Ах, что пережила Искра, пока шла за Косторезовой женой! И страх, и боль, и сомнения. А больше всего пугали ее эти голоса. Взбреди кому-нибудь в голову выйти наружу, все рухнет. И поднималось в груди раскаяние, все сильнее подмывало остановиться и бросить Рдянице в спину: «Не могу. Ну его к Огню». Но не остановилась, не бросила. Неловко ей было перед бабой: ведь на ночь глядя вылезла Рдяница из жилища, чтобы помочь ей, а она вдруг — вернусь? Нет, надо идти. Вот и перлась, поддерживая брюхо, сама уже не веря в удачу.

Как дошли до тальникового плетня, окружавшего загон, Искра опустилась на хрусткий мох да расплакалась. Рдяница произнесла непреклонно:

— Тяжко, знаю. Сама отчее стойбище покинула. Знали бы мать с отцом, каково мне здесь придется, может, и не отпустили бы. Эх…

Искра подняла к ней лицо, убрала со лба налипшую прядь.

— Не пойду я никуда. Не могу…

— Пойдешь. Не я, так судьба тебя заставит.

Искра бессильно замотала головой.

— Не пойду.

И залепетала что-то о предках, о зове крови, о родной общине — Рдяница слушала ее с презрением, потом вдруг зашипела, наклонившись:

— Ты что же, хочешь радость этому ублюдку доставить? Наследника ему принести? Надежды нас хочешь лишить?

Искра отшатнулась, раскрыв рот — не ожидала такого от Рдяницы. Ярая баба взирала на нее с тупой ненавистью, готовая скорее силой повести за собой беглянку, чем отступить.

За спиной у Рдяницы вдруг воздвиглась черная фигура, и чей-то голос угрюмо произнес:

— Это кто тут бродит среди ночи? Свистун, ты что ль? Все-то тебе неймется…

Рдяница обернулась, выпрямившись, и фигура заколыхалась, чуть отступив, и подтаяла в сумраке как распадающийся призрак.

— Баба… — донесся потрясенный голос. — От ведь принесло. Вы-то чего тут шляетесь? От мужей что ль хоронитесь, негодницы? Хе-хе…

Рдяница шагнула вперед, подступила вплотную к мужику, завела правую руку назад, а потом резко ударила ею в бок вопрошавшего. Тот коротко охнул, будто подавился, процедил изумленно:

— Ты что же это, лярва… — и грузно, мешком хряпнулся к ногам Рдяницы.

Искра зажала себе рот ладонями, чтобы не завизжать. Рдяница быстро вытерла окровавленный нож о кожух убитого и хищно проговорила:

— Теперь-то уж все, голубушка. — Старческое лицо ее с пухлыми, будто вывернутыми, губами озарилось плотоядной радостью. — Теперь только вперед.

Искру мутило. Она прижалась спиной к лозняковой ограде, задышала глубоко, унимая рвотный позыв.

— Как же все… неправильно… неправильно… Все наперекосяк.

— С волками жить — по волчьи выть, — ухмыльнулась Рдяница.

Она тоже опустилась на землю, поводя вокруг сумасшедшим взглядом. Волосы ее вздыбились, словно в лицо дул сильный ветер.

— Думаешь, мне легко это было, да? Думаешь, я хотела этого? — Она тяжело дышала, то и дело облизывая губы, правое веко ее дергалось, будто там ползал маленький червячок. — Грех на мне, ладно. Видишь, на что иду ради тебя? Душу свою гублю. Пойдем уж, нечего рассиживаться.

И, не дожидаясь ответа, поднялась и зашагала куда-то вдоль загона, понемногу удаляясь от вереницы жилищ. Искра тяжело встала, возя ладонью по скользкой глине стены, обошла труп, стараясь не глядеть на него, и потащилась вслед за безумной бабой.

— Кто ж это был? — рыдающе выдохнула она в спину Рдянице. — Наш, Артамоновский, или…?

— Чужак, — отмахнулась та, не оборачиваясь.

Возле входа в загон, перекрытого двумя легкими бревнами, Рдяница обернулась.

— Рыбку бери. Лучше ее не сыскать.

— На ней только Головня ездит, — ужаснулась Искра.

— Общая она, — возразила Рдяница. — Он ее сам себе присвоил, скотина такая. Поделом ему будет. — Потом тряхнула космами и оскалилась. — А хотя бы — и Головни. Ты разве — не жена его?

Она осторожно вытащила бревнышки из пазов, положила и на землю.

— Зови Рыбку.

Искра тихонько ступила в загон, дрожа всем телом. Спины лошадей тянулись застывшими черными бурунами, истоптанная унавоженная земля мягко разъезжалась под ногами. «А если собаки всполошатся?» — запоздало ужаснулась Искра. И тут же вспомнила: все собаки сгибли на переходе. Сразу отлегло от сердца.

— Рыбка, Рыбка, — тихонько позвала она. — Где ты, моя радость?

Она двинулась меж кобылиц, сокрушаясь, что Головня так и не успел построить отдельный загон, как собирался. Дела отвлекли. А может, забыл. Теперь вот ищи ее здесь. Хорошо хоть, не весь табун сюда загнали, а только жеребых кобыл, убойных да сосунков. Но и так — испугайся сейчас лошади, замечутся и втопчут в землю, как пить дать.

Умная кобыла услышала свое имя, встрепенулась, заморгала бельмасто, тараща белые карасьи глаза. Вскочила на ноги, озираясь и фыркая.

Рдяница уже была тут как тут — волокла уздечку без удил, с кожаным переносьем.

— Знаешь, как такой править? — спросила она, набрасывая узду на пепельногривую голову лошади.

Искра замотала головой.

— Освоишься. Нам бренчать нельзя. А Рыбка — лошадь умная, сама пойдет, куда скажешь.

— А куда? — спросила Искра, замирая.

Рдяница уставилась на нее, будто опешив от такого вопроса.

— А у тебя сейчас один путь, подруга — к отчинникам моим, к Павлуцким. Поди знаешь, где они нынче?

— У большой воды, что на полуночи, — едва слышно обронила Искра.

— Вот-вот. Чай, Огнеглазка в тундру не выгонит. Обе ведь от Головни натерпелись, горемыки.

Искра кивнула, хотя и с сомнением — вспомнила, как дико, до взаимных проклятий, разругались они с внучкой Отца Огневика при последней встрече. Явиться к ней — теперь? Приползти на брюхе, заливаясь слезами? А что дальше? Жить в торжестве ее правоты и злорадства?

Она вздохнула, глядя в сторону. Родное стойбище будто взывало к ней: «Куда собралась? Одумайся! В пропасть идешь, в бездну. Возврата не будет! Хочешь сгинуть в безвестности, как Огонек?».

Рдяница взяла кобылу под уздцы, повела к выходу из загона.

— Каменная лощина небось вся нынче водой залита, — сказала она. — Придется крюк сделать. Пройдешь через Оленьи холмы. Знаешь, где это?

Искра отрицательно покачала головой.

— По правую руку от лощины, днях в четырех пути. Небось не заблудишься — там теперь кругом вода, другого пути нет. Иди по бережку, он-то тебя и выведет. Я знаю, Пламяслав рассказывал.

— Ой боязно, Рдяница. И тоскливо — сил нет. Ведь навсегда расстаемся! — голос Искры сорвался, она снова заплакала.

Они вышли из загона, Рдяница передала поводья Искре, вставила в пазы бревнышки.

— Авось еще увидимся, подруга. Головня-то чай не вечный. И на него управа найдется. — У Рдяницы тоже блеснули слезы. Она быстро смахнула их, опустив лицо. — Ладно, подожди здесь покуда. Я за седлом слетаю.

И направилась к своему жилищу. Но сделав два шага, обернулась.

— Слышь, ты жди, поняла? Не вздумай даже… — она прищурилась, разглядывая обметанное сумерками, словно залитое кровью, лицо Искры.

Та мучительно прикрыла веки, не переспросив даже, чего она должна не вздумать. Все и так было ясно.

Лошадь мокро дышала в ухо Искре. Эта кобыла да седло с попоной Косторезовой работы — вот и все, что теперь связывало Искру с прошлой жизнью. Новые места, новые люди, новые ощущения. А в животе шевелился он — заветный ребенок, которого они так ждали с Головней. Жизнь неумолимо тянула жилу судьбы, наплевав на всех. Где-то там, в далеком прошлом, она закрутила узелок, и теперь не развяжешь его, не разомкнешь. «Чему быть, того не миновать», — обреченно думала Искра.

В сквозистой тишине перекатывалось внизу лягушачье кваканье, пролетела, едва мелькнув, какая-то птица, и бултыхнулось что-то в реке, коротко и гулко, словно камень ушел на дно. С каждым мгновением Искре все сильнее казалось, будто она спит — слишком оцепенелым было все вокруг. Быть может, и Рдяница ей померещилась? Вот сейчас откроет она глаза — а рядом будет он, желанный и несносный, посмотрит на нее и зашепчет: «Что тебе снилось, любимая?». Ах, как хотелось, чтобы это оказалось правдой!

Вспорхнула, поднятая с земли, стая снежных воробьев, на мгновение окружив Искру хлопаньем крыльев, и к беглянке подковыляла мокрая от пота Рдяница, тащившая в охапке деревянное седло, меховую подушку и шерстяной потник.

— Заждалась, голубушка?

Быстро брякнув потник и седло на спину лошади, она затянула подпругу, потом взгромоздила позади тюк с солониной. Подсаживая Искру, пожелала ей:

— В добрый путь, милая.

Та ничего не смогла ответить — рыдания душили ее. Нагнувшись, поцеловала подругу, а потом тронула пятками широкие и мохнатые бока лошади.

— Пошла!

— Помни — по берегу вправо, и к холмам, — повторила напоследок Рдяница, дрожа пухлыми губами. — А там уж… — Она махнула рукой, оборвав себя на полуслове. Ей тоже было нелегко расставаться.

Такой Искра и запомнила ее: всклокоченную, с безумно шарящим взглядом и твердо сомкнутыми губами. Рдяница стояла у плетня, чуть сутулясь, усмехалась щербато и желала беглянке счастливого пути. А где-то там, за ее спиной, лежал мертвый человек — цена свободы и надежды, искупительная жертва отвергнутым богам.

Головня недолго размышлял о том, как убежала супруга. Едва прослышав про мертвого стража, тут же сообразил, что без чужой руки, решительной и беспощадной, в этом деле не обошлось. Нагрянул в жилище Жара-Костореза, спросил, не пропало ли у того седло и попона с уздечкой.

— Откуда знаешь? — изумился Косторез.

Головня недобро ухмыльнулся.

— Плохо же ты за женой следишь, помощничек. Совсем от рук отбилась. Где она нынче?

— Да на реке, должно, котел моет, — озадаченно ответил Жар.

Ночью прошел ливень, вытоптанная за много дней земля блестела словно иней. Парило невыносимо. Серые тучи медленно перекатывались друг через друга, ломались, стесывали бока, вспыхивали по краям бледным сиянием. Над стойбищем плыл запах гари: костры горели круглые сутки, отгоняя гнус.

Вождь велел привести Рдяницу. Спросил у нее:

— Куда Искра ушла — знаешь?

Та усмехнулась.

— Может, и знаю. Да тебе не скажу.

— А я вот сейчас велю сына твоего полешком прижечь — авось язык-то и развяжется, а?

Рдяница презрительно дрогнула губами.

— Ты — позор отца и матери. Не будет тебе прощения ни на этом, ни на том свете.

Головня лишь усмехнулся.

— Не сознаешься, пеговласая?

Рдяница заколебалась.

— Неужто детей мучить станешь? Совести у тебя нет, Головня.

— Эвона! О совести вспомнила. А когда сторожа убивала, ничего в душе не всколыхнулось?

Рдяница поняла — Огонь карал ее за преступление. Убийство — страшный грех.

— Ну и Лед с тобой, — плюнула она. — К Павлуцким Искра уехала, к родичам моим. Что, тоже их рабами сделаешь? Не дрогнешь? Они-то — не Рычаговы, в услужение не пойдут. А бабы здешние всех твоих охотников со свету сживут — сами ведь тоже из Павлуцких. Забыл уже?

Она насмехалась над бессилием вождя. Но и тот был не лыком шит — примотал неукротимую женщину к коновязи возле руин древней постройки, а Жару сказал:

— Сегодня отбываем к Павлуцким. Возьми пяток охотников и самых быстрых кобылиц.

Тот не рыпнулся, пошел выполнять приказ.

А вождь сыпал распоряжениями:

— Сполох, остаешься за старшего. Пока не вернусь, держи мерзавку на заболони и воде. Думаю, она не одна, кто о бегстве жены ведал. Вернусь — допрошу хорошенько. А ты, Пепел, за сестрой присматривай — как бы не случилось тут с ней чего. Тревожно мне что-то.

И, оставив помощников в тяжких раздумьях, умчался в погоню.

А спустя два дня община восстала.

Глава шестая

Головня не случайно взял Костореза с собой: боялся, как бы в его отсутствие этот рохля совсем не подпал под влияние родичей. Шутка ли, второй раз жена оказывается в опале. Тут можно и сломаться, особливо ежели вся община тыкает в тебя пальцем — несчастный хлюпик, не вступишься за супружницу? Одно только имя, что мужик, а на деле — трусливая баба. В решимость Жара Головня не верил, он опасался его отчаяния. Потому и прихватил, чтоб держать под боком.

Жар и правда впал в оцепенение. На вопросы отвечал невпопад, в разговоры не вступал, смотрел перед собой опустошенным взглядом и моргал. Поначалу, пока не отъехали, еще пытался смягчить вождя, просил оставить его с детьми — мол, пропадут без него. Головня отмахнулся: «О детях бабы позаботятся. А ты о деле думай». А как думать о деле, если там, возле остроголовой кольчастой коновязи с ликом Науки на вершине томилась она — невыносимо склочная баба, отравившая Жару всю жизнь, а ныне ставшая чуть не страдалицей за веру в очах каждого родича? Неуклонные, как зимние ветра, возвращались к ней мысли, и вспоминалось неказистое житье-бытье, полное ссор и взаимных упреков. Жизнь без любви и уважения. Их не спрашивали, когда женили друг на друге. Отец Огневик на правах названного родителя выбрал ему невесту из соседей-Павлуцких, породовитее да поухватистее, чтоб служила надежной опорой блаженненькому мужу, наделенному как на грех чудным даром от Огня. Рдяница быстро освоилась на новом месте, а освоившись, прониклась к супругу искренним и необоримым презрением. До того сильным, что даже детей иметь от него не хотела, из кожи вон лезла, чтобы понести от другого. Какое-то время путалась с разудалым рыбаком Сияном. Но Сиян и без того кормил две семьи, брать на себя третью не торопился, да и не мог: Отец Огневик таких шуток не одобрял. Все же некоторое время Рдяницу грела надежда, что Огонь скоро приберет старика к себе, а Ярка, наследница Отца, по бабьей своей солидарности не будет так сурова к любовникам. Однако Сиян сам порвал с Косторезовой женой, устав от взбалмошной бабы. Рдяница с горя кинулась искать счастья у бродяг, сходилась то с одним, то с другим, но детей своих, что обидно, рожала только от мужа. Это ее злило безмерно. Чтобы хоть как-то отомстить ему, изводила придирками, намекала на его бесплодие. Напрасные усилия! Слишком уж похожи на отца была два старших ребенка — такие же глазастые, пугливые, тонконогие. В младшей дочке Рдяница не была так уверена: когда понесла ее, крутила шашни с пришлым кузнецом, белобрысым и широколицым, с руками-корневищами и вечной усмешкой в пышную бороду, а дочура как раз беленькой росла, кряжистой, скуластой, вылитый кузнец. Да вот беда: родитель у Рдяницы такой же был, только чуть потемнее, а дочка, словно в издевку, тоже начала со временем темнеть. Как тут не взвыть от досады?

Смерть Отца Огневика, как ни была желанна, оглоушила Рдяницу похлеще любых передряг. Казалось бы — судьба сама идет в руки, только хватай. Но на беду не было у бабы в то время никого на примете, пришлось остаться с ненавистным мужем. А потом уже и не до того стало. Головня так лихо прибрал всю общину к рукам, что никто и пикнуть не смел. Если кого и слушал теперь, то лишь помощников своих — Лучину, Сполоха да все того же Жара. А у тех, понятно, одно на уме — сытно жрать да баб тискать. Даже Косторез приосанился, расправил плечи и, впервые в жизни, начал повышать на жену голос. Рдяница, понятно, не оставалась в долгу, огрызалась, но чувствовала — сила теперь не на ее стороне. Удивительным образом оказалось, что треклятый Отец Огневик, смерти которого она так ждала, являлся залогом ее положения. Оставшись без него, она, как и все бабы, вдруг попала в зависимость от мужа. И кабы не природная слабость Костореза, давно бы уже пришлось ей делить кров с ушлой соперницей. Как тут не прийти в ярость?

С некоторых пор ее частенько стала навещать Искра, у которой совсем разладилось с Головней. Целыми днями она теперь пропадала в жилище у Рдяницы, жалуясь на холодность мужа и наглость служанки. Косторезова жена распаляла ее ревность, мстя тем самым Головне за свое унижение на перекочевке. А потом, когда почувствовала, что Искра созрела для решительных действий, подкинула ей мысль о побеге.

— Как же я уйду? — с ужасом вопросила та. — На сносях ведь, да и не делают так…

— А как? — тут же наскочила на нее Рдяница.

— Не знаю. А только не так.

Рдяница окинула суровым оком супругу вождя.

— Что ж, так и будешь терпеть? Он — не человек больше, он — демон. Зачаровал его колдун, окутал ворожбой, подчинил себе душу. Ты свободна перед ним. Если не о себе, подумай хотя бы о ребенке, которого носишь. Головня прочит его в наследники, мечтает, чтобы он вслед за ним распространял зло по земле. Неужто желаешь ему такой участи? Хочешь, чтобы люди ненавидели его так же, как ненавидят отца? Подумай, Искра, крепко подумай.

Искра печально кивала, но колебалась, не давала прямого ответа. И только окончательная ссора с Головней заставила ее принять окончательное решение. Она не сказала Рдянице об этом, она только вопила, заламывая руки, кричала, что опозорена навсегда, навеки, и что скорее выколет себе глаза, чем еще хоть раз взглянет на мужа. Рдяница и не спрашивала, она все поняла. Тем же вечером, дождавшись, пока Жар и дети уснут, она прокралась к жилищу вождя и стала зорко наблюдать за ним. И дождалась, чего хотела: увидела, как Искра, пятясь, волочет из шкурницы вождя тяжелый мешок. А там уже события понеслись одно за другим, и Рдяница сама не заметила, как сначала убила человека, а потом оказалась на привязи, съедаемая мошкарой.

— Допрыгалась, зараза? — глумилась над ней Заряника, выходя мять кожи. — Мало тебе прежней кары? Все не уймешься, косматая, скверну по общине разносишь. Вот вернется вождь, больше тебе спуску не даст.

— Пошла прочь, гнилушка, — зло отвечала Рдяница. — Придет и мой день — уж тогда наплачешься.

— Ха-ха, никогда он не придет. Головня вернется, и башку твою дурную снимет. Помяни мое слово.

Подходил и Сполох, качал головой.

— И надо было тебе сердить его, Рдяница! Вроде, успокоилось все, зажили хорошо и сытно, так нет же — свербит у тебя что-то, зудит в одном месте. Ты ведь не только себя, ты и мужа своего, и всех нас, родичей твоих, под нож подвела. Головня теперь совсем к нам доверие утратит. Вот чего ты добилась, неугомонная.

— Зато перед душами предков чиста, — слабо отвечала Рдяница, привалившись к коновязи. — В отличие от вас, отступников. А ты бы, Сполох, вот что — отпускал бы меня хоть на ночь, а? Вождя все равно нет, а наши не донесут. Сил уж нет здесь стоять, комарье заело, да и макушку печет — аж в глазах разводы. Смилуйся. Вспомни о предках своих — Артамоновых да Павлуцких. Уж они бы так не лютовали.

— Сейчас не предки, сейчас только слово вождя вес имеет. Как он скажет, так и будет.

И уходил, не желая толковать с упрямой бабой.

Артамоновские охотники Рдянице сочувствовали, но помогать не спешили. Сытая житуха и Рычаговские бабы изрядно охладили их пыл. Многие досадовали на крамольницу, говоря:

— Поделом тебе. Неча было совать нос в чужие дела. Теперь вот страдай.

— А не вы ли прежде ругали Головню? — вопрошала Рдяница. — Грозились выбросить его диким зверям на растерзание. Забыли уже? Или помнить не хотите?

— Грешны, — соглашались мужики. — Демоны попутали, взор застили. Теперь-то уж видим, что вождь был прав, а ты — не права. Так-то вот.

И тоже уходили, не хотели спорить.

И только Артамоновские бабы да девки-перестарки жалели Рдяницу и тайком подкармливали ее. Им Головню не за что было благодарить: бабы стенали под тяжелой мужниной властью, а девки изнывали в тоске, потеряв надежду выйти замуж. Сполох глядел на их проделки сквозь пальцы, сам терзаясь осознанием неправедности кары.

А лето уже вовсю шпарило серым маревом, напускало тучи комаров по ночам, журчало ручьями. Кое-где на вершинах холмов желтели проплешины ягеля, а повсюду в низинах уже волновалось полынное безбрежье, ближе к реке уступавшее место ернику и темным еловым рощицам, в которых любили прятаться от жары голуби и белые куропатки. Уже разливались душными терпкими ночами соловьиные трели, уже шныряли повсюду жадные лисицы, подбираясь к самому стойбищу, привлеченные стойким запахом мяса и рыбы, уже детвора ловила кротов, чтобы содрать шкуру на оберег от медведя. Охотники с утра уходили проверять заячьи силки и бить водную птицу, рыбаки крючьями ловили в реке стерлядь, ставили сети на ельца и окуня, ивовыми мордами таскали налимов. Бабы присматривали за лошадьми: собирали их на ночь в окруженные дымокурами загоны, вычесывали из них паршу, доили, а еще сдирали в рощах сосновую кору для заболони, чинили одежу, лепили посуду.

Но главная мысль у всех была одна — о покосе. Каждое лето все общинники от мала до велика выходили на луга, окружавшие летник, и с утра до вечера косили траву. Чем больше накосишь, тем сытнее будет зимой скотина. А чем сытнее будет скотина, тем больше будет молока и мяса. Так жили веками, не мысля, что может быть по другому. Но теперь вождь не торопился с этим: сначала загнал всех в мертвое место, а потом и вовсе умчался ловить жену. А лето ждать не будет — глазом не успеешь моргнуть, как зарядят дожди, а там и до снега недалеко. Общинники бухтели, но поднять голос не решались — Головня уже показал всем, что бывает с крикунами.

Однажды сиреневыми ясными сумерками, когда измученная Рдяница задремала, уронив голову на грудь, чьи-то руки обхватили ее затекшие черные запястья, и жила, которой баба была примотана к коновязи, лопнула. Рдяница завалилась на вытоптанную ногами и копытами землю, тихонько охнула и открыла глаза, моргая спросонок. Тело не слушалось ее, лицо распухло от комариных укусов.

— Кто это?

— Это мы, мама.

Слезящимися глазами она различила в полумраке три милых ее сердцу лица.

— Сынок? О-ох, тяжко мне… Не могу пошевелиться. Ты чего здесь?

— Пришел помочь тебе. Я и сеструхи. Мы все тут.

— Ох, как же вы… детки мои добрые… никто не отважился, а вы… Дайте расцелую вас.

Они кинулись друг другу в объятия, даже мальчишка захлюпал носом, хоть и старался сдержаться. Дети зашептали наперебой:

— Мы тебя тут не оставим… все уйдем… как Искра ушла… только сани нужны… без них никак…

Слезы стекали по щекам Рдяницы, она целовала своих детей — одного за другим, горячо и страстно. Потом отстранилась — не время было для ласк, надо было действовать. Но что сделать? Убежать к Павлуцким, по примеру Искры? Или уйти в тайгу, на авось? Нет, она поступит иначе.

— Доченьки мои любимые, помогите подняться. К девкам пойду. А ты, Костровик, слетай за ножом. Да смотри на сторожей не нарвись. От загона-то держись подальше. Встретишь кого — говори, по нужде вышел, да заплутал. Ну, беги.

Мальчишка смотрел на нее, открыв рот, и не двигался с места. Хлопнул себя по щеке — раздавил комара.

— А сани что же? — спросил он.

— Не нужно их. Останемся здесь. Верь мне, сынок. Так будет лучше.

Костовик кивнул и, вскочив, помчался в родительское жилище. А Рдяница, опираясь на дочерей, заковыляла в женское жилище.

На пологом склоне огромным зрачком мигал огненный круг. Внутри него шевелился утонувший в полумраке табун — каурые, пегие и вороные кобылицы охраняли прикорнувших жеребят, а над ними то тут, то там вздымались головы коней: выпрастывались из темноты, крутились туда-сюда и снова исчезали в скопище тел. Небо треснуло и разверзлось бурлящими красками — алой, белой, желтой. Призрачный свет полился на дремлющее в сумерках становище. Рдяница вскинула голову, прошептала сквозь зубы: «Помоги мне, Огонь! О, помоги же мне, Огонь!».

Костровик был скор — прибежал к женскому жилищу даже раньше, чем туда доковыляла Рдяница. Стоял, взбудоражено приплясывая, как горячий скакун. В руке его темнели резные деревянные ножны изумительной работы. Жар ладил их для себя, расстарался, любовно выведя каждую черточку — огненные зигзаги, ледяные конусы, череп с устрашающим оскалом: намек на участь тех, кто выступит против владельца. Доделать не успел — внизу, на самом острие, было еще много пустого места.

Рдяница, узрев сына, всплеснула руками:

— Быстро же ты, пострел. Постой здесь покуда. Да кричи, ежели кто вздумает войти.

Дочерей она отослала в отцовское жилище, велев не высовываться. Затем ступила внутрь.

В темноте льдисто переливались остывающие угли, словно капли с бушующего красками неба. Могуче гремел в провонявших дымом мохнатых стенах старушечий храп. Рдяница нащупала воткнутую рядом со входом лучину, запалила ее от углей, осмотрелась.

— Вставайте, девки!

Раздались сонные возгласы, перепуганная Варениха, перестав храпеть, завопила:

— Кто тут? Кто тут? Изыди, нечистый, прочь, прочь…

В неверном свете лучины всклокоченная, исполосованная черными от грязи морщинами Рдяница и впрямь смахивала на пришельца с того света.

— Не узнали, девоньки? — ухмыльнулась она.

— Рдяница, ты что ли? Никак Сполох смилостивился? Освободил тебя?

— От него дождешься, как же. Сама вызволилась, а теперь вот к вам заявилась.

Девки и старухи подступили к гостье, окружили ее полукольцом. Варениха крикнула своим:

— Огонь-то раздуйте, не видно ни Льда… — Потом придвинулась к Рдянице. — Да точно ли ты? Не дух ли к нам заявился? А то смотри, заклятье страшное наложу, неснимаемое.

— Да я это, я. Вот хоть пощупай.

— Ну тогда проходи к очагу. У нас там вареные голени с вечера остались. Горивласа, вытащи-ка…

— Некогда нам сидеть. Пришла я, девоньки, вот зачем: узнала, что Рычаговы на наших злоумышляют, хотят извести. Надо родичей подымать.

Присутствующие озадачились.

— Это как же? Собрание что ли созвать? — боязливо спросил кто-то. — Так там нас не послушают…

— Хватит, наболтались уже. Сами управимся. Кто со мной?

— Прежде расскажи, что задумала. Куда мы попремся среди ночи?

— Родичам кровь вскипячу, чтоб очнулись от дремы. Клич брошу.

Пламя лучины так и прыгало в расширенных от страха глазах женщин. Точно Огонь, вдохновляя на подвиг, рассыпался искорками по зрачкам, воспламенил умы, разжег тлевшие надежды. Но они еще колебались. Привыкшие лишь вздыхать и жаловаться, они со страхом вслушивались в слова подруги.

— От вас мне многого не надо, — продолжала Рдяница. — Бегите по жилищам да вопите, что Рычаговы на Сполоха напали. Остальное — моя забота.

— Да неужто ж напали? — ахнула Варениха. — Вот нечестивцы-то!

Рдяница, улыбнувшись, вытащила из костра горящее полено. В трескучем пламени ее волосы зашевелились как огромные черви.

— Бегите, девоньки, бегите. Спасайте род.

И девки понеслись, голося, перепуганными птенцами рассыпались по становищу, а Рдяница, подняв над собой горящее полено, направилась к жилищу Сполоха. Костровик двинулся за ней, судорожно тиская в ладони ножны.

Снизу, от загона, послышались изумленные голоса:

— Эй, бабы! Что стряслось? Чего орете? Медведя что ль увидали?

Рдяница даже не обернулась — приблизившись к жилищу помощника вождя, ткнула горящим поленом в шкуру, натянутую меж перекрещеных лесин. Приказала сыну:

— Встань-ка, милый, у входа. Если кто полезет, ножом его. Да бей без пощады! Нечего миловать.

Сын оторопел. Спросил:

— Да как же это, матушка? Живого человека?

Мать не ответила ему — двинулась вокруг жилища, ведя по нему пылающей деревяшкой. Глаза ее бешено таращились, с лица не сходил жуткий оскал. Ворсинки на шкурах вспыхивали и гасли, выгорая черной полосой.

В жилище послышались возгласы, оттуда на четвереньках выполз Сполох в камусовом нательнике.

— Бей его! — завизжала Рдяница. — Бей, сынок, не жалей!

Костровик очнулся от оцепенения, выхватил нож — чуть изогнутое вдоль краев, лезвие оранжево сверкнуло в свете занимающегося пламени.

— Бей! Чего ждешь? Вот он, вражина, мучитель проклятый!

Сполох устремил взгляд на мальчишку, изумленно моргнул и кинулся обратно в жилище. А Рдяница, подскочив ко входу, бросила внутрь горящее полено.

— Вот тебе, изверг! Сгори без остатка!

Изнутри потянуло дымом, в стенки что-то несколько раз глухо стукнулось.

— Не выпускай его, сынок! — орала Рдяница, прыгая как ряженая плясунья. — Не выпускай!

Кончик ножа в руке Костровика задрожал. У мальчишки сделалось странное, каменно-дикое лицо. Рдяница завертелась, точно Отец на камлании, задвигала головой, бегая взглядом по прелой земле. Потом увидала что-то, с радостным криком бросилась туда, подняла камень — неровный, белесый, с острыми краями. Осколок стены древних.

А по стойбищу уже несся утробный, мучительный вой, и носились верещавшие тени, и вспыхивали тут и там смоляные факелы.

— Наших, наших бьют!

— Кто тут? Горивласа, ты, девка?

— Пылан, поднимайся! Буди своих. Дядю Светлика тормоши…

— В топоры, братья! В топоры!

— Ааааа! Измена, измена!

— Пришельцы?.. Хто напал-то? Хто, а?

Из жилища снова выскочил Сполох — теперь уже с длинным ножом в руке. За собой он тащил растрепанную, полуодетую девицу. С грозным рыком он бросился на Костровика, отбил его робкий удар и мазнул лезвием по шее и плечу мальчишки. Костровик, вскричав от боли, опрокинулся навзничь, начал кататься, выгибаясь дугой. А Сполох поскакал прочь, не выпуская девку.

— Сынок! — взвизгнула Рдяница.

Камень выпал из ее рук. Не помня себя, она подбежала к сыну, рухнула на колени, завыла. Ладони ее сделались мокрыми и липкими.

— Сынок, живой? Скажи что-нибудь.

Костровик кашлял и захлебывался кровью. Подбородок его с начавшим пробиваться русым волосом почернел, будто измазанный сажей. Глаза смотрели изумленно и жалко.

Рдяница обернулась к жилищу — то уже полыхало, дыша в ее сторону жаром и дымом. В кругу света проявилась исхоженная, вся в следах, суглинистая земля с пепельными россыпями оленьего мха и подсохшими лепешками навоза. Торчала из сумрака, упираясь концом в землю, ошкуренная рукоять кожемялки.

Трясущимися руками Рдяница пыталась зажать Костровику рану, прижималась к ней губами, звала на помощь.

— Эй, кто-нибудь! Люди! Несите кору… клей… О великий Огонь, где Ты? Приди, защити… Костровик, милый, живи, слышишь? Живи!

Но Костровик уже не слышал. Глубокие слюдяные глаза его гасли, темно-зеленые, как свежий мох, зрачки смотрели в одну точку. Рдяница неотрывно глядела в его лицо, словно пыталась взглядом удержать сына на этом свете.

Из полыхавшего жилища вылезла, сипло кашляя, какая-то девчонка. Поползла, вся в дыму, к Рдянице, захрипела, вытаращив налитые кровью глаза, и рухнула без сил.

К Рдянице подбежал кто-то, запричитал в ухо:

— Беда-то, беда-то какая! Как жить-то теперь? Не хворью унесенный, а своими же, соседями, лишенный жизни… О, батюшки мои, что за горе! Глаза им выдрать, языки повырывать, руки-ноги пооткусывать, сволочам таким…

Рдяница подняла глаза. Над ней, заламывая руки, раскачивалась Варениха. А за ее спиной, шагах в пяти, мялось несколько родичей. Со всех сторон, привлеченные зрелищем пожара, спешили общинники, кто-то волок кадки с водой.

— Никак до смерти убили? — прогудел сутулый, нескладный Пылан.

Рдяница покосилась на него, промолвила едва слышно:

— До смерти. — И горько усмехнулась. — Вот оно как — от Огня-то отрекаться. Свой своего режет. Все, все виновны! Каждый, кто Господа предал!

— Верно молвит! — выкрикнул кто-то. — Как пришла Наука, житья не стало.

— Истинно! — откликнулись другие. — Рычаговы скоро на шею сядут… В мертвом месте копаемся, а покос в разгаре… С соседями разругались… И пришельцы напирают. Все за наши грехи.

Из толпы вперед протиснулась Зольница, мачеха Сполоха. Увидев лежащее тело, всплеснула руками.

— Горе, ой горе!

Рдяница хищно ощерилась, ненавидяще процедила:

— Твоего чрева плод! На всех вас отныне проклятье. И на тебе, и на пасынке твоем ублюдочном.

Та онемела от ужаса. Стояла, вытаращившись на Рдяницу, и молчала, не в силах вымолвить ни слова.

А Рдяница отпустила голову сына, поцеловала его в лоб и, тяжело поднявшись, вдруг бросилась на Сполохову мачеху.

— Давай, милая, выцарапай ей бесноватые глаза! — закричала Варениха, тоже кидаясь в драку.

Пылан подбежал к ним, начал разнимать. Другие охотники тоже не остались в стороне. С превеликим трудом волчиц растащили.

— Доберусь еще до тебя, — выдохнула Рдяница.

— Тьфу на тебя, — злобно откликнулась ее противница, выплевывая клок волос.

Люди смотрели на них, переговаривались:

— Свой — своего, дожили…

— Рычаговы наколдовали, не иначе.

— Сполох-то где? Никак удрал…

— Не понять. То спасать его надо, то ловить…

— А, пропадай душа. И так все вкривь и вкось.

— Смутные дни, неверные. Наше дело — сторона.

— А кто ж Рдяницу освободил? Может, повязать ее надо, а мы ушами хлопаем.

— Ты погодь. Может, так надо? Может, проверка это?

Рдяница медленно отвернулась и сказала Пылану глухим голосом:

— Неси его в жилище.

Охотник подошел к телу ее сына, взял его в охапку и двинулся вслед за Косторезовой женой. Зольница же так и осталась стоять возле пылающего жилища — всклокоченная, остервенелая, с перекошенным лицом.

Проходя мимо древних руин, Рдяница увидела Зарянику — та сидела на растрескавшихся, усыпанных каменной крошкой, ступенях, испуганно притянув голые коленки к большой, не по-девичьи тяжелой, груди, и мелко дрожала, глядя на происходящее большими круглыми глазами. Косторезова жена остановилась, сверкнула очами.

— Держи вертихвостку. Вот кто всему виной! Через нее зло идет!

Несколько мужиков кинулось к чужачке. Заряника юркнула было в шкурницу вождя, ее вытащили оттуда; извивающуюся, ухватили за руки и за ноги, понесли к Рдянице.

— Что делать с мерзавкой?

Баба сощурилась, посмотрела в побелевшее лицо девки.

— Привяжите ее к саням, да покрепче.

Страшно закричала Заряника, когда Артамоновы, злорадно ухмыляясь, начали приматывать ее ремнями и толстым конским волосом к длинным кладовым саням. Местью вождя грозила и яростью Науки, но державшие ее лишь посмеивались: «Ишь, елозит, засранка. Охмурила Головню, теперь злобствует. Кончилась твоя власть, негодница. Ныне Огонь снова всему голова».

А Рдяница посмотрела на нее и пошла дальше, положив сухую желтую ладонь на окровавленную грудь мертвого сына, прямая и сухая как межевая палка.

Откуда-то из полумрака навстречу ей вынырнуло несколько Рычаговых во главе с Пеплом. Тот был бледен и взъерошен, крикнул Рдянице срывающимся голосом, бросая взгляды на догорающее жилище Сполоха:

— Где сестра? Что с нею?

Ровдужный, с бахромой, нательник его задрался, обнажив тощее брюхо, узорчатые ходуны были измазаны глиной. Рдяница не ответила — повернулась к своим:

— И этого хватайте! Во имя Огня и духов света.

Мужики, кровожадно урча, ринулись на охотника. Рычаговы бросились наутек, а помощника вождя повалили и принялись лупить что есть силы.

— Вот тебе, Ледовый прихвостень! Получи, отродье мрака! Сдохни, проклятый!

Мир перевернулся в глазах Пепла. Боль затопила все тело. Он орал, прикрывая голову руками, сжимался в комок, а охотники продолжали бить его, вымещая весь страх, накопившийся за долгие дни.

— Я же свой, свой! — кричал он, катаясь по земле. — Что делаете?! Своего бьете?

— Какой ты свой, поганец! — гремели мужики. — Все вы, Рычаговы — нечестивцы. Лгуны и клятвопреступники…

Так бы и забили Пепла до смерти, если бы не Рдяница. Воздев руки к темно-синему с белесыми прогалинами небу, она воскликнула:

— Остановитесь, безумные! Хотите быть как они? Не марайте рук убийством.

И люди расступились, тяжело дыша, с досадой опуская руки — не насытились еще кровью. А Пепел, едва живой, отнял почерневшие ладони от лица и с надеждой посмотрел на Рдяницу. Та назидательно подняла палец.

— Божий завет! Не мы караем, но Огонь. Лишь Он, великий, властен над жизнью и смертью. Отдайте крамольника Господу.

Пепел, услыхав такое, забился в визге, а нападавшие с радостными криками подхватили его и понесли — мимо жилищ и отвалов прямиком к шестам, с которых взирали на них сурово и непреклонно черепа казненных Головней. Рдяница же, сощурив круглые чешуйчатые глаза, вытянула руку в сторону Рычаговской части становища и проводила их напутствием:

— Идите и выгоните всех чужаков. Выгоните их прочь. А тех, кто посмеет упираться, приведите сюда, к нам. Мы отдадим их на суд Огню.

— Да будет так! — выкрикнул кто-то из мужиков. — Настал час возмездия. Пришло наше время, братья!

Один за другим охотники уходили в сумрак, а голоса их продолжали звучать в синей полутьме, то сливаясь в единый рев, то распадаясь на отдельные выкрики. И когда последний из них растворился в лазурном мареве, из сапфировой дымки вдруг раскатисто грянул страшный многоголосый вопль, заметались едва различимые тени, и где-то вспыхнул факел, озарив на мгновение какие-то раскоряченные фигуры, но тут же упал на землю и освещал лишь мельтешащие ноги.

Рдяница глянула хмуро на Пылана, державшего тело ее сына:

— Пойдем.

Слева от них шумел погром, там летали искры и гуляло, извергаясь, пламя, справа подростки торопливо снимали с шестов пожелтевшие черепа, бабы таскали туда охапки поленьев и хвороста, складывали их в кучу. Связанный по рукам и ногам Пепел, лежа на земле лицом вниз, что-то неразборчиво рычал, дергаясь в путах.

В жилище Рдяница сказала Пылану:

— Положи его здесь.

Две девочки испуганно прижались друг к другу, увидев мертвого брата. Мать с горечью посмотрела на них, произнесла, дрогнув лицом:

— Вот так, дочки, нет у вас больше брата. Помолитесь за упокой души… — Она закрыла глаза ладонями, гнусаво промолвила: — Смойте с него кровь. — И вышла, провожаемая безутешным детским плачем.

Пылан вышел вслед за ней. Рдяница приказала ему:

— Приведи сюда сучку.

Тот сначала не понял, тупо уставился на нее, но тут же смекнул и утопал, размахивая клешнятыми руками.

А Рдяница потянула носом горелый воздух и крикнула с досадой:

— Оставьте валежник, бабы. Этот уже никуда не денется. Другое у вас дело ныне — с шалавами разобраться, что ваше место заняли. Торопитесь, пока не поздно!

Те побросали хворост, загомонили наперебой:

— А и впрямь, за косы их — да в костер.

— Ну да, а тебя потом муж мордой в навоз за это.

— Небось не окунет…

Рдяница топнула ногой.

— Мужиков испугались? Лучше гнева Огненного бойтесь. Позор глаза выест!

— Эх, гори оно все синим пламенем! — выкрикнула самая отчаянная и бросилась к своему жилищу.

Рычаговских баб, визжащих и плачущих, погнали дубьем и плетками. Измывались над ними по всякому: драли за волосы, срывали одежду, царапали лица и шеи. Злорадно кричали:

— Пригрелись, лахудры? Теперь-то вам все наши слезы отольются! Света белого не взвидете!

Одна из Рычаговских баб — беременная, с длинными космами — упала на колени, громко стонала, держась за надутый живот. Ее оставили, пожалели. Но прочих не щадили: мучили с жестокой обреченностью, зная наверняка, что мужики, закончив крушить Рычаговых, не простят этого женам. И оттого лютовали еще больше.

А Рдяница, хохоча, потрясала руками и посылала проклятье вождю и всем его лизоблюдам.

— Нет больше моего и твоего. Все опять общее, как встарь. Славься, Огонь! Славься, великий Податель жизни!

Черные спутанные волосы ее падали на сморщенную грудь, старушечье лицо вытягивалось от ликования. В складках кожи на щеках мерцали капельки пота, словно яд сочился из разъятых уст.

Один из мальчишек принес ей череп Отца Огневика. Она подняла череп над собой, закричала:

— Прости нас, Отче, что бросили тебя в тяжкую годину. Грешны пред тобой и в том винимся. Предстательствуй за нас перед Огнем, Господом нашим, да смилостивится над нашими душами.

Вернулся Пылан, бросил к ее ногам скорчившуюся Зарянику.

— Что с этой делать?

Рдяница скосила суровое око на девку.

— Привяжи к шесту. И братца ее — туда же. Пусть увидят, каково злоумышлять на Артамоновых.

Сказано — сделано. Обоих Рычаговых примотали ремнями к шестам, обложили поленьями. Пепел начал бредить. Лицо его опухло, оба глаза заплыли, с разбитых губ капала кровь, щеки прочертились красными полосами. Он хрипел и кашлял, а детвора веселилась вокруг него и кидалась землей.

Потом Рдяница велела Пылану отыскать Сполохову мачеху и привязать ее тоже. Охотник справился и с этим — притащил за руку упирающуюся, визжащую женщину, прикрутил ее к третьему шесту. Прогудел:

— Постой покуда здесь, отступница.

Рдяница горделиво вышагивала перед пленниками, злорадно вещала им про карающую десницу Огня.

А в верхнем стойбище, среди несмолкаемых воплей и беснующихся факелов, затрепетал вдруг громадный костер и донесся ликующий клич: «Выкуривай сволочей!». Из сизого мрака вынеслась кобыла и помчалась к речному косогору, волоча на постромках исполосованное ранами тело охотника. Бабы с визгом шарахнулись в сторону, кто-то упал на четвереньки, кобыла же проскакала мимо шестов и полетела дальше, стремительно тая в сиреневой мути.

Рдяница тряхнула угольными патлами.

— Порезвились — и будет, бабоньки. Раздайте лопаты мерзавкам. Пусть роют яму и убираются ко Льду.

— Ты не рехнулась ли, Рдяница? — крикнули ей. — К чему тут яма? Эвон раскопов полно.

— Не болтай, а действуй. Или хочешь дождаться мужиков?

Бабы переглянулись, понимающе закивали. Измученных, расцарапанных, с выдранными волосьями Рычаговских женщин погнали за лопатами, а Рдяница подозвала к себе Пылана и, указав на Зарянику с Пеплом, приказала:

— Жги.

— Всех троих? — обомлел тот.

— Нет, нашу оставим. Ее час еще настанет.

Медовое зарево осветило избитых и чумазых женщин, роющих большую яму под присмотром Пылана и нескольких подростков. Рдяница затянула древний гимн Огню, пошла, пританцовывая, вокруг костра, радуясь истошным воплям сжигаемых.

Пришли холода,

Тепло отступило.

Всю землю темною мглою накрыло.

Поднялся Огонь на верхнее небо,

Смущенный величьем коварного Льда.

Вода затопила

Всю землю до края,

А люди кинулись в горы, желая

Избегнуть суровости лютого бога,

Чья воля их мир и родных погубила.

И изгнан Огонь.

В величьи сиянья

Он мог бы оставить людей в прозябаньи.

Но скорбь о твореньи Своем победила.

Он нам протянул для спасенья ладонь.

Я к людям вернусь,

Приду, отомщенный,

Пускай Я бессилен пока, побежденный

Обманом и яростью злобного брата,

Но часа победы Своей Я дождусь.

А вы, Мои чада,

Не падайте духом,

Хоть голос Мой ныне доносится глухо.

Но веру вы крепко в сердцах сохраните,

Не дайте волкам покуситься на стадо.

И закружилась неистовая пляска Огня, зазвучали крамольные заклинания Подателю жизни, а перепуганные и ошалевшие дочери Костореза, понукаемые обезумевшей матерью, швыряли к стопам привязанных разбитые фигурки богов и великого вождя, отрекаясь от Науки и от собственного отца.

— Прочь, прочь, скверна! — восклицали они, кладя поклоны Огню.

Так и плясали все, заглушая вопли тлеющих заживо Пепла и Заряники, пока не начал рассеиваться сумрак. Короткая летняя ночь подходила к концу. На обугленные тела прислужников Науки садились комары. Белесые облака, похожие на скисшее молоко, залепили все небо, под их гнетом забурлило жаркое марево, расплавляя очертания жилищ и беснующихся людей. Выгоревшая трава поникла от зноя, неистово застрекотали кузнечики, приветствуя торжество Огня. Зольница, полуживая, шептала потрескавшимися губами: «Все тебе зачтется, мразь. Каждая слезинка моя потоком слез твоих отольется». На нее не обращали внимания: все ждали, когда Рычаговские бабы докопают яму.

А в верхнем становище охотники бродили меж затихших жилищ, переступали через трупы, умывали вспотевшие лица водой из покрасневших от крови луж. У главного раскопа догорал костер, погубивший тех, кто пытался укрыться в штольне. Часть мужиков, бренча найденными у чужаков амулетами, поплелась к своим жилищам.

Узрев два закопченых шеста с обугленными телами и изнуренных, отупевших от мучений Рычаговских баб, охотники изумились, озадаченно почесали затылки.

— Вы чего, бабы, учудили? — спросил самый бойкий из них — Кострец, весь увешанный оберегами и костями; на предплечьях его тускло позвякивали связки бронзовых колечек, прицепленные к двум тонким русым косицам.

Рдяница выступила вперед, торжествующе подняла руки.

— Великий день, Кострец! Великий день!

Тот почесал волосатую грудь, постукал амулетами.

— Ты что натворила, женщина?

Сумрачно оглядев общину, он заметил среди Рычаговских баб свою зазнобу, которую взял зиму назад в помощь квелой жене — и дрогнул ртом, сдерживая ругательство.

Губы Рдяницы растянулись в усмешке.

— Обереги-то лучше скинь, Кострец. Помнишь, как Отец Огневик говорил? Суеверие и скверна. Суеверие и скверна! — она подняла палец, потрясая зольными космами. — Огонь вернулся к своим чадам! Ныне мы расстаемся со лжеверием и принимаем в свои сердца Того, Кто Единственный радеет о нас.

Багровое черепичное лицо ее пылало восторгом. Захваченная порывом, она принялась вдохновенно вещать об отступающем мраке, заклинала всех памятью предков, стращала потусторонними карами. Чувствовалось: люди верят ей. Верят свихнувшейся бабе, готовой живьем сжигать людей.

— Вот же разошлась, балаболка, — проговорил Кострец сквозь зубы. Ему хотелось поскорее запрячь сани, чтобы погрузить добро убитых Рычаговых. — Зачем баб собрала? Мало тебе смертей? Все не насытишься?

Она глянула на него, усмехнулась.

— А ты, я вижу, последний стыд потерял, Кострец. Совсем богоданную жену забросил, блудник несчастный. — Она сделала шаг вперед и рявкнула ему в лицо: — Огонь-то все видит!

Тот опешил на мгновение, но тут же взял себя в руки. Рявкнул в ответ:

— Зачем принудила яму копать, дура?

Рдяница взглянула на связку амулетов на его груди.

— Похоть свою тешить явился, крамольник? Льду угождаешь, нечестивец? Хуже Головни стал. Тот — открытый злодей, а ты — лицемер, похотливый беспутник. Да еще и подлый убийца. Огонь-то как завещал? «Да не отнимете вы жизнь у творений Моих»! Кровь-то с ножа давно ли отер, нечестивец? — Она посмотрела на замерших охотников. — Рычаговы вас очаровали, любострастников, а вы и рады греху отдаться. Того не видите, что через вас чужаки силу взяли. Сегодня ихних баб в жилища вводите, а завтра от предков отрекаться начнете, все Рычаговыми станете. Вот их цель! Вот к чему клонят! Хотите ли скинуть пелену с глаз, освободиться от проклятого морока? Вернитесь к своим женам, вспомните о своих детях, а Рычаговских шаболдаек прокляните во веки веков!

Кострец ухмыльнулся криво, бросил исподтишка взгляд на законную жену, что стояла среди родичей, прижав от восторга руки к груди. Процедил:

— Ну, разошлась, вещунья…

А жена его, рано поседевшая, с болезненно бледным лицом, вдруг подхватила слова Рдяницы:

— Правду молвишь, милая! Супругу-то совсем забросил, куска мяса не допросишься, а перед этой дрянью расстилается, будто она теперь — хозяйка здесь. Уже воли в своем жилище нет…

Кострец совсем смутился. Чувствовалось — сознавал свою вину. Но немедленно, обозлившись на себя, перешел в нападение:

— Кабы не была ты как мороженая рыба, разве ж променял бы я тебя? Сама виновата…

Рдяница ликующе расхохоталась.

— Признаешь, значит, свой грех? Вот и славно. А ну, мужики, примотайте его рядом с теми тремя. Как раз и жердина свободна. — Мужики замялись, ошарашенные, и тогда Рдяница грозно добавила: — Или рядом с ними встать хотите? У каждого ведь рыло в пуху. Кого назвать?

И мужики, испугавшись, кинулись на Костреца. А тот заорал, отбиваясь:

— Сами себя губите, уроды! Да провалитесь вы все ко Льду.

Его примотали сыромятными ремнями возле почернелого тела Пепла, обмазали грязью и навозом. К ногам швырнули сорванные обереги — медвежьи когти, волчьи зубы, костяные и железные фигурки лошадей с нефритовыми глазами, кругляшки, льдинки, камешки…

Рдяница назидательно произнесла:

— Огонь-то как завещал? Чтоб у каждого была одна жена, и у каждой — один муж. А он в блуде жил — так пускай пострадает, паскудник.

— Врешь, стерва! — прорычал Кострец, уже не скрываясь. — Мстишь мне, сука, что я на твои ласки не поддался. За обиду свою кровь мне пустить хочешь, зараза…

Рдяница только расхохоталась.

— Сейчас вот угольков тебе в глотку напихаем, чтобы знал, каково клеветать. — Она повернулась к мужикам, сказал наставительно: — Уважайте жен своих. Они — ваше сердце и ваша совесть. Кто обижает жену, лишен сердца. Кто не советуется с женой, лишен совести.

Те кивали, переминаясь с ноги на ногу, тиская рукояти ножей в поясных чехлах.

Рдяница посмотрела на баб.

— Ну что, глубока ли яма, девоньки? Не пора ль ее наполнить?

— Да уж в самый раз.

Но тут Рычаговские женщины, совсем было поникшие, вдруг встрепенулись и, побросав лопаты, с воем и визгом полезли из ямы. Артамонихи, не ожидав такого, растерялись, не успели столкнуть всех обратно — кое-кто прорвался и, сверкая грязными пятками, устремился к пепельно-кучерявому, усыпанному веточками мха, косогору.

— Держи их, держи! — завопила Рдяница.

Куда там! Артамоновы и сами едва держались на ногах. Несколько мужиков, повинуясь гневному взгляду Рдяницы, дернулись было в погоню, но, пробежав несколько шагов, махнули рукой. Подростки заулюлюкали, засвистели вслед беглянкам, нисколько не собираясь их преследовать. Кострец же заорал своей ненаглядной, выпучив глаза:

— Лети, Пламеника! Шибче ветра лети!

Рдяница выхватила у растерявшегося Пылана нож, подскочила к крикуну, погрозила ему:

— Кабы Огонь не запрещал, кишки бы тебе выпустила, подлец. — И повернулась к бабам. — Так и будем пялиться? Кидайте землю, подруги. Отдайте Льду Ледовое.

Артамоновы взялись за лопаты, принялись живьем закапывать оставшихся в яме. Все по обычаю: не они отнимали у них жизнь, земля отнимала. Огню не в чем было укорить своих приверженцев. Мужики отворачивались, шептали молитвы. Рдяница кричала им:

— Чего морды воротите? Помогли бы.

Но те даже и смотреть не захотели на расправу, торопились разойтись кто куда. А закапываемые кричали им вслед, умоляя о помощи. Но скоро их крики затихли, и осталась только шевелящаяся, вздыхающая земля.

— Славное дело сделали, подруги, — подытожила Рдяница. — Можно и отдохнуть пока.

И бабы, положив лопаты на плечи, побрели к своим жилищам.

Зольница уже не видела этого: милосердное пекло усыпило ее, унесло в неощутимую пустоту. Зато Кострец испил чашу страданий до дна: уши его горели ожогами, в иссохшей глотке полыхало пламя, тело гудело укусами слепней.

Небо тем временем потемнело, будто Огонь, насладившись поражением врагов, ушел почивать, а вместо него явился Лед — свинцово-непреклонный, с графитовым отливом, в сверкании молний и грохоте поступи; глянул свирепо гагатовым глазом и плюнул с презрением — черной, холодной слюной. Люди, поскальзываясь и падая, бросились кто куда, шмыгнули в жилища, спеша укрыться от острых угольных капель, полные страха перед грозной стихией. А Кострец, жмурясь, запрокинул голову и торопливо глотал холодные капли. Темная вода стекала по его твердой, задубелой коже, сминала иссохшие патлы, затекала в потухшие глаза и обожженные уши. Коричневые грязные ручейки побежали вдоль шкурниц, облизывая края землистых черных валунов, понеслись мимо закопченных плетней, обтекали бугры с затухающими кострами, смывали золу и сажу с истоптанной земли.

Вода просочилась в щели свежей могилы, и холм над ней просел, обнажив судорожно сжатые пальцы и торчащие ноги. В образовавшейся яме замигали хрустальные лужицы, протянулись жилы из черного железа, вспучились слюдяные пузыри. Лужицы стремительно растекались меж комьев земли, сливались, превращались в огромный дрожащий зрачок.

Черная хмарь поглотила мир, вытравила зелень с ерника, пригладила непослушные лохмы курпаточьей травы, залила торфяными каплями голубику, разъела ржавчину на острых листьях багульника. Угольный дождь барабанил по спекшейся земле, будто призывал возмездие на головы восставших. И возмездие пришло.

— Всех пер-рережу, ур-родов, — хрипел Сполох. — Всех, до единого. П-падлюки, мерзкие ублюдки…

Над ним проплывало неспокойное серое небо и качались темные кроны деревьев — словно огромные черные пауки ползали под сводами пещеры. И казалось Сполоху, что оттуда, сверху, взирал на него с суровой укоризной сам Лед, посмеивался злорадно и кривил презрительно губы. Ужасно ломило все тело, но пуще боли донимало бешенство. Как посмели эти черви, ничтожные создания, поднять руку на него — помощника вождя? Еще вчера каждый почитал за честь удостоиться его взгляда, а сегодня эти недоноски искали его смерти, словно не родич он был, а мерзкий изгой, позор отца и матери.

— Р-размаж-жу по гр-рязи сволочей. Душ-шу из каждого вытрясу.

Отсюда, из низины, становище представлялось скопищем прыгающих огоньков и скачущих теней — точно общинники справляли праздник, бегая с факелами и горланя хвалу Господу. Спрятавшись в сосновой роще, протянувшейся вдоль речного берега, в бессильной ярости всматривался Сполох в происходящее наверху. Всматривался и размышлял про себя — отсидеться или бежать дальше, спасаясь от внезапно выплеснувшегося, как убежавшее молоко, гнева родичей. Назад соваться он и не думал — там смерть. Стоял, обхватив шершавый неровный ствол сосны, чувствовал под щекой уколы загрубелой твердой коры, грыз ноготь на правой руке, а в левой, бессильно свисавшей, покачивался длинный, с зазубринами нож.

— Что же это? Что же это? — оторопело твердила сидевшая позади подруга.

Ее трясло, нос пропитался запахом паленой шкуры, исколотые мелкими камушками ступни гудели от дикого бега.

Каким чудом они избегли гибели? Как не сгинули в этой свистопляске? Вся община восстала против них, все до единого — мужики и бабы, дети и подростки — каждый жаждал их крови. Но Сполох шел напролом, расшвыривая всех, как взбешенный олень, и размахивал ножом, с которого летели капли крови. А над головой гремел ликующий кровожадный вой и носились полузабытые проклятья: «Да сметет вас Огонь с лица земли!».

— Теперь из верхнего стойбища орут, — сообщил Сполох, не оборачиваясь. — Видно, до твоих родичей добрались, земля мне в уши.

Знойника вдруг вскочила, бросилась прочь из рощи. Сполох успел ее перехватить, прижал к себе, отбросив нож.

— Ты что? Ты куда? Ошалела, земля тебе в очи?

— Там сестра! В жилище… Она же сгорит…

— Ты-то чем ей поможешь, прыткая? Там — смерть, там — гибель.

— Смерть? — она билась в его объятиях. — Гибель? Это ты виноват! Ты ее бросил. Ты! Ты!

Он терпеливо сносил ее удары, не отводя лица. Наконец, она притихла и беспомощно зарыдала.

Сполох погладил ее по голове, поцеловал в макушку.

— Мы спасемся. Верь мне. Все будет хорошо. Зубами буду землю грызть, но выберусь отсюда. И тебя вытащу.

Он крепко прижал ее, почувствовав прикосновение маленьких твердых грудей. Она была в одной набедренной повязке.

Сполох немного постоял, затем отпустил ее, стянул через голову нательник.

— На, одень, пока кровососы не сожрали.

Та послушно напялила кожаную безрукавку, отошла и села на кочку возле корявой, с черными наростами, лиственницы.

Знойника была внучкой убитого Головней Отца из общины Рычаговых. Всю семью, кроме дальних родственников, истребил у нее беспощадный Артамоновский вождь, но Знойнику с малой сестрой пожалел, только отправил в хлев — вычищать паршу из коровьей шерсти. Работала она там, в моче и навозе, половину зимы, пока Сполох не упросил Головню передать ему девчонку — льстило сыну вождя-изгоя, что у него в жилище будет прислуживать девка из семьи Отца. Но напрасно он думал, что сможет безнаказанно изгаляться над ней: девка оказалась не промах, огрызалась, что твой брат-охотник, да еще стращала Сполоха колдовством Отцов. «Зачарую, — говорила, — себя узнавать перестанешь». До того дошло, что Сполох поставил у изголовья фигурку Науки, сделанную Косторезом — защищать от порчи. Со страху обвешался оберегами, без заклятья не притрагивался к еде — вдруг заговорена? Думал отослать ведьму обратно в хлев, да испугался — засмеют. Скажут, не сумел обуздать девку.

А однажды, вернувшись раньше обычного с охоты, увидел, как Знойника тихо плачет в жилище. Спрятавшись за скошенной трубой очага, она лила слезы и вытирала глаза рукавом испятнанного коровьей слюной нательника. Сполох замялся, неловко сжимая в руке копье — не знал, как поступить. Знойника же, услыхав шум, подняла на него распухшие глазищи и шмыгнула мимо, выбежав из жилища. Сполох только рот раскрыл — вот тебе и стервоза! Тем же вечером, глядя, как она расставляет перед ним блюда с рыбной толчанкой и мясной похлебкой, спросил:

— Чего ревела-то? Обижает кто?

Она глянула на него исподлобья, замотала головой.

— Ты скажи, я разберусь, — сказал Сполох.

Она опять помотала головой, отошла к мешку с молоком. Сполох помолчал, ковыряя в зубах, буркнул, тоже опуская взор:

— Что ж, плохо тебе здесь?

— Небось не хорошо.

Он вздохнул.

— Ну… ладно. Чего уж там. Былого не вернешь… А жить-то сейчас надо. Или не согласна?

— Согласна… — Она размотала мягкую горловину мешка, принялась наливать молоко в коричневую с рыжими подпалинами кружку. Вид у нее был сердитый. Досадовала, что хозяин застал ее в слезах.

— Ну вот и хорошо.

Этот короткий разговор, ничего, вроде бы, не значивший, словно всколыхнул что-то в обоих. Будто протянулась меж ними незримая струна, скрепила чувства и мысли, и засвербило у каждого в сердце ощущением теплоты и душевной близости. Сполох после этого сразу перестал шпынять девчонку, следил теперь, чтоб не перетрудилась, раздобыл для нее одежу поновее, да еще делился лакомыми кусками, а Знойника уже не бросала на него ненавидящие взгляды и крутилась хлопотливо, стараясь угодить. Вечерами Сполох травил ей загонщицкие байки, плел рассказы о дальних краях, услышанные от Пламяслава, и Знойника слушала его, развесив уши. Мужики посмеивались, покручивая усы: «Ишь, какую птичку себе Сполох заимел! Самое заветное отхватил!». Сполох отшучивался, думал — пустое, зубоскалят просто. Слишком уж привык смотреть на девчонку как на дите, даже и не заметил, как девка за зиму покряжела и расцвела — любо-дорого смотреть.

А однажды, проходя мимо хлева, услыхал, будто кто-то копошится в сеннике. Странно так копошится — с мычанием и сдавленными криками. Ступил внутрь, прислушался, протиснулся вдоль сеновала, уминая рукой пряно пахнущий стог. И увидел: свой, Артамоновский, стоит, прижав Знойнику к стене, и закрывает ей рот ладонью, а сам таращится на Сполоха и дрожит нижней губой. Сполох даже не успел сообразить, как вмазал парню по челюсти, а потом гнал его через все становище, скользя по утоптанному снегу, пока юнец с хрустом и треском не вломился в заросли тальника — отсидеться.

Вернувшись, Сполох спросил служанку:

— Что, давно к тебе этот ходит?

Неласково так спросил, с напором. Та обиделась.

— Что я — вдова молодая, чтобы ко мне ходили? Явился вот да начал красивости говорить. Ублажал. А как не далась я ему, так в сенник поволок. Да еще грозился, что зубы выбьет: ему, Артамонову, мол, ничего за это не будет.

Сполох ничего не ответил. Но у самого от сердца отлегло. Значит, не лапанная еще девка, не порченная. И удивился, что рад этому. Казалось, ему-то какая разница? Мало у него, что ли, баб имелось, чтобы еще на невольницу зариться? А вот поди ж ты — засела у него где-то в сердце заноза, тревожила что-то, теребила.

Он поднял руку, отрешенно провел ею по густым волосам девки, взвесил на ладони тяжелые космы, погладил по плечам. Знойника неотрывно смотрела на него, чуть склонив голову и не шевелясь, словно боялась спугнуть несмелого зверя.

— Гребень бы тебе, — промолвил Сполох. — Спрошу у Костореза…

А затем притянул к себе девку и начал целовать в мягкие жадные губы, в пропахшую кислым молоком шею, в гладкие душистые щеки, в проколотые (когда только успела?) уши, а она, не отстраняясь, задышала глубоко и неровно, и обхватила его цепкими пальцами, и подалась вперед, готовая выплеснуть всю свою любовь.

Потом, много позднее, Сполох удивлялся: где были его глаза? Как же проморгал он такое чудо? Знойника же, став хозяйкой жилища, перво-наперво поселила у себя под боком сестру, сделала своей помощницей.

— Нам другие служанки не нужны, — сказала она. — И без них обойдемся.

Это было еще до похода в мертвое место. Поход же окончательно связал их нерасторжимыми узами. После стольких невзгод, вынесенных вместе, после стольких страхов Сполох уже не мог смотреть на свою рабыню как на наложницу. Она стала кем-то больше: душевным приятелем, заботливой сестрой, хлопотливой подругой. Ходил, размышлял, прикидывал так и этак — и по всему выходило, что лучшей жены ему не найти. Одно останавливало: все ж таки — бывшая рабыня, да еще и огнепоклонница. Как на то родичи посмотрят? Думал посоветоваться с мачехой, но не решился: разболтает еще раньше времени. Осторожно, намеками, чтобы не выдать себя, заговорил с девкой насчет смены веры. Та, умница, сразу все смекнула, ответила просто: «Если славим Сына, то почему бы не восславить Мать?». Сполох возликовал. Теперь можно было идти к вождю, толковать насчет свадьбы, но Сполох все еще колебался. Слишком уж необычное дело: невольницу, еретичку взять в жены. А ну как после этого Головня лишит милости?

Однажды зашел к нему Кострец — угоститься забродившим молоком; сказал, хлебая из остродонного глиняного блюдца:

— Слыхал, небось — родичи на нас зло держат из-за Рычаговских девок. Особливо бабы. Говорят, заворожили нас чужачки, ума лишили, на свою сторону тянут…

— Дрозды о летнюю пору тоже много чего болтают, — буркнул Сполох, глядя на пожелтевшие обломки ребер, привязанные с боков к нательнику Костреца.

— Так-то оно так… А все же неспокойно как-то. И бабы эти, и скотина…

— А что скотина? — насторожился Сполох.

Гость закряхтел, не зная, как сказать.

— Ты бы, Сполох, отказался от лошадей, что тебе вождь подарил. Коровы — ладно, богиня с ними, а вот лошадей отдал бы назад. А то люди негодуют, то и гляди — вспыхнут как сухой валежник.

— Да ты в своем ли уме? Мне их Головня подарил. Или хочешь с вождем меня рассорить, земле тебе в уши?

— Подарил, — согласился Кострец. — В обход собрания.

— А тебе-то что за дело? Ты не посланец ли ихний? Ежели так, поди да скажи, что шиш они от меня получат, а не скотину.

— Общину дразнишь, Сполох. С огнем играешь.

— Что мне община, когда есть вождь? Он волен и скотину раздавать, и общину вести. А собрание мне — тьфу да растереть. Сам передашь или я скажу?

— Сам, — усмехнулся Кострец.

На том разговор и закончился.

Сполоху эта беседа будто дала пинка по зад. Он понял — хватить тянуть.

Собравшись с духом, выложил Головне все, что накипело. Тот сощурился с подозрением, промолвил:

— Жениться, значит, надумал? Ну, дело хорошее. Тем паче, на Рычаговой. Новые бабы — общине приплод. Веру-то нашу она уже приняла или все в еретичках ходит?

— Согласна принять.

— Согласна, значит. Добро. Проведу я над ней обряд.

Помощник и не догадывался, что вождя это известие обрадовало не меньше него. Шутка ли! Внучка Отца, плоть от плоти злейших врагов, склонилась перед верховной богиней. Какой удар по маловерам!

Но провести обряд Головня не успел. Сбежала Искра, а потом восстала община.

И вот теперь Сполох и Знойника прятались в сосновой роще от разбушевавшейся толпы, и молили богиню избавить их от ярости огнепоклонников.

Холм, на котором располагалось становище, почти вплотную придвигался к роще, возносясь к небу мшистым косогором. Наверху, чуть не над головами беглецов, гремели раскатистые крики, а позади, где роща полого сползала к берегу, отторочившись ивовыми зарослями и чахлым березняком, в беззвучной торжественности несла свои воды Великая река.

Сполох и Знойника были не единственными, кто нашел здесь спасение. Из становища то и дело прибегали несчастные Рычаговы: скатившись по косогору, ополоумевшие от ужаса, они бросались в кусты голубики, чтобы кинуться в воду. Сполох кричал им:

— Остановитесь, безумные, мрак вас побери! Куда бежите? К смерти своей бежите?

Они шарахались от него; с перепугу врезались в костистые стволы елей и сосен, спотыкались о корневища, падали.

— Что там? Что? — тряс их за плечи Сполох.

На него смотрели бешеными глазами, из раззявленных ртов неслось что-то невразумительное.

— Айяяяяя… айяяяяя… п-п-пусти… п-пошел… айяяя…

Сполох не отступал, тормошил их, бил по щекам.

— Это я. Узнаешь меня? Что там творится? Говори!

Беглецы лупали глазами, выдавливали дрожащими голосами:

— С-смертоубийство…Резня… Арт-тамоновы п-пришли… реж-жут… всех, всех… до единого…

Вести приходили одна страшнее другой. Говорили, будто в верхнем стойбище перебили всех людей, а из тел их вырезали сердца — в знак торжества над Льдом. Кто-то видел, как из сердец этих, голося, выползали бескрылые духи, а Огонь своим дыханием испепелял их — к радости бесноватых повстанцев. «Рожи у них — как пламя: опаляют и жгут. А изо рта дым идет, и глаза светятся». Доносили, будто фигурка Науки, брошенная в костер, заплакала черными слезами. Уверяли, что и сама богиня, показавшись на миг в истрепанном как старая шкура небе, зарыдала и ударилась о землю, пропав без следа.

Ни одного родича среди беглецов Сполох не увидел, сплошь чужаки. Он стоял среди них, смешной и нелепый в своем нательнике, и рычал от бессильной злобы. А над становищем разносились вопли и конское ржание, где-то голосили люди и слышался пьяный смех.

Некоторые из спасшихся бросались с кулаками на Сполоха, осыпали его ругательствами, порывались утопить, чтобы хоть так выместить злобу на ненавистных Артамоновых. Знойника храбро защищала своего господина — ее обзывали Артамоновской подстилкой, советовали заткнуться. Сполох, не стерпев, вынул из мягкой прелой земли нож, погрозил языкастым, сказал, что будет резать наглецов без пощады. Рычаговы примолкли, но продолжали бросать на парочку ненавидящие взгляды.

Спустя короткое время поток беглецов иссяк. Стонущие, опустошенные внезапным несчастьем, люди сидели, привалившись к деревьям, и отрешенно следили за беснующимися наверху огоньками. Бабы выли, мужики, коих было куда меньше, шептали заклятья. Дети лежали на теплой земле, заросшей пыреем и ковылем, и спали, обняв взрослых. Спали тревожно, то и дело вздрагивали, и, открыв глаза, с ужасом озирались.

Когда рассвело, в рощу прибежало еще несколько Рычаговских баб. Задыхаясь от бега, они наперебой стали говорить о расправе, которую учинила Рдяница над их подругами, о сожжении Пепла и Заряники, о каре, постигшей Костреца и Сполохову мачеху.

Знойника опять подскочила к Сполоху:

— Там сестра. Спаси ее, заклинаю тебя! Никого у меня больше нет. Она погибнет — одна останусь.

Сполох молчал, опустив голову. Чем он мог помочь девке?

Знойника метнулась к опушке, обняла ствол сосны, заголосила, устремив отчаянный взор на становище.

— О великая богиня и все духи земные и небесные! Помогите сестрице, избавьте ее от лютой смерти, окружите ее прохладным облаком, скройте от глаз врагов…

Сполох рванулся за ней, но потерял равновесие и упал, больно ударившись коленкой о спрятавшийся в траве камень. Сел, потирая коленку, устремил взгляд на подругу. В голове неотступно крутился страшный и жуткий образ мачехи, привязанной к шесту: вот она стоит, окруженная тучами гнуса, повиснув на ремнях, а рядом вышагивает Рдяница и, довольная, поигрывает факелом. А вокруг неистовствуют толпы родичей, плюют в нее, швыряют комья сухого навоза.

Сполох вцепился двумя руками в торчавший из земли корень, дернул его на себя. Потом вскочил, пнул что есть силы и, подойдя к подруге, повлек ее обратно под защиту деревьев.

Среди оцепенело сидевших там и сям беглецов восстал какой-то старикашка.

— Девка правду говорит. Чего сидеть без толку, смерти ждать? Надо самим на смутьянов наброситься, повязать их всех, а которые начнут сопротивляться — ножом в брюхо. Честь по чести. Как они нас, так и мы их.

Сполох исподлобья глянул на него, недобро хмыкнул.

— Ты что ж, род мой истребить хочешь, червивая твоя душонка?

Старикашка не смутился, затараторил пуще прежнего.

— Как же твой, когда и мой? Вождь говорит — нет больше Рычаговых, а все теперь — Артамоновы. Значит, все мы тут равны, тем паче перед крамольниками. Неча ждать, когда шарахнет, надо бить с опережением, тады спасемся.

Масляно отсвечивала его голая макушка и порхали заскорузлые ладони, вспарывая густой застоялый воздух. Лицо его иссекли пыльные полосы, голос скрипел как треснутая лыжа. Так и хотелось вмазать ему по роже, но Сполох смолчал и, угрюмо сопя, повел Знойнику на берег реки — остыть и прийти в себя.

Они обошли колючие кусты малины, и, найдя место, свободное от лозняка, спустились к воде. Твердая коричневая глина непривычно холодила ступни. Плакучие ивы уныло гладили тонкими листочками тяжелую воду. На той стороне сквозь знойную дымку проступал другой берег — высокий, заросший березами и тополями.

Сполох умыл подругу прохладной водой, ополоснул лицо сам. Сзади, ухватившись за корявый ствол лиственницы, чтобы не поскользнуться на мокрой глине, протиснулся меж кустов настырный старикашка. Зашептал:

— Перебьют нас здесь, Сполох. Как пить дать — перебьют. Нельзя сидеть. Очнись, приди в себя!

Жилка задрожала на лбу помощника вождя.

— Пошел вон… раб!

Старик отшатнулся, задрал сивую бороду. Обида заиграла на губах. Хотел, видно, что-то ответить, но развернулся и заковылял прочь.

Сполох присел возле хлипкой, молодой березки, уставился на реку. Знойника сидела поодаль, молчала, ожесточенно грызя ногти. Пепельные облака дышали жаром, по лениво наплывающим волнам скользили водомерки, в ивах гудели стрекозы. Тут и там в глине виднелись неглубокие ямки — следы бурной деятельности Жара-Костореза, давно и тщетно искавшего оранжевую охру.

Все развеялось как дым — спокойствие, довольство и любовь. Что оставалось делать? Старик был прав: бегство лишь отсрочило бы их гибель. Надо было встать и сражаться. Но как? С кем? С этим сбродом? И против кого — против своих же родичей? Если община твоя изгоняет тебя, значит, такова воля богов. Кто ты, чтобы противиться ей? Но мачеха, мачеха… Как она там? Помилуют ее или сожгут без пощады? Отец Огневик помиловал, а Рдяница…

Сполох поднялся, протянул руку Знойнике.

— Пойдем.

Она вскинула на него блестящие глаза. Русая прядь налипла на левую щеку, стекла по шее и плечу. Не подав руки, поднялась сама. Сполох, заскрежетав зубами, двинулся впереди, взбежал на пригорочек и, нарочно не оглянувшись, зашагал меж гудящими от шмелей зарослями малины и рассохшимися старыми соснами.

Издали еще услышал, как старикашка продолжает вещать родичам, заламывая руки:

— Если не о себе, так о детях своих подумайте. Убьют нас Артамоновы, а с ними что будет?

Люди молчали, придавленные жарой и горем. Где-то слышался тихий плач.

Увидев Сполоха, старикашка умолк, воззрился на него с вызовом, выставив бородищу. В глубоких, окруженных морщинами, глазах застыла слепая решимость.

Сполох глянул на него мутным от бешенства взором. Процедил, чтоб поставить на место:

— Из-за вас… еретиков… все беды, будь я проклят.

Старикашка даже не ответил, только выкатил в ярости зенки да засопел.

И тут кто-то произнес:

— Будет дождь.

Сполох поднял глаза. Лишь сейчас он заметил, что место сизых пушистых облаков заняли дымные лохмы туч. Воздух загустел, извергая сонмы гнуса. Где-то далеко мигнула рука Огня, скрытая вершиной холма. Грохот от ее удара разнесся по всему лесу.

— Лед, Лед идет, — зашептались люди. Непонятно только, с радостью или со страхом.

Старикашка же возликовал.

— Вот он, знак! — указал он на тучи.

Люди заробели, растерянно озираясь, с мольбой глядели на Сполоха. Послышалось крамольное, полузапретное: «Великий Огонь, спаси и сохрани».

Сполох очнулся, бросил старику, презрительно ухмыляясь:

— Тоже мне знак! Летом частенько льет.

А тот пробурчал:

— Поглядим, как оно получится.

И отошел в сторону, размышляя.

Получилось с размахом. Хлынуло так, что берег начал сползать в реку. Косторезовы ямы залило водой, озябшие люди скользили по слякоти. Грязные и мокрые, с налипшей на глаза волосней, жались к деревьям, ветер бил по глазам острыми струями.

Старикашка, прикрыв лицо ладонью, снова подступил к Сполоху.

— Знак! — крикнул он. — Пора мстить.

Тот вскинул на него почерневшие глаза.

— Сейчас? В ливень?

— Надо, — упрямо повторил тот. — Когда, ежели не сейчас?

Зольные капли разбивались о его лысую макушку, искрящиеся брызги маленькими жемчужинками разлетались прочь. Он смотрел на Сполоха сквозь водную завесу, а вздернутая пегая борода его так и переливалась, будто речная трава. Сполох содрогнулся. Может, и не человек это вовсе, а дух, посланный ему во искушение?

— Они боятся, — гремел дед. — Они не ждут. Поднимемся и победим. Веди нас, Сполох! Пусть твой нож станет орудием справедливости, орудием богов!

Он говорил, а в памяти Сполоха всплывали лица родичей — тех, что ушли, и тех, что еще жили. Звучали в ушах загонщицкие песни, рокочуще катился сказ Пламяслава, звенели девичьи голоса. Нет человека вне общины. Что скажут о нем, если он поднимет руку на родичей?

А старикашка не унимался.

— Иначе нельзя, — настаивал он. — Иначе — смерть.

Что есть, то есть. Но как им подняться по размытому склону? Как сподобить на подвиг растерянных, устрашенных людей?

— Ладно, твоя взяла, — решился Сполох. — Скликай людей, раз такой горластый. Постой. Как звать хоть тебя?

Старикашка щербато осклабился. Слюдяные капли одна за другой падали с кончика мясистого носа.

— Хворост.

Труднее всего было подняться по склону. Ступни так и ехали по грязи, черный поток сносил назад. Сполох карабкался, втыкая нож в жирную чавкающую землю. Прочие поднимались, хватаясь за ломкий мох и куропаточью траву, упираясь истерзанными ступнями в камни. Не всем удалось преодолеть этот путь — многие соскользнули, улетели обратно в рощу. Но Хворост, даром что старик, упрямо продолжал ползти, подбадривая остальных:

— За животы детей и жен! За все несчастья! За горе наше и отчаяние! Когда, если не сейчас?

И добрались. Вылезли на ровное место, упали без сил — прямо в лужи и унавоженную грязь. Лежали, приходя в себя, смотрели на вздувшееся лиловое небо, повторяли про себя молитвы, целуя висевшие на груди обереги. Сполох поднялся на одно колено, начал озираться. Дождь стоял стеной, в черных струях оплывали едва различимые очертания жилищ.

Из черно-серой холодной мути, лоснисто мерцая вороными боками, вышла оседланная лошадь. За ней на постромках волоклось истерзанное тело. Сполох узнал кобылу — это была одна из тех, что подарил ему Головня.

— Тяга, — негромко позвал он ее. — Иди сюда, девочка.

Лошадь навострила уши и фыркнула, переступая на месте.

— Не узнаешь хозяина?

За спиной Сполоха раздавались возгласы и громкое кряхтение, охотники помогали отставшим товарищам взобраться на холм.

Рядом возник Хворост. Выдохнул:

— О богиня… Это ж наш, Рычаговский. Дровяник, ты живой там?

Тело не пошевелилось. Кобыла же, услыхав чужой голос, сделала шаг в сторону, не сводя с людей настороженного взгляда.

— Парни, гляньте, Дровяника принесло.

— Да ну? Где? Живой он?

Из серебристой мглы выплыли новые лица. Охотники всматривались в собрата.

— Кажись, мертвый совсем. Дровяник, откликнись! Свои.

Один из подручных Сполоха ступил вперед, и кобыла рванула прочь, таща мертвеца по искрящемуся черными бисеринками оленьему мху.

— Куда ж ты, Лед тебя побери? — досадливо брякнул старик. — Эх, милая… — Он посмотрел на Сполоха. — Наши-то, может, живы еще? Может, не до конца их… — голос его дрогнул.

Сполох всматривался вдаль. Смолистые капли разбивались о холодный металл ножа, зажатого в руке, и янтарно стекали по тускло переливающемуся лезвию.

Не говоря ни слова, он потрусил вперед, все более ускоряясь, и охотники, шлепая голыми ступнями по раскисшей почве, устремились за ним.

Жилища тихо проседали под тяжелыми струями, стыло дыша склизкими кострищами, разложенными возле каждого входа. Мокро чернели ребра высоких плетней с поникшими стожками сена на них. Испуганно и жалко взирали с верхушек коновязей залитые водой лики Науки — словно лица утопленников со дна глубокого прозрачного ручья.

Шесты с приговоренными — как длинные костяные иглы, прошившие мокрую шкуру земли. Издали и не разглядишь. Только привязанные к ним тела висят в набухшем влагой воздухе, будто прибитые к незримым доскам.

Вокруг шестов — стойкий, несмываемый никакими ливнями, запах горелой плоти. Рычаговы, не сговариваясь, бросились к яме, в которой закопали баб, принялись лихорадочно расшвыривать руками сырую слипшуюся землю, вытаскивать измазанные грязью тела.

Сполох оторопело воззрился на обугленные тела Пепла и Заряники. Человек не мог этого сделать. Наверняка, это сотворили темные демоны, прихвостни Льда, а может, и сам Собиратель душ. Вспоминались услышанные в детстве рассказы матери о чудовищах из воздуха, нападающих исподтишка, об огнеплювах, сжигающих своим дыханием еретиков, о кожесдирателях, живьем глотающих людей. Воспоминание было слабым, едва ощутимым, и оттого особенно жутким.

Голоса Рычаговых вывели его из оцепенения.

— Всех умертвили, всех! Что ж это за род такой? Что за люди в нем? Безжалостные, кровожадные медведи, а не люди. Сволочи, отверженные богом. Проклятые на веки вечные…

И тут же грянул другой голос, надтреснутый и злобный:

— Сами напросились. Неча было путаться с Артамоновыми, подстилки Ледовые. Мы там горбатились, а они тут с хозяевами развлекались, лахудры. Туда им и дорога.

Сполох подскочил к повисшей в путах мачехе, разрезал ремни, которыми она была связана, и начал тормошить, опустив ее на мокрую землю.

— Очнись! Жива? Жива?

Зольница не шевелилась. Привязанный рядом Кострец дергал плечами, хрипло орал:

— Меня-то, меня-то, Сполох! Вызволи, дай перегрызть глотку этой суке…

Сполох и не посмотрел на него. Воткнутый в землю нож тонул в лиловой мути.

Наконец, мачеха дрогнула веками, открыла глаза. Лицо ее распухло от укусов комарья и пылающего зноя, губы походили на растрескавшуюся глину. Она смотрела на Сполоха, морщась от бьющих в глаза струй, и не узнавала его. Он же, полный тревоги, говорил:

— Это я, Сполох. Сполох! Узнаешь меня? Я пришел за тобой. Пришел покарать мерзавцев. Ты слышишь меня?

Она не отвечала, лишь скользила блуждающим взором по его лицу. Тогда он поднял ее на руки и понес. И опять ему в спину раздался сиплый голос:

— А я-то, Сполох? Неужто оставишь помирать?

Помощник вождя обернулся, кивнул на копошащихся в яме Рычаговых.

— Их проси. Не меня.

И холодная черная завесь сомкнулась за его спиной.

Озверелые, измазанные землей и глиной с головы до ног, охотники вытаскивали из ямы тела Рычаговских баб. Хворост, потрясая руками, горестно завывал над ними:

— Нет больше сердца! Нет жалости. Убить и закопать — чтобы саму память развеять о подонках. Пусть души их стенают, голодные, в чертогах Льда, пусть могилы их зарастут пыреем, а потомки их не будут знать, какого они роду. Да проклянется самое имя их!

Ему вторил Кострец, извиваясь в своих узах:

— Отвяжите меня, вы! Дайте мне зарыть ее в землю. Клянусь Наукой и всеми духами — я брошу ее тело в реку, а жилище спалю, чтоб и запаха не осталось от сумасшедшей бабы!

Глаза его белели неистово и яро в прорезях багрового, залитого черной водой, лица.

Хворост, устав слушать его вопли, вытащил торчавший в коричневой жиже нож Сполоха и разрезал ремни, которыми был связан охотник.

— Пойдем, брат. Общая беда у нас с тобой.

Тот даже не стал отвечать — выхватил у него нож и устремился к жилищу Рдяницы, бурча проклятия под нос. Хворост посмотрел ему вслед и возгласил, повернувшись к своим:

— Пришло время возмездия, братья. Выметем всю нечисть из становища. Отомстим за наших!

И отомстили. Гребнем прошлись по становищу. Горько аукнулась Артамоновым их верность Огню. Предав Науку и склонившись перед старым Богом, они страшились теперь убивать, а потому дрались на кулаках и швыряли в свирепых молодчиков все, что попадалось под руку, не осмеливаясь пустить в ход ножи — до того запугала их Рдяница посмертными карами.

Рдяница же и пала первой — рухнула, обливаясь кровью, прямо на тело своего сына. Кострец не пощадил скорбевшую бабу: в ослеплении своем пренебрег даже законом родства. Вонзил длинный Сполохов нож ей в живот и прорычал плотоядно:

— Вот тебе, тварь, за страдание мое.

Девчонок ее, завизжавших точно раненые казарки, не тронул, хоть и подмывало вырубить всю поросль без остатка. Глянул на них, прижавшихся друг к другу, и будто холодной водой окатило. Вышел, покачиваясь, сел возле входа, воткнул нож рядом в размокшую, мягкую землю и уронил голову. Не было в нем никакого злорадства, только боль и стыд. А дождь бил по макушке, капал с русых косиц на висках, стекал по лицу, и непонятно уже было: то ли это дождь, то ли слезы, впервые за многие-многие зимы оросившие глаза бывалого загонщика.

Ничего этого Сполох не видел. Он сидел в разгромленном жилище вождя над обезпамятевшей мачехой и твердил заклинания против духов болезни. От горя и тревоги позабыл все наставления вождя и по старой памяти шептал молитвы Огню. А перед глазами неотвязно стоял образ сожженных Рдяницей людей и заляпанной грязью, почти утонувшей в коричневой луже Знойниковой сестры, лежавшей перед его сожженным жилищем. Девку, девку-то за что? Твари, изуверы, любой кары для них будет мало. Бить, бить без снисхождения.

В жилище было темно, очаг давно потух, выгорев дотла, и разжечь его было нечем — огниво и кресало затерялись где-то в раскиданном повсюду хламе. Все самое ценное и редкостное смутьяны, конечно же, выгребли. Возле входа валялась разломанная корзина из молодого тальника. Под ней виднелась деревянная статуэтка Науки без рук, с отколотым носом. Из-под шкуры выглядывал черенок березовой ложки. В кострище почему-то обнаружилось лиственничное коромысло к заячей ловушке. Прямо посреди жилища лежал кожаный кумысный мешок без горловинной втулки. С поперечной перекладины свешивалась махалка от комаров. Пол был усыпан обломками глиняной посуды.

Снаружи доносились вопли, ругательства и женские крики, иногда кто-нибудь из Рычаговых врывался в жилище, но, увидев молящегося над мачехой Сполоха, тут же выскакивал обратно.

Злобный дух, злобный дух!

Уйди прочь, пропади.

Не касайся ни рук, ни ног,

Ни головы, ни тела,

Ни волос, ни ногтей,

Ни нарт, ни одежи.

Что мое — то мое.

Что твое — то твое.

Ты — от Льда, я — от Огня.

Да будет так!

Теперь и навсегда!

Так и повторял он, не видя ничего вокруг, кроме лежавшей перед ним мачехи. Даже о Знойнике, подруге сердца, забыл напрочь, хоть поначалу и колола тревожная мысль: как она там без него, промокшая, в окружении злокозненных баб? Не забьют ее стервы? Все выветрилось из головы, всякая мысль, кроме одной: «Живи! Только живи!». Впервые в жизни Сполох вдруг осознал: уйдет она, и кто останется из близких? Сначала умерла мать, потом изгнали отца, теперь вот замучили мачеху… Не слишком ли? И сколько еще испытаний приготовила ему судьба?

Отступите, уйдите, духи болезней!

Пропадите, испаритесь, улетите!

От сглаза и порчи,

От всякой хвори,

Убереги мою мать, Огонь!

Охрани, защити, прикрой Своей дланью!

Молю Тебя, о всеведущий, великий Господь!

Удержи эту душу, не разлучи ее с плотью!

И да будут мои жертвы Тебе обильны,

Да будет имя Твое всегда на моих устах,

Да свершится предреченное,

Да вернешься Ты в силе и славе,

О прекрасный и всеблагий Господь!

А больше всего донимало бессилие. Что он мог сделать, чтобы помочь мачехе? Ничего, только твердить молитвы. Нечем было даже смазать ее ожоги. Идти же по соседям и искать кислое молоко Сполох не хотел — боялся хоть на мгновение оставить женщину одну.

Так и сидел он над ней, распугивая заклинаниями демонов, пока не закончился дождь и не утих шорох капель по шкурам. А когда ливень прекратился, Сполох поднялся и, глянув еще раз на впавшую в забытье Зольницу, вышел.

Над общиной стоял вой. Несмолкаемый, тягучий, звеневший как сонмы гнуса. Из этого воя то и дело вырывался какой-нибудь особенно сильный вопль, закидывался в визге и вновь тонул в общем гуле. Казалось, сами жилища рыдали, набухнув от слез. У соседнего жилища, упав спиной на руку и странно выгнув шею, лежал, уставившись в одну точку, Пылан. Над ним, сидя прямо в луже, стенала его жена — маленькая, щуплая, с посинелыми от ледяной воды ладонями. За ее спиной деловито и не спеша Рычаговские мужики выносили из жилища вещи: седло с высокой лукой, кожаный колчан со стрелами, горшки, корзины, даже дырявый кумысный мешок. В другой шкурнице, чуть далее, раздавались отчаянные женские вопли, а рядом, дрожа и всхлипывая, стояли четверо маленьких детей — голых, грязных, с синяками и ссадинами по всему телу. Мимо них, весело ощерившись, тащил сани Хворост. Увидев Сполоха, радостно крикнул ему:

— Слава Науке, управились! Раздавили крамолу как червя!

Сполох сорвался с места, подскочил к нему, заорал в лицо:

— Не трожь!

— Да ты что? Что с тобой?

— Не трожь! Не твое!

— Хочешь себе забрать? Бери. Нам для тебя ничего не жалко.

Сполох прошил его страшным взглядом, хотел вмазать как следует, но передумал и, оставив сани, кинулся к мужикам, что выносили вещи Пылана.

— А ну тащите все назад! Живо! Вы, негодяи…

Те набычились.

— Вот еще! Это ж — крамольничье барахло, а теперь — наше. И ты нам не указ.

Ударом кулака Сполох прервал их излияния. Мужики хотели было наброситься на охотника, но рядом вырос Хворост.

— Не сметь! Забыли, кто перед вами? Помощник великого вождя! Помощник! Хотите, чтобы ваши головушки покатились по траве?

Мужики очухались, отступили и ушли, глухо огрызаясь, побросав все, что тащили.

Сполох не дал себя обмануть ложной предупредительности старика. Яростно глянул на него, раздувая ноздри, вопросил:

— Это все ты? Отвечай. Ты?

Тот развел руками.

— Мужиков-то не унять было. Душа требует. Наши-то вон лежат, мести требуют. Как отказать? Предки вознегодуют. Надо иметь понимание.

— Плевал я на твое понимание, — процедил Сполох и коротким ударом поверг его на землю.

Через пяток дней вернулся Головня. С собой притащил вереницу саней с вопящими младенцами — все, что осталось от общины Павлуцких. Был он хмур и дик, на всех глядел волком, в разговоры не вступал.

А еще через день прибыл Лучина с парнями. Привез ужасную весть: враги разорили зимнее стойбище. Пожгли жилища и хлева, убили Сияна и обеих его жен, а дочек и скотину угнали неизвестно куда.

Так закончился поход в мертвое место.

Глава седьмая

— Черные пришельцы, — сказал Головня. — Их работа. Больше некому.

Помощники уныло покивали. Кто еще сподобится на такое злодейство? Лесовики убийству не обучены, по старинке живут — загонами да молитвами. А у пришельцев, известно, зуб на Головню, давно обещали нагрянуть. Вот и нагрянули, подгадали день, мерзавцы.

Испытания состарили вождя. Он осунулся, под глазами набрякли синяки, на висках бились жилки — как бабочки в коконе. Щеки ввалились, обострив пожелтевшие скулы, меж бровей прочертилась морщинка. А ведь ему еще не было и пяти пятков зим! Значит, настал и его предел. Раньше всякий удар судьбы принимал как вызов, торопился ответить. А теперь сник. Да и то сказать: сколько всего навалилось! И мятеж, и смерть Заряники, и пришельцы. Да еще Искра… О жене своей Головня не произнес ни слова, но именно ее гибель, вероятно, угнетала его больше всего. Сколько вместе прожито, сколько перенесено!

— Может, откочевать на полуночь? — подал мысль Лучина. — А что? Там сейчас свободно: бери — не хочу, — он хохотнул, но тут же осекся.

— Удирать, значит? — процедил вождь. — Как зайцы?

Лучина простодушно пожал плечами.

— Мы примем бой, — тихо, но твердо заявил Головня.

— С кем? — хмуро вопросил Сполох. — Людей-то всего ничего.

— Что ж, мало воинов тебе? — спросил вождь. — А Рычаговы? Небось не разбегутся.

— Да что Рычаговы… Их еще обучить надо.

— Вот и обучи.

— Дело нехитрое, земля мне в нос. А с громовыми палками что делать? Против них никакое заклятье не поможет.

— Ты-то почем знаешь?

Сполох долго смотрел в плещущийся костер, затем промолвил едва слышно:

— Да уж знаю.

Вождь помолчал, размышляя.

В желтоватом свете костра лица помощников обметало золотистой пыльцой. Сполох отрешенно смотрел куда-то вдаль, посасывая хребет вяленой мундушки. В глазах его проглядывала такая усталость и покорность судьбе, что хоть топись. Последние тяжкие дни и на нем оставили свой отпечаток: исчертили лоб морщинами, придали лику вид суровый и угрюмый. Он тоже сник, как и вождь, но не из-за пришельцев: корил себя, что стал хоть невольным, но виновником истребления рода; не успел, не сумел, не смог спасти. Проклятье отступничества нависло грозовой тучей. Страх вселился в сердце, вызвал сомнения: верно ли он поступает? Тем ли путем идет? Головня ясно видел это — в печальной задумчивости, в навечно застывшей на устах горечи, в язвительной желчности, с какой он теперь выслушивал слова вождя. Крамола витала рядом с ним, нашептывала в уши коварные слова.

Сидевший рядом Лучина, напротив, казался сгустком бешеной силы, рьяным волком, изготовившимся к прыжку. Борода его, прежде короткая, теперь раскучерявилась белокурыми завитками, поднялась к ушам, скрыла подвижный рот; буйные вихры падали на глаза, заслоняя лукавый взгляд. Ничто его, казалось, не трогало: ни гибель рода, ни враги, идущие с юга, ни предчувствие голода. Разве что повздыхал маленько, идя с Головней на охоту: «Что ж за невезуха-то, а? Только было жить начали — и вот на тебе. Всех рабов повыщелкали, а которых не повыщелкали, тех опустили. Опять ходи на охоту да жратву добывай. Когда ж облегчение-то настанет?». Не человек, а огрызок какой-то, душевный урод.

Третьим, укрепясь точно столб, с прямой как журавлиная нога спиной восседал Хворост — сухой, костистый, впалоглазый. Сидел, подслеповато моргая, время от времени двигал челюстью, будто жевал что-то. Бывший раб, а ныне — советник вождя, с руками, замаранными кровью Артамоновых.

Вождь был обозлен и разочарован. Обозлен мятежом, а разочарован упертостью родичей. Как ни талдычил им про Науку, как ни вбивал божьи заповеди, а стоило один раз отлучиться, и все опять расползлось, как раскисшая шкура. Нет в людях стойкости, нет крепизны, одни лишь шатания да разброд. Едва отвернулся — уже в крамоле, замысливают измену. Кругом обман и предательство. Все на подозрении. Все до единого.

Знойника, Сполохова подружка, поднесла ему луковую похлебку в железном котелке. От похлебки шел густой вкусный пар, влажно поглаживавший щеки и нос. Головня поставил котелок себе в ноги, взял деревянную ложку, принялся хлебать, низко согнувшись — громко, с урчанием. Глядя на девку, сопел, вспоминая Искру и Зарянику.

Сполох опять что-то пробубнил. Головня повернулся к нему.

— А?

— Говорю, коли коров нет, то и косить ни к чему. А только как зиму протянем? Одними лошаденками сыт не будешь, особливо когда забрюхатеют.

— А с пришельцами как же?

Тот понурился.

— Ну а что? Я ж о мясе…

— А ежели сюда нагрянут?

— Ну… не знаю тогда. Будем биться.

— Вот-вот. Соображаешь?

— Чего?

— А того. Они о нас знают, а мы о них — нет. Вот о чем надо думать, а не о коровах да молоке.

— Так ведь… помрем же без молока-то, земля мне в уши! — простонал помощник.

Головня досадливо глянул на него.

— Огорчаешь ты меня Сполох. Сильно огорчаешь. Мятеж прохлопал, книги древних не уберег, теперь вот стенаешь попусту. Думаешь, богиня покинула нас?

— Да что ж богиня… одной богиней не прокормишься. А у нас еще детвора на руках. Бабы и без того изнемогают…

Он умолк, смущенно опустив голову, явно чувствуя, что его понесло не туда. О младенцах, коих привез вождь от Павлуцких, по общине давно ходил шепоток: мол, лишние рты, своих бы прокормить, бабам морока и так далее. Половина этих младенцев, правда, перемерла еще в пути или сразу по прибытии: застудились, оголодали, ослабли; не спасли их местные духи. Но и выжило немало — женщины утонули в навалившихся хлопотах. В прежние времена справились бы с этим без труда, да еще радовались бы такому пополнению, но нынче в разворошенной, прореженной мятежом общине бабам приходилось туго. Все теперь лежало на них: и варка пищи, и выделка шкур, и уход за скотиной, и чистка хлевов. Да еще и присмотр за чужими детьми. Как тут не взвыть? О собрании нынче и не заикались — не до собрания было в круговерти забот. Одни только мужики-охотники на собрание и являлись, слушали вождя, ударами копий о землю выражали одобрение. Если и приходила какая баба, сидела тихо за спинами мужиков, голоса не подымала. Видела ясно: бабье мнение никого тут не трогает, только свои дела обсуждают, на женщин наплевать. Вот чего добилась Рдяница своим безумством: хотела вернуть бабам силу, а вместо этого превратила в бессловесных рабынь.

Один только Сполох и вступился. Но тут же получил острастку. Не от вождя — от Хвороста. Тот негодующе воскликнул:

— Кощунство!

На потную лысину его пал багровый отсвет, кустистые брови вмялись в морщинистый, испятнанный коричневыми пежинами лоб.

Сполох с ненавистью посмотрел на него. Перед вождем выслуживался, подонок. Рад был до смерти, что в совет попал. Мало ему смертей, мало убийств, еще Артамоновской кровушки жаждет, упырь проклятый. А вождь-то, вождь — пресветлый, всепобеждающий, неукротимый вождь — что с ним сталось? Не видит разве, что родичей все меньше, а чужаков все больше? Или видит, да в ус не дует? Ах, Головня, Головня!

— Твои слова меня не пугают, старик, — сухо сказал он. — Я говорю, что вижу — честно и открыто. Не знаю, как у вас, Рычаговых, а среди Артамоновых искони принято говорить правду в лицо. И вот я говорю: железа не нашли — это раз. Друг дружку перебили — это два. Зимник потеряли — это три. Зима придет, а у нас — ни единой коровы. А если опять дожди запоздают? Тогда и лошади падут. Хоть сам ложись да помирай.

— Как смеешь ты сомневаться в мудрости вождя? — напирал Хворост, брызгая слюной. — Маловерный! Сколько было тех, кто пророчил гибель в мертвом месте? Сколько было тех, кто говорил: «Не дойдем»? И где они сейчас? Наука не бросит нас в беде, протянет спасительную длань. Надо верить и молиться. Сим победим.

«Надо было ему не морду бить в становище, а ножом в брюхо, — подумал Сполох. — Не заливался бы тут дроздом».

Головня посмотрел на молчавшего до сих пор Жара.

— А ты что скажешь?

Косторез пожал плечами, тихо ответил, глядя в землю:

— Ты решаешь. Прикажешь — сделаем.

Он безучастно теребил связку оберегов на груди, шевелил губами, словно шептал молитву.

Головня с досадой отвел от него взор.

— В общем, так. Коли Наука призвала нас защищать край, значит, все в этом краю — наше. Верно? И всякий, кто примет нас с добром, будет нам другом. А всякий, кто примет со злом, будем нам врагом. Наука наделила нас правом карать и миловать, Наука возвысила над остальными. Стало быть, мы решаем, кому жить и кому умереть. И пусть не ждут пощады те, кто выступит против нас. Или мы, или пришельцы — третьего не дано. — Он помолчал, почесывая ногтем заросший темным волосом подбородок, и добавил: — Послезавтра выступаем на Ильиных. Там найдем и людей, и скотину.

Беда одних — праздник для других. И смерть множества приносит счастье тем, кто уцелел.

Странный вид являла община после мятежа. Артамоновские мужики почти все были мертвы, но имущество их — одежда, уголь, древесина, украшения, дурман-трава и много чего еще — осталось нетронутым и перекочевало в жилища выживших. Ряды охотников изрядно поредели, зато баб осталось хоть отбавляй. Сбылась мечта рыбака Сияна. Вот только сам он уже не мог этому порадоваться.

После совета Сполох заглянул к Косторезу. Тот лежал на засаленной оленьей шкуре и отстраненно вертел в пальцах статуэтку Науки с отломанной головой. Девчонки его, насупленные, тихие, с навечно застывшим в глазах страхом, хлопотали снаружи — при помощи комков серого лошадиного мозга разминали смятую шкуру. Старшая, слегка тронувшаяся умом после бунта, словно и не заметила Сполоха, когда тот прошел мимо, младшая же застыла на мгновение и проводила его глазами, ничего не ответив на шутливое приветствие.

В жилище гудело комарье, буравившее вязкий и тяжелый воздух. От ложа пованивало гнильцой и потом; шкуры валялись абы как, полог был сдвинут, заляпан жиром, захватан пальцами. Кругом были раскиданы обглоданные кости, узорчатые глиняные кружки, осколки мисок. Серебряные и медные лари — предмет гордости Рдяницы — стояли пустые, с отломанными крышками. Бронзовое блюдо с древней чеканкой исчезло, присвоенное кем-то из Рычаговых.

Разговор поначалу не клеился. Сполох мялся, не решаясь перейти к делу, Косторез же отмалчивался, злобясь на него за смерть жены и сына.

Наконец, Сполох решился:

— Искра всему виной. Кабы не она, ничего бы не случилось.

Жар вскинулся.

— Искра? Искра? Нет ее. И души нет. И Павлуцких нет. — Голос его сорвался, стянутые язвенными узлами щеки пронзило болью. Привычным движением он поскреб обгорелую кожу на носу — невесомые белесые лоскутки перхотно просыпались на шкуру.

— Погубили бабу, — промолвил Сполох.

— А знаешь, как? Знаешь, как было? — Жар сел и устремил на гостя пронзительный взор, дрогнув распухшими губами.

— Как?

Дергая левым веком, Жар зашептал — быстро-быстро, глотая окончания слов.

— Приехали к Павлуцким. Стоим у входа в жилище. Внутрь не пустили — еретики же! Головня им: «Отдайте Искру. Она — жена моя». Огнеглазка тут как выскочит: «Гоните их прочь». Ошалела, с-сука, дура толстая… Головня им: «Хуже будет». А ихний Отец нам: «Пошли прочь, отщепенцы». Ну, и пошли… поехали. Вижу: Головня не в себе. Остановился, думает. Говорю ему: «Скотину отгоним — сговорчивее будут». А он: «Ни Льда… убейте всех, кто выше колена». Всех! — Маленькое тоненькое лицо Жара скукожилось. Он заморгал, будто ему не хватало воздуха.

— И убили? — помедлив, спросил Сполох.

— Как сказал. Ты бы видел… Ты бы это видел, — он захлебнулся словами, спрятал лицо в ладонях. Прогнусавил сквозь пальцы: — Даже я… я тоже…

Сполох молчал, не сводя с него тяжелого взгляда. Воображению рисовались мертвые тела, лающие псы, вопящие женщины, рыдающие дети — все то, чего он уже насмотрелся во время мятежа. Лишь одного он не мог представить себе: Жара, вспарывающего животы беззащитным людям. Слишком уж мирным казался нрав у Костореза. Не мог он так поступить. И все же…

— Искру потом нашли… — продолжал умелец. — Вся размалеванная, волосы острижены. Обряд! Мы ж — вероотступники. Чтобы вернуть Огню, провели над ней… с-сволочи. Избавили от скверны. Потому и не узнали мы ее. Перебили всех, и ее тоже… Потом только дошло… — Жар содрогнулся. — Головня скорбел. Велел похоронить. И палец ей отсек. Указательный. На правой руке. Вместо оберега. И еще сорвал поясные амулеты. Старые. Серебряного тюленя, соболя из меди, железную гагару. Ну, ты помнишь.

— Ворожба, — вырвалось у Сполоха.

— Память. — Жар опять упал на шкуры, безучастно уставился в потолок. Потом вдруг скривился в ядовитой усмешке. — А Огнеглазку вот узнал. Сам же ей голову и… — он секанул ребром ладони воздух и засмеялся — неровным, дерганым смехом.

Сполоха пробрало до костей. Невольно вспомнилось, как вождь, вернувшись из похода, швырнул оземь привезенную с собой голову Огнеглазки — перемазанную засохшей кровью, с провалившимися глазами и разорванным ртом, — а потом наподдал ей что есть силы носком кожаного ходуна и, не слушая вышедшего навстречу Сполоха, устремился к своему жилищу. И там уже, над пепелищем, прохрипел страшным голосом:

— Кто?

Сполох и не понял сначала, о ком он, затем дошло — сморщился от отвращения и промолвил:

— Рдяница.

Вспомнилось, как Головня упал на колени, осыпав голову пеплом, и принялся молиться — долго-долго, кладя истовые поклоны в высохшую траву, а потом, обернувшись, спросил с невыразимой горечью:

— Как же ты так, Сполох? Я тебе доверил, а ты… не уберег.

И такая чернота была его в глазах, что Сполоху стало не по себе: тяжкие то были слова, смутные. За укором этим, за сокрушением виднелось что-то такое, отчего Сполох потерял покой. Точно смерть, проходя мимо, задела его ненароком, и теперь он был меченый ее клеймом.

И вот, вспомнив все это, Сполох отбросил колебания. Начал говорить Косторезу — сначала осторожно, потом все громче, с нарастающим воодушевлением:

— Глина мне в глотку! А если нас вот так же завтра? Жену не пожалел — нас тем более. Или думаешь, невозможно это? Нет, брат, теперь все возможно. Кто верил, что в мертвое место поедем? А нынче мы здесь, роем норы как кроты. И все без толку. В прежнее-то время за такое из вождей гнали, земля мне в зубы. А нынче попробуй подступись. Когда последний раз собрание было? Молчим как воды в рот набрали. А вякнешь — тебя ножом по горлу. Ради этого ли избавлялись от Отца? Ради этого отрекались от Огня? Все нас ненавидят, шарахаются от нас как от мерзости какой. Да еще пришельцы. До чего дошли: из всех Артамоновых одни бабы остались да несколько мужиков. А ему и горя мало. Жену выгнал, от Рычаговых новую взял. Теперь еще этого плешивого ввел в совет. Грешен: верил я ему. Как себе верил. Думал — вытянет нас из дерьма. А теперь-то уже не верю. Из огня да в полымя. Без коров, без сена, сидим как с оковами на руках, славим истребителя рода. — Он выдохся и, сопя, посмотрел на Жара.

Тот пробормотал едва слышно:

— Все оподлились… И я, и ты… ты ведь тоже… — он не договорил, но Сполох понял. Прав умелец. Ведь не пикнул Сполох, когда вождь мучил Рдяницу, молчал, когда Головня казнил родичей. Кабы поднял голос, глядишь, не было бы ни мятежа, ни нынешней беды. Да и семья Костореза осталась бы цела.

— Я так мыслю, клич бросить надо, — сказал Сполох, понизив голос. — К собранию. Чтобы всем миром решить. Иначе — смерть.

— Собрание это… вождь созывает. Или Отец, — напомнил Косторез.

— Раньше так было, — возразил Сполох. — А теперь все иначе. Новые боги — новые порядки.

Глаза его спрятались под светлыми бровями и выглядывали оттуда как песцы из снежной норы. На груди покачивалась растрескавшаяся пластинка с квадратными дырочками в ряд — редкостная вещица!

Косторез глянул на его щегольскую повязку на чреслах — черную, с золотистым узором, на кожух с изумрудной окантовкой и серебряными нитями (у Рычаговых в стойбище добыл), на тщательно уложенную бородку, и отчего-то подумал мстительно: «Зато ты мошкару пыреем да багульником отгоняешь. А у меня дым — можжевеловый, редкий, на сосновых шишках. Попробуй найди такой!».

А затем рубанул с плеча:

— Сам что ли в вожди метишь?

Сполох взвел на него глаза, подвигал челюстью.

— Община решит. А не чужаки, чтоб их ветром сдуло.

Откинулся полог, и в проеме входа лохматыми тенями возникли две Косторезовы дочки: старшая, с ровдужным свертком подмышкой, и младшая, выглядывавшая из-за ее плеча. Шурша сложенной шкурой, они протиснулись внутрь, нерешительно уставились на Сполоха. Младшая, покачиваясь, почесала одной ногой другую, старшая сдула упавшие на глаза пряди, шмыгнула вздернутым носом. Жар, пребывая в напряжении, раздраженно крикнул:

— Кидайте, ну!

И тут же попрекнул себя: девчонки-то при чем? С запоздалым раскаянием взглянул на них. Те послушно опустили сверток у провисшей стены, младшая сестра сразу выскользнула наружу, а старшая — щербатая, с некрасивым широким лицом — опустилась на четвереньки, засеменила к отцу, что-то неслышно прошептала ему на ухо. Косторез поцеловал ее в макушку.

— Хорошо. Иди.

Девчонка исчезла.

Сплавив дочерей, повернулся к Сполоху:

— А из наших-то кто? Бабы? Лучина-то вряд ли…

— Обойдемся и так. Ты да я, да Кострец… и бабы. Пересилим, разрази меня Лед.

Сполох с жадной надеждой воззрился на Жара, но того еще одолевал страх. Ведь не помилует Головня, когда узнает. Ей-богу не помилует. Шестов-то еще много. На всех хватит.

— С Кострецом-то это… говорил? — тянул время Косторез.

— Поговорю. Да он и так за нас, коли Рычаговых резал.

Рычаговых резал… Едва он произнес эти слова, Жар вспомнил жену: ее злое костистое лицо с прищуренными глазами, ее презрительные покрикивания («Пойди вон рыбы налови. Сделай полезное дело»), ее окровавленный труп. Жизнь с ней была мукой, а жизнь без нее — мукой вдвойне. Тогда было ясно, что делать и как себя вести, теперь же все стало зыбко, как в болоте: ступишь не туда, и ты пропал. Как не ошибиться в выборе?

Он тоже верил вождю безоглядно. Но его вера зиждилась на тщеславной надежде обессмертить свое имя. Головня поручил ему возвести каменную статую, и теперь Косторез жил этой мечтой. Шутка ли — оставить после себя не ломкие поделки из кости и дерева, а каменное изваяние: кому из смертных выпадала такая удача? От самой мысли кружилась голова.

Однако время шло, а изваяние так и оставалось сладкой грезой. Вождь словно забыл о нем, погруженный в нескончаемые заботы: поиск железа, бегство жены, нападение пришельцев, мятеж. Трудности нарастали как снежный ком, и вместе с ними таяли надежды Костореза. И теперь, когда погибли сын и жена, Косторез словно очнулся от сладкой дремы. С удивлением озираясь, спрашивал себя: за кем он шел все это время? На кого смотрел как на Отца? Вместе с горечью пришло и озлобление: проклятый безумец, обманувший всех, он заставил довериться себе без остатка и навлек на общину бесчисленные беды. Не иначе, сам Лед наслал его, чтобы погубить Артамоновых.

Жар выдавил, с тоской глядя на гостя:

— А сына-то… кто вернет?

Сполох отшатнулся как от вспыхнувшего пламени. Засопев, отвернул лицо, сжимал и разжимал кулаки. Затем произнес:

— Грех на мне. Страшный грех. В том тебе каюсь и приношу повинную. Да только… Эх, до того ли там было, засыпь меня земля? Ведь с ножом явились, Жар, жилище подожгли. Сам подумай — что ж мне оставалось?

Косторез слушал его, глядя в одну точку. Обронил:

— Рдяница, сука…

— Лютая баба! Только ты в корень зри: от кого все зло пошло? Кто нам жизнь ломает через колено? Из-за кого ненавидим друг друга? — Он приблизил хищный волчий взгляд, промолвил: — Из-за Головни.

Жар долго не отвечал. Все вспоминал, как хоронили в общей могиле погибших при мятеже, как засыпали их тела суглинистой комковатой землей, как бросали сверху еловые ветви и говорили заклинания от мертвецов, и как смотрели потом на него дочери в жилище: с тихим отчаянием и заледенелой болью в глазах. А еще вспоминал речь Головни над могилой — яростную, гневную, полную проклятий и угроз всем будущим изменникам. Особенно слова его, брошенные Сполоху: «Что затушил пламя — хвалю. А что допустил пожар — негодую. Посмотрим, что перевесит». И ответ Сполоха — злой, ядовитый: «Ты уж не мучь — сразу ножом по горлу. Чего ждать-то?». Кто еще мог так говорить с вождем? Никто. Только Сполох. Ему прощалось.

Косторез поднял на него глаза и подумал: неужто и на этот раз простится? Не слишком ли много всего? Дважды отрекшийся от веры истребитель собственного рода теперь плетет заговор против Головни. И с кем? С человеком, у которого он отнял жену и сына! Неужели не видит, глупец, что если погибнет Головня, то и его, Сполоха, положение станет шатким?

И едва Жар сообразил это, ослепительная мысль озарила его сознание: вот же он, путь к мести! Сначала Сполох убьет Головню, а затем Жар поднимет людей на Сполоха. И когда он сообразил это, то отбросил сомнения.

— Я с тобой, — сказал он, изумляясь своей смелости.

Сполох осклабился.

— Знал, что ты так скажешь, Жар! Нас, Артамоновых, так просто не взять! Ого-го! Еще с бабами потолкую на всякий случай. — Он поднялся, сжал волосатый кулак. — Вот где у нас Головня будет, паршивец такой! За все ему взыщется, мерзавцу.

Стойбище Ильиных сползало в суходол, приткнувшись сенниками к тополиной роще. Доброе себе место выбрали Ильины, благодатное, на зависть всем! Ни болот, ни кочек, даже лиственницы там стояли чистые, без черного мха по стволам, и комарья было куда меньше, чем в сосновых перелесках, к которым привыкли Артамоновы. Все поля да поля, изредка прорезанные буераками. В буераках — густой ковыль да порей, а выше — заросли можжевельника и шиповника, перевитые хмелем, окруженные полынными и мятликовыми лугами. С такими кормами и лошади у Ильиных были не чета артамоновским — со слоем жира в три, в четыре пальца! Чудо-расчудесное!

Головня прибыл туда со всей общиной, не захотел никого оставлять в мертвом месте. Не потому, что утратил надежду отыскать металлы, а просто боялся оставить без присмотра. Мятеж заронил в него глубокое недоверие к родичам.

Ильины ожидаемо не захотели приобщаться к истинной вере, обругали Артамоновых еретиками, а становище их обозвали навозной кучей. За такую дерзость Головня самолично убил их Отца, Лучина же прирезал вождя. Артамоновские всадники взяли неверных собак в кольцо, начали сгонять их к площадке для собраний. Ильины метались словно утки в речном загоне, истошно вопили, прятались в деревянных, крытых берестой, жилищах. Иные с отчаяния бросались на всадников, пытались стащить их с седел — наглецов хлестали плетками с железными шариками, затаптывали лошадьми. Головня орал:

— Не убивать! Не убивать мерзавцев! Руки поотрываю!

Кто-то из Ильиных сообразил кинуться на врагов с факелом, смахнул одного из нападавших с кобылы, опалив его лицо пламенем. Храбреца словили петлей, потащили за лошадью, мстя за собрата.

Все шло к закономерному итогу, кода вдруг что-то оглушительно загрохотало, точно огромная плеть прошлась по земле, и Артамоновы смешались, закружившись на месте. Кострец грянулся на траву, уткнувшись лицом в пустое рассохшееся корыто, а навстречу Головне, в ужасе разъяв глаза, промчался на вороной кобылице Жар-Косторез, безостановочно вопивший: «Пришельцы! Пришельцы!». Вождь поднял лошадь на дыбы, стиснул зубы, заметив в скоплении загорелых голых тел несколько чернолицых фигур в цветастой одежде, с громовыми палками в руках. Они мелькали в толчее как божьи коровки в сонмище муравьев. «И эти здесь, — подумал Головня. — Тем лучше».

Загрузка...