IV

В начале работы мы давали краткий очерк римского общества в IV веке. Что могло родиться от соединения подобной упадочной цивилизации и учения Христа? Было ли последнее настолько могущественно, чтобы духовно победить и внутренне возродить первую? Сочинения Иеронима драгоценны в том отношении, что они дают ответ на подобные вопросы. Ответ этот близок к отрицательному, и мы несколько даже испуганно читаем эти материалы эпохи, этот почти обвинительный акт против христианства того времени, написанный рукой большого таланта и пламенно верующего человека.

Когда Иероним сообщает нам о том, что знатная римлянка бьет нищую за раздачей милостыни ["...между тем старуха, обремененная годами и лохмотьями, после получения милостыни забегает вперед, как это обыкновенно и делается, чтобы получить вторую монету, и когда до нее доходит очередь, получает кулак и расплачивается кровью за свое преступление""] — мы даже не удивляемся: трудно было так скоро утратить "волю к власти" людям, выросшим на руках рабов. Но вот перед нами проходят вереницы духовных лиц — лизоблюдов, лихоимцев, клеветников, — и читателю становится как-то не по себе, и он начинает понимать, почему Иероним бежал из Рима и звал всех в монастырь, в пустыню, в Вифлеем.

Остановимся на этих его изображениях.

"Есть иные — говорю о людях моего состояния — которые только для того добиваются пресвитерства и диаконата, чтобы свободнее видеть женщин. У них одна забота, чтобы одежды их хорошо пахли, чтобы ногу не жал лакированный башмак. Завитые кудри несут след щипцов, пальцы сияют кольцами, и чтобы обуви не обрызгала уличная грязь, они проходят ее на цыпочках". Союзы братской любви, все эти "агапии" обращались в сожительство клириков и матрон, и Иероним спрашивал: "Откуда занесена в церковь язва агапет, откуда новое название жен без брака, откуда новый вид наложниц?" "Сами клирики, которые должны были бы являться наставниками и примером строгости, целуют головы своих покровительниц и, протянув руку, так что — не зная — подумаешь, что они хотят благословлять, принимают плату за свое приветствие", а матроны "называются чистыми и святыми, и после сомнительной вечери видят во сне апостолов".

"Святая любовь не нуждается в частых подарочках, в платочках и повязках, в одеждах, идущих к лицу, в совместно отведываемых кушаньях, в ласковых и сладких записочках. Мед мой, свет мой, радость моя — от всех этих и подобных им любовных глупостей, от всех этих нежностей и смеха достойных учтивостей мы краснеем в комедиях, нам противны они у светских людей, — насколько же более в устах клириков и клириков-монахов, у которых священство возвышается обетом и, наоборот, самый обет — священством их".

"Стыдно сказать: идольские жрецы, актеры, цирковые наездники и публичные женщины могут получать наследства. Только одним монахам и клирикам запрещено это, и запрещено не гонителями, а кесарями-христианами. Я не на закон жалуюсь, а скорблю, что мы заслужили такой закон. Прижигание железом хорошо, но зачем рана, чтобы она нуждалась в прижигании? Предосторожность закона строга и предусмотрительна, но и таким путем не обуздывается однако алчность. Мы прибегаем к доверительным письмам, чтобы обойти эти постановления, и как будто бы распоряжения императоров были выше, чем заповеди Христа, боимся законов и презираем Евангелие. Пусть будет мать-церковь наследницею паствы своей, детей своих, которых она родила, питала и лелеяла, — зачем же мы становимся между матерью и детьми? Слава епископа в том, чтобы заботиться о средствах для бедных, позором же духовенства является забота о собственном обогащении. Рожденный з бедной деревенской хижине, тот, кто когда-то едва имел черный хлеб и просо для питания, я теперь пренебрегаю пшеничной мукой и медом, знаю сорта и имена рыб, знаю, на каком берегу собраны устрицы, по вкусу птиц угадываю провинции (откуда они доставлены), и меня услаждает редкостность яств, а за последнее время даже их испорченность".

"Я слышу, кроме того, о низкой услужливости некоторых по отношению к бездетным старикам и старухам. Они сами подставляют горшок, сидят у ложа и в свои руки принимают мокроту от кашля и желудочные извержения. Пугаются при приходе врача и трепещущими устами справляются, лучше ли больному? И если старик стал немножко бодрее, тревожатся, и — при показной радости — внутри дух их мучится жадностью. Им страшно потерять даром труды, и живучего старика они сравнивают с Мафусаилом. О, какая была бы им награда у Господа, если бы они не надеялись на плату в настоящем. С какими усилиями достигается тленное наследство! С меньшим трудом может быть куплен жемчуг Христа".

Когда читаешь весь этот последний отрывок, трудно отрешиться от мысли, что это не страница из какого-нибудь злого письма-памфлета времен Реформации, направленного против монахов. И опять приходит невольное сопоставление: V и XV век. Возрождение, казалось, коснулось не одних только положительных сторон воскрешаемой эпохи, — и несомненно, что-то общее есть в упадке Рима императорского и Рима папского. Те же пороки, та же ненасытная жажда золота, то же горациево virtus post nummos. Словно завершился круг и пришел к своему началу. Средние века были веками дикости, но и простоты душевной, и христианство их было, может быть, выше, искреннее, чем до них (в веке четвертом) и еле них (в эпоху гуманизма). Разница только одна: IV веке в этом Вавилоне, как не раз называет Рим наш автор, были те десять праведников, за которых обещал пощадить когда-то Содом, и Рим был пощажен, даже усилился (как центр религиозной жизни Запада), — в XVI веке их не оказалось, и Рим понес небывалое поражение: его победил "честный немец", упрямый августинский монах. Что касается этих римских праведников, о которых мы только что говорили, то действительно, как-то даже странно видеть среди уже изображенной нами христианской повседневности IV-V веков такие характеры, как Августин, его мать — св. Моника, Амвросий Медиоланский и, наконец, те римские женщины, с которыми мы еще встретимся впереди. Масса же христианская была, пожалуй, даже хуже в IV веке, чем когда бы то ни было потом. Понятия театра и храма перемешались у этих любителей зрелищ до того, что популярных проповедников приветствовали аплодисментами. И Иероним предупреждает Непоциана в письме к нему: "Когда говоришь в церкви, возбуждай плач в народе, а не крик восторгов". Там назначались любовные свидания и происходили столь недостойные сцены, что Иероним замечает: "Девицам легкомысленным почти опаснее ходить в места святые, чем в места публичные"73*. Еще определеннее выражается он в "Книге против Вигилянция". Последний указывал на разврат во время ночных служб в базиликах мучеников. Иероним мог возразить только следующее: "Преступления юношей и дурных женщин, которые часто обнаруживаются ночью, не должны вменяться людям благочестивым: известно, что и в пасхальную заутреню неоднократно бывали подобные же случаи, и, однако, вина немногих не может вредить самой религии" (или "богослужению").

И уже тогда, уже в четвертом веке появились религиозные обманы, и в монастырях "некоторые глупые люди выдумывают чудовищные истории о сражающихся с ними демонах, чтобы неопытный и простой народ удивлялся им, и получался бы для них от этого барыш". "Избегай мужчин, которых увидишь отягченных цепями, у которых, вопреки слову Апостола, по-женски длинные волосы, борода козлов, грязный плащ и голые, чтобы претерпевать холод, ноги. Все это орудия дьявола".

Духом греховным и светским была проникнута и высшая иерархия. Самое занятие церковных должностей становилось делом расчета. Духовные карьеры делались быстро и неожиданно. "Вчера оглашенный — сегодня папа, вчера в амфитеатре — сегодня в церкви, вечером в цирке — утром в алтаре, незадолго покровитель комедиантов — и вот уже посвятитель дев". Недаром цинический Претекстат, консул-язычник, "имел обыкновение говорить в шутку блаженному папе Дамазу: Сделайте меня епископом города Рима, и я тотчас стану христианином". Может быть, что-нибудь подобное и происходило на самом деле. Только что упомянутый Дамаз получил обладание папским престолом лишь в результате нескольких уличных сражений его сторонников с партией другого претендента на папство — Урсина, причем побоища имели место даже в храме. На церковных соборах господствовали бессовестный обман, подлоги, хитрая стратегия. Руфин в "Апологии" рассказывает о том, как у Иеронима была выпрошена книга, на которую он ссылался в своих утверждениях на одном из соборов, и там были выскоблены места и затем вновь написаны, чтобы на Иеронима могло пасть подозрение в подмене текста. В "Апологии против Руфина" Иероним говорит: "Евстафий Антиохийский обрел детей, не зная их. Афанасий, епископ города Александрии, отсек третью руку у Арсения, потому что тот показал их позднее две, когда оказался живым, несмотря на ложь о его смерти". Из комментариев к этому месту видно, что ариане распространяли клеветы на своих противников с целью замарать репутацию их: ими была подкуплена женщина, показавшая, что имеет сына от Евстафия, и было возведено подозрение в злодеянии на Афанасия. Иеронимов "Разговор против Люцифериан" заключает в себе характерный рассказ о том, как Ариминский собор превратился в простое надувательство со стороны более ловкой партии, в какую-то недостойную игру слов, несмотря на всю торжественность клятв и провозглашение вероисповедных символов. Становится понятно, почему такие люди, как Григорий Богослов, сторонились соборов — "Избегаю соборов... там только ожесточенные споры и борьба за господство"... (слова Григория Назианзина).

Вл. Соловьев, работая над эпохой первых Вселенских соборов, писал из Троицы Н. Страхову:

Да сквозь века монахов исступленных Жестокий спор И житие мошенников священных Следит мой взор, —

этот резкий приговор, к сожалению, оказывается справедливым.

Иероним лучше других сознавал всю глубину падения христианских нравов в его время, и мы находим у него скорбное признание, что рядом с внешними успехами церкви шел моральный упадок ее. "Когда (церковь Христова) стала под властью христиан-кесарей, она сделалась, правда, сильнее могуществом и богатством, но слабее добродетелями".

Но как бы то ни было, с язычеством было почти покончено. Храмы древних богов стояли пустыми. Великая печаль легла на эти остатки великого прошлого. И нельзя читать без тайной грусти ликующих строк Иеронима: "Золоченый Капитолий грязен. Сажею и паутиной покрылись все храмы Рима. Город сдвинулся с оснований своих, и народ, наводнявший раньше полуразвалившиеся капища, устремляется к гробницам мучеников".

Это превращение языческого Рима в христианский кажется еще неожиданнее, если вспомнить, что так недавно была попытка реставрации старого культа. Иероним еще помнил Юлиана, который являлся виновником и душой этой реставрации. "Когда я был мальчиком и учился в грамматической школе, и когда все города снова осквернены были кровью приносимых жертв, вдруг, в самый разгар гонения, принеслась весть о гибели Юлиана. Один из язычников остроумно сказал тогда: Как же христиане говорят, что их Бог долготерпелив и многомилостив. Да Он самый гневный, самый скорый в отмщении своем: даже малое время не мог помедлить Он, чтобы не наказать отступника".

Но не только в этом отношении может удивить нас решительность происшедшего переворота. Успех христианства в таком городе, как Рим, кажется какою-то исторической необъяснимостью еще более в виду внутренних причин и самой среды, в которой происходили события. Казалось бы, сам народ римский, такой исключительно материалистический, трезвый во взглядах своих, веками воспитывавший в себе поклонение плоти и силе, что этот народ не мог найти ничего отвечающего себе в новой религии воздержания и смирения. Иероним писал о Павле: "Почитаемая за плодородие... прежде всего мужем своим, затем близкими и, наконец, мнением всего города и т.д.", — в этом "почитании за плодородие" еще как бы уцелел пережиток былых римских добродетелей, и даже хотя бы одной этой подробности в представлениях римских граждан достаточно, чтобы видеть, насколько дух народа не подходил для усвоения бесплотных совершенств христианства. Недаром такую борьбу с родственными чувствами вел Иероним: "Этот таран семейственной любви, которым потрясается вера, должен быть отражен стеной Евангелия". Он чувствовал здесь исконно-римскую, исконно-языческую черту земной, кровной, крепкой связи, враждебной всякому "не от мира сего".

И какое-то странное зрелище представлял из себя тогдашний Рим, стоящий между двух эпох — своим великим языческим прошлым и неведомым христианским будущим. Причудливое смешение стилей, вер, воззрений должно было останавливать и поражать там на каждом шагу: "Кто поверил бы этому, что правнук консулов, украшение Фурианского рода (речь идет о знатном римлянине Паммахии, принявшем христианство), среди пурпура, в который облечены сенаторы, будет проходить в темной и бедной тунике и не будет краснеть под взорами товарищей по званию, а сам посмеется над осмеивающими его. — Есть стыд, что ведет к смерти, и есть стыд, что ведет к жизни". Или другой случай, еще более любопытный: "Возможно ли было думать, что у языческого понтифекса Альбина родится внучка, обреченная Богу обетом матери; что в присутствии обрадованногоо деда нетвердый язычок малютки уже будет выговаривать Христово "аллилуя"; что старик в лоне своем воспитает деву Божию", и дальше о том же Альбине Иероним замечает: "Думаю, будь он юношей, он и сам бы поверил во Христа, имея такое родство". Эразм предложил другое, более остроумное чтение этой цитаты: "Думаю, на его месте сам Юпитер сделался бы христианином".

Вообще — "язычество даже в Риме теперь ощущает как бы пустыню. Некогда боги народов остались с совами и филинами на пустых крышах. Значками легионов является знамение креста. Порфиры царей и горящие камни диадем украшает изображение спасительного древа распятия. Уже египетский Серапис сделался христианином (намек на разгром Серапеума.— А. Д.). Марна плачет, запертый в Газе, и с трепетом ждет каждую минуту разрушения храма. Из Индии, Персии, Эфиопии ежедневно нам приходится принимать толпы монахов. Арминий сложил свой колчан. Гунны изучают Псалтирь. Скифские морозы согреваются пламенем веры. Красноволосое и белокурое войско гетов носит с собой в походы палатки-церкви, и, может быть, потому они и сражаются против нас с равным успехом, что исповедают ту же религию". И в других местах мы встречаем подобные же (несколько преувеличенные в своем красноречии) свидетельства Иеронима о торжестве христианства во всех странах известного тогда мира. "О бессмертной душе, остающейся после разрушения тела, о чем бредил Пифагор, воо что не верил Демокрит, по поводу чего рассуждал в темнице Сократ ради своего утешения — теперь об этом философствует Индиец, Перс, Гот и Египтянин. Дикие Бессы и толпы народов, облеченных в звериные шкуры, которые раньше на тризнах умерших приносили человеческие жертвы, теперь свой грубый голос смягчили до тихих молитв, и слово "Христос" является общим звуком всего мира". "Кто поверил бы, что варварский язык гетов будет заниматься еврейскими текстами, и самая Германия, когда греки спят или пренебрегают ими, будет исследовать изречения Святого Духа. Рука, не так давно покрытая мозолями от рукояти меча, и пальцы, более приспособленные для метания стрел, смягчились для стиля и писчей трости.

Воинственные сердца восприняли кротость христианскую"• Последние слова интересны еще косвенным свидетельством о чисто цивилизаторской роли христианства: оно всюду несло с собою письменность для принимавших его народов.

Успеху христианства способствовала, между прочим, своеобразная, несколько военная тактика иных духовных вождей. Со времени Феодосия Великого началось усиленное разрушение памятников язычества (и древней культуры — заметим кстати). Предпринимались целые благочестивые походы с целью истребления идолопоклоннической скверны, и самый выдающийся подвиг вандализма, по странной случайности, выпал на долю друга Иеронима. Мы имеем в виду Феофила, епископа Александрийского, разрушившего знаменитый храм Сераписа. Вместе с ним погибла и единственная по обширности Александрийская библиотека — драгоценнейшее книгохранилище древности. "Мы видели книжные шкафы, которые, после разграбления книг стоят пустыми и напоминают о наших временах и нравах",— писал Орозий. Вооруженная сила употреблялась не только против неодушевленных предметов; приходилось сражаться не с одними идолами, но и с еретиками. Тот же Феофил известен деятельным и энергичным истреблением оригенистов в Нитрийской пустыне, о чем он и сообщал Иерониму скромно, но с достаточной выразительностью: "Некоторые негодные и мятежные люди, жаждавшие посвятить и основать в монастырях Нитрии ересь Оригенову, подрезаны серпом пророческим. Потому что вспомнили мы слова апостола, говорящего: Обличай их сурово".

Загрузка...