Что может потрясти сильнее, чем увиденная в 100-дюймовый телескоп отдалённая галактика, уместившаяся на ладони ископаемая окаменелость возрастом в 100 миллионов лет или изготовленное пятьсот тысячелетий назад орудие труда, взгляд на невероятную пространственно-временную бездну Большого каньона или рассказ учёного, осмелившегося без страха заглянуть в лицо Вселенной, какой она была в момент рождения! Это и есть глубочайшее, священное знание.
«Этой книге удалось заполнить очень нужный пробел». Шутка срабатывает, ибо удаётся легко уловить оба противоположных смысла фразы. Сначала я думал, что это свежая острота, но затем с удивлением обнаружил: её уже и раньше наивно использовали издатели. Заглянув на страницу http://www.kcl.ac.uk/kis/schools/hums/french/pgr/tqr.html, находишь книгу, «заполняющую очень нужный пробел в посвящённой движению постструктурализма литературе». Поневоле усмехаешься тому, что эта явно бесполезная книга написана о Мишеле Фуко, Ролане Барте, Юлии Кристевой и других иконах высокой франкоязычной культуры.
Заполняет ли религия «очень нужный пробел»? Часто говорят об имеющейся в сознании нише «под бога»: якобы у людей существует психологическая потребность в боге — воображаемом товарище, отце, старшем брате, исповеднике, задушевном друге, которую необходимо удовлетворить вне зависимости от того, существует ли бог на самом деле. Но что, если бог попросту занимает место, которое лучше было бы заполнить чем-то другим? Наукой, например? Искусством? Человеческой дружбой? Гуманизмом? Любовью к этой жизни в реальном мире, а не ожиданием другой, за могильной чертой? Любовью к природе — тем, что великий энтомолог Е. О. Уилсон назвал биофилией?
Были времена, когда религию считали способной выполнять в жизни человека четыре главные функции: объяснение, назидание, утешение и вдохновение. В течение всей истории религия пыталась объяснить наше существование и природу Вселенной, в которой мы обитаем. В данной роли в наши дни её далеко превзошла наука, о чём мы уже говорили в главе 4. Под назиданием я имею в виду нравственные правила поведения, и об этом шла речь в главах 6 и 7. Об утешении и вдохновении до сих пор было сказано немного; давайте поговорим о них в этой последней главе. Разговор об утешении хочется начать с рассмотрения известного феномена детского сознания — «воображаемого друга», который, по моему мнению, сродни религиозным верованиям.
Думаю, что Кристофер Робин не верил, что Пятачок и Винни-Пух по-всамделишному разговаривали с ним. А Чудик?
У меня есть тайный спутник, Чудиком зовут его.
Потому я не скучаю, если рядом никого.
Когда я играю в детской и на лестнице сижу —
Он всегда со мною рядом, я всегда за ним слежу.
Мой папа самый лучший, он лучший у меня,
И мама тоже рядом, и вместе мы семья,
А няня — это няня, её зову я Ня.
Но Чудика не видит никто и никогда.
Чудик рта не закрывает — я учу его словам.
Но порой он подражает скрипу, стукам и шагам.
А порою хочет крикнуть, но не может: в горле ком!
Тогда я спешу на помощь, и мы с ним кричим вдвоём.
Мой папа самый лучший, он лучший у меня,
И мама тоже рядом, и вся моя родня,
А няня — это няня, её зову я Ня.
Но Чудика не знает никто и никогда.
Мы с Чудиком, как львята, по скверику бежим,
Мы ночью, словно тигры, тихонечко лежим.
Он словно слон спокоен — заплакал бы хоть раз!
(Конечно, если мыло не попадает в глаз.)
Мой папа — это папа, он папа для меня.
И мама — это мама, и вся моя родня.
А няня — это няня, её зову я Ня.
Но Чудик не сравнится ни с кем и никогда.
Мне дарят шоколадку — я вынужден сказать:
«А можете для друга ещё одну мне дать?»
Вот только (из-за зуба!) мой друг с трудом жуёт,
И я его конфеты в свой отправляю рот.
Я папу вижу редко, всё время он спешит,
Порой уходит мама, чтобы «отдать визит».
На няню я бываю обижен иногда…
Но Чудик — это Чудик, и он со мной всегда.233
Отличается ли воображаемый друг принципиально от других детских фантазий, является ли он более важной иллюзией? Собственный опыт мне тут вряд ли поможет. Подобно многим другим родителям, мама записывала мою детскую болтовню в книжечку. Похоже, что кроме простых «притворств» (я — человечек с луны… акселератор… древний вавилонянин) мне очень нравились «притворства второго порядка» (я — сова, притворяющаяся водяным колесом), иногда — возвратные (я — мальчик, притворяющийся Ричардом). Но я никогда на самом деле не верил, что я — это не я, и это, как мне кажется, справедливо для большинства игр-«притворялок». Но у меня не было Чудика. Если рассказы взрослых о своём детстве правдивы, то по крайней мере некоторые — нормальные дети, имеющие воображаемых друзей, верят в их реальное существование, а кто-то даже чётко и ясно видит их воочию. Подозреваю, что детский феномен Чудика может оказаться хорошей моделью для понимания религиозных верований взрослых. Не знаю, занимались ли им с этой точки зрения психологи, но думаю, что здесь можно было бы обнаружить немало интересного. Спутник и самый лучший друг, Чудик на всю жизнь — эта роль богу, безусловно, по силам; это одна из ниш, которая может опустеть, если бога не станет.
Другой ребёнок, девочка, рассказывала о «лиловом человечке», которого она видела своими глазами и который, сверкая, с лёгким звоном появлялся из воздуха. Он частенько навещал её, особенно когда ей было одиноко, но с возрастом это случалось всё реже. Однажды, как раз перед тем, как она начала ходить в детский сад, он появился, как всегда, в сопровождении звонкого звука трубы и сообщил, что больше не придёт. Девочка опечалилась, но человечек сказал: она уже почти совсем взрослая и может теперь обойтись без него, а ему нужно помогать другим детям. Он обещал, что появится опять, если понадобится ей очень-очень сильно. Он действительно вернулся к ней много лет спустя, во сне, когда на перепутье жизни ей нужно было принять важное решение. Дверь спальни приоткрылась, и в комнату, толкая перед собой тележку с книгами, вошёл… «лиловый человечек». Девушка истолковала это как совет поступить в университет; так она и сделала и впоследствии никогда о сделанном не жалела. Эта история трогает меня почти до слёз; на её примере мне удаётся ближе всего подойти к пониманию той утешающей и поддерживающей роли, которую играют вымышленные боги в жизни людей. Пусть это существо — лишь плод воображения, но для ребёнка оно совершенно реально, и оно по-настоящему утешает и даёт добрые советы. Более того: воображаемые друзья и воображаемые боги посвящают страждущему всё своё время и внимание без остатка. И обходятся они гораздо дешевле, чем психиатры и профессиональные консультанты.
Может быть, боги в своей роли утешителей и наставников произошли от чудиков путём «психологического педоморфоза»? Педоморфоз — это сохранение у взрослой особи детских свойств. У китайских мопсов — педоморфные морды: взрослые особи похожи на щенят. В эволюции этот процесс хорошо известен; широко признаётся его важность при появлении таких присущих современному человеку признаков, как выступающий лоб и короткие челюсти. Эволюционисты сравнивают людей с детёнышами обезьян; бесспорно, молодые особи шимпанзе и горилл гораздо больше похожи на людей, чем взрослые обезьяны. Не может ли оказаться, что религии развились путём постепенного, растянутого на многие поколения отодвигания момента расставания детей со своими чудиками — подобно тому как в ходе эволюции у нас замедлились уплощение лба и рост нижней челюсти?
Полагаю, что для полноты картины нужно рассмотреть и обратную возможность. Может быть, не боги произошли от древних чудиков, а чудики являются потомками древних богов? Мне это кажется менее вероятным. Я стал думать об этом во время чтения книги американского психолога Джулиана Джейнса «Происхождение сознания при разрушении двухкамерного рассудка» — произведения, содержание которого по своей странности не уступает названию. Подобные книги, как правило, или полностью бредовы, или абсолютно гениальны, среднего не дано. Возможно — первое, но пока не могу сказать наверняка.
Мыслительный процесс многих людей имеет форму диалога между «собой и другим, находящимся в голове собеседником», пишет Джейнс. Сейчас мы понимаем, что оба «голоса» принадлежат нам самим, а тех, кто с этим не согласен, считают сумасшедшими. В какой-то момент такое случилось с Ивлином Во. Он всегда отличался прямолинейностью и при встрече с одним из друзей заметил: «Давненько тебя не видел; правда, я мало с кем встречался в последнее время, потому что, понимаешь ли, сошёл с ума». Оправившись, он сел за роман «Испытание Гилберта Пинфолда», в котором описал свои галлюцинации и разговаривавшие с ним голоса.
Джейнс полагает, что приблизительно до 1000 года до нашей эры большинство людей вообще не догадывались, что второй голос — «голос Гилберта Пинфолда» — принадлежит им самим. Они считали его голосом бога: скажем, Аполлона, или Астарты, или Яхве, или, чаще, какого-нибудь домашнего божества, дающего им советы или приказания. Джейнс даже установил положение «божественных голосов» в полушарии мозга, противоположном управляющему обычной речью. Согласно Джейнсу, «разрушение двухкамерного рассудка» было важнейшим историческим событием. Именно тогда людей осенило, что голоса, казавшиеся им внешними, на самом деле являются внутренними. Джейнс, кроме того, утверждает, что это событие стало отправной точкой в становлении человеческого сознания.
Существует древнеегипетская надпись о боге-творце Птахе, в которой другие боги названы вариациями «голоса» или «языка» Птаха. Современные переводчики отвергают буквальное значение «голос» и интерпретируют других богов как «объективизированные концепции сознания [Птаха]». Не соглашаясь с такими усложнёнными толкованиями, Джейнс предлагает отнестись к буквальному переводу серьёзно — боги были «чужими голосами» в головах людей. Далее Джейнс высказывает предположение о возможном развитии образов этих богов на основе памяти об умерших вождях, продолжающих, образно говоря, управлять своими подданными посредством звучащих у тех в головах воображаемых голосов. Вне зависимости от того, согласны вы с доводами Джейнса или нет, его работа весьма любопытна и заслуживает упоминания в книге о религии.
Вернёмся теперь к возможности использования заимствованных у Джейнса соображений для развития идеи об эволюционной связи богов и чудиков. В общих чертах идея состоит в том, что разрушение двойственного рассудка произошло не в один миг, а постепенно, путём отодвигания момента осознания нереальности голосов всё дальше и дальше в детство. В результате этого процесса, который в определённом смысле был противоположен педоморфозу, говорящие внутри нас боги сначала исчезли из взрослого сознания, потом начали отодвигаться всё дальше в детство и в настоящее время сохранились лишь в виде чудиков и «лиловых человечков». Недостаток этой теории заключается в том, что она не объясняет современное распространение богов среди взрослого населения.
Возможно, лучше не считать богов предками чудиков или наоборот, а рассматривать тех и других в качестве побочного результата одной и той же психологической предрасположенности. Богов и чудиков роднит способность утешать и помогать оценивать идеи в некоем подобии диалога. Таким образом, мы недалеко ушли от изложенной в главе 5 теории эволюции религии как побочного психологического продукта.
Пришло время рассмотреть такую важную функцию бога, как утешение, — а если бога нет, мы должны ещё решить сложную гуманистическую проблему, чем его заменить. Многие люди, согласные с тем, что бога, возможно, не существует и что бог не является необходимым условием нравственности, тем не менее выдвигают в качестве козырного аргумента следующий: у людей якобы есть психологическая или эмоциональная потребность в боге. Исчезни религия, язвительно интересуются они, что останется умирающим пациентам, рыдающим родственникам усопших, одиноким Элеонорам Ригби, у которых, кроме бога, никого нет?
Первое, что следует сказать, или вовсе не стоит говорить, в ответ на такое утверждение, — это то, что способность религии утешать не делает её более правдивой. Даже если быть к ней очень снисходительными; даже если доказать, что вера в бога абсолютно необходима для психологического и эмоционального благополучия людей; даже если все атеисты вдруг окажутся безнадёжными неврастениками с постоянной невыносимой тревогой за судьбу мироздания и склонностью к самоубийству — ничто из этого ни на йоту не прибавит веса доказательствам существования бога. Всё вышеназванное может говорить лишь о пользе самоубеждения в его существовании, пусть на самом деле его и нет. Как я уже упоминал, Дэн Деннет в книге «Разбивая заклятье» проводит различие между верой в бога и верой в веру, то есть убеждённостью в том, что верить полезно, даже несмотря на ложность самой веры: «…верую, Господи! помоги моему неверию» (Марк. 9:24). Верующих, вне зависимости от степени их убеждённости, поощряют открыто заявлять о своей вере. Может быть, повторяя одно и то же много раз, действительно возможно уверовать в истинность произносимого. Думаю, у каждого есть знакомые, симпатизирующие религиозной вере и протестующие против нападок на неё, которые, однако, с сожалением признают, что сами этой веры не имеют.
С тех пор как я прочёл у Деннета об этом различии, я нередко имел случай его применить. Не будет преувеличением сказать, что большинство знакомых мне атеистов скрывают свои взгляды за фасадом благочестия. Сами они ни во что сверхъестественное не верят, но продолжают испытывать смутную симпатию к иррациональным взглядам. Они верят в веру. Поразительно, как часто люди не видят различия между утверждениями «X — истинно» и «хотелось бы, чтобы все верили, что X — истинно». А может, на самом деле они и не совершают этой логической ошибки, а просто считают, что по сравнению с человеческими чувствами правда не так уж важна. Я не хочу умалять роль человеческих эмоций и чувств. Но давайте в каждой дискуссии с самого начала уточнять, о чём пойдёт речь: о чувствах или об истине. И то и другое важно, но это разные вещи.
В любом случае моё гипотетическое «признание» о свойствах атеистов, сделанное в начале раздела, не соответствует действительности. Мне не известны факты, которые говорили бы об общей предрасположенности атеистов к печальному, тревожному унынию. Бывают счастливые атеисты и бывают несчастные. Точно так же, как бывают счастливые и несчастные христиане, иудеи, мусульмане, индусы и буддисты. Возможно, имеется статистическая зависимость между счастьем и верой (или неверием), но, каким бы ни был её характер, сомневаюсь, что она очень сильна. По-моему, гораздо интереснее задаться вопросом, есть ли у неверующих веские причины для уныния. Завершая книгу, я хочу показать, что, напротив, у отказавшихся от веры в сверхъестественное людей имеется больше шансов вести счастливую полноценную жизнь. Но сначала необходимо рассмотреть претензии религии на роль утешителя верующих.
Согласно «Краткому оксфордскому словарю», «утешение — это избавление от печали или беспокойства». Разделим утешение на два типа:
1. Непосредственное, физическое утешение. Застигнутый ночью в горах путник почувствует себя лучше в компании большого, тёплого сенбернара, и даже ещё лучше, если к его ошейнику будет привязана фляжка с коньяком. Плачущего малыша утешат крепкое объятье и нашёптанные на ушко утешительные слова.
2. Утешение, вызванное открытием нового факта или новым взглядом на знакомые факты. Вдову погибшего на войне солдата может утешить неожиданное открытие, что она беременна его ребёнком или что, умирая, он совершил геройский поступок. Нас может утешить новый взгляд на знакомую ситуацию. Философы говорят, что в смерти старого человека нет ничего особенного. Ребёнок, которым он был когда-то, «умер» давным-давно — не в одно мгновенье, а день за днём, вырастая во взрослого человека. «Смерть» каждого из отпущенных людям шекспировских семи веков происходит путём медленного перехода в следующий. С этой точки зрения момент испускания стариком последнего вздоха не отличается от происходившего в течение всей жизни поэтапного «умирания».234 Человеку, с содроганием относящемуся к мысли о собственной смерти, подобная точка зрения может показаться в чём-то утешительной. Может, конечно, и не показаться, но это — просто пример утешения при помощи размышлений. Марк Твен нашёл другой способ справиться со страхом смерти: «Я не боюсь исчезнуть. Прежде, чем я родился, меня не было миллиарды и миллиарды лет, и я нисколько от этого не страдал». Это глубокомысленное утверждение не отменяет неизбежного факта нашей смерти. Однако мы можем взглянуть на неизбежность с новой точки зрения и, возможно, найти в этом утешение. Томас Джефферсон тоже не боялся смерти, хотя, по-видимому, не верил в загробную жизнь. По словам Кристофера Хитченса, «на закате жизни Джефферсон неоднократно писал друзьям, что ожидает конца без надежды и без страха. Это утверждение практически равносильно признанию, что он не был христианином».
Стойкие умы вполне могут вынести нелицеприятное заявление, сделанное Бертраном Расселом в эссе 1925 года «Во что я верю»:
Думаю, что, когда я умру, я сгнию, и ничего от моего «я» не останется. Я уже не молод и люблю жизнь. Но я бы счёл ниже своего достоинства трепетать от страха при мысли о смерти. Счастье не перестаёт быть счастьем оттого, что оно преходяще, а мысли и любовь не лишаются ценности из-за своей быстротечности. Многие люди держались с достоинством на эшафоте; такая гордость должна научить нас видеть истинное место человека в мире. Даже если ветер, ворвавшийся в распахнутые наукой окна, заставляет нас, привыкших к уютному теплу традиционных «облагораживающих» мифов, поначалу дрожать, в конце концов свежий воздух приносит бодрость и силу, а открывающиеся перед нами огромные пространства обладают собственным неповторимым великолепием.
Когда я впервые в шестнадцатилетнем возрасте прочитал в школьной библиотеке эссе Рассела, оно произвело на меня огромное впечатление, но затем, с годами, забылось. Возможно, я бессознательно опирался на него, когда написал в 2003 году в «Служителе дьявола»:
Не только одно величие есть в этом взгляде на жизнь, каким бы унылым и холодным он ни казался из-под уютного покрова невежества. Подставляя лицо крепкому, резкому ветру осмысления — по выражению Иейтса, «вихрям звёздных путей», — чувствуешь удивительную свежесть и бодрость.
Каким же образом религия может дать утешение обоих типов по сравнению, например, с наукой? Обратимся к первому типу: вполне возможно, что крепкие, пусть даже иллюзорные, объятия бога способны утешить не хуже, чем реальная рука друга или сенбернар с фляжкой коньяка на ошейнике. Но и созданные наукой медикаменты, конечно, помогают не хуже, а обычно даже лучше, чем коньяк.
Что касается утешения второго типа, то легко поверить: в данном случае религия бывает чрезвычайно эффективной. Люди, пережившие землетрясение или другое страшное стихийное бедствие, часто рассказывают, как находили утешение в мысли о том, что случившееся — часть неисповедимого плана господня, плана, который в конце концов обязательно приведёт к торжеству добра. Для тех, кто боится смерти, искренняя вера в бессмертие души очень утешительна, если, конечно, человек уверен, что не попадёт в чистилище или в ад. Ложная вера может утешать не хуже истинной — вплоть до момента разоблачения. Это справедливо и для нерелигиозных убеждений. Уверив неизлечимого больного в непременном выздоровлении, доктор утешит его не меньше, чем действительно идущего на поправку пациента. Искреннюю, безоговорочную веру в загробную жизнь преодолеть ещё труднее, чем доверие к обманщику доктору. Ложь доктора откроется с появлением безошибочных симптомов ухудшения, а верующего в жизнь после смерти, возможно, никогда не удастся разубедить до конца.
Согласно опросам, примерно 95 процентов населения США верят в загробную жизнь. Интересно, сколько из них действительно верят в неё в самой глубине души? Если их вера искренна, разве все они не должны были бы вести себя подобно амплфортскому аббату? Когда кардинал Бейзил Хьюм сказал ему, что умирает, аббат радостно воскликнул: «Ах, какая замечательная новость, примите мои поздравления! Как бы мне хотелось отправиться с вами».235 Похоже, аббат действительно был искренне верующим. Но эта история привлекает внимание именно своей нетипичностью и странностью, вызывая почти такую же весёлую реакцию, как и газетная карикатура, изображающая обнажённую девушку с плакатом «Любовь, а не война!», а рядом с ней — прохожего, восклицающего: «Как приятно, когда убеждений не скрывают!» Почему не все христиане и мусульмане реагируют подобным образом на известия о кончине друзей? Почему верующая женщина, услышав от врача, что не протянет и года, не расплывается в улыбке, словно ей предстоит отпуск на Сейшельских островах? «Ах, жду — не дождусь». Почему религиозные посетители не заваливают её посланиями к усопшим друзьям и знакомым? «Пожалуйста, когда вы увидите дядю Роберта, передайте ему привет…»
Почему верующие не говорят ничего подобного в присутствии умирающего? Уж не потому ли, что в глубине души не верят в то, что утверждают? Но, может, они верят, но боятся самого умирания? Неудивительно, учитывая, что Homo sapiens — это единственный вид, которому не разрешается в случае неизлечимого, мучительного недуга обращаться для безболезненного усыпления к ветеринару. Но почему тогда самые громкие возражения против эвтаназии поступают со стороны религии? Разве с точки зрения амплфортского аббата или «сейшельского отпуска» не логично ожидать менее глубокой привязанности верующих к земной жизни? Тем не менее, как ни странно, встретив яростного противника прекращения жизни из гуманных соображений или яростного противника самоубийства с врачебной помощью, можно биться об заклад, что перед вами — верующий. Вслух такие люди могут заявлять, что любое убийство — грех. Но почему грех, если вы честно считаете, что ускоряете другому дорогу в рай?
Моё отношение к самоубийству с врачебной помощью, напротив, основано скорее на процитированном выше замечании Марка Твена. «Быть мёртвым» ничем не отличается от «быть нерождённым» — «я» окажется в том же состоянии, в каком оно находилось во времена Вильгельма Завоевателя, или динозавров, или трилобитов. Страшного в этом ничего нет. Но процесс умирания, если не повезёт, вполне может оказаться болезненным и неприятным, вроде удаления аппендикса; нынче мы привыкли, что от подобных испытаний нас, как правило, защищает общий наркоз. Если ваш домашний питомец умирает в мучениях, а вы не вызываете ветеринара, который даст ему достаточную дозу наркоза, чтобы животное не проснулось, вас обвинят в жестокости. Но если мучаетесь вы сами и врач окажет аналогичную милосердную услугу вам, то его вполне могут обвинить в убийстве. Лично я хотел бы умереть под общим наркозом, какой дают в случае удаления аппендикса. Но, боюсь, мне это не удастся, ибо я имел несчастье родиться представителем вида Homo sapiens, а не, скажем, Canis familiaris или Felis catus, если, конечно, я не перееду в более передовую страну вроде Швейцарии, Нидерландов или в штат Орегон. Почему таких передовых стран немного? В основном из-за религии.
Мне могут возразить, что существует большая разница между расставанием с аппендиксом и расставанием с жизнью. Не думаю: по крайней мере если смерть неизбежна. Разницы также быть не должно, если вы искренне верите в загробную жизнь. Ведь в таком случае смерть для вас — лишь переход от одной жизни к другой. И если этот переход — болезненный, то проходить его без общего наркоза не более разумно, чем удалять без наркоза аппендикс. На первый взгляд кажется, что возражать против эвтаназии и самоубийства с врачебной помощью скорее следовало бы нам — тем, кто считает смерть окончательной, а не переходом к следующей жизни. И тем не менее мы их поддерживаем.236
Кроме того, как расценить сообщение одной моей знакомой, всю жизнь заведовавшей домом для престарелых, где смерть — постоянная гостья? Согласно её многолетним наблюдениям, больше всего боятся уходить из жизни верующие. Безусловно, такой вывод требует статистической проверки, но если она не ошиблась, то в чём тут дело? Как ни поверни, не похоже, что религии удаётся блестяще справиться с задачей утешения умирающих.237 Католики, возможно, боятся чистилища. Благочестивый кардинал Хьюм попрощался с другом следующим образом: «Что ж, прощай. Полагаю, встретимся в чистилище». Я же полагаю, что сказано это было стариком не без отблеска иронии в умных, добрых глазах.
Доктрина чистилища позволяет бросить взгляд на абсурдный механизм работы религиозного ума. Чистилище — это что-то вроде небесного острова Эллис, приёмная Аида, где собираются души умерших, недостаточно грешные для ада, но тем не менее нуждающиеся в проверке и очистке перед тем, как быть допущенными в «безгрешную» райскую зону.238 В Средние века церковь за деньги продавала индульгенции. За определённую сумму можно было сократить срок пребывания в чистилище на некоторое число дней; церковь с поразительной самоуверенностью выдавала самые настоящие, снабжённые подписью свидетельства с указанием количества выкупленных дней. Похоже, фраза «нечестивые деньги» была изобретена специально для нужд римско-католической церкви. Несомненно, из всех когда-либо придуманных способов облапошивания публики продажа индульгенций была одной из самых удачных находок — средневековый аналог нигерийского инетного мошенничества, только более прибыльный.
Ещё в 1903 году папа Пий X выпустил таблицу с указанием количества дней, на которое сокращается срок пребывания в чистилище для разных рангов церковной иерархии: кардиналы получали фору в двести дней, архиепископы — в сто, епископы — только пятьдесят. Но индульгенции к этому времени уже перестали продавать.
Ещё в Средние века избавление от чистилища можно было приобрести не только за монеты. Принимались также молитвы: либо собственные, до смерти; либо, после смерти, — других людей, молящихся за усопшего. Молитвы тоже продавались за деньги. Богач мог навечно обеспечить благополучие своей душе. Оксфордский колледж, в котором я учился, Новый колледж, был основан в 1379 году (и был тогда новым). Основал его один из крупнейших филантропов того времени — Уильям Уикем, епископ Уинчестерский. Средневековый епископ мог стать Биллом Гейтсом своего времени, имея в руках аналог информационной супермагистрали для прямой связи с богом, и накопить несметные богатства. Епархия Уикема была весьма обширна, и он использовал свои средства и связи, чтобы основать два замечательных учебных заведения: одно в Уинчестере, другое в Оксфорде. Уикем высоко ценил образование, но, если процитировать официальную историю Нового колледжа, опубликованную ко дню шестисотлетия его основания в 1979 году главной задачей епископа было «внести вклад, который обеспечил бы вознесение молитв об упокоении его души. Он оставил средства на содержание часовни с десятью капелланами, тремя служками и шестнадцатью хористами и распорядился, что в случае уменьшения доходов колледжа эти заведения должны быть закрыты последними». Управление Новым колледжем Уикем поручил совету — выборному органу, непрерывно существующему вот уже 600 лет. Видимо, он рассчитывал, что мы будем молиться за него все эти века.
В наши дни количество капелланов в колледже сократилось до одного239, служек нет вовсе, а непрерывно поступающий, век за веком, поток молитв за Уикема, томящегося в чистилище, уменьшился до двух в год. Лишь хористы не подвели, и их пение иначе как волшебным не назовёшь. Даже мне как члену совета порой неловко, что не всё выполнено, как желал усопший. Согласно идеям своего времени, Уикем сделал то же, что делают нынешние богачи, выплачивая огромные средства компаниям, обещающим заморозить тело и оберегать его от землетрясений, гражданских беспорядков, ядерных войн и других неприятностей до тех пор, пока в будущем медицина не научится размораживать людей и вылечивать болезнь, от которой этот человек умирал. Может быть, мы — современные члены совета — нарушаем договор с нашим основателем? Даже если и так, мы далеко не одиноки. Умирая, сотни средневековых завещателей надеялись, что, получив щедрую мзду, их наследники будут молиться за попавшую в чистилище душу. Интересно было бы узнать, какое количество европейских средневековых произведений архитектуры и искусства было создано лишь с целью оплаты заупокойных молитв и вечного блаженства?
Но что меня больше всего поражает в идее чистилища — это представляемые теологами в её подтверждение доказательства, настолько очевидно неубедительные, что беззаботная уверенность, с которой они преподносятся, кажется от этого ещё более комичной. В разделе «Чистилище» Католической энциклопедии есть часть, озаглавленная «Доказательства». Вот в чём состоят главные доказательства существования чистилища. Если бы усопшие просто попадали в рай или ад в зависимости от совершённых в земной жизни грехов, не было бы смысла за них молиться. «Ибо зачем молиться за усопших, если мы не верим в силу молитвы послать утешение тем, на кого ещё не обратилась милость Божья?»
Мы же молимся за усопших, верно? Следовательно, чистилище существует, иначе наши молитвы не имели бы смысла. Что и требовалось доказать! Перед нами поистине яркий пример бессмыслицы, которую религиозный рассудок воспринимает как «логическое умозаключение».
Этот поразительный софизм повторяется в более крупном масштабе ещё в одной широко распространённой форме утешительного аргумента: в мире непременно должен быть бог, иначе жизнь была бы пустой, лишённой смысла — бесцельным, бесплодным, ничего не значащим существованием. Нужно ли объяснять, что логика здесь вылетает в окно на первом же повороте? Возможно, жизнь действительно бесцельна. Возможно, наши молитвы за усопших действительно бессмысленны. Принимая в качестве исходной посылки обратное заявление, мы тем самым уже автоматически утверждаем, что положение, которое требовалось доказать, истинно. Мнимый силлогизм, очевидно, замыкается на себя. Жизнь без жены может казаться вдовцу невыносимой, пустой и лишённой смысла, но, к сожалению, к жизни её это не вернёт. Есть что-то инфантильное в ожидании того, что смысл и цель в вашу жизнь обязан внести кто-то другой (родители — когда речь идёт о детях, бог — в случае взрослых). Это напоминает инфантилизм отдельных личностей, которые, упав и подвернув лодыжку, начинают искать, кому бы предъявить иск. Кто-то обязан гарантировать моё благополучие, и, значит, кто-то виноват, что я ушибся. Не является ли подобный инфантилизм главной причиной «необходимости» бога? Уж не Чудик ли опять перед нами?
По-настоящему взрослая точка зрения состоит в том, что наша жизнь имеет ровно столько смысла, значения и полноты, сколько мы потрудимся ей придать. А потрудившись, мы в силах сделать свою жизнь поистине замечательной. И если наука способна принести утешение нематериального плана, то это даёт повод перейти к последней теме этой книги — вдохновению.
Поскольку речь пойдёт о вопросах вкуса и личных мнений, в качестве способа аргументации, к сожалению, придётся вместо логики прибегнуть к риторике. Мне приходилось делать это и раньше, наряду с целым рядом других авторов, таких как Карл Саган в «Голубом пятнышке», Е. О. Уилсон в «Биофилии», Майкл Шермер в «Душе науки» и Пол Курц в «Торжественной клятве». В книге «Расплетая радугу» я пытался показать, как крупно повезло нам, живущим, если вспомнить, что огромное большинство людей, которые потенциально, учитывая лотерею возможных комбинаций ДНК, могли бы появиться на свет, никогда не будут рождены. Для тех из нас, кому повезло попасть в этот мир, я представил относительную краткость нашей жизни в виде тонкого, как лазерный луч, пятнышка, ползущего вдоль гигантской шкалы времени. Погруженное во мрак пространство позади светового пятнышка — это глухое прошлое; темнота впереди — неведомое будущее. Нам головокружительно повезло оказаться в освещённом промежутке. Как бы мимолётно ни было наше время под солнцем, если мы теряем драгоценные секунды, жалуемся на скуку, пустоту или, как дети, ноем, что «всё неинтересно», разве это не оскорбление тех триллионов, которые вообще никогда на свет не появятся? Многие атеисты уже говорили, и гораздо лучше, чем я: достаточно осознать, что эта жизнь — единственная, чтобы она стала более драгоценной. Поэтому атеистическая позиция — более жизнеутверждающая, способствующая улучшению жизни, но без самообмана, без принятия желаемого за действительное и без жалоб на злодейку-судьбу, свойственных тем, кто считает, будто жизнь им что-то должна. Как писала Эмили Дикинсон,
Пройдёт — и больше не придёт,
Как этим жизнь сладка!
Если бог, уходя, оставит за собой зияющее пустое место, разные люди заполнят его по-разному. Мой личный способ — наука; искренние, упорные попытки узнать правду об окружающем мире. Старания людей понять Вселенную я рассматриваю как задачу по моделированию. Каждый из нас создаёт в голове модель окружающего мира. Наши далёкие предки создали минимальную, простейшую модель мира, достаточную, чтобы выжить в нём. Программное обеспечение для такого имитационного моделирования создавалось и отлаживалось естественным отбором, и лучше всего оно работает в условиях, сходных с условиями жизни наших предков в африканских саваннах, то есть в трёхмерном мире, наполненном объектами среднего размера, движущимися друг относительно друга с умеренными скоростями. Проявившуюся способность нашего мозга работать с моделями гораздо более сложными, чем необходимая предкам для выживания примитивно-утилитарная модель, можно рассматривать как неожиданный и приятный сюрприз. Яркие проявления этой способности — наука и искусство. Позвольте напоследок привести ещё один пример того, как наука способна высвобождать и укреплять духовные и физические возможности.
Одним из самых печальных зрелищ на улицах современных городов является вид женщин, с головы до ног закутанных в бесформенные чёрные одеяния, глядящих на мир через крошечную прорезь на уровне глаз. Паранджа — это не только орудие порабощения женщин и сурового подавления их свободы и красоты, не только проявление вопиющей мужской жестокости и трагической женской покорности. Позвольте использовать образ паранджи с узкой щелью для глаз как наглядный символ другого явления.
Наши глаза воспринимают мир в узком диапазоне электромагнитного спектра. Видимый свет — это яркий проблеск в огромном тёмном спектре электромагнитных волн различной длины: от длинных радиоволн до коротких волн гамма-излучения. Многие даже не догадываются, насколько мал этот проблеск; попробую показать это на примере. Представьте себе огромную чёрную паранджу с обычной узкой прорезью шириной, допустим, дюйм (2,54 см). Если чёрная ткань над прорезью — это короткие волны невидимого спектра, а ткань под ней — его длинноволновая часть, то какой длины должна быть вся паранджа, чтобы участок видимых волн в том же масштабе оказался шириной в дюйм? Трудно дать вразумительный ответ, не обращаясь к логарифмической шкале — настолько гигантской оказывается длина. Последнюю главу книги не стоит, пожалуй, забивать логарифмами, но поверьте на слово, это была бы всем паранджам паранджа. Светлое окошечко размером в дюйм ничтожно по сравнению со многими и многими милями чёрного полотна невидимого спектра: от радиоволн у края подола до гамма-излучения на макушке. И вот что делает для нас наука: она расширяет это окошко, распахивает его так широко, что стесняющие чёрные покровы исчезают почти целиком, открывая чувствам просторный, удивительный мир.
При помощи встроенных в оптические телескопы стеклянных линз и зеркал мы наблюдаем за небесами и обнаруживаем звёзды, излучающие в узкой полосе волн, воспринимаемых нами как видимый свет. Но другие телескопы «видят» рентгеновские или радиоволны и позволяют получить бесчисленное множество иных карт иного звёздного неба. Если говорить о менее грандиозных задачах — фотоаппараты со специальными фильтрами могут «видеть» ультрафиолетовые волны; на сфотографированных таким образом цветах можно различить странные полосы и пятна, «предназначенные» только для глаз насекомых и недоступные невооружённому человеческому взгляду. Доступное глазам насекомых спектральное окно по ширине близко к нашему, но оно слегка сдвинуто к верху паранджи: насекомые не видят красного цвета, но дальше, чем мы, продвигаются во владениях синего — в «ультрафиолетовый сад»240.
Метафора распахивающегося узкого окошка справедлива и для других областей науки. Мы обитаем где-то рядом с центром ветвящейся во всех направлениях пещеры Аладдина, наблюдая работу мироздания посредством органов чувств и нервной системы, предназначенных для восприятия и осознания лишь малого количества объектов средней величины, движущихся на средних скоростях. Нам легко оперировать объектами размером от нескольких километров (вид с вершины горы) до примерно десятой доли миллиметра (остриё иглы). За этими рамками даже воображению становится неуютно, и приходится прибегать к помощи приборов и математического аппарата, которые мы, к счастью, научились создавать и использовать. Изначально же наше воображение приспособлено работать в крошечном диапазоне размеров, расстояний и скоростей, лежащем посреди гигантского поля возможного: от странного микроскопического квантового мира до колоссальных размеров эйнштейновской космологии.
Как жаль, что наше воображение так плохо приспособлено к восприятию размерностей за пределами узкого ранга повседневных потребностей наших предков. Мы тщимся представить электрон как крошечный шарик, вращающийся по орбите вокруг более крупной группы других шариков — протонов и нейтронов. Но на самом деле они совсем не такие. Электроны не похожи на маленькие шарики. Они вообще не похожи ни на что знакомое нам. Нельзя даже быть уверенным, что понятие «похожести» по-прежнему имеет смысл, когда мы приближаемся к горизонтам известной реальности. Наше воображение ещё недостаточно вооружено для проникновения в квантовый мир. В масштабе этого мира всё ведёт себя не так, как должна вести себя материя по понятиям привычного нам мира, в котором происходила наша эволюция. Точно так же нам непонятно поведение объектов, движущихся на скоростях, приближающихся к скорости света. Здравый смысл отказывается здесь работать, потому что здравый смысл зародился и развился в окружении, где ничто не движется так быстро и не имеет таких малых или таких больших размеров.
Великий биолог Б. С. Холдейн в конце своего знаменитого исследования о «возможных мирах» написал: «Подозреваю, что Вселенная не только необычнее, чем мы предполагаем, но и необычнее, чем мы в состоянии предположить… По-моему, есть многое на свете, что и не снилось и не могло сниться каким бы то ни было мудрецам». Мне, кстати, показалось любопытным предположение о том, что цитируемый Холдейном знаменитый гамлетовский монолог обычно декламируют неправильно. Ударение делают на слове «нашим»:
Есть многое на свете, друг Горацио,
Что и не снилось нашим мудрецам.
Этой цитатой часто пользуются, имея в виду, что Горацио олицетворяет универсальный образ скептиков и рационалистов. Но некоторые специалисты делают ударение на «мудрецах», почти игнорируя «наших». В данном обсуждении это, в общем-то, не так уж и важно, просто вторая трактовка более сходна с «какими бы то ни было мудрецами» Холдейна.
Человек, которому посвящена эта книга, зарабатывал на хлеб, доводя странность науки до комичного. Ниже привожу ещё одну цитату из его уже упоминавшегося импровизированного выступления в 1998 году в Кембридже: «То, что мы живём на дне глубокой гравитационной ямы, на поверхности окутанной газовой оболочкой планеты, вращающейся на расстоянии в девяносто миллионов миль вокруг огненного ядерного шара, и считаем, что это нормально, вне всяких сомнений — свидетельство колоссального вывиха нашего восприятия реальности». Другие писатели-фантасты, живописуя чудеса науки, вызывали у читателей преклонение перед таинственным; Дуглас Адамс пробуждал в нас смех (те, кто читал «Автостопом по галактике», вспомнит, например, «двигатель на невероятностной тяге»). Возможно, смех является наилучшей реакцией на некоторые особо замысловатые парадоксы современной физики. Альтернативой, как мне иногда кажется, являются рыдания.
Квантовая механика, эта труднодоступная вершина научного прогресса XX века, позволяет делать поразительно успешные предсказания о реальном мире. Ричард Фейнман сравнил их точность с предсказанием расстояния, аналогичного ширине Северной Америки, с точностью до толщины человеческого волоса. То, что на основе квантовой теории делаются такие точные предположения, по-видимому, означает, что она в определённом смысле верна; настолько же, насколько верны другие наши знания, включая даже самые банальные факты. И тем не менее для получения правильных предсказаний в квантовой теории приходится делать настолько странные и таинственные предпосылки, что даже сам великий Фейнман не преминул заметить (существует несколько вариантов этой цитаты, из которых привожу наиболее выразительную): «Если вам кажется, что вы понимаете квантовую теорию… то вы не понимаете квантовую теорию».241
Квантовая теория настолько странна, что физикам приходится прибегать то к одной, то к другой из её взаимоисключающих «интерпретаций». «Приходится прибегать» в данном случае — верное выражение. В книге «Фабрика реальности» Дэвид Дейч описывает вариант интерпретации квантовой теории, предполагающий существование множества вселенных, возможно, потому, что самым отталкивающим качеством этого варианта является всего лишь его исключительная расточительность. В нём предполагается существование колоссального, стремительно увеличивающегося количества параллельных, незаметных друг для друга вселенных, обнаружить которые удаётся лишь в отдельных квантово-механических экспериментах. В некоторых из этих вселенных я уже умер. В нескольких из них у вас есть роскошные зелёные усы. И так далее.
Альтернативная «копенгагенская интерпретация» не менее нелепа. Она не так расточительна, но до отчаяния парадоксальна. Эрвин Шрёдингер придумал о ней знаменитую шутку-головоломку про кота. Кот Шрёдингера закрыт в ящике вместе с механизмом, который убьёт его в случае выполнения квантово-механического события. Не открыв крышки, мы не знаем, жив кот или мёртв. Здравый смысл подсказывает, что он тем не менее должен быть либо жив, либо мёртв. «Копенгагенская интерпретация» противоречит здравому смыслу: согласно ей, до того, как мы откроем ящик, всё, что там есть, — не более чем вероятность. Как только мы откроем крышку, происходит коллапс волновой функции квантового механизма, он срабатывает в ту или иную сторону, и кот становится либо мёртвым, либо живым. До того как произведено наблюдение, он — ни жив ни мёртв.
Теория множественных вселенных объясняет происходящее в вышеописанном эксперименте тем, что в некоторых из вселенных кот — мёртв, а в некоторых — жив. Оба эти объяснения не имеют смысла с точки зрения человеческой интуиции или здравого смысла. Но самых «крутых» физиков это мало смущает. Главное для них — чтобы работала математика и экспериментально подтверждались предсказания теории. У большинства из нас следовать за ними не хватает храбрости. Чтобы понять, что же происходит «на самом деле», нам никак не обойтись без каких-нибудь визуальных примеров. Кстати, насколько мне известно, Шрёдингер придумал мысленный эксперимент с котом именно с целью наглядно продемонстрировать то, что он воспринимал как абсурдность «копенгагенской интерпретации».
Биолог Льюис Волперт считает, что заковыристость современной физики — это ещё цветочки. В отличие от технологии, наука, как правило, не церемонится со здравым смыслом.242 Вот вам один из любимых примеров: каждый раз, когда вы выпиваете стакан воды, существует весьма высокая вероятность того, что по крайней мере одна из проглоченных вами молекул прошла в своё время через мочевой пузырь Оливера Кромвеля. Это лишь простая теория вероятности. Количество молекул в стакане воды неизмеримо больше, чем количество стаканов с водой, которые можно было бы получить, разлив в них всю имеющуюся в мире пресную воду. То есть каждый раз, наполняя стакан, мы имеем в нём довольно представительную выборку существующих в мире молекул воды. Дело тут, конечно, не в Кромвеле и не в мочевых пузырях. Вот сейчас вы и не заметили, что вдохнули тот же атом азота, что когда-то выдохнул третий игуанодон слева от высокого саговника? Разве не прекрасно жить в мире, где такие вещи не только возможны, но вам ещё выпала счастливая возможность понять, почему это так? И затем вы можете объяснить это кому-нибудь другому, и с вами согласятся не потому, что это ваше личное мнение или верование, а потому, что, поняв ваши аргументы, их невозможно не принять. Вероятно, объясняя причину, побудившую его написать книгу «Наполненный демонами мир: наука как светоч во тьме», Карл Саган имел в виду именно это: «Не объяснять достижения науки кажется мне противоестественным. Влюбившись, человек хочет прокричать об этом на весь свет. Эта книга — моё личное признание в вечной, страстной любви к науке».
Эволюция сложной жизни, даже само её возникновение в подчиняющейся законам физики Вселенной, — замечательные и удивительные факты или были бы таковыми, если не учитывать, что способностью удивляться может обладать лишь мозг, который сам появился в результате этого удивительного процесса. То есть с точки зрения антропного принципа, наше существование не должно вызывать удивления. И тем не менее думаю, что выражу мнение всех собратьев по планете, настаивая на том, что факт нашего существования ошеломляюще удивителен.
Только подумайте: на одной, возможно, единственной во Вселенной, планете молекулы, соединяющиеся обычно в объекты, не превышающие по сложности обломок камня, образовали объекты, по размеру сходные с обломками камней, но настолько сложные, что они оказались способны бегать, прыгать, плавать, летать, видеть, слышать, ловить и поедать другие похожие сложные объекты; а некоторые из них научились даже думать, чувствовать и влюбляться друг в друга. Сегодня мы понимаем, как это произошло, но не понимали до 1859 года. До 1859 года всё это казалось очень и очень и очень странным. Теперь, благодаря Дарвину, это просто очень странно. Ухватившись за края узкой прорези паранджи, Дарвин разорвал её, и внутрь хлынул такой поток ошеломляюще новых, возвышающих человеческий дух знаний, какого до него человечество, возможно, не знало — сравню с ним разве что сделанное Коперником открытие, что Земля — это не центр мироздания.
Великий философ XX века Людвиг Витгенштейн как-то спросил своего друга: «Почему люди всегда говорят, что было естественно предположить вращение Солнца вокруг Земли, а не Земли вокруг Солнца?» Друг ответил: «Понятно почему — зрительно кажется, что Солнце вращается вокруг Земли». На что Витгенштейн ответил: «Интересно, как бы зрительно выглядело, будто вращается Земля?» Иногда я цитирую это замечание Витгенштейна во время лекций, ожидая услышать смех аудитории. Вместо этого каждый раз — ошеломлённая тишина.
В рамках того ограниченного мира, в котором возник и сформировался наш мозг, движение небольших объектов более вероятно, чем движение крупных, которые часто являются фоном для движущихся небольших. При вращении Земли объекты, кажущиеся нам в силу их приближённости более крупными, — горы, деревья, здания, сама земля — движутся, синхронно друг с другом и с наблюдателем, относительно небесных тел, таких как Солнце и звёзды. Поэтому наш сформировавшийся в процессе эволюции мозг приписывает движение именно звёздам и Солнцу, а не громоздящимся поблизости горам и деревьям.
Хочу теперь немного развить упомянутую выше мысль: причина того, что мы видим мир так, а не иначе, а также того, что одни вещи нам понять гораздо труднее, чем другие, заключается в том, что наш мозг сам является продуктом эволюции — бортовым компьютером, возникшим и развившимся, чтобы помочь нам выжить в окружающем мире, — назову его Средним миром, — где объекты, от которых зависит выживание, не слишком велики и не слишком малы; в мире, где вещи либо стоят на месте, либо движутся медленно по сравнению со скоростью света и где очень маловероятные события смело можно считать невозможными. Окошко паранджи нашего сознания такое узкое потому, что для выживания наших предков этого было вполне достаточно.
Наука, вопреки всякой интуиции, учит нас, что твёрдые и массивные предметы, такие как кристаллы и камни, на самом деле почти целиком состоят из пустоты. Если представить себе ядро атома как муху, сидящую в центре стадиона, то другое ближайшее ядро окажется за пределами стадиона. Получается, что даже самые плотные горные породы «на самом деле» почти целиком — пустота, содержащая лишь крошечные частицы, расположенные друг от друга на таких расстояниях, что по сравнению с ними размеры самих частиц кажутся пренебрежимо малыми. Но почему же тогда камни выглядят и воспринимаются как твёрдые, сплошные и непроницаемые?
Не буду пытаться угадать, как ответил бы на это Витгенштейн. Я, как эволюционный биолог, сказал бы следующее. Эволюция нашего мозга происходила таким образом, чтобы помочь телу оптимально ориентироваться в мире в том масштабе, в каком наши тела обычно функционируют. Возможность нашего путешествия в мир атомов эволюцией не предусматривалась. Если бы это было не так, то, возможно, наш мозг был бы в состоянии воспринимать пустоты в горных породах. Мы воспринимаем камни на ощупь твёрдыми и непроницаемыми, потому что наши руки не в состоянии сквозь них проникнуть. Проникнуть сквозь них они не могут не из-за размеров зазоров между составляющими материю частицами, а по причине существования между этими разбросанными в «твёрдой» материи частицами силовых полей. Для нашего мозга оказалось полезным создать представление о «твёрдости» и «непроницаемости», потому что, используя эти представления, телу легче двигаться в мире, в котором так называемые «твёрдые» объекты не могут одновременно занимать одно и то же пространство.
Хочу привести по этому поводу небольшое юмористическое отступление из книги Джона Ронсона «Человек, который смотрел на коз»:
Вот вам правдивая история, случившаяся летом 1983 года в городе Арлингтоне, штат Вирджиния. Генерал-майор Альберт Стабблбайн Третий сидел за столом, уставившись на увешанную огромным количеством медалей стену. Медали эти свидетельствовали о многолетней блестящей карьере генерала — главного начальника американской разведки, в подчинении которого находилось шестнадцать тысяч солдат… Минуя награды, взгляд генерала упёрся в стену. Он чувствовал, что что-то нужно сделать, несмотря на то что даже подумать об этом страшно. Мысль сосредоточилась на надвигавшемся выборе. Можно остаться в этом офисе или проследовать в соседний. В этом и заключается выбор — и он его сделал: он идёт в соседний офис… Встав из-за стола и обогнув его, генерал пошёл. Если хорошенько подумать, рассуждал он, из чего в основном состоят атомы? Из пустоты! Он ускорил шаг. А из чего в основном состою я? — думал он. Из атомов! Он почти перешёл на бег. А из чего в основном состоит стена? — думал он дальше. Из атомов! Просто нужно сделать так, чтобы пустые места правильно совпали… И тут генерал Стабблбайн больно стукнулся носом о стену офиса. Чёрт побери, грустно подумал он. Никак не удаётся генералу Стабблбайну пройти сквозь стену. В чём же дело? Может быть, он просто не может достичь необходимого уровня сосредоточения? Генерал не сомневается, что способность проходить сквозь твёрдые предметы когда-нибудь станет обычным навыком в арсенале психологических технологий. А когда это произойдёт, разве слишком наивно было бы предположить, что с этого момента настанет конец войнам? Кому захочется иметь дело с армией, способной на такие штуки?
На веб-сайте организации, которой генерал Стабблбайн нынче, выйдя на пенсию, руководит вместе с женой, его очень удачно описали как «мыслителя, выходящего за обычные рамки». Организация называется «СвободаЗдоровьеСША» и занимается «пищевыми добавками (витаминами, минералами, аминокислотами и тому подобным), травами, гомеопатическими лекарствами, медициной питания и чистыми пищевыми продуктами (не отравленными пестицидами, гербицидами, антибиотиками), поставляемыми без вмешательства корпораций, диктующих вам, какие лекарства и в каких дозах разрешается применять (ограничивающих таким образом с помощью государства вашу свободу)». Упоминание о драгоценных жизненных флюидах, к счастью, отсутствует (см. цитату бригадного генерала Джека Д. Риппера из фильма «Доктор Стрейнджлав, или Как я перестал бояться и полюбил бомбу»).243
Поскольку наша эволюция протекала в Среднем мире, нам не составляет труда понять идею такого типа: «Если генерал-майор движется со скоростью, характерной для движения большинства генерал-майоров и других объектов Среднего мира, то при ударе его о другой объект Среднего мира вроде стены его движение будет немедленно остановлено довольно болезненным образом». Наш мозг не в состоянии представить, что бы мы чувствовали при переходе, на манер нейтрино, сквозь стену через те пустоты, из которых «на самом деле» состоит стена. Точно так же наше сознание не в состоянии справиться с явлениями, происходящими при движении со скоростями, близкими к скорости света.
Появившейся и взращённой в Среднем мире интуиции нелегко без специальной тренировки поверить даже заявлению Галилея о том, что, если исключить сопротивление воздуха, брошенные с башни пушечное ядро и пёрышко упадут на землю одновременно. Причина заключается в том, что в Среднем мире воздушное сопротивление присутствует повсеместно. Если бы мы эволюционировали в вакууме, мы бы не сомневались, что пёрышко и ядро упадут в одно и то же время. Мы — порождения Среднего мира и его обитатели, и это налагает ограничения на возможности нашего воображения. Если у нас нет особо выдающихся способностей или исключительно разностороннего образования, то Средний мир — это всё, что доступно нашему взгляду из узкого окошка паранджи.
В определённом смысле нам, животным, приходится выживать не только в Среднем мире, но и в микроскопическом мире атомов и электронов. Сама природа нервных импульсов, посредством которых на физическом уровне осуществляется мышление и воображение, неразрывно связана с микромиром. Но понимание законов микромира не помогло бы нашим диким предкам ни в одном из их занятий, ни в одном из принимаемых ими решений. Будь мы бактериями, постоянно сражающимися с тепловым движением молекул, всё обстояло бы по-другому. Но мы, жители Среднего мира, слишком неповоротливы и массивны, чтобы реагировать на броуновское движение. Вот ещё пример: на наше существование сильно влияет сила тяжести, а о поверхностном натяжении мы почти не задумываемся. Но для крошечного насекомого приоритеты меняются местами: поверхностное натяжение для него вовсе не является слабенькой и второстепенной силой.
В книге «Творение, или Жизнь и как её сделать» Стив Гранд довольно едко описывает нашу одержимость материей как таковой. Мы склонны полагать, что только твёрдые, «материальные» предметы существуют по-настоящему. Электромагнитные волны в вакууме кажутся нам какими-то «нереальными». В Викторианскую эпоху считали, что волны могут существовать только в материальной среде. А поскольку такой среды не знали, то её изобрели и назвали эфиром. Но «всамделишную» материю нам понимать проще только потому, что для наших предков, эволюционировавших в Среднем мире, представление о плотной материи было полезной для выживания моделью.
С другой стороны, даже для жителей Среднего мира очевидно, что водоворот или смерч — вещь не менее реальная, чем кусок камня, хотя материя, из которой состоит водоворот, постоянно меняется. Среди пустынных равнин Танзании, в тени Ол Доньо Ленгай — священного вулкана масаев, есть большая дюна из выпавшего во время извержения 1969 года пепла. Её форма определяется ветром, и, что замечательно, она движется. Такие дюны называют барханами. Вся дюна целиком ползёт по пустыне в западном направлении со скоростью около 17 метров в год. Сохраняя форму полумесяца, она скользит туда, куда нацелены её рога. Ветер задувает песчинки вверх по пологому склону, а затем они сваливаются с гребня внутрь полумесяца.
Но даже бархан больше похож на «вещь», чем волна. Нам только кажется, что волна движется по морю горизонтально; на самом же деле молекулы воды перемещаются в вертикальном направлении. Аналогично этому, несмотря на то, что звуковые волны движутся от одного собеседника к другому, молекулы воздуха этого не делают — иначе это был бы уже не звук, а ветер. Стив Гранд обращает внимание на то, что мы с вами на самом деле больше похожи на волны, чем на «вещи». Он приглашает читателя вспомнить
…что-нибудь из детства. Какое-нибудь яркое воспоминание, что-нибудь, что вы можете увидеть, почувствовать, может быть, даже различить запах, будто вы всё ещё находитесь там. Ведь вы были там, верно? Иначе откуда бы вы всё это помнили? Но знаете, в чём парадокс? Вас там не было. Ни одного из составляющих сейчас ваше тело атомов не было там в тот момент… Материя перетекает с места на место и на мгновение собирается вместе, чтобы стать вами. Следовательно, вы — это не то, из чего вы сделаны. И если у вас от этого не пробежал по спине озноб, перечитайте ещё раз, потому что это очень важно.
Словами «на самом деле» не следует швыряться направо и налево. Если бы нейтрино имело мозг, возникший и развившийся у его микроскопических предков, оно с уверенностью утверждало бы, что камни «на самом деле» в основном состоят из пустоты. Наш мозг — продукт эволюции предков среднего размера, которые не могли проходить сквозь камни; поэтому для нас «на самом деле» реальна та реальность, в которой камни — твёрдые объекты. Для любого животного «на самом деле» существует лишь то, что требуется мозгу для помощи своему телу в выживании. А поскольку различные виды живут в разных условиях обитания — в разных мирах, — количество существующих «реальностей» пугающе велико.
То, что мы воспринимаем как реальный мир — это не подлинный реальный мир без прикрас; это модель реального мира, настроенная и отрегулированная при помощи данных, получаемых органами чувств; это модель, организованная таким образом, чтобы с её помощью можно было успешно взаимодействовать с реальным миром. Особенности модели зависят от того, о каком животном идёт речь. Летающему животному требуется модель, значительно отличающаяся от модели бегающего, карабкающегося или плавающего животного. Модель хищника отличается от модели травоядного, хотя их миры неизбежно перекрываются. Мозгу обезьяны необходимо программное обеспечение, способное моделировать трёхмерное переплетение стволов и ветвей. А водомерке244 3D-программа не нужна, потому что она обитает на поверхности пруда в «Плоском мире» Эдвина Аббота. Моделирующая программа крота приспособлена для жизни под землёй. Голый землекоп, скорее всего, пользуется примерно таким же программным обеспечением для моделирования окружающего мира, что и крот. А вот белка, хотя и относится вместе с голым землекопом к отряду грызунов, пользуется моделирующей программой, похожей на обезьянью.
В книге «Слепой часовщик» и других работах я высказывал предположение о том, что летучие мыши, возможно, обладают «цветным» слухом. Для того чтобы передвигаться в трёхмерном пространстве и ловить насекомых, летучей мыши, безусловно, необходима модель, аналогичная модели ласточки, которая выполняет очень похожие действия. Тот факт, что для обновления переменных модели летучая мышь использует эхолокацию, а ласточка — отражённый свет, является второстепенным. Я предположил, что летучие мыши используют такие категории, как «красный» или «синий», в качестве внутренних обозначений полезных для них различий в эхосигналах, подобно тому как ласточки используют аналогичные категории для обозначения различий в длинах световых волн. Хочу подчеркнуть, что структура модели определяется тем, как она будет использоваться, а не тем, какие органы чувств задействованы в её работе. Из примера с летучими мышами можно сделать следующий вывод: общая структура «моделирующей программы» мозга — в отличие от значений её частных переменных, которые постоянно обновляются на основе данных, поставляемых органами чувств, — это такое же приспособление животного к своему образу жизни, как крылья, лапы или хвост.
В процитированной выше статье о «возможных мирах» Б. С. Холдейн высказал аналогичную мысль о животных, чей мир строится в первую очередь из запахов. Он заметил, что собаки могут различать запах двух очень похожих летучих жирных кислот — каприловой и капроновой, разбавленных к тому же в миллион раз. Единственная разница между ними заключается в том, что главная молекулярная цепь каприловой кислоты имеет на два атома углерода больше, чем цепь капроновой кислоты. Холдейн полагает, что собака, видимо, в состоянии расположить кислоты «в порядке молекулярного веса, подобно тому как человек по звучанию нот может расположить струны пианино в порядке возрастания их длины».
Есть ещё одна жирная кислота — каприновая, аналогичная двум вышеупомянутым, за исключением наличия в её главной цепочке ещё двух атомов углерода. Собака, никогда в жизни не встречавшая каприновой кислоты, скорее всего, сумела бы вообразить её запах, подобно тому как мы, услышав звук трубы, легко можем представить себе тот же самый звук нотой выше. Мне кажется весьма правдоподобным, что собака или носорог способны воспринимать букеты запахов как гармонические сочетания. Возможно, существуют диссонансные аккорды. Но вряд ли мелодии, потому что, в отличие от запахов, мелодии строятся из звуков, начинающихся и заканчивающихся в строго определённое время. Но есть вероятность, что собаки и носороги имеют «цветное» обоняние, подобно тому как у летучих мышей, по моему предположению, может быть «цветной» слух.
Ещё раз хочу повторить: ощущения, которые мы называем цветами, — это всего лишь инструменты, используемые нашим мозгом для обозначения важных для нас различий в окружающем мире. Ощущаемые нами оттенки — то, что философы называют «первичными ощущениями», — сами по себе не имеют органической связи со световыми волнами определённой длины. Они — всего лишь внутренние условные обозначения, ярлыки, которыми мозг пользуется при построении модели окружающей реальности; ярлыки, служащие для установления различий, важных для данного вида животных. Для нас или, скажем, для птиц — это световые волны различной длины. В случае летучих мышей, как я предполагаю, это могут быть различия в звукоотражающих свойствах поверхностей, что-нибудь вроде: «красный» — блестящая поверхность, «синий» — бархатная, «зелёный» — шершавая. А для собак и носорогов аналогичную роль вполне могут играть запахи. Возможность понять необычайный мир летучей мыши или носорога, клопа-водомерки или крота, бактерии или жука-короеда — это один из тех даров, которыми наука награждает нас, разрывая паранджу и открывая нашему взору невиданные доселе горизонты.
Метафору Среднего мира — маленького промежуточного диапазона явлений, доступных для обозрения сквозь узкую прорезь паранджи, — можно применить и для других масштабов, других «спектров». Можно, например, представить себе шкалу вероятностей, и снова мы увидим, что нашей интуиции и воображению доступно только узкое её окошко. На одном конце спектра вероятностей будут находиться события, которые мы считаем невозможными. Чудеса — это исключительно маловероятные события. Статуя мадонны могла бы помахать нам рукой. Атомы, составляющие кристаллическую решётку материала, из которого сделана статуя, вибрируют в различных направлениях. Поскольку их число невообразимо велико и поскольку в их движении нет строго заданного направления, наблюдаемая нами в Среднем мире рука остаётся неподвижной. Но копошащиеся в руке атомы могли бы, по воле случая, вдруг все двинуться одновременно в одном направлении. И ещё раз… и ещё… И тогда рука шевельнулась бы и мы бы увидели, как она нам машет. Это могло бы случиться, но вероятность такого события настолько мала, что если бы вы начали писать число в момент возникновения Вселенной, то и по сей день не вывели бы достаточно нулей. Способность подсчитать такую вероятность — количественно выразить почти невозможное событие, вместо того чтобы воздеть в отчаянии руки, — это ещё один пример раскрепощения наукой человеческого духа.
Эволюция в Среднем мире слабо подготовила нас к оценке крайне маловероятных событий. Но события, кажущиеся невероятными в Среднем мире, оказываются неизбежными в грандиозных просторах космоса или геологического времени. Наука настежь распахивает окно, через которое мы привыкли воспринимать спектр возможностей. Усиленный знанием и расчётом разум теперь способен заглянуть в те уголки вероятности, которые когда-то казались недоступными или населёнными драконами. В главе 4 мы уже воспользовались этой возможностью, рассматривая вероятность зарождения жизни и то, как подобное крайне маловероятное событие тем не менее неизбежно произойдёт при наличии достаточного числа планет; мы рассмотрели также возможность существования множества различных вселенных, каждой со своим собственным набором законов и констант, и антропную необходимость нашего нахождения в одном из тех немногих миров, где возможна жизнь.
Как мы должны понимать фразу Холдейна о том, что мир устроен необычнее, чем мы в состоянии предположить? Необычнее, чем возможно предположить в принципе? Или всего лишь необычнее, чем мы способны предположить, учитывая ограниченность нашего мозга, взращённого и обученного Средним миром? Сумеем ли мы, терпеливо трудясь, освободиться от ограниченности Среднего мира, сорвать чёрную паранджу и достичь интуитивного, а не только математического понимания микро- и макромиров и огромных скоростей? Честное слово, не знаю, но я очень счастлив жить в такое время, когда человечество изо всех сил стремится достичь границ познаваемого. И что ещё лучше — мы можем в конце концов обнаружить, что этих границ не существует вовсе.