Наконец она осталась одна. Собственная квартира в Нью-Йорке когда-то была для нее одним из самых блистательных и недостижимых мечтаний. Сегодня она казалась холодной и враждебной, как чужая.
Ее никогда не грабили, хотя квартирные взломы были главной темой разговоров ее соседей, здесь был Вест-Сайд Манхэттэна, в конце концов, поэтому она знала множество людей, которых грабили, и большинство из низ рассказывали, что переживали своего рода эмоциональное изнасилование, обнаружив, что в их квартире кто-то рылся. Место, где ты считал себя в безопасности, согласно утверждали они, таким больше не было, и ты никогда не сочтешь его безопасным снова.
Теперь Элизабет Александра Уолден очень хорошо понимала это чувство, хотя все ее имущество было на месте. Неистребимая сигарная вонь держалась в воздухе, мебель сдвинута, ковер испещряли следы, полупустой кофейник стоял на антикварном китайском лакированном столике, где, конечно, останется пятно, и обрывки скомканных упаковок от полароидной пленки валялись на полу. Везде, где она видела, пепельницы были не просто полны, но переполнены.
Она спросила себя, почувствует ли себя лучше, если приберется, решила, что нет, затем все равно принялась это делать, в точности так, как ожидала бы от нее мать. Горожане могут позволить себе роскошь предаваться скорби, но фермеры держат свои чувства в узде и скрывают их от чужих взглядов.
Она усвоила это с четырех лет, когда упала и разбила коленки. Отец поднял ее, вытер слезы и торжественно сказал: "Дочери фермеров не плачут, Лиззи". Она знала, что он в этом уверен – ее отец верил во все, что говорил, хотя он никогда не говорил много. С тех пор она чувствовала себя виноватой всякий раз, когда плакала. Она не плакала даже на его похоронах.
Сегодня, с горечью сказала она себе, отец был бы ею доволен. Она удержалась от слез, несмотря на то, что понимала, что их отсутствие шокирует всех – полицейских, Кортланда де Витта, даже врачей. От нее ждали слез. Она упрямо отказалась подчиниться.
Несколько часов она она жаждала, чтобы они убрались из ее квартиры со своей экипировкой, своими камерами, своими вопросами и уверенностью, едва скрывающей обвинительный тон, как будто о н а каким-то образом ответственна за смерть Артура Баннермэна. Теперь она едва ли не хотела, чтоб они вернулись. Все, что угодно – или почти все – лучше, чем быть здесь одной, не в силах заплакать.
В поисках цели, которую она сразу осознала как неверную, она принялась разгребать завалы – вымыла пепельницу, полировала лакированную столешницу, пока не исчезли все отметины, кроме кольца, оставленного проклятым кофейником, пропылесосила ковер.
Когда-то она снимала квартиру в Виллидже вместе с девушкой, которая имела привычку преодолевать эмоциональные кризисы, оклеивая обоями все поверхности квартиры, что были в наличии. Иногда она могла работать ночь напролет, в молчании, безответно, как ребенок, страдающий аутизмом, полностью поглощенная выравниванием бумаги внутри кухонных шкафов или створок чуланов. Александра съехала, когда она добралась до стен ванной и потолка. Но теперь она впервые поняла, что скрывается за подобной бессмысленной деятельностью.
Она понятия не имела, сколько времени, однако догадывалась, что рассвет недалек. Она должна быть измучена, но вместо этого, движимая какой-то маниакальной, бесцельной энергией, взбивала подушки, двигала мебель туда-сюда, даже начистила серебряную рамку, в которую была заключена единственная фотография, где она и Артур Баннермэн были запечатлены вместе.
Фотография была сделана на балу в Метрополитен-Музее, и, к сожалению, в кадр попало еще несколько человек. Артур Баннермэн рядом с ней, но слегка в стороне, как будто намеревался сохранить между ними на публике определенную дистанцию. Его руки были глубоко засунуты в карманы смокинга – возможно, чтобы удержаться от желания обнять ее, и он смотрел прямо в камеру. В тот момент, когда его сфотографировали, на лице его было слабо заметное раздражение.
Всякий, увидевший фотографию, решил бы, что они – абсолютно чужие друг другу, и это, без сомнения, он и хотел продемонстрировать. Что огорчало, но эта фотография – все, что у нее было, кроме его подарков, и все, что теперь будет, думала она, протирая тряпочкой стекло.
Потом она позволила себе взглянуть на телефон на антикварном столике, который купила после стольких колебаний. Она была слишком дочерью своего отца, чтобы с легкостью тратить деньги, даже если те неожиданно посыпались дождем.
Более, чем когда-либо в этот момент она жаждала поговорить с кем-нибудь, с любым, кто мог бы предложить ей утешение и понимание, вместо того, чтобы задавать слишком много вопросов. Список тех, на кого можно было надеяться, отметила она, был не так велик, а посреди ночи становился еще короче, Она подумала о матери, но вот уж чего следовало ожидать от матери, так это много вопросов, и на большинство из них трудно было ответить.
Сколько бы ни было времени, ее мать, вероятно, уже проснулась, даже если учитывать, что в Иллинойсе сейчас на час раньше. На молочных фермах жизнь вращается вокруг домашнего скота, тот, кто не доит коров в три часа утра летом, или в четыре зимой, не может быть фермером. Даже сейчас, когда в этом не было нужды, мать каждое утро вставала в три, шла на кухню, чтобы сварить себе чашку кофе, и выпивала ее в одиночестве, сидя за большим, выскобленным сосновым столом, напротив места, где отец Алексы каждое утро усаживался в чистом комбинезоне – он верил, что день надо встречать чистым, какая бы грязная ни предстояла работа – свежевыбритый и нетерпеливый, чтобы успеть на дойку.
Александра старалась придумать, как поделикатней сообщить матери, что она овдовела, но поскольку она еще не рассказывала, что вышла замуж, это было затруднительно, и не облегчалось обстоятельством, что Артур был более чем вдвое ее старше – много более, гораздо старше, чем ее мать.
Она почти слышала голос матери, задающий вопросы, которые сперва казались наивными и невинными, но всегда безжалостно приводившие к истине. Мать Александры многим соседям в графстве Стефенсон казалась далекой от реальной жизни, казалась такой даже в юности, но за этим удивленным выражением больших наивных голубых глаз, и общим впечатлением избалованной южной красавицы, не способной взглянуть фактам в лицо, она была, как хорошо знала Алекса, крепка, как гвоздь, и вдвое его острее. То, что она не желала знать, она предпочитала не слышать, но скрывать что-либо от нее было невозможно.
Алекса догадывалась, что тут же скажет мать: "Не знаю, Лиз, что бы подумал твой отец" – ритуальная фраза, даже сейчас, шесть лет спустя после его смерти, позволявшая не говорить, что думает о н а. Алекса давно прекратила думать о себе как "Лиз", "Лиззи", или даже "Элизабет". Теперь Элизабет ( или, что хуже, Лиз) казалась ей другим человеком, отличным от нее самой, и это делала общение с матерью еще более затруднительным. Алексу учили "никогда не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня" – извечный домашний девиз, как во всех фермерских семьях, но с тех пор, как она переехала в Нью-Йорк, она выучилась многому другому, и помимо прочего – откладывать то, что возможно. Ей следовало позвонить матери, и чем скорее, тем лучше, но в данный момент не было настроения.
Она взяла телефон, набрала номер и прислушалась к сигналу. Послышалось клацанье, пауза, а потом примерно тридцать секунд звучала песня Мадонны "Материальная девушка". Саймон Вольф менял музыкальный сигнал на автоответчике по крайней мере дважды в неделю, чтобы показать свое отношение к вещам. "Мы живем в материальном мире, и я – материальная девушка" – пропела Мадонна с чувством, которое Саймон, несомненно, разделял, затем собственный голос Саймона – осторожный, нейтральный, ничего не выражающий, предложил оставить свое имя и адрес. Это было типично для Саймона – не сказать, что его нет, или он скоро вернется, даже не назвать своего имени.
Саймон не считал, что нужно говорить кому-либо больше, чем абсолютно необходимо. Он был из тех людей, что не только избегают вносить номер своего телефона в справочник, но уничтожают конверты со старых писем, перед тем, как их выбросить, как будто кто-нибудь может заглянуть в мусорный ящик и узнать их адрес.
– Саймон, это я, – сказала она после гудка. Казалось, прошло очень много времени, и не было никакого ответа, кроме шипения ленты. Она в нетерпении терла пыльной тряпкой кожаную поверхность стола. Неужели он спит? Но даже при нормальных обстоятельствах он был ярко выраженной "совой", для кого четыре часа утра все равно, что полдень. Или он просто не желает с ней разговаривать? Это, конечно, возможно, но вряд ли. Если Саймон чем-либо наслаждался, так это вмешиваясь в чужие драмы. Дайте ему разрыв, развод или попытку самоубийства, и он без промедлений примчится к вашей двери в любое время суток.
Наконец, она услышала, как он взял трубку. В отдалении играло нечто, напоминающее звуковую дорожку фильма. Мысленно она представила, как он лежит в махровом халате на огромной постели, неустанно переключаясь с одного кабельного канала на другой, или прокручивая записи фильмов, в ожидании рассвета и двух-трех часов сна, – в большем он, по-видимому, не нуждался. Спальня Саймона являла собой игротеку высоких технологий, и один из друзей Саймона как-то сказал, что она выглядит, как японская торговая выставка. На стене напротив постели располагался гигантский телеэкран, игровые и ночные столики напоминали контрольные панели космического корабля. Потолок был зеркальный, стены обтянуты черной кожей, мебель отделана хромом, стеклом, нержавеющей сталью. Здесь было слишком много всего: зротические скульптуры, хитро подсвеченные потайными прожекторами, вращались на пьедесталах, голограммы мерцали на фоне темных стен, модернистские произведения искусства мигали неоном. -Ради Бога, Саймон, это Алекса! – нетерпеливо сказала она.
Последовала пауза. -Ты одна? – его голос был даже более осторожным и отстраненным, чем тот, что прозвучал на автоответчике. -Они давно ушли, Саймон. Я ждала, что ты позвонишь. -С ума сошла? Насколько я знаю, трубку мог взять полицейский. С тобой все в порядке? В порядке ли? Физически, пожалуй, да. Она сумела прибраться в квартире, не так ли? Она не сломалась, не наглоталась таблеток, но не способна была заставить себя дотронуться до постели, не то что лечь в нее, и не могла даже подумать о будущем, которое так или иначе станет настоящим, в тот миг, когда взойдет солнце. -Алло? Ты еще здесь? -Извини. Нет, я не в порядке. -Что случилось? -Это было ужасно. Можно подумать, что это я убила его! Никто даже не в ы с л у ш а л меня – даже деверь Артура. -Де Витт? Да, этот тип холоден, как рыба. Они поверили в твой рассказ?
На миг она вздрогнула, вспомнив панику, которую ощутила при звонке в дверь, понимая, что это вызванная ею полиция, но было уже поздно изменить то, что она сделала, дабы подтвердить свою историю.
– Нет, – сказала она. Дежурные копы, те, что прибыли первыми, может и поверили бы, но я думаю, что врачи не обманывались ни секунды. Потом приехал инспектор с парой детективов. Он тоже понял, что случилось. Я прочла это по его глазам. -Забудь его глаза. Он с к а з а л что-нибудь? -Он не обвинял меня прямо, нет, если ты это имеешь в виду. Но из тех вопросов, что он мне задавал я заключила, о чем он думает. -Не беспокойся, о чем он д у м а е т. Копам платят за то, чтоб они предполагали худшее. Они спрашивали тебя, был ли кто-нибудь еще в квартире? -Да. Снова и снова. -И что ты сказала? -Ответила – нет, я была одна. -Хорошая девочка. – Он сделал паузу. Она услышала клацающий звук и поняла, что он дистанционным управлением переключает каналы телевизора. – Конечно – продолжал он, – я никогда не думал, что они купятся на это. И предупреждал тебя.
Она промолчала. Это было истинной правдой.
– По правде, меня ставит в тупик, что ты так заботилась о распроклятой репутации Баннермэна. Не многие пошли бы на такой риск ради старика. Эту сторону твоего характера я никогда полностью не понимал. Все время забываю, что ты приехала со Среднего Запада. -Я тебе говорила. Я любила его. -Да, знаю, – нетерпеливо перебил он. Разговоры о любви всегда раздражали Саймона, который отрицал, что это чувство вообще существует, а если да – что в нем есть какой-то смысл. Он любил заявлять с некоей гордостью, что сам никогда его не испытывал, однако совершенно счастлив. – Мы с тобой это обсуждали. Все просто. Баннермэн являл собой образ отца – привлекательный пожилой человек, изумительно богатый… элементарная психология, хрестоматийный случай для любого фрейдиста…
Она с трудом заставляла себя слушать. Саймон мог без устали объяснять чувства других людей.
Большей части того, что она узнала о жизни по приезде в Нью-Йорк, она была обязана ему, но не думала, что когда дело коснется любви, он чему-либо способен ее научить. Когда-то они были любовниками (слово, которое Саймон употреблял исключительно в физическом смысла) и из этого она тоже вынесла значительный опыт, в основном печальный. Однако она не озлобилась против него.
– Саймон, я не нуждаюсь в лекции, – сказала она.– Не сегодня.
– Так плохо?
Его тон был сочувственным, как будто он когда-либо был способен приехать и принести извинения. О Саймоне можно сказать все, что угодно, подумала она, – и большинство знакомых могли бы наговорить о нем кучу гадостей, – но ему нельзя отказать в интуиции. Возможно, из-за того, что у него так мало собственных эмоций, он так легко определяет их у других. Прирожденный манипулятор, даже когда его личные интересы не были напрямую затронуты, он был остро внимателен к человеческим чувствам, лучший слушатель в городе, где большинство преуспевающих людей слишком заняты разговорами о себе, чтобы расслышать хоть слово в ответ.
– Так плохо. Хуже. – Она мгновение помолчала. Когда заговорила вновь, голос ее стал тише и настойчивей. – Саймон, я не могу здесь оставаться, – почти прошептала она. -Что? -Я не могу оставаться здесь одна! – повторила она, сознавая, что голос ее дрожит от подступающей истерики, но не в силах с нею справиться. – Думала, что смогу. Все было в порядке, пока я занималась уборкой, но как только перестала, поняла, что должна уйти отсюда. -Успокойся. Утром почувствуешь себя лучше. Поверь. -Саймон, я не могу ждать до утра.
Он вздохнул.
– Саймон, я хочу приехать к тебе. Ты можешь поместить меня в свободной спальне. Или я буду спать на софе. П о ж а л у й с т а! – Она сделала паузу. – Саймон, я не хочу быть одна. -Эй, успокойся. Я понимаю. Просто не думаю, что это хорошая мысль. -Меня это не волнует. И вообще, почему это плохая мысль? У тебя кто-то есть? Я так не думаю, Господи помилуй! -Нет, нет, не в этом дело. Ты выглядывала в окно? -Конечно, нет. Зачем? -Так погляди! Уверен, что перед твоей дверью расположилась толпа репортеров.
У нее пересохло в горле. Она отложила трубку, подошла к окну и отодвинула штору. Подьезд дома разглядеть было невозможно, но но на тротуаре напротив топталось по меньшей мере с десяток мужчин и женщин, включая команду телевизионных новостей с мини-камерами и вспышками. Она почувствовала себя, как загнанный зверь. Вернулась и подняла трубку.
– Ты прав, – сказала она приглушенно, словно репортеры снаружи могли услышать ее. -Конечно, прав. Ты – сенсация! Мой совет – оставайся дома.
Мгновение она обдумывала этот совет, и отвергла его. Если она что-то узнала о Саймоне за два года работы у него, так то, что он пойдет на все, чтобы его имя не попало в газеты. И ее имя, поскольку она работала на него. Большинство людей его круга тратило массу сил, чтобы их упомянули хотя бы на шестой странице "Пост" или в колонке сплетен Лиз Смит. Саймон прилагал столько же усилий, чтобы избежать всякого упоминания о себе и своих делах даже в разделе бизнеса "Нью-Йорк Таймс". Толпа репортеров действовала на него так же, как толпа линчевателей.
У нее не было никакого желания выходить из подъезда под лавину вопросов и вспышки камер, но все лучше, чем сидеть здесь, загнанной в квартире, где лишь несколько часов назад Артур Баннермэн умер в ее объятиях.
– Худшее, что они могут сделать – это задавать вопросы, – сказала она более уверенно, чем чувствовала себя. – И нет закона, по которому я обязана им отвечать. Я не собираюсь сидеть, забившись здесь, поэтому могу пройти через них. -Приди в себя. Сейчас четыре часа долбанного утра. Ты никогда не поймаешь такси. А если поймаешь, они увяжутся за тобой.
Алекса без труда распознала осторожную ноту, как отдаленный сигнал опасности. Совсем недавно Саймон выскользнул ради нее из своей скорлупы, несмотря на весь свой здравый смысл, сейчас же он уклоняется. Она удержалась от порыва закричать на него, понимая, что из этого не выйдет ничего хорошего и будет только хуже.
– Что-нибудь придумаю. Оторвусь от них в парке, если понадобится.
Он рассмеялся.
– В парке? В это время ночи там зона боевых действий!– Саймон был из тех нью-йоркцев, кто испытывал романтическую гордость опасностями города, настоящими или воображаемыми, и прогулку на два квартала от Пятой Авеню он воспринимал как героическое приключение, полное риска. Его квартира была экипирована всякого рода сигнальными устройствами против взлома не хуже, чем ракетная база, он занимался боевыми искусствами и имел разрешение на ношение оружия. Насколько знала Алекса, он ни разу в жизни не был в Центральном Парке, но вполне естественно, что он считал его полем битвы.
– Со мной будет все в порядке, Саймон. Головорезы пошли домой и легли спать, когда головы резать стало некому. У них, как и у всех, есть свои рабочие часы. -Ради Бога, Алекса! Твой любовник был одним из богатейших людей Америки. К утру весь этот чертов мир узнает, что он умер в твоей постели. Люди подумали бы так, даже если бы это н е б ы л о правдой. За двадцать четыре часа ты будешь прославлена прессой, дорогая. Хочешь ты этого или нет? -Он не был моим любовником, Саймон. – А кем же тогда?
Она сделала глубокий вдох.
– Он был моим м у ж е м.
Саймон замолчал. На миг ей показалось, что связь прервалась. Затем до нее донеслись слабые зхвуки песни Отиса Реддинга "Постарайся быть немного нежнее". Вероятно, Саймон переключился с какого-то фильма, который смотрел, пока разговаривал с ней – верный признак того, что он сосредоточился, его глаза закрыты, чтобы лучше соображать. Сознание, что ей, наконец, удалось потрясти его, доставляло своего рода удовольствие.
– Что это значит – " м у ж е м"? – спросил он. -Это значит, что мы поженились. -Ты меня дурачишь? -Нет. -Когда, Христа ради? -Вчера.
Она слышала его дыхание, прерывающее Отиса Реддинга.
– Тогда какого черта ты не сказала?
Это был хороший вопрос. Она не гордилась своим поведением в последние несколько часов. Было неразумно настаивать на том, чтобы одеть Артура и перенести его в гостиную – хотя она чувствовала – он бы не захотел, чтобы его нашли обнаженным в ее постели. Для него было необходимо достоинство, мысль о том, чтобы умереть, занимаясь любовью с женщиной, годившейся ему во внучки, показалась бы ему шуткой в дурном вкусе, независимо, был он на ней женат или нет. Даже Саймон, которому она позвонила, как только обрела дар речи, понимал э т о. Еще более неразумно было сохранять тайну брака после его смерти. Обещание есть обещание, и она никогда не нарушала слова, данного Ароуру. Но смерть, разумеется, освобождала ее от обязательства, которое было уже невозможно сохранить.
– Артур хотел держать все в тайне, пока у него не будет случая сообщить родным, – сказала она. – Они все собирались собраться вместе на его шестьдесят пятый день рождения, видишь ли, и вот тогда Артур… -Ясно. – Он явно не был убежден. – Де Витт знает? -Н и к т о не знает. Ну, судья. И его секретарь. И шофер Артура – он был свидетелем. -Тебе лучше уехать, – сказал Саймон. Она отметила, что вся его уклончивость мгновенно исчезла. – Чем скорее, тем лучше. -А как насчет репортеров? -Протолкнись сквозь них. Не отвечай ни на какие вопросы. Просто иди. Дай мне…скажем, двадцать минут. Я буду ждать тебя на парковке за Таверной.
Его тон был резким, но дружелюбным. Алекса без особого труда догадалась, что в качестве вдовы покойного Артура Алдона Баннермэна она гораздо более приемлема, чем как незамужняя героиня скандала для первой полосы. Это было обидно, но не очень, и она предпочла не обращать внимания на быструю душевную перемену Саймона. Его эгоизм был инстинктивным, настолько естественным, что невозможно было обижаться на него долго. В любом случае она не в том положении, чтобы с ним ссориться. Ей был нужен друг и союзник, даже если его мотивы были не совсем бескорыстны. Она позволила себе лишь слегка съязвить.
– А ты не беспокоишься, что нас будут преследовать?
Он пропустил это мимо ушей.
– Я заведу их в Гарлем, даже в Бронкс, оторвусь от них на тамошних улицах, а потом вернусь в Ист-Сайд.
Решая практические проблемы, Саймон был до невероятности неистощим, особенно, если это обещало какие-то приключения, единственно, чего он по-настоящему боялся, была скука.
– Надень кроссовки, – посоветовал он. – Первым делом утром позвонишь де Витту. Необходимо, чтобы он услышал новости от тебя. -Не понимаю, зачем… – начала Алекса, не вполне уверенная, что хотела бы начинать первый день своего вдовства со столкновения с Кортландом де Виттом, чьего поведения по отношению к ней она не собиралась прощать, но Саймон был уже на взводе – встал и побежал, как любил говорить он о себе.
– Двадцать минут, начиная с э т о й, – оборвал он ее и повесил трубку.
Она взглянула на часы – тонкий, гибкий браслет из золотых чешуек, с циферблатом, столь маленьким, что почти невозможно было разглядеть время – первый подарок от Артура. Это было так похоже на него: он не поехал за подарком к Буччелати или Тиффани, но вместо этого подарил ей нечто несравненно более ценное. Часы были единственные в своем роде, выполненные Картье в Париже, настолько уникальные, что когда она принесла их в отделение Картье на Пятой Авеню, менеджер сам вышел, чтобы осмотреть их и предложил выкупить их для коллекции Картье, если она когда-либо захочет их продать. Алекса не спросила, сколько они стоят, но счет за чистку и настройку составил почти пятьсот долларов, которые она уплатила сама, не обращаясь к Артуру,
Десять минут на сборы. На миг она задумалась о своем выходе. Интересно, как положено выглядеть, прокладывая путь через толпу репортеров перед телевизионными камерами? Единственные, кого она видела в подобной ситуации, были высокопоставленные мафиози, собиравшиеся предстать перед Большим Жюри, которые, как правило, пытались прикрывать лица воротником или шарфом. Она этого делать не собиралась.
А также, вопреки совету Саймона, не было у нее намерения предстать в кроссовках на национальном телевидении. Она сбросила джинсы и свитер, в которых оставалась с ночи – не хотела встречать полицию в халате, – и одела плиссированную серую фланелевую юбку, шелковую блузку, высокие замшевые сапоги и твидовый жакет. Нет нужды, в конце концов, одеваться для прессы, как подросток или шлюха. Она взяла темные очки и сдвинула их на лоб, чтобы удержать волосы. Она знала – лучше так, чем прикрывать глаза. Темные очки среди ночи будут смотреться перед камерами, как несомненный признак вины, а она ни в чем не чувствовала себя виновной.
Она взяла перчатки и сумку со столика в прихожей, открыла дверь и стала спускаться по лестнице, твердо и уверенно, даже когда достигнув холла, по вспышкам камер поняла, что репортеры стаей собрались у матовых стеклянных дверей.
И когда она собиралась с силами, чтобы пройти через пытку, ей вспомнилось, что она приехала в Нью-Йорк, надеясь прославиться. Теперь слава, наконец, готова была обрушиться на нее.
По очень плохим причинам.
За пределами семейного круга к Патнэму Баннермэну относились, как вполне разумному и талантливому взрослому человеку. Он был преуспевающим фотографом, богатым, благодаря собственным заработкам, более, чем способен вести дела и справляться с большими и малыми проблемами повседневной жизни. Он встречал уважение со стороны своего банковского менеджера, своего агента, приходящей прислуги, и в различной степени обожание и восхищение значительного числа женщин. Но стоило только приехать домой, думал он, чтоб к тебе относились как к ребенку или деревенскому дурачку.
Как младший из детей Артура Баннермэна, он, как правило, исключался из семейного совета, и даже не обижался на это. Слишком часто в прошлом семейные советы были посвящены ему самому.
Он должен был разрешать проблемы, держась в стороне, и уже сожалел, что приехал, хотя при данных обстоятельствах вряд ли мог отказаться. Он отдал дань уважения бабушке, которая велела ему найти белую рубашку и переодеться, и обменялся несколькими словами с братом Робертом – тот был слишком занят "преодолевая трудности", как если бы смерть отца была дипломатическим кризисом.
Роберт занял кабинет отца – мрачную, отделанную панелями комнату, полную переплетенных в кожу счетных книг и политических заметок, откуда время от времени возникал, дабы провозгласить, что он только что говорил с президентом, или что Кортланд де Витт едет из Нью-Йорка с важными известиями, которые не хочет обсуждать по телефону. Приезд де Витта и его неожиданное отбытие, казалось, создали н а с т о я щ и й кризис, и теперь Роберт пребывал наверху за запертыми дверями вместе с бабушкой, в то время как слуги кругом передвигались на цыпочках и общались замогильным шепотом, словно малейший шум мог бы сорвать с их голов покров Господень, что, учитывая настроение миссис Баннермэн, было вполне вероятно.
Известие, что отец умер в квартире – а возможно, даже в постели – молодой женщины, не потрясло Пата. Он был удивлен, конечно, но на свой лад это показалось ему лучшим, что он услышал о старике за многие годы. Он предполагал, что подобные вещи проходят мимо отца, что вся его жизнь состоит из заседаний совета директоров, официальных обедов и приемов с его ровесниками и всяческими скучными социальными обязанностями, вроде открытия нового крыла Метрополитен Музея.
При редких случаях, что он встречался с отцом в последние годы, тот казался старым, усталым и скучающим, – человеком, полностью поглощенным рутиной, дававшей ему очень мало удовольствия и никакого возбуждения. Патмэн не находил это странным – в конце концов, отцу было за шестьдесят, и он все еще страдал от последней неудачной попытки достичь президентского поста, хотя и скрывал свое разочарование за обычным самообладанием аристократа. Он был здоров, даже оживлен, но Патмэн не допускал и мысли, что у отца есть личная жизнь, как будто либидо Артура Баннермэна исчезло вместе с президентскими амбициями.
Конечно, детям всегда трудно представить сексуальную жизнь родителей – Патнэм, хоть и не имел детей, был уже в том возрасте, когда можно это понять, но в случае Артура Баннермэна, его достоинства, ошеломляющая сила личности, и презрение к любому поступку, несовместимому с его представлениями, еще труднее было допустить, что он обладает теми же нуждами и слабостями, что простые смертные. Это было все равно, что представить себе Джорджа Вашингтона с вынутой вставной челюстью или без штанов.
Пат усмехнулся, вспомнив все письма о собственных аморальных Поступках за все эти годы, не лишенным горечи – особенно с тех пор, как стало ясно, что они бесполезны. В целом же он был рад, что отец сумел получить хоть немного радости в последние годы жизни.
Он пребывал в таком "подвешенном" настроении, ожидая услышать, что решится наверху и чувствуя себя неуютно в огромной библиотеке, комнате, которая была под запретом для детей, и которая связывалась в его понятии с суровыми лекциями о том, что ему необходимо изменить образ жизни и вести себя,как подобает Баннермэну. Прадед купил обстановку этой комнаты с панелями Гринлинта Гиббонса и украшенным резьбой потолком у английского герцога, и перевез в Кайаву вместе с бесценной коллекцией книг и рукописей, а заодно и пятерых мастеров, работавших два года, чтобы ее разместить. Комната должна была принадлежать музею, и Пат предпочитал, чтобы она там и находилась.
Он встал, подошел к одному из секретеров, открыл спрятанный телевизор, и включил его, чтобы посмотреть новости. В Кайаве то, что напоминало о современности, тщательно скрывалось, поскольку Элинор была уверена, что предметами, сделанными из пластика, можно пользоваться, но не смотреть на них. Гости, бывало, бродили по всему дому в поисках телефона, не догадываясь, что он спрятан в шкафчике их прикроватного стола.
Пат сел и стал смотреть. Главным сюжетом была перестрелка в Бронксе – как противно было бы отцу оказаться вторым после разборки между копами и чокнутыми латиносами! Но не более противно, чем то, что последовало далее: несколько кадров, изображавших Артура Баннермэнана на национальной конвенции республиканцев в тот год, когда его обошел Ричард Никсон, аэроснимок Кайавы, при котором сообщалось, что Баннермэны – одна из богатейших семей Америки – для тех, кто этого еще не знал, затем моментальный снимок кирпичного дома на Западной 68-й улице, где он умер – как заявила Конни Чанг с многозначительной улыбкой, "в роскошной квартире своей близкой приятельницы, модели Александры Уолден."
Потом появилось несколько глянцевых фотографий мисс Уолден – и она, конечно, подумал Пат, могла потрясти. Черные волосы и светло-серые глаза придавали ее лицу тревожное, почти кошачье выражение, и никак нельзя было придраться к ее полным губам и высоким скулам, но она не обладала расслабленной, холодной грацией знаменитых манекенщиц. Под ее гладкой кожей чувствовались настоящие кости и мускулы. Чтобы стать топ-моделью, ей требовалось сбросить пять-десять фунтов, да и в любом случае топ-моделям экстра класса сейчас по четырнадцать-пятнадцать лет, это тощенькие детишки с надутыми взрослыми личиками. А вот лишние пять-десять фунтов, возможно, дали бы ей шанс сделаться " девушкой месяца", хотя лицо ее для "Плейбоя" было чересчур классическим, подумал он. Последняя фотография изображала ее в купальнике от Камали, в котором она держалась не совсем свободно.
Он услышал шаги за спиной, но его внимание было привлечено к экрану, где телекамеры поймали ее, прокладывающей путь сквозь толпу репортеров – посреди ночи, в резком свете вспышек. Камера нацелилась ей в лицо – выражение его было мрачно-решительное, хотя в больших светлосерых глазах мелькала паника – а может и скорбь – трудно было определить.
– Давно ли вы знали мистера Баннермэна? – заорал репортер, присунувшись к ней в упор.
Она отвернулась и оттолкнула камеру.
– Каков был характер вашей связи? – теперь она была полностью окружена, ее было почти не видно из-за всех микрофонов и диктофонов, направленных ей в лицо.
– Оставьте…меня…одну… – ее голос был твердым, отчетливым, но отнюдь не истерическим. Неожиданно она вывернулась, оттолкнула камеры, сказала: "Прошу прощения" невидимому оператору, а возможно, всему окружающему миру, и исчезла из фокуса, бросившись во тьму.
– У отца был лучший вкус, чем я в нем предполагал. – Знакомый голос был резок, как удар хлыста, каждый звук четок, как колоколец, на каждой гласной – отпечаток Гротона и Гарварда. Голос звучал, будто отдавал приказ, даже когда это было и не так.
Патнэм обернулся. За ним стоял Роберт, как всегда, безупречно одетый.
– Чертовски привлекательная девушка. Не совсем обычная, тв согласен?
Пат приглушил звук.
– Наверное… -Н а в е р н о е? Откуда такое безразличие, Пат? Разве ты не находишь, что она классная? -Ну да, Господи помилуй! Какое это имеет значение?
Роберт улыбнулся многозначительной улыбкой превосходства, которая всегда заставляла Патнэма чувствовать себя так, будто он снова оказался в детской, на милости старшего брата.
– Что ж, это имеет значение. Больше, чем ты способен додуматься. Видишь ли, юная мисс Уолден з а я в л я е т, – голос Роберта был полон иронии, когда он подчеркнул это слово, – что отец женился на ней. -Ж е н и л с я?
Роберт сел, элегантно закинув одну ногу на другую. Он был одним из тех людей, чья одежда никогда не теряет складок и не морщит, как у обычных обывателей. Попади он в ураган, и все равно умудрится выглядеть, причем без всяких заметных усилий, будто только что вышел от своего лондонского портного в костюме с иголочки. Он зажег сигарету. Казалось, он хотел выдержать паузу, в чем Пат распознал сигнал опасности.
– Это единственная разумная реакция, на которую я надеялся, – сказал Роберт. – Я всегда могу рассчитывать на тебя в том проклятом кризисе.
Патнэм боролся с мыслью, что отец мог тайно жениться на женщине, бывшей на тридцать – нет, сорок! – лет моложе его. Брак в семье Баннэрмэнов был серьезной и торжественной проблемой, больше всего напоминающей брак в Британской королевской семье – разумеется, с теми семьями, которые считались приемлемыми. Требовалось происхождение, воспитание и давнее состояние, а сама свадьба предполагала тщательную инструментовку, сбор всех родственников, труд десятков солидных юристов и – первое и главное – совет и одобрение Элинор Баннермэн. Это отнюдь не значило, что Баннермэны не заводили любовниц и подружек, однако ни один скандал не омрачал жизни деда и прадеда Патнэма, за исключением финансовых скандалов, тех, что приводят в ярость журналистов и временные сенатские комитеты. Браки Баннермэнов были эквиваленты союзам и слияниям, они не могли закончиться легко, и это была единственная причина, по которой Пат так и не женился.
– Господи… – произнес он. – Ты думаешь, это правда? -Де Витт считает, что нет. Конечно, он придурок… -А что думает бабушка? -Грубо говоря, писает кипятком. Лишила бы отца наследства, если бы он все еще был жив. О н а думает, что девушка мошенничает. Ради денег или славы. -А ты что думаешь? -Конечно, это сомнительно. Я не могу представить, чтобы отец направился в мэрию с девицей, годящейся ему во внучки, а ты?
Пат задумался. Роберт, как старший сын и предполагаемый наследник, имел больше оснований утверждать, будто он верит, что вся эта история вымышлена.
– Не знаю, – сказал он, пытаясь припомнить, что говорил ему отец при последней встрече. – Видишь ли, отец в некотором роде изменился, когда я в последний раз его видел. Много толковал о счастье. -О счастье? О т е ц? -Я видел его чаще, чем ты. – И это еще деликатно сказано, подумал Патнэм. Разрыв между Артуром Баннермэном и его старшим сыном был абсолютным и полным: каждый из них твердо придерживался своей позиции, и ни с одной стороны годами не было порывов к примирению. Патнэм не часто встречался с отцом, и только когда его приглашали, но Роберт не виделся с ним совсем. – Ты знаешь, отец всегда казался мне очень одиноким. И о з л о б л е н н ы м. Но когда я пришел к нему пропустить бокал…примерно, полгода назад, он весьма…хм… расслабился. С нетерпением ждал своего шестьдесят пятого дня рождения. Говорил о том, чтобы наладить отношения с тобой. -Со м н о й? -"Хватит уже, я собираюсь зарыть топор войны с Робертом», – сказал он. Я подумал: Господи, это совсем на него не похоже. А потом подумал – может он уже принял на грудь пару скотчей, дай ему бог здоровья, но знаешь, он совсем не выглядел пьяным. Видишь ли, это не то слово, которое для меня связано с отцом, но казался почти… отвязанным. Я все еще считаю, что он пытался что-то мне сказать, но, как бы то ни было, он так этого и не сказал. -О т в я з а н н ы м? Не уверен, что правильно тебя понимаю. С шестидесятых мы жили разной жизнью. -Да. Моя сторона, кстати, победила. -Он мог быть влюблен? – спросил Роберт, игнорируя напоминание Патнэма об их старых политических разногласиях. -Ну, в то время я этого не понял, но, да…, полагаю, мог. Кстати, еще один довод за это – на нем была полосатая рубашка.
Роберт поднял брови.
– Я не хочу сказать – в у з к у ю полоску. Я имею в виду тот фасон, что выпускают Турнбулл и Ассер – большие, широкие ярко-красные полосы на кремовом фоне, вроде тех рубашек, что голливудские продюсеры покупают в Лондоне. Я бы и через миллион лет не мог представить отца в чем-либо подобном.
Роберт мгновение посидел в молчании. Обозрел собственные белоснежные манжеты. Его одежда была столь же консервативна, как у отца. Его вкусы формировались семейными традициями и требованиями политики. Старый Кир Баннермэн всю свою жизнь одевался по моде своей юности – возможно, он был последним человеком в Америке, носившим ботинки на высоких застежках и накрахмаленный белый воротничок, его сын Патнэм носил темно-синий костюм с визиткой даже в Кайаве, Артур Баннермэн сохранял верность двубортным костюмам долгое время после того, как большинство людей их забросило, и всегда одевался так, будто собирался на заседание совета директоров или собственную инаугурацию.
Роберт затушил сигарету, встал, пересек комнату, задержался перед высоким окном, спиной к Патнэму, глядя на холмы. Он провел рукой по панели, любовно коснувшись замысловатой резьбы кончиками пальцев, затем заложил обе руки за спину.
Патнэм ощутил знакомый приступ страха и вины, потом осознал, почему: так всегда стоял отец – высокая, суровая фигура, руки заложены за спину, оглядывая Кайаву, чтобы собраться с мыслями, перед тем, как обернуться и произнести приговор над одним из детей.
Со спины Роберта можно было почти принять за отца – те же широкие плечи, прямая осанка, те же сильные, нервные пальцы, – единственный видимый признак хорошо скрываемой тенденции к нервному напряжению. С детства Роберта считали "натянутой струной", величайшие усилия нянек, учителей и директоров школ и тренеров по атлетике были призваны это исправить, несмотря на то, что сам Артур Баннермэн и отец его Патнэм были хорошо известны склонностью к мрачности и "трудны" в общении. Люди, жившие на нервах, они были они были подвержены непредсказуемым приступам самой черной депрессии, как если бы напряжение жизни с именем и богатством Кира Баннермэна было больше, чем они могли вынести.
– Здесь слишком много гнилья, которое пора выкорчевать, – сказал Роберт, явно про себя.
Панэм не понял, о чем думает брат – о деревьях или о прислуге. Основная разница между ними двумя крылась в том, что Роберт был очевидным наследником, и всегда хотел им быть.
Е с л и б ы Д ж о н б ы л ж и в…, но его не было. Патнэм спросил себя, придет ли когда-нибудь время, когда эта мысль перестанет посещать его несколько раз в день, – и не только его, но и всех в семье, включая Роберта. О с о б е н н о Роберта.
Джон, с его легкостью, счастливым очарованием, чувством юмора, страстными порывами, Золотой Мальчик, никогда не испытывавший благоговения перед богатством, спокойный в сознании того, что когда-нибудь оно будет принадлежать ему, и что он точно знает, что с ним делать…
Все любили Джогна, даже Роберт – хотя Роберту приходилось тщательно скрывать зависть, или горькое сожаление, что простой случай сделал его вторым в роду. Он постоянно стремился во всем победить Джона, но даже, когда это ему удавалось, это была безнадежная задача, ибо Джон всего достигал без труда, тогда, как Роберт должен был потеть, сражаться и тренироваться с той мрачной решимостью, из-за которой его победы зачастую выглядели бесплодными. Он соперничал с Джоном во всем, от плаванья, карабканья по деревьям, и борьбы до скоростных гонок, но Джона, казалось, совсем не заботило, победит он или нет, как если бы он просто уступал страсти Роберта к соперничеству, но даже, когда он проигрывал, всегда казалось, что он мог бы победить, если бы захотел постараться. Он не то, чтобы воспринимал Кайаву и богатство как должное – он был слишком умен для этого, но создавалось впечатление, что в жизни для него есть более важные вещи, в отличие от Роберта, чья одержимость тем, что не должно было ему принадлежать, каждому бросалось в глаза.
Конечно, Кайава, как и богатство, ей представляемое, были слишком велики, чтобы "принадлежать" одному человеку, но контроль над запутанной паутиной трестов, корпораций и фондов традиционно переходил к старшему из наследников Баннермэна, вместе с ограниченной, но весьма значительной властью предпринимать финансовые решения от лица семьи.
Патнэм знал семейную историю: Кир Баннермэн много и основательно размышлял над судьбой своего огромного состояния, и, хотя в изнуренном старике, который проводил последние годы в темном тесном кабинете на верхнем этаже, сгорбившись над своими гроссбухами, как клерк, в зеленом козырьке, нарукавниках, в очках в стальной оправе и целлулоидном воротничке, не было ничего аристократического, он понимал многие преимущества английской аристократии, чьи произведения искусства скупал после яростной борьбы. Даже такое большое состояние, как у него, могло быть растрачено через два или три поколения, будучи поровну разделено между наследниками, а он поставил целью его сохранить. Глубоко верующий человек, в духе своего времени он стал относится к богатству, как к определенной религии. Деньги были не только силой, они были в его глазах и даром Божьим, д о б р о м – следовательно, преуменьшение или растрата их были своего рода богохульством. Правда, будучи богаче всех английских герцогов, вместе взятых, он не был герцогом, однако законы Соединенных Штатов позволяли самим создавать герцогства. Он устроил все так, чтобы поступления от части его состояния обеспечивали бы посредством трастов нужды наследников, тогда как контроль над ним в целом переходил бы от отца к старшему сыну – или дочери, при отсутствии сыновей.
Существовали, конечно, и лазейки, проблемы, которые даже Кир Баннермэн не мог решить для грядущих поколений. Каждый наследник обязан был сохранять целостность состояния, скромно определямого им как "Трест", настаивая на подробном, тщательном добрачном соглашении – необходимо было выработать орудия, благодаря которым браки Баннермэнов напоминали деловые альянсы. Как прекрасно был известно Патнэму, отчасти именно катастрофический брак Роберта – и соответственный развод – окончательно настроили против него отца, ибо выбор правильной спутницы жизни был первой и самой главной обязанностью наследника Баннермэнов.
Роберт повернулся к брату, выражение его лица было жестким, непреклонным, осуждающим.
– Тебе следовало сообщить мне об отце, черт побери, – сказал он.
Странно, подумал Патнэм, как только начинаешь испытывать симпатию к Роберту, он обязательно сделает или скажет что-нибудь, ее изничтожающее. Ванесса, бывшая жена Роберта, однажды призналась, что он просто неспособен принять любовь, он ее хочет, говорила Ванесса, даже требует, но когда она предложена, он ее отвергает. -" Я не имею в виду, что он плох в постели", – шептала она хриплым, с придыханием голосом, – но девушке нужно немного чувства, правда? Я хочу сказать, в браке должно быть что-то помимо секса…"
После пары бокалов Ванесса специализировалась на таких интимных откровениях, что ее несчастные соседи за обеденным столом краснели и ерзали – как-то она во время одной из тех кратковременных пауз в общей беседе, что случается между сменой блюд, во всеуслышание заявила: как нечестно, что большинство мужчин обожают принимать оральный секс, но ненавидят его давать – однако Патнэм чувствовал, что характер Роберта она обрисовала превосходно. Он расчетливо заставляет тебя выказать привязанность к нему, затем выбивает из-под тебя стул, и ты чувствуешь себя дурак дураком.
Теперь Панэм сдержал собственное стремление нанести ответный удар, понимая, что именно этого Роберт от него и ждет.
– Я не обязан был звонить тебе только для того, чтобы сообщить, что на отце была полосатая рубашка, и он выглядел счастливым, – сказал он. – То есть, тогда мне не казалось, что это имеет такое большое значение.
Роберт кивнул – это было наиболее близко к извинению, что он был способен выказать.
– Господи, заявил он, если бы я настоял на своем, этого бы никогда не случилось. Вот что должно быть законом семьи: достигнув определенного возраста, глава семьи уходит на подножный корм, или разделяет ответственность со следующим поколением. -Ты никогда не согласишься с этим, когда придет твоя очередь.
Роберт мрачно усмехнулся.
– Чертовски верно. – Он подошел к большому старинному столу и нажал кнопку вызова. – Я собираюсь выпить, сколько бы сейчас ни было времени. Все, что я могу сказать – надеюсь, что бабушка права. -В чем? -В том, что девушка измыслила историю о браке. В худшем случае, мы можем от нее откупиться. Возможно, этого она и добивается. -Честно говоря, она не показалась мне девушкой подобного типа. -Очнись! Другого типа вообще не бывает. Просто одна берет цену выше, чем другие, вот и все.
Патнэм не был согласен, но спорить не стал. В конце концов, не он был женат на Ванессе, и не ему пришлось торговаться с ней над соглашением о разводе. Подобный опыт бросил бы тень на чье угодно отношение к женщинам.
– Мне было бы любопытно с ней встретиться, – осторожно произнес он. -В с т р е т и т ь с я с ней? Ради Бога, даже не думай об этом. Все должно быть исключительно в руках юристов. Последнее, что нам надо – в с т р е ч а т ь с я с этой сукой. Вероятно, она только этого и ждет. Элинор совершенно ясно заявила де Витту – ни при каких обстоятельствах она не должна появляться на похоронах. Но я не могу представить, чтоб она посмела там показаться, а ты? -Ни в коем случае, – преданно ответил Патнэм. Но, вспоминая телевизионные кадры, где Александра Уолден смотрела на репортеров, он не был так уверен. От чего-то в ее глазах ему делалось не по себе. И внезапно его осенило, что точно такая же решимость видна была в глазах Элинор Баннермэн.
Он спросил себя – а что, если Роберт снова недооценивает противника.