1. Серафимка

Холодный мелкий дождь сыпал с неделю, поливая и без того промокшую землю. Дорога целиком раскисла, грязь расползалась под ногами, мутные лужи заполнили колеи, стекать им было некуда. Даже тропа сбоку за канавой и та не высыхала в течение тех коротких промежутков, когда ненадолго утихал дождь, была скользкой и холодной. Удобней всего идти было по мелкой, тоже измокшей травке вдоль картофельного поля, кое-где выкопанного, с разбросанной, порыжелой ботвой, а где и с нетронутыми еще бороздками. Картошка, судя по всему, пойдет под снег, вымерзнет, копать ее уже некому — деревни, считай, не стало, выгорела, порушилась до основания эта небольшая деревенька. Да и другим тут досталось, видать, не меньше, и теперь из-за обожженных деревьев торчали закопченные печи с обломанными трубами, остатками зловонного дыма дышали недогоревшие пепелища. Еще бы — столько ужасных дней все здесь гремело от жутких взрывов, ходуном ходила земля, воздух сплошь визжал и скрежетал.

А от дыма нельзя было продохнуть даже в яме на свекловичнике, где пряталась тетка Серафимка. Все вокруг горело, тлело и дымилось: и хаты, и хлевки, и риги — и она боялась даже выглянуть на свет божий, чтобы рассмотреть, стоит ли еще ее хатка. Уже, может, с десяток ужасающих взрывов громыхнуло во дворе и в огороде, сырой пласт суглинка обрушился в яме, привалив ее босые ноги, сверху яму засыпало чернотой, перемешанной со мхом, соломой с хлевка. Но хата не сгорела. Серафимка обрадовано уставилась на нее, как только несмело выбралась из ямы под вечер в пятницу, когда все здесь утихло, смолкло, помертвело. И она сама себе не поверила: неужто уцелела? Хатка, однако, уцелела с натяжкой, ведь половины кровли на ней как ни бывало — будто вихрем снесло, а вторая половина плоско укрыла стропилами чердак без дымохода, черные кирпичи от которого разбросало по всему огороду. Пострадали все три окошка, битое стекло валялось вокруг, и Серафимка, боясь изрезать босые ноги, встала возле сломанного забора и горько заплакала…

За картофельным полем нужно было повернуть по косогору в лог, где из-за кустарника широко выглянул громадный луговой простор: давний выработанный торфяник, ныне черный, пустой, залитый в канавах да ямах застоявшейся водой. Там и далее искони простиралось болото с чахлыми клочками кустов, ольшаника, редкими островками низкорослого болотного сосняка; через него, впрочем, бежал старинный мощеный тракт, за который, видно, и разгорелась эта военная потасовка. Накануне красноармейцы несколько дней копали пригорок, откос, окапывались на краю торфяника, накопали уйму причудливо-извилистых нор, ямин, круглых, что сковорода, площадок — для пушек, что ли?

Вчера под вечер, когда Серафимка, страшась и крайне любопытствуя одновременно, подошла к тому пригорку, то даже присела от внезапного внутреннего ужаса — ниже, возле кустиков на краю вывернутых из глубины отвалов земли, лежала на боку небольшая пушчонка с коротким стволом, и за нею ничком обвис на железной станине мертвый красноармеец, сплошь обсыпанный мелкими комьями земли. Она долго всматривалась в него издали, думала, вдруг шевельнется, может, еще живой? Но, увы, не пошевелился убитый; она поняла это, когда все же подошла ближе и заметила на его стриженом затылке расплывшееся пятно засохшей крови. Она еще повглядывалась в него, стараясь как-то одолеть свой страх, да так и не одолев его, помалу подошла по траве к пушечке. Лица убитого не было видно, и не поймешь, какого он возраста, разве что его тонковатая шея, которая высовывалась из распахнутого ворота гимнастерки, позволяла полагать, что это совсем еще молодой парень. Должно быть, он лежал здесь несколько дней, его гимнастерка на спине ошершавела и подсохла на ветру, а бока и все иное под ним было сырое и темное — от дождя или крови. Серафимка подошла совсем близко, ступила на груду сырой мягковатой земли, за которой открывалась глубокая узкая ямина, боязливо заглянула туда и ужаснулась еще пуще: в яме тоже лежали убитые.

Нельзя сказать, что Серафимка так уж боялась неживых людей — за свои сорок лет она успела повидать покойников — мужчин и женщин, молодых и старых, схоронила отца, но тогда было все не так. Там были издавна знакомые, свои, родичи, да и покойники совсем не то что убитые, окровавленные да покалеченные солдаты.

Серафимка тогда, почти не чуя под собою ног, напрямик через картофлянище быстро ушла отсюда подальше — к своей убогой, без кровли, хатке на краю недалекой разрушенной деревеньки: там была хоть какая-то защита от ужаса военного поля боя. Весь недолгий путь домой, затем в хатке, которую она кое-как приспособила под жилье (позатыкала выбитые окна, приладила поломанные двери и даже попробовала затопить печь, но дым сразу повалил обратно, и она загасила головни), всю ночь потом в ее глазах стояли неподвижные, засыпанные землей спины, запрокинутые головы убитых, окровавленный бинт на голом, с разрезанным рукавом плече одного из них. А назавтра, кое-как дождавшись ленивого позднего рассвета, она вытащила из-под дровяника ржавую лопату и, побаиваясь, посеменила через поле к тому ужасному косогору над торфяником.

Однако по мере приближения к гривке кустарника все менее оставалось у нее решимости, страх пронимал все больше, и она не пыталась одолеть его, она уже свыклась с ним за эти кошмарные дни. Теперь жила она с ним каждодневно, не расставаясь и ночью, в своих коротких птичьих снах, пробуждаясь раз по пяти до рассвета. Правда, после того побоища все вокруг стихло, будто оцепенело, лишь вчера в небе несколько раз гудели аэропланы, но чьи они были и куда летели — она не знала. Она не имела понятия, куда откатилась война, или, может, на том все и кончилось. Все всех поубивали — и наших, и немцев — и здесь поблизости не осталось никого. Не осталось также и в деревне — одни убежали дальше, за местечко, еще накануне боя, другие вообще исчезли неизвестно куда. Красноармейцы тогда выгоняли всех, говорили, здесь оставаться опасно, будет большая свалка, и ее тоже убеждали выбираться. Но она не ушла никуда, хотя и соглашалась тогда пойти. И, видать, напрасно не пошла, позже не раз сетовала на свою дурость, но разве она предполагала, что будет настолько страшно. Такой ужас! Конец света, ад и кровавое погромище. Тогда думалось: ну постреляют на поле или в деревне, возможно, даже убьют ее, но ей что, плакать по ней некому, как и ей по кому-то. Серафимка давно жила тут одна, бобылкой, без семьи, которой у нее не завелось с юности, а родня… Родственников близких тоже не осталось, а дальние были далеко, так что, если погибнет, слез по ней будет немного. А то и вовсе не будет. Может, оно и к лучшему.

Убитый лежал ничком на станине; невдалеке, на кусте шиповника, сидела-ожидала серая ворона, которая неохотно сорвалась с ветки и куда-то улетела, когда Серафимка подошла ближе. Шаг ее замедлился. Женщина напряглась, вновь стало страшно, так ведь… негоже оставлять воронью убитых бедолаг, нужно их укрыть землей, и, похоже, сделать это здесь уже некому. Своих, красноармейцев, видно, не осталось, или, быть может, они отступили дальше. О погребении нужно позаботиться ей. Жалость к погибшим подгоняла Серафимку, и она же, эта жалость, помогала ей хоть немного преодолевать свой страх.

Она подошла к широкой воронке-яме, заглянула в нее. Суглинистые выворотни громоздились по краям, комья земли обсыпали всю стерню вокруг, но больше всего — пушчонку и беднягу, убитого при ней. Как за него взяться — она не знала, постояла рядом, подавленно вглядываясь в его разбитый, в засохшей крови, затылок. Затем, отставив лопату, дотронулась до его плеча, попыталась повернуть. Убитый не стронулся с места, словно окаменел, и она снова взялась за него и с большими усилиями едва перевернула на бок. Это и вправду был молоденький солдатик с худым узким личиком, один глаз его был как-то очень уж зажмурен или, может, заплыл, а другой, будто остекленевший, недоуменно вглядывался в даль. Его подсунутые под себя, прижатые к груди руки так и остались прижатыми, с грязными растопыренными пальцами. Что делать дальше — она просто не знала. Понятно, нужно хоронить, но как? Она оглянулась, и вновь ее взгляд наткнулся на яму рядом с теми же убитыми.

“Никак их складывали туда, да не успели зарыть”, — подумала Серафимка и подошла к яме ближе. Вряд ли складывали — как-то очень уж беспорядочно они помещались там: двое сидело на дне, уткнувшись головами в земляную стену этой тесноватой ямины, третий лежал боком, повернув голову в пилотке к забинтованному плечу. Бинт на нем был сплошь в сухих пятнах крови, кровь была на его груди и виднелась на ложе винтовки, что торчала вблизи из-под накиданной взрывом земли.

Спуститься в яму, чтобы там поправить их позы, Серафимка не осмелилась, на такое она уже, пожалуй, не была способна. Она лишь с отчаянной решимостью взяла под мышки убитого и потащила его к яме. Убитый оказался довольно тяжелым, загребая землю, немного передвинулся, но его брезентовая сумка, висевшая на левом боку, зацепилась за станину и не позволяла волочь дальше. Серафимка положила убитого на землю, отцепила сумку. Верно, сумку нужно было снять, но она не хотела ничего здесь переиначивать, думая: пусть они так уж и остаются в земле со своим имуществом. Она все же сумела подволочь тело к ямине и, придерживая за натянутую подогнутую руку, боком опустила его в яму рядом с теми, кто уже навсегда расположился там. Затем старательно перекрестила всех в яме, перекрестилась сама и взялась за лопату.

Закапывала она долго, с перерывами, даже угрелась, расстегнула заношенный хлопчатобумажный сак, сдвинула с головы темный платок. Дождик будто бы прекратился, но ветер не унимался, небо было сплошь облачное, тревожное, вверху плыли-клубились недобрые серые тучи. Отдыхая порой, она вглядывалась по склону вниз, где по стерне и над болотцем убегающе змеилась траншея со спешно обложенными травой и дерном краями. Дерна почти не осталось, так все там было перепахано взрывами, жирные пятна от которых чернели по обе стороны траншеи и сплошь по всему косогору — где немного реже, а где так густо, что не было и следа стерни, все там чернелось от вывернутой из глубин, промокшей от дождя земли. Что-то властно притягивало ее взгляд, будто чувствовала она, что и там необходимо ее внимание. И она вновь принималась грести на убитых землю с берегов ямины-окопчика, уже основательно засыпала их, осталось торчать из земли только зеленое, с нашитой заплатой колено верхнего убитого. Но вот уж и колено скрылось под нетолстым слоем мелкой глины. Тогда ей стало спокойней, и она уже медленнее довершала свое грустное дело: засыпала яму и даже немного нагребла в дополнение верх — получилась вроде как могилка. Да, видать, и впрямь это останется навек могилкой для четырех несчастных.

Потом она воткнула сбоку лопату, перевязала на голове платок, неспешно оглянулась. Кроме заваленной набок пушечки, кое-где на земле виднелись разбросанные гильзы от снарядов и даже целые, нестрелянные снаряды с острыми блестящими головками; снаряды, скорее всего, были и в поломанных деревянных ящиках, что едва высовывались сбоку из какой-то рытвины. Но она не стала трогать этой военной утвари — не дай Бог стрельнет. Главное она уже сделала: укрыла в земле людей, пусть лежат. Теперь их не обидит никто — ни зверь, ни человек.

С лопатой в руках она отошла немного от могилки, постояла и пошла, но не вверх к деревне, а помалу, замирая от страха, потопала по жнивью вниз до торфяника, где была траншея. Что-то ее тянуло туда, хотя и пугало, угнетало страхом, но она шла, останавливаясь, оглядываясь по сторонам. Хотя, кажется, нигде не было никого — студеный ветер гнал тучи, подрагивал редкий чернобыльник по стерне на разрушенном, исчерканном людьми и войной поле.

Неуверенно, как и прежде, очень страшась, она подошла к ближней кривуле-траншее, взглянула через бруствер, но там не было ничего. Только на дне стояла черная вода от дождя или, возможно, выступившая снизу, местность-то была низкая, почти заболоченная. Тогда она помалу двинулась вдоль бруствера, насыпанного из черной болотной земли, бруствер здесь был заботливо разгребен, выровнен и бесконечно тянулся куда-то по-над торфяником.

В одном месте Серафимка с опаской переступила через толстый, смоляного цвета провод, что вел по земле на пригорок до того места, где чернели двойчатки-воронки от снарядов. Чуть дальше, в траншее, лежали на земляной полочке две большущие шпули с таким же толстым проводом, одна — намотанная доверху, а другая — почти пустая. Местами на бруствере и внизу было густо, как с мешка, насыпано гильз — пустых, без пуль, некоторые из них позеленели уже от влаги, другие — мокрыми кругляшами желтовато сверкали в грязи. Кое-где белели куски окровавленных мокрых бинтов, разметанных ветром по брустверу, по стерне. Везде чернела вздыбленная взрывами земля, на косогоре не осталось живого места от взрывов и воронок. Но людей здесь нигде не было — ни живых, ни убитых; наверное, люди ушли, когда утих бой. Хотя в окрестностях не появилось еще ни одного немца, Серафимка чувствовала, что победили немцы: всю прошедшую ночь по шоссе за торфяником гудело до рассвета — все там ехало, пёрло, двигалось на восток. Значит, наши отступили.

То оглядывая перекопанные войной окрестности по-над торфяником, то заглядывая в траншею, где более глубокую, а где совсем мелкую, до колена, Серафимка набрела на какой-то траншейный тупичок с холмиком на поверхности, который был обложен свежим дерном, будто большая могила у траншеи.

Сперва она мягко ступила босыми ногами на этот холмик, но, спохватившись, сошла назад, чтобы обойти его. Затем перепрыгнула неширокую траншейку и вся содрогнулась от чьего-то голоса, что глухо прозвучал будто из-под земли. Когда она оглянулась, то и вовсе ужаснулась от того, что увидела: сзади, в глубине траншеи, держась отведенной рукой за земляную стену, с пистолетом в другой, стоял человек в неподпоясанной красноармейской форме, его голова и глаза были толсто обмотаны грязным бинтом, конец которого болтался от ветра над окровавленным плечом в зеленой диагоналевой гимнастерке. Человек, застыв, напряженно вслушивался и отчаянно-сурово рыкнул:

— Стой! Кто тут? Не подходить! Стреляю!

“Ай, боженька мой!” — испуганно подумала Серафимка, не зная, как откликнуться, или лучше, не откликаясь, убежать отсюда, пока тот не увидел ее и не застрелил…

— Женщинка я, здешняя, — дрожащим от волнения голосом наконец отозвалась Серафимка.

Человек немного помолчал, подумал, переступил с ноги на ногу, но руку с пистолетом не опустил.

— Женщина? Одна?.. Отвечай быстро!

— Одна я…

— Кто еще есть?

— Да никого же. Одна вот иду.

— Так. Подойди ближе! — строго приказал человек, и Серафимка, ступая по мягкому брустверу, подошла на три шага ближе. — Где немцы?

— Так и наших нет. Нигде никого.

— Да? — глухо промолвил человек и вяло прислонился спиной к стене траншеи. Видимо, стоять ему было неудобно или он ослабел от ран.

Он молчал. Серафимка тоже молчала, чувствуя теперь какую-то свою зависимость от этого бедолаги, и внимательно разглядывала его. Но забинтованное лицо человека не многое позволяло ей понять, разве что жесткие, давненько не бритые челюсти свидетельствовали о его не очень молодых летах да некие блестящие значки в черных петлицах на воротнике означали, что он не простой, не рядовой красноармеец, а, видно, какой-нибудь командир.

— Женщина, ты мне должна пособить, — спокойней, но с прежней натянутостью сказал человек и умолк во второй раз.

— Так я ж… — будто даже обрадовалась Серафимка. — Что вам?

— Чего мне? — переспросил человек и сел, будто рухнул на дно траншеи. — Плохо мне! Вот… И чего-либо поесть…

— Ладно. Только я сбегаю, тут недалеко. Вы подождите.

— Но чтоб без обмана. И не вздумай кого привести. Застрелю всех.

— Ага, — сказала Серафимка.

С неожиданным облегчением она шагала по косогору вверх и вспоминала, что в хате, кажется, еще была краюшка черствого хлеба и полчугунка сваренной картошки за заслонкой… Сегодня она ничего не ела; должно быть, не ела и вчера, а в те дни вообще было не до еды, и это как-то не беспокоило ее. Но теперь вот забеспокоило: чем она накормит этого человека? Может, сварить свежей бульбочки, в сенях есть полведерка соленых огурцов, а в кадке под крышкой она берегла с весны пару кусков прогорклого прошлогоднего сала. Но главное, видать, ему нужно помочь с глазами. Они же, понятно, покалечены, и как же он теперь сам-один? Нужно доктора. Только где тот доктор? До местечка отсюда двадцать два километра, как сейчас до него дотянуться? Да по нынешней беде остался ли там доктор? Скорее всего, подался с войском…

Краем картофляника она выбежала на дорожку, откуда уж рукой подать до ее загубленной деревеньки, один вид которой неотвязной печалью сжимал сердце — везде трубы, обгорелые деревья, черное пожарище от усадеб, риг, хлевков. Может, каких-нибудь четыре или пять строений (два хлевка, баня возле пруда да Петракова истопка на огороде) всего и уцелели с того конца деревни. С этого же не осталось ничего, кроме ее хатенки на отшибе.

Еще когда бежала по выгону, неожиданно заметила людей — за забором на ее дворе мелькнули две фигуры, застыли, остановились, видно, вглядываясь в нее. Она тоже пригляделась и вскоре узнала одного — то был старший Пилипенок в высокой с козырьком шапке, которую в прошлом году, рассказывали, приобрел в Западной, куда гонял скотину, здесь такой шапки не было ни у кого. Да скоро она узнала и второго — его брата Витьку, который, пригнувшись, что-то волок по двору. Но какая холера пригнала сюда этих Пилипенков, что им понадобилось тут? — подумала Серафимка. Она не любила этих людей, как, впрочем, не любили их все местные, одни боялись, другие ненавидели этих нечистых на руку и на мелкие проступки пакостников. Правда, лет несколько тому они разлучились: старший пристал в примаки к одной молодице из Ляд, а младший уехал в Оршу. Да ныне вот снова сошлись…

Видимо, непрошенные гости тоже узнали ее, малость постояли во дворе и, как ворюги, неспешно подались на задворки, тропкой до пруда. Они и не прятались даже, с развальцей ковыляли, изредка оглядываясь, и у нее худо заныло сердце: чего их приперло сюда в такое горькое время?

Загрузка...