Он шел, оставляя большую воду к западу, огибал ее, направляясь прямиком в ледяные поля. Родичи догнали Головню на четвертый день. Собачья упряжка выплыла из мутного окоема, набухла размытой жирной точкой. Прытко и уверенно шла она по следу, и загонщик пожалел, что запряг лошадь: на собаках было куда легче уйти от погони.

Но Лед пришел ему на выручку: он наслал пургу, и преследователи исчезли в налетевшей серой мгле. Головня взял кобылу под уздцы и повел навстречу снегу и ветру. Не раз и не два ему приходилось останавливаться, чтобы очистить зверю глаза и ноздри, не раз и не два он должен был ободрять лошадь, чтобы та не поддалась страху. Он знал: Лед — его заступник и ему нечего бояться духов мрака и холода.

Когда вьюга закончилась, он оглянулся и никого уже не увидел. Даже след от копыт исчез в сугробах, засыпанный порошей. Лед надежно хранил его!

На третий день после вьюги он набрел на широкую реку, уходившую на северо-восток, в край ледяных гор и вечной стужи. Вот она, та река, о которой говорила мать! А если это так, то где-то там, среди каменных глыб и застывших вод, обитал страшный колдун. Там он ворожил и камлал, вбирая в себя силу Льда, там внимал оракулам владыки тверди. Оставалось только дойти.

Болота закончились, потянулись горные отроги. Головня ехал по льду реки, а справа и слева громоздились гранитные кручи, заросшие все теми же хилыми березками и елями, как стариковская лысина — редкими волосками. Мясо заканчивалось, но еще быстрее закончился корм для лошади. Даже мужской тальник, которым в тяжелые дни кормили отощавшую скотину, исчез — ему нечего было делать на бесплодных камнях, стиснувших реку с обеих сторон. Жалея кобылу, Головня все чаще слезал с нее, вел на поводу, уминая снег, а над головой билась огромным сердцем кроваво-алая пляска духов, и корчилась от страха душа загонщика, и молился он Льду, силясь отвести чары Бога тепла и света: «О владыка ночи, помоги мне! Защити от мести Огня. Пусть на глаза его приспешников падет пелена, а их тела ослабнут. Пусть уши их перестанут слышать, а рты перестанут говорить. Пусть разум их помутится от духов льда и мороза. Не дай прихвостням твоего Брата осквернить землю мрака».

Вскоре кобыла пала. Головня взвыл, кляня проклятую землю и самого себя за легкомыслие. Зря он все это затеял. Ему не дойти. Но теперь пути назад уже не было — мяса, оставшегося в тюках, хватило бы дня на три, не больше. Волей-неволей он должен был идти вперед, надеясь, что колдун уже недалеко.

И он пошел. Попер через сугробы, едва соображая, что делает — шел, не поднимая головы, как мерин-тяжеловоз, перекинув за спину тюк с мясом. Все остальное, что он брал с собой (топорик, медвежью шкуру, жир для растопки, котелок) пришлось бросить. Надежда на помощь Льда поддерживала его гаснущие силы. Он верил, что повелитель сумрака вновь придет ему на выручку, ведь Головня отдался тьме, он впустил холод в свою душу, а человек, приятный Льду, избавлен от невзгод. Господь взял его на закорки, а значит, он дойдет до конца.

Красная скала вылезла из окоема как полуразложившаяся туша огромного медведя: бугристая, с когтями разломов по бокам — обнажила алое нутро с бурыми потеками, замерцала почернелой кровью. Она была так близко — рукой подать. Казалось, еще немного, и он достигнет ее.

— О великий Лед и все духи, помогите мне! — молился Головня.

В волосах его набрякли сосульки, мохнатые края колпака покрылись инеем, шея, спина и виски намокли от пота, а в животе громко урчало — он не ел с раннего утра. Головня вглядывался в красно-бурую громаду и молился, чтобы колдун заметил его, пока ноги еще способны двигаться. Но ничто не шелохнулось там, утес был пуст и безмолвен.

А вдруг колдун умер, и там окажется лишь его разложившееся тело? Страшная мысль полоснула как плеть. Может, и нет никакой Красной скалы? Может быть, он, Головня, умирает сейчас посреди ледяных полей, а все, что окружает его, — лишь наваждение? Пламяслав говорил, что замерзающих людей посещают необычайные видения. Наверное, так же чувствовал себя и вождь, когда духи холода вонзали в него свои зубы.

Вождя уже не было, и Пламяслава не было, и плавильщика не было, никого не было, остался лишь он, Головня, бредущий меж седых утесов, путник, отдавший душу нечисти во имя торжества справедливости.

Полдня он торил себе путь в сугробах. Красная скала громоздилась над окоемом, словно бурая туча, нисколько не приближаясь, будто смеялась над ним.

«О колдун, не дай мне умереть! — твердил Головня. — О великий Лед, к тебе иду я, творец земли и плоти!».

К вечеру, когда свора темных демонов растеклась по небу, пропитав невесомую серость тяжеловесной лазурью, он заметил вдалеке несколько блеклых точек. Волки! А у него под рукой ни факела, ни палки. Неужто конец?

Но Лед не оставил его: поднявшийся ветер окружил загонщика плотным покровом, сжал в студеных объятиях. Волки скоро исчезли, не почуяв его. По счастью, Головня шел с подветренной стороны.

Огонь нашептывал ему: «Ты погубил свою душу. Нет тебе прощения». Коварный, Он хотел, чтобы Головня так и остался у колдуна. Но загонщик сказал: «Изыди, презренный Бог. Не Твой я уже». И Огонь уполз, шипя и злобствуя.

Головня не смотрел по сторонам. Пер напролом, понимая, что если остановится, то упадет и уже не встанет. Жестокий выбор. Иди или умри. И он шел. А впереди кровавым отражением на водной глади колыхалась скала — немая, грозная и манящая.

Черные пришельцы появились ниоткуда, закружились на лошадях, защелкали зубастыми челюстями. Держа поводья, они бросали на него жадные взгляды и ухали, а он озирался и твердил про себя: «Великий Лед, спаси и сохрани!». Головня знал: ничто не случится с ним, если не будет на то воли Творца. Пришельцы кружили и кружили рядом — ожившие истуканы на небесных зверях — вращали горящими глазами и скалили желтые клыки. Но если загонщик обращал на них взор, они тут же исчезали, как дым, и лишь слабые тени мелькали где-то сбоку. Когда же он вновь переводил взгляд на Красную скалу, они возвращались и снова кружили, невесомо плывя над тундрой.

Огонь посылал ему этих призраков. Он хотел отвратить Головню от цели, но загонщик продолжал идти с молитвой Льду на устах.

Потом он увидел тела вождя и Искромета. Они лежали на снегу, обратив в небо белые лица, а в обледенелых глазах застыло страдание. Загонщик остановился, зашептал обветренными губами заклятье от мертвецов, а те вдруг зашевелились и сказали ему с улыбкой:

— Вот и ты с нами, брат.

— Я не с вами, — промолвил Головня, пятясь от них. — Не с вами.

Колдун звал его с вершины Красной скалы: «Головня! Головня!».

Вождь кричал ему сзади:

— Ты — мои глаза и уши.

Неправда. Он был уже сам по себе.

Красная скала была уже совсем близко. Но Огонь не успокоился — он подломил Головне ноги, и тому пришлось ползти. Снегоступы слетели с ходунов, снег забивался в глаза, рот и уши. Головня сплевывал его, кашлял, вытирал лицо тыльной стороной рукавицы и продолжал лезть вперед.

Пот капал со лба, мешался с растаявшим снегом и стекал холодными солеными ручейками.

— Гай! Гай! — кричали пришельцы.

Головню трясло от их клича. Он хотел спрятаться, зарыться в снег, но эти голоса настигали его снова и снова. Черные ублюдки, они издевались надо ним, кичились своей неуязвимостью. Загонщик не мог их видеть, но чувствовал — они рядом.

Надежда, воспрянувшая было, вновь покинула его. «Простите все, кому причинил я зло, — зашептал Головня. — Прости меня, вождь. Прости, Отец Огневик. Прости, Искромет. Все простите! Видит Огонь (или Лед), я хотел принести вам добро. Судьба посмеялась надо мной, сделала отверженным. Нет в том моей вины, нет, нет и нет».

В ноздри его набивался снег, перед глазами плыл туман. Он больше не видел заветной скалы. Он вдыхал запах сырости и чувствовал влагу на языке.

«О вождь, — хрипел Головня. — Ты тоже полз через сугробы, у тебя тоже стыли запястья, а по спине стекал ледяной пот. От голода у тебя сводило живот, и горели истертые в кровь колени. О чем ты думал в свои последние мгновения — ты, погибший из-за глупой выходки никчемного мальчишки?».

И тут же нахлынули воспоминания:

Сполох говорил: «Хоть к колдуну в зубы». И чувствовалось — не пустые это слова. Он и впрямь хотел, чтобы Головня убрался к колдуну. Искра вторила ему: «Убирайся к чародею».

Нет, она не говорила этих слов. Но сейчас все спуталось в голове, перемешалось, и он уже не знал, где правда, а где сон, злые духи играли с ним.

«Дайте мне доползти до скалы.

Дайте мне припасть к ней.

Дайте мне умереть под ней.

Разве я прошу так много?».

Из мутного марева, из душного тумана стекали образы родичей: могучего Светозара, задумчивого Жара, говорливого Сполоха, мудрого Пламяслава, суматошного Огонька. И вождя. Они выскальзывали из дымных глыб, словно подводные пузыри, и тут же блекли, плющились, разлетались ошметками. А над ними скакали на конях черные пришельцы и хохотал колдун. И расхаживал, подбоченясь, плавильщик Искромет. Он говорил с улыбкой: «Добрую весть я вам принес». А за ним, как жеребенок за матерью, семенила Искра.

Головня полз меж каких-то жилищ, слепо тыкался головой в земляные стенки, скреб коленками по острым камням. Где же она, заветная скала? Он видел перед собой стену, неровную бурую стену, подпиравшую небо. Он полз к ней и старался не думать, что будет дальше.

Пришельцы не отставали, Головня замечал их краем глаза, видел черные кривляющиеся фигуры, но всякий раз, когда поворачивал к ним голову, они исчезали, рассеивались без следа.

— О Пламяслав, помоги мне!

Он уже не знал, кому возносить молитвы. Огню? Льду? Все стало призрачным и неопределенным. Вчерашний податель благ мог оказаться злобным духом, а недавний враг — приятелем. Мир стал обманчив, нестоек и зыбок. Скала, бывшая когда-то столь далекой, выросла перед ним, нависла где-то рядом, поглотила весь свет.

Наверное, это и было его предназначение: увидеть Красную скалу, притронуться к ней, ощутить кончиками пальцев ее шершавую поверхность. И умереть. Теперь он понял, что не встретит колдуна. Возможно, его и нет совсем, а есть только Головня и Красная скала. Богам было угодно свести их вместе.

Знакомые с детства звуки окружали Головню: сопение лошадей, тявканье собак, скрип снега под полозьями. Ноздри наполнял дым от костра, а еще вонь от выдубленной шкуры и сладкий аромат копченого мяса. Все это обтекало его, кружило в дурмане. Он не знал, правда это или ложь: быть может, Огонь смущал его соблазнами, морочил голову блаженными грезами, чтобы он, Головня, отступил и сдался. Загонщик уже не был ни в чем уверен.

И вот она, скала. Он уткнулся в нее, прислонился боком, потерся щекой о колючий край. Он выполнил то, для чего был рожден. Он нашел Красную скалу.

«Примите меня, небожители, — воззвал он. — Примите, демоны земли и неба, примите, духи предков! Спокойный и чистый, я иду к вам».

— Ты кто такой?

Голос у бога был сипловатый, сварливый, будто не творец, а старая баба говорила с загонщиком. Хотя зачем ему голос? Он входит прямо в душу, говорит мыслями, ворошит нутро.

Головня не знал, что ответить.

В самом деле, кто он такой? Загонщик? Но загонщики живут в стойбище, а он ушел неведомо куда.

Разведчик? Разведчики ищут медвежьи тропы, а Головня искал колдуна.

Какая стыдоба: на простой вопрос он не мог подобрать ответа. Сказать «человек»? Глупо, глупо…

— Я — Головня… из общины… Отца Огневика…

Затверженное с младых ногтей заклинание выплыло само собой, без всякого усилия.

Мать повторяла ему в детстве: «Попадешь к чужакам, говори: ты — Уголек из общины Отца Огневика». Старшие женщины твердили: «Помни, что ты — Уголек из общины Отца Огневика». Пламяслав наставлял: «Твоя семья — это твоя община. Помни, что ты — Уголек из общины Отца Огневика».

Так говорили все.

Но он уже не был Угольком. Теперь его звали Головней.

Пусть бог тоже знает, кого он встретил. Пусть судит его по величию общины. Ведь он — ее часть. Когда-то был ею.

Головня видел: бог склонился над ним. Был он морщинист и дряхл, из гнилозубого рта тянуло зловонием, дышал тяжело, с легким присвистом, будто в груди у него была дыра. Таким он явился перед ним, вершитель судеб мира.

Лед.

Несомненно, Лед.

Огонь не мог быть столь уродлив.

— Зачем ты здесь?

И вновь он не знал, что ответить. Он шел к колдуну, но не встретил его. Наверное, тот был вымыслом гостей. Ради чего тогда Головня рвался к скале?

Ради того, чтобы узреть жителя этих мест. Ничего больше.

Так он сказал.

Язык плохо слушался его, руки и ноги немели, тело дрожало от холода.

— Зачем он тебе?

«О великий творец земли и плоти, почему ты мучаешь меня? Разве мало того, что я сам пришел к тебе?».

— П-моги, — выдавил загонщик.

Силы оставили его.

Он хотел поднять руку, но не смог. Хотел помолиться, но язык отказался ему служить.

Это был конец.

И он полетел на тот свет.

— Ты все-таки нашел меня, неугомонный дух, — промолвил колдун. — Ты, преследовавший меня всю жизнь, добрался и сюда. Много зим ты искал меня. Я успел забыть о тебе, но ты снова здесь, неукротимый и настырный, и теперь ты пришел за моей жизнью. О да, я вижу тебя насквозь! Меня не проведешь. Ты всегда отнимал у меня что-нибудь. Но что ты можешь отнять теперь? Одну только жизнь, ибо душа моя давно в твоих руках. За ней-то ты и явился — рогатый нелюдь, мохнатое чудище, вонючий рыбоглаз!

Зубы Головни стучали от страха, волосы вздыбились, а в голове почему-то неотступно вертелось древнее слово «подонок». Колдун оказался кошмарнее призраков: те пугали снаружи, этот ужасал изнутри.

Да и не колдун это был, а колдунья. Полоумная крикливая баба, принявшая Головню за злого духа. С утра до ночи она осыпала его ругательствами. В довершение всего она была уродкой, широкоглазой и гололицей, с тощими заскорузлыми руками и длинным телом, точно при рождении ее растягивали, как оленью жилу.

Загонщик смотрел на нее и почему-то вспоминалось ему растревоженное стойбище и снующие туда-сюда повитухи, и вопли роженицы из жилища. Навсегда запомнились ему удивление и страх, запечатленные на лицах, и хмурое молчание Ярки, вышедшей с бубном наружу, и странная тревога Отца Огневика. Необычные то были роды: вместо радости — уныние, вместо праздника — молитва, вместо поздравлений — ужас. Младенец орал, но никто не улыбался приходу новой жизни, все переглядывались и шептали заговоры от нечисти. А потом в жилище заглянул вождь и, выйдя обратно, произнес, как харкнул:

— Уродка!

И был сдавленный вопль. Люди отшатнулись, испуганные, и потянулись к оберегам, и забормотали молитвы, а в жилище тем временем заходился криком ребенок.

За что карал их Огонь? Не Павлуцких, не Рычаговых, не богопротивных насмешников Ильиных, а их, Артамоновых, всегда свято чтивших Его заветы. Почему так случилось? Каждый задавал себе эти вопросы.

Об уродах вещали разно. Одни говорили: уроды голы как новорожденные кроты, с выпученными глазами и клешнями вместо рук. Другие твердили: уроды хвостаты и черноглазы, с ледяной кожей и лицом на груди.

Никто прежде не видал уродов. Только знали: где урод, там жди беды. Они не приходят случайно. Их зачинают темные духи, Ледовым прельщением соблазняя во сне баб. И когда такой ублюдок является миру, значит, люди поддались злу, и Огонь сердит на них.

Странные вещи говорил старик Пламяслав. Вечером, при тлеющих угольях, когда по тундре бродил Собиратель душ, он, старый следопыт, вспоминал: «Я был за Великой рекой, где земля превратилась в лед, а люди спят подобно гнусу в лютый холод. Я доходил до Небесных гор, где обитал злобный бог, пока не сошел на землю. Я видел мертвое место — столь огромное, что лошадь не могла обогнуть его за целый день. Я встречал черных пришельцев и ужасных чудовищ величиной с холм. Я исходил эту землю вдоль и поперек: от Медвежьих полей до Ветвистых урочищ. Дважды я видел уродов и много раз слышал о них. Но нигде и никогда не бывало такого, чтобы уродом рождался мальчишка. Волею ли Огня или происками Льда, но урод — это всегда девка».

Свирепым неистовством мрака веяло от этих слов. Люди внимали старику и слышали в его голосе тяжелую поступь Обрывателя жизни, вопли горных демонов, ликующий хохот насылателей тоски. Они дрожали от его речей, и трепетали, пугая друг друга жуткими слухами. А когда все это стало былью, они растерялись и не знали, как поступить. Все ждали слова Отца. И тряслись от страха, боясь услышать роковое:

Что Огонь их оставил. Что будущего нет. Что все кончено.

Отец Огневик совещался с вождем. Долго. Ветер приносил белесые снежинки с кострища. Визжала новоявленная мать: «Я не хочу жить!». Родичи слышали ее вопли и шептали заклятье:

Злобный дух, злобный дух!

Уйди прочь, пропади.

Не касайся ни рук, ни ног,

Ни головы, ни тела,

Ни волос, ни ногтей,

Ни нарт, ни одежи.

Что мое — то мое.

Что твое — то твое.

Ты — от Льда, я — от Огня.

Да будет так!

Теперь и навсегда!

Роженица кричала, что осквернена: пинайте меня, топчите меня, бросьте меня в тайге, вы слышите? Бросьте без снисхождения, нет мне жизни, нет, нет, я уже мертва! Закопайте меня вместе с этим выродком.

В промежутках между ее воплями слышалось бормотание Отца Огневика.

Общинники ждали до вечера.

Когда начало темнеть, вождь вышел из ее жилища. В руках он нес завернутое в шкуры тельце.

Урод!

— Мы отдадим его Огню, — сказал Отец Огневик, появляясь следом.

Это было разумно.

Им повезло, что не было гостей. Иначе вся тайга узнала бы об Артамоновском позоре.

Они не ждали удач от жизни. Они радовались тому, что беда пришла одна.

Вождь отнес младенца на окраину стойбища, развернул и бросил в снег. Головня видел, как розово-белое тельце шмякнулось в сугроб. И грянул детский плач. Завыла неприкаянная душа, потерявшись в сером безбрежье. Уродец хотел жить! Он кричал совершенно так же, как обычные младенцы. Он хотел обмануть людей, подлец!

До самой темноты кричал он. Задыхался, кашлял, и снова кричал. Ребенок Льда. Пусть Лед и возьмет его душу.

Пусть, пусть, пусть.

Они повторяли себе это, целуя обереги, а уродка продолжала орать, и людям становилось не по себе от ее криков. Злой бог проверял их на прочность. У баб стояли слезы в глазах. Они жалели ее, доверчивые дуры!

Уродка истошно верещала и захлебывалась плачем. А люди старались не подходить к месту, где она лежала.

Отец Огневик объявил обряд очищения. Он сказал, что из роженицы надо изгнать скверну. Сказал, что женщины слишком легкомысленны, пускают к себе ночью всех подряд.

Так нельзя, сказал Отец Огневик.

Мы должны блюсти себя.

Урод — это мясо. Хотя и оскверненное Льдом. Он не был человеком. Он был уродом. Пусть и вышедшим из женской утробы.

Он не человек. Не человек. Не человек.

И все же, когда пришел сумрак, многие поспешили взглянуть на уродца. Любопытство превозмогло страх.

Головня тоже был там. Вглядывался в побелевшее тело странного существа. Хотел произнести заклятье, но челюсть свело от отвращения, а в горло будто воткнули кол. Он смотрел на уродку и не мог понять — человек она или нет?

Голая как новорожденный щенок. А глаза огромные, словно и не глаза, а широкие дыры. Она лежала, приоткрыв рот, и в уголках губ замерзла слюна.

Безволосая и широкоглазая. Пузатая, щекастая, с узкой грудью.

Головня прикоснулся к ней ладонью — хотел узнать, не стучит ли у нее сердце. А может, у нее и не было сердца?

Пламяслав обронил: «Мрут наши ребята без числа, а бабы мучаются».

Какие еще ребята? Урод — не ребенок. Что им до него?

Головня спросил старика: «Они все такие?». Тот ответил: «Других не видал. Но слыхал изрядно». И пошел говорить жуткие вещи, от которых кровь стыла в жилах. Головня развернулся и утопал в жилище.

С тех пор утекло много воды.

Роженица давно умерла, изведенная позором, а вдовец нашел себе новую жену.

Этим вдовцом был Сиян. Говорят, он поколачивал первую супругу, отчего та и разродилась невесть чем. Другие говорят, будто она понесла не от него, а от гостя, шедшего к Павлуцким с железом и серой.

Вот тебе и свежая кровь!

Теперь-то Головня видел: то был знак. Лед готовил его к грядущему! Не будь того уродца, загонщик удрал бы от колдуньи.

И еще он понял: Лед не мог без Огня создавать иных существ. Ему нужен был ненавистный Брат. А Тому нужен был Лед.

Долг Головни — заново связать их. Или пропасть навсегда.

— Ты хочешь забрать у меня жизнь, Отец Ледовик? — вопила колдунья, вжимаясь в стену пещеры. — Все отобрал, что мог: родителей и доброе имя, друзей и оленей. Теперь ты здесь, нашел меня, чтобы отнять жизнь! Но я не поддамся тебе. Нет, не поддамся. Ты принял облик бессмертного духа, но я все равно буду бороться с тобой. Знай это, ничтожный Отец!

Целыми днями она обрушивала на Головню путаные, бессвязные речи, заполошная баба, а потом валилась без сил. Она жила как зверь: грызла сырое мясо и ходила под себя. Ее руки почернели от грязи, а тело смердело хуже паршивой собаки. Она плевалась в него, швыряла камни и кости, верещала, как одержимая, но никогда не подходила ближе двух шагов. Удивительно — Головня вызывал в ней еще больший трепет, чем она в нем. Внутренним зрением колдунья видела в загонщике нечто большее, чем просто человека, но Головня-то не видел ничего и пребывал в тревожном недоумении.

Она верещала, прыгая перед ним:

— Да-да, я помню, как ты принял нас, Отец Ледовик! Ты был любезен и мил, потому что мы были благословенны для тебя. Я и моя мать — ты помнишь это? — мы пришли к тебе измученные и обмороженные, но ты, коварный Отец, приютил нас и дал нам пищу. Ты казался мне сущим богом тогда, себялюбивый выродок! Ты восславил нас — меня и мою мать — ты объявил нас посланцами Льда, живым воплощением древних, и мы, одурманенные тобой, не сводили с тебя восхищенного взора. Думаешь, я благодарна тебе за это, ублюдочная сволочь? Ты был не лучше прочих, но умел скрывать свои мысли. Сгинь, проклятый! Сгинь без следа! Сгинь на веки вечные!

Она бормотала без умолку, днями и ночами, за дойкой важенок и за кормежкой собак, за латанием одежды и за готовкой еды. Она бубнила, как погремушка из оленьего пузыря, и звук ее голоса разносился по пещере, будто отголоски ветра, бушевавшего снаружи. В любое мгновение Головня слышал ее — неизменно ворчливую, мнительную и полную ненависти. Какое-то время он думал, что старушечьи речи обращены к нему, но потом заметил, что она болтала, даже не замечая его. С кем говорила она? В ее речах мелькало множество имен, но чаще других слышалось имя Отца Ледовика. Несомненно, это был кто-то, оставивший глубокий след в жизни ведьмы. Но почему Отец носил такое дивное имя? Будто не Огню поклонялся он, а Льду, Творцу плоти. Значит ли это, что где-то в тундре кочевала община ледопоклонников? Удивительно и странно было предполагать такое.

Злобная карга, она не желала отвечать на вопросы Головни. Если он заговаривал с ней, она умолкала, озиралась и прислушивалась, точно не могла понять, откуда исходит голос, а потом снова принималась бормотать, плюясь и брызгая слюной. Головня не очень понимал, кем он был для нее, но уж точно не существом из плоти и крови. Она убегала от него по каменным переходам, она скалила зубы, как волчица, надеясь испугать его, она бросалась в загонщика всякой дрянью, но он уже не боялся колдунью. Он шел за ней и вслушивался в ее слова, потому что их произносил сам Лед. Да-да, Головня быстро смекнул, что бабка — лишь оболочка для Господа, подобно заячьей шкуре, которую меняют каждую зиму.

Она хотела отделаться от загонщика подарками. Она кидала ему куски мяса и вещи древних. Она надеялась, что, довольный полученным, Головня уйдет. Но он не ушел. Напротив, он ощутил еще большее любопытство и жажду знаний. Он ловил реликвии, которые она швыряла, и изумлялся им: никогда и нигде не видел он такого изобилия вещей древних, как у безумной ведуньи. Они валялись повсюду, среди камней и обглоданных костей, среди собачьего дерьма и ветхих шкур, а колдунья ходила по ним, пинала их, ломала их, и не было в ней ни малейшего почтения к ним. Он подбирал эти драгоценности, складывал в укромном месте, рассматривал при свете костра, и душа его приходила в волнение. С таким добром никакой Отец Огневик не был ему страшен — Головня сам мог возводить и свергать вождей. Все бы склонились перед ним!

И были там вещи мелкие и крупные, оплавленные и обломанные, из ржавого металла и неизвестных веществ, разноцветные и прозрачные, плоские и широкие, дырявые и целые, с выемками и наростами, тяжелые и легкие. Загонщик перебирал все это и не мог поверить своим глазам. Откуда здесь взялось такое богатство? Неужто Лед самолично доставлял бабке находки из мертвых мест?

Она плохо видела — Головня понял это почти сразу. Чтобы не набить шишек, она понаставила кругом светильников с оленьим жиром. Но даже с ними колдунья частенько не могла разглядеть Головню, хотя он-то ее видел прекрасно. Может, потому она и приняла его за призрака?

Она легко пугалась, наткнувшись на него в переходах пещеры, и удирала прочь. Он же, следуя за ней, забирался все дальше в горные недра и открывал все новые тайны. Чего только он не насмотрелся в жилище колдуньи! Любые чудеса меркли в сравнении с этим.

Он видел гору черепков с черневшими на них изображениями древних, и ворох полусгнивших книг, громоздившихся точно оплывший глиняный холм. Он видел огромный металлический короб, местами проржавевший до трухи, и слюдяную доску, похожую на огромную застывшую каплю — из доски этой на Головню взирало его же лицо, безошибочно повторявшее каждое движение. Он видел истлевшие морды животных, насаженные на жерди с металлическими остриями, и огромное полотно из шкур, закрывавшее целую стену. А еще он видел кривые палки, подобные той, которой ведьма разила волков. Они валялись вперемешку с порыжевшими от крови ножами и костяными тростинками с острыми наконечниками из железа и меди. Потрясенный, Головня поднял одну из этих палок, произнес заклятье от порчи, оглядел с тревожным благоговением. Какая сила владела бабкой, если она с таким презрением отбрасывала знаки своего могущества?

Концы палки были туго перетянуты сухожилием, выгнутая дугой древесина скрипела от напряжения. Головня осмотрел чудесную вещь, изумленный и восхищенный странной работой, а в голове билась опасная мыслишка: «Возьми, возьми ее себе! Ты — истинный сын Льда. Чего тебе бояться? Возьми — да познаешь могущество Творца плоти!». Но он не внял коварному голосу и отбросил палку, стремглав выбежав из помещения. Он не был готов к тому, чтобы владеть волшебным предметом.

А ведьма не давала ему передышки. Снова и снова она являлась к нему и забрасывала укорами, кляла его гнилую душу, смеялась над ним, уверенная, что он — Отец Ледовик. Она шептала, зловеще разъяв очи:

— У огнеполонников я была как зверь бессловесный, вонючий, а в твоей общине — знак милости богов. И что же, я должна быть признательна тебе? Тьфу на тебя, мерзкий недоносок! Ты был такой же, как все. Моя мать скиталась из общины в общину, пока не пришла к тебе. Никто не хотел приютить женщину с уродкой, лишь ты снизошел до нас. Ты был уверен, что уроды — избранники Льда. Ты сказал: таковы были и древние — гололицые, щуплые, с большими глазами и длинными телами. Ха! Древние были как я — такие же уроды. Не забавно ли? Ты думал, учитель еретиков, я останусь покорной скотиной, какой была в детстве. Ты — дурак, если думал так, Отец Ледовик!

Несчастная ведьма, она измотала Головню хуже любого загона. Усталый и замерзший, он приполз к ней, думая, что обрел спасение, но вместо этого должен был терзаться от страха. Он не знал, что она выкинет в следующее мгновение, и все время держался настороже, вздрагивая от любого шороха.

Зато кормила она его от пуза. Каждый день приносила кусок подгнившего мяса или требухи, оставляла еду на земле — жертва обитателю иномирья, — и отступала, шепча заклинания. Она приносила пищу туда, где впервые узрела его — к выходу из пещеры. Головня был рад этому, потому что спал там же, закутавшись в меховик, всегда готовый выскочить наружу. В каменном мешке он чувствовал себя неуютно — черные своды вжимали его в землю.

Мяса у колдуньи было в избытке — не зря же она служила Льду. Бог плоти и тверди печется о своих чадах. Но однажды она поднесла загонщику ягоды в масле — неслыханная щедрость! — и это было совсем уж непонятно. Кем он был для нее, если она готовила ему такие яства?

Ее любезность была оборотной стороной ее ненависти. Не по доброй воле колдунья заботилась о Головне, а из желания выпроводить его прочь. Она поняла, что вещами древних его не возьмешь, и решила улестить гостя так, как люди задабривают навязчивого демона — богатыми жертвами и похвалой. Но не таков он был, чтобы польститься на ее дары. За другим он пришел к ней, и скоро колдунья сообразила это, опять превратившись в злобную ведьму.

— Я не признаю тебя, грязное оленье копыто! — вопила она. — Я обнаружила твою неправду — великую неправду Отцов. Думаешь, я жалею об этом? Ничуть! За мной истина, а за тобой, Отец Ледовик, пепел небытия. Как бы ни гнал ты меня, как бы ни насылал порчу, знай: мое слово возобладает над твоим. Ты — презренный служитель ничтожного бога. Ты — дитя, которое пугается всякого звука. Жалок и согбен ты во все свои дни. Как все Отцы, ты поклоняешься стихиям, и учишь тому же тех, кто слушает тебя. А я не боюсь стихий, я повелеваю ими! Я говорю им: «Ступайте!», и они идут. Я говорю им: «Стойте!», и они стоят. Я отринула твоего бога, Отец Ледовик, и он не грозен для меня. Я, несчастная уродка, открыла законы бытия. И теперь знаю, как обращаться со светом и мраком. Я знаю это! И я плюю в тебя. Тьфу! Тьфу!

Она харкала в него, смердящая, растрепанная баба. Она исчезала в темных переходах и принималась выть там, как зверь. И голос ее метался под каменными сводами, обрушиваясь на Головню оглушительными раскатами. Но загонщик не позволял страху овладеть собой. Сжираемый любопытством, он поднимался и шел за ней. И вот что он видел:

прыгая с ноги на ногу, бабка втыкала огромный нож в лежавшую у стены медвежью голову и голосила от восторга. От головы летели ошметки, она была вся искромсана и покурочена, но колдунья опять и опять ударяла ее ножом, выкрикивая: «Во имя Науки, всеблагой и непобедимой, да придет мне удача на охоте! Да поражу я медведя так же, как поражаю эту голову! Да не дрогнет моя рука, не вселится страх в мое сердце, не обманет глаз! О Наука, великая и вечная, помоги мне! Содействуй мне во всех делах моих! Отведи злых духов, отврати лик недругов моих — да усохнут их тела, да помутится разум их, а глаза наполнятся слепотой! Я взываю к тебе, Наука, призри дочь свою! Простри взор свой на ту, что страдает без тебя! Уже сбираются вкруг меня зловонные посланцы врагов твоих, уже тщатся нечестивыми дланями осквернить благородное знание мое!..»

Тут она сбилась и стала молча покачиваться на месте, помавая руками, а затем вдруг завизжала: «Убей их, Наука! Убей всех до единого! Выкорчуй поганые корневища, чтоб и памяти от них не осталось! Убей! Убей! Убей!».

Исступленные визги ее пропороли каменную ткань пещеры и вырвались на свободу, а там, рассыпавшись множеством раскаленных слов, осветили непроницаемую твердь неба и явили рисунок невиданной красы — яркий и непостижимый. Завороженный, застыл Головня на месте, а неистовая чародейка обернулась к нему и произнесла, злобно оскалившись: «Ты пришел за своей гибелью, Отец Ледовик? Ни Лед, ни Огонь не спасут тебя от несокрушимой мощи великой Науки — богини древних. Я говорила тебе это, но ты посмеялся надо мной, как прочие маловерные. Ты грозил мне местью ничтожного Льда, и невдомек тебе было, что оба они — и Лед, и Огонь, — порождены Той, которая была раньше их».

Она почти шептала, подступая все ближе, и шаги ее, мягкие, крадущиеся, словно поступь ласки на охоте, вызывали у Головни безотчетный ужас. Он смотрел на колдунью, на ее грязное лицо с застывшей усмешкой, на колтун ее волос, и тот же недобрый голосок, который уламывал Головню взять гнутую палку, теперь вопил: «Беги! Беги отсюда прочь!». Он был жаден и трусоват, этот голосок, и, несомненно, принадлежал Огню — злейшему недругу загонщика. Головня остался на месте и смотрел на ведьму, не отводя взор. А та, как уже бывало, остановилась в двух шагах от него и, покачиваясь, заорала:

— Чихать мне на твоих богов, Отец Ледовик! Тьфу на них! Лед и Огонь — они равно противны мне. И ты знаешь это. Ты помнишь, как я говорила тебе это — там, в Заячьей долине. Помнишь, конечно! Иначе не пришел бы ко мне сейчас, презренный пастырь робких душою. Не стал бы, направляемый завистливым богом, таскаться за мною по всей пещере. Ты надеешься обратить меня в свою веру? Ха-ха!

Она отскочила от него, будто опаленная жаром вспыхнувшего пламени, и задрала острый нос в приступе нежданной гордости.

— Я помню каждое слово, что ты говорил мне, Отец Ледовик. Помню твои уговоры и стенания, твои угрозы — я помню все, старик! И помню смерть матери. Что? Ты содрогнулся? Тебе не нравится это слово? Ха-ха, ты боишься скверны. А я повторю его: «Смерть! Смерть!». Для познавшей Науку не страшны злые духи. И я говорю тебе: когда умерла мать, пришел гость и сказал, что у него есть книга древних, неведомая Отцам. Он сказал, в этой книге заложено знание, как овладеть стихиями. И я, сокрушенная сердцем, поверила ему, ибо надеялась воскресить мать. Я надеялась на это! А ты посмеялся надо мной. Ты обгадил мою надежду, мое светлое чувство, мою последнюю отраду. Я же, в отместку тебе, взяла эту книгу и стала читать ее. Ты сам научил меня этому, Отец Ледовик. Ты говорил: «Взыскуй истины и будешь угодна Господу». Ты говорил так, глупый, недальновидный Отец! И я поступила по твоему слову, и обратила взор свой на истинного миродержца. Гость тоже был себе на уме и взял у меня самое дорогое, что я могла ему дать… То был человек необыкновенный! Куда тебе до него, мелкотравчатый Отец! Он не хотел ни пушнины, ни угля, ни даже серы, он хотел совсем иного…

И тут впервые, пожалуй, Головня увидел, как бешеное лицо ее смягчилось. Будто блаженная греза на миг завладела колдуньей — морщины ее с полосками засохшей грязи разгладились, глаза подернулись дымкой — она вспоминала! Но почти сразу вид ее снова обрел хищные черты — сомкнутые губы, желваки в уголках рта и взгляд исподлобья.

— Ты не знал об этом, Отец. Ты изгнал меня, согрешившую, совсем за другое. За стремление проникнуть в тайны бытия. Так знай же, проклятый Отец: в ту ночь, еще не успев оплакать мать, я получила величайшее наслаждение в жизни! О да, я пала перед гостем, я осквернила звание избранницы Льда. Что с того! Ведь Лед твой — неистинный бог. А даже будь он истинным, думаешь, это остановило бы меня?

Она уставилась на Головню, словно ждала ответа, но что загонщик мог сказать ей? Да она и не слушала его. Она говорила с призраком. Взяв прислоненную к стене жердь с насаженным на нее металлическим острием, она ядовито произнесла:

— Знаешь, что это? Копье. Оружие древних. А знаешь, что такое — оружие? Вещь для убийства. А знаешь, что такое убийство?

Она залилась смехом и отбросила копье в сторону, как ненужный хлам. Наконечник звонко ударился о каменный пол, скрежет на мгновение наполнил своды пещеры. Головня же, сморщившись от резкого звука, невольно сделал шаг назад: ему показалось, что бабка в ослеплении своем готова перейти грань, которую сама установила. Но ведунья лишь ощетинилась и слаженно подернула плечами как в танце, а в глазах ее зажглась непонятная радость.

— Он хотел познать меня, — промолвила чародейка. — Познать уродку! Обычные бабы его пресытили… — Она захохотала, приплясывая, и закружилась на месте, переплетя ладони над головой. — А взамен он дал мне книгу. Великую книгу древних, из которой я поняла, что мы погрязли во лжи. Мы поклонялись порочным богам! Я поняла это. А ты ничего не понял, убогий глупый Отец.

Она улыбнулась, обнажив редкие осколки зубов, и произнесла:

— Хочу, чтоб ты знал. Ты мне не страшен, как и твои никчемные боги. Захлебнись бессильной ненавистью, выродок. И проваливай, откуда пришел.

Она развернулась и, подпрыгивая как девчонка, юркнула в один из переходов. Головня же остался на месте, скованный по рукам и ногам незримой силой. Развороченная морда медведя, вся в неровных черных дырах, плавала в колышущемся круге света точно грязная льдина на волнах, а по обеим сторонам от нее, изуродованные и слепые, недвижимо таращились другие морды: оленьи, волчьи, лисьи. А из дальних переходов студеный ветер нес завывания и хохот: «Трепещи пред Наукой, Отец Ледовик!». И мерещилось загонщику, будто голос ее, гремевший в каменном мешке, заставлял корчится в муках звериные морды, а из глазниц так и сочилась боль: «Беги прочь! Прочь отсюда!».

Но Головня остался. Подавил в себе гнусный порыв и, сделав усилие, двинулся вперед — вслед за ней. Он шел по переходам, чтобы познать великую истину. Он спешил за колдуньей, ибо Лед вещал ее устами. И хоть загонщика смущали ее богохульные речи, он хотел испить эту чашу до дна, так как знал, что нигде и никогда не услышит ничего подобного. Любопытство гнало его. А еще — вера в свое предназначение.

Каждое мгновение ему казалось, что каменные стены вот-вот сомкнутся, навсегда отрезав его от света. Каждое мгновение он умирал и рождался заново. Призраки и демоны сигали сверху, тянули жадные лапы, разевали смрадные пасти, но Головня уворачивался от них и шел за голосом, за великой целью и истиной.

Он встретил бабку в помещении для угля. Один коридор отделял его от выхода из пещеры, но тут появилась она — бледная и торжественная, — левой рукой чародейка волочила за загривок серебристого откормленного песца, а в правой сжимала нож. Зверек испуганно двигал зелеными зрачками и подергивал задними лапами. Головня остановился как вкопанный, сделал шаг назад, потом еще один: вот оно, началось! Сейчас все решится.

Бабка же хищно улыбнулась и произнесла, надвигаясь на него:

— Помнишь, что ты говорил мне в последний день, Отец Ледовик? Ты желал мне сгинуть в мертвом месте, чтобы не осквернять своими останками тайгу. Думал, я зальюсь слезами и буду умолять о прощении. Жалкий, тупоголовый недоумок! Лед не рассказал тебе, что такое мертвое место? Ха-ха! Я и впрямь устремилась туда. Но как видишь — живу и здравствую.

Нож в ее руке блеснул холодным светом. Она наступала на Головню, выплескивая слова, он же пятился, твердя про себя: «Лишь бы не споткнуться!».

— Несчастный глупец, мертвое место полно сокровищ. Твой бог скрывает от тебя истину, потому ты и бродишь во тьме. В твоей куцей душонке нет места достоинству. Его ты заменил обрядом, а вместо знания веруешь в обычай. Ты боишься предков, боишься Льда, боишься Огня. Ты всего боишься, и потому все жизнь шел от беды к беде.

Загонщик все-таки упал — стылый пол обжег ледяным холодом ладони, пронзил болью спину. Ведьма тоже запнулась, с плотоядной радостью уставилась на него сверху вниз. Песец в ее руке замерцал искрами, нож расплылся в полумраке темным пламенем. Раздавленный страхом, Головня смотрел на нее, а она вздернула правую бровь и снова ощерилась.

— Правда к земле клонит, Отец Ледовик? Думаешь спастись у своего бога? Уползти в глубокие недра?

Головня не выдержал, пополз назад, быстро перебирая руками. Чародейка шла, тенью нависая над ним.

— Имя-то гостя помнишь ли, глупый Отец? Ничего ты не помнишь. Да и незачем тебе было. С глаз долой — из сердца вон. А я помню! Не только имя его, но каждое слово, каждый вздох его, каждый взгляд. Ты не распознал в нем божественного посланца, Отец Ледовик, хоть и мнишь себя толкователем воли Творца. Ха-ха! Ты не узнал бы самого Господа, явись Он к тебе!

Головня отползал все дальше, со страхом ожидая, что вот-вот уткнется в стену. Бабка же неспешно шагала за ним, как волчица за раненой уткой, а зверек в ее руке беззвучно раскрывал пасть и извивался, и страшно отсвечивали его черные глаза, словно капли мрака на пушистой шкуре. Кудесница вдруг остановилась и произнесла, глубоко вздохнув:

— Все эти зимы я твердила его имя, надеясь, что он придет снова, но Науке не угодно было свести нас опять. Ее посланец исчез, растворился без следа, ушел назад к Сотворившей его. А я без устали твердила: «Пламяслав, приди ко мне!»…

Она рывком подняла песца над головой и медленным движением, будто нехотя, провела лезвием по его горлу.

Глава седьмая

«Да не отнимешь ты жизнь у творения Огня», — твердил родичам Отец Огневик. Отчего-то именно это заклинание он отличал среди прочих: голос его ликующе звенел, когда он произносил роковые слова. В речах его надрывно и требовательно звучало главное послание: «Все забудете, а это помните, неучи!». И люди помнили, крепко помнили! Ночью и днем, в загоне и в стойбище слышался этот надтреснутый голос и священная заповедь: «Да не отнимешь ты жизнь у творения Огня!».

Общинники выполняли наказ Огня. Ему не в чем было упрекнуть их.

Но почему, когда Головня отрекся от Него, то все равно не посмел нарушить запрет? Почему не поднял руку на основу Его порядка? Неужто и тогда еще довлел страх перед Ним? Необъяснимо и глупо. Чего ему было бояться? Мести Огня? Ха! Головня столько нагрешил, что лишний проступок не усугубил бы его вину. Тогда почему?

Пробуждение от забытья было долгим и мучительным. Вокруг была тьма, и лишь где-то очень далеко, едва заметный, виднелся дрожащий кружок бледного света. Что это? Огонь? Повелитель тепла звал его? Или то была ловушка, коварная игра Льда, прельщавшего Головню очередным искусом?

Плевать. Он так устал, что не видел разницы между правдой и кривдой. Ему стало все равно. Он перевернулся на карачки и пополз к свету.

Пламяслав, Пламяслав… Дал жару старик. Без него, мудрого и благолепного, не было бы колдуньи. Это он сотворил ее, верный почитатель Огня. В тайге полно Пламяславов, и все же это был он, мудрый следопыт! Неизвестно где раздобывший книгу и поменявший ее на близость с уродкой. Неплохой выверт! Он все равно не умел читать, а так хоть получил удовольствие. Извращенное, гадостное удовольствие. Знал ли старик, кого породила его противоестественная похоть? Или ушел, так и не почуяв зла?

Смешно: Пламяслав удирал от той, которая мечтала встретить его. Он сгинул в мертвом месте, так и не рассказав товарищам о главном приключении жизни. Стыдился? Или боялся кары Отца Огневика? Кто знает…

Головня полз, царапая ладони каменной крошкой. В уши ему дышал холод, в глаза лезла тьма. Он был рад этому — значит, Лед по-прежнему был с ним. Сонм темных духов вертелся вокруг, оберегая Головню от испепеляющих прикосновений Огня.

Вспомнились слова ведьмы: «Лед и Огонь — они равно противны мне». Тогда кто ей не противен, вонючей карге? Наука, эта загадочная богиня древних? Странно, странно…

Призрачный свет растекся по каменному полу. Загонщик полз к нему, оббивая колени. Он слышал шорох своих ног и собственное дыхание, но не видел ничего, кроме слабого зыбкого света на полу. Глухой мрак клубился в пещере, и Головня влекся сквозь него.

Он вспомнил: что-то чудовищное произошло перед тем, как он потерял сознание. Что-то жуткое, невообразимо ужасное.

В животе заурчало. Наверно, он долго пролежал вот так, не чуя себя. Может, это уже и не пещера вовсе? Может, Лед забрал его к себе? Нет-нет, не может быть — ведь он не завершил того, к чему призван: не отомстил Отцу Огневику. Он должен вернуться — невзирая ни на что.

Черные капли песцовых глаз мерцали перед ним — две точки, излучающие тьму и холод. И морда зверя — мохнатая, с тонкими длинными усами. Морда погибшего существа.

Что-то там случилось такое, отчего душа зверька мгновенно покинула тело. Что-то нечистое, отвратительно мерзкое.

Головня вспоминал.

Колдунья подняла песца над собой, поднесла к нему нож и с оттяжкой провела по горлу…

«Я изгоняю тебя, неугомонный дух, из моего жилища! Я заклинаю тебя этой кровью и жизнью этого зверя — да не появишься ты ни рядом со мною, ни далеко от меня, да растерзают тебя демоны ветра, да развеешься ты без следа! Прочь, прочь, настырный и лукавый, прочь, коварный и свирепый!». Так она сказала и прикоснулась острием к живой плоти, а потом бросила обмякшего зверька к ногам Головни и страшно завизжала. По шее песца черным дымом расползалось пятно. Ладони загонщика устлали багровые брызги. Головня хотел закричать, но не успел: спасительная тьма заволокла ему глаза.

Колдунья пронзила живую плоть. Она отняла жизнь у творения Огня.

Стоило подумать об этом, как перед глазами запрыгали искры и накатила страшная слабость. Загонщик сцепил зубы, борясь с подступившей тошнотой. Руки его подогнулись, он рухнул на твердый пол, больно ударившись лицом, затем перевернулся на спину и закрыл глаза.

Так оно все и было. Она провела острием по живому существу, и Головня перестал ощущать свою плоть. Он погрузился во мрак и утонул в небытии, а когда очнулся — вокруг ничего не было. Ни чародейки, ни песца, ни светильника. Лишь непроглядный мрак и бледное пятно света вдалеке.

Отец Огневик оказался прав. Простой смертный не в силах выдержать такое. Но Головня-то — не простой! Он поклонился Льду и возвысился над остальными. Повелитель холода укрепил его тело.

Он собрался с силами и опять встал на карачки. Свет был уже близко. Его колеблющийся круг расплывался у него перед глазами, превращался в серую мглу, из которой на загонщика взирали лица могучего Светозара и задумчивого Жара, говорливого Сполоха и суматошного Огонька, мудрого Пламяслава и вождя. Они смотрели на него из тумана как из толщи воды, и серая пелена постепенно обретала их черты, но тут же менялась, всасывая сама себя, а потом на неуловимо короткое мгновение обращалась в лицо Искры. Девчонка улыбнулась ему застенчивой слабой улыбкой и сразу исчезла, а вместо нее на Головню уставилась ведьма Красной скалы, и был ее взор полон бешенства и злобы.

«О кудесница, кем сделала ты меня? — застонал про себя Головня. — В какую стылую пещеру закинула мое тело? Почему я ничего не вижу теперь, кроме тьмы и слабого свечения? Может, боги наслали на меня слепоту?».

Мгла была уже рядом. Загонщик протянул к ней руку. Его ладонь проявилась из тьмы, неуловимо похожая на лапу мертвеца — крючковатые пальцы и серая кожа со вздувшимися жилами. Он поднял глаза: свет лился из-за края стены — трепещущее сияние в бездонной черной пропасти. Там был ход, по которому ушла бабка.

Он сделал еще одно усилие и рывком вдвинулся в дрожащее светлое пятно. Вся одежда его была заляпана смесью блевотины и крови. В памяти снова мелькнул образ мертвого зверя. Новый приступ тошноты чуть не вывернул Головню наизнанку. Шаркающие звуки пронзили тьму, ударились в незримый хребет и укатились вдаль. Загонщик сглотнул, приходя в себя, и пополз дальше.

Отчего-то он боялся встать на ноги. Стелящийся по полу свет тянул его вниз. Головня тащился на четвереньках, переползал от одного светильника к другому, не смея поднять голову и взглянуть тьме в глаза. Не здесь ему полагалось быть, не в этих недрах, где хрустели каменные челюсти горы и слышался шепот безглазых чудовищ. Вспомнилось древнее проклятие: «Да возьмет тебя земля!». Так говорили всякому, кого ненавидели. Не небо, не камни, не вода и не лед, а земля. Ведь из земли вышел темный бог, бросивший вызов Огню; в ней, беспредельной и черной, искони обитали духи болезней и несчастий — зловредные трупоеды, исторгающие полчища червей. Не было проклятья сильнее: слова — те же демоны, поганят тело не хуже болезни.

И тут же вспомнилось, как колдунья шептала, не разжимая гнилых зубов: «Лед и Огонь — они равно противны мне». И немедленно проявился в памяти голос Отца: «Да не отнимешь ты жизнь у творения Огня!». Два эти заклятья сплелись в невидимом танце, а Головня, одуревший от пережитого, все полз и полз по коридору, не чая уже выбраться из пещеры.

Да не отнимешь ты жизнь у творения Огня.

Да не отнимешь ты жизнь у творения Огня.

Да не отнимешь ты жизнь…

А еще это странное слово «убей», которое безумная ведунья талдычила на все лады. Сами стены, казалось, повторяли его. Земля ей в зубы, несносной карге! Она совсем его заморочила. Провалиться ей в Ледовые чертоги!

Теперь он понимал, чем она была страшна. Теперь он знал, откуда она черпала силы.

Но что с того? Ему не повторить сделанного ведьмой. Ему не пройти по этому пути. Не потому, что страшно, нет. Просто это — «нельзя» во всей полноте своей. Невозможно переступить через «нельзя», как невозможно отнять жизнь у творения Огня.

Все. Баста.

Морозный ветер коснулся его щек. Передо ним, прекрасная в корявости своей, зияла мглистая брешь: зубчатые края ее вонзались в кромку серого неба, кусали невидимых духов, шнырявших над тундрой, точили клыки о прислужников Льда. Иногда проносились стремительно блекнущие ошметки дыма — словно привидения, разлученные с матерью-землей.

Светильники закончились. Последний из них остался далеко позади, лицо Головни опалило колючим холодом, пальцы окостенели от близости Льда. Он сел, подышал на них, огляделся. Тело еще дрожало от слабости, но дух взбодрился и готов был к свершениям.

Снаружи доносился какой-то бубнеж. Это говорила колдунья. Говорила быстро и без передышки, точно убеждала кого-то.

— …А сама перейду на новое место. Здесь все загажено — не продохнуть. Думают — поймали меня, стервецы. Дудки вам, сволота ублюдочная! Куда вам справиться с Наукой, сирым и убогим! Ни Лед ваш, ни Огонь и близко рядом с Ней не стояли. Я-то знаю, видела. И в книгах то же написано… Книг-то у меня ого-го! Не то, что у вас. А не дам. Не заслужили. Рожами не вышли, ха-ха! Лишь я, уродка, достойна ведать правду. А вы все — скоты, отребье, дерьмо собачье. Собачье, оленье, человечье… Всякое-разное. Все виновны, все! Никому пощады не будет. Уже гряду, знающая, и худо вам придется, людишки. Заверещите, как тот Отец верещал… Сколько их было? Пять? Шесть? Думали, книг не найду, олухи. Ха-ха! Вот вам, мерзавцы! Всех вырежу под корень! Чтоб не думали, будто колдунью обманули. Тот-то последний, что орал благим матом, тоже на что-то надеялся, переборол ведь страх, засранец, не грохнулся в обморок, как прочие. А глупость свою перебороть не смог, дурачина! Все вы одинаковы и все ничтожны предо мной…

Головня замер на мгновение, озадаченный странными словами, но все же поднялся и, держась ладонями за стены, вывалился из пещеры.

Колдунья готовилась к отъезду. Из тяжело груженых нарт торчали кожаные корешки книг, топорщилась гора пушнины, виднелись шерстяные мешки для молока. Сбоку были приторочены кривые палки, перетянутые тугими жилами, и кожаные чехлы, туго набитые оперенными тростинками. Упряжные собаки бегали вокруг нее, обнюхивали снег, совали носы ей под руки — она шлепала их по мордам и одевала на псов шлеи. Чуть поодаль бродили олени — пяток и еще пяток. У двух было отрезано по рогу: у одного — правый, у другого — левый, чтоб не мешали друг другу в упряжке. Вожака она привязала сзади к нартам. Не лучшая затея — олени быстро выдыхаются, им не угнаться за псами. Родичи Головни поступали иначе — пускали рогатых по следу, и те сами приходили на новую стоянку. Но чародейка не доверяла оленям — боялась, удерут. Справедливое опасение. Головня бы удрал на их месте.

А недалеко от нарт, нахохлившись как снегири, рядком сидели три зверочеловека. Головня сразу узнал их, хоть никогда не видел. Слова Пламяслава намертво врезались в память: «А зверолюди — потому и зверо, что жрут человечинку. От нас-то не шибко разнятся, помохнатее разве что да помельче, сущие медвежата. А еще говорить толком не умеют, ухают себе что-то, рычат да зубы скалят. Огня не знают, едят сырое мясо, а поклоняются камням да расселинам. Звери и есть!».

Они сидели на корточках и качались из стороны в сторону, взмахивая руками. Иногда то один, то другой ударял себя по щекам — точь-в-точь как бабы, что воют над покойником. Перед каждым лежал песец со связанными жилой лапами, и зверолюди толкали эти песцов к колдунье, а та покрикивала на них:

— И не уламывайте, не останусь. Загажено это место — не очистишь. Кругом одна погань, хоть в океан кидайся…

Тундра лежала тихая, недвижимая, будто погруженная в сон. Огненное Око скрылось в плотной серой мгле.

Мгновение Головня колебался — не юркнуть ли обратно в пещеру? Потом спросил, ощерясь:

— Уходишь?

Чародейка медленно выпрямилась, лицо ее исказилось.

Загонщик ждал, что она снова изольет на него поток своих речей, но ведьма молчала. Головня усмехнулся.

— Меня не прихватишь ли?

Она склонила голову, прищурилась, затем сжала виски и взвизгнула, подпрыгнув на месте. Собаки ее залаяли, олени шарахнулись прочь — все, кроме вожака, привязанного к нартам. Зверолюди же перестали горестно раскачиваться и вытаращились на Головню.

— Да будь ты проклят, неугомонный дух! — выпалила колдунья. — Не принял жертву — пеняй на себя. Я поражу тебя страшным заклятьем, от которого нет спасения. И ты пропадешь без следа, упрямая нечисть.

Она метнулась к нартам, вышвырнула на снег часть поклажи, достала тяжелую книгу в железной обложке и принялась читать скороговоркой:

— Движение так называемых Отцов представляет собой одно из наиболее оригинальных явлений нашего времени. Являясь поначалу делом нескольких фанатиков, оно приобрело ныне такой размах, что стало существенным фактором современной эпохи. Наиболее проницательные исследователи уже обратили внимание на этот феномен общественной жизни и призвали вплотную заняться изучением его идеологии и социальной базы…

Головня молчал, потрясенный. О Великий Лед, что же это? Он слышал глас, но чей то был глас? Огня или безвестной Науки? Слова сыпались на него, прекрасные и непостижимые, и загонщик наслаждался ими, полный восторга перед неведомой силой, что вела его по жизни. Если это и было заклятье, то очень странное: вместо ужаса оно пробуждало счастье, вместо боли вызывало прилив сил.

Там было много необычных, никогда не слышанных им слов: кризис, мировоззрение, идеология, структура… Он внимал им, не смея шелохнуться. А из глубин памяти выплывал голос бабки Варенихи, повторявшей как одержимая: «Диагностика, диагностика, диагностика, прогноз». Теперь-то он понимал, что именно так искусило ошалевшую повитуху. Теперь-то ясно видел, чем соблазнил ее ловкий плавильщик. Без сомнения, то был язык древних, священная речь, хранимая Отцами. Колдунья обрушила на Головню всю мощь древней магии, но магия оказалась бессильна перед избранником Льда. Ведьма, кажется, и сама была поражена тщетностью своих усилий. Раздосадованная этим, она читала все громче, но лишь пугала собак, которые так и рвались из упряжки, оглашая тундру лаем. Головня не боялся их — он верил в свое предназначение.

Она же орала, щерясь и пуча маленькие глазки:

— Гуманистическая направленность идеологии Отцов находит свое наиболее яркое проявление в категорическом запрете на убийство. Запрет этот не допускает исключений и оказывает на своих носителей воздействие, аналогичное табу у народов Океании. Известны случаи, когда последователи Огненной религии, случайно убившие какое-либо животное, немедленно умирали от разрыва сердца. Любой, даже невольный, убийца немедленно отлучается Отцами от общины без права возвращения в нее. Еще худшим наказанием для огнепоклонника-убийцы служит осознание того факта, что он обречен на муки ада в обители Льда. Несомненно, такое резкое неприятие насильственной смерти является рефлекторным ответом, которое общество в лице своих наиболее экзальтированных представителей дало на чудовищную жестокость последней войны. Полный отказ от убийства является, пожалуй, главной отличительной чертой этих фанатиков, которая выделяет их из массы других сект, возникших на обломках старых религий…

И опять загонщик услышал это колдовское слово — убийство. Что означало оно? Колдунья выхаркивала его, словно хотела сразить Головню наповал, но загонщик оставался неуязвим к ее чарам, а если и дрожал, то лишь от холода. Он видел — ведьма приходила в неистовство, она впадала в раж, как Отец на обряде, и это немного пугало Головню. Хоть он и был уверен в защите Льда, ее вопли и страшные рожи сделали свое дело — загонщик оробел и начал подумывать о бегстве. Гнусные, трусливые мыслишки просачивались прямо из воздуха, нашептанные духами Огня — злейшими врагами Головни. Он понимал это, но все равно уступал им. Не мог не уступать — слишком жуткий образ приняла колдунья, слишком сурово звучали ее глаголы.

А она вдруг замолкла и уставилась на него, теряясь меж страхом и яростью. Что-то в ней будто переломилось, и ненависть в глазах сменилась изумлением. Длилось это всего мгновение, а потом чародейка метнулась к нартам, сдернула кривую палку с поперечины, выхватила тростинку из чехла и, прижав ее острым концом к середине дуги, уперла другой конец в жилу.

— Мало тебе одной жертвы? — проворчала она, кривя губами. — Еще хочешь, ненасытный? Не нажрался? На, подавись! Лопай, проклятый!

Она подняла палку, натягивая жилу. Костяной наконечник выцелил грудь загонщика, перышки затрепетали на ветру.

— Еще жертву хочешь, Отец Ледовик?

Пронзенная плоть, и смерть, и кровь, и убийство — все смешалось в голове, переплелось, размазалось в общую массу, за которой чернел, тускло отливая, наконечник оперенной тростинки и искаженное недоброй радостью лицо — остроносое, голокожее, бледное. «Спаси и сохрани», — пролепетал загонщик. А ведьма резко повернулась и отпустила натянутую жилу. Тростинка, тихонько запев, воткнулась в шею одного из оленей. Зверь вздрогнул, кинулся прочь, сраженный болью, но вскоре остановился и упал в снег.

— Мало тебе? — выкрикнула она. — Еще хочешь? Еще?

И колдунья снова вложила тростинку в жилу и снова пустила ее в полет, сразив еще одного оленя.

Головня не выдержал — рухнул на колени и закрыл лицо ладонями. Это был сон, жуткий сон…

Ведьма что-то верещала, хохоча, а жила пронзительно пела, неся быструю гибель тем, кто не угодил ошалевшей бабе.

— Возьми! — вопила она. — Жри! Насыщайся! Сгинь с глаз моих. Не приходи больше никогда. Подлый, мерзкий, уходи к породившему тебя! Сейчас и навсегда! Сейчас и навсегда!

И этот ее клич искорежил душу загонщика. Пройдет много зим, а он будет помнить его, и повторять снова и снова, и дрожать всем телом, но уже не от испуга, а от восторга, ибо с него, этого крика, все и началось.

Но тогда, рядом с пещерой, наблюдая ее прыжки и кривляния, он почуял близость смерти. Олени падали один за другим, собаки заходились суматошным лаем, зверолюди вопили, распростершись ниц перед разошедшейся ведьмой, а Головня вновь и вновь вспоминал песца с перерезанным горлом и чувствовал: вот оно — орудие, данное ему богами. Этим орудием он совершит возмездие и восстановит справедливость. Им он накажет злых и возвеличит добрых. Им он прославит в веках свой род.

Колдунья же, озверев, перебила всех оленей до единого, а потом взглянула на загонщика и вонзила заскорузлые пальцы в свои толстые, переплетенные на макушке косы.

— Ты подлинно неистребим! Все получил от меня, но не ушел, подлец. Кто же ты такой, назойливый и непреклонный? Может, сама Наука послала тебя?

Задумавшись на короткое время, она сунула пальцы в рот и замотала всклокоченной башкой, ухмыляясь.

— Не-ет! Ты — не ее посланец. Ты закоснел в своих обрядах и не смог бы глянуть так широко. А значит, ты — сам Лед, неуязвимый для моих заклятий. Так поражу тебя металлом!

Она отбросила кривую палку и выхватила нож из чехла, висевшего на поясе. Головня не испугался, ведь она не могла причинить ему вред — это было «нельзя» для нее. Но чародейка сделала шаг, другой, третий, и загонщик ощутил беспокойство. Колдунья приближалась к нему — грозная и неумолимая, как кара небесная. В последний миг, когда она была совсем рядом, Головня все же подался вперед и схватил ее за запястья. Кончик ножа задрожал перед его брюхом. Странная затея! Если она считала загонщика духом, то как собиралась умертвить его плоть? Ведь у духов нет плоти. Но если нож заговорен…

Они топтались на месте, дыша друг другу в лицо.

— Сдохни! Сдохни, падаль! — шипела ведьма.

Она клацала зубами и пыталась укусить Головню — совершенно как соболь, пойманный в ловушку, — но тот молчал и держал ее за руки.

Чародейка боролась долго и упорно: рычала, хрипела, даже бодалась. Все было напрасно. Головня был намного сильнее ее. Он выворачивал колдунье запястье, сжимал его, чтобы она выронила нож, но ведьма упиралась, рвалась из захватов, сопела, пуская слюни, а нож гулял, покачивая острием, меж нею и Головней, царапая острием меховик загонщика. Головня поднатужился, выкрутил чародейке ладонь, лезвие поднялось торчком, а ведьма изогнулась, дернулась вперед, точно хотела свалить его, и вдруг вытаращилась как полоумная, побледнела смертельно и начала оседать на снег. Медленно откинулась назад, обнажив тощую шею, и повисла в захватах Головни, закатив глаза. Из груди ее торчала костяная рукоять ножа.

Она хотела вонзить нож в него, а вонзила в себя, глупая корова.

Но даже сейчас, когда опасность миновала, Головня не мог произнести вслух рокового слова — убийство. Он чувствовал, что если скажет его, то переступит некую грань, сломает в себе что-то, растопчет собственную душу. И тогда уже не будет прежним, а станет кем-то иным — хуже или лучше, кто знает?

Он отпустил ее руки, и она упала на истоптанный снег. Но тут же вдруг ожила и, обхватив ладонями окровавленное лезвие, принялась сучить ногами и утробно реветь. Зверолюди, вскочив на ноги, бросились наутек. А Головня покачнулся, чуть не падая от накатившей дурноты, и сжал уши ладонями. Это не было похоже на крик живого существа. Это был вопль темного демона, уродливой и склизкой твари, питающейся людскими страхами. Чародейка извивалась и рыдала, а Головня лепетал растерянно:

— Ты сама… сама! Бог погубил тебя. Кто я такой, чтобы разрывать священные узы духа и плоти?

И опять вспомнилось заклинание, которое твердил Отец: «Да не отнимете вы жизнь у творения Огня».

Теперь-то Головня понял, о чем тот говорил. Ясно увидел, как может человек нарушить Божье установление. Но вместо радости испытал омерзение.

«Огонь и Лед равно противны мне», — говорила ведьма. И потому безнаказанно лютовала над творениями Огня. Наука, мать богов, дала ей такую власть.

При этой мысли напавшая слабость отхлынула, и душа, ликуя, воскликнула: «Теперь ты — гроза всего мира, Головня!».

Воистину то было величайшее озарение. Убийство — вот орудие справедливости. Владеющий им свободен от любых устоев. Владеющий им презирает заповеди Огня и Льда. Владеющий им — сам как бог.

Головня кинул взгляд на колдунью — та уже не дышала, пальцы ее бессильно сплелись вокруг лезвия, кровь выедала снег под телом. Собаки драли глотки, рвались из шлей, но земля оставалась тиха и бесстрастна, не выгибалась дугой от боли, не тряслась в рыданиях, не грохотала, потрясенная гибелью живого существа, а молчала, равнодушная ко всему, и только впитывала кровь, что текла из ведьмы.

Загонщик сделал шаг, опустился на колени. И произнес, воздев руки:

— О Наука, великая и вечная! Ты, пребывавшая в мире прежде Огня и Льда, прими меня в сердце свое, окружи меня заботой своей! Ясно вижу: Твоею волей я здесь, у Красной скалы, трепещу от прикосновения к тайне, открытой мне. Отныне и впредь буду идти стезями Твоими и внимать гласу Твоему. Ни в чем не отклонюсь от предначертаний Твоих, подвергну суровой каре оскверняющих имя Твое! Да не разочаруешься Ты во мне, о благая и предвечная Госпожа! Ныне я, Головня из рода Артамоновых, клянусь в верности Тебе — да отсохнут мои руки и ноги, да поразит меня слепота, да испещрится тело чирьями, если нарушу эту клятву.

Собаки умолкли, прислушиваясь — непостоянные, робкие твари. Они чуяли нового хозяина. Головне оставалось только распутать их шлеи.

Он уже знал, что скажет родичам при встрече.

Часть вторая

Глава первая

Много болтать Головня не любил. Минуя ритуальные славословия, сразу перешел к делу.

— Я — Головня, новый вождь Артамоновых. Нам, Артамоновым, нужны ваши девки. Одарим за них богато. За каждую — по три пятка коров и по столько же лошадей. Что скажете?

Рычаговский вождь — приземистый, круглолицый, с бородой клиньями, точно из дерева вырубленной — покосился на Отца. Тот, кривя губами, что-то прошептал ему, не сводя чванливого взора с Головни. Вождь усмехнулся.

— А Павлуцкие что ж, не польстились на вашу подачку?

Головня глянул исподлобья, стиснул зубы.

— Обидеть хочешь, вождь?

В срубе было жарко. Трещал костер на еловых поленьях, сквозисто шелестел ветер в дощатой трубе, обмазанной глиной и стянутой медными обручами. Из полумрака выглядывала подвешенная к потолку резная багровая морда — образ Огня, поганое идолище, место которому в выгребной яме.

Угощал вождь скупо: сушеной рыбой да кровяницей с мороженой клюквой, поил ягодным настоем. Головня сидел как оплеванный. Так и подмывало встать и набить рыло хозяину. Сидевший рядом Лучина вздохнул, почесал бок, громко, с присвистом, отхлебнул из глиняной чаши.

— Смотри же, вождь, — сказал Головня с нажимом. — От добра нос воротишь. Таких-то богатств ни у кого нет. Уж я знаю.

Плюгавый, дряблый Отец всколыхнулся, сверкнув ясными, молодыми очами, каркнул, уже не таясь:

— Про богатство твое наслышаны. Знаем, откуда оно взялось. Льду кланяешься, проклятый еретик, на Отца и родных его руку поднял! С соседями рассорился, к нам подался, мерзопакостник. Изыди, изыди с нашей земли и с наших угодий. Чтоб и духу твоего здесь не было. Чтобы даже след твой исчез в снегах, а сам ты бродил по тайге, нигде не находя приюта, и чтоб кости твои глодали зверолюди. Тьфу на тебя!

Головня вскочил, потянулся к ножу на поясе — Лучина схватил его за руку, умоляюще глянул снизу вверх.

— Н-ну хорошо же, — проскрежетал Головня. — Будет вам искупление.

Ринулся было к двери, но обернулся, бросил напоследок:

— Слыхал, вы с пришельцами якшаетесь. Рухлядь им носите. А нами, братьями своими, брезгуете. Такова ваша правда, святоши?

Он харкнул на пол и вышел, толкнув кулаком дверь. Лучина выскользнул следом, на ходу доедая подтаявший кусок мяса. Охотники, ждавшие снаружи, поднялись, уставились на вождя. Тот махнул рукой:

— Уезжаем.

Охотники бросились отвязывать лошадей. Снег под ногами был усыпан пожухлым сеном и обглоданными ветками лозняка. Рядом толпилась местная ребятня, шушукалась, пихалась, тыкала пальцами на кожаные чехлы с оперенными тростинками, привязанные ремнями к спинам гостей. Какой-то мальчишка крикнул из-за спин товарищей:

— Дядь, дай ветку с перьями.

Головня хмыкнул, глянув на него, запрыгнул в седло. Сумрачно огляделся, вбирая носом запах рыбы и дубленых шкур, и хлестнул лошадь плеткой. Кобылица фыркнула, едва не поднявшись на дыбы, и помчала его прочь из становища. Охотники, вскочив на лошадей, устремились следом — только снег да мерзлая земля взметались из-под копыт.

Разговор с Рычаговыми взбесил Головню. Уже второй раз ему, вождю Артамоновых, давали по носу. Первый раз это сделали Павлуцкие на съезде в урочище Двух Рек, когда он начал говорить об истинной вере. Как же они воззрились на него! Не с удивлением и ненавистью, нет — с брезгливостью! Пялились так, будто не человек он был, а куча навоза, разложившийся труп, паршивая собака. И отступали спинами вперед, отходили, словно боялись замараться, а над головами их клокотал голос Отца: «Отныне и впредь, во веки вечные, покуда падает снег и текут реки, да не пересекутся наши пути с отступниками истинной веры! Да ослепнут глаза и отсохнет язык у того, кто посмотрит на них и заговорит с ними. Да отнимется рука у того, кто станет меняться с ними. Да падет проклятье на головы отщепенцев, да поразит бесплодие чрева женщин их и лошадей их, да выкосит мор весь скот их, да оскудеют реки и озера, утолявшие жажду их…». И тут же, вырываясь из рук растерявшегося мужа, пронзительно и страшно визжала Огнеглазка, бросая в лицо Головне: «Чтоб тебе сдохнуть в мутной склизкой тине, чтоб твое брюхо раздуло водой, чтоб тебя живьем пожрали черви, проклятый вонючий опарыш!». С каким удовольствием Головня открутил бы ей башку! А лучше схватил бы за волосы и повозил бы рожей по собачьему дерьму. Но удержался, крикнул только: «Заткнись, сука! Не то отправлю вслед за Отцом». Сомнительная угроза. Огнеглазка была уже вне его власти. Как и все Павлуцкие.

Рассорившись с Павлуцкими, явился к Рычаговым — толковать о свадебном обмене. Посул был неплох: вы нам — девок, мы вам — мяса до отвала. Но не тут-то было. Рычаговы тоже не хотели иметь дела с вероотступниками, прогнали Головню как паршивого пса. Вышвырнули под зад ногой, точно не вождь он был, а прихлебатель или клятвопреступник.

Рычаговы — община рыболовов, лошадей почти не разводили, коров тоже держали мало. Ловили тюленей, жрали гнилое мясо: закапывали его на стоянках возле большой воды, а через пол-зимы откапывали и ели. Мерзость страшная, не всякий и понюхать отважится, а этим хоть бы что. Пожиратели тухлятины, презренные говноеды…

Головня скакал, ничего не видя, слепой от ярости и досады. А следом, благоразумно поотстав, мчались охотники — два пятка мужиков с опытом загонов куда большим, чем у Головни. Нарочно выбрал таких, чтобы держать при себе, не давать бузить в общине. Из молодняка взял только Лучину как самого толкового.

Отказ был обиден, но еще обиднее был позор, удар по самомнению. Нельзя заронить в родичей даже тень сомнения в его силе — съедят в один миг и не подавятся. Головня кожей чувствовал прикованные к себе взгляды родичей, звериным чутьем улавливал их мысли. Они ждали от него поступка. Каждый понимал, что вождь — настоящий вождь — не станет терпеть такого поругания своей чести. А если стерпит, то какой же он вождь?

Ах это сладкое слово «крамола»! Вот так и рождается она — из горького разочарования, из отчаяния и сомнений, из глухого раскаяния в поспешном выборе.

Отряд спустился в балку, поднялся на холм, вновь спустился в низину. Так им и предстояло ехать — вверх-вниз, вверх-вниз, покуда не достигнут Тихой реки, а там уже — сплошная тайга, а в тайге — болота да распадки. Над головой разливался дрожащий огонь и мерцали белые всполохи — это кочевряжились порушенные боги, скалили зубы, смеясь над самозванным пророком.

Головня остановил лошадь, развернулся, устремил взгляд на рыбацкую общину. Оттуда доносился лай собак, кренились над крышами земляных жилищ черные дымы. Вождь засопел, сжимая рукавицей поводья, поглядел на своих. Те сгрудились перед ним, тревожно заглядывали Головне в глаза. Лошади всхрапывали, окутываясь паром — бахрома инея протянулась от носов до ушей.

— Прикажешь чего, вождь? — предупредительно спросил Лучина.

— Нам в рожу плюнули, а мы умоемся? — сказал Головня. — За все ответят, подлецы. Пылан и вы двое — пойдете со мной. Остальные окружите стойбище, чтобы мышь не проскользнула. Кто будет бежать — режьте без пощады. Во имя Науки!

И порысил обратно. А родичи, выполняя приказ, начали растягиваться дугой, охватывая становище, точно на загонной охоте. Они приближались спокойно и размеренно, не таясь — как волки к подраненной жертве. И по мере того, как они подъезжали, все больше Рычаговых выходило из жилищ поглазеть на странное зрелище. Головня ехал немного впереди, прямой как истукан, опустив одну руку вдоль бедра, а другой придерживая поводья.

Навстречу ему вышел вождь, крикнул, запахиваясь в меховик:

— Забыл чего? Или с пути сбился?

Головня ответил не сразу. Лишь подъехав поближе, произнес:

— Где ваш Отец? Хочу с ним потолковать.

— Не о чем ему с тобой толковать. Все уже сказано. Уезжай.

Головня спрыгнул с лошади.

— С каких это пор повелось у Рычаговых оскорблять гостей?

— С тех самых, как Артамоновы впали в ересь. Не будет тебе теплого приема, так и знай.

Головня усмехнулся. Он тянул время, краем глаза следя за своими людьми, которые понемногу смыкали кольцо вокруг стоянки.

— Смотри же, вождь, не хотел я причинять тебе зло.

— И не причинишь, а немедленно уберешься отсюда.

Вдохнув, Головня положил ладонь на костяную рукоять ножа, висевшего на поясе. Обежал взглядом Рычаговых, собравшихся на краю становища. Вид у тех был недружелюбный, мужики поигрывали сетями и петлями, бабы прятали позади себя детей.

— Отзови своих людей, — потребовал вождь рыболовов. — Вам все равно с нами не сладить.

— Это твоему ничтожному Огню не сладить с великой Наукой, — рявкнул Головня, выхватывая нож.

Ярость затмила ему очи. Он хотел произнести несколько высокопарных слов о торжестве правды и посрамлении неверующих, но вместо этого бросился на наглеца и проткнул ему брюхо. Железное с желобком лезвие скользяще вошло в живую плоть. Рычаговский вождь изумленно выкатил зенки, опустил голову, глядя на торчащую из живота рукоять, захрипел и рухнул на колени.

— Да падет на тебя возмездие Науки — суровой и беспощадной, — объявил Головня.

Рыболовы в едином порыве издали не то стон, не то всхлип, подались назад, не сводя взглядов с поверженного вождя, кто-то крикнул: «Отца! Зовите Отца!». И тут же над становищем раскатился дробный топот — это вступили в дело всадники. Головня нагнулся к противнику, опрокинул его на спину, вытащил нож и очистил снегом кровь.

Вопли, ругательства, собачий лай и лошадиное ржание накрыли стоянку дрожащим гулом. Свистел Лучина, вскидывая над головой руку с зажатой в ней плетью, ликующе орали его товарищи, бросая лошадей прямо на разбегающуюся толпу. Заметавшиеся псы рушили прислоненные к жилищам весла и лодки, срывали натянутые меж столбов сети, опрокидывали жерди с копченой рыбой. Всадники, размахивая плетками и арканами, сшибали мужиков, топтали собак, ловили петлями девок. Рычаговы разбегались кто куда, не думая о сопротивлении. Нежданная гибель вождя лишила их мужества.

Головня опять вскочил в седло, неспешно двинул кобылу к площадке для собраний, выискивая в окружающей суматохе Отца. А вокруг визжали девки, которых Артамоновы тащили за волосы, барахтались среди поваленных шкурниц плачущие дети, скулили пришибленные собаки.

Какой-то отчаянный мужик швырнул в него лесиной, едва не угодив Головне в лицо. С трудом увернувшись, Головня отцепил от седла топор и, пустив лошадь вскачь, раскроил дерзкому череп.

Возле огромного котла для вытапливания ворвани несколько рыболовов мутузили какого-то охотника, выдернув бедолагу из седла. Колпак с несчастного слетел, он вопил, прикрывая голову рукавицами. Пышная бородища намокла от крови, клочья волос летели во все стороны. Головня вихрем обрушился на врагов, всадил топор в шею одного, втоптал лошадью в снег другого, остальные прыснули кто куда, как мышиный выводок.

— А нож тебе почто? — рявкнул Головня, бешено глядя сверху вниз на копошащегося в кровавом снегу родича.

Он развернул кобылу и наконец углядел Отца. Тот стоял возле покуроченного, дымящегося жилища и растерянно взирал на происходящее. Прямо перед ним, всего лишь в паре шагов, Лучина сноровисто стаскивал меховик с лежавшей на снегу девки. Та брыкалась и вопила, мотала головой, зажмурившись от страха, а Лучина, плотоядно улыбаясь, заходил то справа, то слева, пытаясь поймать вихлявшиеся в воздухе ноги.

Головня неторопливо подъехал к Отцу, сказал, поигрывая окровавленным топором:

— Вот и пришел твой смертный час, еретик. Всякий, кто противится благой вести, да будет умерщвлен.

Отец поднял на него прогоревшие глаза.

— Кто же ты? Неужто сам Лед явился к нам, смиренным чадам Огненным?

Головня весело рассмеялся.

— К вам явился я, Головня. И да вострепещут Огонь, Лед и черные пришельцы.

Он спешился, ухватил ослабевшего Отца левой рукой за грудки, притянул к себе. Тот подался без сопротивления, только охнул, пытаясь слабыми пальцами отцепить руку врага. Головня, хищно засопев, глянул ему в глаза — жалкий прислужник жалкого бога. Каково там бьется страх? Чует ли Огонь гибель свою? Потом медленно отвел руку с топором в сторону (седое небо расплылось в железном лезвии) и ударил по прикрытой меховым колпаком голове. Отец упал без звука, как сорвавшийся с жилы кумысный мешок — хлоп, и растекся по земле.

Головня обернулся к своим.

— Гоните всех к площадке для собраний! К площадке!

Голос его утонул в шуме и гаме погрома. Охотники насиловали баб, выгребали добро из жилищ, ловили разбежавшихся лошадей. Тут и там лежали тела Рычаговых.

— Всех к площадке! — орал Головня. — К площадке.

Глаза у родичей были ошалелые, слепые; охотники смотрели на своего вождя и не слышали его. Первым очухался Лучина.

— Все сделаем, вождь, — закивал он.

Раскручивая петли, Артамоновы кинулись ловить уцелевших рыболовов, волокли их по снегу.

Головня вышел к площадке для собраний и остановился, разглядывая согнанных туда людей. Вид у местных был самый жалкий: избитые и замерзшие, они затравленно глядели на разъезжавших вокруг них всадников и тряслись от страха. Рыдали женщины, вопили дети, мужики шептали молитвы, теребя нагрудные обереги.

— Радуйтесь вы, пожиратели требухи! — обратился он к пленникам. — Отныне вы — часть великой общины Науки. Волею богини я поведу вас к свету истины. И горько придется тому, кто взумает мне перечить.

Глава вторая

Петли теперь были ни к чему — Артамоновы спешно осваивали луки и копья. Луки строгали из высушенного можжевельника, стрелы — из выпрямленной лозы, тетиву крутили из конского волоса. Острия копий за недостатком металла варганили из кремня. Мастерили рогатины, чтоб ходить на медведя, копали ямы с кольями на оленьих тропах. Смекалка и глазомер пришли на смену обычаю. Делать как предки стало не с руки. Изворотливость — вот что ныне почиталось за благо.

Изобилие пролилось на Артамоновых, нескончаемое и бурное как осенний ливень. Таких радостных и сытых дней не помнил никто. Мяса ели от пуза, успевай только глотать.

Рычаговых, пригнанных всем скопом в стойбище, Головня приспособил ловить рыбу и помогать по хозяйству, детей рассовал по жилищам: мальчишек — в мужское, девчонок — в женское, чтоб забыли, кто они есть. Когда настало короткое лето, отправил пленников на луга косить траву, а вокруг выставил стражу с копьями, чтоб не удрали.

Так и повелось: Рычаговы работали, Артамоновы охраняли. Не жизнь, а сказка! Не было теперь нужды коневодам махать косой или ездить за дровами — все делали невольники. Родичи Головни задрали носы, приговаривали: «Мы — дети Науки, белая кость. А вы, не имеющие свободы, — серая кость. Вам на роду написано ходить у нас в узде». Рычаговских девок Головня поначалу хотел выдать замуж за своих парней, да передумал: к чему иметь в кумовьях рабов? Вместо этого раздал их всем желающим, чтобы использовали девок по своему разумению — кого в служанки, а кого — для ночных утех. Себе тоже взял девчонку — кареглазую и пугливую, как лисичка. Привел, поставил перед женой: «Вот тебе помощница». Та придирчиво оглядела девку, спросила ее: «Кожу-то мять умеешь?». Девчонка кивнула. Искра поджала губы: «Ладно, посмотрим, какова работница. Иди пока хлев почисть. Лопата у двери». Девчонка вышла, а Искра ворчливо спросила у мужа: «Ну и к чему мне эта возгря? Сама что ль не управлюсь?». Головня пожал плечами: «Надо ж куда-то девку пристроить. Не за дровами же посылать».

Так и осталась та в доме. Искра поначалу ворчала, недовольная чужим присутствием, но затем привыкла, перестала и внимание обращать на девку, будто та была приблудной собакой — бегает, машет хвостом, куска не лишает. А девка оказалась смышленой и расторопной, иногда только втихомолку лила слезы по погибшей матери и взятым в плен братьям. Искра однажды застала ее с красными глазами, спросила: «Чего ревешь?». Служанка закусила губу, колеблясь, потом бросилась в ноги хозяйке, умоляла смягчить участь пленников — получше их кормить да не держать целыми днями на морозе. Искра недоуменно воззрилась на нее, хотела гневно одернуть дерзкую, но растаяла. Женщин легко разжалобить — пусти слезу, и они готовы разрыдаться вместе с тобой. Так и Искра — положила ладони на плечи несчастной, сказала: «Я поговорю с вождем. Ступай».

Пошла к мужу, поведала об этом разговоре. Головня только отмахнулся: «У меня со своими забот хватает, чтобы еще о чужих думать. Ты вон домом занимайся, за бабами следи. А с общиной я как-нибудь управлюсь». Жена только рот раскрыла. Таким Головню она еще не видела. Бывало, ссорились, но он всегда первым шел на примирение. А теперь что случилось? Может, разлюбил ее? Или завел кого на стороне? И сразу вспомнился шепоток за спиной — подлый, лукавый — дескать, зачастил что-то вождь в женское жилище, так и норовит туда заглянуть; неспроста, видать! Даже и имя какой-то разлучницы звучало, Искра не запомнила — к чему забивать голову пустыми слухами? А теперь вот озадачилась: а ну как и впрямь бегает к какой-нибудь крале? Ему-то, вождю, теперь все позволено, нет больше Отца, чтобы одергивал, обличал, неусыпно стоял на страже нравов. Нынче все можно: убивать, неволить, изменять. Сходить что ли самой к девкам, проверить, какая там вертихвостка Головню одурманила?

Но к девкам Искра не пошла, испугалась — узнает муж, хуже будет. Пошла к родителям. Отца застала за работой: тот сидел на нарах и прилаживал ивовые прутья к деревянному обручу — делал нерет. Мачеха вместе со Светликовой вдовой, своей подругой-соперницей, делившей кров и внимание Сияна, ушла кормить скотину. Старшая дочурка — скуластая, со впалыми щеками, вся точно из кости выточенная — толкла в ступе сушеную рыбу, отдувалась, то и дело убирая с мокрого лба густые черные волосы. Младшая — вислогубая, остроносая, с волосами короткими и вьющимися — сидела на нарах у противоположной от Сияна стене и тачала огромной костяной иглой ходуны. От иглы по полу тянулась длинная коричневатая жила, похожая на тонкий высохший корень.

Искра закрыла за собой дверь, робко потопталась у входа.

— Вот, пришла я, отец. Примешь что ли?

Сиян смотрел на нее, зажав между коленей обруч. В правой руке держал выгнутую веточку тальника.

— Проходи уж, коли пришла.

Искра огляделась, раздумывая, куда бы сесть, потом робко опустилась на скамью возле двери и, стянув рукавицы, сложила ладони на коленях. В родительском доме она чувствовала себя неуютно — воспоминания о несправедливости мачехи и равнодушии отца не давали покоя. Но больше ей не с кем было поделиться своими подозрениями. Товаркам она не доверяла — растрепят языками как нечего делать. А отец — он хоть и не любезен с нею, но уж точно не побежит болтать с каждым о том, что услышал от дочери.

Искра посмотрела по сторонам, вздохнула.

— Хорошо тут у вас.

Врала — ничего хорошего она в родительском доме не видела. Но надо с чего-то начинать.

— Сойдет, — хмуро откликнулся Сиян.

Он тоже был недоволен. Выдавая дочь за нового вождя, надеялся, что Головня приблизит его к себе, вознесет над прочими. Но тот на тестя и не смотрел, советовался только со Сполохом и Лучиной, да и подарков не делал — решил, видно, что достаточно уже отблагодарил Сияна свадебными подношениями. Рыбак чувствовал себя обманутым. Хоть и кум вождю, а будто изгой какой: даже в избу к Головне не мог войти когда вздумается — зятек воспретил.

— Я о Головне пришла поговорить, — сказала Искра, бросив взгляд на сводных сестер.

Сиян сделал вид, что не понял намека. Ухмыльнулся, отставил недоделанный нерет, кинул прутик в охапку таких же, лежавших на дощатом полу.

— Повздорили что ль?

Искра опустила глаза.

— Не то чтобы… в общем, да.

Она снова подняла на отца взор и, собравшись с духом, выложила ему все, что наболело. Отец слушал, усмехаясь в бороду, девчонки же, напрочь позабыв о работе, с открытыми ртами уставились на Искру, завороженно внимая каждому ее слову.

Когда Искра замолчала, Сиян кивком все же выпроводил дочек из жилища, и спросил:

— Чего ты от меня-то хочешь? Сама знаешь, тесть для твоего муженька — пустое место.

— Скажи правду: есть у него зазноба в женском жилище?

— Откуда ж я знаю? Это у баб надо спросить.

— Они — болтуньи, вмиг по общине разнесут, что у нас с Головней неладно. Хочу от тебя узнать. Ты ведь тоже к ним вхож…

Сиян грузно поднялся, бренча нашейными оберегами, подошел к очагу, задумчиво покачал кумысный мешок, висевший рядом. Затем шагнул к дочери и, наклонясь, проговорил ей в лицо:

— Головня твой — проходимец и плут. Допрыгается еще. А ты знала, за кого шла. Он убил Отца Огневика и наплевал на обычай. Теперь вот плюет на тебя. — Сиян разогнулся и погладил широкой ладонью бороду.

— Так что же, правда изменяет? — проговорила Искра сквозь слезы.

— А кто ему запретит?

Сиян злорадствовал. Хоть таким способом, но отомстит вождю.

— Что творится-то вокруг — не видишь разве? — продолжал он. — Крамола крамолу ведет, прежний грех нынче за благо почитается. А главный греховодник — он, Головня. Неужто, думаешь, устоял бы, когда соблазны в глаза так и лезут? Да он же сам эти соблазны и творит. Людей приневолил, свободы лишил. Сегодня — Рычаговых, а завтра — нас. Все будем в его узде ходить, а он нас плеткой станет погонять да посмеиваться. Собрание отчего не проводится? Молчишь, не знаешь? И девки эти… Гляди, еще родит какая от него, и будет ему наследник. А ты останешься одна со своими слезами.

Искра не выдержала, завыла безутешно, а Сиян всплеснул толстыми руками.

— Тут не рыдать надо, а делу помогать. А дело у тебя одно: родить ему сына. Иначе выгонит тебя из жилища и другую жену найдет. И тогда нам всем пропадать — заклюют за прежнюю честь. Не пощадят. Так-то вот.

Дверь со скрипом распахнулась, и внутрь, впустив облако морозного пара, ступила старшая жена Сияна. Спросила:

— Ты чего девок выгнал? — Заметила Искру и протянула понимающе: — Ааа…

От нее пахло сеном и навозом. Рукавицы были заляпаны коровьей слюной.

— Как там вождь поживает? — сказала мачеха, скидывая колпак и проходя по левой (женской) половине избы к очагу.

Искра не ответила. Только замотала головой и, утирая мокрый нос, со всхлипом выскочила наружу.

Вскоре в общину, ко всеобщему изумлению, заявились черные пришельцы — пяток безволосых гололицых людей, облаченных в вывернутые кожей наружу меховики и пышные лисьи колпаки. У каждого за спиной болталась на ремне тонкая железная трубка с деревянным наконечником в виде рыбьего хвоста, с металлическими крючочками, торчавшими вверх и вниз из середины трубки.

Люди, побросав все дела, сбежались смотреть на гостей. Лучина горделиво задирал нос, клал руки на старый выцветший пояс (подарок покойного родителя), приосанивался, важничая.

Головня вышел им навстречу с копьем на плече, шею увешал оберегами. На всякий случай и прочим мужикам велел вооружиться. Пока пришельцы пересекали речную долину, огибая заросли тальника, общинники успели хорошенько рассмотреть их упряжки. Каждую тащили по две лошадки — рослые, тонконогие, совсем непохожие на местных. Таким впору не в упряжке бежать, а на лугу красоваться. У Артамоновых вообще было не в обычае запрягать лошадей. Лошадь — животное благородное, ей лямку тянуть негоже, а если уж так невмоготу проехаться в санях, будь добр запрягай быков или, на худой конец, собак, как это делают Павлуцкие.

Сама упряжь тоже была странная — не ременная, а деревянная, с высокой дугой над лошадиными шеями, с двумя шестами по бокам. Сани были широкие, с буграми меховых жилищ и с коптящими трубами над крышами — точь-в-точь как их описывал Пламяслав. Настоящий дом на полозьях. По ним-то гостей и опознали: самих пришельцев еще не видели, те прятались внутри жилищ. Лишь когда приблизились, общинники разглядели возниц, прислонившихся спинами к передвижным домам. Они-то и правили упряжками, держа поводья.

В тревожном предчувствии сжались сердца. Шутка ли — демоны полуденных стран лично пожаловали к Артамоновым. Казалось, сам Лед тянул черное щупальце через ледяную равнину, гнал темный морок на общину. Гудели голоса родичей:

— Жидко едут, с оттягом…

— Лошади не наши, не косматые…

— Должно, за Рычаговых просить едут. Те им в ножки кланялись…

— Сейчас Головня с ними потолкует…

Все взоры, все надежды обратились на Головню. Только он мог оборонить от страшных созданий, защитить перед бесами.

Вождь стоял насупленный, слабо подрагивал левым веком. Сам не верил, что через мгновение будет говорить с жуткими созданиями полуденного края, о которых столько слышал, но никогда не видел. Еще вчера они казались чем-то потусторонним, неосязаемым, а сегодня прибыли в общину, чтобы потолковать с ним, вождем общины Артамоновых. Как тут не оробеть? И Головня, злясь на себя, в самом деле чувствовал робость. Предательская слабость подкашивала ноги, заставляла часто биться сердце. «О великая Наука, не дай опростоволоситься! Наполни мощью руки мои и ноги мои, вложи верные слова в уста мои, пошли удачные мысли голове моей». Он поднял лицо, точно хотел высмотреть где-то в небесах лик великой богини, прикрыл веки, постоял так некоторое время, а когда снова открыл глаза, случайно уперся взглядом в три черепа на шестах, воткнутых посреди площадки для собраний. Водрузили их сюда относительно недавно — высохшие волосы еще не успели выпасть, и по этим волосам очень легко было догадаться, что левый череп принадлежал Светозару, правый — Ярке, а средний — Отцу Огневику. Головня смотрел на них и вспоминал день своего торжества, когда он расквитался с семьей Отца за все обиды. Сила Науки направляла его карающую длань. Поможет ли она ему сегодня?

Три упряжки медленно поднимались по склону, подъезжая со стороны мужского жилища. Люди уже могли разглядеть лица возниц. Тонконогие лошади, разведя морды в разные стороны, бойко взбивали снег.

Сполох прошептал на ухо Головне:

— Может, лучников выставить? На всякий случай.

Головня кивнул.

— Да, размести их за срубами. Пусть держат на прицеле. Без моего приказа не стрелять.

Сани приближались. Они надвигались на общинников словно неведомые чудовища: с растопыренными лапами полозьев, с мохнатыми горбами жилищ, с безголовыми шеями закопченных труб. Казалось, не лошади тащили эти передвижные дома, а они сами мчались по снегу, преследуя лошадей.

— Н-не наше д-дерево, — заикаясь от страха, промолвил стоявший рядом Жар-Косторез. — Темное… обмазанное…

Сани-жилища поднялись на холм и заскользили по опушке леса. Краем глаза Головня наблюдал за лучниками, которые быстро окружали площадку для собраний, хоронясь за оградами загонов, за стенами изб и хлевов. Головня обернулся к сгрудившимся за его спиной бабами, крикнул он:

— Живо все по домам. И ребятню заберите.

Бабы кинулись кто куда, потащили за собой упирающихся детей. Скоро подле шестов с черепами остались только Головня, Лучина и Жар-Косторез.

Сани уже миновали мужское жилище и, обогнув прежний дом Отца Огневика, по цепочке въезжали на опустевшую площадку для собраний.

— Лошадей-то ихних будем кормить? — буркнул вдруг Лучина.

— Послушаем, что скажут.

Обычай велел иное, но Головня не собирался стелиться перед какими-то бесами.

Сани остановились, возницы (белолицые, длинноволосые) подскочили к лошадям, взяли их под уздцы, принялись стирать рукавицами наледь с шей.

— П-помочь бы надо, — робко произнес Жар, дернувшись вперед.

— Стоять, — тихо приказал Головня.

Из жилищ высунулись ноги в камусовых ходунах и мохнатые колпаки, затем появились тела, закутанные в вывернутые наружу меховики. Один за другим пришельцы поворачивали темные лики к Головне, ощупывали его надменными взглядами. Вождь громко засопел — он уже начал забывать, когда на него в последний раз так смотрели. Жар-Косторез тихонько ойкнул.

Пришельцев сопровождал переводчик — кряжистый, горбоносый, с обмотанным шерстяной тканью ртом. Он держался позади, настороженно озираясь и придерживая одной рукой край колпака. Таежный холод был ему явно не по вкусу.

Самый старший гость — морщинистый, гололицый, с густыми бровями — выступил вперед, двинулся прямо на Головню, широко отмеряя шаг. Он шел, сверля вождя тяжелым взглядом, пер как медведь на охотника — несокрушимо и мощно, а Головня, глядя на него, твердо решил — не станет он приглашать гостей к себе в жилище. Не люди это, а демоны, посланцы темных сил, отрыжка ненавистного Льда. С такими разговор короткий.

Старший остановился в двух шагах от Головни, произнес несколько слов, прищелкивая языком. Толмач перевел:

— Ты — Головня, вождь этого рода?

«Акающий» говор выдавал в нем уроженца Сизых гор. Головня тоже смотрел на пришельца в упор.

— Я — Головня, волею Науки ведущий свою общину к свету истины.

— Я — Вилакази, предводитель тех, кто прибыл сюда с берегов Голубой реки. У меня к тебе дело.

Четверо его людей топтались за спиной, придерживая за ремни перекинутые через спину тонкие металлические трубки с деревянными подножиями в форме рыбьих хвостов. Головня ощутил острый запах, исходивший от гостей — неприятный, режущий нос. В жилище их точно заводить не следует…

Вилакази ожидал ответа, плотно сомкнув жирные губы. Густые черные брови его опушились инеем. Головня спросил:

— Что же это за дело, ради которого житель прокаленных огнем земель покинул свое обиталище и пришел к нам, детям благой Науки?

Гость потер кончиком рукавицы нос.

— Твои люди разорили общину Рычаговых, которая платила нам дань шкурами песцов, соболей и лисиц. Рычаговы были нашими друзьями. Я весьма опечален тем, что их больше нет. Но ты можешь развеять мою грусть, если согласишься отдавать то, что ранее давали Рычаговы. Взамен я буду защищать твою общину от посигновений других уроженцев Голубой реки — там много злых людей, мечтающих прибрать к рукам ваши земли. Я встану неодолимой стеной у них на пути и буду отгонять всякого, кто осмелится поднять руку на твоих людей и твои угодья. Наша дружба станет залогом процветания северного края.

Головня, недоумевая, выслушал эту речь. Защищать общину? От кого? От других пришельцев? Что за нелепость! Отдавать пушнину? С какой стати? Он готов меняться шкурками или дарить их хорошим друзьям, но отдавать каким-то демонам — вот уж глупость. Община — не корова, чтобы ее доить. А пришельцы — не хозяева в тайге. Откуда у них столько наглости? Ледовая харкотина.

Все это он, не моргнув глазом, выложил позеленевшему от ярости гостю, присовокупив, что чародейство пришельцев ему не страшно — великая Наука отразит любую ворожбу. Пусть знают они, родившиеся в жарких странах: отныне полуночный край охраняется могучей богиней, которая не даст спуску порождениями тьмы.

Пришелец, едва не лопаясь от гнева, спросил, ведома ли Головне сила жителей Голубой реки? Понимает ли он, вождь ничтожной горстки людей на краю земли, к чему приведут его дерзкие слова? «Мы, — продолжил гость, — никому не прощаем оскорбления нашей родины и нашей веры. Если ты, вождь, не одумаешься и не возьмешь обратно свои слова, от твоей общины не останется даже воспоминания. Мы сметем ее с лица земли».

Головня не дрогнул.

— Ты, явившийся во владения пресветлой Науки, смеешь угрожать мне? Шелудивый черный пес, проваливай и не смей больше показываться мне на глаза. Если хоть один из твоих прихвостней ступит на землю, где живут мои родичи, я подниму на тебя всю тайгу. И да поможет мне Наука.

Один из младших пришельцев что-то крикнул, срывая с плеча громовую палку — начальник вскинул ладонь, останавливая его. Лучина на всякий случай подался вперед, загораживая собой вождя. Жар-Косторез же отшатнулся, чуть не уронив копье. Из-за жилищ, с тихим свистом рассекая воздух, вылетело несколько стрел. Они воткнулись в снег на разном удалении от гостей, и тут же последовал короткий окрик Сполоха: «Не стрелять!». Пришельцы испуганно сбились в кружок, поводя стальными трубками. Переводчик стучал зубами от страха. Головня с каменным лицом наблюдал за ними, ничем не выказывая досады — из пяти выстрелов ни один не достиг цели. Придется хорошенько взгреть охотников.

— Убирайтесь, пока целы, — процедил Головня.

Пришельцы кинулись к нартам. Один лишь начальник остался на месте.

— Ну хорошо же! — пробурчал он и тоже направился к передвижному жилищу.

Головня смотрел ему в спину, дрожа от бешенства. Так и подмывало кинуть в него копьем или плюнуть вослед. Но он сдержался. Во всем надо знать меру, даже в глумлении над врагами, иначе люди совсем распоясаются — уйми их потом.

Сани начали разворачиваться. Возницы, неистово подхлестывая усталых некормленных лошадей, что-то выкрикивали на незнакомом языке — гости на ходу запрыгивали в свои жилища, размашисто, точно крылья, откидывая медвежьи пологи. Над общиной понеслось улюлюкание: дети, забыв о страхе, повыскакивали из домов, кривлялись, бросали снежки в убегающих пришельцев. Бабы пытались поймать разбежавшуюся ребятню, носились по площадке для собраний, испуганно кричали на детей. Лучники вылезли из укрытий, орали на баб, чтобы не мешали им держать на прицеле гостей. Сполох махал кулаком перед носом Рдяницы. Полная неразбериха. Головня беспомощно возвел очи горе, покосился на Лучину. Тот все понял без слов. Вскинул копье, завыл как волк и понесся за пришельцами, проламываясь сквозь суматошно мечущуюся толпу как медведь сквозь густой тальник. Крик его был так мощен, что люди, околдованные им, ринулись за Лучиной как ездовые собаки за вожаком. Жилища пришельцев подпрыгивали на сугробах, вздрагивая точно разжиревшие коровы при беге, а вслед им летели стрелы, копья, и нарастал могучий торжествующий вопль, которым люди провожали свой развеявшийся страх.

— Думаете, прогнали пришельцев и дело с концом? — спросил Головня своих помощников. — Дело только начинается. Вчера пришли пятеро, завтра явятся еще пять раз по столько же. — Он насупился, скрипнул зубами. — Чую, Огонек их навел. Без него не обошлось. Зря я тогда за ним не погнался. Упустил сволоча…

Лучина беззаботно хохотнул:

— Да об Огоньке ни слуху — ни духу. Небось сгинул в тайге.

— Он жив, — тихо ответил Головня. — Жив и продолжает мне вредить. Мне и Науке. Звереныш…

— Что же делать? — сказал Жар-Косторез.

Он был более других взбудоражен нежданным торжеством над пришельцами, и потому сильнее остальных переживал сейчас слова вождя.

— К схватке готовиться. Вижу — зло опять поднимает голову. Некогда Огонь и Лед низвергли власть своей матери Науки, чтобы властвовать над миром, и вот теперь они снова злобствуют, видя, как Наука возвращается в силе и славе. — Головня возвысил голос. — Мы призваны вернуть Науку в мир. Мы, рожденные в снегах люди тайги, должны нести свет истины другим общинам. В этом наше предназначение.

Они сидели в избе вождя. Сам Головня занимал хозяйское место — возле глухой стены, напротив входа. В левом ближнем углу, на женской половине, примостилась Искра — с распущенными волосами, в ровдужном нательнике с меховой оторочкой, с бусами из самоцветов, омытыми сумеречными светом, лившимся из окон. Слева от двери, под окном, сидел, поджав ноги, маленький Лучина. Пальцы его крепко вцепились в края лавки, спутанные вихры переплетенными корнями чернели под льдиной, прикрывавшей окно. Он приподнял плечи и, наклоня голову, почесывал ими уши — то одно, то другое. На соседней лавке, занимая почетное место, устроился Сполох — перебирал в пальцах игральные кости, усмехался чему-то, обводя взглядом жилище. А еще дальше, в углу, почти невидимый, сидел Жар-Косторез — напряженный и прямой как палка. Сцепив ладони, он лупоглазо взирал на Головню и от избытка преданности почти не моргал.

Возле каждого из присутствующих на лавке стоял костяной кубок с топленым маслом и глиняный горшочек с брусничной похлебкой, приправленной перемолотыми корешками тягучки, палочника и черноголовника, а еще закисшими в молоке листочками щавеля, лука, чеснока и хрена. Рядом сгрудились блюда с мерзлым мозгом из оленьих голеней, мясом водяной дичи и лошадиным жиром. Богато угощал своих приближенных вождь — так богато, как никогда прежде. Но и времена нынче пошли другие, сытые, Отцу Огневику такое и не снилось.

По жилищу крутилась Рычаговская девка — подкладывала поленья в очаг, разливала по кружкам молоко, резала ломтями смерзшуюся кровяницу, сыпала в глиняные блюда рыбью толчанку. Головня с удовольствием наблюдал за ней, дивясь расторопности и точности движений. Девка хлопотала, то и дело заправляя за уши падающие на лицо волосы, и тогда открывалось ее лицо — чистое и гладкое, будто выточенное из кости. Она замечала взгляды вождя и наслаждалась ими, но ни разу не взглянула в ответ, словно заигрывала с хозяином. Лишь уголки губ самодовольно подрагивали, не желая сложиться в улыбку.

— Что ж нам теперь, земля мне в нос, всех как Рычаговых… — начал Сполох, но не закончил, лишь рубанул воздух ребром ладони. — Пришельцы-то, говорят, уже всех рыбоедов под себя подмяли.

— Кто говорит? — вскинулся Головня.

— Люди, — пожал плечами Сполох.

— Люди… Знаю я твоих людей: бабка Варениха да кумушки ее.

Сполох прикусил язык. А Жар тихо промолвил:

— Раньше бродяги вести доставляли. Теперь избегают. И следопытов нет.

Глянул опасливо на вождя и отвел взор. Сполох и Лучина исподлобья смотрели на Головню — что скажет? Понятно было, что бродяги неспроста обходили стороной Артамоновых. Новая вера пугала их похлеще колдуна и пришельцев. А значит, первый спрос с Головни.

Тот засопел.

— С вестями разберемся. Ты мне лучше скажи, Сполох, отчего твои люди носились по стойбищу как стадо перепуганных коров, а не держали на прицеле гостей? Отчего ни одна стрела не попала в цель? Отчего Рдяница драла тебя как нашкодившего мальчишку? Помощник ты или кто? Отвечай.

Сполох помял кулак в ладони.

— Растерялись все, Лед меня побери. Впервой же…

— Плеткой их, плеткой! Кто не справляется — к невольникам. Только так. Понял меня?

— Уж больно круто, — проворчал Сполох. — Да и как это — к невольникам? Родичи же.

— В самый раз. Нет больше родичей и чужаков, а есть верные Науке и отвергшие Ее. Времена такие — суровые. Надо всех взнуздать как следует, чтобы шли в одной упряжке, подчинялись быстро и споро, а не тянули в разные стороны, как ошалевшие псы. Ежели сожмемся в единый кулак — одолеем нечисть. А не сожмемся, перещелкают нас как щенят. Такие дела.

Все притихли, переваривая слова Головни. Тот добавил:

— Ты не совладаешь, Лучине поручу. Он мигом управится. Верно, Лучина?

— Сделаю как скажешь, вождь!

Сполох холодно зыркнул на товарища, ответил, скрипнув зубами:

— Совладаю, чего уж. Земля мне в уши, если осрамлюсь.

Головня повернулся к Косторезу:

— Тебе, Жар, задание: до сей поры ты нам идолов из кости и дерева резал, маленьких, для жилищ только, наружу таких не вынесешь, ну да Огонь со Льдом большего и не заслуживали. А теперь дело иное. Величие богини таково, что его в малое тело не втиснешь, нужно что-то большое и крепкое. Камень нужен! Много камня. Целая глыба, чтобы всякий издали видел, кто здесь правит, и трепетал. Чтобы ворожба пришельцев разбивалась о него как ветер о скалы. Чтобы родичи вдохновлялись, видя отовсюду неспящий каменный лик. Вот и займешься этим.

— За камнем далеко идти, — возразил Жар. — Да и люди… Откуда?

— Найду я тебе людей. Справишься?

Жар помялся.

— С камнем работать… новинка.

— Что ж, трусишь?

Косторез взглянул на него, вжал голову в плечи, кивнул, не поднимая глаз.

— А что до вестей… — продолжил вождь. — Если кузнецы и плавильщики нас обходят, силком затащим. Лучина, тебе поручаю это дело. Возьмешь несколько человек, отправишься в поиск.

— Словить бродяг — полдела, — хмуро вставил Сполох. — Где металлы брать? Раньше-то, земля мне в нос, гости все привозили. Нынче с ними беда. Подковы того и гляди поотвалятся, что делать будем? Новых-то не сыскать, а без лошадей сам понимаешь…

— Металлов полно, только руку протяни. О чем Искромет говорил? Помнишь?

— Ты к чему это? — насторожился Сполох. — Он о мертвых местах толковал, земля мне в глотку.

— То-то и оно. Там всего вдосталь, только копни. Туда и пойдем.

Жар-Косторез тихо ахнул и принялся судорожно грызть ноготь на большом пальце. Сполох задумчиво потер нос.

— Община может взбрыкнуть. Дело-то неслыханное, чтоб мне провалиться.

— Это уж моя забота, — проворчал Головня. — Твое дело — выполнять.

Сполох поднял на него глаза, с каким-то новым выражением посмотрел на старого товарища. Хотел что-то сказать, но лишь усмехнулся и опять принялся катать игральные кости в пальцах. Зато Искра вдруг оживилась, заявила угрюмо:

— В мертвое место я не пойду.

Все удивленно уставились на нее.

— Буду я тебя спрашивать! — буркнул Головня. — Пойдешь как все.

— Вот еще! Тебе надо — ты и иди. Если душа не дорога, пусть там и пропадает.

Вождь в бешенстве уставился на жену.

— Я сказал, пойдешь — значит, пойдешь.

— Прихвостням своим приказывай, — вдруг выкрикнула Искра. — Они тебе в рот смотрят, с рук едят, а мне не смей. Я — Артамонова, никто мне не указ. Мы — ровня с тобой. Забыл? Мы все тебе ровня, хоть никто не вспоминает об этом. Боятся. А мне бояться нечего. Захочу — вообще к отцу уйду. Или к Павлуцким.

В мертвенной тишине оглушительно затрещали поленья. Служанка, раскрыв рот, воззрилась на госпожу. Сполох, отвернувшись, почесал подбородок. Лучина с детским любопытством глядел на обоих спорщиков, точно наблюдал за увлекательной игрой. Жар-Косторез вжался в стену и не подавал признаков жизни.

Головня потянул носом воздух, обвел взглядом родичей:

— Все меня слышали. Теперь идите. Сполох, объяви, что послезавтра выступаем к мертвому месту — тому, которое на Тихой реке. Здесь оставим Сияна и его выводок, чтоб скотину кормили и охраняли от волков. Остальные пусть сбираются в путь.

Сполох, поколебавшись, сказал:

— Может, земля мне в уши, одних охотников взять? Бабы-то с ребятней к чему?

— Все пойдут, — отрезал вождь.

Мужчины молча сползли с лавок и вышли вон, косолапо переваливаясь в пушистых ходунах. Вождь помолчал, косясь на супругу тяжелым взором. Так и хотелось отхлестать ее по щекам, дуру такую. Шлея ей что ли под хвост попала? Не могла потерпеть, пока все выйдут. Нашла время…

Он хмуро сказал служанке:

— Хватит там возиться. Убери все это.

Потом повернулся к жене.

— Когда я говорю, все должны молчать.

— Много чести!

Головня досадливо потер ладони.

— Что с тобой творится, Искра?

— А с тобой? Никого не слушаешь, делаешь все по-своему, гонишь нас куда-то… Будто демон вселился. Ты — не человек, Головня. Ты — злой дух.

— На свадьбе-то веселилась, — угрюмо ответил Головня. — А теперь вишь ты — злой дух.

— Дура была. Думала, кровь Отца Огневика смоет все грехи.

— Разве хуже жить стали? Мяса вдосталь, молока вдосталь, про голод и не вспоминаем. Чего ж еще надо?

— Ледовое искушение, — тихо промолвила Искра.

— Ты мне это брось! От тебя еще такое слышать! Довольно и других болтунов. От папаши своего нахваталась, не иначе.

— Папашу не тронь. Он тебе ничего плохого не сделал. Лучше на себя посмотри. Женатый, а сам по девкам бегаешь. Думаешь не знаю? Вся община о том судачит. Ладно — девки! Они хоть — Артамоновы. Обидно, горько, но — пусть. Все вы, мужики — кобели. Отец мой такой же. Но он хоть со служанками не путается. А ты… посмотри на себя! Не совестно тебе? О чести бы подумал.

Головня остолбенел. Этого он никак не ожидал. Жена вождя — и забитая бессловесная девка, почти вещь, ходячее орудие. Что им делить? Ну не смешно ли?

Искре, однако, было не до смеха. Служанка, которую она мнила соперницей, как раз входила в возраст, наливалась соками, хорошела. А сама Искра если и наливалась, то только желчью. К тому же, она была на сносях, огрубела лицом, стала раздражительной. Вот и будешь тут ревновать, когда рядом вертится эта ягодка — сладкая, мягкая, только сорви. Ревность истасканной жизнью бабы к пышущей здоровьем и свежестью молодухе — вот что разъедало ее.

Головня изумился. Лишь теперь, когда Искра, забывшись, выпалила причину своей злости, он поглядел на служанку как на женщину. А ведь и впрямь поспела девка, подумал он. Пора срывать. Но мысль эта, мелькнув, тут же и погасла, сменившись новой вспышкой ярости. Никто не смеет прерывать совет! Он — вождь, и все должны его слушать. А уж жена — самая первая. Он, Головня, облечен великим призванием вещать слово Науки. Он убил колдунью и Отца Огневика. Он избран вести за собою общину, и всякий усомнившийся в этом есть враг великой Науки. Как-то так.

— Никогда больше не смей встревать в мои беседы с помощниками, — отчеканил он и вскинул ладонь, предупреждая возражение. — Никогда! Слышишь?

— А иначе? — насмешливо полюбопытствовала Искра.

— Увидишь, что будет, — проронил Головня, отвернувшись.

Глава третья

Головня и без Сполоха понимал, что проку от баб в мертвом месте будет как от коня молока. Только под ногами мешаться станут. Ну и что? Зато избавятся от страха перед скверной. Этот страх, глупый и жалкий, казался ему проклятьем, которое Отец Огневик посылал из прошлого. Упрямый старик даже с того света продолжал портить ему жизнь.

В путь сбирались с плачем и стонами. Матери рыдали над детьми. Мужики ходили мрачные, злые, покрикивали на жен и ребятню, цедили что-то сквозь зубы, глядя на вождя, будто отгоняли злых духов.

К переходу готовились как к перекочевке: вытаскивали из жилищ весь скарб, одежду, утварь, грузили все на сани. Чтобы не мучить быков, непривычных к снежным походам, Сполох решил пригнать из общинного табуна кобылиц. Но пригнал всего четырех — остальные были на сносях. Лучина два раза посетил летник, привез несколько больших копен сена; подростки понатаскали из тайги дров для остающихся в общине девок. Но как ни торопились, а в двое суток, отведенных Головней на сборы, уложиться не получилось. Слишком это было ново, необычно — зимняя перекочевка. Слишком многое пришлось изобретать на ходу. Быки не могли переть через наст — резали ноги. Головня велел обмотать им ноги полосками шерсти, как это делал с собаками Огонек. Коров не брали, надоенное молоко заморозили и нарубили большими белыми кубами. Не хватало нарт: на них грузили сено, пришлось делать волокуши, чтобы не идти за обозом пешком. Головня носился по общине и торопил, грозил, уламывал. Люди ворчали, но подчинялись. Медленно, со скрипом дело спорилось. Одна лишь Рдяница ни в какую не хотела идти и распекала мужа, спешившего исполнить приказ вождя:

Загрузка...