал, совершая фантастический прыжок, было делом не из легких, однако в конце концов мы завладели им и посадили в клетку в отгороженном металлической сеткой чулане.

В течение пяти дней он принимал яичные желтки и кузнечиков, которыми нас в изобилии снабжали мальчишки. Казалось даже, что он привыкает к неволе и к нашему обществу, так что мы уже считали его спасенным. Но однажды утром я нашел его маленькое тельце скрюченным и окоченевшим; его демонический и в то же время боязливый взгляд остекленел, скованный смертью.

Спустя два дня после этой потери один из даяков принес сухую ветку, на которой сидело существо хотя и не столь редкое, как долгопят, но не менее странного вида.

Можно было поручиться, что это плюшевый медведь с пепельно-серой шерстью, густой и мягкой на ощупь, с круглой головой, крохотными ушами и большими золотистыми глазами, смотревшими близоруко и удивленно. Я сразу узнал близкого родича долгопятов — толстого лори, или кукана, которого некоторые зоологи ошибочно называли ленивцем. И не зря: название «ленивец» официально закреплено за некоторыми млекопитающими Южной Америки; этот же эпитет замечательно подходит и к нашему животному. Оно и впрямь передвигается так медленно, что каждое его движение — чешется ли оно, охотится ли за насекомыми или поворачивает голову — напоминает фильм, сделанный по способу замедленной съемки.

Как поверить, что добычей этого нелепого создания могут быть такие подвижные существа, как насекомые или небольшие птицы? И все же, хотя лори любит фрукты, он не довольствуется строго вегетарианской диетой. Так что единственный способ сохранить это животное в хорошем состоянии — давать ему кроме его обычной пищи по птице в день.

По кривым лапам, заканчивающимся кистью с длинными сильными пальцами, видно, что куканы ведут древесный образ жизни. На земле они ходят неуклюже, без конца падают, если не за что уцепиться. Напротив, в ветвях они передвигаются с ловкостью своих более высокоорганизованных родичей — обезьян, хотя и все в том же замедленном темпе.

Эти исключительно ночные, слепнущие на свету животные проводят день в дуплах деревьев и выходят оттуда только по ночам, чтобы методически обшарить листву и пучки орхидей в поисках насекомых или небольших птиц, которых они в своем неуловимом продвижении застигают спящими.

Срубив одно из деревьев, человек захватил это странное животное и принес нам в надежде получить за него хорошие деньги. Торг был продолжительным, и в конце концов лори перешел в нашу собственность в обмен за моток нейлоновой лески длиной семьдесят пять метров. Его тут же водворили в просторную клетку, которую соорудил Петер, искусно комбинируя местный бамбук и проволочную сетку, привезенную из Франции.

Но и с новым питомцем нам не повезло. Судя по ране на морде, он явно был оглушен в момент поимки и теперь отказывался принимать пищу, хотя я мобилизовал всех ребят деревни, чтобы доставлять ему отборные фрукты и самых аппетитных насекомых. Однажды утром мы тоже нашли его мертвым, и мне не оставалось ничего другого, как погрузить трупик в полиэтиленовый кулек с формалином, чтобы сохранить хотя бы скелет лори.

К счастью, не все животные, которых нам поставляли, приносили столько разочарований, и за время своего пребывания в деревне мы собрали небольшой зверинец, следовавший за нами при всех переездах. Его основу составляли белки и тупайи, или древесные землеройки, — маленькие животные, весьма напоминающие белок, но с зубами насекомоядных.

Встреча с тупайей в лесу всегда служила для меня источником неиссякаемого удивления. Казалось, что эти маленькие животные страдают каким-то хроническим нервным заболеванием. Часто можно было видеть, как они с головокружительной быстротой взбираются и спускаются по одной и той же ветке по двадцати раз кряду и останавливаются, только совершенно выбившись из сил. Или же они внезапно прекращали свои бешеные гонки и принимались трястись всем телом, словно заводные игрушки. Затем, так же внезапно, они снова начинали стремительно двигаться, взбираясь и спускаясь по спирали вокруг ствола или толстой ветки.

Наблюдая за ними, я заметил, что, вопреки тому что говорится в трудах по зоологии, тупайи не только ночные, но и дневные животные — в зависимости от вида; так, в одном лишь нашем районе насчитывалось три или четыре вида тупай. Также вопреки распространенному мнению, они не являлись исключительно насекомоядными[12], но в равной мере питались и фруктами. Уяснив себе их повадки, я смог сохранить этих маленьких животных в неволе, что до тех пор не удавалось сделать, несомненно, из-за незнания их образа жизни.

Мальчики ловили тупай остроумным способом. Они отправлялись на охоту, вооруженные своими сарбаканами, но вместо стрел использовали глиняные шарики величиной с горошину. Эти примитивные снаряды оглушали маленьких древесных зверьков и птиц, которые падали на землю. Обычно они довольно быстро приходили в себя, но иногда удар оказывался достаточно сильным, чтобы убить их, особенно если он приходился по голове, что вызывало внутреннее кровоизлияние.

Глава вторая


Первый порог. Роковое кровотечение. Отрезаны в Намехе. Читатель узнает о существовании летающих змей и других необыкновенных животных. Открытие леса. Радости охоты.


Лонг-Пезо был лишь первым этапом на нашем пути во внутренние районы Борнео. Чтобы проникнуть глубже в страну даяков, нужно было достать пироги — единственное средство сообщения в этих местах, где совсем не знают повозок и вьючных животных по той веской причине, что там нет других троп, кроме проложенных кабанами и прочими лесными животными.

У жителей Лонг-Пезо не нашлось свободной лодки, поэтому мы передали с даяками, подымавшимися вверх по реке, послание к вождю деревни, расположенной на Бахау, главном притоке Каяна. Ответ вождя был получен через пять недель — ровно столько времени уходит на то, чтобы подняться и снова спуститься по этому водотоку, прегражденному бесчисленными порогами. Вождь сообщал, что спустя некоторое время три пироги будут ожидать «далеких гостей» в месте под названием Намех, у слияния Бахау и Каяна.

Китайский торговец в Лонг-Пезо вызвался доставить нас туда в два приема, разумеется за деньги. Было решено, что я выеду первым, захватив половину нашего груза, в сопровождении даяка по имени Пангу и старшего сына китайца — Нам Миня.

Начало переезда прошло спокойно. Нам Минь правил, а Пангу, присев на корточки на носу лодки, следил за поверхностью реки, чтобы предотвратить столкновение с подводными скалами и плывущими по течению стволами деревьев; я в это время осматривал берега, держа ружье наготове в надежде подстрелить какую-нибудь дичь и тем внести разнообразие в слишком вегетарианское меню, которого мы придерживались в Лонг-Пезо. Но, кроме нескольких появившихся лишь на мгновение обезьян, ни одно животное не показывалось на опушке густого леса, тянувшегося сплошной стеной по берегам реки.

Между Лонг-Пезо и Намехом на Каяне есть только один порог Жирам Радока (Король порогов), пользующийся зловещей репутацией: здесь перевернулась не одна пирога, и еще недавно нашли свою смерть четыре человека. В тесном ущелье падение реки резко увеличивается, а на самой середине течения высится огромный утес, словно пьедестал воздвигнутой над водой статуи.

Когда река сильно мелела, пироги не могли преодолеть порог, превращавшийся в водопад. Когда же вода подымалась чересчур высоко, ни один мотор не совладел бы с разбушевавшимся потоком. В тот день, к счастью, уровень воды был наиболее благоприятным, и после минутного промедления лодке удалось пробраться через проход между утесом и берегом и выйти на середину реки. Мы неуклонно подымались по бурлящим водам, оставляя стремнину за собой.

Не отъехали мы и тридцати метров, как вдруг мотор, до тех пор работавший безупречно, заглох, и пирогу начало сносить к водопаду. Нам Минь прыгнул на корму и, лихорадочно намотав на маховик бечевку, попытался завести мотор. Но взбунтовавшийся двигатель чихнул и не поддался. Застыв на месте, я смотрел на огромный утес, приближавшийся все быстрее и быстрее; мне казалось, что я уже слышу, как пирога разбивается об него со страшным треском, но тут Пангу, которому много раз приходилось бывать на реке, закричал мне:

— Греби, туан!

Схватив по веслу, мы принялись грести как одержимые, а Нам Минь снова и снова пытался завести мотор. Раз, другой, третий — все тщетно. Решительно эта проклятая машинка хотела нашей смерти. Я уже не смел взглянуть на утес и греб так, словно все крокодилы Каяна гнались за мной по пятам; с минуты на минуту я ожидал последнего толчка, как вдруг — о чудо! — мотор затарахтел.

— Продолжайте грести, — завопил Нам Минь.

Пирога замедлила спуск к бездне, застыла, уравновесив свое стремление вперед с силой течения, затем начала медленно подыматься, сперва неощутимо, потом все быстрее и быстрее, и расстояние между нами и утесом, о который мы едва не разбились, мало-помалу увеличилось. Мы все трое издали победный клич, и Пангу, тонко чувствовавший обстановку, тут же выпросил у меня по этому поводу пачку сигарет — несомненно, чтобы отпраздновать поражение, нанесенное духам реки.

Остаток путешествия прошел без приключений, и к исходу дня мы достигли устья Бахау, которое даяки иронически нарекли «намехом», то есть «восхитительными камнями», в память о целом ряде порогов, расположенных выше по течению и особенно труднопроходимых.

Река в этом месте текла среди крутых берегов, но один из них был обрывист и покрыт высоким девственным лесом, а на другом виднелись небольшая прогалина и хижина, взгромоздившаяся на поросший травой пригорок. Внизу тянулась большая каменистая отмель, на которой сохла длинная пирога из скрепленных ротангом планок.

Заслышав шум нашего мотора, на вершину пригорка вышли несколько человек, и один из них, мужчина лет сорока, спустился к нам навстречу. Пока он шел, я заметил, что его длинные уши были без колец и, дряблые, свешивались ему на плечи.

— Я начальник гребцов, — сказал он по-малайски. — Я жду вас здесь несколько дней, а две другие пироги придут завтра или послезавтра. Но как получилось, что вы один, когда нам сообщили о четырех европейцах?

Я объяснил ему, что мои товарищи прибудут на следующий день. Тогда он спросил, есть ли у меня лекарства: один из его людей «напоролся на дерево». Полагая, что речь идет о поверхностном повреждении, я ответил, что сейчас займусь раненым, и больше об этом не думал.

Затем подошли пожать мне руку и остальные гребцы. Так как китаец хотел сразу же двинуться в обратный путь, они разгрузили пирогу и сложили ящики на холме на случай всегда возможного паводка.

— Счастливо оставаться, туан! — сказал мне Нам Минь, заводя мотор.

— Доброго пути, — ответил я, вручая ему нацарапанную наспех записку товарищам: «Наш груз прибыл благополучно. До скорого!»

Когда пирога исчезла вдали, я последовал за своими новыми спутниками по узкой тропинке, поднимавшейся к тому, что я принимал за хижину. При нашем приближении к ней меня поразил сильный запах гниющего мяса, и я спросил одного из даяков, не удалось ли им убить какую-нибудь дичь.

— Нет, — ответил он, — мы не ели мяса больше месяца, с тех пор как мы на реке.

Единственное жилье в Намехе представляло собой, в сущности, просто навес из дранки железного дерева, покоившийся на четырех толстых опорах, которые на расстоянии примерно метра над землей были соединены редким полом. Проникнув в это убежище, я сразу понял, откуда исходил отвратительный запах гниения.

Прибегая к излюбленному образу авторов полицейских романов и редакторов отделов происшествий, скажу, что увидел человека, плававшего в море крови. Эта кровь стекала тонкой струйкой по его бедру, широко разливалась по полу и, просачиваясь сквозь него капля за каплей, образовывала на земле еще одну лужу темной густой жидкости. Мириады мух и небольших ос копошились на раненом, барахтались в липкой крови на полу, увязая в ней лапами, как на полосках клейкой бумаги, свешивающихся спиралями с потолка деревенской кухни.

Человек этот, казавшийся на вид старше начальника гребцов, был очень бледен; он посмотрел на меня с некоторым недоверием, но не без любопытства.

— Он умрет, — сказал один из даяков. — Мы приложили лекарство, но кровь все течет.

Даякское лекарство представляло собой толстый пластырь из жеваных листьев вперемешку с глиной, он так пропитался кровью, что походил на комок черноватой грязи. Сняв его, я увидел разрез длиной примерно сантиметра четыре, очень глубокий и такой ровный, словно он был сделан бритвой. Бедренная артерия, вероятно, была не совсем перерезана — в противном случае ничто не спасло бы раненого, — но она получила серьезное повреждение, а этого было достаточно, чтобы вызвать смертельное кровотечение.

Хотя большая часть нашей аптечки осталась в Лонг-Пезо, мне удалось разыскать в одном из ящиков противогангренозную сыворотку и различные кровоостанавливающие средства. Но в моем распоряжении был только шприц, которым я пользовался для впрыскивания формалина при препарировании животных; имевшиеся у меня иглы сильно заржавели.

Старательно почистив эти инструменты речным песком и стерилизовав их, я ввел раненому — в несколько приемов, так как шприц был маленький, — противогангренозную сыворотку, а также сыворотку из крови кролика, чтобы остановить кровотечение. Эти меры, а также наложение жгута, по-видимому, возымели свое действие: через час кровотечение прекратилось, и раненый спокойно заснул.

Всю ночь дождь лил как из ведра, и к утру река подошла почти вплотную к нашему убежищу. Мутная вода несла целые деревья и полностью покрывала самые высокие прибрежные скалы.

— Это паводок, — сказал мне начальник гребцов, — сегодня твои друзья не смогут к тебе присоединиться.

Паводок продолжался шесть дней: каждую ночь потоки воды вздували бесчисленные лесные ручьи, низвергавшиеся в реку. Ожидая, когда понижение уровня воды позволит моим друзьям догнать нас, мы старались как можно лучше наладить свой быт.

К пяти часам утра мои спутники начинали ворочаться, откашливаться и сплевывать, потом они скатывали свою ротанговую циновку и усаживались, болтая и куря огромные сигареты из зеленого табака, завернутого в листья дикого банана. Ровно в шесть часов невидимая цикада на верхушке одного из соседних деревьев заводила песнь, напоминавшую визг электрической пилы. Эта песня, которую насекомое исполняло только раз в день, возвещала конец ночи, и спустя несколько минут всходило солнце.


Тогда все спускались к реке, чтобы умыться холодной водой, а самые молодые разводили огонь и ставили варить рис в больших сосудах из жести. После еды я ухаживал за раненым — его рана уже почти не кровоточила, а затем с двумя-тремя спутниками отправлялся на охоту: все острее становилась проблема нашего пропитания, так как из-за серьезного уменьшения запасов риса мы могли позволить себе только одну легкую трапезу в день, а спада воды пока ничто не предвещало.

Как и во всех экваториальных лесах мира, на Борнео не очень много дичи. К тому же встречающиеся там животные рассеяны в доку иг лях, и их почти всегда трудно увидеть. Но нам повезло: как раз наступил сезон созревания диких плодов, что происходит крайне неравномерно. Поэтому сюда стекались из более голодных районов, чтобы нагулять жир, стада оленей и кабанов, так что обычно мы бывали избавлены от досадной необходимости возвращаться с пустыми руками.

Вернувшись на бивуак, каждый из нас поглощал невероятную порцию кабаньего мяса, после чего все отдыхали: одни плели ротанговые корзины, другие украшали резьбой рукоятку мандоу или вырезали из железного дерева новое весло. Иногда мои спутники-даяки тщательно занимались своим туалетом: брили друг другу виски и затылок и выщипывали волосы на губе и подбородке при помощи маленьких медных пинцетов, которые всегда носили с собой в продырявленных мочках ушей вместе с кольцами и запасной сигаретой. Даяки питают священный ужас перед всякой растительностью на лице. Мужчины и женщины выщипывают себе даже ресницы и брови, что придает удивительно бесстрастное выражение их лицам, напоминающим мраморные изваяния.

Однажды гребцы организовали настоящий конкурс красоты. Арбитр ротанговым жгутом измерил каждому объем груди, талии, икр, бедер, бицепсов и, наконец, — чтобы решить спор между конкурентами — расстояние от груди до пупа! Победитель, который и впрямь мог бы послужить моделью для скульптора из античной Греции, совершил круг почета, напрягая мускулы, словно он был претендентом на звание чемпиона Вселенной.

В это время я препарировал какого-нибудь зверька, пойманного на охоте, или читал американский роман, который захватил с собой именно потому, что его действие развертывалось на Борнео. Должен признаться, что автор оказался куда одареннее меня по части создания приключенческой атмосферы. Джунгли у него изобиловали змеями, скорпионами, хищными зверями, лианами-душительницами и плотоядными растениями, которые только и выжидали случая поглотить путника. На каждой ветви качались обезьяны, тлетворные миазмы губили отважных исследователей, и к тому же их подстерегали отравленные стрелы свирепых охотников за головами, укрывшихся на деревьях.

Не удивительно, что к концу сего бестселлера, который наши друзья миссионеры рекомендовали нам как «very exciting»[13], всех действующих лиц охватывал амок[14], и они убивали друг друга ударами мачете и выстрелами из винчестера; единственный оставшийся в живых удалялся в лес в обществе очаровательной блондинки, как бы ненароком забредшей туда в поисках отца, которого она никогда не знала!

Однажды, когда я читал вот так, растянувшись на своем спальном мешке, кто-то из гребцов воскликнул, словно для того, чтобы придать правдоподобие этому фантастическому произведению:

— Не шевелись, туан, у тебя над головой змея!

Медленно повернувшись, я увидел великолепную, всю в разноцветных пятнах змею, известную в науке под названием райской, украшенной или летающей змеи, и, как мне хорошо было известно, совершенно безвредную.

Успокоив даяков, не способных, подобно большинству людей, отличить ядовитую змею от неядовитой, я схватил пресмыкающееся — виновника всего этого переполоха — и посадил в прозрачный полиэтиленовый кулек, где, к величайшей радости моих спутников, оно не переставало яростно шипеть и широко разевать пасть всякий раз, когда к нему кто-нибудь приближался.

Пестрая окраска вполне объясняет, почему змею прозвали райской, но не менее заслуженно и название летающая змея: обитая на деревьях, во время охоты на ящериц она нередко бросается с большой высоты и планирует с ветки на ветку или даже с одного дерева на другое на расстоянии двадцати-тридцати метров. Благодаря очень вытянутым и подвижным ребрам, летающая змея может увеличивать несущую поверхность своего тела и, втянув брюшко, скользить в воздухе, подобно бумерангу.

Впрочем, Борнео — родина летающих животных. Там водятся десятки видов летучих мышей; размах крыльев одной из них, которую англичане называют летучей лисой, достигает одного метра двадцати сантиметров. Шерстокрыл[15] может спланировать более чем на пятьдесят метров, благодаря перепонке, соединяющей его лапы и кончик хвоста.

В больших лесах острова встречается также множество видов белок-летяг размером от мыши до кошки. Лапы у них соединены перепонкой, позволяющей планировать, а хвост в форме султана остается свободным и служит вместо руля.

Повсюду водятся во множестве небольшие ящерицы — летучие драконы; они перелетают с дерева на дерево, расправляя свои перепонки, похожие на крылья гигантской бабочки.

Даже скромные лягушки покинули болото, чтобы устремиться в воздух. У одной из них, веслонога[16] красивого красного или оранжевого цвета, пальцы непомерно вытянуты и соединены плавательной перепонкой, которая выполняет функцию парашюта, позволяя лягушке безопасно прыгать с верхушек самых высоких деревьев. Эта лягушка так приспособилась к древесному образу жизни, что, в отличие от своих сородичей, даже икру не мечет в болотах. Она строит под лесными сводами маленькие гнезда из листьев; накапливающаяся в них дождевая вода образует как бы естественный аквариум, в котором живут головастики по выходе из икры.

Именно в Намехе я впервые свел знакомство с великим лесом Борнео, и, правду говоря, он порядком разочаровал меня.

Представьте себе непрерывные цепи невысоких гор с очень крутыми склонами, покрытых густыми джунглями, с неизменно вязкой почвой под ковром сухих листьев. В отличие от многих африканских лесов, более или менее пострадавших от деятельности человека, в тянувшемся от Намеха девственном лесу почти не было подлеска. Для продвижения по нему не требовалось пускать в ход мачете: кроны гигантских деревьев совсем не пропускали света и глушили низкорослые растения.

В этом мире, где каждый тянулся к солнцу и устремлялся ввысь, стволы деревьев были совершенно прямые и голые. Листва могла распускаться лишь в сорока метрах от земли, да и то, если ей удавалось отыскать узкий просвет в лесных сводах. Вы шли меж этих огромных стволов, словно среди колонн уходящего в бесконечность храма, и было невозможно определить все эти деревья, листва которых терялась в высоте.

Благодаря постоянной влажности, корням не нужно углубляться в почву в поисках воды: они стелются по поверхности, короткие и лишь слегка разветвленные. Поэтому лесные деревья — это колоссы на глиняных ногах: стоит налететь грозе, и самые старые из них падают, увлекая за собой многие другие, подобно рядам кеглей, из которых достаточно свалить первую, чтобы опрокинулись все остальные.

Так образуется маленькая прогалина, тут же заселяемая небольшими деревцами, которым тень, отбрасываемая старшими собратьями, не позволяла найти место под солнцем. Но и здесь одни растут быстрее других и в свою очередь глушат друг друга. Так, неподвижный, безмолвный лес, где не ощущалось ни малейшего дуновения, становился ареной постоянной борьбы; побежденные безжалостно приговаривались к смерти через удушение.

Натуралиста, чья голова забита рассказами исследователей прежних времен, на первых порах разочаровывает видимая скудость животного мира. Еще счастье, если за день ходьбы он заметит кувыркающуюся в поднебесье гигантскую белку или одну-две птицы, которые пролетают неслышно, без единого крика, словно боясь нарушить эту торжественную тишину.

Утром можно услышать, как стая гиббонов приветствует восход солнца своим меланхолическим улюлюканьем, переходящим в заливистый хохот, похожий на чуть бездумный смех молодой девушки, или же носовые трубные звуки, которые издает, пролетая над лесом, птица-носорог. Но в течение всего дня царит полнейшая тишина; лай встревоженного оленя или зловещий треск падающего дерева разносится на десятки километров.

Мы отправлялись гуськом: даяки, вооруженные копьями, с ротанговыми корзинами за спиной, и я со своим верным карабином BRNO 8,57. Почва была такая скользкая, что ходьба по ней превращалась в настоящую пытку, склоны же — такие обрывистые, что, когда мы взбирались в гору, мне приходилось все время быть начеку, чтобы не шлепнуться в грязь вместе с ружьем; при спуске же вдруг оказывалось, что я сползаю сидя, против своей воли превращаясь в тобогган[17].

Мои спутники-даяки были более ловкими, чем я; к тому же они пользовались воткнутым в землю копьем как надежной опорой, чего я не мог проделать со своим ружьем. После двух-трех часов подобных упражнений я приходил в убийственное настроение, тем более что всякий раз, когда я плюхался в глину, даяки покатывались со смеху.

При скольжении особенно не рекомендовалось цепляться за что-либо, так как невзначай можно было ухватиться за усаженную острыми шипами ротанговую пальму, ядовитую лиану или кустарник, усеянный гусеницами, покрытыми стрекательными волосками, ожог от которых не проходил несколько дней. Однажды я оперся о довольно большое и с виду крепкое дерево, но оно оказалось насквозь изъеденным термитами и рухнуло, обдав меня мелкой пепельной трухой.

Другой раз я нечаянно положил руку на совершенно невидимую ящерицу! Тут мне повезло: она принадлежала к виду ящериц, которых очень трудно обнаружить из-за их поразительной способности к мимикрии. Это был ptychozoon — очень плоская ящерица длиной с человеческую руку, коричневатого цвета и с пятнами неправильной формы, придававшими ей удивительное сходство с корой, покрытой лишайником или микроскопическими водорослями. Ее называют также бахромчатым гекконом, потому что тело, лапы и хвост у нее окаймлены тонкими кожистыми выростами, образующими нечто вроде кружева. Распластываясь на стволе дерева, ящерица расправляет эту перепонку вокруг себя и так тесно прижимает ее к коре, что перестает отбрасывать тень, и ее очертания становятся совершенно неразличимыми. Вдобавок она способна менять свою окраску наподобие хамелеона; поэтому, чтобы заметить ее, нужно буквально ткнуть в нее пальцем!

Другой бич Борнео — обилие пиявок. Впрочем, эти крохотные твари всегда проявляли живейший интерес к моей особе. В годы учения мне дважды доставалось отвечать о пиявках на экзамене, и здесь они продолжали выказывать мне свою привязанность в самом полном смысле этого слова.

Десятки таких пиявок, величиной каждая с палец, прикреплялись самым незаметным образом к какому-нибудь участку тела. Насосавшись крови до того, что готовы были вот-вот лопнуть, пиявки падали на землю, словно маленькие цилиндрические сосиски, и блаженно переваривали съеденное. Вероятно, за день мы собирали сотни пиявок: так, в один из дней — с восьми до одиннадцати часов утра — я снял с себя сто семьдесят пять штук, после чего бросил считать!

Самым неприятным в этих маленьких кровопийцах было то, что после них оставались ранки, которые с трудом зарубцовывались, вызывая в течение нескольких дней мучительный зуд. Но зато в случае загноения такой раны достаточно было приложить к ней пиявок, и они очищали ее лучше любых обеззараживающих средств.

После первого дня охоты начальник гребцов сказал мне:

— Не удивительно, что ты скользишь в лесу в своей обуви: если бы ты ходил босиком, как мы, этого бы не произошло.

Вообще-то, как они ни привыкли к лесу, с ними это тоже случалось; тем не менее я последовал этому совету и почувствовал себя хорошо: пальцы ног цеплялись за землю, придавая мне куда большую устойчивость.

Оборотная сторона медали заключалась в том, что каждый вечер приходилось тратить добрых полчаса на то, чтобы извлекать колючки, впившиеся в мои изнеженные подошвы горожанина. Случалось также, что какая-нибудь зарывшаяся в сухие листья тварь не могла противостоять искушению вонзить свои челюсти в белую плоть, оказавшуюся в пределах ее досягаемости. Но в общем это бывало редко, и — если не считать одной тысяченожки и двух-трех пауков, оставивших по себе особенно жгучую память, — мне не приходилось уж очень жаловаться на негостеприимство мелких представителей фауны Борнео. Впрочем, все было предпочтительнее того непрерывного скольжения, каким являлось хождение в обуви.

Борьба с пиявками стала гораздо более легкой. Как только на моих лодыжках накапливалось некоторое количество этих тварей, я соскребал их лезвием своего мандоу, подаренного мне начальником гребцов, и кромсал на мелкие части, испытывая мстительное наслаждение при виде извивавшихся обрубков.

Обходя деревья, к которым наведывались кабаны, мы старались идти как можно тише, и иной раз нам удавалось застичь какого-нибудь из них за пожиранием плодов, сброшенных на землю стаями сварливых макак. Первый же увиденный кабан поверг меня в глубочайшее изумление: кабаны на Борнео очень крупные[18] и совершенно белые, головы их окружены косматой серебристой гривой; мне даже казалось, будто я вижу великолепную свинью — лауреата какого-нибудь сельскохозяйственного конкурса.

Как-то раз мы едва не наступили на одного из этих животных, спавшего глубоким сном между корнями большого дерева. Кабан шумно храпел, словно почтенный буржуа, и помахивал хвостом, как собака, которой снится здоровенная кость. В таких условиях я не решался стрелять в него: это смахивало бы на убийство; но, повинуясь властному знаку моего проводника, не утруждавшего себя такого рода бесплодными угрызениями совести, я все же помог кабану незаметно перейти от сна к смерти. Только позднее, отведав приготовленные из него сочные отбивные, я успокоил свою совесть и пришел к убеждению, что мой проводник был прав.

Если мне удавалось убить кабана, даяки тащили его к ближайшему ручью — ручьи попадались нам чуть ли не через каждые сто метров, — мыли, скоблили дочиста, а затем разделывали на четверти, которые грузили в свои ротанговые корзины.

На обратном пути мои спутники взбирались на дерево и обрубали ветви, отягощенные удивительными лесными плодами, которые носили выразительные названия. Лучшими были рамбутаны («волосатые») с кожурой, покрытой волосками; матакучинг («кошачьи глаза») — маленькие желтые шары в черную полоску и дурианы («колючие») — огромные плоды (любимое лакомство орангутангов), чья сочная и нежная мякоть издавала отвратительный фекальный запах, выворачивавший мое все еще такое чувствительное нутро европейца.

Глава третья


На Бахау. Исцеление умирающего. Поимка питона. Храбрый кабан. Дождливые дни. Первое появление пунан.


После недели проливных дождей вода спала, позволив наконец моим друзьям догнать меня на моторной лодке китайца. Одновременно с верховьев прибыли две другие пироги, обещанные вождем Лонг-Пуджунгана. Наутро, погрузив оружие и вещи и устроив раненого под навесом из пальмовых листьев для защиты от солнца, мы начали свой подъем по реке до первой деревни, подъем, который должен был продлиться в зависимости от капризов реки две-три недели.

Царство мотора заканчивалось в Намехе: дальше русло реки было таким неровным, что винт сломался бы на первом же перекате. Двигаться дальше можно было только при помощи рук, но весла не в силах были бороться с потоком, бурлившим и пенившимся на острых камнях — самый маленький из них мог раздвоить пирогу так же легко, как стручок гороха.

Вооружившись баграми и крючьями, люди тянули или толкали лодку, цепляясь за скалы, коряги, нижние ветви деревьев или лианы, нависавшие над водой, подобно сплетениям змей. Большую часть времени мы плыли меж обрывистых склонов, покрытых густой растительностью, но иногда шли вдоль скалистых берегов с острыми гребнями и правильно чередовавшимися светлыми и темными пластами горных пород. Тогда часть экипажа прыгала со скалы на скалу и тянула пирогу скрученной из ротанга длинной веревкой.

Каждые сто — двести метров наше продвижение останавливали более или менее крупные пороги. Тогда приходилось все разгружать, переносить поклажу, прыгая, подобно козам, на большие скалистые глыбы — отвратительно скользкие из-за тонкого слоя микроскопических водорослей, — а затем тянуть лодки против течения, снова нагружать их и двигаться черепашьими темпами до следующего препятствия.

Даяки были замечательными гребцами. Быстрые, ловкие, собранные, они работали до предела своих сил — всегда смеющиеся, всегда в хорошем настроении. Никто из них никогда не жаловался, не пытался увильнуть от работы: каждый знал, что малейшая невнимательность с его стороны может привести к катастрофе.

Глядя, как они с улыбкой выполняют эту работу, казавшуюся нам нечеловеческой, мы уже не удивлялись их атлетическому сложению. Каждый из них был плодом строгого естественного отбора — более слабые уже давно покоились в земле. Теперь мы лучше понимали знаменитую даякскую пословицу: «Кто четыре раза поднялся и спустился по реке — тот старик». В самом деле, должно быть редко кому доводилось совершать это изнурительное путешествие большее число раз.

Пироги были построены из длинных, скрепленных ротангом планок, что придавало им большую маневренность при движении среди скал, но сообщало непроницаемость решета. К воде, зачерпнутой в момент перехода через пороги, добавлялась вода, постоянно просачивавшаяся сквозь дно и борта лодки. От этой вечной ванны ноги у нас принимали мертвенный оттенок, кожа на них морщилась и слезала, словно кожура с разваренного картофеля. Большими ковшами мы часами вычерпывали воду из этого антипода бочки Данаид — с тем же успехом, что и легендарные девы.

Не проходило дня без того, чтобы однообразие медленного продвижения по реке не нарушалось то трагическими, то забавными происшествиями. На другой день после нашего отъезда из Намеха, когда я старательно греб, Жорж, вычерпывавший воду, внезапно весело закричал:

— Гляди-ка, вино!

Действительно, наши ноги плавали в красной жидкости, происхождение которой я тут же угадал:

— У раненого кровотечение!

Мы положили выздоравливающего на бамбуковую плетенку на корме, и, вопреки нашим наставлениям, он согнул ногу, снова открыв рану, кровь из которой смешивалась с водой на дне пироги. Нужно было действовать быстро: и без того истощенный, раненый мог не выдержать дополнительного кровотечения.

К несчастью, в это время мы плыли через порог между отвесными стенами узкого ущелья, и пристать к берегу не было никакой возможности. Вдобавок, мы сидели на носу лодки, а этот человек лежал на другом конце, отделенный грудой багажа. Мне удалось все же перебраться на корму, но я смог только наложить ему жгут: как и должно было быть, аптечка находилась в другой пироге.

Наконец спустя полчаса, в течение которых я то и дело спрашивал себя, не умрет ли этот человек с минуты на минуту, мы смогли остановиться на не очень глубоком месте и извлечь аптечку из-под груды остальных ящиков. Но в этот момент раненый, которого поддерживали два даяка, внезапно побледнел и повалился с громким хрипом.

— Он умер! Помолимся, братья! — вскричал начальник гребцов.

Тут все принялись громко молиться, закрыв лицо руками; мы же, потрясенные, молча обнажили головы. Жорж, который как истый репортер держал наготове свой роллифлекс, ухитрился заснять эту сцену, оставшуюся в нашей памяти одним из самых волнующих эпизодов за все наше путешествие.

Оказалось, что раненый только потерял сознание. Воспользовавшись тем, что его обморок позволял мне действовать без лишних церемоний, я ввел ему в рану длинный цилиндр агар-агара, пропитанного кровоостанавливающим средством, которое мне рекомендовал знакомый хирург. Его совет был замечательным: немного погодя кровотечение полностью прекратилось. Укол камфары привел в чувство умирающего, и он слабым голосом попросил пить, к великому изумлению других даяков.

Оставалось лишь отыскать удобное место для привала.

Поэтому мы возобновили плавание, предварительно закрепив ногу раненого так, чтобы он не мог опять ее согнуть. В конце концов мы нашли в устье небольшого потока узкую, более или менее ровную площадку; за несколько минут ее расчистили от кустарника, и для раненого был устроен навес из листьев. К несчастью, в этом месте было полно ос и пчел, устилавших землю настоящим ковром; сотни этих насекомых присасывались к нашим порам, лакомясь соленым потом, до которого они такие же охотницы, как и до меда.

В довершение этой восхитительной мизансцены молодой повар-малаец, которого мы наняли на побережье, прикоснулся к ядовитой лиане, отчего на спине у него вздулись огромные волдыри, причинявшие в течение нескольких дней нестерпимую боль и вызывавшие сильный жар.

Однажды мы заметили великолепного питона, свернувшегося на ветке нависавшего над водой большого дерева. Желая поймать его — это был первый питон, встреченный нами со времени отъезда, — я попросил гребцов пристать к берегу.

Я и в обычных условиях не обладаю ловкостью белки. А прибавьте к этому, что ствол дерева, покрытый, как и все окружающие предметы, тонким слоем слизистых водорослей, сделался скользким, и вы получите смутное представление о том, в каких условиях ловят питонов. К счастью, дерево наклонилось над водой, что позволило мне без большого труда добраться до главной ветви. С каким же удивлением я обнаружил, что питон исчез!

Один из гребцов в свою очередь взобрался на дерево, но сразу же поспешно спустился: на некотором расстоянии от ствола он заметил дыру в толстой ветке и был уверен, что змея укрылась там. Тогда я стал продвигаться по главной ветви, бросая неуверенные взгляды на мутные воды реки, бурлившей среди скал.

Ветвь явно была дуплистая, а в двух-трех метрах от ствола зияло круглое отверстие диаметром с блюдце. Но сколько я ни таращил глаза, вглядываясь в эту черную дыру, я не мог различить ничего похожего на питона. Однако же больше ему некуда было деться! Поэтому, пренебрегая главным правилом охоты на питона, предписывающим хватать пресмыкающееся сразу за голову и хвост, чтобы помешать ему обвить вас своими кольцами, я принял единственно возможное решение и погрузил руку по самый локоть в темное дупло.

Моя рука тотчас наткнулась на что-то твердое и холодное, как железный брусок. Я сжал питона и потянул изо всех сил, но безрезультатно: пресмыкающееся удобно устроилось в своем убежище, я же сидел, как птица на ветке. Однако после нескольких минут взаимного перетягивания змея изменила тактику, угадав, без сомнения, что я не уступаю ей в упрямстве. Она выскочила, как дьявол, из своей дыры и несколько раз сильно укусила меня в руку.

Надо сказать, что хотя укус питона совсем неболезненный, зато рана выглядит очень эффектно: длинные, загнутые назад зубы раздирают кожу, подобно лезвиям бритвы. Кровь хлынула из меня потоком, к испугу гребцов, уже видевших себя с трупом европейца на руках, что всегда сулит неприятности.

Наконец мне удалось схватить змею позади головы и тем помешать ей укусить еще раз. Взбешенный питон извивался и широко разевал пасть, показывая черный язык и загнутые, как крючья, зубы. Затем он с поразительной быстротой обвился вокруг моего тела, едва не лишив меня возможности дышать, и сжал так, что вены на моих руках сильно вздулись.

К счастью, он был не настолько велик, чтобы задушить меня, но в том неустойчивом положении, в каком я находился, эта длинная мускулистая масса сковывала мои движения, и я предвидел наступление момента, когда мы вместе с питоном очутимся в реке. Я мог быть уверен, что в этом случае никто из гребцов не бросился бы выуживать меня — так велик был их страх перед змеей! Решив отпустить свою добычу, я ослабил хватку, но змея усилила свою, и из похитителя я превратился в пленника. Мало-помалу, однако, питон разжал тиски, и, действуя попеременно мягкостью и твердостью, я сумел полностью развернуть гада, продолжая крепко держать его.

Оставалось только посадить пресмыкающееся в достаточно надежное место, но у нас под рукой не было ничего подходящего. Жорж, заснявший конец сцены, решил эту проблему, стащив с себя брюки; он бросил их мне, предварительно завязав обе штанины. Я погрузил туда питона, завязал брюки сверху, чтобы он не убежал, и швырнул на берег.

Внизу начальник гребцов сказал мне:

— Если бы змея укусила одного из нас, он бы тут же умер, но вам, белым, яд нипочем.

Напрасно я уверял его, что питон неядовит и что в противном случае я был бы так же отравлен, как всякий другой, он не поверил ни одному моему слову! Поэтому на следующий день его очень удивило, что я не хватаю королевскую кобру — гада, укус которого убивает за двадцать минут буйвола! Она свернулась на ветке так низко, что мы могли бы дотронуться до нее пальцем, сидя в пироге. Но я предпочел не нарушать ее солнечных ванн, так как мы не захватили противозмеиной сыворотки — впрочем, довольно иллюзорного средства от укусов такого рода змей.

Немного погодя мы заметили еще одного питона, меньших размеров, чем пойманный накануне; он также грелся на солнце, лежа на дереве. Этот питон оказался хитрее первого: при моем приближении он бросился в реку и поплыл к противоположному берегу; все его тело колыхалось под водой, и только голова на прямой шее торчала наподобие перископа.

В середине дня, когда солнце палило особенно нещадно, гребцы отыскивали место для привала. Пока молодежь собирала хворост и разводила костер, старшие выносили раненого из пироги и устраивали его в тени дерева, а затем отправлялись рвать большие листья дикого банана, служившие блюдами и тарелками. Некоторые забрасывали удочки или сеть, другие вырезали деревянные ложки или же крючья для подвешивания небольших, почерневших от копоти чугунных котелков — непременной принадлежности походного снаряжения даяков.

Я же уходил с одним-двумя даяками на охоту, поскольку на мне лежало снабжение мясом трех десятков служивших у нас людей, не забывая о нас самих. К счастью, в этом районе водилось много кабанов, так как на них здесь никто не охотился, и при каждой нашей вылазке я убивал одного или двух.

Один из гребцов оказался идеальным проводником, Это был прирожденный охотник — качество гораздо более редкое у так называемых первобытных людей, чем это принято думать. В лесу он двигался с легкостью призрака, устремив глаза в землю и истолковывая малейший след, самую незначительную примету вроде примятой травинки или камня, перевернутого проходившим животным. Он объяснялся только знаками, останавливаясь каждые сто метров, чтобы поскоблить ноготь большого пальца лезвием своего мандоу. Падавшая с ногтя тонкая пыль позволяла обнаружить малейшее дуновение, способное донести наш запах до зверя.

Внезапно мой проводник поворачивался ко мне и, выпятив губы в форме пятачка, давал понять, что впереди кабан. Тогда я принимался скользить от дерева к дереву, стараясь не наступить на сухие листья или не хрустнуть устилавшими землю ветками; когда животное оказывалось на достаточно близком расстоянии, можно было послать молниеносную пулю в его массивную шею, сразу за ухом.

Это было увлекательно и всегда ново, потому что кабаны очень сметливы и обладают поразительно развитыми органами чувств, особенно слуха и обоняния. Ничего похожего на преследование оленей, охота на которых так легка, что может привлекать лишь надеждой на прекрасный трофей. К тому же кабаны Борнео храбрые противники.

Однажды, когда я охотился в обществе того же замечательного следопыта и начальника гребцов, мы заметили на крутом склоне над нами двух огромных кабанов. После выстрела более крупный покатился в заросли кустарника. Решив, что он убит, я не перезарядил ружье и вдруг увидел, что он несется прямо на меня, — я до сих пор вижу его маленькие серые глазки, сверлившие меня в то время, как он приближался со скоростью мотоцикла.

— Беги, туан! — закричал начальник гребцов.

Но было уже слишком поздно; не знаю, какой рефлекс помог мне увернуться от взбешенного животного, которое промчалось так близко, что я был весь забрызган его кровью. Кабан на полном ходу врезался в дерево за моей спиной и, хрюкнув, рухнул замертво.

Это был старый самец, весивший, должно быть, немногим меньше двухсот килограммов, а каждый из его клыков, которые мне совсем не улыбалось почувствовать у себя в животе, достигал в длину тридцати одного сантиметра.

Мучительнее всего были те проведенные в пироге дни, когда часами лил проливной дождь. В одно мгновение мы пропитывались водой, как губки, замерзали и начинали дрожать, хотя и находились на экваторе. Напрасно мы пытались согреться, гребя изо всех сил: после часа или двух этого освежающего душа настроение у нас катастрофически падало, и мы начинали завидовать тем, кто находился под крышей в уютных квартирах или комфортабельных кабинетах!

Уровень воды в реке, вздувавшейся от тысяч бурных потоков, подымался так стремительно, что нам не раз случалось плыть среди верхушек прибрежных деревьев. В мутной воде неслись оторванные от берега островки зелени и вывороченные с корнем деревья, вздымавшие к небу свои ветви, похожие на руки утопленника. Если мы не хотели рисковать увидеть наши суденышки распоротыми, приходилось останавливаться на один-два дня и ждать, когда вода спадет, позволив нам возобновить продвижение.

Однажды нам посчастливилось найти просторное убежище с крышей из дранки железного дерева, построенное даяками, проходившими здесь до нас. К несчастью, укрыться там захотели также тучи больших синих мух, которые отравляли нам существование своим упорным стремлением накапливаться в уголках наших губ и век.

— Туан, — сказал мне начальник гребцов, — ты ведь собираешь всяких тварей, так почему бы тебе не поймать этих мух и не посадить их в котел!

Эта шутка вызвала общий смех. Впрочем, то была не первая из множества насмешек, которые навлекала на меня моя невинная мания коллекционирования. Должен признать со всем смирением, что этим славным людям было нелегко понять, что побуждало меня собирать кучу «нечисти» и погружать ее в пробирки со спиртом или формалином. Столь же противоестественным казалось им то, что я снимаю шкурку с птицы и набиваю ее ватой, вместо того чтобы ощипать птицу и съесть, как положено!

Однажды утром, когда мы с приводившей в отчаяние медленностью поднимались вверх по реке, мой взгляд привлекла тонкая струйка дыма, которая вилась над лесом на склоне горы. Зная, что в этих местах не было ни одной деревни на расстоянии по меньшей мере десяти дней пути в пироге, я был сильно заинтригован.

— Это оранг-пунаны жарят кабана, — сказал мне начальник гребцов.

— Как? В этом районе живут пунаны? — вскричал я в восторге.

Мы, собственно, знали о пунанах, но они оставались для нас почти нереальными существами вроде «страшного» снежного человека Тибета или оранг-пендека[19] Суматры. Большинство работ, посвященных Борнео, намекало на то, что в лесах центральной части острова обитают небольшие группы первобытных кочевников, отличающихся от даяков и живущих только охотой и собирательством. Но тогда как одни авторы признавали существование этих пунан, которых не видел ни один европеец, другие считали их плодом воображения даяков. Незачем говорить, что наше любопытство было возбуждено и что мы дали себе зарок разузнать на месте как можно больше об этих лесных бродягах.

В ответ на мои расспросы начальник гребцов добавил:

— Пунаны — это люди, но они «мачам баби» (подобны кабанам). Они живут в лесу, строят не дома, а просто убежища из листьев или коры и питаются только дичью и плодами. Они без конца переходят с места на место по следам кабанов, так как, если не будет кабана, им придется умереть от голода. Но они не знают себе равных в поимке любого животного. Они незаметно подходят к нему почти вплотную и пронзают насквозь стрелой из сарбакана. Впрочем, они еще выделывают сарбаканы и знают растения, из которых извлекается яд для стрел. В лесу они никогда не огибают гор, а идут напрямик с вершины на вершину, двигаясь так быстро, что ни один даяк не может за ними угнаться. Напротив, за пределами леса они очень несчастны, так как не привыкли к солнцу; потому-то они всегда такие бледные. Они следуют вдоль рек, но не умеют ни плавать, ни строить пироги, не переправляются через них.

Все, что я узнал, в высшей степени воодушевило меня, и я тут же решил отправиться к пунанам и пожить у них. Эти лесные люди могли бы добыть для меня самых редких животных и научить своим способам ловли. Я поделился своими мыслями с начальником гребцов.

— Ты сумасшедший, — ответил он. — Никто не бывал у пунан, даже даяки.

— Но почему? — спросил я удивленно.

— Потому что они не позволяют следовать за собой, а захоти кто-нибудь это сделать, они тут же потеряли бы его в лесу. Да и никто не пожелал бы отправиться к ним: он наверняка был бы отравлен или просто умер от голода. Понимаешь ли ты, что у них нет даже риса, и если охота неудачная, то они не едят по целому дню и по нескольку дней подряд? Впрочем, в этом районе осталось мало пунан, не более трех-четырех групп по тридцати человек каждая. Раньше их насчитывалось больше, но многие умерли во время страшных эпидемий, поражавших в последние годы также и даяков. Не известно, что это такое, но совершенно здоровые люди внезапно чувствуют полный упадок сил, боль во всем теле и умирают в три дня. За последние месяцы из четырехсот жителей нашей деревни умерло более восьмидесяти человек. Пунаны еще чувствительнее нас и мрут как мухи.

Я был страшно разочарован тем, что узнал, но, несомненно, в линиях моей руки значилось, что мне еще суждено увидеть пунан. Действительно, спустя два дня, когда я в обществе двух даяков спускался по реке в поисках хорошего места для охоты, один из гребцов указал мне на какой-то предмет ниже по течению. На маленькой песчаной косе, собираясь, по-видимому, напиться, скорчилось у воды нечто трудно различимое.

Решив, что это какая-нибудь дичь, я уже снял предохранитель со своего карабина, как вдруг существо выпрямилось, и я увидел поразительно коренастого человека с очень белой кожей и длинными черными волосами, спадавшими на плечи и спину. Я спешил взглянуть на него поближе, но, когда мы находились еще в сотне метров от него, он повернулся к верховьям реки, заметил нас и не спеша скрылся в лесу.

— Пунан! Пунан! — окликнул я его на ходу.

Но только безмолвие большого леса было ответом на мои призывы. Человек исчез, словно поглощенный плотной стеной растительности. Мои спутники разразились смехом.

— Бесполезно его звать, он слишком боится! И потом эти пунаны — дикари и говорят на языке, который даже мы не понимаем.

А поскольку я снова выразил желание отправиться к этим лесным людям, мои спутники с удивлением посмотрели на меня, без сомнения, спрашивая себя, не повредился ли я в уме под действием тропического солнца. Но решение было принято. В наше время случаи встретить неизвестные европейцам народности представляются слишком редко, чтобы можно было упустить один из них. Я решил сделать все возможное, чтобы найти пунан и пожить с ними, хотя бы мне и пришлось пренебречь предостережениями и недомолвками даяков.

Глава четвертая


Встреча с великим вождем даяков. Все еще живой культ. Даякское крещение. Каждый напивается по-своему. Отрезанная голова вступает в деревню и угрожает заговорить.


После трех недель медленного продвижения и разного рода мучений наши пироги достигли устья широкой реки. Ряды домов на сваях, выступавшие из густых куп кокосовых пальм, говорили о том, что мы подъехали к большой деревне. Это был последний форпост индонезийской администрации — Лонг-Пуджунган.

Причалив к небольшой отмели из белого песка, гребцы принялись тщательно наводить красоту: побрили друг другу лбы и затылки и старательно выщипали брови и волосы на лице. Затем, когда все они стали излучать опрятность, извлекли из ротанговых корзин ожерелья, ушные кольца и браслеты и увешали себя этими украшениями. В заключение даяки попросили меня сделать несколько выстрелов в воздух, чтобы возвестить о нашем прибытии; вслед за тем свершилось наше вступление в деревню, достойное какого-нибудь вице-короля Индии, среди ликующей толпы, которая вышла на берег встречать нас.

В районе, простирающемся от восточного побережья Борнео до гор центральной части острова, то есть на территории большей, нежели половина Франции, насчитывается три десятка даякских деревень; в них проживают десять тысяч человек, подчиненных власти трех великих вождей: великого вождя верхнего Каяна, великого вождя верхнего Бахау, куда направлялись мы, и, наконец, великого вождя Пуджунгана. Эти традиционные вожди фактически сохранили власть и яростно сопротивлялись проникновению христианской религии и ислама, медленно подтачивавших их вековое господство.

По счастливой случайности наш приезд совпал с историческим для этого края событием. Несколькими днями ранее упомянутые великие вожди собрались втроем, чтобы изучить способы остановить эмиграцию даяков, которые целыми племенами переселялись в прибрежные районы: им надоело предпринимать изнурительное, длящееся недели путешествие всякий раз, когда возникала надобность в соли, тканях или других продуктах цивилизации. Вожди с тревогой предвидели наступление момента, когда у них больше не останется подданных, кроме нескольких стариков, слишком слабых для такого переселения или же чересчур привязанных к своей деревне, чтобы отправляться умирать в места, не относящиеся к землям их предков.

Мы, конечно, не хотели мешать этому собранию, которое представлялось нам весьма важным. Но нам дали понять, да мы и сами могли в этом убедиться, что в основном это было нечто вроде состязания, участники которого старались перепить друг друга: каждый из трех главных персонажей должен был поглотить как можно больше рисовой водки, дабы не уронить честь своего племени. Только после этой прелюдии, которая, судя по астрономическому количеству пустых кувшинов и бутылок, расставленных на полу в хижине вождя, длилась уже немалое время, «большая тройка» могла приступить к обсуждению основного вопроса конференции. Разумеется, если бы при этом вожди сохранили достаточно ясные головы, чтобы говорить.

Действительно, упомянутая конференция, видимо, так и не состоялась, ибо через восемь дней после нашего прибытия нас навестил вечером великий вождь Бахау, который признался:

— На всех этих собраниях только и делают, что пьют да говорят пустые слова; лучше я вернусь в свою деревню и увезу вас с собой.

Возобновился медленный, монотонный подъем по реке, прерываемый только на время ночных привалов и один раз в середине дня для варки риса.

Великий вождь Лохонг Апюи, или «одинокий огонь», пригласил меня в свою легкую пирогу, управляемую только четырьмя гребцами вместо восьми или девяти, которые составляют обычный экипаж. Это был щуплый, сухой и нервный старик с хитрецой во взгляде; мочки ушей у него были оттянуты тяжелыми бронзовыми кольцами, а длинные волосы серебристыми прядями падали на тощие плечи.

На протяжении всего путешествия он был неистощим и рассказал мне наиболее замечательные эпизоды своей богатой приключениями жизни. Но он моментально уходил в себя, стоило мне затронуть вопрос о верованиях даяков и особенно попытаться разузнать, продолжают ли они заниматься охотой за головами, которой обязаны своей зловещей репутацией.

Раз, впрочем, я решил, что докопался до истины, Один из даяков рассказал мне, что старый вождь спешит вернуться в деревню не столько затем, чтобы принять нас там, сколько потому, что туда прибыла «новая голова», а в его отсутствие нельзя начать традиционные церемонии. Я тут же бросился к великому вождю:

— Итак, в деревню, по-видимому, принесли новую голову и через несколько дней будет большой праздник?

— Откуда мне это знать? — ответил он, пожимая плечами, — Если кто-то принес голову и хочет устроить праздник, то меня это не касается!

Но это мнимое неведение не обмануло меня: я знал, что старый Апюи был не только великим светским вождем даяков, но также — и прежде всего — их великим духовным наставником. Было очевидно, что под дружелюбными манерами старая лиса прятала недоверие к нам. Действительно, как мы позже узнали, он считал нас миссионерами, которые под предлогом исследований хотят обратить его подданных в христианство.

Однажды утром гребцы с необычным усердием налегли на весла, и мы поняли, что находимся недалеко от первой цели нашего путешествия — Лонг-Кемюата, резиденции великого вождя и вотчины даяков племени кениа.

Мало-помалу лес уступил место плантациям маниока и ладангам — неполивным рисовым полям, разделываемым по склонам холмов, на которых предварительно выжигают растительность. Кое-где виднелись небольшие бамбуковые хижины, окруженные бананами, и четырехугольные поля сахарного тростника или кукурузы.

Наконец в излучине реки показалась деревня, вскарабкавшаяся на обрывистый холм для защиты от паводков. Длинные древесные стволы, помеченные зарубками, спускались к небольшой каменистой отмели, где сохли пироги всех размеров и плескалась стайка мальчишек, чьи пронзительные крики доносились до нас.

Сама деревня состояла из пяти огромных — шириной двадцать пять и длиной восемьдесят метров — домов на сваях. Это были знаменитые румах-панджанг — длинные дома, поражавшие путешественников прошлого и характерные для общинного образа жизни даяков. Пол, опиравшийся на столбы высотой несколько метров, собран из досок длиной около тридцати метров и шириной один-два метра. Было видно, что каждая такая гигантская доска вырублена из сердцевины дерева, отобранного из наиболее крупных в лесу. Даяки объяснили нам, как они это делают, имея в своем распоряжении только примитивные орудия.

Срубив дерево, они сначала раскалывают ствол посредине своими крошечными топориками; затем теслами с очень короткими рукоятками снимают с каждой половины всю излишнюю древесину, оставляя лишь доску толщиной несколько сантиметров. Неудобство этого архаического способа — не говоря уже об огромных усилиях и времени, которых он требует, — заключается в том, что из целого дерева можно получить только две доски, тогда как при рациональном распиле каждый такой лесной гигант дал бы тридцать досок.

Очень покатая из-за сильных дождей крыша была крыта мелкой черепицей из железного дерева, практически не поддающегося гниению. Она опускалась довольно низко, далеко выступая над своего рода верандой или внешней галереей, окаймлявшей дом, разделенный примерно на сорок комнат; в каждой из них проживала одна семья.

В этих внушительных жилищах нас больше всего поразило то, что на их постройку не пошло ни одного гвоздя или нагеля. Все детали скреплялись ротанговыми жгутами, отчего постройка отнюдь не выглядела менее прочной.

Посреди деревни фасадом к реке возвышался дом великого вождя, господствовавший над всеми остальными благодаря своей высоте и величественным пропорциям. Его веранда не уступала по размеру стеклянной галерее Версальского дворца; крышу над ней поддерживали гигантские столбы, украшенные резьбой, которая изображала головы кабанов с непомерно большими клыками, стилизованных драконов или просто переплетавшиеся до бесконечности завитки.

Подымаясь в этот дворец на сваях, один из гребцов — они образовали живой конвейер, чтобы выгрузить наши вещи, — указал нам на стоявший перед входом кол, на котором виднелись с десяток зарубок и воткнутый наискось даякский кинжал.

— Этот кол, — сказал он нам доверительным тоном, — означает, что в деревню поступит новая голова: его вбивают только перед домом того, кто уже отрезал за свою жизнь одну голову.

Стало быть, нам и вправду посчастливилось прибыть как раз в тот момент, когда даяки готовились отметить мамат — праздник головы, — который справляют лишь при исключительных обстоятельствах. Но наш восторг быстро сменился опасением, что даяки запретят нам присутствовать на торжествах. Поведение великого вождя только усиливало это впечатление. Когда мы принялись осторожно расспрашивать его насчет кола у входа в его дом, он сделал удивленное лицо:

— Какой кол? Вон тот? Но это же мальчишки воткнули его там для забавы!

И он решительным шагом поднялся по грубо сколоченной лестнице на веранду, оставив нас в замешательстве, вызванном его поразительным актерским талантом.

Надо полагать, однако, что старый Апюи в конце концов уверовал в невинность наших намерений, ибо вскоре после прибытия в Лонг-Кемюат он сам пришел звать нас на даякское крещение.

У этой народности детская смертность, особенно в первые дни после рождения, так высока, что ребенка крестят, только когда ему исполнится две недели. До тех пор мать и младенец не должны показываться на людях, чтобы никто не подозревал о событии. Так что если ребенок умрет до крещения, его исчезновение пройдет незамеченным — ведь, по мнению племени, он еще не родился. Напротив, когда он получает имя, его существование официально признано и его смерть вынуждает семью носить по нему траур, как по взрослому.

Помещение, в котором должна была состояться церемония, ничем не отличалось от других комнат общинных домов. Его меблировка — если можно употребить это слово — состояла из нескольких ротанговых циновок, расстеленных на полу по случаю торжества, и очага, сложенного из четырех больших камней в низком, набитом песком ящике. Над очагом были подвешены чугунные котелки, а рядом громоздился до самой крыши огромный запас топлива.

Великий вождь объяснил нам, что даяки ценят женщин за их трудолюбие. Поэтому всякая хорошая хозяйка считает долгом чести собрать у себя в жилье как можно больше топлива, пользуется каждой свободной минутой, чтобы увеличить его запас. Между женщинами деревни происходит своего рода соревнование: каждая претендует на то, что у нее припасено больше. Ясно, что это сокровище никогда не трогают, а для каждодневной варки собирают валежник вокруг деревни. Легко представить себе, какую опасность для длинного дома представляли эти горы сухих, как трут, дров во всех комнатах. Действительно, они нередко воспламенялись от случайной искры, и тогда весь дом пылал, как охапка соломы.

Пока мы вежливо восхищались запасами топлива, собранными нашей хозяйкой, наши взгляды были привлечены какими-то странными бликами. Это оказался попросту свет очага, отражавшийся на спинках мириадов огромных неподвижных тараканов; они грелись над огнем, образуя настоящий живой ковер. Но даяки не разделяли нашего удивления — присутствие этих нахлебников в их жилищах казалось им совершенно естественным.

Другие перегородки несли на себе тяжесть сотен кабаньих челюстей — передаваемых от отца к сыну охотничьих трофеев — и оленьих рогов, на которые клали копья, сарбаканы и набитые крошечными отравленными стрелами бамбуковые колчаны.

Над дверью висели пучки сухих кореньев и увядших листьев, чьим назначением было отгонять от входа злых духов. Под крышей из деревянной черепицы был подвешен пук сухих пальмовых листьев, обрамлявших два закопченных человеческих черепа.

К нашему приходу в комнате уже набилось множество народу. Мужчины сидели по одну сторону, женщины — по другую. Все говорили разом и курили огромные сигары из зеленого табака, завернутого в листья дикого банана.

На мужчинах были набедренные повязки из выделанной коры, напоминавшей мешковину, или просто короткие штаны из черной хлопчатобумажной материи. Кое-кто щеголял даже в великолепных полосатых пижамах, купленных на побережье у китайцев. Большинство мужчин отличались прекрасной мускулатурой; их плечи и грудь были разукрашены странной татуировкой в виде концентрических окружностей, арабесок, стилизованных драконов или птиц. Заостренные черты лица и спадавшие до самых глаз длинные черные волосы придавали им свирепое выражение, которое усиливали зубы пантеры, воткнутые в ушную раковину над оттягивавшими мочку уха тяжелыми бронзовыми кольцами.

Женщины, особенно самые молодые, напомнили нам слова одного служащего яванского лесного ведомства, которому случалось встречаться с даяками. Перед нашим отъездом в Танджунгселор он предупредил нас: «Вы увидите их женщин — все до одной кинозвезды!» Действительно, все они были очаровательны со своими круглыми улыбающимися личиками, маленькими носами, кожей цвета слоновой кости и черными как смоль волосами, спускавшимися ниже пояса.

Еще больше, нежели мужчины, они считали делом чести оттягивать мочки ушей почти до груди множеством колец, весивших иной раз свыше килограмма с каждой стороны. Чудовищное кокетство не проходит им даром. Многие молодые девушки признавались нам, что страдают жестокими мигренями из-за тяжелого груза, который постоянно приходится таскать на себе. Бегая, они вынуждены поддерживать всю эту массу колец, так как мочка уха может порваться, что и случается довольно часто, сильно обесценивая пострадавшую. Наконец, когда перевертывается какая-нибудь пирога, женщины, увлекаемые навешанными на них двумя-тремя килограммами железа, всегда тонут первыми.

Мы уселись на циновку — к сожалению, на мужской стороне — между старым Лохонгом Апюи и его помощником, даяком свирепого вида, но, как оказалось впоследствии, очень добрым и даже слабым человеком, позволявшим жене и детям водить себя за нос.

Началось крещение. Ребенок лежал «на коленях матери в маленькой ротанговой корзинке, оснащенной лямками и украшенной жемчугом, старыми серебряными монетами и зубами пантеры. При общем молчании отец сжег пучок травы и рассеял пепел, чтобы определить имя ребенка. Пробыв какое-то время в соч гнутом положении, он выпрямился и объявил:

— Его будут звать Салу.

Смочив лоб ребенка тростниковой водкой, отец перерезал горло цыпленку, дал крови стечь на связку бамбука и помазал ею левую руку ребенка и всех присутствующих, включая и нас.

С этой минуты, по мнению всей общины, ребенок действительно родился. Повесив маленькую корзину за спину, мать четыре раза обошла помещение, затем, впервые после рождения младенца, она вышла с ним на галерею.

За крещением последовала попойка, первая из тех, которые нам пришлось выдержать за год пребывания у даяков.

На веранду вынесли огромные глиняные кувшины с рисовой водкой и накрепко привязали к столбам, чтобы пьющие не могли их опрокинуть. Как чужеземцев, нас пригласили первыми пососать через бамбуковую трубку мутную жидкость, в которой плавало множество не поддающихся определению частиц. На вкус она оказалась тошнотворно кислой, хотя и весьма крепкой. Впрочем, надо думать, что она не очень-то нравилась и самим даякам, судя по гримасам, которые они строили, когда наступила их очередь пить.

Вначале мы пытались не глотать питье, а только делать вид, будто отсасываем его, но очень скоро мы убедились, что никакое жульничество невозможно. Дело в том, что на поверхности жидкости вдоль своего рода шкалы перемещался маленький поплавок, точно указывавший поглощенное каждым количество; с него не сводил глаз один из даяков, назначенный «контролером напитка». Напрасно было бы пытаться разжалобить его: он следил за «счетчиком» так же внимательно, как это делает автомобилист, пополняющий свой запас бензина, и отпускал пьющего лишь тогда, когда поплавок свидетельствовал, что тот полностью проглотил свою долю.

Поскольку кувшин имел сантиметров пятьдесят в диаметре, а поплавок опускался каждый раз на три-четыре сантиметра, то всякому мало-мальски способному к арифметике нетрудно высчитать, что даяки отмеривали свои порции щедрой рукой! Поэтому очень скоро опьянение стало всеобщим. Тем более что все это время среди нас расхаживали молодые люди, почти силой заставлявшие пить большими чарками чистую водку.

При виде этого зрелища мне на мгновение показалось, что я перенесся на двадцать веков назад и попал в разгар оргии галльских воинов. Повсюду спали люди, растянувшись на полу среди опрокинутых бутылей из-под напитка и остатков риса и вареного кабаньего мяса, которое женщины положили перед каждым из нас на больших банановых листьях. Худые, покрытые ранами псы рыскали среди распростертых тел, свирепо ссорясь из-за самого маленького куска пищи.

В одном углу, собравшись вокруг великого вождя, неистово спорила группа стариков. Они останавливались только для того, чтобы проглотить — с таким видом, словно это был рыбий жир, — стакан спиртного, которое вливали им в рот приставленные к напиткам молодые люди: не имея права пить, они, казалось, очень спешили избавиться от своих запасов жидкости.

Женщины, кроме самых молодых, пили не меньше: у нас на глазах одна из жен великого вождя внезапно упала на землю. Муж презрительно взглянул на нее и, не прерывая дискуссии, сделал знак молодым людям. Тотчас к ней подскочил атлетически сложенный детина и унес женщину.

Мы со своей стороны прилагали все усилия, чтобы удерживаться на ногах и не уронить честь своей страны. К счастью, во хмелю мы были только более веселыми — ведь даяки предупредили нас: «Если вы начнете буйствовать, вас привяжут к одному из столбов, но сердиться в этом случае нельзя — у нас так принято, чтобы избежать драк». Несколько раз мы порывались вежливо откланяться, но нам объяснили, что уйти до зари значило бы обидеть хозяев. Тогда мы притворились, будто идем в укромное местечко, надеясь, что темнота и общее опьянение позволят нам ускользнуть, но двум даякам было поручено сопровождать нас и следить за тем, чтобы мы вернулись на место пиршества.

Внезапно великий вождь поднялся и потребовал тишины. Спящих разбудили и заставили сесть. Когда аудитория показалась ему достаточно внимательной, старый Апюи произнес громовую речь, то потрясая при этом кулаками в сторону некоторых людей, то яростно топая ногами о пол.

Иногда он вдруг садился на корточки и продолжал свой монолог тихим, почти нежным голосом, пристально глядя в огонь. Затем снова вскакивал и принимался кричать, исполняя на месте какие-то на воинственного танца. По мере того как он говорил, вождь деревни переводил мне его речь на индонезийский, объясняя существо дела.

Во время вспыхнувшей недавно эпидемии неизвестной болезни Лохонг Апюи потерял одну из своих дочерей. По даякскому обычаю, ребенка положили в изукрашенный великолепной резьбой гроб, который отнесли на берег реки и поставили на четырех столбах под навесом из пальмовых листьев. Вся деревня прервала работы до той поры, когда великий вождь снимет траур, собственноручно сломав украшения на гробе. Но он этого не делал, и вот уже два с лишним месяца все напрасно ждали сигнала, чтобы начать сеять рис.

— Но, — утверждал мой сосед, — это не его вина: по нашему обычаю, он не может прервать траур, пока в деревню не поступит новая голова.

Говоря это, он так впивался в меня расширенными от алкоголя глазами, что я спросил себя, не думает ли он, случайно, что этой «новой головой» могла бы быть моя! По древнему даякскому обычаю, урон, причиненный семье смертью, можно возместить, только отрезав голову человеку другого племени. Поступая так, родственники умершего верили, что к ним перейдут добродетели жертвы, которые и возместят им утраченное.

Перед тем как послать своих людей на охоту за головами, вождь племени советовался с оракулом — орланом, какие во множестве водятся на Борнео. Птице предлагали угощение, и, когда она прилетала, по ее полету делался вывод, был ли ответ благоприятным или нет. В первом случае несколько воинов отправлялись к вражеской деревне, но, прежде чем приблизиться к ней, они должны были еще встретить небольшую птицу с длинным клювом, называемую иссит, черную с красными кольцами ядовитую змею и оленя мунтжака[20]. Все эти твари должны были находиться справа от дороги, по которой следовали люди, или же пересекать ее слева направо.

Когда наконец все предзнаменования оказывались благоприятными, воины устраивали засаду у тропинки, которая вела во вражескую деревню, и выжидали. По даякским верованиям, голова имеет одинаковую духовную ценность независимо от того, принадлежала ли она мужчине, женщине или ребенку. Поэтому сидевшие в засаде убивали ударами копья и обезглавливали всякое человеческое существо, оказавшееся в пределах их досягаемости. Женщина с ребенком за спиной считалась редкой удачей, позволявшей добыть сразу два трофея.

Стало быть, охота за головами, как она практиковалась некогда по религиозным мотивам, вовсе не была актом мужества, как это можно было бы предположить. Большей частью это было вероломное нападение из-за угла на обычно безоружного человека. Правда, головы отрезали и во время непрекращавшихся войн между племенами, но тогда это был просто славный трофей, а не следствие семейного траура.

После минувшей войны, и особенно со времени образования Индонезийской республики, даяки бросили охоту за головами. Однако во многих деревнях продолжают хранить старые черепа; в случае траура племена обменивают их, поскольку для этого обряда требуется «свежая» голова, то есть новая для данной деревни.

Поэтому после смерти дочери великий вождь разослал во все концы эмиссаров с приказом принести черен и тем дать ему возможность снять траур. Одному из посланных удалось раздобыть по не очень дорогой цене прекрасно сохранившуюся голову; в ожидании церемонии ее подвесили к ритуальному столбу, стоявшему под небольшим навесом невдалеке от деревни. В деревню она могла вступить только в случае благоприятного ответа оракула, но орлан, как нарочно, трижды этому воспротивился.

Упорный отказ крылатого авгура и вызвал горячие дискуссии, завершившиеся страстной речью старого Апюи. Одни хотели, чтобы голову наконец внесли в деревню и великий вождь снял бы траур с населения и позволил возобновить работы. Другие, более ортодоксальные, опасались нарушением предписаний оракула навлечь несчастье на племя. Было решено еще раз вопросить орлана, и все, пошатываясь, отправились спать.

На рассвете за нами явились два посланца великого вождя, которые привели нас на возвышавшийся за деревней холм. Там уже находился кепала адат, то есть жрец, в разноцветной набедренной повязке, увенчанный длинными белыми перьями птицы-носорога. Его окружал с десяток молодых людей в таком же наряде, державших маленькие бронзовые гонги, в которые они били без перерыва.

Разложив приношения в виде небольших кучек риса и насаженных на бамбуковые колья кусочков кабаньего мяса, жрец стал призывать птицу, озирая горизонт своим острым взглядом. Больше часа продолжал он свои монотонные заклинания, в которых мы уловили только одно, сотни раз повторенное слово «плаки» (орел). Внезапно один из молодых людей указал пальцем вдаль, и мы различили в тумане крошечное пятнышко, плывшее над огромным лесом.

Все принялись кричать: «Плаки! Плаки!», и голос заклинателя зазвучал громче и призывнее. Он умолял орла пролететь над Лонг-Кемюатом, защитить его жителей и позволить им принять эту чужую голову, которая не желала ничего лучшего, как вступить в племя.

Вняла ли птица этой молитве? Быть может, она просто рассчитывала утащить одну из худосочных кур, охотившихся на кузнечиков за деревней? Как бы то ни было, она согласилась описать широкий круг над холмом. Грохот гонгов перешел в громовые раскаты, и жрец в порыве экстаза насадил на один из кольев цыпленка, который, прежде чем умереть, еще несколько мгновений хлопал крыльями. Затем все покинули место жертвоприношения и спустились в деревню; мальчишки бежали впереди, спеша разнести добрую весть и предлагая каждому встречному в качестве амулета щепотку рису, которым приманивали птицу.

Теперь, после благоприятного предсказания оракула, ничто уже не мешало вступлению головы в деревню. До ночи опять пили, а затем вождь деревни в сопровождении своего сына, нескольких молодых людей и, конечно, нас отправился туда, где его поджидал трофей. Каждые несколько шагов группа останавливалась, и все бросали духам по щепотке рису под заклинания вождя.

Голова, принадлежавшая не иначе как угольщику (так она почернела от копоти), была подвешена при помощи ротангового жгутика к столбу, украшенному священными листьями пальмы санг. Сын вождя, обнажив свой мандоу, подскочил к ней с диким криком и перерезал удерживавший ее жгутик.

После этой имитации обезглавливания голова была с торжеством отнесена в деревню, и, пока ее проносили, все жители стучали ногами о пол и поднимали оглушительный шум, чтобы отогнать злых духов, которые вознамерились бы последовать за ней.

Затем все собрались на большой веранде дома вождя, и голова была водружена на почетное место на ложе из сухих пальмовых листьев. Обратившись к ней с длинной приветственной речью, вождь просунул между ее беззубыми челюстями горсть вареного риса и влил туда небольшой ковш спирта. После этого он подвесил голову, по-прежнему обрамленную листьями священной пальмы, над центральным очагом, где полагалось каждый вечер разводить огонь. Оказывается, по даякским верованиям, если голове становилось холодно, она сердилась и говорила все, что у нее накипело на душе (очевидно, это была своеобразная речь!). И, как знать, быть может, в гневе она разгласила бы кое-какие вещи, которые лучше было обойти молчанием.

Когда голову накормили, напоили и согрели, занялись живыми.

Пир продолжался много недель — определить, сколько именно, мы были совершенно не в состоянии, — и когда сейчас меня спрашивают, какая опасность больше всего угрожала мне на Борнео, я неизменно отвечаю: заболеть циррозом печени!

Не было ни малейшего способа уклониться от деспотического гостеприимства даяков. Они приходили за нами и тащили нас силой, подымая даже среди ночи, чтобы идти пить. Одновременно нам подавали угощение: клали перед каждым несколько горстей холодного риса и куски вареного кабаньего мяса с клочьями косматой шерсти, которую среди всеобщего беспечного веселья не позаботились даже удалить; счастье еще, если животное было убито накануне, что случалось редко.

Время от времени кто-либо из мужчин садился на корточки перед одним из нас и нараспев импровизировал тост, после чего вливал нам в глотки по огромной кружке или ковшу очищенной рисовой водки. По обычаю, выпивший в свою очередь должен был ответить импровизацией. Мы, понятно, пользовались этим, чтобы исполнять невесть какие гусарские или застольные песни. Наибольшим успехом неизменно пользовались «Рыцари круглого стола», и посторонний человек был бы немало удивлен, услышав, как все эти люди с внешностью воинов хором повторяют: «Пригубим вино — хорошо ли оно!»

Чревоугодничество чередовалось с увеселениями. Вначале женщины водили по галерее вокруг дома хоровод, распевая под аккомпанемент притопывавших о пол босых ног. Затем к ним присоединялись мужчины, увлекая за собой и нас. В течение долгих часов все ходили таким манером друг за другом, хором повторяя строфы, которые красивым низким голосом исполнял солист.

Внезапно все расходились и усаживались вокруг галереи. Наступало время танцев. У даяков, собственно, нет коллективных танцев. Каждый по очереди входил в круг и плясал под критическими взглядами присутствующих. Женщины подражали движениям калао, держа в каждой руке по вееру из длинных черных и белых перьев, вырванных из хвоста птицы. Мужчины разыгрывали сцену боя и обезглавливания, совершая пируэты и прыгая друг через друга с дикими криками.

Нам, как чужеземцам, выпала честь открыть танцы. Как мы ни упирались, нас поочередно выволакивали на середину галереи, венчали шлемом из шкуры пантеры, украшенным перьями калао, вооружали щитом и мандоу и заставляли исполнять свой номер, к великой потехе зрителей, которые покатывались со смеху при виде нашей неуклюжести.

И все праздники напролет, ночью и днем, разносились по воздуху от хижины к хижине неотвязные звуки гонгов. Эта заунывная, почти нечеловеческая в своей механической регулярности музыка, к которой примешивалось действие винных паров, уносила нас куда-то вдаль, в огромный лес Апо Кесио — зеленый рай даяков, где не переводятся кабаны.

Глава пятая


Даякское общество. Не доверяйте женщинам. Недоразумение между кинооператором экспедиции и флейтистом. Дети и домашние животные.


После нашего импровизированного участия в празднике головы жители Лонг-Кемюата окончательно признали нас своими. Даже великий вождь уже не видел в нас переодетых миссионеров и предоставил в наше пользование свою большую хижину в центре деревни.

Сам он перебрался в свой «загородный дом» в нескольких километрах ниже по течению. Нанося ему визиты, мы заставали его всякий раз за работой: он непрестанно расширял свои рисовые поля, в чем ему помогала старшая из жен; младшая же проводила время в сплетнях то о тех, то о других — под стать какой-нибудь нашей кумушке.

В этой деревне с населением триста с лишним человек мы прожили полгода и под конец знали уже почти всех по именам, так как были участниками каждого радостного или печального события в их жизни.

Благодаря знанию индонезийского языка, находящего все более широкое распространение, мы без труда объяснялись с большинством деревенских жителей, за исключением нескольких старых упрямцев. Впрочем, один из этих стариков до конца оставался для нас загадкой. Трезвый, он не разумел ни слова по-индонезийски, но стоило ему напиться — а это, к счастью, случалось довольно часто, — как он не только превосходно нас понимал, но и становился неистощим на рассказы.

Даякское общество зиждется прежде всего на огромном чувстве солидарности. Все члены племени живут в длинных общинных домах, которые так поразили нас. Они сообща корчуют лес, сеют, строят пироги и висячие мосты. Группами же они охотятся на кабанов или собирают драгоценную смолу дамар, выручка от продажи которой делится поровну.

Хотя деревенскими старшинами всегда бывают мужчины, женщины нередко имеют голос в жизни племени. Во всяком случае, они пользуются куда большей свободой, чем во многих первобытных или так называемых развитых обществах. Как и мужчина, женщина имеет право на развод и без колебаний прибегает к нему, если супруг ее не устраивает. После развода, который совершается всегда очень просто, без всякого намека на драму, дети следуют за отцом или остаются с матерью — что, впрочем, не имеет ни малейшего значения, потому что все живут в одном доме. Если женщина вторично выходит замуж, ее первый супруг становится почетным гостем и лучшим другом, почти братом второго.

Мужчины, за исключением нескольких великих вождей, имеют обычно по одной жене. Следует, однако, признать, что они отнюдь не отказывают себе в удовольствии обмануть жену, а последняя в свою очередь довольно редко упускает случай отплатить той же монетой. С этой точки зрения даякское общество мало чем отличается от нашего. Но оно разнится в том отношении, что обманутый супруг, как правило, просто требует у соперника возмещения в виде мандоу или кувшина, а тот никогда не отказывается уплатить эту скромную компенсацию.

Собственно, жене не обязательно обманывать своего мужа, чтобы он имел право потребовать возмещения. Достаточно, если супруг чувствует себя «малу» — слово, не сходящее у индонезийцев с языка и означающее одновременно «пристыженный», «робкий» и «оскорбленный». «Малу» часто становится поводом требовать покрытия убытков, для чего в другом случае не было бы ни малейшего основания, как о том свидетельствует инцидент, жертвой которого стал кинооператор экспедиции.

Как-то днем Жорж фотографировал девушек, рушивших рис, а когда они закончили свою работу, галантно вызвался помочь им отнести тяжелые корзины к амбарам за околицей деревни. Подойдя к амбарам — все они опирались на сваи и отстояли один от другого на расстоянии нескольких метров, — он помог одной из юных красавиц поднять ее ношу по узким ступенькам, вырубленным в стволе дерева.

Проникнув в амбар вслед за молодой особой, Жорж высыпал свой груз на пол и, наклонившись к группе оставшихся внизу женщин, крикнул им в шутку:

— Спокойной ночи!

Затем он закрыл небольшие ставни, служившие одновременно дверью и окном амбара. Молодая Буиг — так звали женщину — испустила притворный крик ужаса и тотчас же распахнула ставни. И все.

Два или три дня спустя, когда Жорж совсем забыл об этом незначительном инциденте — да, впрочем, никакого инцидента и не было, — мы узнали, что муж этой юной особы (ибо у нее был муж) считает себя оскорбленным и требует традиционного суда над нашим кинооператором. К несчастью, супруг этот был одним из деревенских старшин — флейтистом, инструмент которого звучал, лишь когда требовалось возвестить о чьей-либо кончине или же, в минувшие времена, о начале охоты за головами.

Впрочем, флейта, о которой шла речь, была носовым инструментом. Музыкант приставлял ее к одной из ноздрей, затыкал другую и ухитрялся таким способом извлекать звуки из своего инструмента. На наш взгляд, это поистине значило создавать себе лишние трудности! Но, вероятно, нам не хватало объективности, ибо, когда мы первый раз объяснили этому виртуозу, что нам представлялось более удобным дуть в флейту ртом, он разразился смехом и покачал головой:

— Уж эти мне белые! Никогда-то вы ничего не делаете так, как все!

Итак, флейтист счел себя оскорбленным и известил нас через вождя деревни, что требует суда над кинооператором. Последний запротестовал, сославшись на то, что с момента, когда он закрыл дверь амбара, и до того, как она вновь открылась, не прошло и тридцати секунд, а этого, надо признаться, маловато, чтобы успеть посягнуть на добродетель замужней женщины. Но муж возразил — опять-таки через посредство вождя деревни, — что ему неважно, что произошло и произошло ли вообще что-либо! В его глазах существенным было то, что Жорж при свидетелях заперся в амбаре с его женой, дав тем самым пищу для любых предположений. Стало быть, его честь была попрана, и он требовал «чучи малу» — смыть оскорбление. Наш кинооператор, добавлял флейтист, еще должен почитать себя счастливым, что нравы даяков изменились. «Несколько лет назад, — сказал он просто, — я отрезал бы ему голову, не спрашивая совета стариков!»

Суд был, следовательно, неизбежен, тем более что, по даякскому обычаю, провожать замужнюю женщину в ее амбар — значит, нанести оскорбление супругу. Поэтому старейшины деревни собрались в хижине вождя и проговорили почти всю ночь. Вестник сообщил нам их приговор: Жорж был обязан заплатить мужу сто рупий, не забывая при этом и о подарке жене.

Это уже было слишком: то, что поначалу казалось нам забавной шуткой, перестало быть таковой. Наш кинооператор бушевал, угрожал, обзывал флейтиста мошенником и еще по-всякому, но ничто не помогало. Приходилось подчиниться обычаям и уплатить, если мы не хотели навлечь на себя вражду деревенских стариков.

Наконец, после двух-трех дней упорного торга, флейтист заявил, что удовольствуется новой рубашкой для него и цепочкой из накладного золота для жены. «Виновный» должен был собственноручно отнести обиженному плату за оскорбление, и нам пришлось употребить всю силу убеждения, чтобы Жорж, разъяренная жертва этой махинации, решился пойти.

Флейтист дружелюбно встретил его, остался в восторге от подарков и ни словом не обмолвился обо всем этом «деле». Он, разумеется, предложил Жоржу выпить, болтая о том о сем, но взгляд его не отрывался от изящной зажигалки кинооператора. Жорж быстро это заметил и потому нисколько не удивился, когда в момент прощания флейтист сказал ему:

— Твои подарки стерли «малу», и, значит, между нами нет больше недоразумения; но, по даякскому обычаю, нам теперь положено обменяться личными вещами, чтобы скрепить дружбу. Поэтому дай мне твою зажигалку и возьми мою.

Так наш кинооператор лишился своей зажигалки во имя даякского обычая, который, как нам не раз случалось заметить, был широко распространен. Взамен он унаследовал старую «керосинку», упорно отказывавшуюся работать все время, пока мы там жили.

— Он разбил тебя по всей линии, — издевались мы.

— И не говорите! Будь я хоть вправду виноват, я бы ни о чем не жалел, — грустно вздыхал Жорж.

Зато молодые даякские девушки были совершенно вольны познать — в библейском смысле слова — своего избранника, даже если они не собирались потом за него замуж. При всей нашей скромности, мы должны признаться, что каждый из нас неоднократно получал матримониальные предложения от местных красавиц. По-видимому, вся деревня жаждала удержать нас навсегда. Однажды старый даяк даже взял меня за руку и, показав пустое место посреди деревни, заметил:

— Вот видишь, если ты женишься, мы построим тебе здесь дом.

— Но я не могу здесь остаться. Как бы я жил?

Мы научим тебя сеять рис, ты станешь ходить на охоту и ухаживать за больными.

Хотя я не раз заверял, что вовсе не являюсь врачом, меня с утра до вечера звали оказывать самую различную медицинскую помощь: от врачевания обычных ран до помощи при родах. Своей репутацией великого знахаря я, несомненно, был обязан эпизоду с раненым гребцом. Уклониться не было никакой возможности: если я отказывался, все были уверены, что я не хочу помочь. Тем не менее, благодаря нашему запасу медикаментов и немалому везенью, мне удалось вылечить порядочное число больных. Во всяком случае, не думаю, чтобы мое лечение сократило им жизнь, а это само по себе уже весьма удовлетворительный результат.

Бок о бок с обществом взрослых существовало два других общества: детей и домашних животных.

Дети образовывали своего рода республику, совершенно независимую, и родители предоставляли им полную свободу. Ребята ели и спали, когда им вздумается, и весь день деревня оглашалась их криками и смехом. Большую часть времени они купались, ныряя со скалы или с мостков на Кемюате. Даякским родителям, которые обожают своих детей, никогда, однако же, не приходило в голову из боязни несчастного случая запретить ребенку купаться. Впрочем, мы ни разу не видели, чтобы даяк воспротивился желаниям своих детей или же, чтобы он их бил, даже когда, как нам казалось, они того полностью заслуживали.

Помимо купания девочки играли в нечто вроде игры в классы или же в дочек и мам, как это делают европейские девчушки. Они рисовали на песке план дома, разводили там небольшой костер и варили рис в банках из-под консервов. Мальчики строили хижины на краю деревни или же ходили на охоту, вооруженные сарбаканами. Часто они спускались по речным порогам верхом на бревне — нам то и дело казалось, что они разобьются об утесы, — или взбирались на деревья, чтобы нарвать плодов и разорить птичьи гнезда, уподобляясь в этом отношении сорванцам всего мира.

Что касается домашних животных, то, если не считать тощих кур и нескольких на три четверти диких кошек, они делились на две противостоящие друг другу группы: собак и свиней.

Собаки — какое-то подобие запаршивевших тощих фокстерьеров — вдохновлялись двумя главными стремлениями: избежать пинков, подстерегавших их со всех сторон, и найти что-нибудь съедобное. Свиньи, черные и косматые, как европейские дикие кабаны, флегматично разгуливали по деревне, поглядывая на людей и собак своими ироническими глазками. Едва только какому-нибудь несчастному псу хитростью удавалось стащить лакомый кусок и укрыться под одним из домов, чтобы пожрать его на свободе, как свиньи набрасывались на него и сильными ударами рыла отгоняли от еды.

Однако и те и другие приносили свою пользу. Собаки, несмотря на их сравнительно малый рост, могли травить оленя или кабана и удерживать его до прихода хозяина, который приканчивал зверя своим копьем. Они отличались поразительной ловкостью: преодолевали пороги — вплавь или прыгая со скалы на скалу — и даже взбирались на деревья и крыши домов, чтобы стащить припрятанную даяками снедь. К тому же они были отважными. Сколько раз они возвращались искалеченными: с выбитым глазом или с ухом, оторванным зубами кабана или когтями медведя. Подобно волкам, шакалам и австралийским динго (которые в действительности не что иное, как одичавшие собаки), даякские собаки не лают, а воют — иногда целые ночи напролет, — воют с такой силой, что длинные дома сотрясаются на своих сваях!

Свиней, как и можно было предположить, в конечном счете всегда съедали по случаю какого-нибудь общего или семейного праздника. Но до того они успевали выполнить свою основную обязанность деревенских ассенизаторов. Все, что падало из домов, немедленно поглощалось этими вечно голодными животными.

Загрузка...