Пролог


– Если отец девушки так чертовски богат, почему она торчит в этой паршивой дыре?

Мартин Букер слишком устал, чтобы сразу ответить на вопрос пилота. Кроме того, он был юристом. И никогда не говорил, не обдумав сначала своих слов.

Пейзаж внизу напоминал Букеру изображение поверхности Марса – пыльное, бесплодное, голое пространство, где тянувшаяся милями пустыня пересекалась зубчатыми скалистыми горами, по другую сторону которых снова лежали мили однообразной пустыни, и новые горы. С высоты десяти тысяч футов невозможно было увидеть какие-то признаки жизни, единственным заметным движением были взметавшиеся порой облака пыли.

Хотя на нем были темные очки – пилот настоял, чтобы он купил их перед вылетом из Найроби – жар солнца ослеплял. Благодаря современной технологии менее двадцати четырех часов назад он был в Нью-Йорке – свежий номер " Уолл-Стрит Джорнэл" еще лежал нераскрытым в кейсе. Он был измучен, изнемогал от жажды, с унижением сознавал дискомфорт в урчащем желудке, тупую боль в мышцах, мигрень. И надеялся, но не мог себя убедить, что эти страдания – всего лишь следствия полета.

– Следовало знать ее отца, чтобы понять, – сказал он наконец, возвысив голос, чтобы перекрыть шум двигателей. Честно говоря, думал он, это не совсем правда. Следовало знать всю их проклятую семью и ее историю, весь путь, пройденный со времени, когда молодой бухгалтер по имени Кир Артур Баннермэн увидел шанс создать одно из величайших американских состояний, и ухватился за него.

И, конечно, надо было знать девушку.

Букер знал девушку. Или думал, что знал, по крайней мере. Он даже любил ее когда-то, может быть, любил и теперь. Она тоже любила его, в этом он был уверен.

Мог бы он поклясться в этом перед судом? – спросил он себя. Но как большинство вещей, которые действительно важны в жизни, суд бы это не убедило. Не было ни депозитов, ни письменных показаний, ни других документов, каковые можно было представить, как улики. На юридическом факультете в Гарварде не читают курса по чувствам. Закон не совмещается с эмоциями, да и он сам тоже, возможно, поэтому он ее и потерял…

Он безуспешно старался представить, что Сесилия Алдон Баннермэн, Радклифф, выпускной класс 1977 года, живет где-то здесь. Букер был на ее выпускном балу. Журнал " Вог " назвал ее "Дебютанткой года". Она была единственной девушкой, из тех, что он знал в Радклиффе, у которой был собственный "мерседес". Доход с ее трастового фонда, которым Букер теперь управлял, позволял ей жить удобно, даже экстравагантно, и там, где она пожелает.

– Меня не волнует, к т о ее отец, но она – совершенно ненормальная, если хотите знать мое мнение.

Букер не хотел знать мнение пилота. Заслонившись ладонью, он взглянул в окно на зеленую полосу, колышущуюся в мареве жары на дальнем горизонте.

– Что это? – крикнул он, скорее из желания сменить тему, чем из любопытства.

– Озеро Туркана. Его еще называют озеро Рудольф – или Нефритовое море. Мы почти на месте.

Пилот сделал крутой вираж и стал снижаться над озером. Его размеры изумили Букера, когда он смог разглядеть их более четко. На дальнем берегу виднелась горная гряда.

– Оттуда течет река Омо, – выкрикивал пилот.– Здесь встречаются Кения, Судан и Эфиопия. Край света, черт бы его брал.

Местность казалась Букеру еще менее гостеприимной, чем пустыня, которую они только что перелетели.

Он вспоминал ее на скачках в Девоне – высокую, угловатую девушку, в напряжении кусающую губы, когда она выводила своего чистокровного гунтера на последний заезд под вежливые аплодисменты разряженной публики. "Мать девочки тоже хорошо ездила", – пробубнила ее тетка Кэтрин,– вспоминал он, от задней дверцы своего собранного по особому заказу довоенного "роллс-ройса", который она упорно именовала "универсал" на английский манер. -" Все девочки Баннермэнов были хорошими наездницами " – добавила она. И затем, после паузы: – " А мужчины держались в седле, как мешки с углем."

Букер не умел ездить верхом. Он даже лошади вблизи не видел, пока не встретил Сесилию. Он спросил себя, не сложилось бы все по-иному, если бы он научился верховой езде. И решил – вероятно, нет.

Желудок Букера стиснуло, когда летчик резко сбросил высоту. Перед ними простиралось озеро. На взгляд Букера, цветом оно больше напоминало консервированный гороховый суп, чем нефрит.

– Ищите судно на озере, – сказал пилот. – Это единственная возможность определить, где посадочная полоса.

Букер вперился в иллюминатор, заметил впереди точку на воде и указал на нее. Под ними на якоре стоял большой рыбацкий траулер – точнее, нечто, очертаниями напоминавшее Букеру траулер, но полностью покрытое какой-то сероватой субстанцией, словно его окунули в разведенный гипс и дали засохнуть. Пилот снизился до уровня мачт, затем резко спикировал к берегу. Сотни птиц снялись с траулера и ни миг беззвучно взмыли в горячий воздух, затем снова опустились на свои насесты.

– Долбанные ооновцы хотели поучить племя туркана коммерческой добыче рыбы, – сказал пилот. Хохотнул. – Прислали сюда команду норвежских рыбаков. Доставили по частям траулер. Собрали его на месте. На нем теперь столько птичьего дерьма, что странно было, если б оно так не воняло…

Птичьи выделения, подумал Букер. Он был в пути двадцать четыре часа, чтобы созерцать гуано!

– В озере есть рыба?

– Оно кишит рыбой, черт возьми. Все крупные, погань – на два, три фунта. С этим нет проблем. Но они забыли, что до Найроби нет ни одной паршивой дороги. Нет места, где можно сбывать рыбу!

– Значит, норвежцы уехали домой и оставили судно?

– Нет, они все еще здесь, бедолаги. Пытаются построить фабрику для заморозки рыбы, но утратили всякий интерес. Это Африка, приятель… Ну, прибыли. Дом, милый дом…

Внезапно перед ними выросла пыльная посадочная полоса, обозначенная по краям пустыми ржавыми бочками из-под дизельного масла. На дальнем конце блестел на солнце сарай из рифленого железа. Рядом стояла мачта, с которой безжизненно свисал флаг Обьединенных Наций. Множество голых черных детишек бежало по площадке, размахивая руками. Они возникли ниоткуда, словно скрывались, окопавшись в песке.

На уровне земли жара мгновенно стала невыносимой. Букер обливался потом в костюме-тройке, даже пилот в рубашке с короткими рукавами весь взмок. – Здесь, должно быть, как в духовке, – сказал Букер. – Сто двадцать градусов по Фаренгейту, – по крайней мере, днем. – А ночью? – Сто двадцать. Всегда сто двадцать, днем или долбанной ночью. Садимся!

Шасси ударили по затвердевшей грязи, вздымая под крыльями тучи пыли. Тормоза завизжали, пилот переключил зажигание и указал на детей, носившихся вокруг самолета. – Когда-нибудь одного из этих маленьких ублюдков разрежет на куски пропеллером. Это единственный способ заставить кого-нибудь из здешних что-то усвоить.

Он выключил двигатели и потянулся мимо Букера, чтобы открыть дверь. Это было все равно, что открыть дверь плавильной печи, подумал Букер, вспоминая свой визит на сталеплавильную фабрику, которой семья Баннермэнов владела в Питтсбурге. Жара была подобна взрыву. Она вмиг высушила пот на всем теле и вызывала такую слабость, что он едва не упал, выбираясь наружу.

– Крепись, парень! – пилот выпрыгнул и проводил Букера в тень навеса, где тот на миг остановился перевести дыхание. Внутри был пыльный "лендровер" с открытым капотом. Рядом высокий бородатый блондин с яркими голубыми глазами вытирал ветошкой грязные руки. Он был в коротких шортах и сандалиях, и Букеру, даже в его теперешнем состоянии не составило особого труда догадаться, что это один из несчастных норвежцев.

– Ну, как, Карл, – бодро заговорил пилот, явно неподвластный жаре, – подбросишь нас до лагеря беженцев?

Выражение лица норвежца, и без того меланхоличное, еще больше затуманилось. Он покачал головой. -Машине к а п у т, – сказал он.– Я думал, может вы привезли запчасти. – Ладно. Не бери в голову. Они там слышали самолет. Кто-нибудь приедет. – Возможно. Они очень заняты. – Насколько далеко лагерь? – спросил Букер. Он лелеял надежду на автомобиль, возможно даже с кондиционером, на бутылку холодного пива. На сотню футов вокруг берег озера скрывали слои гниющей разлагающейся рыбы, крупные черепа скелетов белели под яростным солнцем. Вонь ошеломляла.

Перспектива ожидания казалась невыносимой. Даже в тени земля обжигала сквозь подошвы прочных черных туфель. Он ощутил зуд, и оглянувшись, обнаружил, что его руки покрыты множеством зеленых мелких мух, потом осознал, что они и на его лице. Он попытался смахнуть их, но мухи налетели еще пуще, деловито облепляя веки и ноздри.

– Озерные мухи, – объяснил норвежец. – Они кусаются не очень больно. Лагерь примерно в десяти километрах. – Он указал на нагромождение скал. – За этим.

Букер с трудом мог представить, как вообще кто-то способен жить "за этим", не то, что множество беженцев.

– Лагерь большой? – спросил он, гадая, есть ли там помещение с душем или хотя бы с кондиционером. – Большой, – ответил норвежец. – Несколько гектаров. Там тысячи людей живут в палатках – те, кому повезло, конечно. – В палатках? Тысячи людей? О т к у д а? – Они перешли границу Уганды. Там, в Уганде, засуха, племенные стычки, гражданская война, говорят, даже каннибализм. Кенийцы не хотят их здесь, поэтому согнали их в лагерь. Если они попытаются бежать, племя туркана убьет их. Здесь едва хватает пищи и воды самим туркана, так что не надо их винить. – Он выглянул из-под руки. – Похоже, вам повезло.

Вдали, между двумя скальными выступами Букер увидел или п о д у м а л, что видит – клуб пыли. Он присмотрелся, пока у него не заболели глаза, затем разглядел черную точку. Она увеличивалась. К горькому разочарованию Букера, это оказался открытый джип. При мысли о том, что в нем предстоит проехать десять километров, у него заныла голова. – Карл, пива для нас не найдется? – спросил пилот.

Норвежец скорбно покачал головой. -До следующего самолета – нет. В любом случае, генератор тоже к а п у т. Нету льда.

Джип промчался по полосе, сопровождаемый ордой голых, тощих как стервятники детей. Букер не понимал, как они могут бегать по такой жаре. Мам он с трудом мог стоять. Джип остановился, женщина встала из-за руля, и, как только Букер увидел ее, он внезапно ожил, словно снова оказался в Кайаве холодным осенним утром, и, стоя на лестнице, смотрит, как Сесилия и ее отец садятся на коней, чтобы возглавить охоту с гончими на огромном лугу, а кругом, насколько в силах видеть глаз, тянутся земли Баннермэннов – округлые полые холмы, отливающие в ясном свете красным и рыжим…

Тогда она была в черной амазонке и высокой шляпе с вуалью – женщинам Баннермэннов полагалось ездить по-дамски на псовой охоте в Кайаве. Это была одна из тех "особенностей", коих легион, что отличала Банкермэннов от других людей – даже от других б о г а т ы х людей.

Она всегда была худой – среди Баннермэннов вообще не было толстых, словно лишний вес не являлся проблемой для тех, кто принадлежит их классу и состоянию. Сейчас она еще больше похудела, а ее кожа была залеплена пылью и мошками. На ней были брюки защитного цвета и бледно-голубая рабочая рубашка, мокрая от пота. Голову обматывало подобие бурнуса, создающего некий религиозный эффект, вроде тех покрывал, что носят в наиболее либеральных монашеских орденах. На рукаве у нее была повязка с красным крестом.

Он подошел к краю навеса, чтобы она могла ясно его видеть, пытаясь сообразить, как лучше сообщить известие. Около двух дней он не думал почти ни о чем другом, но теперь, когда он был здесь, все заготовленные фразы казалось невозможным произнести. И в этом не было необходимости. Она догадается, лишь только его увидит.

Она остановилась в нескольких футах, все еще на солнцепеке. Прикусила губу, точно так же, как в Девоне, когда выиграла Резервный чемпионат, и в тот день, когда они расстались.

– Мартин! – сказала она тем ровным голосом, что он так хорошо помнил, казавшимся посторонним совершенно лишенным эмоций, но всегда трепетавшим от усилий скрыть свои чувства – которые, как предполагалось, не должны быть присущи Баннермэннам. – Это отец?

Букер кивнул. Он надеялся, что сумел придать своему лицу достаточно траурное выражение, несмотря на мошек. Сам он не скорбел по Баннермэнну, как и большинство людей – но знал, что Сесилия будет.

– Он болен, Мартин? Он зовет меня?

Букер откашлялся. Ему хотелось бы поговорить с ней так, чтоб их не слушали пилот и норвежец, но он не мог заставить себя выйти на солнцепек. Он чувствовал, что выглядит нелепо – без сомнения, единственный человек на сотни миль вокруг в темно-синем костюме-тройке и с черным кожаным кейсом под мышкой. -Сеси, он умер, – наконец, мягко сказал он.

Он решил не говорить о смерти Баннермэна больше, чем должен. Должно пройти достаточно времени, чтобы Сеси узнала, что случилось. Сейчас неподходящий момент.

Мгновение они стояли, глядя друг на друга в молчании, затем Букер выступил на солнцепек и обнял ее, когда она разрыдалась. Она была последней из детей Артура Алдона Баннермэна, кто узнал об его смерти. И единственной, кто заплакал.


* * *


Посол Роберт Артур Баннермэн получил известие о смерти отца двумя днями раньше, в Каракасе, хотя ему не сразу сообщили об ее обстоятельствах. Позднее он сумел оценить иронию ситуации.

Его не было в резиденции, когда поступило сообщение. В его обычае было покидать посольство в шесть часов, если не было назначено официальных приемов, с категорическим указанием не беспокоить его, разве что в крайнем случае. Но в отношениях между Соединенными Штатами Америки и Республикой Венесуэла редко возникали крайности, что было одной из причин, по которой Роберта Баннермэна направили на этот рост.

Были и другие причины, хотя ни одна из них не включала особые таланты Роберта Баннермэна по части дипломатии. Каждый президент от республиканцев чувствовал естественный долг "сделать что-нибудь" для семьи Баннермэнов, которая никогда не отказывалась поддерживать даже самых бесперспективных республиканских кандидатов в президенты. Для многих людей Баннермэны даже были почти синонимом Республиканской партии, во всяком случае, ее богатого интернационального крыла с Восточного побережья. Артур Баннермэн, отец посла, много лет назад хотел сам представлять свою партию на выборах, однако менее аристократичные республиканцы острили, что он надеялся принять корону короля Артура по одобрении сьезда, и, конечно, трудно было представить, как он продирается сквозь сито первичных выборов или заключает сделки с жующими сигары политиками.

Баннермэны, как Лоджи, Кэботы и Сальтонсталлы, любили Республиканскую партию, но издалека, и подозревали, вполне обоснованно, что чувство их не взаимно.

И все же, верность Артура Баннермэна – и его давнее разочарование – взывали о каком-то возмещении, и, поскльку он владел несколькими тысячами акров земли в Венесуэле, казалось наиболее подходящим назначить его старшего сына послом в этой стране.

Это был не тот пост, которого хотел Роберт Баннермэн, и не тот, который, по мнению его отца, хоть частично ему подходил, но Роберт принял его, отчасти из соображений, что "положение обязывает", отчасти потому, что чувствовал – наконец он что-то получит после двух безуспешных и настойчивых попыток занять кресло в Сенате. Кроме того, это было предложение, от которого было трудно отказаться, если он питал какие-то дальнейшие политические амбиции – а было хорошо известно, что он положил глаз на место губернатора штата Нью-Йорк – тема, которой президент коснулся сочувственно, но слегка уклончиво, когда предложил Роберту место посла. -В конце концов, Боб, – сказал президент, сверкнув своей знаменитой улыбкой, – у вас есть внешность, деньги, знаменитое имя… кроме того, вы можете связываться с Кайавой через Олбани на полчаса каждый день… прекрасная должность, и вы можете ее занять.

Роберт Баннермэн скривился, когда президент назвал его "Боб", но постарался скрыть это. Как и его отец, он не позволял, чтобы сокращали его имя и ненавидел фамильярность, однако вряд ли он мог поправить президента.

Роберт разделял мнение президента по поводу своих преимуществ. Он б ы л привлекателен – и знал это. Его фамилия б ы л а знаменита, хотя он давно усвоил, что это не всегда приносит успех в политике. Когда умрет его отец, он будет контролировать одно из крупнейших состояний в Америке. А пока что ему остаются чувствительные долги за те предварительные кампании и сенатские гонки, оплаченные из собственного кармана, и место посла в стране, чья столица напоминала Майами.

Он оценил его выгоды. Американцы питают нелепые взгляды на моральность большого богатства, но в Венесуэле богачи не страдают от неуверенности в себе. Они купаются в роскоши, живут для наслаждений, и не платят налогов, без извинений или чувства вины. Это было общество, как по мерке скроенное для красивого, богатого сорокалетнего разведенного посла, чьи интересы включали поло, гольф и легендарный успех у женщин.


* * *


Когда в полночь в посольстве застучал факс, личного помощника посла бросило в пот. Он знал, где н а й т и посла Баннермэна – это было естественно в штате посольства. Он также знал, что нет лучшего способа вызвать гнев посла, чем его потревожить. Однако это его долг, напомнил себе молодой человек. Он оторвал бюллетень новостей, сложил его в карман и спустился, чтобы вызвать машину посольства.

Многоэтажное строение на Авенида Генералиссимо Хименес, чья модернистская архитектура сочетала смелые изломы бетона, мрамор и черное стекло, располагалось в одном из самых роскошных частных садов города. Оно бы вполне уместно выглядело в Лос-Анджелесе или Майами, если не замечать, что подъездная дорожка блокирована стальными воротами, за которыми находился постовой пункт – армированное железо, пуленепроницаемые окна и вооруженная охрана. Правящий класс Венесуэлы предпочитал не рисковать, когда дело касалось безопасности. Они хранили деньги в Швейцарии или Нью-Йорке, и превращали свои дома в крепости. "После нас хоть потоп" – было национальным девизом.

При виде дипломатических номеров охранник нажал на кнопку, открывающую ворота. Машина проехала по дорожке между рядами освещенных прожекторами пальм и фонтанов, и остановилась перед мраморным крыльцом.

Личного автомобиля посла и его шофера нигде не было видно. Большинство каракасского бомонда знало, что он снимает здесь роскошную квартиру, но сам он старался не афишировать этот факт. Он всегда приезжал сюда в обычном незаметном "седане", а не в официальном лимузине, и без полицейского эскорта. Это повергало в кошмары службу безопасности посольства, но посол Баннермэн настаивал, что их дело – защищать его, не вмешиваясь в его личную жизнь.

Помощник посла пробежал вестибюль, не обращая внимания на швейцара в форме, вошел в лифт и надавил кнопку четырнадцатого этажа. Двери беззвучно раздвинулись, он шагнул на толстый плюшевый ковер коридора и позвонил в дверь без номера. Ответа не было. Он снова позвонил. И услышал клацанье дверного глазка.

– Какого черта ты здесь делаешь? – спросил посол. Его голос был приглушен запертой дверью, но не настолько, чтобы скрыть раздражение.

Молодого человека бросило в жар. Он был не в состоянии сообщить известие через дверь – в этом было нечто неправильное. -У меня для вас срочное сообщение, мистер посол, – прошептал он, по возможности плотно приблизив лицо к двери. -Срочное? От госсекретаря? Я вчера разговаривал с этим проклятым придурком, и он, похоже, даже не знал, где н а х о д и т с я Венесуэла! -Это личное, сэр. -Личное? О чем, черт побери? -Думаю, вам лучше прочесть самому. -Ну, ладно.

Послышалось звяканье цепочек и открываемых замков, затем дверь отворилась, позволив бросить взгляд на шикарное холостяцкое гнездышко Роберта Баннермэна, и самого посла, облаченного только в полотенце, обернутое вокруг бедер. Он недовольно взирал на молодого человека. -Лучше, чтоб это оказалось важным, – мрачно сказал он. – Давай. -Роберт, дорогой! – воскликнул ясный, высоко модулированный женский голос – предположительно из спальни. – Что-нибудь случилось? -Ничего, милая. Записка. Я только на минуту.

Зашуршал шелк и внезапно пахнуло крепкими духами. За послом возникла прелестная молодая женщина с растрепанными белокурыми волосами, кутаясь в мужской халат. -Мой муж не вернулся из Парижа раньше времени? – испуганно спросила она. – Скажи мне правду! -Нет, нет, уверен, что ничего подобного, – ответил посол, разворачивая лист бумаги. -Но это не плохие известия, дорогой?

При слабом освещении трудно было поручиться, но молодой человек был почти уверен, что это была жена Маноло Гусмана-и-Перейра, нефтяного магната, обладавшего огромным влиянием в новом правительстве. Если так, а внимательный взгляд подтвердил, что это так – посол пошел на весьма недипломатический риск. Помощник содрогнулся, подумав о политических последствиях, которые возникнут, если Гусман когда-нибудь узнает, что американский посол спит с его женой.

Выражение лица посла было двусмысленным, но без малейшего намека на скорбь. -Семейное дело, – сказал он женщине. – Ничего, что бы касалось тебя, дорогая.

Он вернул бюллетень помощнику. Приказал: – Возвращайся и пошли телеграмму моей бабушке. Сообщи, что я буду дома завтра вечером. – Он уже закрыл дверь, но затем снова слегка приоткрыл ее. – И не стой здесь с открытым ртом, парень. В чем дело? -Я просто хотел сказать, сэр, что очень сожалею…

Посол Баннермэн кивнул. -Конечно, – сердито шепнул он. – Спасибо. Это, разумеется, огромная трагедия. Но жизнь должна продолжаться.

Дверь захлопнулась перед носом молодого человека. Он услышал, как закрываются замки и звякают цепочки. Потом услышал – или подумал, что услышал – смех, через несколько мгновений сменившийся стоном наслаждения, после чего сеньора Гусман взвизгнула: -Ах, Роберт, грубиян, подожди, по крайней мере, пока мы вернемся в постель!

Просто, чтобы убедиться, что не передал послу ошибочного сообщения, молодой человек развернул бумагу и перечитал ее. Но ошибки не было. Артур Алдон Баннемэн умер от сердечного приступа в возрасте шестидесяти четырех лет.

В сообщении не было сказано, где он умер.


* * *


Патнэм Баннерман Второй, младший брат посла, узнал о смерти отца на заре, по пути в центральный парк для утренней пробежки.

Он не был энтузиастом бега. В юности он был прирожденным атлетом, способным ко всем видам спорта, которые присущи молодым людям его класса, хотя и лишен яростного духа соперничества, сделавшего его старшего брата легендой в Гротоне и Гарварде. Из двух братьев Патнэм был выше ростом, со сложением футболиста, но именно Роберт нанес знаменитый удар, закрывший счет на последней секунде матча Гарварда против Йеля, и стал одним из лучших в стране игроков в поло.

Даже сейчас, в тридцать шесть лет, Патнэм все еще обладал мускулами атлета, без всякой необходимости укреплять их упражнениями, но, в отличие от старшего брата, он начал набирать вес – не много, но достаточно, чтобы каждое утро выгонять его в парк, в старом, еще студенческом спортивном костюме и тапочках, с полотенцем на шее. Он отказывался покупать пижонские кроссовки, предпочитая думать, что он "тренируется", а не "бегает", однако, для чего он тренируется, было неясно даже ему.

Он постоял под навесом у подъезда дома на Сентрал-Парк Вест, вдыхая ледяной утренний воздух, и пытаясь убедить себя, что наслаждается. Он не любил рано вставать, если в этом не было необходимости, но он стольким людям рассказывал о своих утренних пробежках, и насколько лучше стал себя чувствовать, что теперь полагал себя обязанным так поступать.

Хотел бы он, чтобы эта идея никогда не приходила ему в голову – потом он подумал, что теперь спортивные брюки стали слишком узки ему в поясе, глубоко вздохнул, сделал несколько приседаний, чтобы размяться, и заметил, что швейцар с любопытством наблюдает за ним из натопленного вестибюля. Патнэм помахал ему – он гордился, что со всеми поддерживает хорошие отношения, – несколько секунд бежал на месте, дабы показать, что он занят делом, затем двинулся к таверне Грина, откуда обычно начинал свою пробежку.

Он свернул за угол, улыбнулся, миновав женщину, прогуливавшую собак, пунктуальную, как обычно, с полдесятком лабрадоров и золотистых ретриверов, и напомнил себе, как делал это каждый день, что с нее можно было сделать отличный снимок, потом задержался на 6-й улице, ожидая у светофора. Глянул на заголовки "Нью-Йорк Таймс" за стеклянным окошком газетного киоска-автомата на углу, собираясь перебежать улицу, когда зажжется зеленый свет, и окаменел.

Он наклонился, чтобы разглядеть первую полосу. Стекло было грязным, и кто-то уже нацарапал на нем фломастером: "Уберите богачей с наших загривков", но все же можно было распознать, что на него глядит знакомое лицо отца, сияя улыбкой, которая, как верили многие люди годы назад, способна была привести его в Белый Дом, если бы он достаточно этого захотел.

В те дни фотография обычно сопровождалась статьями о Фонде Баннермэна в разделе "Искусство и досуг". Но теперь Пат (так Патмэна называли в семье) знал лишь одну причину, по которой фотография могла появиться на первой полосе.

До него дошло, что вчера он не прослушал сообщений на автоответчике – эта мысль мелькнула у него, когда он ложился спать, но он сознательно ее отогнал.

Пат машинально потянулся туда, где должен быть карман, но, конечно, на спортивном костюме его не было. Он не брал с собой денег на пробежку – только ключ, висящий на шнурке вокруг шеи. Он подумал, что может занять тридцать центов у собачницы, но она уже исчезла за углом.

Мгновение он размышлял об анекдотической ситуации – Баннермэн вынужден стрелять мелочь у прохожих! Он оглядел улицу, но никого не было видно, даже швейцар куда-то ушел. Попытался открыть дверцу автомата, но та была прочно заперта. Пнул ее. Ничего не случилось – дверь была сделана прочно на случай уличного насилия. -Черт! – выдохнул он. Обхватил автомат руками и приподнял его. Удивился, как тяжело, сжал автомат медвежьей хваткой, пригнув колени, приподнял его на уровень плеч, пыхтя от напряжения, и бросил на тротуар. Стеклянная дверь разбилась, вываливая на улицу экземпляры "Таймс". Таксист притормозил, посмотрел, что происходит, бросил единственный взгляд на потного, краснолицего, небритого мужчину, разбивающего уличный газетный автомат, и под визг шин поспешил прочь от возможных неприятностей.

Пат поднял выпуск "Таймс" и побежал к дому. -У меня не было с собой ни единого траханого цента,– пояснил он привратнику, который вернулся в вестибюль, привлеченный шумом на улице. -Парень, я ничего не видел.

Пат кивнул. Что ему нравилось в Нью-Йорке, где вообще мало что может понравиться, – то, что здесь никто никогда ничего не видит и не слышит. Он не знал фамилий своих соседей, а если они знали его, то никогда не обращали внимания. Это была одна из причин, по которой он жил в Вест-Сайде, к ужасу родственников, ибо для большинства из них Центральный Парк ничем не отличался от Калькутты или Бейрута.

Он быстро проглядел заметку в лифте. Об обстоятельствах смерти умалчивалось. "Представителдь семьи" – Пат догадался, что это дядя Корди – просто сообщал, что Артур Баннермэн умер от сердечного приступа. Подробности о похоронах будут опубликованы позже.

Пат глянул на яростно мигавший автоответчик, без сомнения сообщавший о новом потоке звонков, которые требовали, чтобы он вернулся в лоно семьи. От этой мысли он облился холодным потом.

Он вышел на кухню, налил себе стакан апельсинового сока, и сел, чтобы дочитать статью. Он знал, что с ним творится – старое знакомое желание потянуть время, промедлить, избежать до последней минуты столкновения с семьей и неизбежность сознания, что он к ней принадлежит. Он уже переживал это тысячи раз – когда его исключили из Гротона, когда он сбежал из военного училища, когда он стал первым Баннермэном, провалившимся в Гарварде.

Конечно, это никогда не срабатывало – во всяком случае, надолго. Неважно, как далеко он убегал, семья всегда настигала его. Он взглянул на снятые им фотографии, прилепленные к стене – воспоминание о тех днях, когда он считал, что делает нечто значительное: морской пехотинец с лицом, искаженным от горя и ужаса, закрывает плащом убитого товарища, вьетнамская семья смотрит, как солдат сжигает их хижину – в их глазах отражается пламя, бульвар в Сайгоне, совершенно пустой, за исключением единственного тела в центре, лежавшего рядом с разбитым велосипедом… они были мгновениями своего рода любовной страсти, напоминая о возбуждении, которое он некогда испытал и не изведает вновь.

Его отец поддерживал войну, поддерживал полностью, в е р и л в нее, даже после того, как все уже поняли, что единственное, что нужно сделать – это похоронить мертвых и уйти домой, но он сам, и это, возможно, было гораздо хуже – видел все это гораздо ближе, чем кто-либо, и все равно любил. Словно это нарочно дожидалось его – шумная кульминация мятежного десятилетия, логическое завершение всех лет мотоциклетных катастроф, изгнание из школ, рок-концертов и экспериментов с наркотиками. Он и его поколение сделали профессию из того, чтоб искушать судьбу, и судьба поймала их – в Кхе Шане и Дананге, в цитадели Хью и Кровавом Треугольнике. Однажды он пришел домой в майке с лозунгом "Рожденный терять". Отец – в тот день на лице старика не было широкой улыбки – зарычал: "Сними эту проклятую тряпку – ни один Баннермэн не скажет т а к о г о о себе!"

Он открыл вторую страницу, нашел окончание статьи, и снова сложил газету. В конце колонки его внимание привлек короткий абзац: "Сотрудники "Скорой помощи" сообщили, что представитель семьи позвонил в больницу вчера вечером, после того, как у миллиардера-филантропа случился сердечный приступ на квартире его приятельницы, но к моменту приезда врачей мистер Баннермэн уже умер. "Мы прибыли на Западную 68-ю улицу через двенадцать минут после того, как был принят звонок", – заявил водитель. – "Это даже раньше обычного срока. Задержки не было. Он просто был мертв".

Пат закрыл глаза и подумал о бегстве. Процентов от трастового фонда было более чем достаточно, чтобы обеспечить год жизни за границей. Если поспешить, то через пару часов он будет на пути в Мексику или в Европу, и останется там, пока все не утрясется. Потом он подумал о Сеси, и понял, что не сделает этого. Он немного посидел на кухне, заставленной дорогими агрегатами, которыми он никогда не пользовался, пытаясь разобраться в чувствах. Что вызвала в нем смерть отца? Испытывал ли он скорбь? Он не был уверен. Он страдал после смерти матери – убежал от этой скорби в джунгли, и это скорее усилило его боль, чем помогло забыться. Но постепенно с годам в нем стало расти безразличие к любой смерти, словно смерть не имела более власти потрясти его. Почти все, кто были важны для его поколения, были мертвы – Дженис, Элвис, Отис Реддинг, Ленни Брюс, Джон Леннон, Джек и Бобби, Мартин Лютер Кинг. [1] Ни разу со времени последней стоянки Кастера[2] в Литтл Бигхорне не умерло так мног американцев, так мало этим доказав.

Он смотрел, как умирает Бобби Кеннеди сквозь видоискатель своего "никона", нажимал на спуск и менял кадры, в нем отключилось все, кроме фотографа – истинного профессионала – и он любил Бобби так сильно, как мог бы заставить себя полюбить любого политика, к ярости брата и отца, ненавидевшего клан Кеннеди.

Он прошел в спальню в поисках подходящей одежды – лучше это, думал он, чем нажать кнопку автоответчика и услышать знакомые голоса, объявляющие с разной степенью самодовольства и настойчивости, о семейной драме, и диктующие, в чем состоит его роль.

Есть ли у него приличная белая рубашка? – гадал он. Прошло столько лет с тех пор, как он ее надевал. Кажется, припомнил он, последняя была подарена девушке, которая любила спать в мужских рубашках. Надо будет прикупить пару белых рубашек на пути в Кайаву – он отказывался считать ее "домом", – и черный галстук. Затем, когда Пат сдувал пыль с простых черных ботинок того фасона, что одобрил бы отец – с прямым носком и пятью ушками, -до него внезапно дошло, что смутило его в заметке "Таймс". Мысль о том, что Артур Баннермэн имел "приятельницу" в Вест-Сайде была нелепа. Насколько знал Пат, его отец никогда не бывал западнее Пятой Авеню, за исключением редких обязательных официальных вечеров в Линкольн-Центре, который он спонсировал, как бесчисленные другие институты.

Пат никак не мог представить возможности, которая бы привела отца в Вест-Сайд, чтобы умереть в трех кварталах от собственной квартиры Пата. Женщина? Это, конечно, допустимо, но те женщины, с которыми общался Артур Баннермэн, жили на Саттон-Плейс или Пятой Авеню, а не в Вест-Сайде, в стандартном, как все вокруг доме из красного кирпича. И, как спросил себя Пат, "представитель семьи" догадался, что нужно позвонить в больницу?

Он стащил с себя спортивный костюм и перекрутил пленку автоответчика. Первые три послания были от Жизель, его практически бывшей подружки – как раз те, которые он собирался игнорировать. В двух первых его умоляли позвонить в ответ, в третьем, естественно, посылали к черту. Следующие сообщения были от Корди де Витта, требующие, чтобы он позвонил "немедленно", со все возрастающим раздражением, но именно последнее сообщение на пленке заставило Пата заторопиться. Голос без сомнения принадлежал брату Роберту, и произнес: "Загляни в чертовы газеты, если еще не читал, придурок, а потом чеши в Кайаву на двойной скорости, пока я не прислал за тобой морскую пехоту."

Пат принял душ, оделся и менее чем через час его серебристый "Порше 930 Турбо" уже маневрировал среди пробок на Вест-Сайд Хайвей.

Он был уже в Таконике, за чертой графства Датчесс, прежде чем вспомнил, что так и не купил белой рубашки.


* * *


– Прекрати ерзать, Кортленд.

Кортленд Кросс де Витт подавил вздох и выпустил цепочку золотых часов. Убрал руки за спину, чтоб их не было видно, и посмотрел в окно. Ему хотелось оказаться где-нибудь подальше.

Перед ним до реки Гудзон тянулись низкие покатые лесистые холмы – пять тысяч акров земли, принадлежавших Артуру Алдону Баннермэну – п о к о й н о м у Артуру Алдону Баннермэну, напомнил он себе.

Дед Артура, Кир, приобрел эти земли, и назвал свое поместье Кайава – по имени индейского племени, которое когда-то обитало здесь до того, как было вытеснено голландцами. Он послал во Францию за архитекторами, чтобы спроектировать дом, в Италию за каменотесами, чтобы выстроить его, в Англию за ландшафтными архитекторами и садовниками, чтобы придать ему естественное обрамление. Результат напоминал многократное увеличенное французское шато ХVII века, и на многие годы стал крупнейшей частной резиденцией в Соединенных Штатах.

Это был один из самых знаменитых домов Америки. Когда король Георг VI и королева Елизавета приезжали с визитом к Рузвельтам в Гайд-Парк, королевская чета выразила желание повидать Кайаву, и по приезде они пили чай в этой самой комнате, хоть и без миссис Рузвельт, ибо Патнэм Баннермэн, сын Кира, неавидел Франклина Делано Рузвельта и его "новый курс", и часто публично называл своего соседа президента "величайшим мошенником и лицемером со времен Понтия Пилата."

Где-то за золотистыми холмами, блестя под осенним солнцем после легкого утреннего дождя, паслось призовое стадо породы Черный Энгус от домашней фермы, а дальше тянулись стойла и паддоки конюшен Кайавы, где было выращено два победителя Кентуккского Дерби ("Тройная Корона" всегда ускользала от Баннермэнов, как бы в доказательство, что за деньги нельзя купить все). Еще дальше была церковь в готическом стиле, выстроенная Патнэмом Баннермэном 1, – как говорили – в попытке искупить грехи своего отца, разбойничьего барона. И в этот момент, сообразил де Витт, без сомнения, копают могилу для Артура Баннермэна. Штат Кайавы был так велик, что включал всевозможных служащих, на специальности которых давно не было спроса, причем большинство из них передавались от отца к сыну. Где-то в поместье был каретник, а также шорник, кузнец, каменщик. Были ли среди них и могильщики, спросил он себя, или кто-то просто выполнял эту обязанность, когда возникал случай? Эта мысль расстроила де Витта, который был почти ровесником своему усопшему шурину.

Его внимание вновь вернулось к старой женщине, сидящей напротив, вместе с покорным признанием того, что Элинор Баннермэн, возможно, будет распоряжаться его похоронами, как сейчас похоронами собственного сына.

Под ее взглядом он подавил желание расслабить галстук и засунуть руки в карманы. Глаза Элинор Баннермэн лучше всего можно было описать, как пронизывающие, хотя это слово было справедливо лишь отчасти. Кортленд много лет назад выучился читать в них, и в данный миг они выражали нетерпение и ярость. Она уже давно похоронила мужа, сына и внука, и никто из родных не видел ее слез.

В ее возрасте – в этом году ей исполнилось восемьдесят шесть, ничто не могло смутить этот повелительный взор. Она не только сохранила всю свою твердость, размышлял Кортленд, она и от остальных требует того же. Хотя он был шести футов трех дюймов роста, старший партнер видной юридической фирмы, и сейчас – богатый человек в своем собственном праве, он стоял перед ней, как нашаливший ребенок, стараясь не ерзать.

Его теща была вряд ли выше пяти футов двух дюймов, возможно ниже, но держалась так, что редко кто считал ее маленькой. Она сидела на изящной софе в стиле Людовика ХY, аккуратно сложив руки на сдвинутых коленях, одетая в костюм от Шанель, покрытый столь плотной и тяжелой вышивкой, что трудно было понять, как она выдерживает такой вес. Ее седые волосы были уложены в прическу, не менее изысканную, чем у Марии Антанетты. Бриллианты блистали под утренним солнцем, падающим из высоких окон. Тяжелое ожерелье, огромный старомодный браслет, напоминающий усаженный драгоценностями наручник, по три перстня на каждой руке, алмазные серьги, размером с грецкий орех – ее дневные украшения, как она их называла, малая часть сказочной коллекции, собиравшейся годами.

Раз в году в лимузине прибывал служащий от Картье, чтобы почистить ее бриллианты, и оставался для этого на неделю, равно как и тот, кто регулярно приезжал из Нью-Йорка осматривать сотни антикварных часов, ибо Элинор Баннермэн настаивала, чтобы все они звонили одновременно. Единственный стандарт, который она знала, было совершенство, и она не принимала ничего другого, вот почему обстоятельства смерти сына показались ей личным оскорблением.

Кортленд де Витт был женат на Элизабет Баннермэн, старшей из двух дочерей Элинор, почти сорок лет, но сознавал, что никогда не был в состоянии соответствовать стандартам совершенства своей тещи. Единственное утешение, что ее дети и внуки были не лучше. Он подумал о Кэтрин, сестре жены, о Пате, младшем сыне Артура, о бедной Сеси, которая в далекой Африке старалась изгнать демонов богатства Баннермэнов среди голодающих угандийцев. И откашлялся.

– Как я сказал… -Его голос раскатился громом, голос юриста, которым он в молодости пробуждал даже самых сонных присяжных. – Он снова откашлялся и приглушил его до более естественного тона, прежде, чем она успела напомнить ему, что не глухая. По правде говоря, она не страдала ни от каких старческих недомоганий, что весьма раздражало де Витта, поскольку он сам был немало им подвержен, хоть и был на двадцать лет младше. -…Как я сказал, думаю, нам придется смириться с неизбежным. -С м и р и т ь с я? О чем ты говоришь? Нам угрожает позорный скандал. Я спрашивала, что нужно сделать, чтобы его предотвратить. -Я как раз об этом, Элинор. Не думаю, что мы с м о ж е м его предотвратить. К тому времени, когда меня уже вызвали, бедный Артур был уже мертв. -Тогда зачем ты позвонил в больницу? -Я не знал, что он мертв. Мне сказали только, что у него сердечный приступ. В конце концов, он мог быть и жив… -Тебе следовало поехать туда самому. -Я не врач. Первой моей мыслью было оказать ему помощь. Когда я приехал на квартиру, полиция и "скорая" были уже там. Конечно, когда полицейские услышали фамилию, они набежали целым стадом – был даже инспектор. Им не составило особого труда понять, что Артур умер час или два назад. -Но разве ты не способен был управиться с ними? Когда дядя Джон умер в Гарвард-Клубе, мой муж позвонил мэру Ла Гуардиа и сказал: "Джон Алдон отошел во сне". И мэр приказал полицейским так и записать. Нужно быть твердым с этими людьми.

Де Витт зашарил по карманам, затем осознал это и остановился. Он жаждал закурить сигару, но в присутствии Элинор это было исключено. В Кайаве сигары допускались только после обеда, когда Элинор и другие дамы семьи, если присутствовали, оставляли мужчин выпить бренди. Де Витт помнил смерть дяди Джона даже слишком хорошо. Джон ушел от жены после жестокой ссоры и снял комнату в Гарвард-Клубе, где напился в баре до одурения, а потом поднялся в номер и уснул в ванне, оставив открытым кран с горячей водой. К несчастью, кипяток был слишком крутым из-за беспечности истопника, и Джон Алдон просто сварился.

– Богатство больше не вызывает надлежащего уважения, – мягко сказал он. – Кроме того, были и другие…деликатные… проблемы. Видите ли, Артур был одет п о с л е того, как умер. Полиция не могла не заметить это, когда осматривала тело.

Он сделал паузу. Казалось, не было необходимости говорить Элинор, что трусы на Артуре были задом наперед, а пуговицы на рубашке застегнуты неправильно. Инспектор, крепкий мужчина с лицом боксера и пронзительными глазами детектива сообщил это, когда они вышли в ванную, дымя сигарой, которую де Витт ему предложил. "Вам никогда не удастся это скрыть", – прошептал он. – "Здесь эти молодые копы. Они захотят увидеть свои имена во всех этих траханых газетах. И еще два этих типа из "скорой" – они тоже не заткнутся. Побегут продавать эту историю в" Нью-Йорк Пост", как только отвезут проклятый труп в морг". – Он стряхнул пепел с сигары в унитаз.– "Бедняга, думал, что кончает, да кончился сам".

К счастью, Элинор Баннермэн не спрашивала о деталях. Подобно адвокату, она понимала, что не нужно задавать вопросы, если не уверена, что тебе понравится ответ. -Мы можем скрыть это от прессы? -Честно говоря, вряд ли. Завтра у газетчиков будет урожайный день. "Любовное гнездышко миллиардера". И тому подобное. И боюсь, все это только начало. Кто-нибудь додумается спросить, можно ли было спасти Артура, если бы девушка сразу позвонила в" скорую". -А почему она н е позвонила? -Запаниковала. Она очень молода. Артур – прости меня, Элинор, умер в ее постели. Или, возможно, умирал. Она попыталась скрыть то, что случилось – перенесла его в гостиную и натянула на него одежду. Возможно, она думала о его репутации. -Или о своей. Она будет откровенничать с прессой? -Нет, в этом я уверен. – На миг Кортланд де Витт поднялся на цыпочки, разминая мускулы. Несмотря на жар от камина – Элинор Баннермэн ненавидела холодные комнаты, его бил озноб. Он заставил себя продолжать. – Есть более серьезная проблема, – сказал он, собирая все свое мужество. -Более серьезная, чем то, что мой сын умер в постели какой-то шлюшки? Что е щ е у тебя на уме?

Де Витт уставился на ковер перед собой, словно старался запомнить орнамент. Он чувствовал, как отвага, если она и была, быстро испаряется. -Ну, она не совсем шлюха, Элинор… – осторожно произнес он, вытащив руки из карманов и потирая их.

Брови Элинор были маленькими произведениями искусства, выщипанные и уложенные в две изящные тонкие дуги. Они словно были нарисованы старыми мастерами, настолько мало они напоминали обычные человеческие брови. Элинор осторожно приподняла их. Она явно не собиралась помогать ему выкрутиться.

Де Витт попытался выдержать ее взгляд, но не преуспел. Он посмотрел на гобелен, который Кир Баннемэн перекупил у Фрика, фламандский шедевр пятнадцатого века, изображавший изгнание из Эдемского сада, затем снова на Элинор. Выражение лица его тещи казалось, в точности отражало лицо ангела с огненным мечом. -Дело в том, – выговорил он, наконец,– что девушка утверждает, будто они были женаты.


Загрузка...