Не убивай

Не убивай — хотя многие считают, что правильнее было бы перевести слова этой заповеди: «Не совершай преступления убийства». Разница налицо. Нельзя незаконно отнимать жизнь, ибо это унижает достоинство человека, созданного по образу и подобию Божьему, и никому из людей не дозволено узурпировать право Бога распоряжаться человеческой жизнью. Хотя в Ветхом Завете прямо не говорится о последствиях нарушения этой заповеди, тем не менее ясно, что одним из многих наказаний за преступление убийства является кара смерти. Однако Христос в Нагорной проповеди ужесточил требования, запретив убивать врагов и даже совершать поступки, порождающие ненависть. Слово ведь тоже может убивать.

Но разве убийство (но не преступление убийства) — всегда нарушение Божьей заповеди? Даже во время войны, когда человек вынужден защищаться? Споры об этом ведутся столетиями. Пожалуй, наиболее резко высказывался Иоанн Павел II, осуждавший убийство не только невинного, но и агрессора.

8 сентября 1942 года, во время так называемой большой акции по уничтожению гетто, когда нацисты каждый день вывозят тысячи людей в Треблинку, они входят и в детскую больницу. Адина Бляды-Швайгер (Инка)[69], юный врач, чтобы не подвергать мучениям своих маленьких пациентов, дает им яд…

* * *

— Вы нам рассказывали, как на одном из совещаний Еврейской боевой организации был пойман парень, который, возможно, вас подслушивал. И решено было его убить, поскольку он мог оказаться агентом гестапо.

— И его убили.


— Но ведь не было стопроцентной уверенности, что он агент?

— Стопроцентной уверенности в его виновности не было… Но кто-то видел, как он выходил из дома, где находилось гестапо. Теперь трудно это восстановить… Да и не важно: возникла угроза. Это был чужой человек, никто его не знал, а он просунул голову в вентиляционное отверстие над помещением штаба и подслушивал. Потом он говорил, что хотел записаться в какую-нибудь вооруженную группу. Неизвестно. Но оставлять его в живых было слишком опасно.


— Как реагировали молодые ребята из ЖОБа, ваши подчиненные, когда им доводилось впервые кого-то убить? Они ведь не были солдатами, которых учат убивать.

— Во-первых, убивали не все. А ребят, которые убили Носсига и Фирста, евреев, сотрудничавших с немцами, я плохо знал. Было двое или трое парней, которые ловко и быстро исполняли приговоры. Но про их ментальность я ничего не могу сказать.

Израэль Канал выстрелил в начальника еврейской полиции Шеринского[70], но только ранил его. Приговор Шеринскому был в первую очередь политической демонстрацией, ну а что думал Канал, пытаясь выполнить приказ, я правда не знаю. Да и никто его об этом не спрашивал.

Дело тут было не в переживаниях, а в масштабах: немцы убивали миллионы людей, а мы решили убить одного человека, чтобы показать, что существует сопротивление. Жест чисто политический — что было взять с Шеринского, он был только исполнителем. Кстати, до того немцы на пару месяцев посадили его в тюрьму — почему, неизвестно, — а потом выпустили, тоже неизвестно почему. В конце концов он покончил с собой — видно, все-таки мучили угрызения совести.

Мне трудно это описать с точки зрения психологии. Сам я никакой психологией не руководствовался. Разве что старался действовать так, чтобы все было тихо-спокойно: чтобы пекари давали мне каждую ночь по сорок кило хлеба и чтобы проходило это гладко, чтобы телега с этим хлебом приехала вовремя, чтобы отдел снабжения выдавал на наши нужды 250 тысяч злотых и так далее.

Масштабы разные. Вы ищете какие-то нравственные подтексты, а это просто была практика, это была жизнь, иначе было никак нельзя.


— В конце войны вы с группой тех, кому удалось уйти из Варшавы после восстания, попали в Гродзиск-Мазовецкий. И там прятались на втором этаже дома, где на первом этаже был пост немецкой уголовной полиции…

— Ох, как им нравились наши девушки! На Новый год они напились, поднялись наверх и бегали за этими девушками вокруг стола. А в сортире висел портрет Гитлера… Это было уже хорошее время. Немцы уехали 17 января, когда началось наступление[71], потом вернулись на час и снова исчезли, уже окончательно.


— …но если бы они сообразили, что вы евреи, то вы бы, вероятно, начали в них стрелять?

— Неизвестно. Во-первых, им было уже не до евреев. Они думали, как бы удержаться здесь, на спокойном посту, а не идти на фронт. Это были немолодые люди, мы с ними практически не соприкасались. Смотрели: если никого нет в сортире, можно туда пойти. А если кто-то из них там, не шли. Хотя они подолгу сидели, потому что там и газету можно было почитать, и пепельница была.


— Расскажите, как лично вы, когда речь шла о жизни и смерти, принимали решение: стрелять или пытаться спастись другим способом?

— Ничего не могу сказать. Там причин стрелять не было — немцы сами прикидывали, как бы получше спрятаться. Вот и все. Это была группа пожилых людей, из фольксштурма[72], они патрулировали весь Гродзиск.


— Нам не дает покоя одна история, а вы не хотите об этом рассказывать. В гетто в бункере с вами были две проститутки. Они вам помогали, ухаживали за вашими ранеными. А когда вы собрались уходить по каналам на арийскую сторону, хотели пойти с вами, но вы лично им не позволили. Они остались. Почему не позволили?

— Потому что у меня одно только было в голове: я отвечаю за сорок своих людей. А человека, с которым общался два дня, я не знаю. Не уверен, как он себя поведет.

Главным у нас был принцип: все должны друг другу доверять. Казик пришел с арийской стороны именно за нашей группой, и мы это организовали ради людей, которым доверяли на сто процентов — знали, что они не подведут. А как поведут себя чужие люди, не знали. Как можно включить в слаженную группу двух чужих человек? Пусть даже они кормили раненного в плечо паренька — это еще ничего не значит. Это об их характере ничего не говорит.

А девушки были очень славные и… хотели с нами пойти. Вообще-то люди боялись спускаться в каналы.


— Почему же вы не объяснили этого Ханне Кралль? Она видела это по-другому…

— Не знаю, что там она видела. Не хочу говорить о такой чепухе.


— Однажды вы нам сказали, что никогда не слышали от больного: с меня хватит, мне так больно, что лучше уж умереть.

— Никто мне такого не говорил. Люди хотят жить. Еще раз увидеть внучку, еще раз посмотреть на солнце. Не хотят умирать: даже если очень мучаются, хотят, чтобы, самое большее, не так сильно болело.

Ясно, что, если у кого-то оторвана голова или что-то в этом роде, уже ничего не поделаешь. Но даже тогда нельзя решать, что это уже конец.

У меня был такой случай: женщина родила ребенка, но впала в кому. А сердце у нее продолжало биться. Проходит неделя, другая, третья, муж приезжал каждый день, привозил яйца, хотя, разумеется, она была на искусственном питании и тому подобное. Лежала без сознания, в конце концов даже ксендз на мессе в ее родной деревне сказал, что муж не обязан сохранять ей жизнь, потому что она — уже другой человек, душа ее давно отлетела. Что можно уже не носить ей яйца.

Одна из наших врачей лечила всех епископов. Мы ей сказали: сходи к своим епископам и расскажи им эту историю. Она пошла, ксендза этого выгнали, а через каких-то полгода та женщина проснулась. Встала с постели и стоит — это при искусственном кормлении! И выжила — смогла вернуться к своему ребенку, к семье.

Такое тоже случается. Нельзя заранее решать: этот не жилец. Иногда человек полгода спит, а потом оживает. Ясно?


— В 1999 году вы обратились к президенту Клинтону и другим руководителям НАТО с призывом ввести войска в Косово, чтобы не допустить этнических чисток, угрожавших жителям этой балканской провинции. В польской прессе тогда было опубликовано письмо группы женщин, протестовавших против отправки в Косово польских солдат: польские матери не хотят, чтобы их сыновья погибали на войне.

— Я написал письмо Клинтону и другим, чтобы сухопутные войска НАТО вмешались в ситуацию на Балканах, потому что шовинизм надо задушить силой. Письмо опубликовала «Нью-Йорк таймс», и когда американское правительство решило принять участие в войне, то сослалось, в частности, на это письмо. Американцы хотели показать, что и в Европе их поддерживают. Это не моя заслуга — это доказательство влиятельности «Нью-Йорк таймс»: президент считается даже с тем, что у них напечатано мелким шрифтом на третьей полосе.


— Однако Клинтон не случайно процитировал ваш призыв на саммите НАТО, посвященном пятидесятилетней годовщине подписания Североатлантического пакта. Потом вы ездили с гуманитарными конвоями в Сараево и поддержали антисаддамовскую интервенцию в Ирак. Но в Польше снова раздались голоса: зачем нашим ребятам ехать с миссией за границу — на Балканы или в Ирак, — раз они там могут погибнуть, а возможно, им самим придется убивать.

— Трудно предъявлять претензии американцам за то, что они не представляли себе, что будет с Ираком, после того как свергнут Хусейна. Ясно также, что весь Ближний Восток зависит от нефти, что политические и религиозные интересы тесно связаны с нефтяными интересами и с огромными деньгами. Не все так просто, как кажется, ведь игра ведется за то, сколько долларов можно выручить за баррель.

С этим приходится мириться, но непременно надо знать, чего ты хочешь. Нельзя допустить, чтобы черные силы, которые управляют нефтью, имели решающий голос и правили миром. Вот что самое главное.

Не знаю, с какими намерениями Америка вторглась в Ирак и что она рассчитывала получить. По-моему, на многое не рассчитывала, да это и не важно. Важно другое: воевать они решили не за нефть, а за идеологию. В XX веке произошел колоссальный перелом: мир занялся тем, чтобы помешать диктатору отравлять химическим оружием тысячи курдов. Вот оно — самое существенное.

А то, что проблема с курдами остается нерешенной? Ничего страшного — мало-помалу решится. Надо только запастись терпением. Нужно много, очень много терпения, чтобы дикий зверь превратился в цивилизованного человека: усвоил все человеческие законы и признал, что жизнь — важная штука. И что нельзя убивать ради двух или десяти танкеров с нефтью.

Поэтому я был за то, чтобы покончить с диктатурой в Ираке — не потому, что она зарабатывала на нефти, а потому, что уничтожала людей.


— Но что отвечать пацифистам, которые говорят, что самое главное мир, потому что война это всегда смерть?

— Пацифисты как с луны свалились, они не понимают, что, не будь мощного сопротивления диктатуре, фашизму, коммунизму, пацифизма бы не существовало. Что это такое: пацифизм? Я не слыхал, чтобы пацифисты громко протестовали против того, что в мракобесных арабских странах забивают камнями женщину, которая переспала с любовником. Максимум, что-то тихонько вякнут — не больше того. Обрушиваются с криком на демократические правительства, но не трогают настоящие, жесткие диктатуры. Вот какие они, пацифисты. Во всем, что ни делают, по сути, заложено пренебрежение к человеческой жизни.


— Значит, человек имеет право убивать, если защищает свою жизнь и жизнь своих близких?

— Это всё теоретические рассуждения. Каждый человек защищается, каждый хочет жить… Как не защищаться, если тебя хотят убить?


— Вы когда-то сказали нам очень важную вещь: в гетто стреляли не обязательно для того, чтобы убить. Иногда только чтобы напугать.

— Да, но в конечном счете убивать приходилось — недаром для этого выбирали не ангелов, а бандитов. Цель была, в частности, такая: чтобы другие бандиты испугались и поумерили свой пыл.


— Какое у вас было оружие? Из чего вы сами стреляли? Из пистолета или…

— По-разному бывало. Когда-то у меня даже был ППШ.

Тогда было много вроде бы «специалистов»… Антек[73], например, впервые выстрелил из противотанкового ружья во время Варшавского восстания. Он не знал, что нужно открыть рот, и сразу оглох, и потом всю жизнь был глухим на одно ухо. Вот вам прирожденный стрелок…

Да ну, вы глупые, вам этого не понять.


— Мы даже не знаем, как выглядит противотанковое ружье и как из него стреляют.

— Оно тяжелое, носили его вдвоем. А вам нужно пройти начальный курс обучения.


— Нам уже не нужно, но мы хотим, чтобы люди знали.

— Да, вам уже ничего не поможет.

Кристина Захватович

Мне очень трудно сказать про Марека: БЫЛ.

Нам очень его не хватает — его мудрости, исключительно справедливых суждений, снисходительности, тепла, — но я верю, что его слова, его поступки накрепко запали в память и, к счастью, останутся с нами навсегда.

Познакомились мы с ним, если не ошибаюсь, в 1980 году, во времена «Солидарности», когда Лех Валенса создал Фонд здоровья «Солидарности», куда вошли известные врачи — Марек Эдельман, Зося Куратовская, Анджей Щеклик (а я была секретарем Фонда).

Все мы верили, что сумеем создать службу здравоохранения, независимую от государственной, — разумеется, это было невозможно. Но если нам тогда удалось достать аппаратуру для маммографических исследований и для слабослышащих детей, то в основном благодаря упорству Марека. Нам очень помогала его жена Алина Марголис — врач-педиатр, замечательный человек: она с 1968 года жила во Франции и работала в организации «Врачи без границ».

Марек был очень общительным и любознательным — до самого конца он просил друзей его навещать, расспрашивал, что происходит в мире и особенно в Польше. При этом — внимание! — он был крайне чувствителен ко всякой фальши. Людей неискренних отвергал сразу. И уж в особенности тех, кто пытался к нему подлизываться, льстил…

Признавал он только тех, кто способен был проявить независимость. И сам хотел, чтобы его принимали таким, какой он есть, — а он бывал порой чересчур категоричен, я хорошо помню его: «Сиди тихо, глупышка, ты в этом ничего не понимаешь…»

Он был очень верным другом. Помню, когда Анджею делали операцию на сердце и я все время сидела с ним в больнице — а тогда уже появились первые сотовые телефоны, — Марек каждый день звонил мне по мобильнику, чтобы узнать, как Анджей себя чувствует, но первым делом спрашивал: «Ну, что еще ему сделали эти коновалы?» И успокаивался только после того, как я подробно докладывала, что было сделано. Тогда он бормотал: «Ну хорошо, хорошо…»

Тогда, в ходе этих разговоров, Марек рассказал мне о своей работе с профессором Молем в Лодзи — о первых операциях с использованием байпасов и о том, как на кардиологическом конгрессе им кричали: «убийцы»… Сегодня установка таких байпасов — почти рутинная процедура, они спасают жизнь сотням людей, но в то время часто случался смертельный исход, поскольку оперировали только тех пациентов, кто был уже в очень тяжелом состоянии, безнадежных… Для меня это было живым примером того, как старался Марек «опередить Господа Бога».


Кристина Захватович — художник театра и кино, актриса; закончила отделение истории искусств Ягеллонского университета и Краковскую академию изобразительных искусств; много лет выступала в кабаре «Пивница под Баранами»; как сценограф в основном была связана со Старым театром в Кракове, преподает в Краковской академии изобразительных искусств. Жена кинорежиссера Анджея Вайды, дочь архитектора и историка архитектуры Яна Захватовича, внучка психиатра, политика и общественного деятеля Витольда Ходьзко.

Загрузка...