Вадим Волобуев Боги грядущего

Человечек вдали — меньше ногтя. В левой руке у него — кривая палка, правую завел назад, к мешку на спине и тут же изящно поднял ее над головой. Потом опустил, прикрыв ладонью правую щеку, сложил пальцы щепотью и поднес к уху — сотворил заклинание.

Ездовые собаки его заходились лаем — чихвостили волков, шедших с подветренной стороны: серые спины хищников так и мелькали меж сугробов. В небе разливалось сияние: колыхались, выгибаясь, разноцветные сполохи, растекались молочные потоки, загоралась багровая заря.

Человечек опустил правый локоть, потом снова завел руку за спину. Один из волков вдруг подпрыгнул, вскинув передние лапы, и хряпнулся в сугроб. Остальные прыснули в стороны, рассыпались полукругом, заметались суматошно.

— Эк! — крякнул Сполох. — Ловко он его!

Незнакомец прикоснулся кончиками пальцев к правому уху, вытянул вперед левую руку — и еще один волк, задрав лапы, зарылся в снег.

— Аааааааааааа! — вдруг заорал Огонек. Сорвавшись с места, он запрыгнул в сани, ударил остолом собак и принялся суетливо разворачивать упряжку, шаря вокруг обезумевшим взглядом.

Старик Пламяслав потянул правый повод, пятками понукая лошадь, замахал рукой, отводя порчу. Просипел неистово:

— Великий Огонь, спаси и сохрани! Отведи злые чары и всякую нечисть, избавь от наветов и сглаза, будь нам отцом и матерью! Великий Огонь, не оставь заботой…

Головня, перепугавшись, поднял лошадь на дыбы, ухватился за плеть, висевшую на запястье, хлестанул по мохнатому боку.

— Пошла, пошла, родимая! Выноси!

Взметнув белую порошу, лошадь помчалась прочь — подальше от страшного места, где чародей крушил заклятьями волков. Духи снега и мороза ударили Головне в лицо, студеная серая мгла сомкнулась перед глазами, крылатые демоны замелькали вокруг. Загонщик прижался к холодной шерстистой шее кобылы и крепко сжал поводья, напрочь забыв о товарищах и о деле, ради которого оказался посреди тундры. Все его мысли теперь были лишь о спасении.

А сзади, словно глас с небес, доносилось:

— От болезни и порчи, от недобрых людей, от искушения и коварства — спаси и сохрани!

Снежная пыль вдруг извергла из своей утробы Сполоха на белоглазой кобыле. Сын вождя лихо натянул поводья и грянул, полный лихорадочного восторга:

— Чтоб мне провалиться, хо-хо, если мы не встретили колдуна!

И тут же пропал в серой мгле.

Устрашенные, они разбегались как зайцы. Злобный бог разметал их по тундре, расшвырял кого куда, окружив своими коварными приспешниками — духами тьмы и холода. Черные демоны закрыли небо — не осталось ни просвета, ни трещины. Надвинулись сумерки — время злобного Льда.

Головня устал нахлестывать лошадь и остановился, озираясь. Кобыла потянулась было носом к снегу, распаренная, жаждущая влаги, но седок взнуздал ее, похлопал по мокрой шее — не хватало еще застудить животину. Вокруг не было ни единой души: ни колдуна, ни волков, ни родичей. Одна лишь снежная равнина и едва заметные холмы вдалеке.

Слова заговора сами полились из уст:

— От сглаза и порчи, от наветов и обмана… От демонов болезней и страха… спаси и сохрани. Спаси и сохрани…

Он привстал на стременах, посмотрел вдаль, шмыгнув носом. Из головы все не выходили волки, сраженные неведомой силой. Силен колдун!

Подраспахнув меховик, Головня нащупал старый материн оберег — скукоженный черный комочек, весь в царапинах, твердый как камень. Опасливо зыркнув туда-сюда, приложился губами.

Колючий морозный воздух хватал за щеки, ел глаза. Повсюду, куда ни кинь взгляд, — однообразные снежные бугры, словно застывшая рябь на воде.

Головня соскочил с лошади, взял ее под уздцы, крикнул что есть силы:

— Эй, люди! Слышит меня кто?

Тишина.

Вот же досада! Один посреди тундры — хуже не придумаешь. Не место здесь лесовику, в этом проклятом месте, среди вздыхающих камней и носящихся повсюду духов смерти. Да и зверолюди опять же… Наткнешься на них — поминай как звали. Сожрут в один миг.

Головня постоял, всматриваясь в полумрак, сокрушенно покачал головой. Что же делать? Придется возвращаться. Авось колдун уже ушел. Где еще искать своих?

Он вздохнул и повел усталую, кротко моргающую кобылу. А чтобы тишина не давила на уши, принялся рассуждать вслух:

— Может, не колдун это был, а? Может, ошиблись мы? Демоны водят, без них тут не обошлось. Сначала гололедица, потом коров обрюхатели, теперь вот это… Огонек, сволочь, сбил с панталыку. Да и Пламяслав подкачал… Эх, старик! Не тот ты стал. Дурной, взбалмошный, пугливый. Я-то тебя другим помню. Совсем другим.

Вспомнилось Головне, как много зим назад Пламяслав рассказывал им, совсем еще зеленым, об этом колдуне. Было это в становище, старик сидел у очага и, вырезая из лиственничной ветви ложку, разглагольствовал перед собравшейся ребятней. На угольях мерцала синеватая слизь огня, по устланному старыми шкурами полу скользили осторожные тени, а на ворсистых стенах плясали духи. Как же уютно было там, в стариковской шкурнице, когда снаружи крутились черные демоны и выли люто замерзавшие волки!

Старик толковал об устройстве жизни. Он говорил: род подобен упряжке. Загонщики в нем — лошади, а бабы и дети — поклажа. Вождь — это тот, кто направляет общину, подобно вознице. А еще есть следопыт, указующий путь: он обвязывает себя сухой жилой и идет впереди, проверяя прочность наста. Без следопыта род бессилен, он — точно слепец, бредущий по тундре. Следопыт — это Отец…

— Ты был следопытом! — выпалил девичий голос.

Все обернулись на дерзкую. То была Искра, белокурая дочь рыбака Сияна. Подавшись вперед, она жадно смотрела на старика горящим взглядом. На щеках ее пылал румянец, а в распахнутых глазах танцевали крохотные льдинки.

— Я — не Отец, я — простой разведчик, — усмехнулся старик. — Лишь тот достоин зваться Отцом, кто родился в семье Отца. Не загонщик, не кузнец, не гончар, не каменотес, но только сын Отца и дочь Отца. Так повелось с тех пор, когда первые Отцы ходили по тундре, пророчествуя о Боге. Их избрал Огонь, дабы открыть людям глаза на истину. В их жилах течет особая кровь, напитанная чистотой верхнего неба и свежестью пещерных родников. Передавая эту кровь потомкам, они хранят тлеющее пламя веры, оберегая его от покушений мрака и холода…

Он поворошил в костре железной палкой с костяной рукояткой, и Огонь очнулся от дремоты, окатил собравшихся жаром, заплясал на угольях. Залоснились багрянцем лица ребятни, добрый бог засиял в их глазах крохотными льдинками, и необычайное благоговение охватило всех, будто здесь и сейчас они узрели Дарующего жизнь.

Но кто-то — кажется, Сполох — вопросил некстати: «А кто же тогда колдун? Может, он тоже — Отец, только со злой кровью?». И трепет развеялся, сменившись отвращением.

Старик задумчиво поковырялся в ухе и спросил:

— А видел ли кто детей у колдуна? Знает ли кто его жену?

Он помолчал, обводя слушателей взглядом бесцветных ввалившихся глаз. Те молчали. И тогда Пламяслав сказал, подняв заскорузлый палец:

— Лед, давший ему могущество, сделал его одиноким. Хочет ли кто такой участи?

И все сжались, устрашенные жуткой карой. Одиночество — незавидная участь. Даже для колдуна.

Старику была дана долгая жизнь и хорошая память. Волею Огня он застал время, когда люди еще ходили на тюленей. Он знал старые заговоры и непонятные слова, помнил древних Отцов и прежних вождей, он умел делать из веток зверей и птиц. Вечерами он приносил их в жилище, и они оживали: урчал медведь, наевшись свежих ягод, кричали казарки, высматривая место для гнезда, пели суслики, призывая подруг, билась в тенетах селедка. А еще он видел черных пришельцев.

Вдруг чей-то далекий возглас отвлек Головню от воспоминаний. «Эге-ге-ге-гей!», — разносилось над тундрой. Кричавший виднелся на самом окоеме, его фигура четко вырисовывалась в окружении серого неба — угольная черточка на меловой стене. Головня хотел было крикнуть в ответ, но осекся. Вдруг это — колдун? Прихвостень Льда горазд на всякие хитрости. Ему подделать голос — раз плюнуть.

Подождав немного, он в сомнении окинул взором притихшую, затаившуюся тундру, быстро проговорил про себя молитву. Потом собрался с духом и завопил в ответ:

— Эге-ге-геееей!

И тут же в ответ раздалось:

— Сюдааа! Сюдаа!

Человек махал ему рукой.

Обрадованный, Головня запрыгнул на лошадь (та аж присела, бедолага) и ударил ее пятками по бокам.

— Вперед, родимая. Кажись, нашли своих.

Он не ошибся. Вождь, Сполох и Пламяслав расположились в ложбине, заросшей по склонам стлаником и кустами голубики с засохшими, сморщенными ягодками. Пока старшие разводили костер, вычернив проплешину среди сугробов, сын вождя забрался на зеленый от лишайников валун, нависший над склоном, и вертел башкой в бахромчатом колпаке, похожий на суслика, высматривающего опасность.

Головня слез с кобылы, осторожно свел ее, хрустя веточками стланика, вниз по склону.

— А остальные где?

Вождь хмуро глянул на него. Не отвечая, спросил:

— Куда ламанулся-то?

— Все ж струхнули. Не один я.

Вождь смерил его тяжелым взглядом.

— Ладно, бери снежака, и за дело.

Снежаком назывался широкий, длинный нож. Им резали снег, чтобы ставить жилище.

Головня отошел к лошади, поскидывал с нее тюки, навешанные с боков, отцепил от седла кожаный чехол с ножом. Сунув руку в один из мешков, вытащил немного старого прелого сена, кинул на снег, чтобы кобыла поела. Много давать опасался, чтобы не было опоя. «Сытый ездок и голодная лошадь — хорошая пара», — так говорили в общине.

У костра переговаривались вождь и Пламяслав.

— Слышь, дед, а может, это пришелец твой был?

Старик ответил, почесав клочковатую бороденку:

— Те черные были. А этот, вроде, нет.

— Чего ж удирал тогда?

— Не знаю. Чувство какое-то… вроде наваждения. Морок. Духи смутили.

Головня отошел на несколько шагов в сторонку, начал тыкать ножом в сугробы, подыскивая хороший снег: чтобы не был жестким, ломающимся в руках, и мягким, прилипающим к ладоням — нужен был только глубокий и ровный снизу доверху.

Невдалеке бродили лошади, рыли копытами сугробы, возили мордами по бурому, почти коричневому в сумерках, мху. Наверху, над склоном ложбины, все так же торчал Сполох, крутил головой, наблюдал за тундрой. Скосил глаза на Головню и ухмыльнулся. Сказал, присев на корточки:

— Удрал — сам виноват, земля мне в ноздри. Надо было отца моего слушать. Он же вас, дураков, хотел остановить, орал вам… эх.

Головня отвернулся, не желая этого слушать.

Вождь сказал старику:

— А пойдем глянем. Он же тела волков не увез, бросил как есть.

— А пойдем!

Сполох заволновался, спрыгнул с валуна, закосолапил к ним, проваливаясь в снегу.

— Меня возьмите. Тоже хочу глянуть.

— Здесь останешься, — отрезал отец. — За лошадьми присматривай.

Он подошел к своей кобыле, потрепал ее по холке, взобрался в седло. Лошадь не шелохнулась — стояла прямо, будто из камня вытесанная. Она была бесплодной, и потому очень сильной.

Пламяслав тоже вскарабкался в седло. Сполох, завидуя, глядел вослед старшим товарищам. Головня сердито резал снежные брикеты и выкладывал их по кругу, делая вид, что очень занят этим делом.

В мечущемся красноватом свете костра краски помутнели, все вокруг стало зыбким и обманчивым: сугробы теперь смахивали на пепельные холмы, тени превратились в зверей, а звери — в привидения. Сумрак будто играл с людьми, сбивал их с толку, вселял страх перед каждым шорохом.

В небе опять засияло, заискрило, покатились красные, белые и синие волны, точно кто-то опрокинул на лед бадьи с краской. Кончик ножа вдруг скрежетнул о что-то твердое, и Головня остановился, проведя рукавицей по снежной пыли, оставшейся на месте вырезанного снежного брикета. В черной земле, среди выцветшей жухлой травы и веток ягеля слабо переливалось нечто блестящее, прозрачное как талая вода. Небесные огни отразились в находке и растеклись по ней, тускло извиваясь. Головня извлек из чехла поясной нож и поддел вещицу, выковыряв ее из мерзлой почвы.

Вещица древних — вот что это было. Реликвия ушедшего мира.

И сразу стало нестерпимо жарко, будто внутри возгорелся огонь. Непростая то была реликвия, а «льдинка» — великая редкость, достающаяся лишь избранным. Высотой с полпальца, гладкая и тонкая, изогнутая, словно кривая сосулька, вещица не таяла в руках, а искрилась темно-зеленым светом, будто внутрь ей напихали толченых иголок. Чудо, а не вещь! Диковина.

Головня вытер пот со лба и задышал часто-часто, весь окутавшись белым паром. Неужто правда? Он, загонщик из общины Отца Огневика, держал сейчас в своих руках древнюю «льдинку».

И сразу вспомнились слова Отца: «Лед неустанно соблазняет нас вещами древних, дабы мы, прельстившись, покорились ему душой и телом. Он играет на нашем любопытстве, подсовывая то маленькие, с песчинку, то большие, с медвежью голову; то прочные, будто остол, то хрупкие, как старая кость; а еще твердые, словно камень, и гибкие, как кожа; ровные, как вытоптанный снег, и кривые, как хворост. А самые коварные прозрачны как льдинка. Ибо своей редкостью они искушают наиболее стойких».

Сомнений не было — злой бог подсунул ему «льдинку». Лед хотел растлить душу Головни!

Но бог тьмы прогадал. У Головни было приготовлено средство против него.

Прикрыв глаза, загонщик прошептал:

Злобный дух, злобный дух!

Уйди прочь, пропади.

Не касайся ни рук, ни ног,

Ни головы, ни тела,

Ни волос, ни ногтей,

Ни нарт, ни одежи.

Что мое — то мое.

Что твое — то твое.

Ты — от Льда, я — от Огня.

Да будет так!

Теперь и навсегда!

Вот и все. Теперь находка была очищена от скверны.

Загонщик снял рукавицу, плюнул на пальцы и потер вещицу, соскребая с нее грязь. Соблазн, великий соблазн! Но как чудесно было прикоснуться к нему! Будто не зеленая льдинка, а сам Огонь запрыгнул к нему на ладонь.

— Дошли наши, — услышал он голос Сполоха. — Разглядывают что-то.

Сыну вождя было скучно. Он стоял, притоптывая, на одном месте и неотрывно следил за вождем и стариком. Тонкое продолговатое лицо его будто одеревенело, превратилось в маску, в прорезях которой двигались маленькие, глубоко посаженные глаза. Короткая русая бороденка подрагивала от легкого ветра. И весь он — приземистый, щуплый — скукожился от мороза и ветра, весь утонул в меховике.

Головня поднял на него глаза, сказал:

— Глянь-ка, что нашел.

Сполох рассеянно опустил взор, потом раскрыл рот и торопко сбежал вниз по склону.

— Чтоб мне провалиться… Дай-ка посмотреть. — Потянул к находке руки, но тут же одернул ладонь. — Заклинание творил уже?

— Первым делом.

— Надо ж, зеленая, как изумруд… Я таких не видал никогда. — Сполох благоговейно принял вещицу и затаил дыхание, словно боялся сдуть «льдинку» с ладони. Прохрипел, подняв глаза на Головню: — Хорошо, Светозара нет, земля мне в глотку. Он бы тут хай поднял…

— Ну ладно, — сказал Головня, отбирая находку. — Хорош пялиться.

— Чего задристал-то? — усмехнулся Сполох. — Все равно же узнают. Такую вещь в тайне не сохранишь.

— Ну да, если ты много болтать станешь…

Сполох прищурился, хмыкнул.

— Я-то смолчу. Сам не сболтни, земля мне в уши.

И отошел к почти потухшему костру, подбросил в огонь мха. А Головня вернулся к работе. Но дело не спорилось. Из головы не выходили мысли о находке. Если и впрямь узнают, что тогда? Отец Огневик со свету сживет.

Так он и пыхтел, огрызаясь на лукавые остроты товарища, пока не вернулись вождь со стариком. Оба имели весьма озадаченный вид. Издали было слышно, как спорят.

— Сам говоришь, что подслеповат, — напирал вождь. — Может, обмишулился?

— Как же, обмишулился! — язвительно отвечал Пламяслав. — Ты из меня дурака-то не делай. Я в Небесные горы ходил и большую воду видел. Я сказы древние помню и с прошлым Отцом как с тобой толковал. Огневик тогда мальчишкой был, пацаном несмышленым! А я уже за Большим-И-Старым ходил. Думаешь, из ума выжил?

Они спешились, вождь крикнул сыну, чтобы расседлал лошадей. Затем бросил взгляд на Головню.

— Не торопишься, я вижу. Сполох, подмогни ему. — От гулкого голоса вождя прокатывалась трясучка по всему телу. Не голос — гром. Да и лицо было ему под стать: скуластое, с широкой бородой, а глаза выпуклые — не глаза, а блестящие камушки.

Старик снял со своей лошади тюки, развязал один из них, потащил наружу кусок кровавой мерзлой требухи. Вождь повернулся к нему. — Так значит, не видел таких ран, говоришь?

— Что ж я, совсем без памяти? — Пламяслав бросил требуху, выпрямился, глянул гневно на вождя: угольки черных глаз так и сверкнули. Нижняя губа задрожала от обиды. — Я расскажу тебе, как встретил черных пришельцев, вождь. В тот день я держал путь к большой воде — там были места, богатые тюленями. Мы жили тогда близ Великой реки, кормились птицей и рыбой, а Большим-И-Старым мы звали не рогатого и копытного, а усатого и плосконогого. Я искал новые лежбища тюленей для общины, потому что старые оскудели: зловредный Лед уводил от нас добычу, ослаблял наши тела. Я ехал на собаках. Лед загромоздил крыльями небо, напрочь стер окоем, так что тундра слилась с пеленой облаков, петлей выгнулась назад, как кусок размягченной кожи. В какой-то миг я заметил, что псы забирают вправо. Я обернулся, посмотрел на свой след: так и было, полоса искривлялась, я больше не ехал к большой воде. Неведомая сила тянула собак в сторону, словно их манили кормежка и сон. Я подумал: «Лед ворожит. Хочет погубить меня и собак». Я прощупал глазами округу, высмотрел впереди едва заметные облачка сизого дыма — будто подпалины на боках оленя. Я не знал, что это было: призраки, скользящие в слюдяной дымке неба, или угольная сажа. А псы вдруг ухнули в разверзшуюся пропасть, и я ухнул вслед за ними, полетел вниз по косогору. Я попал в балку, в широкий овраг — края его тонули в бледном мареве. На дне оврага я заметил две собачьи упряжки: горбы из шкур топорщились на коротких и широких санях. Из горбов торчало по скошенной трубе, испускавшей слабый черный дымок, а рядом, почти слившись с серыми буграми, отдыхали собаки, полузасыпанные порошей. Едва я появился на склоне, псы вскочили и залаяли, точно свора крикливых бесенят. Я ухватился за вожжи, потянул их, боясь приблизиться к странным нартам. Шерстяные бугры затрепетали, пошли волнами, и наружу выскочили существа, от вида которых меня чуть не стошнило. Их лица были черны как зола и уродливо безбороды, а одежда желтела выскобленной кожей, будто из нее вырвали все до единого волоски, зато на ногах она трепетала густыми лохмами. Головы демонов, увитые песцовым и лисьим мехом, походили на угольные шары, а зубы, блеснувшие в прорези вывернутых губ, сверкали как лед. Я не сомневался — то были духи земли, темные демоны, забирающие души. Я смотрел в их разъятые очи и шептал молитву Огню. Бог тепла помог мне. В последний миг я сумел укротить ошалевших псов и крикнул им: «Хей, хей! Уходим отсюда». Собаки взяли влево и помчались прочь, а демоны защелкали языками, досадуя, что я ушел от них. Вот как было дело!

В удивлении и трепете выслушали загонщики этот рассказ. В удивлении, ибо не раз уже слышали его и знали наизусть. В трепете, потому что всякий раз он вызывал у них волнение. Шутка ли — встретить черных пришельцев! Никто в общине не видел их, кроме Пламяслава. А слухи ходили разные. Говорили, будто пришельцы умеют летать по воздуху и лишать жизни на расстоянии. Утверждали, будто они питаются темной водой из глубин земли, а обычная пища для них — мерзость. Один гость из закаменного края, пришедший менять бронзовые блюда на пушнину и рыбий зуб, толковал, будто пришельцев создал Огонь, чтоб защитить людей от духов Льда, потому-то, дескать, они черны как зола.

Пламяслав же, закончив рассказ, вернулся к спору с вождем:

— Ежели пришельцы, то где жилище на нартах? Где труба? Не было там ни того, ни другого, сам видел. А стало быть — колдун.

Вождь пожимал плечами — мало ли какие пришельцы бывают?

— Ты видел раны у волков, — говорил он. — Будь это колдун, он бы наложил заклятье. А тут — словно зверь рогом пронзил. Пришельцы и есть.

Головня и Сполох, прислушиваясь к спору, выкладывали по кругу снежные брикеты — один на другой. Сполох толкнул товарища в бок, прошептал:

— Покажи им находку.

— Не буду.

— Покажи, дурак!

— Отстань.

Вождь подсел к костру, отрезал кусок мерзлой требухи, которую достал Пламяслав, начал жевать, морщась от отвращения. Затем подкинул в костер сырого мха и веток ягеля. От огня пошел густой дым. Ложбина погрузилась во мрак, сделавшись похожей на мутный омут среди серебристого озера. Небо было глухое и морщинистое, точно слепленное из глины.

Пожевав немного, вождь сказал сыну:

— Поднимись, глянь еще раз, нет там наших?

Сполох сорвался с места, взлетел на возвышенность, постоял, всматриваясь. Потом замахал кому-то, крикнув:

— Эгей, сюда!

Вождь встал и, не переставая жевать, поднялся по склону.

— Вон они, вон! — тыкал рукавицей Сполох, показывая куда-то.

Вождь обкусывал кровавый слипшийся комок требухи. Пламяслав отрешенно сидел у костра. Чуть поодаль бродили лошади — пробивали копытами наст, подцепляли зубами прошлозимнюю несытную траву и ягель.

— Ладно, иди Головне помоги, — сказал вождь.

Сполох вернулся к товарищу, задорно бросил ему на ходу:

— Едут, голубчики.

Спустя некоторое время они услышали отдаленный голос Огонька:

— Мы думали, ты это… за холмы ушел, вождь. А там, за холмами-то, ну… мертвое место. Обманул нас Большой-И-Старый. Вот так.

И сразу вернулся страх. Мертвое место! Скверна к скверне…

Вождь смолчал.

Вскоре пропавшие родичи въехали в ложбину — все трое. Впереди — Светозар на кобыле, за ним — Жар-Косторез, последним — Огонек на собачьей упряжке. Светозар сполз с лошади, захрипел, вытаращившись дико:

— Мртвй мст. Нд хдть.

Огонек соскочил с нарт, затараторил:

— Мертвое место, вождь! Надо это… уходить. Нельзя тут оставаться.

Он переводил речь отца. Сам Светозар говорил с трудом. Пять зим назад медведь своротил ему челюсть, и с тех пор вместо слов у него получались отрывистые звуки, которые он проталкивал сквозь плотно стиснутые зубы.

— Клдн, — гудел он. — Йг чр.

— Да, да, проклятые чары колдуна, — поддакнул Огонек.

Жар-Косторез взял обеих лошадей под уздцы, похлопал их по мордам. Лошади нагнулись было к снегу, но Косторез дернул их за поводья, чтоб не застудили нутро. Огонек пытался унять разбушевавшихся собак: те дрались, рычали друг на друга и лаяли. Распрягать их было опасно.

— Хоч, хоч, заполошные! — крикнул Огонек, прохаживаясь по их спинам остолом.

Не сразу и не вдруг, собак удалось успокоить. Еще немного, и разъярившиеся псы бросились бы рвать на куски лошадей — настолько вошли в раж. Мало кто мог справиться с ними в такие мгновения.

Пока Огонек разбирался с собаками, вождь расспросил Жара-Костореза о метаниях по тундре. Ответов его Головня не услышал (мешал собачий лай), но по потемневшему лицу вождя сообразил, что дело плохо. Вождь перехватил взгляд Головни, крикнул ему и Сполоху:

— Закончили, бездельники?

Головня окинул взглядом жилище. Постройка уже выросла до уровня человеческого роста, пора было смыкать наклонные стены, завершать купол.

— Сейчас закончим.

За его спиной не утихал шум: повизгивали собаки, фыркали лошади, потрескивал костер. Вождь распоряжался:

— Огонек, накорми собак. Жар, привяжи лошадей к нартам, копыта проверь. Светозар, садись сюда, потолкуем. Старик, мох там остался или набрать?

Так буднично звучало это все, словно и не было где-то там, в серой мгле страшного колдуна с его волшебством, не было мертвого места за холмами, не было вещи древних, жгущей Головне грудь. А была тундра и был загон, а завтра еще будет Большой-И-Старый. Все как всегда.

— Закончили, — объявил Сполох, втыкая снежак в землю. — Принимайте работу.

Жилище наполнилось туманом. Маслянисто дымили светильники, расплывчато темнели очертания сидящих. Из тумана выпрастывались руки, хватали со снежного пола куски мяса и рыбы, втягивались обратно в туман. Ели молча, громко чавкали и рыгали.

Закончив есть, вождь откинулся к стене, поковырял в зубах, глядя поверх голов товарищей. Объявил:

— Завтра покажешь нам следы Большого-И-Старого, Светозар.

Тот замер на мгновение, неспешно вытер о меховик жирные пальцы.

— Нв бд хчшь нвлчь?

— Новую беду хочешь навлечь? — тихо перевел Огонек.

Все как по приказу перестали жевать, уставились кто на вождя, кто на Светозара.

— Завтра покажешь следы, — упрямо повторил вождь.

Правило загона: вождь — всему голова. Если он велит тебе прыгать через сугроб — прыгай. А если велит тебе показать следы — показывай. Без пререканий. Строптивым не место в загоне. Им место — среди зверолюдей и покойников.

Но как выполнить приказ, если слова вождя претят Огню? Как слушаться главного, если он требует немыслимого? Никакой он тогда не вождь, а еретик, ледопоклонник, собачья отрыжка.

Разве есть безумец, который отважится пойти в мертвое место, пускай даже и за Большим-И-Старым?

Загонщики ждали ответа Светозара. Он был зятем Отца Огневика. Ему одному позволено было спорить с вождем. Даже Пламяслав, старейший в общине, не имел на это права.

Светозар принял вызов. Полосы шрамов на его левой щеке побелели. Он устремил на вождя указующий перст:

— Чрз тб нпсть пршл.

— Через тебя напасть пришла, — перевел Огонек. И продолжил, повторяя за родителем: — Все беды — через тебя. Дожди пали и луга замерзли — через тебя. Коровы молоко потеряли — через тебя. Никак ты не уймешься. С Отцом Огневиком, тестем моим, враждуешь. Потому и покинул нас Огонь. Теперь еще это… в мертвое место нас тащишь. Мало тебе грехов? Хочешь всех погубить?

Вождь побагровел, задрал густую сивую бороду, выкатил глаза. Хотел ответить что-то, но сын, Сполох, опередил его.

— Вы, Павлуцкие, вечно ноете. Хочется вам — идите в общину. А мы, Артамоновы, пойдем за Большим-И-Старым, земля мне в зубы.

У Головни отвисла челюсть. Не думал он, что кто-нибудь скажет такое в глаза. Да, Светозар явился из другой общины — ну и что? Теперь они все тут были Артамоновыми — одни по рождению, другие — по родству. Зачем делить?

Вождь и сам почувствовал, что сына занесло. Поднял ладонь, отвесил сыну звонкую затрещину. Сказал с досадой:

— Куда лезешь, птенец…

Светозар грозно ворочался, сопел, раздумывал, оскорбляться ему или нет. Вождь, опережая его, спросил у старика:

— Помнишь, ты рассказывал нам о загонщике, который ослушался вождя?

Тот закивал важно, опустил веки, погладил бороду.

— Помню времена, когда пищей нам служили тюлени, а вождем был Суровый Тепляк. Славное то было время. Великое время! Всяк знал свое место, и все были как пальцы на одной руке. Потом озеро оскудело, превратилось в ледяную пустошь, и мы ушли к Большим Камням. Нас вел Пар — сын однорукого Искромета. А Отцом тогда был Сиян. Мы прошли через Гиблую лощину, обогнули Медвежьи поля, а потом миновали обширное мертвое место. Ах, натерпелись мы страху! И голод, голод!.. Ни в жизнь вам не испытать такого голода. Когда выходили, было нас пять раз по пять пятков, а к Темному ущелью дошла едва половина. А потом, в великую тишь, когда вождем был еще один Пар, отец Пепла — лучшего из всех загонщиков — а зрящим был все тот же Сиян, и мы кочевали до самой безбрежной воды на западе, и жилось нам тогда привольно и сыто… что за времена! Многих, многих я помню, многие общины повидал, пока был следопытом. Но куда бы ни пришел, кого бы ни встретил, везде и всюду загонщики ходили под вождями, и не было такого, чтоб общинник ставил себя над вождем. Так-то.

Он умолк, сложил узловатые ладони на животе и, выпятив челюсть, важно обозрел сидящих. А потом вдруг брякнул ни с того, ни с сего:

— Вас, сопляков, учить и учить. Чтоб роздыху не знали. Возить мордами по дерьму. Намаетесь — будете впредь умнее. Меня-то, думаете, меньше гоняли? Суровый Тепляк спуску не давал…

Все молчали, озадаченные его словами, а вождь подытожил:

— Община ждет, что мы вернемся с добычей. Придем без добычи — проклянут. И уж коли Огонь послал нам Большого-И-Старого, мы должны принять Его дар, хотя бы даже и в мертвом месте. Я сказал.

Огонь белесыми нитями просочился сквозь пелену дымных демонов, молочно растекся над тундрой. Серое покрывало снега пучилось холмами, морщилось, шло комками. Казалось, будто огромная рука плеснула масла на горячий металл: вместо ровного пространства — сплошные складки и бугры. Таково оно было, мертвое место.

Головня вспомнил слова Отца Огневика: «Безмерный в гордыне и зависти, Лед восстал на всеблагого Брата, и вот, место жизни стало мертвым местом. Там, где слышался смех, ныне тишина. Там, где сиял Огонь, ныне властвует тьма. Там, где ключом била жизнь, ныне торжествует смерть. Лед показал свой лик! По нескончаемой злобе своей он — враг всех творений Огненных. Там, где есть он, не может быть нас. Там, где есть мы, не может быть его».

Пламяслав говорил о том же проще и внятней: «Дайте волкам растерзать вас, дайте холоду сковать ваше тело, дайте демонам отравить вас, но никогда не подходите к мертвому месту. Тот, кто попадет туда не выйдет обратно. А если выйдет — недолго протянет».

Вот оно, мертвое место. Средоточие Ледовой скверны. Одно из многих. А сколько их разбросано по тундре? Бог весть…

Отчего же старик так безмятежен? Он, который пугал всех необоримой скверной, теперь оставался благодушен как сытый медведь. Будто не в мертвое место они попали, а к соседям в гости. Головня спросил об этом.

— Видение было мне во сне, — объяснил дед. — Явился отец мой и сказал слово заветное. Так что нам это место ныне не страшно.

— Что ж за слово-то?

— А этого тебе знать не положено.

И сразу от сердца отлегло. Уж если Пламяслав говорит — значит, так и есть. Ему-то мудрости не занимать. Самый старший в общине. Даже Отец Огневик — и тот младше.

С утра помолились за удачу дела и за оборону от злых сил. Головня тайком извлек шейный оберег, дотронулся до него губами, сжал крепко в ладони, проговорил заклятье от духов тьмы.

Светозар повел родичей по вчерашнему следу. Ехал чуть поодаль, словно нарочно сторонился родичей. За ним, поотстав, двигался вождь, потом — Головня и Сполох, затем — Пламяслав, ну а последним — Огонек на собачьей упряжке.

Они держали путь к холмам. Казалось бы, холмы и холмы — эка невидаль! Но под ними, скрытые землей и снегом, прятались разрушенные жилища древних. В этих жилищах обитали предки перед тем, как Лед, поссорившись с Огнем, обрушил на людей всю силу своего гнева. Где-то там, в недрах, лежали неописуемые сокровища, каких не видел свет. Великий Ледовый соблазн, которым господин холода искушал нестойких.

Вчера вечером Сполох, дрожа от предвкушения, спросил Пламяслава:

— Скажи, старик, ты встречал кого-нибудь, бывавшего в мертвом месте?

И старик ответил, нахохлившись:

— Я был за Великой рекой, где земля превратилась в лед, а люди пребывают в спячке подобно гнусу в лютый холод. Я доходил до Небесных гор, на вершине которых, вечно затянутых черными тучами, обитал злобный бог, прежде чем сойти на землю. Я своими глазами видел мертвое место — столь огромное, что собачья упряжка не могла обогнуть его за целый день. А еще я встречал черных пришельцев, странствующих по большой воде в громадных лодках, и ужасных чудовищ величиной с холм, от которых тряслась земля. Я исходил эту землю вдоль и поперек: от Медвежьих полей до Ветвистых урочищ. Но лишь единожды, в детстве, когда чрева породивших вас еще не познали Подателя жизни, я встречал человека, бывавшего в мертвом месте. Это был белогривый чужак с глазами широкими и круглыми как галька. Он принес нам цветную «льдинку», искрившуюся на огне словно прозрачные камни из пещер. Он просил за нее половину табуна. Прежний вождь, который был дедом Жара, — он был согласен на обмен, но Отец, старый Отец, не нынешний, запретил ему делать это. Вождь уступил, хотя и ворчал, а потом у него почернели ноги, и он ушел к Огню…

— Божье возмездие! — выпалил Огонек.

Старик сурово глянул на него. Тот покраснел до ушей и понурился.

— Я был тогда младше всех вас, — промолвил Пламяслав. — Но уже умел вязать петли и ездить в седле. Люди в то время быстро взрослели, не то, что сейчас. А теперь никого не осталось из сверстников, все ушли по морошковому следу. Я — последний! — Он задрал бороду и оглядел каждого. — Последний! Уйду, и никто уж не поведает вам, каков был Отец Сиян. Так-то!

И все замолчали, озадаченные его словами.

А теперь вот они ехали в мертвое место за Большим-И-Старым. Ехали в пасть ко Льду, чтобы обрести дар Огня. Ну не насмешка ли?

Пламяслав наставлял ребятню в общине:

— Помните, сорванцы — Большой-И-Старый послан нам в пропитание. Дряхлый зверь — от Огня, молодой — ото Льда. У дряхлого душа рвется наружу, у мелкого держится за плоть — злая, упрямая. Мы берем старых зверей, ибо они пожили свое и готовы сами поделиться своей плотью. Но если демоны по грехам уведут от нас старого зверя, придется брать молодого. Слаб человек, жрать хочет! Да и то, если подумать: помрем все — кто за Огонь вступится? Вот и знай: ежели ловишь юного да прыткого, твори заклинание — авось Огонь-то не прогневается.

И еще говорил Пламяслав:

— Старики помнят, что когда-то было много оленей. Так много, что за ними не приходилось ходить в тундру. Они бродили повсюду: в лесах, в полях и в горах, бегали огромными стадами, а перестук их рогов неумолчно звучал от Великой реки до большой воды. Люди ловили их на переправах, когда олени переходили реки. За ними не нужно было гоняться: достаточно было выбрать самого дряхлого. А теперь в лесу не увидишь оленя, все ушли в тундру, да и там их убавилось. Лед пожирает землю. А все потому, что грешим, обманываем Огонь, вот Он и слабнет, отступает перед братом. Так-то.

И странно, и жутко было вспоминать все это. Будто услышал сказ о древних загонщиках, а эти загонщики раз — и явились во плоти, живехонькие. Вчера еще и представить было страшно, что они, чада Огня, потащутся в мертвое место. А ныне — шли! Боялись, но шли. Надеялись на старика. Раз старик сказал, что спасет, значит, спасет.

— Оно, может, в мертвое место и ходить не придется, — утешал Огонек. — Может, олени-то от него повернули куда.

И непонятно было, кого он ободрял: себя или товарищей.

Путь пролегал по лощинам и распадкам, среди выветренных скал и заснеженных груд валунов. Холмы волдырями громоздились на окоеме. След был хорошо заметен: широкая полоса вытоптанного снега среди нескончаемых сугробов, будто стремнина среди спокойной воды. Во многих местах снег был изрыт, чернела земля, торчали обглоданные ветки ягеля.

— Теперь-то уж не уйдут, — плотоядно предрек Сполох. — Даже если пурга налетит, отыщем.

Собаки то и дело порывались вперед, хотели мчаться во весь дух. Огоньку приходилось тормозить их вожжами и остолом. Он покрикивал на вожака:

— Куда погнал, Крестоватик? Охолони.

Крестоватиком пса назвали за серый, крест-накрест, пояс бурого меха вдоль хребта и по лопаткам — точь-в-точь как у молодого песца. Пес был рьяный, быстро шалел в упряжи, в запале напрыгивал на лошадей, по-волчьи рвал их зубами, и Огонек вынужден был все время одергивать его, чтоб не зарвался.

Собак лесовики не шибко привечали. Если хотели кого оскорбить, говорили: «Чтоб тебе сдохнуть как шелудивому псу». В хозяйстве собаки были бесполезны, только мясо жрали. Ездить на них желающих не находилось: смрад источали такой, что хоть из нарт выскакивай. Годились только для загона, но зато здесь проявляли себя во всей красе. Поймаешь Большого-И-Старого, погрузишь на кладовые нарты: собаки везут, красота! Зверолюди, говорят, еще оленей впрягали, но для лесовиков олень — зверь священный, кроваворогий. Ему по воле Огня только Большим-И-Старым быть.

Ехали и трепетали. Боялись опять наткнуться на колдуна, боялись встретить зверолюдей, боялись мертвого места. Но ехали. Вождя ослушаться — все равно что поперек общины пойти. Немыслимо! Вот и тащились как пойманные евражки: скрипели зубами, злились, и шли. Один только старик был спокоен. Жар-Косторез, ежась, спрашивал его:

— Веселишься? А как в мертвом месте? Сгибнем ведь.

— Где наша не пропадала, — откликался Пламяслав и продолжал хитренько поглядывать вокруг.

Редкая борода его заиндевела, в усах позвякивали сосульки. Он тер замерзающий нос и хихикал, будто наслаждался унынием товарищей.

— Ну а колдун? — спрашивал Жар. — Если налетим на него?

— Один раз ушли, и второй раз уйдем.

Сполох предвкушал хорошую добычу. Говорил вполголоса Головне:

— Пять раз по пять раз пятков, должно быть. Туча! Ох разживемся, земля мне в пасть!

И хлопал себя рукавицей по животу, скрытому под отверделым, хрустящим от стужи меховиком. Головня мрачно ухмылялся, косясь на него (вот рожа-то довольная! Небось радуется, что Светозара, недруга его, унизили). Однажды обернулся к Жару-Косторезу. У того лицо почти совсем утонуло под колпаком, один побелевший нос торчал как раскаленная головешка. Даже бороды не было видно. Головня спросил его угрюмо, с затаенной враждебностью:

— Слышь, Косторез, а Отец Огневик милости тебя не лишит, когда узнает, что в мертвое место ходил?

Тот вздрогнул, поднял на него лицо. В глубине колпака блеснули искорки зрачков.

— Община велит. Как же вождь?

— А вот так.

И отвернулся, довольный, что уел Костореза. Пусть теперь изнывает от тревоги, любимчик Отца Огневика.

Они все ехали и ехали по полосе вытоптанного снега, а холмы на окоеме будто и не приближались. Небо потемнело, щеки задубели от морозного ветра. Гривы лошадей блестели инеем, собаки повизгивали, предчувствуя гонку. Огонек покрикивал на псов, натягивая вожжи:

— Ну, ну, куда понеслись, угорелые.

Сполох приумолк, нахохлился, как тетерев на ветке, угрюмо глядел исподлобья на холмы. Верилось и не верилось, что совсем скоро они вступят в мертвое место. Увидят запретное глазу. Услышат вой исчадий тьмы. Не сон ли это? Не морок ли, насланный свирепым колдуном?

Пояс мелкоснежья огибал скальный выступ и спускался в широкую балку, за которой начинался крутой подъем на очередной холм. Светозар вдруг остановился, грузно сполз с лошади, наклонил голову, разглядывая что-то под ногами. Держа кобылицу под уздцы, он прошел в одну сторону, потом — в другую, развернулся, посмотрел вокруг, не поднимая головы. Вождь подъехал к нему, наклонился к земле, поддел горсть снега рукавицей. Объявил, глянув на остальных.

— Отсюда пойдем.

Значит, дошли. Стадо где-то рядом.

Всадники спрыгнули с лошадей, поснимали тюки, бросили их в нарты. Наскоро перекусили стерляжьей строганиной с заболонью и сушеной брусникой, покормили зверей старым сеном с рук, а собакам бросили остатки кровяницы. Ели молча, только Огонек проговорил, стуча зубами:

— С-слава Огню, ч-что до мертвого м-места не доехали.

Закончив с едой, опять сели на лошадей, сняли притороченные к седлам длинные жгуты из сыромятной кожи с петлей на конце, обвязали эти жгуты вокруг пояса, другой конец спустили вниз локтя на три, придерживая ладонью. Огонек вернулся к нартам, устроился поудобнее, сдвинув все тюки назад, к деревянной спинке с двумя сосновыми поперечинами.

Вождь проговорил вслух молитву, затем сказал:

— Отсюда — во весь опор.

Ударил лошадь пятками, та всхрапнула, едва не встав на дыбы, и рванула во весь опор. За ним почти беззвучно — только глухой топот от копыт — полетели остальные всадники. Огонек ударил собачьего вожака остолом:

— Вперед, Крестоватик! Вперед, белоухий!

Кобыла у вождя была что надо: неплодная, поджарая, с глазами-бельмами, будто самим Льдом рожденная. Такая сутки может идти и не упадет: знай только корму подкидывай. А уж прыть у нее похлеще, чем у любого оленя. Остальные с ней соревноваться не могли, поотстали.

Резвым галопом вождь скатился в ложбину, с разгону взлетел на гребень холма и снова бросил бельмастую вниз по склону. Товарищи его еще поднимались, а он уже мчался вниз, в новую балку, на дне которой, словно жемчужная россыпь в серебряном блюде, теснились олени: пять раз по пять пятков, или тьма-тьмущая, как угадал Сполох. Завидев всадника, зверье кинулось прочь, заметалось, сталкиваясь рогами и телами, взметнуло облако снега, и кинулось прямиком к мертвому месту. Вождь засвистел и раскрутил петлю над головой, уже примериваясь, кого бы заарканить. Легче всего было взять молодняк или брюхатую самку. Но кому они нужны? Непотребство одно. Нужен был самец, с толстой шкурой и ветвистыми рогами — настоящий Большой-И-Старый, к которому не придерешься. А самца так просто не скрутишь. У него душа растленная, сама в руки не дастся, сквозь пальцы протекает, уходит в землю. Придется попотеть, чтоб словить такого.

Первый бросок был неудачен — Ледовым наитием зверь сумел увернуться, и петля шмякнулась на снег. Выругавшись, вождь сбавил скорость, принялся на ходу наматывать жгут обратно на плечо. За спиной его грянул голос Сполоха:

— Левей бери, Головня!

Вождь обернулся, увидел: родичи уже летели, скатывались вниз, будто валуны с горы. Первым мчался Жар-Косторез на каурой лошади. За ним, отстав на корпус, скакали Головня, Светозар и Сполох, потом — Огонек на санях, и последним — старик.

Вождь опять ударил пятками кобылу, присвистнул лихо, радуясь подмоге — забыл даже на мгновение, что рядом лежит средоточие Ледовой скверны. Снова припустил за удирающим стадом, пригнувшись к лошадиной гриве — чтобы ветер не бил в лицо, а обтекал, точно вода — покатый камень. Он мчался, забыв обо всем на свете, упоенный знакомым делом, для которого был предназначен судьбой. Наконец-то, после стольких дней тщетных блужданий, он оказался в своей стихии.

А небо неумолимо мрачнело и уже сыпало мелким снежком, точно предупреждало загонщиков: не ходите — хуже будет. Глаз Огня, и без того едва видимый сквозь вечную пелену дымных демонов, совсем пропал, оставив людей один на один со Льдом. Но вождь не видел этого. Не видел он и того, что Светозар вдруг остановился и начал заворачивать лошадь, махая остальным рукой: «Нзд! Нт пт!». И Огонек, заметив это, с испугом заорал товарищам: «Стойте! Дальше нельзя!».

Ничего этого вождь не видел и не слышал. Раскрутив петлю, он что есть силы метнул ее в лохматого темно-серого самца с двумя прямыми как жерди, длинными рогами. Петля зацепилась за рога, оленя дернуло назад, а вождя выбросило из седла. Грохнувшись лицом в снег, он сплюнул пресную жижу, выступившую на языке, и быстро поднялся на одно колено, уперев другую ногу в землю. Олень яростно бился в петле, волоча загонщика за собой.

— Светозар, Сполох, вяжите ему ноги! Лед вас побери, быстрее!

Он хрипел и ругался, сражаясь с оленем, а зверь рвал сыромятную кожу, бил копытами землю, фыркал и мотал головой. Вскочив на ноги, вождь медленно тянул его к себе. Тут подоспели Головня и Сполох. Соскочив с лошадей, они подбежали к зверю, Головня схватил его за рога, а сын вождя повалил оленя на снег.

— Вяжу! — крикнул он, затягивая кожаный узел вокруг передних ног Большого-И-Старого.

Подъехал Пламяслав, весь в пару, тоже слез с лошади, начал связывать зверю задние ноги.

— Где остальные? — рявкнул вождь, вытирая пот со лба.

Он отпустил петлю, подошел к добыче.

— Струсили, — откликнулся со злобой Сполох. — Зассали, чтоб им провалиться.

— Дристуны проклятые…

Вождь огляделся: в запале погони он и не заметил, что заехал в мертвое место. Со всех сторон его окружали холмы с торчащими из них обломками каменных стен и ржавыми прутьями. Сверху на все это безучастно взирало суровое темно-серое небо. Тут и там виднелись следы всякой живности: зайцев, песцов, евражек. Ложбина между холмами была вытоптана копытами оленей.

Вот, значит, какое оно, мертвое место.

Вождь опустил глаза на зверя: тот лежал на взрыхленном грязном снегу, бока его подрагивали, ноги, связанные жгутами, скребли по земле, чертя глубокие борозды.

Старик встал перед зверем на колени, сложил молитвенно руки:

— Прости нас, великий, что творим насилие над тобой. Но ты пожил свое и готов соединиться с Огнем. Мы же заберем твою плоть. Каждый общинник воздаст тебе хвалу за то, что ты позволил нам утолить голод. Благодарим тебя, Большой-И-Старый, за твою милость к нам.

И сразу вспомнились Головне слова старика, которые он твердил на все лады: «Где Большой-И-Старый, там духи смерти».

— Ты от Льда, я от Огня… — прошептал загонщик. — Прочь, прочь, прочь… Уйдите, демоны злые…

Вождь погладил пышные усы, сказал с нарочитой бодростью:

— Пусть Отец Огневик отмаливает этого зверя, мы свое дело сделали. А эти бздуны, заячьи души… — он задохнулся от ярости, не находя слов, и закончил: — Пусть пеняют на себя. — Затем повернулся к сыну. — Слетай-ка за нартами, Сполох.

— В один миг, отец.

Вождь спросил Пламяслава:

— Где там твое средство от скверны? Самое время.

Старик вздохнул, подняв лицо к небу, прикрыл глаза и зашептал что-то. На бескровных губах стали набухать и лопаться, как весенний снег, маленькие пузырьки слюны. Пальцы его задрожали, и весь он стал как будто бесплотным, превратившись в тень. Затем поднялся, закряхтев, сделал шаг от поверженного зверя и покачнулся, словно встретил порыв ветра. Совладав с накатившей слабостью, расправил плечи и двинулся прочь от загонщиков. Родичи молчали, глядя ему в спину. Каждый хотел крикнуть: «Ты куда? Ошалел? Здесь же смерть», но крик этот, барахтаясь в груди, глох где-то в горле, не прорываясь наружу, ибо все вдруг поняли: старик отдавал себя Льду. Он спасал товарищей от скверны, жертвуя собой.

Полные благоговения и трепета, загонщики смотрели, как Пламяслав уходит все дальше и дальше, торя себе тропу в снегу. Казалось, вместе с ним уходит живая память общины, связь с усопшими предками, отгоревшее прошлое. Он, этот лысый обрюзгший следопыт, учил детвору отличать добро от зла. Он вещал родичам о минувшем и настоящем. Он говорил о многообразии мира. От него, неутомимого разведчика, общинники узнали о далеких краях, где Огонь сияет с неба, а земли свободны от снега, где бродят говорящие медведи и живут люди с оленьими головами, где растут деревья в два пятка обхватов, задевающие кронами облака.

В детстве Головня часто убегал к Пламяславу, чтобы не слышать постоянных ссор родителей. Он спрашивал старика: почему Отец Огневик не позволяет людям расходиться, если они не хотят жить друг с другом?

Тот важно отвечал: потому что так велит Огонь — тело к телу, рука к руке. Слепившихся единожды разлучит лишь смерть.

Головня спрашивал: отчего зима сменяет лето, а лето — зиму? Старик объяснял: летом Огонь подступает близко, и темные духи прячутся под землей, унося холод. А зимой Огонь, устав греть, возвращается на верхнее небо, и демоны вылазят на поверхность, воя от восторга — так приходит стужа.

А еще старик говорил о прошлом. О том безмерно далеком и потерянном прошлом, которое не застали ни деды, ни прадеды. Он говорил: «Жизнь тогда была легка и привольна. Всего было вдоволь: еды и тепла. Огонь свободно сиял с небес и был так ярок, что нельзя было глядеть на него, не сощурившись. Люди тогда не кочевали с места на место, а жили огромными скопищами, потому что мягкая жирная земля питала их. Большая вода была далеко на полуночи, а не подступала к нам с севера и запада, как сейчас. Повсюду росли леса, полные зверья и птиц, а лето тогда длилось столько же, сколько и зима, ибо Огонь и Лед находились в равновесии. День тогда был светел, как самое сильное пламя, а ночь темна, как глубокая яма. Дивное, чудесное время! Время древних людей».

Мнилось, что Пламяслав вечен: рожденный в начале времен, он покинет этот мир лишь с концом света. Но он уходил сейчас, и словно что-то ломалось в порядке вещей, что-то неуловимо рушилось без остатка. Он брел сквозь сугробы, не оглядываясь, а загонщики смотрели ему вслед, боясь вздохнуть. Так и смотрели, пока он не пропал в колкой дымке изморози.

И тут же, словно по незримому знаку, серая пелена на небе истончилась, прорезалась молочными жилками, начала истаивать. Казалось, еще немного, и Огонь порвал бы ее, сжег Своими лучами, воссиял в торжестве и славе. Но прихвостни Льда были еще сильны. Вместо ослепительного пламени люди узрели лишь бледное блюдце, едва проступившее сквозь пыльную завесу. Огонь провожал последним взглядом свое чадо.

Глава вторая

— Пурга и хвори, и все несчастья земные да обрушатся на ваши головы! Как смели вы, ничтожные, польститься на Ледовый посул? Как не отсохли ваши руки и не отнялись ваши ноги? Как отважились вы явиться сюда, в средоточие Огненной благодати, после того, как прикоснулись к мерзости? Еретики и вонючие падальщики, вам не место среди людей! Вам место среди таких же как вы — отверженных и презренных. Уже сейчас вижу скверну, разъедающую вас, чувствую гниль, пронзающую ваши члены. Как ни рядились вы в личины правоверных, вам не обмануть Огонь и Его слуг. Думаете, не вижу ваши червивые душонки? Срам и поругание вам и вашим детям! Помните: врага мы познаем не по словесам, кои всегда лживы, не по поступкам, кои лицемерны, но по блеску глаз и скрежету зубовному, по страху и злобе, поражающему души. Не тот огнепоклонник, кто стоит в стороне от соблазна, но тот, кто давит искус везде, где заметит его. А вы, поддавшиеся прельщению — губители рода человеческого, худшие из людей! Чрез вас терпим мы муку и страдание, чрез вас сидим без еды. Вы, отступники, — корень всех бед, а главный корень — ты, вождь…

Так приветствовал их Отец Огневик, когда они привезли добычу в становище. Отец разорялся, порицая загонщиков за слабость духа и податливость Льду, а те стояли, потупив очи, и только Светозар с Огоньком злорадно ухмылялись, радуясь такой встрече. Это они донесли старику Отцу о мертвом месте.

И сразу вспомнились Головне слова Жара-Костореза, брошенные при возвращении:

— Отец Огневик не обрадуется, ой не обрадуется! Через вас — скверна… Недаром Пламяслав ушел… ой недаром!

И Огонек тоже подскакивал к Головне, мокро шептал на ухо:

— Ты — жалкий вонючий это… собачий потрох. Твоя душа теперь так же погана, как твой язык. Хуже тебя только это… колдун! Слышишь меня?

Так и ехали, препираясь без остановки. А когда прибыли, Светозар с Огоньком первым делом побежали к Отцу Огневику — ябедничать на вождя.

Большой-И-Старый лежал связанный в санях — неукротимый, грозный зверь. Головой — к спинке, рога примотаны сушеными жилами к перекладинам, а задом — к вознице. Под пегим шариком хвоста приторочен мешочек из евражьего меха — весь в замерзших испражнениях. Собаки повизгивали, виляя хвостами — радовались возвращению. Лошади, груженые тюками, тревожно поводили ушами и косились на загонщиков, будто спрашивали: за что ж на вас так Отец взъелся?

Не такой встречи ждали загонщики, совсем не такой. Отец же гремел и неистовствовал, что твой Огонь:

— Помни, помни, вождь, худо тебе придется, если не отмоешься от скверны. Подонком и мерзостью станешь ты пред Господом.

— Я чту заветы Огня, Отче.

В сердцах плюнул Отец Огневик и побрел прочь, а понурые загонщики начали снимать тюки с кобыл. Собратья, сбежавшиеся встречать родичей, молча взирали на них, боясь приближаться. Даже Ярка, жена Светозара, не смела подойти к мужу. Скверное получилось возвращение, что и говорить. Вместо почета и славы — оскорбления и страх, вместо радости — печаль.

— Головня, Сполох, отведите лошадей, — распоряжался вождь. — А ты, Огонек, вези Большого-И-Старого в загон.

Общинники тихо расступились перед загонщиками, глядя на них со смесью ужаса и растерянности. Речь Отца, мертвое место, уход Пламяслава, колдун… Все это было слишком страшно, чтобы быть правдой.

Стойбище раскинулось на ровной возвышенности, зажатое меж речной низиной и пологим холмом, который до самой верхушки зарос чахлой, в наростах, лиственницей, сосной и елью. Кое-где меж заснеженных стволов проглядывали хилые березки и рябины, утонувшие в зарослях можжевельника, боярки и шиповника. На возвышенности, полукругом, уперев концы в края склона, выстроились сосновые избы с хлевами, до самых крыш обмазанные глиной и навозом. Вокруг каждой избы протянулся земляной вал. В окнах тускло мерцали грязно-серые льдины. У коновязей переминались печальные тощие кони. Скирды сена, еще недавно стоявшие плотными рядами вокруг становища, теперь изрядно поредели, исхудали и сделались похожими на полуразвалившиеся срубы.

По ту сторону скованной льдом реки бродили коровы: их охраняли мальчишки с деревянными колотушками. А еще дальше над занесенным снегом хвойным бором тут и там торчали голые верхушки сопок. Летом они слегка желтели от ягеля, но зимой неизменно окрашивались пепельной серостью, растворяясь в окружении столь же серого неба. Под ними, в пойме реки угадывались переплетения ракитника и ивы. Общинники называли эти заросли Ледовой паутиной.

Пока загонщики вели лошадей, к ним несколько раз подбегали собаки, скулили, просили покормить. Головня не обращал на них внимания — слишком был занят своими мыслями. Сполох брякнул:

— Смотри, о своей находке не проболтайся. Иначе нам вообще конец, земля мне в зубы.

— Ты сам трепись поменьше, — процедил Головня.

Вокруг не было ни души: все убежали глазеть на Большого-И-Старого. Становище словно вымерло, только слышался гул голосов со стороны оленьего загона да вились дымки над избами. Головня и Сполох миновали цепочку жилищ и вышли к изгороди по ту сторону дома вождя. Внутри изгороди паслись две облезлые кобылы. Сполох присвистнул.

— Дрянь дело. Ты посмотри на них. Совсем кормить нечем, чтоб мне провалиться.

Еще бы не дрянь! Голод пришел в общину, лютая невзгода, насланная темным богом. Кто мог, тот ел кору, собачатину и вареную кожу, кто не мог — уходил по морошковой тропе. Так же и звери: жрали то, что давали люди. А что они могли дать, если прошлозимние дожди и морозы превратили луга в ледяные поля? Сена только на стельных коров и хватало. Вот и мер скот как от заразы.

Головня открыл плетеную калитку, впустил внутрь лошадей, привязал их мордами вверх к обитому медью высокому шесту с кольцами. Затем вместе со Сполохом расседлал животных, отер их от инея, прочистил им ноздри. Сложил седла возле изгороди и зашагал к оленьему загону.

Загон — обширная площадка, окруженная высокой, до плеча, стеной из навоза и глины, — был полон родичей. Окружив стоявший в середине железный кол, возле которого лежал Большой-И-Старый, они негромко переговаривались, выспрашивали у загонщиков про мертвое место и колдуна. В толпе то и дело раздавались ахи, слышались заклинания против Ледовых прихвостней. Люди волновались, гадали, с какой стороны зверь обойдет колышек, когда встанет: справа или слева. Если справа — быть беде, если слева — быть благу. Ставили на кон песцовые шапки и ходуны из оленьей кожи, подбитые мехом.

Большой-И-Старый лежал на правом боку, косил черным глазом, фыркал. Шея его была перетянута кожаной петлей с цепью, которая тянулась к железному колу. Несколько раз он пытался подняться, но всякий раз падал, не в силах размять затекшие от долгой неподвижности ноги.

Головня протиснулся вперед, обежал глазами собравшихся. В толпе не было ни Светозара, ни Огонька, ни матери его Ярки — видать, ушли к Отцу Огневику советоваться, как бы еще нагадить вождю. Зато здесь была Огнеглазка, дочка Светозара. А рядом с ней — Искра, отрасль рыбака Сияна. Подружки стояли почти напротив Головни, не замечая его — обе завороженно следили за оленем. Искра все-таки перехватила взгляд родича, подняла на него глаза и улыбнулась. Загонщик пробрался к ней, шепнул:

— Ты жди. Приду к тебе сегодня.

Она чуть заметно кивнула, делая вид, что продолжает наблюдать за оленем.

— Ну давай.

— Ей-богу приду! — пообещал Головня.

Огнеглазка вдруг заверещала:

— Встает, встает! Искорка, гляди!

Большой-И-Старый действительно сумел утвердиться на дрожащих ногах и теперь громко сопел, покачивая рогами, будто довольный своим достижением. Родичи подались назад, перешептываясь:

— Попотеть придется… Сильный зверь.

— Рога бы отрезать… Насадит еще…

— Жилистый. Выносливый.

— Собак не пускать. Разорвут в клочья…

— Три пятка дней его кормить, пока дозреет…

Большой-И-Старый постоял немного, прядая ушами, пофыркал, хрустя копытами по снегу, и вдруг рванулся прочь, едва не сшибив Сполоха. Цепь, загремев, натянулась, как потяг, дернула его обратно, и олень, взревев, рухнул на снег. Люди выдохнули в едином порыве.

Олень бился как рыба в сетях, мотал головой, пытаясь сбросить ошейник, скреб копытом по обнажившейся мерзлой земле, но цепь держала крепко. По толпе прокатился смешок: ишь как его корчит, Ледовое отродье — хочет Огненных чад без мяса оставить, бесова душа. Не по нраву ему, стало быть, что Огонь снова торжествует. Злобится рогатый. Ничего, скоро присмиреет…

Головня постоял немного, наблюдая за тщетными потугами зверя, и, легонько похлопав Искру по спине, направился в мужское жилище. Надо было отоспаться после трудного пути. Он сделал свое дело и теперь имел право на отдых. Пусть Отец Огневик пугает всех скверной, пусть ярится на вождя, стращая его карами Огненными — Большой-И-Старый уже здесь, и этого не изменить, как бы ни злился старик.

Мужское жилище находилось на самой опушке, нарочно вынесенное на отшиб, чтобы парни по ночам не бегали к девкам. Предосторожность напрасная — бегали все равно, а бывало, что и девки к парням заглядывали, смеясь над строгостью Отца. Жилище было без углов, продолговатое, выстроенное из сосновых бревен и брусьев, со всех сторон обложенное дерном.

Внутри было темно и вонюче. На истертых прокисших шкурах валялись обглоданные кости, разбитые черепки, под ногами хрустел песок и высохшая рыбья чешуя. В полумраке терялись два очага с деревянными шестками, набитыми глиной. Слева, возле входа, угадывались очертания больших и малых котлов. Вдоль стен шли нары, тоже прикрытые шкурами. В жилище было морозно, Головня пробрался ощупью к нарам и брякнулся на них, не снимая ходунков. Но едва закрыл глаза, услышал вкрадчивый голос:

— Слышь Головня, а ты там в мертвом месте-то ничего не находил? А то махнемся не глядя, а? У меня две железячки есть — почти не ржавые! — и кривая штуковина. Гибкая как ветка. Я пробовал. Меняемся?

Головня вздрогнул, поднял веки. Разглядел в полумраке белобрысого лопотуна Лучину. Тот сидел рядом с ним, подогнув под себя ноги, и всматривался жадным взором в лицо загонщика.

— Меняемся, а?

Головню взяла досада. Неужто Сполох уже успел растрепать? Гребаный болтун. По башке бы ему… Хотя нет, едва ли. Сполох — товарищ верный, не разболтает. Понятно же: наобум явился Лучина — услыхал россказни про мертвое место и приперся. Знай он, что у Головни есть «льдинка», мигом бы разнес по общине. «Льдинка» — вещь завидная, редкая, иной ее за всю жизнь не встретит.

— Нет у меня ничего, проваливай.

Лучина огорчился.

— Так уж и ничего? Ну хотя б крохотной вещицы, а? Ты же был в мертвом месте… А я для тебя что хочешь сделаю. Вот хочешь, новые ходуны сварганю? У тебя, я гляжу, совсем старые, прохудились.

— Иди отсюда, пока в зуб не получил.

Выгнав назойливого просителя, Головня на всякий случай сунул руку в мешочек из горностаевого меха, подшитого изнутри к меховику (подарок Искры), проверил, на месте ли находка. Пальцы ощутили знакомую шершавость окаменевшей земли, скользнули по гладкой поверхности. На месте. Надо будут спрятать ее куда-нибудь, пока родичи не наткнулись. Найдут — плохо ему будет. Отец Огневик живьем сожрет. Старику только дай волю — выкинет из общины все реликвии до последней. Не успокоится, пока не избавит родичей от «скверны».

С этой мыслью Головня и задремал.

Он хорошо помнил слова признания, высказанные когда-то дочке рыбака Сияна: «Прилепись ко мне, не пожалеешь». Искра засмеялась, удивленная и польщенная, отвечала с улыбкой: «Как же прилепиться, когда грех это? Кто с родичем сойдется, тот отвержен навек. Сам знаешь». Головня заскрипел зубами. «А Светлик? Его жена была из нашего рода! А Хворост? Он взял в жены двоюродную сестру! А Горяч?». Искра опустила взор, затрепетала длинными ресницами. «Ишь ты, прыткий какой. Думаешь, подошел и сразу взял? Ты поборись сначала. Охочих-то много». «Уж я расстараюсь, — возликовал Головня. — Со мной не пропадешь». И она ответила ему лукавой улыбкой. Эту улыбку Головня потом носил в себе, как незримый оберег.

Вечером, отоспавшись после загона, он пошел к ней. Жила она вместе с отцом и мачехой в срубе у старой рассохшейся сосны, и жила несчастливо. У мачехи было двое собственных детей, совсем маленьких, в которых она души не чаяла, а отец о дочери вспоминал лишь когда надо было заштопать меховик, принести воды или подоить коров. Ласкового слова от него Искра не слышала — батя будто мстил ей за мать, так и не сподобившуюся на сына. Мечтал сбыть дочь поскорее, выдать ее за кого-нибудь из Ильиных или Павлуцких, как уже выдал двух старших сестер, и выбросить из памяти. По слухам, не раз уже он заговаривал с Отцом Огневиком насчет сватовства. Старик, вроде, обещал похлопотать. Дело было за малым: найти жениха, который согласился бы дать за Искру хороший выход. Головне нужно было торопиться.

По правде говоря, он не представлял, как сумеет добиться своего. Все было против него: и обычай, и судьба, и время. Родители умерли, когда ему не исполнилось и двух пятков зим, а без родителей кто похлопочет за сына? Кто наберет выход, чтобы дать отцу невесты? Кто сосватает отпрыска? Другим сиротам пособляла община, собирала вскладчину подарки, отправляла сватов, уговаривалась о дне торжества. Отцы съезжались, говорили красивые речи, загонщики устраивали лошадиные бега, девки плясали до упаду. Но то — другим, не ему. Ежели придет он к Отцу и скажет: «Отче, хочу жениться на Искре, дочке Сияна-рыбака. Дай свое благословение», тот посмотрит на него как на безумца и ответит: «Да ты не рехнулся ли, малый? Забыл, что брачеваться со своими — мерзость для Огня? Иди себе подобру-поздорову». Как тут извернуться? Как пойти наперекор обычаю? Вопрос!

Днем и ночью Головня думал об этом. И не находил ответа. И так, и сяк — всюду клин. Оставалось плыть по течению в надежде, что поток куда-нибудь вынесет.

Погода стояла безветренная. Столбы черного дыма, поднимавшиеся над скошенными трубами изб, упирались в набрякшее свинцовое небо. Речная низина отливала серебром, заросли тальника казались присохшей медной накипью на бронзовом блюде. Вершины дальних холмов походили на остроконечные головы великанов, лес стоял безмолвен и недвижим.

Вечера Искра обычно проводила не у родителей, а в женском жилище — там она могла хоть немного отдохнуть от понуканий отца и ворчания мачехи. Женское жилище — поставленные крест-накрест жерди и лесины, прикрытые полосами березовой коры — рядом с прочими строениями выглядело как игриво разодетая девка рядом с насупленными парнями. Стояло оно над косогором, сразу за крайней избой, в которой обитал Жар-Косторез с семьей. Головня шел к жилищу, петляя меж свежих коровьих лепех, раскиданных на всем пространстве становища.

Со стороны реки поднимались бабы с коромыслами, где-то плакал младенец, мычал скот в холодных, насквозь пропахших мочой, хлевах. Из дома вышел Лучина, понес бадью с рыбьими очистками на корм Большому-И-Старому. Возле жилища Отца Огневика пыхтела черным дымом дерновая чадница, в которой томились ровдуги. Рядом с чадницей две собаки с рычанием рвали старый, задубевший на морозе меховик. Чуть поодаль, в загоне, Сполох вытряхивал на грязный снег сено из мешка. Лошади сгрудились вокруг него, тянули длинные морды.

Подходя к женскому жилищу, Головня услышал доносившиеся изнутри звонкий смех и чей-то низкий голос. Нахмурился — кого еще Лед принес? Очередного бродягу? С бродягами загонщики не ладили: слишком часто после их ухода в общине рождались дети, не похожие на своих отцов. Пламяслав говорил: «Общине нужна свежая кровь — без нее род киснет и хиреет». Он говорил это, поглаживая куцую бороду, а в глазах его загорались лукавые искорки. Он говорил: от кузнецов и следопытов не рождаются уроды. Всякий чужак чист перед Огнем.

Вход в жилище был завешен медвежьим пологом, изнутри шел приторный запах копченой рыбы и забродившего моняла.

Головня постоял, прислушиваясь. Потом откинул полог и ступил внутрь.

Так оно и было: возле очага спиной к нему сидел рослый мужик с черными от сажи ладонями, в щегольском тканом нательнике светло-серого цвета. Его волосы, длинные как лошадиная грива, буланой копной топорщились над костяным ободом.

Еще один чужак. Кузнец или следопыт. В общем, бродяга. Все кузнецы — бродяги, лишенные общины. Свежая кровь, как говорил Пламяслав.

Перед чужаком полукругом расселись девки. Их было немного, пяток всего. Головня заметил в потном сумраке жилища Искру и пухленькую Огнеглазку, чуть подальше — двух маленьких дочур покойного Золовика-Короеда и рыжую Горивласу, совсем кроху, родившуюся без отца после праздника Огня, когда Артамоновы соседили с Павлуцкими и Ильиными. Позади девчонок, угнездившись на нарах, чинно восседала старуха Варениха: поглядывала сверху суровым оком, жевала смолу и сплевывала ее в коричневую сморщенную ладонь. Искра и Огнеглазка сучили нить: расщепляли зубами сушеные оленьи жилы и скручивали получившиеся волоконца на бедре, время от времени смачивая их языком.

На огне, прицепленный кожаными жгутами к перекладине под потолком, висел котелок, в котором булькало мутное варево. В липком сером пару болтались копченые хариусы и караси, подвешенные на нитях из конского волоса. Под нарами виднелись берестяные туески и короба с резными завитушками и загогулинами, горшки из черной глины, в углу стояло деревянное изваяние Огня работы Жара-Костореза — высотой до пояса, изжелта-красное, с багровыми зрачками. Дальний закут был перекрыт ровдужным пологом.

Услыхав за спиной шум, чужак обернулся, вскинул мохнатые брови. Был он пятка на два зим старше Головни, бурые сильные пальцы сплетены на скрещенных ногах. Все глаза устремились на вошедшего, и загонщик криво ухмыльнулся, сразу почувствовав себя лишним.

— Каково вечеряете?

— Слава Огню, — улыбнулся чужак. — И ты подсаживайся.

— Искромет нам байки травит, — оживленно сообщила Огнеглазка.

Головня кинул взгляд на Варениху, но та смолчала — знать, улестил ее чем-то чужак, иначе шиш бы он попал сюда. Загонщик опустил на него взор:

— Кузнец, что ли?

— Плавильщик.

Головня опять посмотрел на Варениху.

— Я войду?

Та приподняла пальцем губу, начала ковырять в зубах.

— Войди уж, коли пришел.

Сделав несколько шагов, Головня остановился в поисках свободного места. Плавильщик подвинулся.

— Сигай сюда, друг.

Говор у него был необычный: мягкий, с проглатыванием звуков. Головня такого и не слыхал никогда. Должно быть, из дальних краев прибыл человек.

— Ты голодный, небось? — продолжал Искромет. — А ну-ка, девоньки, что у вас там есть… Метайте сюда.

И сразу несколько рук протянули загонщику туески с сушеной заболонью, толченой рыбой и раскисшим в воде мхом.

— Ты, вроде, из сегодняшних загонщиков? — продолжал Искромет. — Слыхал, вы встретили в тундре колдуна. Лихое дело!

— Лихое, — кивнул Головня, устраиваясь рядом с ним.

— От колдуна, говорят, хорошее средство — это вещь древних, — поучал плавильщик. — У меня-то, понятно, их нет, я с мерзостью дела не имею, но слухи по тайге бродят…

— Искромет зовет их артефактами, — вставила Искра, вся сияя от восторга.

Артефактами, значит, подумал Головня, с каким-то ожесточением смакуя про себя незнакомое слово. Поглядим, что тут за артефакты.

Он взял у девок толченку и моняло, начал жадно жевать, исподлобья поглядывая на Варениху. Как же она впустила этого Искромета? Немыслимо, невероятно.

— Да и ни к чему они мне, — продолжал чужак. — Я знаю средство повернее. Такое, что ни одна зараза не пристанет.

— Какое? Какое? — загалдели девки.

— А такое: возьмите три сосновых шишки да суньте их на ночь под сани. И идите на боковую. Но спать нельзя! Если пролежите так до утра, никакой демон, будь он хоть сам Лед, не будет вам страшен.

— И все? — недоверчиво спросила Горивласа.

— Нет, не все. Надо еще за всю ночь ни разу подумать о зайце. Если подумаете хоть раз, все насмарку. Такие дела.

Девки переглянулись. Варениха подозрительно приподняла мохнатое веко.

Чужак повернулся к Головне.

— А еще слыхал, от вас старик в мертвое место ушел. Недобрый это знак. Совсем недобрый.

— Куда уж хуже, — буркнул Головня. — И так уже на одной заболони сидим.

— Знать, прогневался на вас Огонь.

— Выходит, что так.

Плавильщик осторожно глянул на него, моргнул — будто тень взмахнула крылом в глазах.

— Знаешь, о чем я думаю, парень?

— О чем?

— Старик себя в жертву принес. Кабы не он, сожрал бы вас колдун с потрохами.

Головня пожал плечами. Вспоминать о колдуне не хотелось — будто ворошишь насквозь гнилое, червивое мясо.

Его одолевала досада. Не вовремя он пришел говорить с Искрой, совсем не вовремя. Искромет этот, да еще Варениха над душой висит… Может, уйти?

А чужак продолжал беззаботно балабонить:

— Помню, отец мне говорил: «Счастливую я прожил жизнь. Под старость сохранил силы, что были в молодости». Это как же? — спрашиваю. «А так. Вон видишь, валун лежит под деревом? Я и в юности не мог его поднять, и сейчас не могу».

Девки грохнули смехом, а плавильщик объяснил:

— Это он к тому говорил, что не след людям хвататься за непосильное. Кем тебе предназначено быть на роду, тем и станешь. Да вот закавыка: когда родитель мой ушел к Огню, я тот валун взял да и выворотил. А потом еще и зашвырнул в ручей. А кабы не сказал он мне про него, я бы и стараться не стал. Значит, можем мы переломить судьбу, а?

— Потому ты и стал плавильщиком? — спросила Огнеглазка, сгорая от любопытства.

— Плавильщиками у нас в семье все мужики были. Правда, они железо да медь плавили, а я — золото.

И он ловко, двумя пальцами, вытащил откуда-то из-под нательника две маленькие золотые серьги — круглые, с напаянными по краю шариками, с тоненькими цепочками понизу. Девушки ахнули, а Головня чуть не выронил туесок с толчанкой. В свете костра серьги янтарно заискрились как две масляные капли, засияли холодным мягким переливом. Девицы зачарованно уставились на них — не оторвешь. Будто околдовал их проклятый чужак. Искромет же покатал серьги между пальцев и снова спрятал их за пазуху.

— Такие дела, красавицы.

Головне ужасно захотелось прихвастнуть своей находкой, чтобы сбить спесь с этого чурбана, но он переборол себя и вместо этого спросил:

— Как же ты сподобился?

— Да тайна немудреная. Надо не обычный уголь в горн бросать, а каменный, из древних шахт, что в Серых Ямах остались. От него хороший жар идет.

— Я слышал, в этих Серых Ямах еретики-ледопоклонники сидят. Не сунешься к ним.

— А у меня от еретиков средство есть. Отец присоветовал. Надо, говорил, всегда носить с собой волчьи зубы, которые пролежали зиму в заговоренном ларце. Видишь? — он оттянул нательник, показал шею. На сушеной жиле болтался пожелтевший волчий клык. — Ни один еретик не страшен!

Девки так и остолбенели. Искра спросила:

— А других у тебя нет? Я этих еретиков жуть как боюсь.

Искромет задорно подмигнул.

— Думаешь, пролежали бы они у меня целую зиму, если б я раздавал их всем подряд? — Но тут же рассмеялся. — Завтра приходи — подарю.

— И мне! И мне! — загалдели девчонки.

— Всем достанется, — успокоил их плавильщик.

Головню аж передернуло. Он взглянул на Искру. Вспомнил, как играли они в «поймай петлю», как Головня кричал ей: «Шорох», а она отвечала: «Хвать!», и подпрыгивала, как заяц-лопотун при встрече с Хромым Черноносиком. Разве может чужак понять это? Разве знает он историю Луча-Перехлеста и шебутного Багрянца, разве слышал слова, которые поведал Багрянец гадалке-приживалке в час, когда встали реки? Эх…

Отставив туесок, Головня вытер рот.

— Ну ладно, пойду. Доброй ночи! Доброй ночи, бабушка, — отдельно сказал он Варенихе.

— Уже? — просил Искромет. — А про загон рассказать? Мы ж в нетерпении.

— В другой раз, — ответил Головня. — Благодарю за угощение.

Он вышел наружу. Сердце его прыгало от бешенства, в уголках губ играли желваки. Он злился на себя и на чужака, но больше всего — на богов, которые привели бродягу-плавильщика в общину. Из памяти не выходило лицо Искры, каким она смотрела на чужака — зачарованное, полное немого восхищения и восторга. Много бы дал Головня, чтобы Искра хоть раз взглянула так на него!

На тайгу опустились сумерки, лес превратился в сплошное скопище призраков, шершавые полосы красного тальника багровели как свежие рубцы на руке. От мороза трескались деревья. Собаки попрятались в дома, и только лошади продолжали безучастно жевать сено, бродя по загону.

«Ничего, — думал Головня. — Поглядим еще, каков этот плавильщик. Увидим, крепка ли у него кость».

Каждый день, когда девки приносили в плавильню обед (сухую заболонь, кровяницу, моняло и рыбу), Искромет рассказывал им веселую историю. Например, такую:

— Навязчивые объедалы — как они ненавистны нам! Вваливаются в любое время и требуют угощения. И вот однажды я проучил их. Как-то раз моим родичам довелось поймать на редкость крупного Большого-И-Старого. Нахлебников слетелось — тьма! И каждый, что любопытно, был дальней родней мне или моему тестю. Я кормил их днем и ночью, а чужаков не убывало. И вот, устав от них, я спросил вновь прибывших: вы кто такие? «Мы — родственники двоюродной тети сестры твоего тестя». Что ж, тогда я растопил для них снег и подал пустую воду. «Что это?» — спросили они. «Это — похлебка из похлебки, сделанной из похлебки, приготовленной из оленьих бедер», — ответил я.

Искромет умел рассказывать. Он делал это так ловко, что даже говор его, странный для лесовиков, становился незаметным. Все больше людей приходило его послушать. Иногда у плавильни собиралась половина общины. Приходили и вождь, и Сполох, и Огонек, и даже Светозар. Лишь Отец Огневик, верный обычаю, не привечал бродягу. Тот отвечал ему тем же.

— У одного парня через несколько дней после свадьбы родился первенец, — гнул другую историю плавильщик. — Счастливый родитель положил рядом с ним загонную петлю. Его спросили: «Зачем ты делаешь это?». Он ответил: «Если младенец так быстро прошел путь от зачатия до появления на свет, через месяц он станет загонщиком».

Он многое знал, этот Искромет! Даже то, что знают лишь Отцы. К примеру, счет месяцев. Или молитвы древних, полные странных, непонятных слов.

— Одному некрасивому человеку жена сказала: «Горе нам, если ребенок будет похож на тебя». «Горе тебе, — ответил он, — если наш ребенок не будет похож на меня».

Бабы валились от смеха, слушая его. Мужики усмехались в бороды и подозрительно поглядывали на своих жен. Все обожали плавильщика, ведь он принес радость в трудное время. Он развеял тоску в сердцах!

А вечером, когда парни собирались в мужском жилище, он рассказывал им вот что:

— Как-то я поспорил с одним Отцом, что выпью реку. Он не поверил мне, поставил на кон Книгу и священный посох. Тогда я сказал ему: «Перекрой все ручьи, впадающие в реку, и я выпью ее». Отец был так раздосадован, что мне стало его жаль. Я сказал: «Признаю, что слукавил. Дабы не сердить тебя, я готов выполнить любую твою просьбу». Он взял срок до следующего дня, чтобы подумать. Назавтра он явился ко мне, но я сказал ему: «Ты уже попросил у меня срок до сегодняшнего дня. Я выполнил твою просьбу. Чего же больше?».

Такое не расскажешь среди бела дня. Такое и в жилище-то рассказывать страшно. Голос чужака разносился по общине, отравляя родичей сомнением. То был особенный голос, в нем прятались души еретиков и щерились неугомонные духи, в нем вихрилась первозданная тьма и проглядывала клыкастая пасть прародителя мрака. В нем слышалось роковое слово: «Прельщение!». Стелясь над сугробами, голос этот, как дым из плавильни, впитывался в стенки жилищ, оседал на коже, будоражил уши. Он был дыханием Льда, но люди обманывали себя, думая, что рожденное в пекле не может служить холоду.

Возвысился чужак необычайно. Мужики, всегда враждебные бродягам, признали его своим. Даже вождь говорил с ним уважительно. Казалось, Огонь послал его на замену Пламяславу, чтобы не было так тяжко на душе.

А Искромет не унимался.

— Один Отец заявил: «Есть правда и есть ложь. Правда исходит от Огня, ложь — от Льда. Отличить одно от другого очень просто: не бывает благодатной лжи, как не бывает порочной истины. Нам следует говорить правду, и мы станем ближе к Огню. А закоренелых лжецов следует подвергать изгнанию — пусть отправляются ко Льду». Тогда я спросил его: «Знаешь ли ты, зачем я пришел в твою общину?». Он ответил: «Конечно. Ты явился, чтобы плавить металлы». «Совсем нет. Я пришел, чтобы вы сняли с меня одежду и, раздетого, выгнали в тундру. Такова моя цель». Он обомлел: «Я не верю тебе!». «Значит, я лгу, и тебе придется вышвырнуть меня как закоренелого лжеца. Но тогда окажется, что я говорил правду».

Зубоскалить над Отцами все горазды. Но чужак оказался самым язвительным. Он не смеялся над Отцами, нет — он издевался над ними, он глумился над их благолепием, он выставлял их ханжами. Ересью тянуло от его словес, смрадным дыханием Льда, но никто не замечал этого, опьяненный его остроумием. Он застил общинникам глаза веселым смехом, опьянил безудержной радостью, одурманил близостью счастья. То было колдовство, тлетворный морок, и люди поддались ему, полные восторга перед чужаком.

— В молодости один Отец негодовал на мое небрежение верой. Сам он отчаялся наставить меня на путь истинный и отправил в соседнюю общину к другому Отцу, поопытней. Я послушал его наставления, а на следующую зиму вернулся к своим. Отец спросил меня: «Что ты понял из его речей?». «Я понял, что вера — как сочный корень белянки: самое вкусное скрыто под землей, а вокруг всегда полно кротов».

Никого не ужасали эти слова. Загонщики готовы были слушать его целыми днями и требовали добавки. Он покорил их своим задором.

Головня, видя это, набухал злостью. Его раздражало, что девки прямо-таки влюблены в чужака. Однажды не выдержал, пошел к Искре, хотел потолковать, развеять возникшие сомнения. Та как раз готовилась варить обед: сидя на перевернутых санях возле родительского крова, вязала сушеной жилой лапы щенку, а глупый зверь повизгивал от восторга и норовил цапнуть ее за палец, не замечая кадки с кипятком, стоявшей подле.

Изба таращилась на Головню толстым куском льда, закрывавшим единственное окно. Прямо под окном, наскочив передними лапами на изрядно просевший от времени земляной вал, две собаки жадно лизали рыбью чешую. В хлеву, стоявшем стена к стене с жилищем, глухо топтались коровы — сквозь потемневшие от мочи и навоза щели сочился пар. Из-под жирного, испещренного птичьими следами, слоя снега на крыше торчали засохшие корни и побеги: Сиян делал кровлю из дерна, не заботясь о корье. Коновязь у него покосилась, в сеннике, наспех слепленном из кривых лесин, гулял ветер. Хозяин он был скверный, зато рыбак — от бога. Каждый знал: в самый лютый голод, когда нет ни мяса, ни молока, беги к Сияну, тот рыбешкой покормит. Да не простой, вроде линя, а омулем или тайменем. Другие пробавлялись мелкотой, вроде карасиков, а у Сияна в любое время — и копченая стерлядь, и сушеный чир. В доме рыбий дух — не войти, с ног шибает, зато и толченка, и вар всегда под рукой. Без рыбы Сиян себе жизни не мыслил.

Головня подступил к Искре, замялся, не зная, с чего начать. Оробел! Вот ведь: перед медведем не пасовал, факелом ему в рожу тыкал, пурги тоже не боялся — скоренько нырял под сани и отлеживался, а тут растерялся. Неопытен он был в таких делах. Зелен. На Большого-И-Старого петлю накинуть, с товарищем полаяться, смачную шутку отмочить — это всегда пожалуйста, а как с девкой объясниться, не знал. Язык будто к небу присох, а в башке — кавардак.

Пламяслав учил когда-то: «Девки любят красивые слова. Век бы слушали. Хоть и понимают, дурехи, что пустое обольщение это, а все равно млеют. Но одними красивостями их не возьмешь. Парень должен быть боек и остер на язык, не запинаться в разговоре и глаза не прятать. За таким они — и в огонь, и в воду».

Ах, не будь этого смущения, Головня разлился бы дроздом, окутал изящными словесами, затянул бы сладкоголосо, как певец-следопыт в сказке про волшебную шкуру:

«О Искра, мечта моя, улетающая греза! Волосы твои — что крылья черной гагары, руки нежны как соболиные хвосты, стан гибок словно плавник хариуса. Твои глаза, блестящие как слюдяные пластины, переливаются таинственной дымкой, чаруя любого, кто встречается с ними. А на поясе твоем, ярко-багровом как медвежий язык, висят фигурки чудесной работы: серебряный тюлень, медный соболь, железная гагара. Незримый Огонь бросает на них отсвет с неба, и они подмигивают мне. Ты — словно сон: всегда рядом, и всегда недоступна».

Но куда ему, простому загонщику, плести словеса! Нет, не его это. Уж лучше пойти к Сияну и выложить все начистоту. Сказать: «Почему ты, Сиян, ищешь дочуре женихов в других общинах? Глупая прихоть! Разве Огонь запрещает нам жениться внутри рода? Разве Он говорил: отвержены те, кто познал женщину своей крови? Родные братья и сестры заводят детей, почему же мы с Искрой вовек разделены? Ты — Артамонов, но жена-то твоя, покойница, была из Павлуцких! А значит, дочь твоя — наполовину Павлуцкая. Стало быть, не такой уж это и грех. Чем я не угодил тебе? Ведь я готов умыть лицо Искры чистейшим снегом с дальних холмов и нести ее на руках до самых гор. Мои предки не знамениты, но я пойду на все ради нее».

Пустое. Сиян и так не боится греха, его надо брать подарками. А откуда у Головни подарки? Меховик да ходуны — вот и все его вещи.

Он медленно приблизился к Искре, постоял, разглядывая девку. Та улыбнулась ему, потом нагнулась к щенку и, подхватив его обеими руками, небрежно кинула в воду. Зверек заверещал, забултыхался, с шипением уходя в кипяток. Волны бились о края кадки, выплескивались на снег, оставляли черные проплешины.

А у Головни продолжали складывать в башке непроизнесенные слова:

«Почему ты так неуступчива, Искра? Чем я плох для тебя? Разве я стар или калека? Разве я груб и невежлив? Я буду заботиться о тебе, ухаживать за тобой, дарить тебе подарки. Прилепись ко мне, ненаглядная! Соединись со мной, милая!».

Но куда там! Она даже не смотрела в его сторону. Рассеянный взгляд ее уносился вдаль — туда, где над остроконечными верхушками плюгавых сосенок бился, рассекаясь на бледнеющие язычки, черный дымный родник. Она следила за этим родником, и ресницы ее мечтательно подрагивали.

— Огонь в помощь! — сказал Головня.

— Благодарствую, — улыбнулась Искра, проясняясь взором.

— Свежевать-то сама будешь или кого на подхват возьмешь? Могу пособить.

— Да уж справлюсь. У тебя небось своих дел хватает, чтоб еще мне пособлять.

Головня засопел, раздумывая: играет она с ним или вправду отлуп дает? Лед их разберет, крольчих этих. Все у них шиворот-навыворот. Нет бы прямо сказать: «Гуляй, мол, ненаглядный, не пара ты мне». Нет, вилять будут, хвостом махать, а правды не скажут.

— Я чего пришел-то… Вещица у меня одна есть. Хотел тебе показать. — Головня помялся, решаясь. — Встретиться бы надо. Чтоб подальше от чужих глаз. Вещь тайная, не всем о ней знать можно.

— Что ж, и встретимся.

— Сегодня вечерком зайду.

— Сегодня? Сегодня мы гадаем. Туда парням нельзя.

— Тогда завтра.

Она вскинула на него глазищи: бедовые, дымчатые, блескучие. Спросила одними губами:

— А не обманешь ли, Головня? Завлечешь почем зря, да наврешь с три короба. Вы, парни, такие.

— Огонь свидетель, правду говорю! — побожился загонщик.

— Велика ли вещица-то?

— Маленькая совсем. Редкостная.

Искра посмотрела на бездыханное тело щенка, раскисшей шкурой плававшее в кипятке. Повернулась к Головне, промолвила, сложив пальцы:

— Достанешь его?

Головня толкнул ногой кадку, и кипяток разлился, сожрав снег вокруг. От засеребрившейся земли поднялся пар, мокрое тельце зверька застряло в переплетениях корявых ветвей. Искра взяла из нарт длинную палку и брезгливо вытолкала ею на снег мертвого щенка, чтобы остудить горячую шкуру.

— Отец-то твой дома, что ли? — спросил загонщик, наблюдая за ней.

— Не, на прорубь ушел… У него одна забота — в проруби ил гонять. Или по гостям шляться.

Может, прямо сейчас и отдать ей реликвию? — подумал Головня. Нет, слишком светло. Заметят еще.

Вдруг дверь распахнулась, и на мороз выскочил мальчишка зим четырех от роду, в наспех накинутом меховичке и больших, не по ноге, рваных ходунах. Колпак на нем сидел криво, закрывал один глаз. Увидев Головню, мальчишка замер и поправил колпак, чтобы разглядеть пришедшего. Из жилища грянул женский голос:

— Дверь прикрой, заполошный.

Мальчишка вздрогнул и бросился закрывать дверь.

— Ну ладно, бывай тогда, — сказал Головня. — Про уговор не забудь.

Искра выпрямилась, с чувством разогнув спину, хитренько глянула на него.

— Не забуду.

Головня вперевалочку двинул к мужскому жилищу. Нынче там было пусто: парни разъехались — кто за дровами, кто в летник за сеном, кто в тайгу на поиски общинного табуна. Головня и сам только вчера пригнал быков из летника, а потому сегодня бездельничал. Думал почесать языком с бабами, но те как назло все были заняты: варили еду, тачали одежду, кормили скотину, выгребали навоз из хлевов. Раньше в такие дни Головня развлекался болтовней с Пламяславом, но теперь старика не было, и загонщик изнывал от скуки.

Так он промаялся до вечера. Надвигающиеся сумерки принесли оживление в общину: приехал Сполох, привезший на собачьей упряжке сено; вернулся из тайги Жар-Косторез, пригнавший сани с дровами; прискакал вождь, так и не разыскавший табун; притопал Сиян со связкой мороженых рыбин за спиной. Плавильщик тоже закончил свои труды и уже вещал что-то собравшимся девкам — его низкий голос далеко разносился над стойбищем.

Головня сунулся было послушать его, но увидал Искру и шарахнулся прочь, точно демон от оберега. Сам не ожидал от себя такого. С чего вдруг? Вроде и не ссорились они с Искрометом, не задирал он его, как, бывало, мужики задирали чужаков, а все же не мог рядом с ним находиться. Сразу в горле что-то вспухало, будто ком подкатывал, и зверски хотелось сплюнуть.

Ноги сами понесли его к жилищу Отца Огневика. Головня остановился в замешательстве, созерцая добротную дверь из лиственничных отломов, украшенную треугольными резами. Отступил на шаг назад, снова остановился. Протянул руку к дверце, но спохватился: «Что же я творю? Как в глаза родичам смотреть буду?». А потом ему вспомнился мечтательный взор Искры, устремленный в сторону плавильни, и он отбросил сомнения. «Моя правда, — подумал Головня. — Видит Огонь, не хотел я этого».

В памяти отчего-то зазвучал сипловатый голос Пламяслава: «Воистину, Отец велик! Его речи — что петли загонщика: всегда попадают в цель; его поступки — это мудрость веков: заставляют слушаться тебя; его обряды — как редкое угощение: облекают желанием приобщиться их. Он гласит волю Огня, он умеряет Его гнев, он веселит Его сердце. Отец не лучший из нас, он — единственный, ибо стоит меж людьми и Богами, всеведущий и смертный. В нем, избранном, течет кровь старых Отцов, он избавлен от земных забот, он — яркий факел, светящий в глухой пещере. Он — наша гордость и наша слава».

Старик будто знал, что он придет. Не удивился, когда Головня бочком протиснулся в жилище, путаясь в складках медвежьего полога, висевшего с внутренней стороны. Лишь поднял на загонщика взгляд огромных бельмастых глаз и ободряюще мигнул. Отец был не один: возле жарко пылающего очага сидели его дочь Ярка и зять Светозар. Увидев Головню, Светозар прищурился, и шрам на его щеке побелел, словно покрылся инеем.

— Чг тб?

Загонщик взглянул на его темный лик с отметиной от медвежьих когтей во всю щеку, перевел взор на Отца. Тот не говорил ничего, лишь смотрел на него, плотно стиснув губы. И Головня заговорил, опуская взор:

— Тут это… такое дело…

— А? Чего? Говори, поторапливайся, — закаркал старик противным голосом.

— Я про чужака… про плавильщика.

Слова опять застряли в горле. Удивительно даже: еще не нарушил ничего, не преступил заповеди, а чувство такое, будто подличать прибежал. С чего бы? «Не бывает благодатной лжи, как не бывает порочной истины». Именно! Но отчего же так тяжело на сердце?

Отец Огневик тяжело поднялся, подошел к Головне, прошил остреньким взором — снизу вверх. Тот поразился, насколько молодым казалось его лицо в свете костра — куда моложе, чем у Светозара. Он крючковатыми пальцами ухватил загонщика за локоть и зашипел, извергая смрад из глотки:

— Ну, выкладывай, Головня. Что там про плавильщика? Да об Огне не забывай. Он, Огонь-то, все видит!

Глаза у него были — как две дыры в истлевшей шкуре: неровные, черные, не глаза даже, а пробоины от кольев. Такие глаза не щупают — обволакивают холодом. А внутри, на страшной глубине, — льдинки зрачков словно камешки на дне глинистого ручья.

Головня вздохнул. Нет, не мог он предать человека. Не мог отдать его на расправу. Пусть даже негодяя — не мог.

Но сказать что-то надо было, и он забормотал, пряча глаза:

— Я к тому, что присмотрел бы ты, Отче, за внучкой. Сам знаешь, как оно выходит… Ходят всякие, с панталыку девок сбивают, а те потом на сносях…

— А тебе что за печаль?

— Да мне-то никакой печали… А все ж таки, приглядеть бы надобно. Внучка Отца как-никак. Если осрамится, позор на всю общину…

Он уже чувствовал, что несет околесицу. Не ему, сироте-загонщику, давать советы Отцу. Не ему пенять на чужака. Но что еще говорить? Как выкрутиться?

— Приглядеть, значит, — повторил старик. Твердые пальцы его с длинными ногтями медленно расцепили хватку. — Никак, сам на нее виды имеешь, звереныш? Гляди — обрюхатишь девку, пойдешь на корм волкам.

Ярка выкрикнула злобно:

— На загоне-то иное пел, к вождю ластился. Слыхали уж.

Толстые щеки ее возмущенно заколыхались, пухлые губы скривились в презрении.

Головня поднял взор, сказал твердо:

— А все ж приглядеть за ней надобно. Не ровен час — пропадет.

Отец Огневик ответил строго, но уже без гнева:

— А ты крамолу за плавильщиком знаешь ли? Иль и впрямь из-за девки пришел?

Вот он, решительный миг! Ради крамолы и пришел — рассказать о словесах неслыханных, что вещает чужак вечерами в мужском жилище. Там ведь не просто шутки — ересь настоящая! Скажи: «Знаю», и чужака завтра же не будет в общине. Но как сказать такое? Как выдавить из себя роковое слово?

Старик неотрывно смотрел на Головню, словно подбадривал: «Ну же, парень, изрекай, что хотел». Головня втянул носом спертый воздух.

— Крамолы не знаю. Только вот боек он слишком… и все по девкам. Не к добру это.

— Все ли сказал, что хотел?

— Все, Отче.

— Ну, ступай себе с Огнем.

И Головня вышел, раздосадованный.

Сделал было два шага и остановился, захваченный новым порывом. Хотел броситься обратно, крикнуть: «Знаю, знаю за ним крамолу!». Но что-то опять удержало его на месте. Обуреваемый противоречивыми чувствами, он стоял и смотрел, как шевелится на ветру выцветшая ленточка, привязанная сверху к коновязи (причуда Огнеглазки). Снова нахлынули духи памяти, перенесли его в тот день, когда загонщики встретили колдуна. Опять Головня увидел взмахи его рук и гнутую палку в ладони, и нелепые кувырки волков, пораженных чародейством. А потом перед глазами темно заискрилась реликвия, и ветер с севера — неизменный спутник холода — проник ему в горло и уши, и растекся словно молоко из лопнувшего мешка, и разродился демонами. Затем он увидел мертвое место, и спину Пламяслава, уходящего вдаль, и стало ему ясно, что все это — и колдун, и вещь древних, и мертвое место — были узелками на одной жиле, и вела эта жила прямиком к повелителю зла.

Но оставлять плавильщика безнаказанным, отпустить его с миром, Головня не мог. Решил сам с ним потолковать, без помощи Отца, благо тот обитал отдельно от всех, в земляном жилище по ту сторону холма. Однако идти туда, в чад и гарь, Головня гнушался, да и боязно было: о плавильщике всякое болтали, мог и чары наслать. А вот перехватить бы его ночью, по пути в женское жилище, объяснить бы доступно — мол, не след на девиц зариться: можно и по рылу получить. Заодно спасти Искру от позора — первый раз что ли бабы от перелетов рожают? Свежая кровь, будь она неладна… Да, это неплохая мысль.

Вечером он нарочно заявился в мужское жилище попозже, чтобы занять место ближе к выходу. Ребятня даже удивилась — место было непочетное, студеное, каждый, кто выходил до ветру, должен был переступать через спящего, случалось, и падал на него. Головня лишь отмахнулся — лениво, мол, пробираться к дальней стене, спите себе, пока я добрый. Дождавшись, пока все заснут, выкарабкался из-под старой оленьей шкуры, натянул меховик и ходуны, лежавшие свернутыми под головой, и бросился к женскому жилищу.

Входить, конечно, не стал. Присел за изгородью загона, чтобы был виден и вход в жилище, и тропинка в становище. Прислушался.

Страшно ему было до одури. Боялся демонов болезней и холода, трепетал при мысли об Обрезателе душ. А еще опасался, что Искромет обернется мышью или мелкой птицей, да и проскользнет незамеченным. Бродяги завсегда водятся с нечистью, это всякий знает.

Сидя в стылом сумраке, он слышал, как сопят коровы в хлеву, видел, как пробегают мимо голодные псы в поисках еды, чуял, как над скошенными верхушкам жилищ парят приспешники Льда. Где-то далеко в тундре уже свивались в вихре демоны тьмы, превращаясь в Ледовые очи, а сумрак густел, принимая его образ, и Головня отчетливо зрил огромную снежную бороду, которая метелью стлалась по земле, и слышал клацанье челюстей, дробивших камни. Ужас, лютый ужас!

«От дурного глаза и недоброй руки,

От злого слова и лукавства,

От греха вольного и невольного,

От козней брата Своего и присных его,

Великий Огонь, Спаси и сохрани!

Спаси и сохрани!».

И вот он увидел: исторгнутый Льдом, завихлялся юркий призрак, полетел, невесомый, по стойбищу — прямиком к женскому жилищу. Мгновение Головня наблюдал за ним, не в силах пошевелиться от страха. Потом легкий хруст снега донесся до его уха, и загонщик чуть не рассмеялся. Ну, конечно! Не призрак то был, а человек, создание из плоти и крови. Кто-то крался с женскому жилищу! Уж не плавильщик ли?

Головня вскочил и помчался наперерез ему. Тот услышал его и обернулся — нос злоумышленника уперся в край собственного колпака, лицо утонуло в меховой оторочке. Хищно зарычав, Головня с разбега прыгнул на неизвестного. Тот оказался неожиданно щуплым и мягким, вскричал тонким голосом, совсем непохожим на голос Искромета. Повалив жертву лицом вниз на снег, Головня плотоядно изрек:

— Вот и все, Ледовое отродье. Попался.

Он перевернул чужака на спину, и что же? На него, измазанная грязным снегом, взирала Рдяница, жена Костореза!

Руки Головни ослабли, перед глазами вдруг запрыгала хохочущая маска демона: «Обмишулился, простак!».

— Пусти! — услышал он сдавленный шепот.

— Зачем ты здесь, Рдяница? — прошептал он в ответ.

— А ты зачем?

Они уставились друг на друга, тяжело дыша, облака пара окутывали их лица.

— Слезь, мальчишка.

Головня поднялся. Рдяница села, отерла лицо от снега, сплюнула и зафыркала, точно медведица, забравшаяся в паутину.

— Что ты тут делаешь, Рдяница?

— Не ори!.. Беду накличешь.

Головне стало худо. Беда обступала со всех сторон: тьма липла к коже, окунала в бездну.

— Что ты здесь делаешь?

— А ты?

— К чужаку бегаете, да? Кровь нашу оскверняете, да?

Рдяница задиристо ответила:

— Собачкой Отца заделался, да?

— Да уж лучше собачкой, да!..

Он увидел ее зубы — стесанные, мелкие, желтые как моча. Она тихонько хихикала, прикрыв веки, и с ресниц сыпалась снежная труха.

— Кабы все были такие, ты бы на свет не появился, да!

И смех ее, частый, злорадный, словно ударял его по голове молоточками: тук-тук-тук.

— Думаешь, Отец-то не знает? — продолжала она. — Все знает, хитрый дед. Его лукавства на пятерых хватит. Иди! Не нужен ты здесь. Ступай отсюда.

Головня поколебался, но потом все же развернулся и побрел — оглушенный и раздавленный. Отойдя на несколько шагов, вновь бросил на нее взгляд.

— Так ты про моих родителей знаешь что-то, да?

И она опять захихикала и расплылась вся, как масло по горячему блюду. И пропела небрежно:

— Все знают. Все-е!

А затем поднялась и нырнула в женское жилище.

Головня хорошо помнил своего отца — приземистого, щекастого, с незаживающими язвочками на лбу. Отец махал короткими руками и кричал на мать: «Поперек горла ты мне, постылая! Проваливай к своим, откуда пришла! А моего очага не трожь». Был он пьян и горяч: покрасневшие глаза блестели как головешки, изо рта несло приторной гадостью, а в горле клокотало и булькало. «Сам-то больно хорош, — огрызалась мать. — Прелюбодей!». Отец подскакивал к ней, хватал за плечи, тряс что есть силы. Мать кричала, отбивалась от него, жмурилась, мотала головой, а под опущенными ресницами проступали слезы. «Попробуй тронь. Все Отцу расскажу!». О каком отце она говорила? Головня думал — о своем, Рычаговском, но нет, она грозила ему Отцом Огневиком.

Головня, совсем ребенок тогда, ревел от страха. Мать кидалась к нему, сжимала его плечи, пряталась за спиной. «Вот, сынок, посмотри, как мать твою бесчестят». Отец рычал: «Ты и так себя обесчестила, сука! И ублюдком своим не прикрывайся. Ты — ведьма! Колдунья. Отдалась Льду и понесла. Выкормыш твой — злое семя».

— Немощь свою Льдом прикрываешь? — визжала мать. — Не мог сам зачать, так уж молчал бы.

— Врешь, баба! В стойбище с пяток моих детей уродилось.

— И где они все? Ни один не выжил. Не хочет Огонь твоего потомства.

Родитель издавал мощный рык и бросался на мать с кулаками. Та с воплем выскакивала из жилища. Головня зажмуривался от страха, прижимался к шершавой стене.

Крики удалялись, звучали все тише, а он все сидел, скукожившись, и не смел разлепить век. Потом все же открывал глаза, выглядывал осторожно, как суслик из норы, дышал тихо-тихо, будто боялся потревожить кого-то. Ему хотелось выбраться из избы, хотелось убежать куда-нибудь, но стыд мешал пошевелиться. Отчего-то казалось, что если он сейчас вылезет наружу, все будут смотреть на него и дразнить.

Странное чувство. Чего ему было стесняться? Разве один лишь его отец обвинял мать в измене? Нет, везде и всюду так: заявится в общину кузнец или следопыт, покормится — и уходит. А потом слушок идет: у той-то ребенок — от бродяги. Они, кузнецы-то, заговоры знают от нежити, потому и дети у них здоровее.

Много об этом болтали. А Головня никак не мог понять: отчего кузнецы не живут с остальными? Отчего уходят? Спрашивал у Пламяслава, тот отвечал: «С темными силами дружбу водят, вот и скитаются. Наказание им от Огня».

Родителей обычно мирил Отец Огневик. Приглашал к себе в избу и вел беседы. Головня не знал, о чем они там говорили, но возвращались мать с отцом всегда какие-то пришибленные. Ему было тяжело на них смотреть, и он убегал к Пламяславу.

Почему-то отец был уверен, что Головня — не его сын. Считал, будто мать понесла от залетного следопыта. Орал, что она вытравила всех детей, которых он зачал. Головня был пятым, но единственным, кто пережил своих родителей. Мать умерла, мучаясь шестым ребенком, который сгнил еще в утробе. Отца унесла лихорадка.

Оттого и взъярился Головня, когда Рдяница начала бормотать что-то про его родителей. Пусть ее злобствует, поганая душонка. Он-то твердо знал, что Артамонов. Ну а кем он еще может быть? Не отраслью же бродяги, приспешника темных сил. Он бы давно это заметил, да и метка была бы — пятно родимое или еще какой знак. А раз нет ничего, значит, он — свой. А глупой бабе, если опять начнет пороть чепуху — по зубам, по рылу мерзкому, дряни такой.

На следующий день, ввечеру, съездив на быках за дровами, Головня снова направился в женское жилище — теперь уже открыто, не таясь. Хотел выполнить обещание и отдать девке реликвию. Шел — и будто душа пела, хоть и голодно было. Не предала зазноба-то, осталась верна ему. А может, батя не пустил. Кто его знает. Главное — с плавильщком не спуталась. Если уж тот сошелся с Рдяницей, то на других баб не взглянет — у той с этим строго. Быстро разум вправит, даром что замужняя. Косторез у нее в кулаке, не пикнет, это всякому известно.

По опушке семенила маленькая цепочка детей мал мала меньше со связками валежника на согнутых спинах. Последний карапуз тащил за собой бревно больше него ростом. С низовых лугов доносился глухой звон колотушек — мальчишки били по котлам, отгоняя волков от Большого-И-Старого. Сам Большой-И-Старый дремал в загоне, накормленный ягелем до осоловения. Цепь, которой он был прикован к колышку, вождь укоротил, чтобы зверь мог только жрать и спать, накапливая жирок.

Головня подступил к женскому жилищу, сдернул колпак и потянул на себя дверное кольцо.

— Здорово повечерять, девоньки! Можно к вам?

Прищурился, разглядывая обстановку. Боком к нему сидел тщедушный Лучина, с сосредоточенным видом теревший ладонями плечи. Поближе ко входу полукругом расселись девки: Искра, Огнеглазка и Горивласа. Дочка Сияна держала маленькую желтую костяшку с двумя глубокими царапинами поверху. В двух плошках по сторонам от нее горели слабые огоньки — пляшущие тени скользили по склоненным жердям, по пустому мешку от кумыса, висевшему за очагом, по тюкам с барахлом, по ровдужному пологу. Огнеглазка сидела, скрестив на груди полные руки и наморщив лоб. Горивласа ожесточенно жевала прядь волос.

Увидев Головню, Искра поднесла к губам указательный палец, а Огнеглазка спросила, подбоченившись:

— А подарок принес ли какой?

— А меня уже недостаточно что ль? — ухмыльнулся Головня, просачиваясь внутрь. — Гляжу, у вас тут недобор…

— Будто и не знаешь, какие нынче подарки нужны: оленьи ребра, говяжий язык, кобылье молоко, медвежий жир… А то все рыба да заболонь с моченым мхом. — Внучка Отца Огневика потерла нос.

Головня не обратил на нее внимания.

— Варенихи нету, что ли? — спросил он.

— К Пылану ушла. Жароокая занедужила, вот и ушла. Не слыхал разве?

— Я ж за дровами ездил. А что, сильно занедужила? — Загонщик присел возле Искры, подтянул колено к подбородку.

— А как все недужат? — откликнулась Огнеглазка. — Без мяса тело слабнет, а уж болезни тут как тут.

Она говорила медленно, с растяжкой, как сквозь сон. Головня и сам был точно в тумане, постоянно одолеваемый дремотой. Мяса, настоящего оленьего или говяжьего мяса, он не видел с того самого дня, когда у загонщиков кончилась кровяница. Подумать только — кровяница! Это же — требуха, пища для собак и зверолюдей. В другое время она и за еду-то не считается. А нынче и кровяница шла за лакомство. Сурово взялся Огонь за своих чад, так и лупил, так и лупил, спасу нет.

— Гадаете что ль? — спросил Головня.

— Гадаем, — хмуро ответила Огнеглазка.

— На что гадаете-то?

— На еду, на что ж еще?

Головня сказал, подумав:

— Я вам другое гадание предложу — на еретиков.

Не просто так сказал — с намерением: хотел выгнать всех, остаться наедине с Искрой.

— Это зачем еще? — спросила Огнеглазка подозрительно.

— Что, струхнули?

— Ха! — выдохнул Лучина. — Я не струхнул.

— Отец Огневик за такое шкуру спустит, — тихо промолвила Искра.

Головня и ухом не повел.

— Лучина вон за оракула — продолжал он. — Мы — вопрошающие. Искра будет костяшку бросать. Что, готовы?

И все недоверчиво уставились на него, пораженные. Да и как было не изумиться? Не в бесплодных землях полуночи и не в обленеденелых горах полудня, не на голых камнях посреди большой воды и не в бездонных пропастях меж острых скал, а здесь, в напоенной жизнью тайге, в средоточии благости Огненной звучали слова, полные кощунства и злобы. Горивласа что-то зашептала Искре, косясь на Головню, Лучина глупо улыбался, будто не понял сказанного. А у стены, полускрытое в сумраке, выглядывало изваяние Огня — темно-багровое, с разъятыми очами, смахивающее сейчас больше на господина ужаса, чем на Подателя благ. В наступившей тишине стали отчетливо слышны возгласы из стойбища:

— Ктой-то, ктой-то там ярится?

— Не опои лошадь, сорванец. Не то я т-тебя…

— Рдяница, где муж-то твой, милая?

Устав ждать ответа, Головня промолвил:

— Вот вам первый мой вопрос, духи судьбы: есть ли еретики в Сизых горах?

Лучина вздрогнул, повернулся к нему спиной, засопел, размышляя. Потом изрек:

— Есть.

Искра нахмурилась, сжав костяшку. Потом уронила ее на землю. Остальные вытянули шеи, всматриваясь, сколько царапин выпало — две или одна.

— Нет! Нету их там, — объявила Огнеглазка с облегчением.

Головня сказал:

— Если несогласие, надо еще раз бросить.

Искра бросила еще раз. Выпала одна царапина. Головня почесал подбородок.

— Хм. А в Каменной лощине есть?

Лучина не колебался:

— Нет. Точно знаю, что нет.

И впрямь, не было. Костяшка подтвердила это.

Горивласа ляпнула шепеляво:

— А здесь, в общине? Есть они среди нас, а?

И все вновь оцепенели, ошарашенные вопросом. Даже Головня утратил на миг дар речи. Вот это деваха! За сугробом не видать, а как скажет — хоть стой, хоть падай.

— Права малая, надо и это узнать, — сказал он. — Есть они в общине?

Искра сказала тихо:

— Давайте прекратим.

— С чего это? — злорадно вскинулся Головня. — Спрашивать — так уж все.

— Глупости это. Не хочу знать.

Но Головню было не остановить. Чувство противоречия взыграло в нем. Точь-в-точь как на загоне, когда он последовал за вождем в мертвое место. Потому и последовал, что Светозар и Огонек говорили: «Там смерть». Вот и сейчас, гадая о запретном, он подспудно задирал остальных: «Вам слабо, а я своего добьюсь». И сочилась в нем злорадная мыслишка, будто, презрев заповеди Огня, он утвердит свое право на Искру. Удача любит смелых, а кто более смел, чем идущий всем наперекор?

— Ну что там, Лучина? — нетерпеливо выкрикнул он. — Давай, рожай уже.

И Лучина, задрожав всем телом, пролепетал:

— Нет. Нету их здесь.

Искра долго не хотела бросать костяшку. Держала ее в сжатом кулаке и мотала головой. Головне пришлось уламывать ее, чтобы она согласилась дать слово судьбе. Наконец, костяшка упала на шкуру. В полном молчании Головня огласил приговор:

— Есть. Есть они здесь.

И всем стало жутко, будто еретики уже стояли тут, рядом, готовые наброситься и сожрать. Огнеглазка заявила:

— Фу, Головня, пришел и все испортил. Как хорошо без тебя было!

Загонщик ответил ей насмешливым взглядом.

— Нет, правда, — не успокаивалась Огнеглазка. — Так здорово играли, и тут ты приперся. Чего тебе надо?

Ответ вертелся у Головни на языке, ответ меткий и оскорбительный. Но загонщик сдержался — все ж таки внучка Отца Огневика, дочь Светозара. Их родню не тронь — обожжешься.

— Что ж, не веришь духам? — спросил он, усмехаясь.

— Да что мне твои духи! Я — от Огня рожденная.

— Ты-то от Огня, а мы, значит, прах у твоих ног, так?

Искра распахнула глаза.

— Что ты такое говоришь!

Головня посмотрел на нее, хотел огрызнуться, но успел подумать. Действительно, что на него нашло? Неужто злость взяла, что не смог остаться с Искрой с глазу на глаз? Глупо. Как мальчишка обиженный, право слово.

Он помял кулак в ладони и произнес глухо:

— Мне с тобой потолковать надо, Искра. Пойдем-ка на воздух. При всех несподручно.

Девка вдруг покраснела. Огнеглазка зловеще усмехнулась, а Горивласа вытянула в их сторону маленький пальчик:

— Жених и невеста, будет много места…

Лучина вскочил.

— Да и мне пора. Побегу я.

И выскользнул из жилища.

Искра независимо пожала плечами, поднялась и нахлобучила колпак, повозившись немного с непослушными волосами. Вышла наружу.

В становище было тихо. Мутно мигали ледяные окна в избах, утесами темневших над утонувшей в белесой зыби речной долиной. Заросли ивняка испятнали ее как опавшая кора заснеженную крышу. Черные, покрытые лесом холмы подпирали кучерявое небо, из непроглядного мрака тайги тянуло пещерным холодом. В доме Пылана слышались глухие удары бубна: Варениха камлала, заклиная духов болезни. В оленьем загоне, в нескольких шагах от Большого-И-Старого, горел костер для острастки волков и медведей. Вдоль домов, похожие на остатки сгоревших строений, тянулись хлипкие изгороди, коновязи и прислоненные к стенам сани. Мороз стоял такой, что стыли зубы и слипалось в носу.

Головня посмотрел сверху вниз на Искру. Она стояла, глядя в сторону, лица ее не было видно под колпаком.

— Искра…

Трудно, ой как трудно было решиться на такое. Вчера говорилось легко, а как дошло до дела — хоть на землю ложись да помирай.

— Я же к тебе шел, подарок нес…

— Да? — она подняла на него взгляд. Белокурая челка упала на лоб, скрыв глаза. Зрачки ее мерцали как льдинки сквозь опушенный снегом ивняк. — Я уж думала — обманул.

— Ты никому его не показывай, лады?

— А что за подарок?

Головня втянул носом студеный воздух.

— Ты пообещай, что никому не покажешь.

— Обещаю, — прошептала Искра, улыбаясь.

Головня оглянулся на женское жилище.

— Давай отойдем в сторонку. Не для чужих глаз…

Искра неуверенно пробормотала:

— Домой мне пора… Мачеха рассердится.

— Плюнь на нее.

Девушка задумчиво поежилась.

— Холодно. Мерзну. И Варениха вот-вот вернется…

— Да и Огонь с ней! Искромет заходил, ничего ему не было.

— Искромет… — Искра усмехнулась. — Искромет умеет говорить. Подбирает слова — заслушаешься. Ты так не можешь.

— Очень надо, — буркнул Головня.

Непонятный это был разговор. Словно оба хотели что-то сказать друг другу, но вместо этого бубнили нечто невразумительное, надеясь, что собеседник первым перейдет к главной мысли. Наконец, Головня полез за пазуху.

— Вот, — сказал он, вручая девке реликвию. — Для тебя берег.

Загрузка...