Артем Луниш Близнецы

За окном, за тонким податливым стеклом широко дышала ночь. Шел дождь. Ночной весенний дождь — редкое дело. С другой стороны, в Петербурге дожди никогда не считались редкостью. А если учитывать глобальное потепление… Дождей будет еще больше. Ну и слава богу.

Артем перевернулся набок, подпер локтем щеку (когда-нибудь моя физиономия окончательно утратит симметрию, — мельком подумалось ему) и снова уставился в книгу.

Было три часа ночи, Артем валялся на кровати и читал. Собственно, то же самое он делал и весь день. Как ни крути, у безработицы есть свои плюсы.

Уволился он неделю назад и, пожалуй, сам не мог сказать — зачем. Хотя нет, в глубине души он знал причину, но думать об этом не хотелось. Уволился и уволился — черт с ним. Что было — то прошло.

Иллюзорное желтое электричество заливало старые, пергаментные обои тесных стен, разномастную мебель, объединенную только общим преклонным возрастом, тускло блестевшие карманные издания Камю и Бердяева (последний был основательно припорошен пылью), аляповатые толстенные тома фэнтези, золотисто-коричневого Достоевского, Борхеса в неизменной траурной обложке. И почему Борхеса всегда издают в черном? Очевидно потому, что Борхес умер. Других причин вроде бы нет.

Артем тихо улыбнулся. У него было довольно своеобразное чувство юмора, настолько своеобразное, что его следовало бы считать не чувством юмора, а каким-то другим.

За окном струилась вода, колыхались под ударами капель листья тополей, а комната была залита фантомным электрическим светом — такой свет иногда можно увидеть во сне, и еще, наверное, именно из него сотканы миражи пустынь.

Артем потянулся, отложил книгу и с сомнением взглянул на мокрое стекло. Потом перевел взгляд на зеркало. Оно было треснуто — когда-то, в пьяном экстатическом безумии, он развлекался тем, что швырял в него бутылки, наблюдая, как они несутся прямо в его лицо, как коричневые осколки осыпаются по его щекам. Было весело и страшновато — как на американских горках.

Сейчас трещина в зеркале пришлась так, что продолжала линию его рта. Превращала его обычную полуулыбку в глумливый оскал. Артем отвернулся. К черту. По ночам следует занавешивать зеркала или оборачивать их к стене. Впрочем… Нет, лучше все-таки занавешивать.

Он открыл шкаф (дверь привычно поплыла куда-то вниз, Артем столь же привычно ее подхватил и водворил на полагающееся место), вытянул оттуда джинсы, кенгурушку и футболку.

Поколебался между кожанкой и тренчем, в конце концов вышел как есть.

Свет в подъезде не горел. Вернее, горел только на его площадке и еще где-то выше, через несколько этажей. Было сыро, свежо и темно, отчетливо слышался неумолчный шелест. Артем любил дожди.

Он уже спускался во влажную темноту, как вдруг ему послышался негромкий стон и тут же испуганный шепот: «Тише! Тише, пожалу…» — не договорив, голос умолк.

Артем стоял, прислушиваясь — ноги уже в темноте, на невидимых избитых ступенях, а тело еще в относительном благополучии света.

Ничего больше он не услышал, но развернулся и пошел наверх — на голос.

Голос был детский. И стон, стон тоже был детский. Может быть, это и галлюцинация. Но проверить стоило.

Иногда, какой-то магией преодолевая домофон и кодовую дверь, в подъезд пробирались подростки-наркоманы. Из самых несчастных, которым негде было больше уколоться или нюхнуть.

Если там валяется ребенок в передозе или, наоборот, в абстиненции, нужно вызвать скорую. Если у них все нормально… Пойду своей дорогой, кому они мешают? И не милицию же на них натравливать, в самом деле?

Так решил Артем, с некоторой опаской поднимаясь по ступеням. Ведь на самом-то деле он не знает, что там наверху. Как с этим котом Шредингера. То есть там могут быть дети или… или мертвые дети, ха-ха.

— Там есть кто-нибудь? Я ничего вам не сделаю. Я просто хочу узнать, все ли в порядке.

Тишина. Артем окончательно успокоился и про себя решил, что, для очистки совести, дойдет до освещенной площадки и, если никого не увидит, уйдет обратно.

Дошел.

На подоконнике, на фоне черного, постоянно оплывающего из-за струй стекла сидели двое.

Мальчик и девочка. Очень худенькие, очень бледные в коробке этих голубых масляных стен, под прямым ярким светом и с ночью за спиной.

Девочка поддерживала мальчика, который полусидел в безвольной позе, уронив голову на грудь.

Черт, сколько им лет? Девять, десять, двенадцать? Слишком давно не видел детей. Но они не наркоманы. Кажется.

— Что? Что случилось? — Артем все так же стоял, не поднимаясь к ним, словно ему было нужно… нет, не разрешение, но хотя бы какая-то реакция безмолвной девочки с неподвижным взглядом.

Мальчик хрипло кашлянул — так иногда кашляют пожилые коты — и медленно поднял голову.

Близнецы! — успел подумать Артем, через ступеньку взбегая наверх, — ну надо же.

Кажется, девочка наконец заговорила, но Артему было не до того. Он надеялся, что ему показалось, хотя и сам не очень верил. Когда мальчик на мгновение поднял голову, он увидел, что у ребенка прострелена щека. Как будто кто-то заставил его широко открыть рот, а потом приставил дуло к натянутой коже и выстрелил.

Блядь. Блядь. Так и есть. Две симметричных запекшиеся дыры, как румянец у больного чумой. Господи, как пуля должна была обжечь слизистую рта!

Артем, одной рукой поддерживая мальчишку, второй неловко копался в карманах. Мобильник, черт, где он? Ключи, смятые купюры, зажигалка, пусто, ключи, смятые купюры, зажигалка, пусто. Не взял.

— Стой здесь, я сейчас спущусь за телефоном и позвоню в скорую, — обернулся он к девочке.

Та смотрела напряженно, но как-то бессмысленно, будто постоянно прислушиваясь к чему-то внутри. Растрепанная прядь темных волос, выбившаяся на щеку, мелко и ровно дрожала. О господи.

— Что с тобой? Тоже ранена?

Какую-то секунду она молчала, и Артем уже собрался бежать вниз, когда она заговорила.

— Нет. Пожалуйста, не надо скорую. Помогите нам. Или мы просто уйдем, — голос был размеренный, как у человека под гипнозом или у испытывающего сильную боль. Только это заставило Артема ответить на высказанный бред.

— Я не врач. Я не могу вам помочь. Скорая… — ,не закончив, он пошел вниз по лестнице.

Услышал сзади шорох. Эта несчастная дура встала и пыталась поднять мальчишку.

Неужели он сам был таким же тупым в детстве? Не верится.

— Нельзя в скорую! Они сразу позвонят, скажут. Они всегда говорят, — испуганно крикнула девочка.

Артем на секунду остановился и, увидев это, она быстро продолжила, — мы не сбежали из детского дома, мы не сбежали от родителей! Я потом скажу! Пожалуйста, не вызывайте скорую, нельзя, они узнают.

Артем остановился. Выругался. Что он знает? У ребенка прострелена щека. Прострелена. Он не избит, не ранен ножом. В него стреляли. Тут вам не Америка, огнестрелы есть далеко не у всех. Да, может… Может, этим детям и правда нельзя в скорую.

Артем выругался еще раз. Зачем я ввязался? Что теперь делать? Раненый ребенок… И девчонка просто не понимает. Может, в скорую им и нельзя, но и совсем без врача тоже нельзя. Раненый ребенок. В моей квартире. Зачем я только ввязался в это?

— Хорошо, — злобно сказал он, устало поднимаясь обратно и чувствуя, что его обманули, причем нелепо и глупо, — хорошо. Давай его сюда.

Слова ничего не значили, он сам, охнув — ведь он никогда не был силачом, да ему и не нужно никогда было — взял мальчика на руки и, тяжело покачиваясь, осторожно пошел вниз. Дай бог сейчас еще не сверзиться обоим!

Девчонка только мешала, семеня рядом и держась за ногу брата.

— Не мельтеши! Иди где-нибудь… сзади.

— Не могу. Я оттягиваю его боль.

Артему захотелось ее ударить.

Так, неуклюже и медленно, они спустились через темные пролеты. Артем очень боялся упасть вместе с мальчиком. И еще очень боялся встретить каких-нибудь поздних соседей.

Шелестел дождь. Послышался дружный смех где-то на улице. Толстые потеки коричневой краски на его двери блестели под лампочкой.

— Вынь ключи из кармана. Из заднего! Два поворота. Да отпусти ты эту чертову ногу.

Она неожиданно отпустила. Тело у него в руках ощутимо дрогнуло. Чушь. Все чушь.

Пинком распахнув дверь, он вошел в квартиру. Прихожая была резко расчеркнута мутноватой, пыльной тьмой и яркой полосой света из кухни. Руки у него подгибались, падали вместе с лежащим на них телом, как обессилевшие детали машины с кончившимся топливом.

Кое-как, тяжело и неровно дыша, чуть не крича от ломающей боли в мышцах, он прошел в комнату и уложил тело на кровать.

Надо было заниматься спортом. Не надо было курить, а вот ходить на физкультуру стоило.

Он сидел, на полу, привалившись к кровати, а мальчик лежал на скомканных простынях. Лампочка била прямо ему в глаза, но он их не закрывал.

Что теперь делать? Что теперь делать? Черт, на обж тоже надо было ходить.

— Большое спасибо, — тихо сказала девочка. Артем повернулся. Стоит в дверном проеме, немного похожая на отражение в зеркале, и совершенно непонятно, как долго она здесь. То ли шла прямо за ним, то ли только сейчас появилась.

— Пока что не за что. Иди, закрой дверь.

— Я уже закрыла, — смотрела она только на брата, и Артем почувствовал одновременно неловкость и раздражение.

— Молодец. Иди на кухню и… Нет, лучше посиди с ним. Я сейчас попытаюсь узнать, что можно сделать.

Артем сел за компьютер и, чувствуя себя на редкость глупо, вбил в поиск: «Первая помощь при огнестрельных ранениях».

Спохватившись, закрыл браузер и запустил tor. Вдруг их и правда ищут? Тогда такие запросы наверняка фиксируются.

Черт, как быстро я купился. Как быстро принял эту нелепую игру. Ладно, неважно. Уж лучше оказаться добрым дураком, чем дураком злым.

Как он и ожидал, все советы сводились к: «уложите и незамедлительно вызовите скорую».

Ладно, сейчас что-нибудь придумаем.

Артем не отличался железным здоровьем и, может быть, именно поэтому, совершенно за ним не следил. Его домашняя аптечка была скудна, к тому же основу ее составляли таблетки янтарной кислоты, запасаемые на случай особенно сильного похмелья.

Что нужно сделать? Так, во-первых, обезболивающее, потом нужно промыть рану, черт, ему будет страшно больно… И надо как-то прикрыть ее, повязку наложить, что ли… Да какая там повязка — на щеку? На обе щеки?

И рот, рот наверняка сильно обожжен. Если стреляли с близкого расстояния… А так попасть могли только с близкого расстояния, мальчишку наверняка держали. Во что же я вляпался?

Артем бросился на кухню, мельком бросив взгляд на кровать. Глаза у мальчика теперь были закрыты, но поза не изменилась. Тонкая ладонь с цветастым хиппейским браслетиком на запястье лежала у него на животе.

Ну да, оттягивает боль, — усмехнулся Артем.

Он лихорадочно рылся в верхнем отделении холодильника, где почему-то хранил лекарства. В конце концов, в шершавых ворохах активированного угла и янтарной кислоты откопал вату и перекись водорода. Обезболивающего не было, вообще никакого.

Ладно, хоть что-то.

В комнату он возвращался медленно, ступая тяжело и ровно. Перед поворотом коридора остановился на секунду и вдруг судорожно вздохнул, как будто плакал. Он никогда не причинял никому серьезной боли. Во всяком случае, физической. С душевной все сложнее, ему было чего стыдится и о чем жалеть. Но все-таки это не то, совсем не то.

Девочка сидела в той же позе. Мальчик лежал лицом в потолок. Глаза у него были уже не просто закрыты, а кажется, зажмурены. Это хорошо. Наверное.

Он подошел к кровати, склонился рядом с девочкой.

— Держи его сейчас крепко. Он будет дергаться и… наверное, сильно кричать.

Девочка кивнула. Она смотрела на него с надеждой и Артем разозлился.

— Учти, я ни черта не знаю, что сейчас делать. Вообще ничего не знаю!

Чувствуя холодок в груди, он встал на колени рядом с кроватью. Заметил, как подрагивает в руках вата.

— И это… Давай, оттягивай боль, — слабо улыбнулся он, отчасти, чтобы хоть немного оттянуть момент, отчасти чтобы подбодрить девочку. Зря он сейчас кричал. И зря поперся на стон в подъезде.

— Так, — теперь он обращался к мальчику, — сейчас будет больно. Но недолго, постарайся потерпеть. Рану надо промыть, у меня тут не очень… не очень чисто.

Он не слишком-то верил, что раненый его услышит, но мальчик чуть кивнул, губы слегка раздвинулись — он пытался улыбнуться. Края ран при этом шевельнулись.

— Не двигайся, — мрачно сказал Артем и, под отчаянный вопль кого-то внутри: «что ты делаешь? Что ты пытаешься сделать?!», приступил.

Ему, а вернее, мальчишке, повезло. Рана была чистой, во всяком случае, на непрофессиональный взгляд Артема.

Он смачивал вату перекисью, осторожно смывал подсохшую корку крови, выбрасывал красно-черный тампон и отрывал новый кусок ваты. Кровь на бледной коже пузырилась, вздувалась бледно-розовой пенкой. Руки дрожали, он боялся задеть край раны. Мальчик молчал, только иногда морщился и еще сильней зажмуривал глаза. Сердце у Артема колотилось, руки дрожали, но, как ни странно, все это была только физиологическая реакция — внутри он был пуст и холоден, и только чувствовал легкое головокружение.

Наконец он очистил лицо ребенка. Без окружающей корки дырочки выглядели совсем маленькими, безобидными. Но в одну из них он увидел влажно блестевшие зубы и его чуть не стошнило.

Артем выдохнул, размял кисти рук. Вроде бы хорошо… Вроде бы неплохо получилось.

— Так. Сейчас я наложу компресс. И все, ляжешь спать. Утром посмотрим, что еще можно сделать.

— Спасибо, — сказала девочка.

Мальчик открыл глаза, моргнул и, кажется, тоже собрался благодарить — во всяком случае, он приоткрыл рот, но тут же сморщился от боли.

— Ты лучше молчи пока. Ты молодец, продержался. Сейчас еще немного потерпеть — и все.

Мальчик заметно удивился, стрельнул зелеными глазищами на сестру.

Ну да, ну да, снятие боли, как я мог забыть.

Осталось немного, да и Артем чувствовал теперь себя намного увереннее. Он оторвал два куска ваты побольше, обернул их бинтом, смочил перекисью. И с помощью пластыря худо-бедно закрепил их на ранах. Держалось все это не слишком здорово, но ничего лучше не было.

— Постарайся не сбить их. И давай, спокойной ночи.

Артем укрыл ребенка одеялом — мальчик проделал несколько невнятных телодвижений, призванных продемонстрировать извечное «да я сам, спасибо» — погасил свет и вышел. Закрывая дверь, он слышал размеренное гудение вентилятора компьютера.

Молча уселись на кухне. Все той же шелестящей, ровной поступью топтался за окном дождь.

Артем почувствовал вдруг сильную усталость, глаза закрывались сами собой, мышцы расслабились, он чувствовал легкий озноб.

Он потянулся, закурил, сгорбившись на табурете, посмотрел на девочку.

— Ты, наверное, тоже устала. Извини, нам пока ложиться нельзя.

— Нет, я не хочу спать. Я вообще не сплю. А это вы хорошо придумали, чтобы он поспал. Спасибо.

Артем на секунду прикрыл глаза. Меньше всего ему сейчас хотелось спорить с юной дочерью цветов. Не спит — ну и пусть не спит. Пока сама не заснет, хех.

— Ладно. Как скажешь. Сейчас я пойду в аптеку. Если вас и правда ищут, выключите свои телефоны. И симки выньте.

— У нас нет телефонов.

— Замечательно. Тогда пошли. Закроешь за мной дверь.

Замок на квартире Артема был старинный, может быть даже тот самый, который поставили при постройке — а его дом был построен в тысяча восемьсот шестьдесят каком-то году. На полу подъезда имелось некоторое затертое подобие древней мозаики, указывающее точную дату, но последней цифры не было — вместо выбитых плиток зиял, словно хаос под тонким покровом видимостей, шершавый и как будто всегда влажный цемент. Как бы там ни было, замок одним своим тяжеловесным, чугунным оскалом отбивал всякое желание его вскрывать — даже очень глупому вору было понятно, что сокровищ за его бульдожьей мордой — повидавшей и разночинных студентов в вытертых пледах и помятых шляпах, и томных юношей с лицами, раскрашенными под Пьеро, и первых чекистов в рабочих кожанках, и людоедов в заиндевевших шубах — не обнаружится. Посему со своей прямой функцией замок справлялся, однако, если вы не хотели рисковать своими пальцами, закрывать его лучше было изнутри.

Артем вышел, некие массивные шестерни в глубине механизма мрачно заскрежетали, и дверь закрылась.

Артем расслаблено побрел вниз, в темноту. Он чувствовал себя очень странно, как будто весь мир вдруг изменился, а он остался прежним. Или наоборот. Но, так или иначе, все приобрело какие-то новые, свежие черты (или, опять же, просто изменилось его восприятие).

Он шел по мокрому асфальту, под мерно дрожащими, тяжелыми листьями тополей. Из подворотни послышался грубый и бессмысленный смешок, за ним последовало урчащее, вязкое междометие.

Артем оглянулся. Там стояли двое мужчин лет сорока. Оба курили. Зачем они стоят здесь, среди ночи и дождя, перед самым рассветом?

Когда он проходил через двор, сзади ему послышался легкий топоток. Он быстро обернулся. Никого.

Артем пошел дальше и теперь услышал за спиной эфемерный писк, неопределенной интонацией похожий на смех. В этот раз оборачиваться он не стал.

Зеленая змея, обвивавшаяся вокруг красного креста, призывно светила, окрашивая в радугу струи дождя. Все вместе, на фоне темно-синей, грозовой стены, выглядело как гениальная инсталляция — не такая, какие создают гениальные художники, а из тех, что появляются сами собой и через мгновение исчезают.

Открывая дверь, он заметил, что ладони измазаны кровью, но возвращаться было лень, да и не стоило оно того.

Белый, стерильный свет. Белый стерильный пол, прозрачные стекла витрин, и уже не просто белый, а прямо-таки режущий глаза халат. Над халатом была черная, кучерявая борода, а над бородой — худое смуглое лицо с блестящими черными глазами.

Провизор выглядел, как выглядел бы Усама Бен Ладен во врачебном халате. Артем на секунду почувствовал в руке тяжесть калашникова, а за спиной — пыльный ветер афганских гор.

С трудом подавив отчетливый позыв к поклону и «Салам алейкум» в качестве приветствия, Артем вежливо сказал:

— Доброй ночи. Дайте, пожалуйста, обезболивающего. Самого сильного, которое можно купить без рецепта. И какую-нибудь противоожоговую и заживляющую мазь. Да, и витаминов, — он всегда был особенно вежлив с продавцами, потому что сам когда-то работал в магазине и знал, что чувствуют вечно улыбающиеся люди за прилавками. Особенно по ночам. Правда, этот конкретный продавец не выглядел, как порабощенная кассовым аппаратом бледная тень человека. Он скорее выглядел так, как будто у него есть ядерная боеголовка и он не использует ее только потому, что сейчас ему не хочется.

Усама скользнул глазами по его измазанным черной кровью ладоням, дипломатично улыбнулся и ушел куда-то за прилавок.

После покупки всех лекарств его кошелек заметно отощал. Артем с неприятной злобой подумал, что из-за этих детей уже — уже, а ведь что еще будет! — придется устраиваться на новую работу на неделю раньше, чем он мог бы.

На обратном пути он зашел в круглосуточный супермаркет. В прошлом году его то ли подожгли, то ли он сам загорелся, и воспоминание о плывущих от жара черных стеклопакетах (и красных огоньках за ними) несколько утешило Артема, когда он выплачивал непомерную цену за пять банок пива.

Нагруженный и, в конечном счете довольный совершенным добрым делом, Артем шел под дождем домой. Квартира встретила его подозрительным шипением.

— Я жарю яичницу, — сказала, выглянув из кухни, девочка — Я подумала, вам стоит поесть.

Артем вздохнул. Гости обживались.


Дождь поредел, тугие струи истончились, холодной моросью наполняя серый рассвет, а потом и вовсе превратились в тяжеловатую взвесь воды в воздухе. На горизонте неприятно алело встающее солнце. От Обводного канала доносились резкие крики чаек.

Яичница была съедена, сигарета закурена, первая банка открыта.

Артем пытался собраться с мыслями.

— Так. Теперь расскажи мне, что с вами случилось.

Девочка заерзала.

— Можно без имен, если уж так все серьезно. Просто обрисуй ситуацию. Скорее всего, все не так плохо. И в скорую вам можно, и вообще, вы… — он немного запутался, усталый после бессонной ночи и всех ее переживаний, — в общем, вы преувеличиваете. Я думаю. Но мне нужно узнать, что произошло, чтобы понять, прав ли я, или все действительно так уж серьезно.

— Нет, в скорую нельзя, — быстро ответила девочка.

— Ну так объясни, почему? Или я сейчас же вызову врача и избавлюсь от вас обоих, — Артем, конечно, не сделал бы этого (во всяком случае, не удостоверившись в безопасности подобного шага) и поэтому сказал резче, чем хотел.

Девочка глядела в пол. Артем успел докурить сигарету и почти допить банку, когда она наконец подняла глаза и робко предложила, — давайте, мы просто уйдем?

Артем застонал. Ну и как с ними разговаривать?

— Не надо никуда уходить, — злобно сказал он, чувствуя, что его шантажируют, и вполне успешно, — а вот утром или объяснитесь, или я вызову скорую. Но сами вы никуда не пойдете.

Помолчали. За окном шуршала метла первого дворника. Крякнула открываемая банка.

— Помните, я говорила, что оттягиваю боль? Вы не поверили.

— Многие бы не поверили, — улыбнулся Артем, — предлагаешь эксперимент?

— Да, — серьезно кивнула девочка, — будет не больно, правда.

— Давай. Тебе нужно меня касаться, да?

Он протянул через стол руку, девочка, чуть помедлив, обхватила его запястье. Ладони у нее были холодные и шершавые.

Артем, захваченный странным предвкушением (а вдруг и правда?), взял вилку, и быстро ткнул себя в плечо.

— Аааа, блядь, — тут же заорал он.

— Аааааай, — вторила девочка.

Наверное, удар получился сильнее, чем Артем хотел. Или он до некоторой степени действительно рассчитывал ничего не почувствовать.

— Тебе-то чего орать было? — спросил он, потирая плечо. Болело довольно-таки ощутимо.

— Испугалась.

— Чудесно. И зачем была эта глупая шутка?

— Просто слишком быстро, — расстроенно сказала девочка, — нужно, чтобы вы постоянно чувствовали боль. Тогда получится.

Артем подозрительно посмотрел на ребенка. Вроде бы не смеется.

— Постоянно чувствовать боль. Предложение соблазнительное, ничего не скажешь.

— Не постоянно. Ну, какое-то время, — кажется, она всерьез расстроилась, — извините.

Артем, чувствуя, что примерно так и начинаются все истории о учителях, над которыми глумятся дети, вздохнул и ответил, — давай на ты. И как тебя зовут?

— Давайте, — улыбнулась девочка, — меня зовут Гипнос, а моего брата — Танатос.

Артем кисло улыбнулся, — очень… мило. Я Артем.


Несмотря на бессонную ночь и выпитое пиво, он долго не мог заснуть. Ворочался, то закутывался в одеяло с головой, то спускал его, зыбкий, колеблющийся свет раздражал, Артем злился. Единственную кровать занял раненый мальчишка. Кроме кровати у Артема была только раскладушка — древняя, с причудливыми изгибами алюминиевых дуг, сверкающих тысячами царапин, с деревенским, в мелкий цветочек, вытертым ситцем. Артем не был джентльменом. Будь девочка хоть года на четыре постарше, он преспокойно бы забрал раскладушку себе, а ей бы постелил на полу. Но девочке с древнегреческим именем было двенадцать лет, если не меньше. И Артем лежал на полу кухни, старательно отгоняя мысль о том, что по его спящему телу будут бегать тараканы.

Серыми, потертыми волнами вплывал в комнату ненастный утренний свет. С угрюмой размеренностью через равные промежутки скрипела по асфальту дворничья метла. Звук то приближался, то отдалялся, словно дворник хотел подойти к его дому, но все не решался. Упокоенный этим размеренным шуршаньем, Артем наконец начал засыпать, бессвязно думая: «Гипнос и Танатос, сыновья Никты-ночи. Ну что же, хорошо, что нынешний готы подводят столь глубокий базис под свою… под свою идеологию, да. Гипнос и Танатос, сыновья Никты-ночи. И еще что-то про медные и костяные ворота, из которых выходят лживые и пророческие сны…».

Все сливалось, смягчалось, теряло форму. Одеяло переходило в пол, пол, плавно закругляясь, в стену, колышущиеся занавески как будто слились с воздухом, став просто цветным порывом прохладного ветерка.

Размеренное шуршание наконец стало одним непрерывным звуком, то усиливающимся, то ослабевающим — как шум волн где-то далеко-далеко.

Артем заснул.

А дворник на улице, действительно, томился, тосковал, но из-за невнятного, смутного страха не мог подойти к его дому. Он шел, сколько мог, равнодушно помахивая метлой, но потом что-то в нем ломалось, он разворачивался и быстро шел назад, все так же автоматически скребя своим инструментом по асфальту. Потом он останавливался, тяжело дышал, пытался понять, что же именно его пугало. Стоял так, и снова, как завороженный, шел к дому Артема — желтому старому дому, разросшемуся в его глазах до какого-то таинственного храма, до древней пещеры со спящим драконом и его сокровищами, до, быть может, хрустального гроба со ждущей поцелуя мертвой женщиной.

Дворник не всегда был дворником. Когда он только приехал в Питер, он работал живой рекламой. Ходил по улицам в костюмах огромных плюшевых докторов, медведей и прочих талисманов иллюзорного мира рекламы и торговли и раздавал яркие бумажки, которые брали редко, а если и брали, то только чтобы донести до ближайшей урны. Поначалу это казалось неплохой идеей — на свете не так уж много профессий, в которых маска является обязательным элементом дресс-кода. Но летом в костюмах было удушающее жарко, дышать было тяжело, голова болела, а иногда вдруг темнело в глазах, слабели ноги, и он с ужасом думал, что если он сейчас упадет, то никто ему не поможет, так он и сдохнет в этом плюшевом саркофаге, сжимая стопку блестящих глянцевых бумажек в руке. Зимой же. Костюмы были достаточно толстые, чтоб под них нельзя было надеть куртки или пальто, но при этом совершенно не удерживали тепла. Он стоял как бы голый под черным колючим ветром и старался не смотреть на себя. Когда он смотрел, восприятие двоилось. То он видел свои жилистые обнаженные ноги, засыпанные снегом, заиндевевшие, то — ярко красные, гадко раздутые штаны очередного рекламного персонажа, чью шкуру ему приходилось носить. А король-то голый, ха-ха. Или даже — мертвец в мультяшной шкуре.

Проработав полгода, он уволился. Недели две валялся дома в привычной полудреме — когда реальность смешивается с фантазиями, легкое тело слабеет и колеблется под слабым сквозняком из-под прикрытой двери, и нет ничего прекрасней игры теней в подпотолочных сумерках, а проснувшись, еще можно какое-то время видеть героев сна и даже разговаривать с ними.

Но даже ему нужно было что-то есть, чем-то платить за электричество и воду, в конце концов, просто не выглядеть подозрительным бездельником. И через две недели он устроился дворником. Выбор был совершенно случаен, собственно, это был даже не выбор — потому что он не выбирал, да и не из чего было выбирать. Решение, однако, оказалось удачным. Оказалось, что оранжевая дворничья накидка (некая злая карикатура на табарды средневековых герольдов) ничуть не хуже раздутых масок рекламных костюмов. Никто не обращал внимания на мрачных апельсиновых гномов, скребущих своими метлами на рассвете и в сумерках. Эта накидка была даже лучше маски — она не скрывала черт его лица, она делала больше. Делала его лицо невидимым, безразличным. А маска — хотя какая-то — была ему нужна.

Он вырос в далеком южном городе. Люди там всегда ходили раздетые, много смеялись, много пили, рано теряли невинность и очень рано уезжали — возвращаясь уже глубокими стариками, но чаще не возвращаясь вовсе. Это был один из тех городков, где солнце сверкает на мальчишеских улыбках, а единственное кладбище давно превратилось в общественный парк.

Он был удивительно чужд этому месту. Вялый, медлительный мальчик с тусклыми глазами и противным, холодным и мокрым, рукопожатием. Может быть, глуповатый, хотя это тоже была скорее медлительность, чем глупость.

Еще у него было ассиметричное лицо. О, оно не всегда было таким. Если он все правильно помнил, это началось в 14 лет. На глазу у него вскочил чирей — ячмень, так это называется. Он не пошел к врачу — не столько из-за боязни боли (чирей и так болел, и довольно сильно), и, конечно, вовсе не из-за безразличия к собственной внешности — сколько из-за своей извечной пассивности. Чирей тяжело, непрерывно ныл, словно прорастал каким-то омерзительным зубом, временами прорывался густым, вонючим гноем — один раз это случилось в школе, во время урока и он, спрятав голову в темный изгиб локтя, плакал от отвращения и жалости к себе. Одноклассники, конечно, ничего не говорили, но ему было достаточно взглядов. Он и сам смотрел в зеркало с ненавистью и каким-то удивленным отвращением. Это и правда я? Я действительно так выгляжу? Черт подери, странно, что мне до сих пор не запретили выходить на улицу.

Потом ячмень как-то сам собой исчез, оставив после себя маленький шрам. С тех пор его левый глаз немного отличался от правого. Заметить это можно было, только пристально вглядевшись. Но, тем не менее, разница все же была.

К 16-ти годам что-то произошло с его челюстью. Или это было и раньше, было всегда, а он просто не видел. Так или иначе, ассиметрия его лица теперь была очевидной: слева тяжеловесная коровья челюсть, справа — хищный, изящный изгиб. Тогда же он заметил, что левое ухо у него больше правого и другой формы.

Он надеялся, что сумеет, когда начнет расти борода, стрижкой сгладить эту разницу. Когда она таки начала расти, вспоминать эти надежды без смеха было невозможно. Конечно, волосы тоже не желали расти как положено. Слева было нечто пушкинское, справа — какая-то вялая поросль, вроде пучков саксаула в пустыне.

Конечно, ему хотелось быть красивым. Ну, пусть не красивым, но хотя бы нормальным, не уродливым. Но дело было не только в этом. Когда-то давно он прочитал, что внешность, изменяясь со временем, начинает все больше отражать внутренний мир человека. Злой и подлый ребенок еще может выглядеть, как юный ангел, но тридцатилетний подлец и будет выглядеть, как подлец. В этом что-то было, наверное. Морщины отображают нашу мимику, а мимика отображает наши чувства. И со временем отдельные черточки — гусиные лапки в уголках глаз, печально опущенные уголки рта, красные пористые носы, жирные, свисающие щеки, многократно расчесанный, не прошедший с юности прыщ на виске, тяжесть в глазах, вздернутые или поджатые губы — все это со временем сложится в единый узор, портрет нашего я, того, спрятанного где-то далеко в темноте. Он, конечно, не верил этой теории абсолютно, но все же принимал во внимание. Что-то в ней было. Но что же тогда отображало его лицо? Его перекошенное, разноглазое лицо? Глядя в зеркало, он словно каждый раз узнавал про себя что-то новое, и это новое вовсе не радовало. Он узнавал про себя (узнавал в себе) что-то плохое — не подростковые глупости, не обыденные, всеобщие пороки — что-то плохое на самом деле.

Ему частенько снился один сон — как он встает с кровати, бредет в ванную и там находит затолканные в угол отрубленные человеческие ноги. И понимает — это он кого-то убил, это он — убийца. Тут ему становилось так страшно, так тяжело и безысходно от этой мысли, что он просыпался.

Этой ночью он снова видел его, и снова лежал на скомканных простынях, слушал шелест дождя из открытого, наполненного свежей ночной темнотой, окна и радовался. Слава богу. Слава богу, все хорошо. Я не убийца, я — во всяком случае, пока еще — не убийца.

Так он лежал и радовался своей невинности, а потом задремал. А когда проснулся, был уже рассвет и надо было спешить на работу.

Странное это было утро, с чистым, бесконечным небом, омытыми ночным дождем пустыми улицами, прозрачным воздухом меж каменных стен. Мир как будто сбросил свою заскорузлую кору, как будто снова стал юным и прекрасным, как многие века назад.

Он чувствовал легкое беспокойство, тонкую, упругую тоску где-то на краешке сознания. Словно бы в голове у него кто-то пел красивую и немного грустную песню, и эта песня была еще и зовом, призывом, чем-то вроде приказа — но не того, что дает тебе твоя воля или твой разум, извечно подавляя и ограничивая тебя, а другого. Того глубинного желания своей собственной сущности, которому подчиняются дети, которому подчиняется пятилетний мальчик, ясным осенним утром бросающий свою красную шапочку в подернутую льдинками синюю лужу. Он делает это не потому, что ему захотелось намочить шапку или, скажем, разбить льдинки в воде. Он делает это просто потому, что его «я», не ограничиваемое ни утилитарным бытовым здравым смыслом, ни соображениями общественной благопристойности, захотело это сделать, почувствовало, как это будет красиво.

То же самое чувствовал сейчас и дворник. Его влекло туда, на север, к Обводному каналу, который жил словно одновременно в 19-м, двадцатом и — чуть-чуть — двадцать первом веках. По левую сторону канала стояли закопченные кирпичные руины заводов с темными проемами выбитых окон, с иссеченым ветрами кустарником, растущим на осыпающихся крышах. Эти заводы были брошены, но они вовсе не были необитаемы. Среди развалин, то тут, то там, ютились жутчайшие общежития гастарбайтеров, какие-то склады, подозрительные автосервисы и репетиционные базы для подростковых групп.

А по другую сторону канала стояли обычные бледно-желтые пятиэтажки с геранью и кошками в окнах. Канал пересекал высокий, закопченный и производящий впечатление целиком сделанного из чугуна и зеленой меди железнодорожный мост.

Тяжелым зимним утром, за несколько дней до нового года, дворник, случайно оказавшись там, видел, как под этим мостом мужчина топил обмотанный полиэтиленом труп огромной собаки. Канал не замерзал почти никогда, даже в самые суровые зимы рыжая застойная вода тихо струилась вдоль окаймленных льдом гранитных берегов.

И теперь его влекло туда, на север. Что-то звало его, вернее, он сам себя звал. Равнодушно пройдя мимо ЖЭКа, где по утрам им выдавали метлы и обещания не задерживать зарплату, он дошел до остановки. Сел в дребезжащий пустой трамвайчик и поехал на север. Пение у него в груди, у него в голове становилось все громче. И радостней.


Артем проснулся. Потянувшись, он с удовольствием подумал, какой интересный сон ему приснился. Но тут же заметил, что лежит на полу кухни, завернувшись во фланелевое одеяло и со стопкой старых свитеров вместо подушки под головой. Значит, все так и есть. В его комнате спит раненый мальчик, он потратил кучу денег на лекарства, а на плече… Да, на плече у него алел четырехзубый след вилки. И ведь поверил же, на какую-то секунду я ей поверил — усмехнулся, покачав головой, Артем.

Потянувшись, он кое-как встал. Спина неприятно ныла. Окно все еще было распахнуто и серый, грязноватый холод струился по его коже. Артем с надеждой потрогал пузатый бок облупленного чайника — холодный. Понятно.

Он вяло поплелся в душ, раздраженный этим неурядистым утром (и этой неурядистой ночью тоже), невыспавшийся, злой и несчастный. В щелях двери уютно желтело электричество, слышался бодрый плеск воды. Занято.

Да что же это такое, — тоскливо возмутился Артем, — приютил, называется.

Постояв несколько секунд перед дверью, он постучал и тут же разозлился на самого себя — с каких это пор он робко стучит в двери собственной квартиры? — и решительно рванул дверь на себя.

Он-то просто хотел выразить свое возмущение, но дверь оказалась незаперта и глазам его предстала довольно странная картина.

В ванной, под раковиной, у него стояла стиральная машинка. Не заметить ее было невозможно — даже если вы по рассеянности, или, скажем, спросонья, не видели выпирающую ее грань, то вскоре получали этой самой гранью по ноге — так вот, на стиральной машинке стояла открытая мыльница. А над плещущейся ванной склонилась девочка. Локти ее энергично двигались — судя по всему, она стирала.

Вторжения Артема она так и не услышала, и он несколько секунд взирал на ее труд с некоторым даже благоговением.

— Вы чего? Из какой-то коммуны, что ли?

Девочка подскочила, с какой-то танцевальной нелепостью размахнула руками и обернулась.

— Ффуу… — с забавной правдоподобностью жеста держась за сердце, ответила она. К мокрому лбу у нее прилипла прядка волос, руки были в какой-то пене — в общем, она смотрелась очень трогательно, — здравствуйте!

А я уж испугалась, — довольно добавила она и улыбнулась.

— Привет. Ты чего вручную стираешь?

— Чего? — недоумение было вполне искренним, и Артем одновременно развеселился, удивился и насторожился.

— Стиральная машинка, — тоном человека, говорящего обитателям какого-нибудь Алепсоса-18 «Мы пришли с миром», показал он, — она стирает.

Девочка недоуменно смотрела в указанном им направлении.

Артем вздохнул, заглянул в ванну — вода была мыльная и чуть розоватая, в ней вяло колыхались какие-то темные ткани, смахивающие на помесь медузы с пиявкой. Выпустил воду, не выжимая, забросил одежду в машинку, показал, как включать и на что нажимать.

Он до некоторой степени ожидал дикарских восторгов, но Гипнос смотрела подозрительно.

— Она точно отстирает? Там кровь, ее сложно счистить!

Артем вздрогнул. Да, приятель, а ты уж позабыл…

— Отмоет, — хмуро ответил он, — тебе нужно в душ?

— Эээ… Да.

Это ты знаешь, — про себя заключил Артем, — залезай тогда, я после тебя.

Покинув ванну, он с несколько улучшившимся настроением прошел на кухню, закрыл окно и поставил чайник на огонь. Закурил, по телу, как всегда, когда куришь до завтрака, разлилась приятная слабость.

И все-таки что-то тут не сходится. Про стиральную машинку она словно бы слыхом не слыхивала, а с душем знакома. И холодильник ее вчера не поразил. Видела ли она компьютер? Впрочем, тогда было не до этого. Ах, черт, мальчишка!

Раненый все еще спал. Артем осторожно поднес ладонь ко лбу — жара вроде бы нет. Дыхание глубокое, ровное. Пожалуй, будить его не стоит. Потом перевяжу, нечего тревожить рану.


Окраина большого города. Молочно белеют в свежей тьме огромные конусы домов, косматый фиолетовый парк громоздится совсем по-дикому, пахнет мокрой корой и землей, а между ним и шоссе — узенькая полоска мокрого тротуара. Идет дождь, оранжевые фары несущихся по шоссе машин высвечивают во влажной тьме тяжелые капли и раскрашивают их красным и желтым. Водителям одиноко и со смутным чувством глядят они на краснеющие сквозь занавесь дождя фары впереди. А по узенькой полоске тротуара, упорно — вперед и вверх — тянущейся между шоссе и парком, идут двое ребятишек. Измятая ливнем темная одежда, вьющиеся волосы, спадающие на бледные лбы, усталые и беспокойные глаза. И редко-редко — озорная и чуть сторожкая улыбка, как бы говорящая: «Эх, сколько я могу, весь мир могу перелопатить! Но неужели никто не догадывается обо мне?».

Машины, как прожекторы, осветят на мгновение детей и убегают дальше, толкая перед собой лучи золотистого света. Дети не расстраиваются — они с удовольствием пошли б даже парком, лишь бы их никто не видел, и даже пробовали, но напала стая бродячих собак. Дети идут, пенится, бурлит вода, во тьме вспыхивают, как выстрелы, фары проезжающих машин.

— Э-э, — ленивый, жирный голос, — вы что здесь одни?

Лицо белое, бритое, по нему стекают холодные капли. Серая форма издает резкий запах популярного одеколона, на поясе — потрескавшаяся кобура. Рядом — другой, тощий, нескладный, рыжий. Из-под кепи торчат оттопыренные уши, из-под локтя косо торчит ствол автомата.

Дети молчат. Мальчик открывает было рот и тут же закрывает. Девочка тихонько шевелит спрятанным в кулаке большим пальцем.

Полицейские придвигаются, первый склоняется, перекрывая огромной головой полнеба.

— Ну? Чего молчим, наркоманы? — дружелюбно осведомляется он.

Дети переглядываются. Молчат. Вдруг заскрипела нелепая, здоровенная рация на поясе у первого, и дернулись, чуть не подпрыгнули.

— Чего нервничаем? — он снова склоняется, берет девочку за подбородок, заглядывает в глаза, — черт, и не разобрать.

А рыжий все молчит, по черному стволу автомата стекает вода, собирается на конце, тяжело шлепается вниз еще одна капля в шелестящем сером потоке.

— В отделение?

— А надо? — сомневается рыжий.

— Видишь, ебнутые какие-то.

Рыжий с сомнением кивает.

— Давайте, два шага вперед, — теперь, когда сомнения разрешены и решение принято, он становится добродушным, — сейчас родителей ваших найдем, дилеров ваших найдем.

Идут. Фары высвечивают странную процессию: двое детей, сзади двое конвойных, и всюду — неистовый ливень, не каплями, не струями, а сплошным потоком, водопадом несущийся вниз.

В отделении смурно, скучно. Грязный пол, бледные лица, серая форма, колышутся вокруг лампочки коричневые облака табачного дыма.

— Это еще кто?

— Хуй его знает. Не отвечают, дергаются.

— Ну-ка, — подошел, тем же точно движением взял за подбородок, взглянул в глаза, — ладно. Наркотики употребляли?

Переглянулись, испуганные, одновременно покачали головами.

— Немые, что ли? Нормально скажите.

— Чего орешь? Дети же, — еще один, худой, высокий, подошел, заинтересовался. Сколько их уже вокруг столпилось!

Высокий вдруг подобрался, напрягся весь.

— Брось их в обезьянник пока.

— Зачем?

— Бросай, говорю.

И ушел, на ходу доставая из кармана мобильник.

— Идемте.

Пыльные узкие скамейки, душная, тоскливая темнота по углам. Тихо, скучно. Дети садятся, переглядываются. Мальчик хочет что-то сказать, но девочка прижимает палец к губам. Сквозь стеклянную дверь светит коридорная лампочка, а все равно темно, мрачно.

С неприятным, чавкающим звуком падают капли — с волос, с рук, с одежды. Сидят.

Наконец — через час, два, пятнадцать минут? — подходит тот, высокий. Бесшумно открывает дверь.

— За мной.

Дети молча сидят на месте.

— За мной, говорю! Или всю ночь хотите здесь просидеть?

Дети сомневаются, но все же кивают. Быстро, чуть ли не бегом, проходят мимо дежурки.

Дождь поредел, стало холоднее. За дымкой, покрывающей ночное небо — бледная луна.

Высокий проводит детей мимо ряда приземистых милицейских уазиков, сажает в какой-то седан.

Пристегнулся, завел мотор.

— Пока не узнаю, кто вы и где ваши родители, отпускать не имею права. Но ночь хоть не в клетке проведете, — закуривает, огонек сигареты меленько дрожит, — не переживайте.

Ловко выворачивает из теснины соседних автомобилей, тряско катит по узкому переулку и вдруг выруливает на широкую, запыленную осыпающимся кирпичом набережную Обводного канала.

Машина сразу набирает скорость, несется в темноте и только мгновенная вспышка встречных фар на миг осветит салон: двое детей сидят, взявшись за руки, и с затаенным беспокойством глядят в окно. Худое лицо водителя напряжено, в уголках губ скопилась слюна. Еще ему как будто холодно, во всяком случае, плечи его дрожат неразличимой рябью.

Свернули, проехали, качаясь на выбоинах, вдоль белых бетонных заборов. Наконец свернули в какой-то двор, остановились перед рядом одинаковых, длинных и низких зданий — не то склада, не то казармы. Пусто кругом, тихо. Водитель заглушил мотор.

Девочка хочет что-то сказать, но мальчик крепко сжимает ее ладонь и прикладывает палец к губам. Водитель, заметив их пантомиму, истолковывает ее по-своему.

— Вот-вот, кричи-не кричи, — моргнул, с наслаждением почесал щетинистый подбородок, — ну, чего мусолят, ебантяи?

Словно отвечая ему, ржавые створки ворот склада отворились и машина медленно въехала внутрь. Огромное пустое помещение — бетонный пол, железные стены — печально освещается двумя лампами дневного света.

Их ждали — невысокий, толстый мужчина с черными жучиными глазками и еще один, огромный: белая, выбритая налысо глыба. Водитель остановился, заглушил мотор. Щелкнул чем-то и, приветственно махнув рукой, вылез из машины. Пожал руку толстенькому, дружелюбно кивнул глыбе и принялся что-то объяснять, время от времени указывая на машину.

Мальчик улыбнулся и, покрутив ручку, чуть-чуть приоткрыл окно.

— Федеральный розыск… награда, плюс негласное указание по нулевке…

— Серьезно.

— Да, и… Особые меры, надо бы выяснить…

Они двинулись к машине и мальчик поспешно закрыл окно.

— Вылезайте, — открыв дверь, сказал высокий.

— Эти? — непонятно развеселился толстяк. Жучиные глазки как-то очеловечились, повеселели, — ищут пожарные, ищет милиция… Ну, говори.

Дети молчат, высокий злорадно улыбается, глыба равнодушно моргает на лампу.

— Кто такие? Почему в федеральном розыске? Да еще по нулевке? Примечание № 0 — это не шутки, мальчик. Это, говоря проще, «живым или мертвым». Вот я и подумал, что это за ребятишки такие? А теперь еще любопытней стало — на фотографиях как-то вы постарше выглядите.

Дети молчат, и глыба непонятно преображается — вот стоял, отрешенный, равнодушный, недвижимый, моргал холодной лампе и — не сделал ни движения, и поза вроде бы та же, только взгляд опустил, а весь он теперь нацелен, направлен, сконцентрирован на ютящихся у его подножия близнецах. Словно автоматический радар, вдруг обнаруживший непонятный объект.

Неслышный звук — это невольно отступивший мальчик коснулся машины. Девочка стоит по-прежнему, только кулаки сжаты и отчетливой крупной дрожью, как в мультике, трясутся ноги.

— Спокойно, — говорит толстячок и делает затейливый жест. Глыба тут же выключается.

— Степан, дайте-ка мне пистолет.

Высокий медленно расстегивает кобуру и протягивает толстяку маленький черный пистолет. Он продолжает улыбаться, но глаза тревожные.

— Красивый мальчик, ты уверен в своей красоте? — невообразимо, страшно, медленно и неотвратимо, как во сне, черное дуло прижимается к белой щеке, — внешность не главное, и я помогу тебе это понять, — ласково продолжает толстяк и жучиные глазки посверкивают.

И вдруг… Лицо ребенка искажается в неслышном крике, свет сереет, отовсюду наваливается комкая, тяжелая масса — как приснившаяся материя из старого анекдота — лысый испуганно оглядывается, зажимает зачем-то уши, приседает. Гремит выстрел и крик наконец становится слышен. И девочка, зажмурившись, все топает и топает ножкой…

— Понятно, — скептически протянул Артем. Раненый мальчик по прозвищу Танатос еще спал и Артем решил выяснить, кто же все-таки у него в гостях. Теперь девочка почему-то не запиралась и рассказала все сразу — только вот это «все» было не слишком реалистично — даже для Артема, чье сознание с самого детства незаметно обрабатывалось сотнями фэнтезийных и фантастических книг.

— Понятно, — снова повторил он, — а почему вы в федеральном розыске? Да еще по этой нулевке?

Девочка ткнулась в дымящуюся чашку с кофе, попыталась сделать глоток, но обожглась и закашлялась.

— Ясно, — после неловкой паузы продолжил Артем, — короче, проблем много, а откуда — мне знать необязательно.

— Мы — конец света, — уныло ответила Гипнос.

— Не может быть, — саркастически протянул он. Потом подумал, что вышло грубовато, и добавил неловко, — мир большой, а вы совсем маленькие.

— Мы знаем, — серьезно кивнула Гипнос, — тяжело придется.

Артем вздохнул, медленно затушил сигарету, протянул зябнущие ладони к остывающей чашке. Немного помолчали.

— То есть выстрел был случайный. Это, наверное, хорошо. Хотя не знаю, понятия не имею! — он вдруг схватился за голову, точно только сейчас осознав серьезность происходящего.

— А что произошло в конце? Какой-то взрыв?

— Нет, — глядя в чашку, отвечала девочка, — это лысому снилось, а я достала.

— В смысле?

— Я умею доставать вещи из снов, — она подняла взгляд и улыбнулась, — иногда помогает.

— Это как с вилкой? — впервые ему вдруг подумалось, что вся эта нелепость — просто фантазии двух перепуганных, спрятавшихся в воображении детей. И лучше всего будет отвести их в милицию. А выстрел… Что ж, такой раной могли наградить и одноклассники. Даже вероятно — игровая, бесцельная и как бы эстетическая, образная жестокость.

— Вчера просто не получилось. Давай, я попробую.

— Мне ничего не снилось, — вяло ответил Артем.

Она моргнула, — так не бывает. Снилось, просто забыл… Тебе снился дождь и какая-то огромная улитка. Достать?

Артем не успел ответить — впрочем, он, наверное, согласился бы — как перед ним, на тепло-оранжевой клеенке, будто выпрыгнув из пустоты, появилась раковина — самая обыкновенная темно-коричневая влажная спираль, только толщиной с его руку и обхватом в чайник.

Артем отшатнулся, ноздри уловили темноватый, мокрый запах.

Он в изумлении глядел на стол, а девочка сосредоточенными, плавными движениями, словно совершая ритуал, поворачивала улитку, пока прямо на Артема не уставился проем — только в нем, вместо студенистой упругой массы, сиял огромный, ярко-голубой человеческий глаз, обрамленный длинными ресницами.

Это событие имело множество самых разных последствий. Мелких и посерьезней, очевидных и идущих очень далеко, смешных, грустных, страшных и веселых.

Так, Артем поверил в историю близнецов, и хоть вскоре его вера потребовала новых чудес — в них не было недостачи. Потому что год тот выдался богатый на волнения, пожары и чудеса.

А сегодня Артем трясущимися руками запихнул улитку в пакет и, движимый брезгливым сочувствием и страхом, выбросил его в Обводный канал.

Пока его не было, робкий дворник прокрался-таки в подъезд и с неведомым прежде для себя упоением и восторгом, с сознанием красоты и важности своего дела, принялся скоблить смутные красно-коричневые пятна.

Дверь хлопнула, прохладный полумрак и тишина подъезда — как в склепе или на осеннем кладбище — были нарушены, и дворник дернулся и вскочил, прижимая к груди мокрую тряпку. Артем, счастливый избавлением от жуткой улитки и с нервным восторгом ждущий новых чудес, весело пробежал по лестнице и вдруг столкнулся с человечком в оранжевой робе. Тот отупело стоял, прижимая к груди мокрую тряпку и застенчиво улыбаясь. Лицо его обладало странным свойством: при малейшем изменении освещения или угла зрения или даже проста цвета фона, оно неопределимо и мгновенно менялось, как голографическая картинка. Сбегая вниз по лестнице, в хороводе теней он сменил тысячи масок. Артем было подумал, что это какой-то полицейский или фсбшный шпик, но потом отбросил свои опасения — слишком уж неказист был выряженный дворником человечек.


Рана загноилась. Конечно, нелепо, но после улитки из сна, Артем, сам того не замечая, ждал чудесного выздоровления мальчика — в книжках-то герои никогда не болеют и ранами долго не маются. Однако дырки были точно те же, только на почерневших краях выступили прозрачные капельки гноя. Жар усилился, мальчик лежал в полубреду. Говорить он не мог — язык сильно распух — и только невнятно стонал.

Испуганный Артем промыл рану, влил в глотку мальчику растворимую аспиринку и на этом его идеи закончились.

— Ты можешь помочь? — шепнул он Гипнос.

— Нет. Могу только снять боль и все, — девочка сидела притихшая, очень маленькая и серьезная.

— А он сам? Может что-нибудь?

— Может, — кивнула она, — но тут не поможет.

— Что он умеет?

— Показать человеку его смерть. Все.

— Даа, — протянул Артем, — значит, нужен врач. Да еще такой, чтоб не позвонил в милицию, увидев его раны.

Знакомых медиков у Артема не было. Да и вряд ли он сумел бы объяснить ситуацию даже знакомому.

— Можно попробовать у этих, которые аборты делают, — вдруг сказала Гипнос, — они же иногда незаконные делают. На запрещенных сроках — испугаются полицию вызывать.

— Они не приедут, надо самим везти. А везти не на чем.

— Там ему лучше будет, — тихо возразила Гипнос, — где детей убивают. Он же Танатос, — еще тише продолжила она.

Артем молча смотрел на нее; девочка сидела, опустив глаза. Вязкая, глухая тишина окутывала комнату. Молчали — сколько, Артем не мог бы сказать, — и вдруг затрещал дверной звонок.

На пороге стоял давешний человечек в оранжевой дворницкой робе.

— Там полиция приехала. С собаками, — вместо приветствия сказал он, глядя как-то сквозь Артема.

— И что? — стараясь не выдавать себя, отвечал Артем.

— И ничего, — вдруг озлобился человечек, — к вашей двери кровавый след вел. Я, конечно, стер, но ведь они с собаками…

— Какой еще след? Убирайтесь! — заорал изнервничавшийся за день Артем и захлопнул дверь. Он был как бы не в себе. «Провокатор, провокатор, как при царе», — шептал он, выходя на кухню. Но под окнами, действительно, стояло несколько новеньких полицейских фордов. Артем почувствовал, что как никогда близок к обмороку.

Снова затрещал звонок. Артем бросился к дверям.

— Дайте какой-нибудь дезодорант. Или лучше освежитель воздуха, — опять не глядя в глаза, презрительно сказал человечек. И, видимо, не удержавшись, бросил вслед Артему, — хоть бы спросил, кто звонит!

Не зная, куда себя деть и что делать, Артем стоял в дверях и ждал маленького дворник. Снизу раздавалось резкое шипение освежителя, шаркающие шаги. Время от времени человечек то ли бормотал себе под нос, то ли мычал какую-то неясную мелодию.

— Кто там?

— А, ты! — вздрогнул Артем. В темной прихожей весело и таинственно, как у зверька, блестели глаза девочки, и этот блеск совсем не вязался с ее тревожным шепотом.

— Не знаю, кто. Вроде бы дворник.

Гипнос серьезно кивнула, как будто теперь, после слов Артема, все объяснилось.

Внизу хлопнула дверь, загремели по лестнице тяжелые сапоги, слышался гулкий, усиленный эхом лай. Артем, позабыв о непонятном помощнике, тихо затворил дверь — сам удивившись, как сообразил не хлопнуть с перепугу, и стал прислушиваться к происходящему на лестнице. Но ничего не было понятно: слышался лай, топот, грубые и громкие, но невнятные голоса, ездил вверх-низ лифт. Потом все неожиданно стихло.

Артем на деревянных ногах прошел в кухню, сел у чайника — еще с завтрака теплый, ну надо же — и закурил. На клеенке — круглое влажное пятно. «Да, улитка», — вспомнил Артем.

— Ушли? — коротко спросила Гипнос.

— Ушли, — кивнул Артем, — вот только непонятно, как они нас нашли. Если это, конечно, по нашу душу были.

— По нашу. Они нас чувствуют, им тревожно становится, когда мы рядом.

— Кто «они»? — устало вопросил Артем.

— Другие. Те, кому… — она не закончила.

— Ладно, — Артем устало потер глаза, — а этот дворник? Ты его знаешь?

— Нет. То есть лично — нет. Но он… Часть свиты, что ли. Не знаю, как сказать.

— У тебя еще и свита есть, — вздохнул Артем.

— Это вроде как сила притяжения. Мы — большая сила, мы сломаем этот мир. И силы поменьше к нам притягиваются, как планеты к солнцу.

Артем улыбнулся столь сильному сравнению, — что-то пока что врагов притянулось куда больше. А из «сил поменьше» — один дворник.

— Нам будут помогать только наши. Те, кому невыносима, — она выразительно обвела взглядом как бы не просто заставленную старой мебелью кухоньку Артема, а весь земной шар, — теснота мира.

Странно и вместе с тем неудивительно прозвучали эти многажды раз уже сказанные слова в ее детских губках.

— Ладно. Оставим мир в покое… Хотя, честно сказать, мне в нем вполне просторно. И желания уничтожать его я пока в себе что-то не замечал.

— Необязательно прямо…

— Я вас просто пожалел, — улыбнулся Артем, — мне и дела нет до мира. Получится — ломайте, нет — так нет.

— Значит, ты наш, — убежденно сказала девочка.

Артем рассердился, — я вообще ничей.

— Ну а дворник наш, — дипломатично улыбнулась Гипнос.

Желтело за окном мирно, неспешно заходящее солнце. Размеренно звякали капли из протекающего крана. Сидели, будто ждали чего-то.

— Ты это серьезно? Насчет смерти, будто твоему брату станет лучше?

— Да, должно стать.

Это «должно стать» Артему не очень понравилось, но делать было нечего.

— А просто кладбище подойдет?

Девочка задумалась.

— Может быть. Но все равно нужно отсюда уезжать. Они еще вернутся. Они нас чувствуют.

— Да что за «они»-то? — раздражился Артем.

— Такие. Кому и так хорошо. То есть плохо, но он так привык к своему плохо, что считает, что ему хорошо.

— По-моему, я так тоже до встречи с вами жил вполне неплохо, — саркастически заметил Артем, — но теперь, конечно, глаза у меня открылись.

— Нет, — неохотно протянула Гипнос, — ты можешь и по-другому, или, нет, можешь представить по-другому… Нет, не могу объяснить, — расстроилась она.

— Знать бы еще, что тебе и правда есть что объяснять, — пробормотал Артем, — ладно, хватит об этом. Ночью поедем на Охтинское. Есть идея.


Еще со школьных времен остался у Артема один приятель. Звали его Андреем Ваганьковым и с самых ранних лет он отличался чрезвычайной серьезностью, доходящей даже до странностей. Сошлись они так: в ту пору вновь вошла в моду готика — в ее подростковом понимании, разумеется. Только если в других школах угрюмые приверженцы маргинальных субкультур были травимым или, в лучшем случае, игнорируемым меньшинством, то в школе Артема они задавали тон. Артем же, в силу живости натуры, с одной стороны, и значительной начитанностью — причем как раз по части классической готики — с другой, готом быть не желал. С Ваганьковым дело обстояло еще серьезнее. С большой язвительностью и злобой он насмехался над сверстниками, не раз бывал бит, но продолжал выкрикивать оскорбления и во время побоев — что, надо думать, только сильней растравляло бьющих. А сам, как позже выяснилось, проводил у себя дома ритуалы черной магии и вроде бы даже с жертвоприношениями. Во всяком случае, резал себе вены и поил кровью самостоятельно выструганного идола.

Закончив школу, он никуда поступать не стал, в армии тоже почему-то не служил, а отсидев год за кражу в суперкамркете бутылки водки, устроился сторожем на одно из петербургских кладбищ.

Артем иногда с ним созванивался, раз-два в полгода приезжал распить бутылочку-другую и побродить по заброшенным окраинам старинного некрополя. Кажется, Ваганьков со школы совсем поглупел, обрюзг и огрубел душой, и в речи его почти не было слышно человеческих слов — сплошь оккультные термины да уголовный сленг. Но это, наверное, было даже к лучшему.

Собирались долго, особенно еще потому, что неясно было, надолго ли едут и вернутся ли вообще. Начал Артем с мер безопасности — почистил на всякий случай компьютер, затем, подумав, и вовсе снес снес систему. Разобрал ноутбук, который хотел взять с собой, и вытащил сетевую карту. Собрал его. Подумал, снова разобрал и поставил карту на место — по ней, конечно, можно было отследить ноутбук, но откуда неведомым врагам знать, что его вообще нужно отслеживать? Выписал все номера в ученическую тетрадку (ничего более подходящего не нашлось) — телефону в его плане отводилась особая роль.

Глядя на аккуратно выписанный столбик номеров, Артем подумал, что вряд ли они ему хоть раз понадобятся. Да и смотрится в наши дни записная книжка несколько подозрительно. Но все-таки взял с собой.

Еще он запихал в сумку всю домашнюю аптечку, старинный кипятильник (сам не знал, зачем), губную гармошку, пару футболок и белье, шерстяной свитер, запасные джинсы и два номера журнала «Отечественные записки» за 1876-й год — единственную хоть сколько-нибудь ценную вещь в его доме.

Пока собирался, Гипнос не мешала — сначала хозяйничала на кухне, потом сидела с братом. Артем принял душ, побрился. Лицо в зеркале было обычное, разве чуть бледнее всегдашнего. Артем глядел на себя несколько секунд в странном оцепенении. «Вот оно, — билась тревожная мысль, — вот и мое первое приключение».

— Поедем так, — объяснял он, — сначала до Раухфуса. Как бы в больницу, на перевязку. Оттуда вызываем второе такси — будто бы уже из больницы. И едем к Ваганькову.

Гипнос подумала, неуверенно кивнула.

— Что?

— Водители купятся. Но прохожие офигеют — доехали до больницы, постояли, уехали.

— Там прохожих мало. Я специально эту больницу выбрал. Ну, а увидят — что поделать. Других идей нет. Надо только его сейчас как-нибудь так перевязать, чтобы попрофессиональней выглядело.

Мальчик метался в жару. Рана выглядела совсем плохо.

— Все точно так, как ты сказала? Если нет, говори сейчас. Это не шутки, без врачей он… — заканчивать мысль Артем не стал.

— Я понимаю, — тихо сказала Гипнос. Худенькое бледное лицо было серьезно и печально, черный локон неаакуратно вылез на щеку, глаза чуть поблескивали — будто колодец под звездным небом, — я правду сказала.

— Хорошо, — решился Артем, — тогда начинаем.

Повязка пропиталась гноем и кровью, прилипла к ране. Отрывалась тяжело, с вязким хрустом. Даже сквозь лихорадочный полусон мальчик вскрикивал от боли. Странно было смотреть на его распухшее, покрытое смесью пота, крови и гноя лицо, на черные дырки в щеках — и тут же видеть совершенно такое же, только чистое и здоровое, лицо Гипнос.

Повязку наконец сняли, раны почистили. Мальчик бормотал что-то, тонко вскрикивал. Гипнос принесла чай и куриный бульон. Пить сам Танатос не мог — надо было поддерживать голову и аккуратно, по ложечке, вливать.

Артем отдирал повязку, промывал рану отрезком бинта, смоченного перекисью водорода, поддерживал раненого — а сам все думал, что вот сейчас, прямо сейчас, не бросая все это и не вызывая скорую, совершает убийство. План — да и какой в самом деле план? Отвезти раненого на кладбище, где он сам собой выздоровеет? — начинал казаться все более глупым и опасным.

Но улитка… Как она лежала, огромная, на столе, и на клеенке остался потом влажный круг, пахнущий заросшим прудом и еще чем-то терпким… Улитка заставляла принимать слова Гипнос всерьез. А в таком случае приходилось действовать так, как решили.

* * *

Дождь перестукивал по железным крышам, стекал по темно-красным, закопченным кирпичам стен, струился в трещинах бетонных плит, которыми были вымощены лабиринты прогулочных двориков. Угрюмые, упрямые петербургские Кресты незаметно осыпались под весенним ливнем. За двойными решетками окон, неярко светившихся вечными, никогда не выключаемыми лампочками, серело ненастное утро. Вот уже и залязгала по галерее тряская тележка баландера. Открывались кормушки, слышались веселые и хриплые голоса.

— Аинна, Шахир, танидара продление! Прокурор харгуш иссичя!

В ответ раздался смех, потом, — аинна, аинна! Харгуш ошора!

— Россия для русских! — заорал кто-то с четвертой галереи.

— А Кресты для таджиков! — задорно ответил голос с сильным грузинским акцентом.

Снова общий смех. Вова подумал, что последняя фраза была довольно двусмысленной.

— Хлеб-сахар парни берем, — в открывшуюся кормушку просунули буханку хлеба, покрытую легким сероватым налетом выделявшейся соды. Голос у баландера был усталый — он катал свою тележку уже два года и еще столько же ему оставалось. На удо остававшиеся в Крестах на рабочку особенно не рассчитывали.

— А черняги нет у тебя?

— Нет, утром только белый.

— Ясно, — Вова протянул в кормушку кантюшку для сахара, — насыпь побольше, да? Что там, сигаретами поможем, что надо.

— Не, сейчас не могу. Если останется, заеду к вам.

— Ага, давай.

Кормушка закрылась. Крошечный выход, окошко в живой мир исчезло. Тесные стены, выкрашенные в бутолочно-зеленый цвет, сводчатый потолок, желтый от десятилетиями скапливавшихся никотина и смолы, корявые железные шконки. Собственно, здесь можно было или стоять в проходе между шконками, или сидеть на них — а больше и места не было. В 19-м веке, когда Кресты строились, предполагалось, что это будет одиночная тюрьма. Сейчас, в конце нулевых, в камеры пихали по четыре-пять человек. В девяностые, судя по рассказам — еще больше, чуть не до двадцати. Это на восемь-то квадратных метров, на шесть спальных мест! Говорят, тогда и под шконкой было не западло спать, еще далеко не худшее место.

Вова вытащил полиэтиленовый пакетик из свертка, заткнутого за полочку над унитазом — туалеты располагались тут же, на этих же восьми квадратных метрах и отделялись от камеры в целом только полиэтиленовой занавеской — если она была, конечно.

Хотел уж убрать хлеб, но вдруг замер на месте. Выступившие на боку буханки разводы соды вдруг сложились в неясное, размытое изображение мужского лица. Высокий лоб, высокие скулы, аккуратные усы и бородка. В ушах у Вовы загудело, и все вокруг будто смазалось, подернулось дымкой — только лицо видно было ясно и четко.

— Не надумал? — спросил Нечаев.

— Нет, — твердо ответил Вова.

— Ну, как скажешь, — Нечаев улыбнулся, дернув пушистым усом, и исчез, снова превратившись просто в неясный узор из шероховатостей хлебной корки и налета серой соды.

Брякнула, открываясь, кормушка; Вова вздрогнул.

— Что, сахар нужен вам? — нетерпеливо спросил баландер.

— Да-да, — очнулся Вова, — вот, насыпь кантюшку, — и протянул пластиковое ведерко.

— А чем заинтересуешь?

— Сигареты, кофе, — назвал Вова самую ходовую тюремную валюту.

— Кофейку насыпь мне.

Бартер состоялся, баландер, грохоча тележкой, уехал прочь.

Вова присел на шконку, повертел бесцельно в руках буханку хлеба. Под окном шаркал метлой уборщик.

Это началось с первого дня его заключения. То есть нет, с первого дня в Крестах — а до этого он еще просидел два дня в отделении и почти неделю — в Адмиралтейском ивс, сохранив об этом месте самые худшие воспоминания.

Из ивс его привезли в Кресты. В жуткой тесноте и грязи собачника, усталый, измученный, потерявшийся — одним словом, оглохший, как здесь говорили, — Вова стал свидетелем встречи подельников — молодых дагестанцев, грабивших курьеров интернет-магазинов. Они разительно выделялись из общей массы новичков — хорошо одетые, высокие, здоровые, прямо-таки пышущие жизнерадостностью и весельем. При задержании они отстреливались от полицейских, сумели все же оторваться, но ночью вернулись на место схватки за брошенным пистолетом — чьим-то кому-то подарком. Так они оказались в Крестах. Были здесь и убийцы, и воры, и мошенники, но больше всего было, конечно, наркоторговцев и наркоманов. Народная — так называли 228-ю статью Уголовного кодекса.

Привезли к ним и высокого, худого мужчину. Под высоким лбом, переходящим в лысину, ютились мелкие, недвижные черты лица. Он двигался резко, напряженно, руки держал по швам — позже Вова подумал, что его сильно били.

Опытный уголовник легко различает малейшие отклонения в том, как человек держится, как ведет себя.

— Какая статья? — осведомились у вновь прибывшего из глубины собачника, где в клубах табачного дыма сидели солидные люди — грузные, с серо-белой кожей, в простой, немаркой одежде.

Мужчина молчал, смотрел напряженно, но бесцельно.

— Ну, серьезная хоть? — как бы в шутку, с насмешкой, спросил еще кто-то.

— Серьезная, — ответил высокий. Он был все так же напряжен, стоял прямо, сжав ноги, прижав руки к бокам.

— Так какая?

— 132-я, — отвечал тот и начал неприятно и жалко лепетать что-то про детский кружок, которым он руководил, про гастроли, про то, что дети трогали друг друга, дрочили… Он не договорил — при последних словах один из дагестанцев широко, быстро размахнулся и ударил его. Высокий упал на грязный бетонный пол, из треснувшей смуглой головы потекла темная кровь. Его подняли, заставили умыться, с подобием заботы указывая, где еще осталась кровь. Кажется, он сплюнул в раковину зуб. Один из блатных — кабардинец, сидевший с Вовой в ИВС — выговаривал ударившему.

— Ты так не делай больше. Ты ничего еще не знаешь, а бьешь. Так здесь не принято.

— Ты слышал, что он говорил? — возбужденно отвечал дагестанец.

— Ты ему договорить не дал, сразу ебнул, — смеялся блатной. Видно было, что выговаривает он для порядку.

— Да мне по хуй, что угодно делай, но дети…

— Он уже здесь, все. Он сам за все ответит. А ты сейчас за себя лучше думай.

Остальные тяжело и равнодушно молчали. Длинный, закончив умываться, достал мятую пачку Винстона. Кто-то, что удивило Вову, протянул ему зажженную спичку.

— Ты упал.

— Да, конечно, вот тут подскользнулся, тут мокро и упал — снова залепетал педофил.

— Заткнись! — страшно крикнул на него дагестанец, — встань в угол, отвернись, чтобы я тебя не видел!

Высокий замолк, послушно забился в угол, прижимаясь спиной к грязным стенам.

— Теперь повернись! Лицом, лицом в угол!

— Да я так…

— Ладно, хватит, — сказал блатной, — хватит пока.

Все случившееся произвело на Вову тяжелое впечатление. Он со страхом и неприязнью к самому себе подумал, что, на месте высокого, наверное, вел бы себя так же.

После медосмотра педофил не вернулся в собачник. Все сошлись на том, что тот все же нажаловался. Вова не был уверен, но промолчал. Ему не хотелось лезть во все это.

«Мое дело — поскорее убраться отсюда с наименьшими потерями для души и тела», — думал он, — «Я не хочу становиться частью этого мира, не хочу и не буду участвовать в его темной, опасной и безрадостной жизни. Я — другой и хочу остаться другим».

Как вскоре выяснилось, он не был оригинален. В камере арестованные (а вовсе еще не заключенные) насмешливо величали друг друга зеками — с ироническим твердым «е». Разного рода уголовные присказки и словечки тоже употреблялись только в качестве невеселых шуток. Вообще здесь смеялись много, смеялись даже над самыми грубыми или приевшимися шутками, смеялись над тем, что вовсе не было смешно, смеялись даже просто так, безо всякого повода. К «играм в тюрьму» относились с презрением, хотя все равно «играли» — иначе не получалось. Впрочем, потом, покатавшись по камерам, Вова понял, что везде свои устои и правила: где-то держатся старые тюремные законы и понятия, где-то — просто человеческие отношения, где-то — право силы и подлости.

Вова, слабо представлявший себе условия тюремной жизни, стал жертвой ряда розыгрышей — не слишком остроумных, но и не злых.

— Как тут без приколов? Мы тут почти год сидим, от скуки с ума сойти можно, — говорили ему потом сокамерники.

Едва познакомившись, Вова, сумевший пронести через обыск всего одну книгу (а литература с воли была тут почему-то запрещена), да и то уж прочитанную, осведомился о библиотеке. Ему посоветовали писать заявление на врача, а уж на обратном пути попросить конвоира отвести в библиотеку.

— Если напишешь заявление на библиотеку, никто тебя не поведет. А так заглянешь.

— А там как? Художественная литература только или нет?

— В смысле?

— Ну, я могу взять там какой-нибудь учебник? Неплохо бы выучить немецкий и повторить школьный курс химии, — увлеченно продолжил Вовы.

— Конечно! Учебников до хера, все учатся!

— Что тут еще делать!

На следующий день, под бдительным и не лишенным приятности надзором молодой конвоирши (здесь почему-то служило много женщин, молодых и красивых), Вова отправился к врачу.

Толстая тетка в сером халате, не сказав ни слова, даже не поздоровавшись, даже о жалобах не спросив, пихнула ему в бок ледяной градусник, измерила давление и, сунув ошеломленному ее натиском Вове каких-то шершавых таблеток, зычно пригласила следующего страждущего. На этом визит к врачу и завершился.

— Вы не могли бы отвести меня в библиотеку?

Конвоирша — молодая казашка — непонятно светила темными глазами.

— Поднимайтесь на галерею, — наконец сказала она.

— Но мне нужно…

— Поднимайтесь на галерею. Первая дверь налево — увидите, — в глазах ее было обещание и насмешливая загадка.

Вова поднялся по узкой, причудливо изогнутой металлической лесенке и прошел через открытую локалку. Слева, действительно, была крошечная деревянная дверь, на которой даже значилось: «Библиотека. Часы работы: с 10.00 до 21.00». Этот нелепый распорядок совершенно не вязался с тюремной жизнью, но таких противоречий здесь было много. За дверьми с многообещающей табличкой оказался… маленький шкафчик, на неглубоких полках которого безмолвствовала крепко потрепанная советская проза. Чувствуя на спине пристальный взгляд оперативника, Вова вытащил «Железный поток» Серафимовича, сборник прозы Андрея Белого и неведомое «Пальто, сшитое из лоскутов» какого-то американца.

«Кажется, жизнь налаживается» — подумал Вова.

С этого-то все и началось. «Пальто из лоскутов» было отправлено соседям снизу, Серафимович оставлен до лучших времен, а Вова взялся за Белого. Сборник был тоненький, все, или почти все, Вова же когда-то читал и, думал он, приятно было бы вернуться в те далекие (а прошло-то всего четыре года) времена, когда он был утонченно-весел, язвительно остроумен, хорошо одет и девушки — не все, конечно, но именно те, каких ему хотелось, провожали его взглядами. В ту чистую, прохладную осень, похожую на хрустальный гроб со спящей девочкой. Тогда он только и дела, что читал, пил и бродил по пустынным, сырым паркам.

А сейчас он лежал на свалявшемся матрасе, тесные темно-зеленые стены холодили кожу, на сердце было тоскливо и пусто, и он то останавливался на одной строчке, равнодушно прочитывая ее раз за разом, то просто глядел на затейливые закорючки букв, и сердце у него болело — безо всяких фигуральных выражений, просто болело и все.

Да, тогда-то все и началось — буквы закружились, заиграли, в их беспорядочном движении на мгновенье возникали и тут же исчезали правильные фигуры: ромб, круг, треугольник. Голова утопала в хрусткой, жаркой подушке, откуда-то доносились отрывистые звуки гармоники, зелень стен расслоилась, как мутная озерная вода в солнечных лучах, и он увидел, что когда-то стены были выкрашены в коричневый и на этом коричневом был нацарапан убегающий парусник, а еще раньше стены были оклеены серыми газетами с непривычным шрифтом и злыми заголовками, и были снова зеленые стены со следами ударов на них, и бледно-красные с карандашным «Да здравствует третий интернационал!», и был голый кирпич, и за ним тоже что-то еще было — но уже не разглядеть сквозь толщу завязшего в стенах старой тюрьмы времени.

И вдруг все кончилось — нахлынула упругая, подводная тишина и перед собой Вова увидел сложенное из колышущихся буковок лицо: самое обычное русское лицо, курносое, с выраженными скулами, аккуратно подстриженными усами и короткой бородкой.

— Сергей Геннадьевич? — беззвучно шевельнул онемевшим, чужим ртом Вова.

— Да, — ответил Нечаев.


Пейзаж напоминал картины Де Кирико: темно-синее небо с распухшим, ватным облаком сверху, двор в черно-красных кирпичных стенах, круглая башня, торчащая из-за стены. И все это — за бледно-желтыми прутьями решетки и отсекателя. Труднее всего в тюрьме было на прогулке. И когда приносили передачу или письмо. Бередило, раздвигало края раны, прерывало привычное забытье, напоминало об огромном прекрасном мире за стенами. Морозов, сидя в одиночке, говорят, утешал себя: «Я сижу не в тюрьме, я сижу во вселенной». Вова в таких построениях смысла не видел. День шел за днем, продление за продлением, а в перерывах ничего не происходило — ни следователь к нему не приходил, ни адвокат, и непонятно было, что там происходит с его делом и осталось ли еще какое-нибудь дело вообще, или его позабыли, потеряли и держат просто потому, что не отпускать же. И приходил Нечаев, то складываясь из букв раскрытой книги, то вдруг проявляясь в складках одеяла, то соткавшись мгновенно в узоре теней и трещин на штукарке… А то и просто голос — твердый, приятный, со сладким холодком в глубине. Увещевал, смеялся, предлагал невозможное… Вова верил. Если бы не верил — согласился бы, а так… Что-то еще Сергей Геннадьевич потребует за освобождение? Да и дальше как? Ну, убежишь. Не девятнадцатый век, поймают.

— Ну как, не надумали, Владимир Алексеевич?

— Нет. А вы, Сергей Геннадьевич, так и не ответили. Что вы здесь делаете? Сидели вы в равелине, там же и скончались.

Нечаев улыбнулся, — дух витает, где хочет… Слышали небось такое изречение? А вообще-то, вам не все равно? Я здесь и готов помочь, это главное. А что до остального… Мне нет никакой охоты опровергать те нелепости, что насочиняли о посмертной жизни трусы, — он помолчал, — я здесь.

Башня, широкий двор, дым, столбом поднимающийся в темное небо. Вова отвернулся. Дима читал «Коронацию» — из Акунинской серии о приключениях Фандорина, сыщика-джентльмена, Абу крутил четки, Женя готовил.

Из-за двери доносились крики — сегодня собирали большой этап, разгружали Кресты перед приездом комиссии из Европы. Бегал Сеня, бывший нацист и террорист, а теперь первый друг оперчасти.

— Давлетбаев?

— Магомет Сулумбекович!

— Завтра в Горелово!

— Коссинский!

— Евгений Олегович!

— Завтра в Горелово!

— Пужин?

— Иван Николаич!

— Завтра в Горелово!


— Вот бы тебя, Женя, в Горелово, — не отрываясь от книги, сказал Дима, — там бы тебя живо побрили.

У Жени были длинные волосы, а Абу еще заставил его отращивать бороду.

— И хорошо, если только голову, — добавил Вова. Дима рассмеялся, Женя делал вид, что ему все равно.

— Ты что молчишь, придурок? — спросил Абу, — тебе такое говорят, а ты молчишь.

Женя пошевелил губами, издал пару невнятных звуков. Он сосредоточенно помешивал кипятильником густое варево в пластиковом ведерке.

— Ты понимаешь, что они имеют в виду?

— Да…

— Тогда чего ты молчишь? Или тебе это нравится все? Я смотрю, с тобой и правда что-то не то, — он на мгновенье отвернулся от Жени и весело подмигнул Вове.

— Но это же шутки…

— Какие шутки? Здесь нет шуток, запомни уже. Не возражаешь, значит — согласен. Все, можно ебать.

Женя молчал.

— Да не молчи ты, понял?

— Я понял, просто я готовлю.

— Ладно, парни, хватит, — примирительно сказал Вова, — для нас же человек готовит.

— А надо его подучить, — ответил Дима, — не дай бог, и правда в Горелово поедет. Такой вот, как сейчас.

— Это пиздец, — засмеялся Абу.

Вова пожал плечами и отвернулся к окну. Черные трещинки на желтых прутьях решетки… Ус, кусок уха, нос…

— Так как же, Владимир Алексеич?

Вова опустился на шконку. Сколько можно? Как все надоело, и камера эта, и рожи эти, и этот вот, со своим побегом.

Сегодня Вову возили на суд. Очередные два месяца. Иного он и не ждал, но все равно не весело.

— И куда ты меня увезешь?

— В Крайск.

— Где это? И почему ты предлагаешь побег именно мне?

— Крайск — город в Сибири. Золото, пушнина, пьянство, разврат, огромные суммы у случайных — темных и неизвестных — людей, грабежей за год больше, чем в Москве и Петербурге вместе взятых. Хорошее поле для революционной работы. Что же до Вас… А почему Вы, собственно, решили, что я предлагал побег только Вам?

— Кому же еще?

— Например, одной барышне. Она сочла меня плодом своего воображения. Решила, что жандармы подмешивают ей в пищу дурман, — он покачал головой, только на мгновенье этого движения и возникнув в сеточке паутины в углу.

— Ясно, — ответил Вова и отвернулся, доставая из-под подушки книгу. Хватит, хватит, я слишком устал.

Звонок, проверка, сырой, холодный воздух на прогулке, душ раз в неделю, щи из нечищеной свеклы и рыбный суп «могила»… Дерево за стеной облетело. Потом на голых ветвях наросли шапки снега. Потом снег сошел и снова зарядили дожди. И новые почки проклюнулись на дереве. Продление, продление, продление. Объяснительные — «налаживал межкамерную связь» — обыски, проверки, прогулки. Продление, продление, продление.

Нечаев приходил теперь редко и почти не говорил, просто маячил на периферии зрения, на краю взгляда, улыбаясь и карикатурно покачивая головой. Вова делал вид, что не замечает его. Болело сердце.

Прогулка, проверка, передача, конь с малявой, проверка, прогулка, обыск, суд с очередным продлением.

Весна кончилась, огромная страна горела черно-желтым остроязыким пламенем лесных пожаров, города задыхались в густом чаду, и в разгар жаркого лета темно было от дыма, будто началось бесконечное солнечное затмение. По радио передавали какие-то дикие новости: о партизанах, воюющих в Приморье, о умирающих детях, о том, почему заливают бетоном могилы кремлевских бонз… Впрочем, каждый выпуск завершался неизменной оптимистической мелочью — то президент сироту поцелует, то премьер-министр с медвежонком сфотографируется.

А в соседней камере умер от жары один старик и теперь им разрешили открывать кормушки. Тюрьма наполнилась непрерывным крикливым многоголосьем.

Вова задыхался, не мог встать, метался, путаясь в сыром белье и даже матрас у него был насквозь мокрый от пота.

— Владимир Алексеич, поедемте? В Крайске сейчас зима.

— Какая зима? Все врешь, мучаешь меня.

— А хоть бы и лето? Все равно там лучше, согласитесь. И прохладней — Сибирь! И ходите, где хотите. Купаться, опять же — река чистейшая, тайга кругом. Квартиру вам найдем какую-нибудь на первое время. Поедемте, право слово!

— Еду, еду. Только отвали, — Вова отвернулся к стене и закрыл глаза. Влажная, горячая подушка липла к щеке.

Проснувшись, он долго оглядывал незнакомую комнату. Выцветшие желтые обои, непокрытый деревянный стол у окна (стекло все в многолетней пыли), рассохшаяся дверь, а на двери — потемневший портрет какого-то бородача. Сам Вова лежал на кровати с непривычно высокими сплошными спинками и был накрыт толстым разноцветным лоскутным одеялом. Жарко почему-то не было. Вова встал, прошелся зачем-то от стены к стене. Пол был холодный и грязный.

Сел на кровать, укутался в неизвестное цветастое одеяло. Его бил озноб.

Он ничего не понимал, да и не хотел сейчас понимать. Посидел, тупо поглядел в стену и в конце концов решил просто лечь спать.


— Вставайте! Ну, совсем от вас не ожидал. Вставайте же! — Вова увидел над собой белое усатое лицо. Нечаев тряс его за плечо — сильно, так что голова металась из стороны в сторону. Он видел, что Вова проснулся, но все равно продолжал трясти и увещевать.

— Все, все… Да перестаньте, я уже проснулся!

— Ну, слава богу. Сейчас я вам покажу квартиру, а дальше уж обживайтесь сами. Спешу.

— Подождите. Я не соглашался на побег, почему вы меня увезли?

— Вы согласились, — напускная веселая суетливость исчезла, Нечаев смотрел насмешливо и жестко. Вове стало страшно — это был уже не призрак, в которого можно и не верить. Это был живой человек с белой, как сметана, кожей, аккуратными усами и серыми, равнодушными глазами. Сергей Геннадьевич Нечаев. «Вот я и попался, — подумал Вова, — вот и все».

— Да не беспокойтесь вы. Вот, я вам принес одежду. Одевайтесь, я покажу вам квартиру, — повторил он и протянул Вове сверток.

Темно-серые брюки, белая рубашка и толстый фланелевый халат — «шлафрок» мелькнуло позабытое словечко. Вова торопливо оделся — все сидело не то чтобы неудобно, но непривычно, все линии и изгибы скроены были иначе.

— Держите, — Нечаев сунул ему пару каких-то узорчатых домашних туфель. Один был когда-то прожжен.

— Ну, прекрасно. Что вы, как ребенок, в самом деле? Я думал — серьезный товарищ, настоящий революционер. Идемте, — и, ухватив Вову за локоть, он повлек его к дверям.

— Подождите! — Вову кольнуло страшное подозрение, — какой сейчас год? К себе вы, что ли, меня затащили?

— Нет, нет. Да идемте же, я спешу, — не глядя, отвечал Нечаев и почти потащил Вову к дверям.

Вышли в небольшую квадратную комнатку. Здесь была еще одна дверь — правда, забитая серыми досками — и лесенка, убегающая вниз, в темноту. Под низким потолком на крюке висела керосиновая лампа — оранжевый, живой свет.

Нечаев снял ее с крюка и пошел вниз.

— Я Вас тут во флигеле подселил. Сам дом — выйдем, увидите — давно заброшен, и уже лет тридцать как отошел казне — ну и стоит запертый, ветшает потихоньку. Настоящее дворянское гнездо раньше было — а потом выкупил купчина, миллионщик один. Он и пристроил сей нелепый флигелек — весь дом в саду, а вот выпер на улицу, окнами на кабак, — он неприятно рассмеялся, — ну, сами увидите. Сад хорош, правда, не сейчас. А вот в дом лучше не лезьте — поди, прогнило все, не ровен час…

Они спустились в узкий коридор, с одной стороны которого тянулся ряд маленьких тюремных окошек, а с другой — заколоченных дверей. Вова увидел сваленные в углу рассохшиеся серые доски и сразу подумал, что лесенка тоже, наверное, совсем недавно была заколочена. «Во что я вляпался?» — с тоской и страхом подумал он.

Они шли по коридору: Нечаев впереди, держа лампу над головой, Вова сзади, поглядывая в окна. Сугробы, тонкие черные стволы, хмурое серое небо. Зима. Господи, кошмар какой-то! Не хочу, не может быть этого!

— Здесь вот у нас — у вас, верней сказать, кухонька, так же и прихожая и даже гостиная в некоторых случаях, — он снова выдал скрипучий смешок.

Печь, длинный, вдоль всей стены, стол с разнообразной утварью, огромная бочка, лавка и два железных ведра на ней. На стене висела гитара, в углу — черный, почти неразличимый образок. Окон не было, дальний угол отгорожен серой занавеской.

— Здесь одна старуха живет, Марфа. Еще от Ольницких осталась. Она вас Евгением Васильевичем величать будет — так вы не возражайте. Во-первых, до истерики доведете, во-вторых, она вам только тогда служить будет, если будет вас за Ольницкого держать. А Ольницкий для нее только один остался.

— Где она сейчас? — зачем-то спросил Вова.

— На кладбище, думаю. Или в саду. Идемте, идемте дальше.

Вышли, снова потянулся заброшенный коридор. Свернули, уткнулись в обитый крючками тупик. Еще одна рассохшаяся дверь.

— Ну, прощайте. Вечером принесу вам одежду, чтобы уже могли выходить. А пока осваивайтесь. Да-с, вот вам, — он выудил из кармана здоровенный медный ключ, — второй себе оставлю — звонка здесь нет, — Нечаев поскрипел замком, распахнул дверь — холодный порыв так и обдал лицо и шею, — и вышел. Снова заскрипел, неповоротливо ворочая внутренностями, замок — видно, снаружи запирал.

Можно было, конечно, проверить ключ, просто подышать свежим (еще каким свежим, девятнадцатый век на дворе!) воздухом, но на Вову напала беспричинная усталость и скука. Какая разница? Там будет заснеженный сад, там будет Нечаев и сумасшедшая старуха — Глафа, Марфа, как ее. Там будет чинопочитание, николаевский фрунт, бородатые, искореженные трудом и голодом мужики и робкие толстовцы, бесконечные, как зимняя ночь, пьяные драки, кабаки. Будут отчаявшиеся, ожесточенные люди в бородах и с бомбами и добродушные, привычно-жестокие усачи в золотых погонах. Девятнадцатый век, облагороженный русской литературой, захваленный русской ностальгией, век, в муках и упоении родивший саму идею «России».

Вова вернулся в кухоньку, сел на лавку, посидел. Хотелось есть, но беглый осмотр никаких результатов не дал. Он снял со стены гитару и принялся наигрывать Bouree Баха.

* * *

Это событие имело множество самых разных последствий. Мелких и посерьезней, очевидных и идущих очень далеко, смешных, грустных, страшных и веселых. Пакет с улиткой шлепнулся в воду и пошел ко дну, пуская вялые пузырьки. Он опустился на неглубокое песчаное дно, подняв густые рыжие облака. Муть колыхалась в старых медленных водах, маленькие слепые рыбки неизвестного вида разлетелись в стороны и теперь трепыхались поодаль, тревожно ловя острыми носиками движение воды. Уйти не давал голод, приблизиться — страх. Мимо медленно плыл мелкий человеческий мусор — по большей части бутылки из-под пива и конфетные фантики.

Но вот красная кирпичная муть осела, рыбки, увидев неподвижность пришельца, осмелели и закружились вокруг, тычась острыми носиками в твердую раковину. Сияющий голубой глаз благожелательно помаргивал.

Рыбки, не найдя ничего съедобного, уплыли. Равнодушно шорхнул, проскальзывая мимо, гигантский плоский змей. Голубой глаз все так же равнодушно сиял в красно-коричневых усталых водах, вяло поплескивающих меж пыльных каменных стен. Так продолжалось какое-то время, затем течение вдруг убыстрилось, вода посветлела. Тяжелая, крупная раковина дернулась, ее развернуло вокруг собственной оси и поволокло по песчаному дну, вздымая муть и древний, давным-давно затонувший мусор. Голубой глаз, переворачиваясь и вращаясь, все так же невозмутимо сиял.

Затем каким-то боковым потоком ее отнесло в сторону, забило в щель меж гранитных плит. Какое-то время улитка держалась так, заклиненная, но напор был слишком силен, и ее понесло вниз и вбок, в черную жерловину. Так ее влекло по извилистому узкому желобу, она еще несколько раз застревала, но всякий раз продолжала движение. Наконец улитка в ревущем грязном водопаде упала на дно бескрайнего черного озера. Ее отнесло немного в сторону, а там подхватило подводным течением и понесло дальше, в холодные глубины. Там она остановилась наконец и лежала, помаргивая, в черноте и тишине. Тишина эта длилась долго, а затем ее нарушили детские голоса.

Из бетонных скругленных стен гигантского туннеля сочилась густая коричневая влага. Поплескивала зеленая вода, бросая призрачные блики на потолок и стены. По узкой бетонной кромке идет мальчик. Кожа у него серая, мучнистая, вокруг глаз маленькие язвочки.

Он расставляет поперек подземного канала сети. Большую часть улова составляет вареный лук, который люди, видимо, варят только для того, чтобы выплеснуть в раковину. Но попадаются и ценные вещички, и не так уж редко… Да вот то колечко, за которое Хуршед дал целую тысячу рублей. А бывает, что и попросту купюру выловишь. Обычно рваные, правда, но что поделать.

А иногда попадаются просто забавные вещицы. Особой ценностью они не обладают, продать их некому, но в том-то и дело, что их как раз и не хочется продавать. Да, бывает. Но большей частью ловится лук и еще черви — плоски и прозрачные твари, от этого самого лука почти и не отличимые.

Серый свет запыленных лампочек не столько разгоняет, сколько подчеркивает темноту. Опускаются в канал сети, поплескивает холодная вода. Завтра сети надо будет обходить, а на сегодня все — домой.

Канал уходит в огромную зарешеченную трубу, и между выступающей в туннель трубой и потолком находится небольшая ниша — размером с Вашу ванную комнату, если она у Вас есть.

Ниша прикрыта светло-зеленой, усыпанной мультяшными морскими коньками и раковинами, полиэтиленовой занавеской. Мутно светлеет впереди эта занавеска и внутри у мальчика все сжимается от неосознанного чувства. Сам он, пожалуй, только неясно подозревает, что чувство это — жалость. Жалость не к себе, но ко всем остальным одиноким, нищим, выброшенным в подвал вселенной.

Занавеска неярко, тепло светится: за ней горят самодельные масляные лампы. За ней бетонный пол, усыпанный украденными опилками, за ней три самодельных гамака (и один уже не нужен, один уже не нужен, как же так может быть: один уже не нужен), деревянные ящики из-под фруктов с одноразовой посудой и сухими связками чеснока, подвешенные к потолку полиэтиленовые пакеты с одеждой и книгами.

Мальчик тяжело взбирается по короткой лесенке, отодвигает занавеску.

— Ну как? — встречает его девочка. Худенькая, с такой же серой, похожей на плохое тесто, кожей, и такой же — колючим бобриком — стрижкой. Мальчишка-мальчишкой, только губы — красиво очерченные и, кажется, подкрашенные, — да еще голос. Ну и еле заметные выпуклости под свитерком.

— Об косяк, — грубо отвечает мальчик и устало садится на ящик, — расставил, пионеров не встречал.

Пионеры были местной легендой. Полк призрачных детей с красными знаменами, беззвучными барабанами и горнами, марширующий будто бы по нижним ярусам. Согласно легенде, в годы войны фашисты расстреляли и замучали подпольный пионерский отряд, а тела сбросили в канализацию. И теперь вот бродят они там, в темноте, и ищут выход из-под земли. А если встречают кого из малышни, забирают к себе. Взрослые-то им не нужны.

— Я не про это.

— Ну, а я не про то, — сердито отвечает мальчик, — давай поспим, Анька… Не хочу я… — он не закончил.

— Ложись, конечно. Я посижу еще, нужно закончить, — она что-то полощет в щербатом тазике.

Мальчик ложится в гамак, накрывается грязным одеялом, отворачивается лицом к стене.

Аня полощет.

— Ты, Ань, мечтаешь о чем-нибудь? — через какое-то время спросил он.

— Конечно, мечтаю, — с готовностью отвечает девочка, — я хочу первым делом…

— Я не про это, — морщится под одеялом мальчик. Голос у него опустелый, как прохладный воздух — только не как осенний ветер, а как из офисного кондиционера. Опустелый и страшно усталый у него голос, — я вот… Подумалось сейчас — вот бы заснуть и не проснуться, никогда не просыпаться.

— Ты чего? — испуганно начала девочка, но он опять перебил ее.

— Спать себе и спать, и чтоб никаких снов.

— Это умереть, значит, — помолчав, твердо ответила Аня.

— Ну и что, что умереть. Можно и умереть, не так уж весело живем, — злобно ответил мальчик, но голос у него теперь был уже живой. Он заворочался под одеялом (гамак опасно закачался), но от стены не отвернулся.

— Потом… Потом мы вырастем, разбогатеем, купим себе настоящие квартиры или даже дома. Найдем родителей и к себе перевезем. И детей из детдомов будем усыновлять. Все еще будет.

— Держи карман шире: вырастем, разбогатеем… — передразнил он, — в канализации и старики живут, сама знаешь. И мы здесь будем до старости жить. До самой старости — здесь.

О помолчал немного и добавил решительно, — прав был Петька, золотая голова.

Тут ему вдруг вспомнилось раздутое, ярко-синее Петькино лицо с разбухшими так, что казалось — только тронь и лопнут — шариками глаз, с выломанной улыбкой (капельки вечной канализационной испарины на неровных зубах), с постыдно оттопыренной ширинкой… Как они с Аней вынимали его из петли и, дураки последние, пытались дуть в скалившийся мертвый рот. Как потом волокли его до Котла, и как страшно было бросать тело в жадную черную воду.

Тишина. Побулькивает вода, капает, слышно, как проносится где-то далеко поезд метро.

— Прости, — говорит мальчик и, не дождавшись ответа, вылезает из гамака.

Аня сидит на ящике, неподвижные руки свисают в таз с мыльной водой.

— Прости, ок? Где у нас спирт, давай… это… помянем, — он говорит натужно, прячет глаза и как-то бестолково, неуклюже дергается туда-сюда. Все это ему тяжело и неприятно и совсем сейчас, сейчас, всего через день после Петиной смерти, не нужно.

Он разливает спирт в две одноразовые стопочки и, не найдя подходящих слов, пододвигает одну Ане.

— Почему вы такие? Ничего хорошего не хотите, все только плохо, плохо.

— Так оно и есть плохо, — равнодушно отвечает он, — да и пересмотрели мы там дерьма, — неохотно добавляет.

— Что там такое было?

— Не хочу я вспоминать.

— Вы никогда не говорили и я не приставала. Но теперь, после этого, ты должен мне сказать.

— Не хочу я вспоминать, — повторяет он и морщится, — Ань, дай мне отойти. Мы с Петькой еще в детдоме скорешились, сбежали вместе, пол-страны объехали, здесь устроились… Тебе что, ты его и знала-то месяца два, — с обычным для детей тактом закончил он.

— Ну и что, что два месяца? — тихо, себе под нос, спросила Аня. Она Петю любила, как любят рано повзрослевшие дети: трогательной, красивой любовью, не исключающей физиологического, но при этом невинной и простой — как любят в сказках и романтических комедиях.

— Ладно, чего там… — Он выпивает еще стопку, — грустно все это. Не хочу больше, не могу.

— Ты не знаешь просто, какой мир огромный. И красивый. И есть такие вещи, такие — мы их и представить не можем. И все это мы еще увидим и везде побываем.

— Ничего мы не увидим. Так здесь и сдохнем, под асфальтом. Отомстить бы только, — он выпивает, наливает себе еще.

— Кому? — грустно спрашивает Аня.

— Не знаю. Всем, — он то ли плачет, то ли смеется.

Аня выпивает, маленькое бледное личико морщится.

— Давай правда спать, а? Завтра повеселее будет.

— Давай, — равнодушно соглашается мальчик и отставляет стопку.

— Ты меня прости все-таки, — невнятно говорит он, забираясь в гамак, — очень я устал что-то.

Он заворачивается с головой в одеяло и отворачивается к стене. Аня тушит самодельные горелки — все, кроме одной — и тоже ложится. Они лежат молча, глядя на крохотный огонек в бескрайней темноте и потихоньку засыпают.


Утром — впрочем, какое здесь утро — они, ежась от сырого липкого холодка, завернувшись в одеяла, молча сидят у составленных вместе горелок — кипятят воду. Потом пьют кофе — временами оно у них есть — жуют подсыревшие, мягкие крекеры.

— Ну что, сети?

— Рано еще.

— Да нормально, пошли.

Худенькие, серые, они бредут по туннелю и кажется, будто весь мир опустел и они — маленькие, голодные, попыхивающие Примой из-под капюшонов самодельных полиэтиленовых плащей — остались одни в целом мире.

Поплескивает о бетонные бортики вода, тусклые блики мечутся по стенам и потолку.

В первой сети ничего. Мертвые лепестки лука, липкие обертки, подрагивающий, будто от холода, комок прозрачных червей.

— Как ты думаешь, что они едят? — подцепив комок палочкой и поднеся к глазам, спрашивает Аня.

— Не знаю, — с отвращением говорит мальчик, — может, лук.

Он встряхивает сеть и опускает ее обратно в воду.

— Рано поперлись, говорил же.

— Заебались бы вычищать, — коротко и просто отвечает Аня. Это не ругань и даже не звучит, как ругань.

— Тоже верно.

Идут дальше. Вторые сети пусты, третьи тоже. В четвертых — последних на канале — размокшая, но целая сотня.

— Ну, хоть что-то, — сардонически комментирует добычу мальчик.

— Да брось ты! Это, между прочим, две пачки сигарет, хлеб, кефир и… И еще останется!

— На чупа-чупсы, — хмыкнул мальчик.

Сети на канале кончились. Теперь нужно было узким черным коридором, перемежающимся шаткими металлическими лесенками, спускаться на нижний ярус.

— Гляди! — воскликнула девочка.

— Что? А…

На грязном бетоне лежат цветы. Простые полевые цветы, испачканные и раздавленные. Он двинулся было дальше, но Аня стояла на месте.

— Ну что?

— Как — что? Откуда здесь цветы?

Он задумался на секунду, но отбросил мысль.

— Да какая разница, — и, видя, что Аня не двигается с места, добавил, — еще сети не все проверили, и на прятки сегодня надо идти.

«Прятками» они почему-то называли воровство.

— Не знаю… Ну, пошли.

Она аккуратно перешагнула через бледно-желтый букетик, вдавленный в черную влажную грязь.

Внизу каналов не было, были глубокие, но узкие, как колодцы, резервуары, сообщающиеся между собой невидимыми трубами. Здесь все время что-то капало, позвякивало, плескалось в звучной, ждущей тишине. Потолок был низкий — подпрыгнув, мальчик легко коснулся шершавой, холодной поверхности — но конца-края этому залу не было видно. Сети здесь опускали глубоко, на несколько метров в черную глубину — до самого дна.

Пока дети вытягивали сеть из блестящей, как будто липкой воды, Аня напряженно прислушивалась к чему-то, и мальчик, заметив это, сказал, — брось ты, цветы и цветы. Не мы одни здесь живем.

Аня хотела ответить, но тут под низкими сводами взорвался крик.

— Ау! А-а-у! А-уаау-у! — усиленный эхом тоненький и чистый голос метался по всему залу.

— Что это? — завопил, пытаясь перекричать, мальчик. Он выпустил сеть, вскочил и инстинктивно, сам не заметив, встал в подобие боксерской стойки. Аня не отвечала; все так же сидя на корточках, она быстро оглядывалась по сторонам.

— Там, там! — пронзительно крикнула она, показывая рукой в темноту. И тут же смолкло, только приглушенные, мелодичные отголоски еще затихали по углам.

— Я там видела. Что-то желтое, — немного успокоившись, сказала Аня.

— Что желтое?

— Не знаю, что-то желтое.

— А я сеть проебал, — после паузы сказал мальчик.

— Ныряй, — предложила девочка и они усмехнулись друг другу. Стало полегче.

— И что теперь делать?

— Не знаю, можно покричать.

— Попробуй, — с сомнением предложил мальчик.

— Давай. Раз, два, три… Ау-аауа-аууаа! — в два голоса загремело по низкому залу. Звук оглушал, ошеломлял, был так громок, что казался видимым — быстрым серебристым оборотнем, мечущимся во тьме. Они вдруг оба не узнали своих голосов.

— Хватит, — закричал мальчик. Он нервно озирался по сторонам и испуганно улыбался.

— Хватит! Ничего не видно, ничего не слышно, ну на фиг.

По глухой тишине медленно подкрадывались привычные звуки: вкрадчивый плеск, позвякивание капели, далекий гул огромных вентиляторов.

— И как нам его найти?

— А он нам нужен? И вообще, кого «его»?

— Голос детский был.

— Ну и что? — резонно спросил мальчик, — дети разные бывают.

— Мы здесь хозяева. Нам нечего его бояться, — наконец выразила владевшее ей чувство Аня, — мы в безопасности и должны ему помочь.

Мальчик помолчал. Он совсем не был уверен, что они здесь в безопасности.

— Где ты его видела? — наконец спросил он.

— Там, — она неуверенно ткнула пальцем в темноту.

— Где «там»? Откуда ты знаешь, что там? Здесь все одинаковое, одна темнота!

Аня сама не была уверена. Запад здесь не отличался от востока, а лево от права, и даже верх и низ можно было перепутать, если долго бродить по нижним ярусам: накатывало вдруг головокружительное чувство, что ты вверх ногами бродишь по темноте, тесно зажатой меж потолком и полом.

Теперь они оба увидели это — быстрый тускло-желтый промельк, будто язык пламени. Не сговариваясь, не думая о том, что делают, дети бросились в темноту. Азарт погони захватил их — пустота со свистом, заглушавшим их собственное дыхание, проносилась мимо, впереди мелькали желтые вспышки, иногда им казалось, что они слышат легкий, панически-быстрый топоток…

И вдруг все кончилось.

Они стояли в абсолютной тишине и черноте, будто выбежав за край мира. Попробуйте крепко зажмурить глаза, заткнуть ватой уши и нос и так подпрыгнуть — и, может быть, на мгновенье этого прыжка вы окажетесь в каком-то подобии того положения, в котором находились дети.

— Пиздец, — емко охарактеризовал ситуацию мальчик.

Аня молчала и даже дышала тихо-тихо.

— Аня! — закричал мальчик, — Аня! — и принялся ощупывать темноту.

— Тихо ты, — прозвучал раздраженный голос и он почувствовал, как его взяли за руку, — я вроде знаю, где мы. Только…

— Что?

— Не знаю, как отсюда уйти. И вообще, на самом деле этого места нет, — голос у нее был незнакомый. Твердый, будто за гранью тоски и страха.

Сзади послышался легкий шелест-шорох. Они разом обернулись.

В темноте медленно, будто всплывая из воды, проявлялось желтое пятно. Оно увеличивалось, контуры яснели, цвет становился ярче — и вот уже маленькая желтая фигурка в остроконечном капюшоне выплывала из темноты.

— Вы чего? Чего гоняетесь-то? — бледный, тоненький голосок — и вот перед ними уже стоит перепуганный мальчик лет семи с мягкими светлыми кудрями и в веселом желтом дождевичке.

Несколько мгновений они молча глядели на пришельца, затем мальчик заорал:

— Ты кто такой? Хули ты здесь делаешь?!

Фигурка испуганно дрогнула и подалась было назад, в темноту, но Аня, предупреждающе схватив товарища за руку, сказала, — мы не гнались, мы заблудились. А ты кто?

— Я Юстас. Я тоже заблудился.

— Меня зовут Аня, а это Коля, — она уже успокоилась и только слышалось за старательно-мягким голосом нервное дрожание, — а как ты здесь оказался, Юра?

— Не Юра, а Юстас. Я побежал за цирком.

— За каким еще цирком? — подозрительно спросил Коля.

— По городу шел цирк! Слоны, и клоуны, и музыканты! — с каким-то нездоровым оживлением заговорил Юстас, — и они играли музыку, и я пошел за ними! А потом они все спрыгнули в люк и в темноте я их потерял. И сам потерялся.

Коля шагнул вперед с явным намереньем встряхнуть пару раз Юстаса за шиворот, но передумал.

— Ладно, потом узнаем, что за цирк. Пойдешь с нами.

— А вы кто? — Юстас съежился под недобрым взглядом мальчика, но на вопрос отважился.

— Мы здесь живем. Сами, без взрослых, — ответила Аня.

Юстас моргнул. Мягкие пушистые кудри как будто чуть светились в темноте, широко расставленные зеленые глаза испуганно поблескивали, и весь он походил на бездомного котенка.

— Ладно, пошли, — вздохнула Аня, — попробуем как-нибудь выйти. Только держитесь за руки.

Она взяла за руку Юстаса и протянула ладонь Коле, но тот встал с другой стороны и крепко ухватил малыша за капюшон.

— Так-то лучше будет.

— Хорош уже.

— Ничего не хорош. Он как леший. Он нас сюда заманил.

И по невидимому в бесконечной черноте бетону они пошли вперед, вправо, назад и влево.


— Ну так как ты здесь оказался… Юстас? — недобрым голосом спросил Коля, когда они наконец расселись, заварили чай и закурили.

Дети долго шли в пустоте, хором выпевая обрывки попсовых песен — целиком ни одну не знали. Пели они большей частью для того, чтобы слышать друг друга, а еще чтобы заполнить бесконечность хотя бы звуками. Они шли и шли, шли и шли, совершенно не уставая (может быть, потому, что усталость — это тоже мерило времени, а никакого времени там не было) и вдруг как-то сразу, безо всякого заметного перехода, будто просто выйдя из темного угла на свет, оказались в знакомых местах — низкий потолок, ржавые металлические опоры, черные квадраты глубоких резервуаров.

До дома — ниши за занавеской для душа — шли радостные, смеялись, болтали и Юстас был словно старый, проверенный друг, свой среди них. А теперь вдруг такой вопрос.

— Я же говорил, я пошел за цирком и, — робея от того, что ему не верят, начал Юстас.

— Хватит врать! — довольно осторожно, но внушительно ударил по столу — два ящика ребром и шахматная доска на них — Коля.

— Я не вру, я… — съежился бедный Юстас и кудри у него встопорщились, как у только что вылупившегося птенца.

— Правду придется сказать, — строго и равнодушно обронила Аня, и от этого предательства (он-то думал, она за него!) Юстас совсем упал духом.

— Я не вру! — уже чуть не плача, крикнул он и Коля угрожающе привстал, а Аня хмыкнула и отвернулась.

— Ну… я… — он шмыгнул носом, — меня похитили!

— Юстас! — хором крикнули Аня с Колей.

— Правда похитили! Ночью я проснулся оттого, что все звезды собрались и светили в мое окно. И я подошел к этому свету и там была лестница. Я по ней полез, а она вела из моего окна в люк и дальше в темноту, вниз, вниз и вниз, — он замолчал, открыл рот, как бы собираясь что-то добавить, закрыл его и наконец с надеждой улыбнулся.

— Ну и кто ж тебя похитил? Получается, сам сбежал, — рассудительно заметил Коля.

— Ну да, сам, — с готовностью кивнул Юстас.

— Из детдома? Или от родителей? — спросила Аня.

Юстас замялся, отвечать ему явно не хотелось.

— Ну, от родителей. Чего вы допрашиваете!

— Какой-то ты дурак, — резюмировал Коля, — ну и чего с ним делать будем? В полицию отведем?

— Из дома просто так не сбегают, — ответила Аня.

— Он же дурачок! И родители у него есть!

— У меня тоже были! И сейчас есть.

— Ты — другое дело, — он помолчал немного и повторил, — ты — другое дело. А этот… Да ты посмотри на него!

— Пусть пока с нами поживет, — примирительно сказала девочка, — если что, сам домой запросится.

— Ну да, — с сомнением сказал Коля.


И Юстас остался с ними. Вскоре выяснилось, что для всякого дела Юстас бесполезен и даже опасен. Сети он ронял, ронял и улов, крыс боялся и к охоте был негоден, на прятках — «и это с его-то невинной рожей!», как справедливо заметил Коля — умудрился дважды выдать себя и товарищей. Решили было, что ему в самый раз нищенствовать, но и из этого ничего не вышло.

Юстаса посадили у дверей богатого торгового центра, дали в руки табличку: «Помогите, мама очень болеет, кушать нечего!». Юстас только жалобно глядел на них и хлопал ресницами — длинные они у него были.

— Ну, не дрейфь и не тушуйся. Ты — люмпенарий, жертва режима. Тебе стесняться нечего — это им стыдно должно быть, — сказал ему напоследок Коля и ободряюще хлопнул по плечу.

— Сам ты люпенарий, — тихонько буркнул Юстас и уселся у сверкающих на весеннем солнышке стеклянных дверей.

Коля издали наблюдал за ним. Поначалу все шло хорошо: мимо шли нарядные молодые люди, многие подшофе или в легких наркотиках и тусклого звона монет почти и не слышно было — кидали малышу все больше купюры. Мелкие, конечно, но все равно. Сам Юстас тоже держался исправно: табличку не прятал и время от времени тер глаза кулачком — будто плакал.

«Это он хорошо придумал, я сам не догадался», — подумал Коля и собрался уж уходить, как вдруг к Юстасу подошли два ппсника и после непродолжительного диалога повели его куда-то.

Коле в первую минуту подумалось, что оно, пожалуй, для всех, в том числе и для самого Юстаса, к лучшему. Но товарищей, даже таких малохольных, не бросают. Надо было выручать.

«Куда они его? В семьдесят первый должны, больше некуда, — быстро, с нервным упоением предстоящим риском подумал Коля, — значит, так…»

Он бросился наперерез Юстасу с ппсниками, под тревожное и сердитое блеянье клаксонов перебежал на красный свет, свернул в арку, пронесся по тихому двору, разметав сонную с зимы стайку голубей, и, тяжело дыша, остановился в подворотне у самых дверей 71-го отдела полиции.

Отдышавшись, Коля выглянул на улицу. Ага, идут. Юстас совсем уж перепуганный, прижимает к груди табличку и чуть-чуть не плачет. Ппсники, волки, веселые, улыбаются. Один так даже лопоухий — вон как хрящи из-под фуражки выпирают. И кого только в менты не берут!

«Хватит, — отогнал он от себя ерундовые мысли (сам про себя знал, что это он предстоящей операции боится, глупостями отвлекает), — ну, теперь уж все от Юстаса зависит. Может, и не ступит».

«Дай бог только не промахнуться, — даже зажмурился от этой мысли он и вытянул из кармана рогатку, — засажу в глаз, пиздец мне»

Мимо прокатила коляску молодая мама, оживленно болтая, прошли подростки в разноцветных одеждах и с разноцветными банками в руках, невыносимо медленно проковылял старик с таким лицом, что Коля подумал с усмешкой: «В войну небось полицаем был», а ппсников все не было.

«Может, свернули? Но куда ж тогда его?» — тревожился Коля. Весеннее солнце ласковой кошкой терлось об шею, затылок; сквозь уличный шум слышно было, как за спиной, во дворе, курлычут голуби, попискивают воробьи.

Загрузка...