Искра придушенно вскрикнула, беря вещицу, подняла ее вверх. И сразу же, словно по знаку какому, на светло-буром небе растеклись огни: зеленый, синий, белый. Росинками рассыпавшись в находке, они замигали приветливо, и Головня восхищенно замер, не силах отвести взор от чудесного зрелища. Искра тоже не двигалась. Подняв руку, она поворачивала реликвию так и этак, наслаждаясь игрой света, и вещица набухала огнями, как тугая почка, готовая разродиться побегом. Вещица была маленькая, с мизинец толщиной, похожая на крохотный росток, внизу — тоненькая, наверху распахивалась чешуйчатыми крылами, меж которых торчала острая головка с двумя черными глазами. Великий дух древних, воспрянувший к жизни после долгой спячки. Казалось, еще немного, и он зашевелится, зашипит и начнет извиваться как червяк.

— Это… необыкновенно, — промолвила Искра. — Необыкновенно.

— Ее сделали древние, чтобы поклоняться Огню.

Девчонка спрятала вещицу в кулачке, потом посмотрела на Головню и, привстав, поцеловала его в щеку.

— Ты только не говори никому, — напомнил Головня. — Скажешь — худо нам будет.

— Не скажу, — пообещала она, восхищенно глядя на него.

Головня удовлетворенно хмыкнул. Вот ради этого взгляда и стоило везти сюда эту вещицу. Теперь он был доволен.

Вдруг приоткрылась дверь Пыланова дома, и оттуда тенями выплыли два человека. В мелькнувшем кругу рыжего теплого света Головня успел заметить лица Отца Огневика и Варенихи.

Искра ахнула. Не говоря ни слова, она метнулась в сторону родительского крова, помчавшись, как перепуганная птаха. Головня шарахнулся в другую сторону, рухнул в снег и спрятался за низкой щербатой оградой.

Вышедшие из дома неспешно направились к срубу Отца Огневика. Старик вышагивал важно, голову держал высоко, и что-то втолковывал бабке, а та бормотала без умолку и кивала истово, словно торопилась согласиться со спутником. Головня смотрел, как они медленно идут мимо почерневшего хлева с просевшей слегка крышей в сторону широкого и пузатого жилища Отца. Протопали несколько шагов, остановились. Голоса стали громче, Отец Огневик даже зарычал как пес. Головня услышал:

— Колдовством этим… довольна… а не скажешь… пенять на себя…

Варениха бормотала как умалишенная — похоже, оправдывалась перед стариком. Тот слушал-слушал, а потом вдруг завернул в олений загон. Бабка семенила за ним как птенец за матерью. Головня вжался в снег, спрятал лицо, молясь, чтобы не заметили. Надо было дождаться, пока родичи обогнут изгородь и повернутся к нему спиной — тогда он сможет отползти в сторону женского жилища и уйти опушкой леса — авось не увидят.

Слова становились все громче, связываясь в предложения. До Головни долетело:

— Прогноз, прогноз, прогноз, диагностика…

Это бормотала бабка. Бормотала без всякого выражения, талдычила непонятное заклинание, не проникаясь смыслом.

— Прогноз, прогноз, прогноз, диагностика…

— Да замолчи ты, трухлявая, — рявкнул Отец Огневик. — Беду еще накличешь, несносная. Все это — гнусный искус, Ледовое прельщение. Не было и нет волшебства древних, а есть только благость и скверна. Так и знай. А ежели плавильщик тебе иное молвил, значит, соврал, а ты ему поверила, глупая.

Варениха бубнила:

— Благодарю тебя, Отец мой, что наставил и спас. Уже было окунулась я в этот омут, ушла с головой. Воистину прельщение. Тьфу-тьфу-тьфу, летите, гагары, с полуночи на полдень, через поля ледяные и горы крутые, по-над речками да озерами, ниже туч быстрых, выше холмов чистых, весть мою несите да не оброните… Прогноз, прогн… Тьфу, моченьки моей нет. Сглазили меня, Отче. Он же и сглазил, плавильщик этот. Его ворожба, больше некому. Уж ты отвадь его от меня, горемычной! Уж ты пособи, чтоб отстал он со своим прельщением. Сил уже нет, все твержу и твержу пакостную присказку…

У Головни волосы под колпаком встали дыбом. Холод отступил, стало жарко до испарины. Сердце билось в самое горло, рвалось наружу. Бабкино заклятье прижало его к земле, царапнуло душу. В башке роились мысли, одна другой жутче: «Неужто Лед воду мутит? А что же Отец? Он-то куда глядит? Или тоже на их стороне? Сон, сон, все — сон. И ведь не расскажешь никому — засмеют. Скажут — придумал, обделался с испугу. Как же быть-то?».

Он приподнял голову, глянул. Старуха так и крутилась вокруг Отца Огневика, так и вертелась, точно собака, клянчившая подачку. И бормотала, бормотала без остановки, будто одолеваемая бесами.

Они подступили к Большому-И-Старому, встали шагах в двух от догорающего костра. Дальше начинался свет, слабый, умирающий, едва тлеющий. Головне померещилось, будто из полумрака вокруг них выпрастываются когтистые лапы, сплетаются черные тела, лязгают клыками злобные создания. Большой-И-Старый неловко вскочил, выставил рога — цепь натянулась, громко звякнув.

Отец Огневик некоторое время смотрел на зверя, затем подступил к костру, подбросил валежника и дров. Пламя радостно озарило его лицо: гладенькое, тонконосое, с замусоленной бороденкой.

— Нагрешила ты много, Варениха. Но это — полбеды. А вот то, что грешишь даже когда каешься — подлинная беда и есть. Небось и оберегами себя обвешала, карга старая? Не тревожься, смотреть не буду. Знаю, знаю, все вы искусу податливы. Ни один не устоял! Так же и ты…

И старуха снова забубнила, скорбно соглашаясь с этим выводом.

Дверь Сиянова дома вновь отворилась, и оттуда выпорхнули две девицы — сироты Золовика. Засиделись, дурехи, в гостях, теперь торопились прошмыгнуть в женское жилище, пока Варениха не заметила. Головня услыхал их щебет, замер точно лиса перед броском. Отец Огневик его видеть не мог — мешала изгородь загона, а вот идущие девки — запросто. Что же делать? Подниматься или нет? Лежать было глупо. Но глупо было и вставать — старик не слепой, углядит. А углядев, сообразит, что Головня подслушал его разговор с Варенихой — разговор, как видно, сокровенный, не для чужих ушей.

Девицы приближались. Головня услышал, как одна говорит другой:

— Гляжу в глаза-то, а у нее там — стылость и смрад, аж моченьки нет. Думаю: «Прочь, прочь, отступи». А у самой-то тяготение какое-то, прямо не поверишь. Так и хочется самой туда заглянуть, посмотреть, что делается. Прямо не знаю, как удержалась. Огонь спас…

Вторая отвечала:

— Отец-то что сказал, помнишь? Не ступайте, говорит окольными путями. Куда ж тогда ступать, ежели путей вовсе нет? Замело все, старицу от луговины не отличишь. Только и надежда на заклятье…

Вдруг обе заметили старика, бродившего вокруг оленя, и остановились как вкопанные. Небо как раз погасло, впитав в себя разлившиеся краски, и разразилось снегопадом. Огромные снежные хлопья мягко ложились на тяжелые ветви лиственниц и на вспученные сугробами крыши строений, точно пепел, летящий с пожарища.

Старик тоже увидел девок. Замолчал. А те поклонились одновременно и шмыгнули в жилище. Головня перевел дух. Не отвлекись они на старика, обязательно приметили бы его.

Он начал отползать, извиваясь как червяк, отталкиваясь локтями и тяжело дыша, будто волок на спине тяжелый груз. Спавшие в загоне лошади всхрапывали во сне, мотали спутанными гривами, вздрагивали. Одна даже вскочила, вспугнутая кошмаром, пошла к ограде, качая головой, словно пыталась сбросить накативший дурман. Отец Огневик и Варениха снова начали пререкаться, бродя вокруг зверя. В женском жилище слева от Головни раздавались какие-то возгласы и смешки. «Небось о нас с Искрой треплются», — зло подумал Головня, не спуская глаз со старика. А тот отмахнулся от назойливой Варенихи и зашагал к себе. Бабка устремилась было за ним, но Отец Огневик так рявкнул на нее, что она стремглав бросилась вслед за девками. По счастью, Головня уже был по ту сторону жилища, и Варениха не заметила его.

Дождавшись, пока старик исчезнет в доме, загонщик вскочил и что есть силы припустил к мужской избе.

Глава третья

День последнего загона. По милости Огня люди принимают Его дар и отдают Ему душу Большого-И-Старого.

Радость для людей, для Огня и для Большого-И-Старого.

Праздник жизни и надежды.

Он был бы еще радостнее, если бы сам Огонь не довел людей до крайности. Суровый бог, Он лишил общину Своей защиты, а Лед пролил на луга поздние дожди. Огонь обрюхатил коров и лишил Своих чад молока. А Лед забрал силы у лошадей и заставил загонщиков бегать по снегу с факелами в руках. В довершение всех несчастий померла Жароокая. Как ни камлала Варениха, тщась отвадить демонов ночи, как ни молился Отец Огневик, прося Огонь умерить Свой гнев, ничего у них не вышло. Отошла баба, оставив Пылана с двумя малыми детьми. Все отнял жестокий бог, всего лишил: мяса, молока и надежды.

В загон явились все от мала до велика. Пришел и Искромет — беззаботный, в меховике нараспашку, — встал возле земляного вала, сложил руки на голой груди: дескать, чем удивите, парни? Девки сгрудились вокруг него, ахали, строили глазки. Огнеглазка лезла впереди всех, улыбалась, разодета в пух и прах: в песцовом меховике с разноцветной тесьмой, подпоясанном кушаком с медными наклепками, блестящими как слеза.

Отец Огневик одиноко стоял в стороне, опершись на посох — не человек, а ледышка, каменный истукан, закутанный в одежу. Бледно-серый глаз Огня прожигал своими краями завесу облаков. Было в этом что-то беспросветно печальное: маленький, тщедушный Отец и непредставимо далекий Бог, скрытый демонами холода.

Долго он так стоял, не двигаясь, потом вздохнул, поднял левую руку и неспешно заковылял к загонщикам. Спросил:

— Огня боишься ли, вождь?

Лицо его под колпаком казалось мертвенно-сизым.

Вождь повернулся к нему, задрал бороду.

— Боюсь, Отче.

Парни стояли вокруг, ждали приказа к началу. Вождь тяжело сопел, бросал косые взгляды в мутное небо, колебался. Редкая вещь — загон без лошадей.

— А Льда боишься ли? — продолжил Отец.

— И Льда боюсь, Отче.

— Кого же больше?

Вождь облизнул губы, смахнув незримых демонят с языка.

— Землю мне в глотку, если понимаю, о чем ты толкуешь, Отец.

— Бога видишь ли, недостойный? — старик простер руку к чуть посветлевшему небу. — Там сейчас пребывает Пламяслав, о твоих грехах повествует. Скоро и я там буду, тоже молчать не стану. Смекаешь, вождь? Встретив колдуна, разве не понял ты, чей то был знак? Лед проник в тебя, растравил душу, растеребил духов злобы и зависти. Обуянный гордыней, вместо смирения ты поддался соблазну, усугубив один грех другим. Ты привез этого зверя из мертвого места. Словно падальщик, жрущий гнилую требуху, ты падок на грязное и отвратное. Но помни: от мерзости не будет добра. Твоя алчность погубит нас! Даже Большой-И-Старый, великий дар Огня, становится мерзок от твоего прикосновения к нему.

Он очень ненавидел вождя.

Но вождь, хитрый вождь, не стал пререкаться с Отцом. Потупив очи, он смиренно промолвил:

— Тяжко мне слышать это, Отец!

Что за странный день!

А кругом стояла тишина, и слышно было, как фыркает олень, привязанный к колышку.

Большой-И-Старый был голоден. Его не кормили два дня, чтобы очистить брюхо. А перед тем давали жрать до отвала. Людям нужен был хороший, жирный зверь.

От голода олень свирепел. Он скреб копытом по голой земле и недобро покачивал рогами — драгоценный дар Огня, рассоривший Отца с вождем. В плохой день встретили его загонщики, совсем в плохой.

— Обретенное порочным путем не принесет счастья, — подытожил Отец Огневик. — Помни об этом!

Затем приблизился к оленю и сказал то, что следовало:

— О великий дар Огня, как же ничтожен и мелок пред тобою человек! Божественная длань коснулась тебя, небесное дыхание наполнило твое чрево, две стихии слились в тебе, явив миру нечто необыкновенное, а кто мы? Слабые двуногие, не имеющие копыт, не имеющие рогов, не имеющие доброго носа — мы ущербны рядом с тобой! И оттого мы так славим Огонь, предающий тебя в наши руки. Без Него, Благого и Милостивого, твоя душа корчилась бы в объятиях Льда, лишенная радости и надежды. Но мы, ведомые волей Огня, направим ее, твою душу, по стезе счастья к слиянию с Подателем благ. Радуйся, о большой и старый зверь!

Олень слушал его, покачивая головой и роя копытом землю. Злые духи одолевали его, мешали отдать людям свою душу. Загонщикам предстояло нелегкое дело.

Старик повернулся к мужикам.

— Дерзайте, не увлекаясь, братья, ибо отнявший жизнь у творения Огня проклят навеки.

Темна и загадочна душа Отцов. То, что видят они, не видит никто. То, что слышат они, закрыто от прочих. Нисходя к родичам, они несут волю Бога, но люди по скудости ума не постигают ее. В их словесах сокрыта великая мудрость. Но мудрость эта не для простых смертных. Она — для других Отцов, столь же преисполненных блага. Простые же общинники, твердя за ним сокровенные речения, приобщаются к его святости. «Отнявший жизнь у творения Огня проклят навеки». Так говорил Отец Огневик. И так говорили загонщики, повторяя за ним.

Но что значит это заклятье? Неясно оно и темно. Отнять жизнь? Вот же нелепость! Как можно отнять холод у зимы? Как можно отнять темноту у ночи? Сотворенное богами неподвластно человеку. Жизнь отнимают вода и пламя, пурга и свирепый зверь, но не загонщики. Они могут лишь подчинить демонов смерти своим желаниям, принудить сделать то, что нужно. Но не отнять жизнь.

Жившие раньше научили лесовиков, как это сделать.

Можно гнать зверя к обрыву или яме, и там земля разлучит искалеченное тело с душой.

Можно оставить зверя без пищи, чтобы душа сама нашла выход из плоти.

Можно столкнуть зверя в омут: вода — хороший помощник, в миг вынесет душу наружу.

Все это — хорошие, добрые приемы. Но родичи Головни поступали иначе. Они кормили зверя до отвала, пока жир не начинал плескаться у него в глазах, а потом, выдержав два дня без еды, выпускали на волю. Большой-И-Старый бросался наутек, и тогда загонщики верхом на лошадях провожали его, не давая роздыху, пока он не падал бездыханный. Толстый олень далеко не убежит. Жир рвет ему вены. Иные удальцы преследуют его на своих двоих.

Сегодня им всем предстояло стать такими удальцами. Истощенные голодовкой лошади дремали в стойбище. А загонщики, взяв по факелу, пошли освещать путь блудной душе Большого-И-Старого.

Вождь расставил людей. Черные демоны, заполонившие небо, следили за ним, недовольные тем, что чада Огня хотят вырваться из лап Повелителя мрака. Тщась лишить людей помощи Создателя, они навели сумрак на тундру.

Загонщики выстроились в широкое кольцо.

Светозар поднял цепь, которой был прикован Большой-И-Старый, потянул на себя. Зверь упирался, мотал головой, фыркал. Светозар ухватил его за рога и пригнул к земле. Вождь снял со зверя кожаный ошейник.

— Благодарим тебя за то, что ты проведал нас, — сказал он. — Мы сытно тебя кормили и вкусно поили. Расскажи об этом Огню — пусть осыплет нас милостями. А теперь ступай!

Он отпустил его, и олень пошел. Неуверенно сделал несколько шагов, будто удивляясь внезапной свободе, потом встрепенулся и как ошпаренный кинулся вперед, а вождь и Светозар схватили воткнутые в снег факелы и устремились за ним.

Вскоре дымом от факелов затянуло полнеба. Вождь махал руками, раздавая приказы. Загонщики орали, перекрикивая друг друга. Визжали дети, ахали бабы. Рев Большого-И-Старого тонул в общем шуме.

Оленя гоняли полдня.

— Держи! Не упускай!

— Землю мне в уши!

— Сторонись! Не мешай!

— Во имя Огня и присных Его…

— Сюда, сюда, ближе…

Душа Большого-И-Старого долго маялась, не желая покидать тело. Злые духи сбивали ее с толку, тянули назад — Лед не уставал в своих кознях! Подбиваемый темными силами, зверь впал в неистовство, норовил поддеть людей рогами, пер напролом. Загонщики отмахивались от него факелами, прижигали оленю бока и грудь, орали, пугая его, но несносные духи вновь и вновь заставляли зверя кидаться на людей.

Зло бушевало вовсю.

А в стороне, заволакиваемый дымом, голосил Отец Огневик, и необычайной силой наливались руки и ноги загонщиков при слове его.

Узри тех, кто вседневно взывает к Тебе!

Пригрей тех, кто всенощно стенает по Тебе!

Помоги тем, кто неустанно печется о Тебе!

Простри к ним длань Свою, порадей о заботах их!

Прими к сердцу печали их, раздели с ними радости их!

Изгони черных духов из плоти!

Очисть тело от скверны!

Демоны, сидевшие в звере, огрызались: они не хотели выходить, им нравилось его тело, оно было молодым и сильным.

Головня отупел от бесконечной погони. Он так устал, что пропустил мгновение, когда Большой-И-Старый выскочил на него из клубов дыма, весь в пене и искрах — божественный олень с копытами из камня, с железными рогами и ледовой шкурой, с глазами, подобными углям.

Головня увидел зверя, и мир словно замер перед ним: унесло ветром крики, застыли как истуканы родичи, окаменел Большой-И-Старый. Головня смотрел на его тлеющую шкуру и изъязвленные бока, и думал: «Вот пришла моя смерть. Недолго я пожил, верно? Странно: другие грешат и живут, а я не успел нагрешить, но должен уйти. Тухлый жребий. Обидно. Каждый хочет предстать перед Огнем беспорочным и чистым, но все мы замараны по самую макушку. Безгрешны лишь младенцы. Им — прямая дорога к Огню. Потому, наверное, и мрет их так много. Огонь питается святостью детей».

Жестокость благого Бога.

Головня окинул мысленным взором свою жизнь, пронесся памятью от рождения до последнего дня, вновь увидел пьяного отца и кричащую мать, первую петлю и первого оленя, праздник Нисхождения и лошадиные бега, объяснение с Искрой и мертвое место, а потом возвратился в настоящее, и Огонь вновь толкнул вперед события.

Колени Большого-И-Старого вдруг подогнулись, и он зарылся мордой в снег, пуская кровавые пузыри. По телу, покрытому свалявшейся грязно-белой шерстью, пробежала судорога, оно набухло и сразу сдулось, как дырявый мешок с молоком. Сбитые копыта с дробным цоканьем ударились о щебень.

— Слава Тебе, Огонь! — воззвал Отец Огневик, и все, тяжело дыша, повторили вразнобой: «Слава!».

Таинство свершилось. Люди проводили душу Большого-И-Старого на небо и тут же, не откладывая, бросились к его плоти. Головня услышал их ликующие вопли и смех. Он знал — сейчас начнут раздавать куски: каждому по заслугам его. Отцу — мозг из голеней; родным его — жир из брюха; вождю — спину; загонщикам — ребра; остальным — заднюю часть, требуху и голову. Так заведено, и так будет сегодня.

Но прежде вождь, как всегда, поднимет факел и объявит: «Конец голоду», и загонщики грянут в едином порыве: «Слава Огню!». Это будет сейчас и здесь. Не завтра, не через пяток дней, а сейчас и здесь.

Конец голоду.

Даже не верилось.

Над тяжело дышащим Головней проплывали зыбкие тени, духи холода вонзали в щеки студеные зубы, черные демоны расползались по небу.

И тут откуда-то издали, пронзительно и грозно, прозвучало вдруг роковое слово.

— Нельзя!

Нельзя! Это — не просто слово. Это — Божий вердикт, за которым — погибель. Никто не покусится на «нельзя». Лишь отчаявшийся замахнется на волю Творца. Сила «нельзя» крушит горы и поворачивает реки, возвышает одних и повергает оземь других.

Изумленный, Головня посмотрел на Отца Огневика, — может, ослышался? Не померещилось ли ему?

Но старик поднял растопыренную пятерню и повторил: «Нельзя».

Изумленный ропот прокатился по опешившей общине. Все уставились на Отца, не зная, что и думать, а вождь спросил, насупившись:

— Уж не рехнулся ли ты, Отче?

Припадая на левую ногу, старик подступил к телу зверя, обернулся, сверкая гагачьим глазом. Промолвил тихо и решительно:

— Этот зверь принадлежит Огню. Его судьба — быть отданным Подателю благ, а не нам, людям. Ты, вождь, и ты, Светозар, нынче же разрежете его на части — пусть Огонь насладится запахом мяса и крови. Так будет хорошо для всех.

Удивительны и странны были эти слова. Разве не для того загонщики ходили за Большим-И-Старым, чтобы накормить своих родичей?

Мир потемнел от печали: небо затянули клочковатые тени, лик Огня пропал, а невесомые снежинки перестали порошить ресницы, будто испугались повисшей тишины.

Вождь задрал бороду, почесал волосатое горло. С удивлением и брезгливостью взирал он на Отца, точно увидал пред собой гололицего загонщика или зубастого младенца. Наконец, произнес:

— Не забыл ли ты о родичах, Отче?

Ноздри Отца раздулись, глаза превратились в щелки, будто в лицо ему ударил снег.

— Ты, негодяй, смеешь говорить мне такое? Ты, погрязший во лжи, надеялся обмануть меня? Забыл, что я зрю не человеческим, а божественным взором? Ясно вижу скверну, пропитавшую зверя. Истинно говорю тебе: лишь очистительный Огонь избавит его от мерзости. Или думал: и впрямь позволю тебе отравить тела родичей мясом зверя, взятого в мертвом месте?

— Твои уши закрыты для правды, Отче…

— Врешь, презренный! Ясно вижу демонов, кружащих над тобой. Не меня ты обманываешь, а Огонь, Творца своего. Мало тебе было бедствий! Хочешь навлечь на нас новые! Ты очарован Льдом, и уста твои полны гнили. Оттого и встретил ты колдуна — своего духовного брата. Оттого и покинул тебя старик, не хотел мириться с двуличием твоим…

Он долго говорил, этот Отец Огневик, и с каждым его словом будто пламя разгоралось в Головне — пламя негодования и ярости. Он смотрел на трясущегося от гнева Отца и видел перед собой не избранника Огня, а своенравного деда, ослепленного ненавистью к вождю. Как же хотелось Головне высказать ему в лицо все, что он думал! Но загонщик смолчал, потому что не мог встревать в разговор старших. Дрожа от бессильной злобы, он наблюдал, как кривилось лицо вождя, и как растекался румянец по его правой щеке — след от болезни, донимавшей его всю жизнь. Наконец, вождь разомкнул потрескавшиеся губы:

— Довольно болтовни, Отец. Скажи прямо — мы ходили зря. Скажи это каждому: мне, Жару, Сполоху, своему зятю и внуку. Не о благе общины ты печешься, а о своем торжестве надо мной. Каждый это видит.

И зашагал к себе в дом — взбешенный, точно медведь, упустивший добычу. А остальные смотрели ему вслед и чувствовали, что вместе с вождем их покидает надежда.

Вечером всех ждал обряд. Но не тот, о каком они мечтали. Вечером им предстояло расстаться с надеждой на прекращение голода. Суровый Огонь устами Отца Огневика лишил их Своего дара.

— И возопил Огонь, — произнес Отец Огневик. — И сказал он: «Не в силах противостоять Я брату Моему, ставшему Мне врагом». И ушел Он на верхнее небо, а Лед остался на нижнем. И стал Лед мучить людей, насылая на них голод и холод, болезни и страх. А Огонь взирал на страдания людские и скорбел, не в силах помочь человеку, ибо Лед не пускал Его на землю.

Перед Отцом, спиной к нему, на коленях стоял Огонек, державший на голове раскрытую Книгу. Духи мрака и холода, приспешники Льда, дышали ему в уши, ерошили спутанные волосы. Он моргал, смахивая с ресниц иней, глубоко дышал под тяжестью ноши. По сторонам от него стояли родители — Светозар и Ярка со светильниками в руках. Горячие капли жира падали на снег, обжигали руки. Книга — огромная, толстая, в железной обложке, завернутой в выдубленную кожу, прошитая белесыми жилами — топорщилась тяжелыми страницами, бугрилась чеканкой, рябила завитушками, испещрившими каждый лист с обеих сторон.

— Но Огонь всеведущ и благ, — продолжал Отец Огневик. — Уходя, Он дал людям завет, дабы помнили они о Создателе своем и не теряли надежды на спасение. «Берегите скрижали Мои, — велел Огонь. — Не сходите с пути Моего. Лелейте в сердце надежду на возвращение Мое». Так сказал Огонь, и возрадовались люди словам Его, ибо познали великую веру, горящую словно костер в ночи. И сказал Огонь: «Тот, кто верен будет Мне и не поддастся искусу Ледовому, кто останется праведен и крепок, тот сольется со Мною на небесах и приблизит час прихода Моего. А тот, кто нарушит заповеди Мои и погрязнет в грехе и пороке, отправится в темные чертоги Льда, брата Моего, и там рассеется без следа». Так сказал Огонь, и великий страх вошел в человека, и познал он тогда, что есть добро и что есть зло.

В благоговейном ужасе внимал Головня Отцу, трепеща перед той неведомой силой, что открыла ему тайный смысл начертанных в Книге знаков. Быть может, Огонь нашептывал старику эти речи, а быть может, сама душа его переносилась в прошлое и вещала оттуда. Мудрость Отцов сокровенна, лишь сын Отца и дочь Отца допущены в нее, прочим же остается преклоняться перед нею, не в силах постичь сокровенных тайн.

Большой-И-Старый горел. В сизом пожарище тонули почернелые копыта, вспыхивала шерсть, рассыпаясь красными снежинками, занимались рога, с черепа сползала шкура. Пламя разламывало части Большого-И-Старого, выложенные на железной решетке, и жадно подставляло ненасытный рот каплям мясной влаги.

Люди сидели понурые, угнетенные новой бедой. В глазах же Отца Огневика горели искорки, левая рука его, которой он водил по страницам, бросала широкие тени на Книгу, а правая, с серебряным перстнем на указательном пальце, сжимала рукоять костяного посоха, снизу доверху покрытого резными картинками — живым свидетельством Божественной воли, сподобившей Жара на такой труд.

Полные трепета, общинники чувствовали, будто оказались в Ледовом узилище. Со всех сторон их обступал сумрак, и лишь за спиной Отца разливалось желтое сияние, делавшее старика похожим на ожившего истукана. Слова, чарующие своей непонятностью, ласкали человеческий слух. Что такое «чертоги»? Как выглядит «час»? Никто не знал этого и еще сильнее благоговел перед Отцом, который — единственный — был посвящен в эту мудрость.

Но вот Отец замолчал, останки Большого-И-Старого догорели, и люди начали расходиться. Мимо Головни, что-то обсуждая с Искрометом, прошел вождь. Он шагал, сгорбившись, сжимая и разжимая кулаки. Искромет зачем-то остановился, уставился на груду обгорелых костей, делая вид, что не замечает навязчивого внимания со стороны Золовиковских дочек. Те искательно заглядывали ему в глаза, призывно хихикали, шутливо толкали — бесполезно. Искромет не двигался. Потом увидел Головню и кивнул ему.

— Загляни сегодня вечером ко мне. Есть дело.

И, не дожидаясь ответа, ушел, а Головня так и остался стоять с разинутым ртом, не веря в услышанное. Плавильщик приглашал его к себе в жилище! Немыслимо! С чего вдруг? Неужто прознал про разговор с Отцом Огневиком? Да нет, откуда! Разве только подслушал кто-нибудь. А может, Огнеглазка донесла, узнав от матери. Эх, лишь бы не было заклятья.

В черном крошеве жаркого мрака — лица: желтые, как старая кость, плоские, как медвежья лопатка. Над лицами червиво болтаются корни — словно хвосты подземных тварей: дерни за них, и посыпется мерзкая визгливая гадость — склизкая и верткая. Хуже всего, когда забываешь об этом, и хвосты налипают на лицо, как паутина: человек вздрагивает, ожидая увидеть противно клацающие челюсти, но это — всего лишь корни, они бессильно колышутся, волнуемые дыханием, и человек переводит дух, облегченно шепча проклятье.

Никто не любит земляных жилищ — в них будто нечисть застряла. Темные, душные, смрадные, с запахом гнили. Заходишь — и словно ныряешь в омут ненависти: скукоженой, бессильной, кровоточащей. Под стать сегодняшнему дню, полному злобы и разочарования. Дню, когда Отец Огневик лишил загонщиков заслуженной добычи. Потому-то и решили они, ведомые вождем, собраться в жилище Искромета, подальше от чутких глаз Отца.

Пламя жмурилось и кривлялось, извергая тучи черного дыма, и дым этот, точно вода из свежей проруби, рвался вверх, к отверстию в крыше, расщеплялся по краям, обтекая корни-хвосты, и впитывался в холодную рыхлую почву.

— Землю мне в глаза, если он не сдурел.

Сполох хорохорился. Грубостью хотел скрыть растерянность. Бегал затравленным взором по промерзлым стенам, криво усмехался, а в глазах, коричневых как свежеобожженный горшок, плавало горькое удивление.

— К чему загоны, земля мне в уши, если Отец может так поступать?

Воистину, он был прав! Заносчивый и взбалмошный, в этот раз он был прав. К чему добывать зверя, если Отец все равно отдаст его Огню? Зачем страдать, если не видно избавления?

— Он унизил и растоптал нас, прах его побери, а с нами — и всех загонщиков.

Правда, святая правда!

Головня вспомнил, как давным-давно спросил у Пламяслава: отчего пролегла вражда меж Отцом и вождем?

Старик ответил: оттого, что Отец унизил вождя у всех на глазах. Было это давно, когда Сполох еще не умел держаться в седле и не получил взрослого имени. Однажды, желая потешить дите, вождь вырезал ему фигурку медведя, и сказал при этом: игрушка — твоя, никому не давай ее — потеряешь, новую не жди. Сполох так и поступил: ни с кем не делился, забавлялся сам, а остальные глядели и завидовали. Дошла о том весть до Отца Огневика. Страшно разгневался Отец. Вечером, на обряде, назвал вождя кощунником и святотатцем, нарушителем Огненных заповедей: где это видано, чтобы вещь принадлежала одному, а не многим? Прокляните того, кто скажет: это — мое, а то — твое. Втопчите отступника в грязь. Так сказал Отец, и вся община склонилась перед ним, негодуя на вождя. С тех пор вождь затаил злобу на Отца.

И вот они сидели в жилище плавильщика: Головня, Сполох, его отец, мачеха и Искромет. Стыло дышали земляные стены, колыхались в волнах тепла засохшие корни под потолком. Сполох цедил проклятья и скреб ногтями голую грудь. Вождь и Искромет молча хлебали моховой отвар. Плавильщик шепнул что-то на ухо вождю. Тот хмуро глянул на Головню исподлобья, спросил:

— Что не пьешь-то? Не по вкусу наше угощение?

Загонщик уронил взгляд на кружку, которую держал в ладонях. Неторопливо поднес ее к губам. Отвар был злой, вонючий, яростно обжигал глотку.

— Не по вкусу, — подтвердил вождь. — А все из-за старика. Если б не он… — Вождь побагровел, сжал кулак, потом сказал, успокаиваясь: — Я помню, как ты пошел со мной в мертвое место. Остальные струсили, а ты пошел.

— Тебя отличила судьба, Головня! — промолвил Искромет.

Но Головня не дал обмануть себя ложной любезности. Он помнил, какими глазами взирала Искра на плавильщика, помнил, как наматывала себе на палец русый локон, разговаривая с бродягой, и как улыбалась кончиками губ, увлеченная беседой. Несомненно, то были чары, коварное волшебство, исходящее от него. Он говорил о знаке судьбы и воле неба, но Головне, когда он слушал его, вспоминался голос Искры, и ее слова, сказанные с таким восхищением: «Искромет зовет их артефактами». Плавильщик улыбался, не разлепляя губ, а Головня глядел на него и видел такую же точно улыбку Искры, обращенную к нему.

— Головня — наш человек! — грохнул Сполох, хлопая загонщика по плечу. — Наш!

Вождь поднял руку, замыкая ему уста.

— Отец не может отнимать у нас Большого-И-Старого. Так?

Все уставились на Головню в ожидании ответа. За спинами сидящих мокрыми пятнами расплывались каменные тени, и холод вползал под кожу, и слышалось где-то: «Ле-о-од, ле-о-од!».

— Но он же — Отец, — сказал Головня, опуская взор.

— А я — вождь! Кто тебе ближе — я или он?

Сполохова мачеха сказала:

— Старик хочет сделать вождем Светозара…

Вот уж дудки! Всякий знает — родным Отца заказан путь в вожди. А Светозар — его зять.

— Он думает, что может все, — с ненавистью процедил Сполох.

— Если б не он, Искра была бы твоей, Головня, — проговорила мачеха.

Голос у нее был мягкий, заботливый — не женщина, а хлопотливая чайка. А слова ее — подлый искус. Вся община знала про него с Искрой. Знала и молчала. Шашни меж родичей — обычное дело. Лишь бы не женились.

— Отцы лгут, Головня, — прошелестел Искромет.

— Старикашка свихнулся, пора дать ему по зубам, Лед меня подери, — напирал Сполох.

— Их надо избирать, как избирают вождей.

О духи тепла и света, куда он попал? Уходи, Головня, уходи!

Страшное подозрение осенило его. Он взглянул на Искромета, и тот усмехнулся. Мрачным нимбом горели его волосы — черные и блестящие как уголь. Не люди собрались здесь, а демоны.

Сполох — демон гнева: тревожил дремлющую ярость, тянул из Головни гнев.

Зольница, жена вождя — демон соблазна: искушала чужой прелестью, сулила наслаждение.

Вождь — демон честолюбия: разжигал тщеславие, лелеял хрупкий росток неуемных мечтаний.

С ними все было понятно. Но каким демоном был плавильщик?

И снова, как бывало не раз, в памяти Головни всплыло детство, один из дней, когда мать после ссоры прижимала его к себе и горячо шептала: «Держись Отца Огневика, сынок! Меня не будет, он тебя пригреет. Держись Отца Огневика!».

Матери не стало. Но пригрел его не Отец Огневик, а Пламяслав, мудрый и печальный старик, переживший почти своих детей.

А вождь тряс бородой, словно медведь, и призрачно мерцали его зубы, белые как мел. Искромет улыбался — лукавый крамольник, неуязвимый владыка зла.

И вдруг — будто темное масло замерцало в его ладони.

— Гляди, парень, гляди!

Головня вздрогнул, подался вперед. А плавильщик осклабился чернозубо и протянул ему под нос странную штуку — хватай!

Продолговатая, гладкая с выщербинами, слегка изогнутая, штука словно таяла в руке. Свет плавал в грязной желтизне. Медь?

Вещь древних! Еще одна. О Великий Огонь…

А Искромет, разбитной бродяга, говорил ему:

— Ох уж эти Отцы-мудрецы. Стращают вас скверной. Пугают темными чарами. — Он покрутил реликвию в пальцах. — Хочешь? Возьми. Мне не жалко.

Головня закусил губу. Твои происки, Лед!

— Отец Огневик говорит, что…

— Врет твой Отец Огневик! И все они врут! — Искромет поманил его пальцем и сказал, понизив голос: — Если Огонь — добро, а Лед зло, почему мы пьем воду, а не пламя? Почему в болезни нас сжигает жар, а не холод? Соображай, парень. Соображай.

Его слова перекатывались в голове, словно камешки на дне серебряного блюда, звуки плескались, как кислое молоко в мешке.

— Господь торит себе путь. Он послал вам Большого-И-Старого, чтобы вы попали в мертвое место. А Большой-И-Старый — это всегда благо, что бы там ни говорил ваш Отец. Когда наш учитель вернулся из мертвого места, он сказал: «Я принес вам добрую весть». Ныне я принес эту весть тебе и твоей общине. Знай же: истинный Господь — не Огонь, а Лед.

Вот оно что! Ледопоклонник!

Будто остолом ударило Головню при этой мысли, а в лицо дыхнуло холодом, хотя в жилище было жарко. Еретик! А они еще слушали его, развесив уши. Отец Огневик был прав.

О Великий Огонь, не дай пропасть!

И сразу вспомнилось гадание в женском жилище, и жутко стало от мысли, что устами Головни тогда говорили темные демоны. Не зря он спрашивал о еретиках — то был знак, предчувствие наползающего зла, смрадное дыхание лютого бога, от которого нет спасения. Он испытывал Головню на прочность, и загонщик поддался ему, замороченный судьбой.

Искромет произнес, сжав кулак:

— Мы вернем твоих сородичей в лоно истинной веры. Вам не придется больше плясать под дуду Отцов.

И тут же вспомнился хищный лик Отца Огневика, и его прищуренные острые глазки, и голос — пришепетывающий, будто шуршание полозьев по голой земле: «Или Огня не боишься? Он, Огонь-то, все видит».

А вокруг летали слова, как ошметки пепла над пожарищем, и ядовитой крамолой насыщалось жилище.

— Отца изгнать — и дело с концом, забери его земля.

— Сам уступит. Огонь уйдет, и он уйдет. Так будет!

— Отцы-хитрецы, удалые молодцы! Уж сколько я с ними дело имел, а все одно и то же…

— Собачатиной детей кормим…Если мужики не начнут, бабы голос подымут.

И дивно, и страшно было слышать это: словно под потолком кружились обрывки чужих снов, а Головня по чьей-то оплошности заглядывал в них. Чудеса, да и только!

Вождь перегнулся, положил ему руку на плечо.

— Помню твоего отца, Головня. Он был добрым загонщиком и верным товарищем.

О боже…

Искромет засмеялся:

— Он уже наш друг. Наш хороший друг Головня. Лед не посылает благословение абы кому. Он знает, кого выбрать. Он выбрал тебя, Головня. Иначе ты не пошел бы в мертвое место. Ты — наш, Головня.

Тот сидел, слушал, а у самого перед глазами висела роковая костяшка с двумя глубокими царапинами от железного ножа, и громоподобно звучали в ушах неосторожно обороненные слова: «А здесь, в общине, есть ли еретики?». Теперь-то он видел — не причуда то была, а провозвестие грядущего, знак, посланный… кем? Огнем ли? Льдом? Кабы знать!

И опять вспомнились слова матери, которые она, всхлипывая, повторяла: «Держись Отца Огневика, сынок. Меня не станет, он будет тебе опорой. Держись Отца, сынок…».

Искромет улыбался, глядя на него, и от этой улыбки мороз драл по коже. Чуялось за ней шевеление подземных тварей, и вой темных духов, летающих над тундрой, и дикий хохот Собирателя душ, скачущего на призрачных медведях. А лицо его, темное от въевшейся сажи, смахивало на уродливую рожу демона, рыщущего в поисках поживы.

Какое-то воспоминание внезапно кольнуло Головню. Он напрягся, пытаясь поймать ускользающую мысль, задрожал веками, нахмурился, пробегая памятью от начала загона до этого мига. Что там было? Большой-И-Старый… Отцы врут… истинная вера… Искра… Вот оно! Искра. «Если б не он, Искра была бы твоей». Если б не он. Если б не он.

Головня поднял глаза, просветлевшим взором глянул на жену вождя. Ах, милая, расцеловал бы тебя! Опорожнил кружку, отставил ее в сторону и, вытерев рукавом губы, произнес решительно:

— Я — ваш.

Глава четвертая

Донн-донн, — разносилось над стойбищем. Донн-донн. Гулкий звон прыгал по заснеженным крышам, стелился над речной низиной, отскакивал от заиндевелых стволов лиственниц, пугал лошадей в загоне. Стояло утро, непроспавшиеся люди вылезали из домов, тревожно вглядывались в сизую хмарь, пытаясь сообразить, кому это вздумалось стучать железом в такое время. Железная палка — знак к собранию. Почем зря ею не колотят. Это тебе не трещотка, которой развлекается ребятня, не колотушка от волков. Если железом бьют о железо, значит, приспела нужда, да такая, что всем миром надо думать.

Стучал, как и полагается, Сполох. Намотав на левую руку ремень с привязанным к нему металлическим бруском, он лупил по бруску короткой железной палкой. Звук получался пронзительный, от него дрожали холмы по ту сторону долины и метались птицы в голых кронах.

С неба сыпала пороша, точно пыль с залежалого полога. Растерянные общинники торопились к месту собрания, на ходу натягивая меховики и колпаки. Переговаривались хмуро:

— Из-за Жароокой, небось, трезвонит. Отмучилась баба, а нам хоть не ложись…

— Варениха всему виной. Ополоумела совсем карга старая…

— У Пылана, вроде, молодка есть на примете. Из Рычаговых. Уж он не пропадет…

— Эхма, выспаться бы путем…

Головня тоже шагал, тревожно сжимая и разжимая кулаки. Он-то знал, зачем вождь созывал собрание. Но держал язык за зубами. Таков был уговор. Его черед наступит позже.

Вождь сидел у ног сына и бесстрастно наблюдал, как смыкается, волнуясь, человеческое кольцо вокруг него. Жена его сидела отдельно, на краю косогора, постелив под себя оленью шкуру. Вид у нее был как у хозяйки дома, встречающей гостей: насупленный, деловитый, цепкий — будто не на собрание явились родичи, а к ней на семейное торжество, куда не всякого и пустят, а если пустят, то разделят гостей по важности — кого подальше от очага, кого поближе.

Отец Огневик явился одним из последних. Прошел меж раздавшихся в стороны общинников, уселся на принесенную Огоньком подстилку из песцовых шкур. Положил рядом посох. Дождался, пока Сполох прекратит колошматить, и спросил у вождя:

— Зачем собрал нас? Или дело неотложное?

— Как есть неотложное, — ответил тот, вставая. Откинул колпак, расправил плечи. Сполох положил к его стопам палку и брус, присел на корточки. — Есть у меня для вас, родичи, важное слово. Было у нас с вами условлено, что коли я — вождь, то мне не перечь. Было такое? — Он обежал взглядом лица собравшихся. Те закивали в ответ. — А раз так, то всякий, кто идет против моей воли, есть клятвопреступник и злодей. Так?

Сидевший в переднем ряду Светозар дернулся, что-то рыкнув. Темные космы его выбились из-под колпака, скрыв лицо. Огонек выкрикнул из-за его спины:

— Только на загоне. Здесь-то есть власть и поболе твоей.

— Воистину, — усмехнулся вождь. — Где ты там, Огонек? Покажись, бить не буду. — Под тихие смешки родичей Огонек недовольно наклонился вправо, выдвигаясь из-за Светозарова затылка, затем вернулся в прежнее положение. Вождь хмыкнул. — Чтоб мне оглохнуть, если ты не прав: община — всему голова. К ней-то и обращаюсь теперь. Что говорил мне Отец Огневик при избрании? Боги, говорил, на небе, а вождь — на земле. Как над богами властна одна судьба, так над вождем властна одна община. Было такое? Слово вождя — закон. Прокляните того загонщика, который не подчинится вождю. Это — твои слова, Отец Огневик. Я помню их. А помнишь ли ты? Проклял ли ты зятя своего и внука, а заодно — и дружка-костореза, за то, что они отказались идти вслед за мной?

Светозар опять что-то рыкнул, а Огонек громко перевел:

— Ты звал нас с мертвое место! Отвержен всяк побывавший там.

— Отвержен тот, кто не подчиняется вождю, — прорычал вождь. — Моя воля — это воля общины. Есть ли что выше общины? Справедливость и правда — вот чего я хочу. Отец Огневик говорит: Господь оставил нас Своей заботой. Но кто в этом виноват? Денно и нощно я заботился о вас. Денно и нощно думал о благе общины. Мы помним тот день, когда на нас пали дожди. Помним, как валились лошади, одна за другой. За что? Чем мы прогневали Огонь? Разве наши жертвы были скудны? Разве наши молитвы были лживы? Мы помним, как ушла к Огню Яроглазая. Лихорадка сожгла ее в три дня! Мы помним, как уходили ее дети, и как отдал богу душу Костровик, их отец. Если б не голод, смогли бы демоны болезней так легко забрать их?

— Огонь отвернулся от нас из-за твоей нечестивости, — выкрикнула Ярка.

— Еще одна ложь. Разве я совал нос в дела Отца? Разве подсказывал ему, какие слова он должен обращать к Огню? Нет, потому что помнил: душа — за Отцом, а плоть — за вождем. Слова эти выжжены клеймом в моей памяти. А помнишь ли ты их, Отче? Ты сказал их мне в тот день, когда я стал вождем. И я присягнул тебе пред лицем Огненным, что не нарушу завет. Я выполнил свою клятву. А ты преступил ее. И будешь держать ответ перед общиной, передо мной.

Изумленный гул прокатился по общине. Никогда еще вождь не разговаривал так с Отцом. А тот будто окаменел: сидел, не шевелясь, только моргал подслеповато и тихонько раздувал ноздри. Снег пошел густой, мягкий, лез в глаза, норовил лизнуть в щеки, словно ласковый пес. Вождь стоял, весь облепленный снегом, будто пеплом. Сидевший у его ног Сполох сгорбился, поводил насупленным взором — прямо молодой волк.

— К чему ты клонишь? — выкрикнул Сиян. — Говори уже. У меня на курье рыба все верши проела.

— Подождешь с рыбой, — отрезал вождь. — Дело важное. Всех касается. — Он засопел, опустил голову, словно раздумывал о чем-то, затем опять поднял лицо. — Когда замерзли луга и пали лошади, Отец велел молиться Огню, ибо Он отвернулся от нас. Мы сделали по его слову, и что же? Новая беда постигла нас. Коровы обрюхатели, все до одной, оставили нас без молока, и снова Отец сказал, чтобы мы молились Огню. Мы и тогда поступили по его слову. Ушли от нас Костровик и Яроглазая, мы молились. Ушли их дети — мы молились. Ушла Жароокая, а мы все молимся. Так и будем молиться, пока никого не останется. — Он усмехнулся. — Почему Отец поступает всем наперекор? Почему от его слов только хуже? Он говорит, чтобы мы шли в загон, и отнимает у нас Большого-И-Старого. Он говорит, что нельзя носить обереги, и провожает на тот свет наших родичей. Он говорит, что мертвое место полно скверны, а исподволь подбивает зятя и внука нарушить мой приказ.

— Берегись, вождь, — произнесла Ярка.

Тот и ухом не повел.

— Как же так? Мы делаем все по слову Отца, а бедствия не прекращаются. Из-за чего так происходит?

— Из-за тебя, — выкрикнула Ярка. — Из-за твоей гордыни.

— Я сделал то, ради чего вы поставили меня вождем — привез Большого-И-Старого. Я пошел в край зверолюдей и не испугался мертвого места, я презрел проклятье Отца и, Лед меня побери, поймал этого зверя, потому что я — вождь. Но что же я получил в благодарность? Бесчестье и позор. Они говорят, будто моей душой завладели темные демоны. Ха-ха! Сдается мне, все как раз наоборот. Это ты, Отец Огневик, и твои родные погрязли в злобе и ненависти. Нам говорили: много грешим, из-за этого Огонь оставил нас Своей заботой. Нам говорили: скверна изливается на землю, посылая нам бедствия. Будь я проклят, если это не так! Но кто изливает эту скверну? Я ли, когда пытаюсь спасти вас от голода, или Отец, лишающий нас добычи? Я долго терпел, но и моему терпению пришел конец. Я говорю прямо: Отец — корень всего зла. Видно, сам он — закоренелый грешник, если молитвы его не достигают ушей Огня. А может, и того хуже — сговорился с темными силами погубить нас. Почему мы встретили колдуна? Почему нас занесло в мертвое место? Не его ли заклятьем? А ему и этого мало! Он отнял у нас Большого-И-Старого. Кто так поступает, если не враг рода человеческого?

Люди изумленно молчали.

— Сам ты враг, — выкрикнул Огонек. — И место тебе — среди зверолюдей.

— Это тебе там место, — вскинулся Сполох. — Трус поганый!

Пылан, несчастный вдовец, заорал, вскакивая:

— Отец говорит: все беды от крамольников. А вождь — что от Отца. Кому верить, а? Кому верить?

Головня завопил в ответ:

— А Большой-И-Старый? Кто отдал его Огню? Вот и думай.

Общинники зашумели, заспорили.

Отец Огневик по-прежнему молчал. Родичи ждали от него слова, но старик лишь щурился, стряхивая лезущий в глаза снег. Ярка что-то шептала родителю, бросая ненавидящие взгляды на вождя, Отец не слышал. Светозар пытался изрыгнуть ругательство, грозя вождю кулаком — Отец не смотрел на него. Огонек рычал и в ярости грыз край рукавицы — Отец не оборачивался. Речи вождя словно заворожили его. Когда-то грозный, теперь он выглядел подавленным. И люди, ожидавшие резкой отповеди вождю, уже начали шептаться, что ослаб Отец, растерялся.

А Сполох и Головня подначивали родичей, кричали:

— Хватит терпеть! Вождь даст нам избавление. С ним не пропадем.

Вождь поднял обе руки, призывая к порядку. Сказал торжествующе, перекрывая шум:

— Что дала нам наша преданность? Голод и болезни. Чего хочет от нас бог? Мы не знаем. Мы долго слушали тебя, Отец, но пришла пора сказать: хватит! Нет нам пользы от тебя, а один только вред. Пора взяться за ум. Согласны? — обратился он к людям.

— Давно пора! — выкрикнул Головня.

Но семейка Отца не поддавалась. Ярка вопила: «Кощунство!», Огонек кричал: «Ересь!», а Светозар грозно приподнялся и набычился, собираясь пустить в ход кулаки.

Снег меж тем перестал сыпать, темные демоны в небе распались на клочки, стремительно растворявшиеся в серой дымке. С дальних холмов потянуло ветром, по речной долине побежала поземка, тревожа застылый белый тальник, от скованных морозом стволов елей и лиственниц отламывались куски снега и с глухим хлопком падали в сугробы. Лес стоял окоченелый и тихий, как смирный конь. Над придавленными снегом крышами, словно трава на стремнине, бились жирные черные дымки.

— Когда надо, ты поджимаешь хвост, Светозар. А когда не надо, ты тут как тут, — усмехнулся вождь, нимало не испуганный действиями родича. — У мертвого места не таким храбрым был, а сейчас — куда лезешь? Забыл слово тестя? «Кто ослушается вождя, отвержен навеки». Или думаешь, Огонь не покарает отщепенца? Сиди, несчастный!

Светозар замер, ошеломленный, хотел было броситься в драку, но жена и дочь кинулись к его ногам, умоляя одуматься.

— Прчь, — рычал он. — Прчь с пть.

Те не поддавались, хватали его за коленки, рыдали.

А вождь гремел:

— Нам говорили, Огонь покинул нас. Это не так. Он всегда был с нами. Потому-то и шли мы от беды к беде. Он посылал эти беды! Отец Огневик натравил Его на нас из ненависти ко мне. Ему не по нраву выбор общины! Он хочет сам распоряжаться здесь. Хочет сам ставить и свергать вождей. Слушайте меня, люди! Сейчас, здесь вершится наша судьба. Хотите вы ходить в узде сумасшедшего старика или желаете быть свободными? Думайте, люди, думайте!

— Айййй, — завопил Пылан, снова вскакивая. — Мне уж все равно — Отец ли, вождь ли, только б все закончилось.

Длинный, нескладный, с короткой пышной бородой и залысинами на висках, он казался древним пророком, вынырнувшим из бездны времен — одним из тех, что несли по тайге Огненную веру. Лицо его смялось от печали, выпуклые глаза взирали с отчаянной решимостью. Ему, потерявшему жену, теперь ничего не было страшно: вождь так вождь, Отец так Отец. Лишь бы найти виноватого и выместить на нем свое горе.

И тут эхом отозвалось:

— Мне тоже все равно! Потому что сил моих больше нет. Нет сил! Сделайте что-нибудь вы, поставленные над общиной: ты, зрящий, и ты, ведущий. — Это кричала Рдяница, скинув колпак и заливаясь слезами.

Супруг ее, Жар-Косторез, хотел утихомирить жену, что-то говорил ей, но та лишь отмахивалась.

И тут рядом с вождем появился Искромет — беззаботный, с тонкой улыбкой и приподнятой правой бровью: что еще за заварушка?

Откуда он вынырнул? Из какого тумана соткался? Только что его не было, и вот он уже здесь — разбитной плавильщик, покоривший сердца общинных баб. По какому праву он на собрании? Чужаки не могут мешаться в дела общины.

Но прежде, чем кто-то успел возмутиться, вождь приобнял Искромета за плечи и громко произнес:

— Вот тот, кто знает средство от наших бед.

Искромет открыл было рот, но тут, наконец, слово взял Отец Огневик. Тяжело поднявшись, старик произнес:

— Он не расскажет ничего, потому что теперь моя очередь говорить.

И все тотчас стихли, будто у людей разом отнялись языки. Даже вождь — и тот не посмел возразить Отцу.

— Вождь не верит, будто Огонь покинул нас, — сказал Отец Огневик. — Он, должно быть, не верит и в скверну, которую сам же разносит. Но я потому и зрящий, что должен выискивать ересь в самых темных расселинах. Я нашел ее и на этот раз.

— Слыхали уже, — издевательски выкрикнул Сполох.

— Вождь сказал, что через меня льется скверна. Воистину надо быть безумцем, чтобы заявить такое. Безумцем или… еретиком. Ибо в злобе своей он не только презрел заветы предков, но и отверг самого Подателя жизни как своего Господа. Я знаю это верно, как и то, что вождь в своих кощунствах не остановился на походе в мертвое место. Нет! Он притащил оттуда кое-что иное, кроме Большого-И-Старого. Но об этом он, конечно, вам не скажет.

Старик обратил взгляд на Искру, сидевшую за спиной Сияна, и сказал:

— А ну-ка, милая, дай мне ту вещицу, что преподнес тебе Головня.

Та отшатнулась, закрыв рот ладонями, чтобы не закричать. Родитель удивленно обернулся к дочери, вопросил грозно:

— Ты что, дрянь, принимала подарки от этого негодника?

Искра бросила умоляющий взгляд на Головню. Но тот растерялся не меньше ее: лишь бегал глазами и дрожал нижней челюстью.

— Не упрямься, девка. Помни: Огонь взирает на тебя, — сказал старик. — Давай сюда вещицу.

И та, как зачарованная, распустила узелки на меховике, полезла за пазуху и достала реликвию. Находка Головни блеснула в ее рукавице — ярко-зеленая, переливчатая, как листок куропаточьей травы по весне, отмытая от грязи и выскобленная до блеска. Вздох изумления прокатился по общине. Даже Искромет — и тот изменился в лице, узрев такое. А вождь покачнулся, будто его ударили в грудь, и раскрыл рот, онемев от потрясения.

— Видите, люди? — сказал Отец Огневик, подняв реликвию над собой. — Хорошенько рассмотрите эту мерзость. Вот какие вещицы таскают дружки вождя в общину, навлекая на нас гнев Божий. Или вы думаете, Огонь слеп и не видит ваших проступков? На что ты рассчитывал, Головня, когда нес ее сюда? Неужто полагал, что грех твой останется в тайне? Или уже тогда надеялся на темные силы, чтобы низвергнуть меня? Нечестивцы и крамольники, вот ваш бог! Вот кому вы поклонялись в сердцах ваших, лицемерно славя Огонь. Не свет ваш удел, но тьма. А ты, лживый предводитель, Ледовым прельщением отуманивший общину, еще лукавыми словесами надеялся отвести десницу Божию! Думал, не узнаю о кривде твоей? Как дитя неразумное, ты хотел скрыть от меня эту дрянь. От меня — очей и ушей Огненных! Подлинно, Лед лишил тебя рассудка…

Зеленый божок извивался и прыгал в его рукавице, а Головню, ошеломленный, смотрел на Искру и бессильно моргал. Искра издала сдавленный крик, спрятала лицо в ладонях.

— Чему же удивляетесь вы, если сами тащите сюда вещи, мерзкие пред Богом? На какое снисхождение надеетесь? В безумии своем вы посмели обвинять Огонь в небрежении, лукаво умалчивая о бездне своих проступков, которыми запятнали свои души. Думаете, не знаю я о реликвиях, что каждый из вас прячет у себя? Думаете, неведомо мне о оберегах, которыми вы тщитесь одолеть темных духов? Будто веры одной мало против нечисти, тешите демонов, ища защиту от хворей и напастей. Оттого и гневается на вас Огонь, что лицемерны вы в вере своей. Утром славите Господа, а потом читаете заговоры. Вечером возносите молитву, а на ночь целуете амулеты. Нет вам прощения за двуличие ваше! Нет снисхождения за порочность! — Отец швырнул реликвию в снег и начал яростно топтаться по ней, приговаривая: — Так я давлю гадину везде, где вижу! Так караю нечестивцев! Так изгоняю скверну.

— Дерзай, Отец, — крикнул Сиян-рыбак. — Выведи сволочей на чистую воду!

— Сам больно чистенький, — крикнула ему Рдяница. — Реликвий полон дом, без заговора наружу носа не кажешь. Думаешь, не знаем?

— Умолкни, баба! Ты тоже — не святая. Со всеми бродягами переспала…

Рдяница возмущенно всплеснула руками, обвела гневным взором сидящих, потом толкнула мужа — заступись! Тот начал нехотя подниматься, тягостно вздыхая, но тут старик опять взял слово.

— Ныне у вас на глазах совершается новое преступление, — сказал он, сипло дыша. — Отринув обычай, презрев заповедь Огня, вождь привел на собрание чужака. Мир не видел такой наглости! Пусть унижает и оскорбляет меня — я смиренно приму его злобу и помолюсь за него, дабы Огонь открыл ему глаза. Но теперь в ослеплении своем вождь покусился на права общины! Он поставил себя выше вас! Он мнит себя лучшим! Разве спросил он кого-нибудь? Разве предупредил хоть кого-то об этом? Нет, он поступил самовольно. Помните ли, как сказано в Книге? «Нет людей выше и ниже. Все равны пред Огнем». Что же делает вождь? Он преступает обычай общины, по своему произволу вершит дела, он оскорбляет зрящего. Ест ли предел его мерзостям? Небеса вопиют от такого кощунства! А ему и этого мало! Теперь он замахнулся на самое святое — на веру Огня. Ослепленный вседозволенностью, он решил в безумии своем поклониться владыке зла. Вот до чего дошел вождь в своей низости! Знаете ли вы, люди, зачем он привел сюда чужака? Знаете ли вы, кто он, этот чужак?

Старик умолк, обводя всех суровым оком. Люди слушали его, затаив дыхание. Вождь криво ухмылялся, не зная, что сказать. Плавильщик, нимало не испуганный, смотрел на Отца с любопытством, точно узрел перед собой диковину. Головня переводил взгляд с одного на другого и думал в отчаянии: «Почему они молчат? Неужто испугались старика?». Он чувствовал стыд и злость. Стыд от того, что подвел вождя, и злость от того, что доверился Искре. Глупец! Нельзя было дарить девчонке реликвию. Никак нельзя. Ясно же было, что она проболтается. Тщеславие вскружит ей голову. Проклятая «льдинка». В недобрый час она попала в руки Головне. Все беды от нее. Ах как скверно все! Как скверно!

Отец Огневик дождался, пока родичи переварят сказанное им, и грянул:

— Знайте же, люди: чужак этот — еретик-ледопоклонник, подлый лазутчик злого бога. Вот кого пригрели мы у себя. Вот кого вождь привел сегодня на собрание.

Община замерла, пораженная, кто-то испуганно ахнул, несколько мужиков ругнулось сквозь зубы. Пылан спросил в сомнении:

— Верно ли это, Отче?

— Так же верно, как то, что я стою сейчас перед вами. Гляньте на лица отступников. Разве не говорят они лучше всяких слов, на чьей стороне правда?

Вождь и Искромет действительно опешили. Отец своей речью смешал им все замыслы: вместо избавителей от бед они предстали перед общиной подлыми крамольниками, гнусными еретиками и отщепенцами. Опять лукавый старик взял верх.

— Эй, Варениха, — позвал Отец. — Выйди сюда да скажи, чему тебя учил чужак да какие чинил непотребства.

Бабка вылезла вперед, усиленно кланялась старику, мяла рукавицы, бормотала:

— Истинно так, как говоришь. И непотребствам учил, и злодейства чинил, и на девок нелепо глядел, прельщал их соблазнами. А уж словеса какие молвил — и не повторить. А я, дура старая, поверила, да сама же его на посиделки водила. Кто ж знал, что он — еретик и Божий недруг. Прежние-то бродяги не таковы были, сам помнишь: вот хотя бы Светлик-кузнец или Костровик-следопыт…

— Ты нам об Искромете поведай, — прервал ее Отец Огневик, поморщившись.

— Об Искромете, да, — затараторила бабка. — А Искромет этот меня речами льстивыми смущал, тайное знание сулил. Я-то, дура, и повелась. Теперь-то вижу как ясный день — прельщение то было. Зловредный искус. Диагностика, диагности… Тьфу ты пропасть! Никак с языка не слетит. Совсем заморочил, демон проклятый. По простоте душевной поверила я ему, негоднику, впустила в душу, а он-то и наплел с три короба: и про древних, и про веру нашу, и про тебя, Отец Огневик.

— Что же он наплел? — спросил старик.

— Говорил, заклятья знает, против которых ни дух, ни колдун не устоит. Говорил, что вера наша — трухлявая, еле держится, а Отцы морочат всем головы. Насмехался над тобой, Отче. Такое вещал, что и повторить срамно. Прочь от меня, прочь, силы недобрые. Изыдьте! Диагностика, диагностика, прогн… ой, моченьки нет, одолевает, зараза.

— Видите люди, каково тут чужак ворожил? — торжествующе воскликнул Отец Огневик.

— Да она же — блажная, кто такой поверит? — попробовал вступиться за плавильщика вождь.

— Потому и не будет врать, что блажная, — отрезал старик. — Такие лгать не способны.

Искромет не выдержал, рявкнул:

— Истинно так, люди: я принес вам благую весть! Новая вера грядет, подлинная, не оболганная Отцами. Склонитесь перед Господом вашим Льдом, который единственный печется о роде людском. Огонь — лукавый бог, затмил вам очи, окрутил, от правды скрыл. А правда в том, что Лед один только и избавит вас от бедствий…

С его лица не сходила шалая улыбка, и странным восторгом горели глаза, будто здесь и сейчас разыгрывалось веселое действо — непонятное и волнующее. Лихо звенел его голос, пронзавший гул толпы, и слышались чьи-то всхлипы, и смех, и яростный рык. Но никто не слушал плавильщика: люди кричали на него, кидали снежки и мелкие камешки.

Он еще не закончил, когда Отец радостно затряс посохом:

— Слышишь, вождь? Слышите, родичи? Прельщение само обнаружило себя. Вот она, скверна. Вот она, несносная!

Вождь уронил голову. Полный разгром. Зачем чужак открыл рот? Стоял бы тихо, не ерепенился, глядишь, отбрехались бы. А теперь куда деваться? Как опровергать очевидное?

Но сдаваться он не хотел и ринулся в последнюю схватку: заново осыпал старика обвинениями, прошелся по его родным, поносил Огонь, а затем, махнув на все рукой, предложил кинуть священную Книгу в пламя — отдать Огню Огненное. Отец только этого и ждал. Не медля ни мгновения, крикнул:

— Видите, люди? Лед завладел этим человеком, и нет ему спасения. Но мы еще можем спасти себя, спасти общину. Можем отрубить загнившую руку, чтобы оставить жизнь телу.

— Правильно, Отец, — грохнул Пылан. — Изгнать подонков, и дело с концом. Пусть Лед подавится своими выкормышами.

Люди, изумленные, потрясенные, не могли более сдерживаться: от одного к другому побежало роковое слово, оно делалось все слышней и слышней, набирало мощи словно осенний мороз и наконец взмыло над общиной как выпущенный на волю рябчик. Изгнание — вот единственный выход. Только так можно было очиститься от скверны и вернуть милость Огня. И люди повторяли это слово на все лады, с трепетом, но в то же время и с облегчением — они нашли причину несчастий! Вот она, стоит перед ними, бессильно сжимая кулаки, и глядит исподлобья на родичей. Вот он, ядовитый корень, который так долго прятался в земле. Теперь-то уж его вырвали — навсегда.

Головня сидел подавленный, не поднимал глаз, кусал губы. Краем уха он слышал голоса Сполоха и его мачехи — те пытались отстоять вождя, валили все на Искромета. Но Отец был неумолим: изгнать обоих, и никаких поблажек. О Головне с Рдяницей не вспоминали — впрочем, загонщик понимал, что и до них доберутся. Лучше было помалкивать, авось простят. Мечта об Искре окончательно развеялась, как дым. Все сыпалось, и надежда иссякла. Отныне он — отверженный, его удел — молить Отца о прощении. Наступить на горло собственной песне и склониться перед стариком. Перед тем стариком, который отнял Большого-И-Старого, который обругал его за реликвию, который встал меж ним и Искрой. Проклятым подлым стариком, причинившим ему столько несчастий. Пройдет немало зим, прежде чем люди перестанут говорить о нем: «Приспешник еретиков». А семья? Где найти теперь девку, которая согласится выйти за него, опозоренного? Живой мертвец — вот кем он был отныне. Говорящий труп.

Глава пятая

Они уходили. Провожаемые молчанием и сдавленными рыданиями, они шли, не оглядываясь, сломленные внезапным несчастьем. Никто не желал им удачи, не благословлял их в путь, каждый понимал: они уходят навсегда. Вождь, могучий вождь, бросавший вызов самому Отцу, отныне был презренным изгоем, падалью, гниющей в зловонной яме. А Искромет — жизнерадостный плавильщик, острослов и балагур, теперь был мерзким отщепенецем, обманувшим доверие тех, кто приютил его.

Они уходили. Исторгнутые из бытия, оба теперь становились ходячей нежитью — сердца их еще бились, но души были мертвы. А над их головами, словно в издевку, разбегались тучи и прояснялось небо — Огонь спешил насладиться победой над недругами. Демоны ветра и мороза не реяли больше над тайгой, а прижались к земле, устрашенные словами Отца Огневика: «Пусть разметает вас дыхание Подателя Жизни! Пусть останки ваши станут добычей червей и кровососов, а души ваши да терзаются вечно в чертогах Льда!». Так он сказал вождю и Искромету, и наложил на них неодолимое заклятье, словно выжег клеймо: «Отвергнуты раз и навсегда».

Им глядели вслед до тех пор, пока они не исчезли в зарослях ветвистого тальника, щетинисто пересекавших речную долину. Зольница, Сполохова мачеха, каталась в ногах Отца Огневика, умоляла простить непутевого мужа — старик не отвечал, только неотрывно смотрел вдаль и сжимал в правой руке резной посох с костяным набалдашником. А когда изгои окончательно пропали с глаз, старик вздохнул и направился к себе в избу. Вслед за ним начали разбредаться и все остальные. Спустя короткое время на месте собрания остался один Головня. Он сидел на снегу и, скрипя зубами, сжимал и разжимал кулаки в истертых рукавицах. Мысли сковал странный паралич — они вязли как лошади в трясине, ни туда, ни сюда. Головня перебирал их снова и снова, точно рыбешку, подвешенную над очагом, и не мог остановиться на какой-то одной. Так и сидел он, потрясенный случившимся, пока кто-то не пихнул его в плечо. Головня поднял глаза — над ним нависал Огонек.

— Дед это… ну, хочет тебя видеть.

— Зачем я ему?

— Его спросишь. Он сказал — привести.

Вот оно, начинается. Сейчас старик, как бывало, начнет вкрадчивым голосом выворачивать ему душу: «Ну что, Головня, как нам с тобой поступить? Может, подскажешь что-нибудь?». Ах, как же вынести эту муку? Как не сойти с ума?

Неимоверным усилием воли он заставил себя встать и, не поднимая лица, поплелся за внуком Отца Огневика. Все опостылело, незримая тяжесть камнем навалилась на шею.

В жилище Отца, кроме него самого, была еще Ярка — ворошила угли в очаге. Светозар утопал в мужское жилище выгребать запрятанные вещи древних — старик решил не тянуть с этим делом, навести порядок в общине. У девок тем же самым занялась Варениха, мерзкая бабка, больше всех падкая на реликвии. Замаливала грехи ретивостью.

Старик сидел на ближних ко входу, почетных, нарах, расположенных в левом углу, и сумрачно глядел на Головню. Возле него, чуть в стороне от окна, стоял столик — редкостная вещь, почище «льдинки», выменянная у гостей на пять пятков соболиных шкурок. Прямо над Отцом на угловой полочке выстроились раскрашенные деревянные фигурки работы Жара-Костореза, изображавшие Огонь и добрых духов.

— Явился, перелет? Ну садись, поговорим. — Отец указал на правые от себя нары, где обычно спали не самые важные гости. Головня прошел туда, слегка приволакивая ногу, опустился на лавку, пристроившись под окном, на свету. Лицо Отца терялось в полумраке.

— Ну что, получил урок? — спросил старик.

Без злобы спросил, хотя и сурово, как родитель спрашивает нерадивого сына.

— Получил, Отче, — глухо ответил загонщик, опустив глаза.

— Понял теперь, что с недостойными дружбу водил?

Головне захотелось огрызнуться, но он сдержался. Не потому, что боялся Отца, а из уважения к возрасту. Негоже младшим спорить со старшими.

— Понял, Отче.

Правая рука Отца легла на столик. Серебряный перстень на безымянном пальце тускло замерцал, отразив пламя костра.

Ярка, закончив ворошить угли, отставила в сторону кочергу, присела у стены, лицом к Отцу и Головне. Загонщик надеялся, что она уйдет, но та никуда не собиралась уходить. Бросив враждебный взгляд на гостя, проворчала:

— Понял он… Ты каяться должен, руки целовать, что не изгнали вместе с этим отребьем.

Головня не испугался — изумился: как смеет она без разрешения Отца встревать в разговор? Но тут же сообразил: смеет. Ведь она — будущий Отец. Для того, видать, и оставил ее здесь старик, чтобы набиралась опыта, как надо говорить с крамольниками.

— Ты не враг мне, Головня, — продолжал Отец Огневик. — Ты — оступившийся. Был бы врагом, шел бы сейчас через сугробы вместе с еретиками. Но я помню — ты пытался открыть мне глаза на плавильщика. Тебе было не по нраву то, что он делал, но ты смолчал. Думал, сочтут доносчиком, переветом.

Вот оно что! Выходит, разговор тот, неловкий и странный, которого Головня впоследствии стыдился, спас ему жизнь. Чудны дела Твои, Господи!

— Дух твой мечется, Головня. Ты искал пристанище, а нашел искус. Не с теми связал свои надежды. Коварные льстецы обманули тебя, приковали к себе лживыми словесами. Небось, Искру сулили, лукавые наветчики, да? — каркнул вдруг старик. — Горе мне, что не распознал твоего порыва. Что оттолкнул тебя, не уразумев причины, зачем явился. Моя вина. И вину эту я искуплю прощением. Ибо и в милости, и в карах надлежит знать меру. Оступившийся однажды может вернуться к Огню; нет нужды отталкивать его беспощадностью.

Ярка шумно вдохнула, поджала жирные губы в знак недовольства. Но перечить не смела.

— Кто же теперь будет вождем? — глухо вопросил Головня, тиская ладони.

— Это уж община решит.

Ярка не выдержала, всколыхнулась раздраженно:

— Община решит так, как скажем мы.

Глаза у нее были прозрачные и плоские, как ледышки. Внутри — икринки зрачков: плавали, бились, точно хотели вырваться наружу. Взгляд пронизывал и обжигал.

Старик посмотрел укоризненно на дочь, покачал головой.

— Эх-хе-хе-хе-хе, смутьяны…

Сказал — и оба родича уткнулись взорами в пол, устланный шкурами. Не простое то было слово, а с подковыркой, с намеком, с опасной зацепочкой. Загонщик даже на всякий случай полез за пазуху, притронулся к неровному черному катышку на сушеной жиле — отвел порчу.

Отец заметил его движение и сразу подобрался, вперил остренький взгляд.

— Ты чего там шебуршишь? Не за оберегом ли полез, дурачина?

— За ним, Отче.

— Чтоб тебя, еретика такого! Что об амулетах в Книге сказано, а? «Носящий побрякушки противен Господу». Так говорил Огонь! А потому — в пламя его, в пламя!

Головня возразил угрюмо:

— Это от матери осталось. Память. Да и все так делают… Любого спроси…

— То-то и оно, недотепа. Все вы, грязееды, в смраде и гнили пребываете. Все до единого.

Он не рассердился, нет. Он опечалился! И лицо его, желтое словно высушенная кожа, сплошь покрылось мелкими трещинками, и весь он ссутулился, поник, как вымотанный конь, а пламя затрещало, заплясало на ветках, и Головня понял, что оно тоже был разгневано его ответом.

Старик обронил, ни на кого не глядя:

— Косторезу быть вождем. — Затем посетовал со вздохом: — Мало преданных, много колеблющихся. Не из кого выбирать. Слетай-ка за Жаром, Головня. Пусть придет немедля.

Загонщик вскочил, будто ему зад обожгло, и полетел. Так прытко, что самому стало неловко. На полпути сбавил шаг, двинулся не спеша, пристально озираясь вокруг.

Община бурлила. Гомон шел отовсюду, люди спорили, кричали, плакали. Никто не работал, все только ходили и болтали друг с другом. Посреди стойбища, на площадке для собраний, красовалась пирамида из дров, прикрытых лапником. Огонек хлопотал возле нее, разжигал костер. Варениха тащила из женского жилища туго набитый мешочек, голосила: «Вот она, скверна-то! Вот оно, растление! Вот он, соблазн еретический — да сгинет он в святом пламени! Тьфу на него!». Светозар шуровал в избе косого Хвороста, выгребал все реликвии подчистую. Сам Хворост бегал вокруг жилища и горестно вопил, хватаясь за голову.

А кругом расстилалась привычная серость: снег цвета помертвелой коры, небо как заячья шкура, жилища словно огромные сугробы, и люди точно льдинки, скользящие в серебристых волнах весеннего потока.

И голос. Он сказал Головне с презрением и язвительной насмешкой:

— Зачем явился? Ты, горевестник, что тебе надо? Порча на тебе, несчастный пятерик. Сказано было матери твоей: пятый в семье — к беде, вытравь его, удали. Но ты цеплялся за жизнь, последыш — всех братьев сгубил и сестер, один остался! И выжил. А зачем? Чтобы лишить нас отрады и надежды? Лучше б отец твой и впрямь был тебе отцом — тогда бы ты умер как твои братья и сестры, все четверо, и не пакостил бы нам, засранец. Да и мать твоя — о чем думала? От кузнецов надо нести первого, второго, третьего, но уж не пятого! Зло наложишь на зло — получишь лютое зло. Глупая баба…

Так говорила Рдяница, когда загонщик явился к ней в избу, чтобы позвать Костореза. Она стояла перед Головней, уперев ладони в бока, сухая и костлявая как оглобля, и лицо ее, смолоду выглядевшее старым, кривилось и шло морщинами — истое лицо злого духа! Мужа ее не было дома, да и сама она вошла туда лишь вослед Головне. Жесткой ладонью втолкнув загонщика в полумрак и затхлость, грянула прямо в ухо: «Вождя тебе мало? Беду нам принес, паршивец?». Тот же, удивленный и обиженный, ощерился.

— Врешь ты все, Рдяница. Отцом моим был Костровик, сын Румянца, а никакой не кузнец. Все это знают.

— Если б так, быть бы тебе на небесах, а не поганить тайгу своим дыханием. Порочное семя было у Костровика, всякого спроси. Вот и нашептали матери твоей, чтоб к кузнецу шла, к чужаку. Будто я не знаю! Бабка Варениха и нашептала, зараза.

— Врешь ты все! — повторил Головня. — Простить не можешь, что через меня твоего ненаглядного вытурили. Не к Искромету разве бегала, а? А Жар-то небось и не знает.

— Наушничать ты горазд, это да. Не отнять…

Но Головня уже ничего не слышал.

— Я — избранный, ясно? Огонь послал мне реликвию, чтобы очистить нас от скверны. И отец мой радуется сейчас, взирая с небес. Он был отличный загонщик, получше многих. Не его вина, что все дети ушли к Огню. Будто он один такой! У тебя у самой трое погибло, а один вообще мертвым родился. А у Ярки разве все выжили? Двое только и осталось. Скажешь, не от Светозара они?..

Он говорил что-то еще, перебивая сам себя, а Рдяница щурила галечные глаза и плотно сжимала дергающиеся губы — свирепая ведьма, узревшая лик Огня. Гнев вспыхивал и гас в ее очах, перекатываясь ледяным шаром, и лицо ее каменело и трескалось, точно глина в пламени. Она порывалась что-то ответить, землистые губы раскрылись, обнажив черноту ядовитого рта, но затем потухла и сухо заметила:

— Как же, нашел бы ты реликвию, кабы не мертвое место. Там этого добра всегда навалом…

— А чьей же волей мы там оказались? — напирал Головня. — Не Огня разве?

И Рдяница, побежденная, спросила:

— Зачем приперся? Выкладывай уже.

Головня, тяжело дыша, сказал:

— Мне Жар нужен. Отец за ним послал…

Рдяница глянула исподлобья и выдала:

— Посланного ветер носит. Ищи его сам.

И Головня пошел, скрежеща зубами, и думал в ожесточении: надо было рассказать Жару о ее ночных похождениях. Взгрели бы потаскуху хорошенько, поучили уму-разуму. К плавильщику она бегала, стерва, и понятно зачем.

Но потом опять вспомнились ее слова, сказанные в ту ночь: «Думаешь, Отец не знает?»; вспомнилась снисходительная усмешка, от которой мороз драл по коже — и стало понятно: правду говорила, похотливая мразь — все знает Отец, но молчит. Почему? Загадка!

Косторез нашелся в мужском жилище — сидел возле очага, прикрыв глаза, хлебал кипяток. Лицо у него было осунувшееся, под глазами набрякли синяки. А рядом с ним и вокруг него сидели и лежали загонщики — три по пять человек или больше. Душно было в срубе, хоть топор вешай. Будто не люди, а медведи там жили, хоронясь от зимы. И сквозь липкий потный дым проглядывали бурые лохмы, и рыжая шерсть, и волосня на обнаженных руках.

Головня замер, окинул взором жилище. Никто здесь не желал ему добра. Даже те, кто прежде лютовал над вождем и плавильщиком, хмуро смотрели на него. И была тишина — тяжелая, каменная, сдавливающая голову.

— Жар, Отец хочет тебя видеть, — сказал Головня.

Тот вскинул жидкие брови, переглянулся с товарищами, потом поднялся и двинулся к выходу, перешагивая через лежащих.

Толстопузый двоеженец Сиян сказал ему:

— Ты не поддавайся, Жар, слышь? Крепись там.

И тот бледно улыбнулся и кивнул.

Головня же, услыхав такое, удивился необычайно. Кто как не Сиян утром наскакивал на вождя и Искромета, осыпая их ругательствами, а ныне — что произошло? Уж не раскаялся ли он? И тут же вспомнилось, как укорял его Отец за сожительство с двумя бабами, и как сокрушался Сиян, кляня себя за грех, а потом преспокойно шел в жилище и звал вдову колченогого Светлика — помочь взбивать масло.

Косторез подступил к нему и почесал щеку — голую, как у подростка.

— Зачем я Отцу?

Головня, конечно, знал ответ, но отчего-то смолчал и пожал плечами, а затем вышел вон, даже не обернувшись.

Так они и пошли к Отцу Огневику: Головня — впереди, а Жар — сзади, и Головня слышал его шаги, и его натужное сопение, и чувствовал, как растет в Косторезе беспокойство, но ему почему-то не хотелось говорить с ним, и даже смотреть на него — пусть себе идет, будущий вождь, и томится неизвестностью, приближаясь к жилищу подлинного владыки общины, а Головня будет хранить многозначительное молчание. Так сладостно знать, но дразнить неизвестностью!

Они вошли. Головня остановился на мгновение у входа, сказал почтительно: «Вот он, Жар, Отец», и подсел к очагу. Косторез ступил внутрь и запнулся, упал на четвереньки. Вскинул голову, как пес, ждущий выволочки, пролепетал: «Ты звал меня, Отец?», и поднялся, отряхиваясь. Но тут же спохватился, согнулся в коленях и просеменил к костру.

Трус он был, этот Жар-Косторез, хоть и наделенный необычайным даром. Отец Огневик вертел им как хотел.

— Общине нужен новый вождь, — сказал старик, когда Косторез уселся напротив него. — Им будешь ты, Жар.

Тот растерянно улыбнулся, пробежал взглядом по лицам сидевших — не шутка ли это? Потом ответил, чуть подрагивая губами:

— Но… Отец, община решит…

— Община решит, — согласился старик. — И вождем станешь ты.

Он сказал это тихо, без напора, но казалось, прогремел на всю тайгу. И Головня с невольным уважением воззрился на него, потому что видел: все будет по слову его.

Косторез сглотнул, потер ладонью кулак, уставился на огонь, будто ждал от него совета. Потом поднял глаза и вопросил со страхом:

— Потяну ли, Отче?

Старик ответил ему:

— Так велит Огонь.

Но Жар еще колебался, и просил избрать другого, и говорил, что недостоин, и даже стонал от ужаса, но встречал лишь непреклонность и суровый отказ. Ярка в сердцах воскликнула:

— Будь моя воля, жену бы твою избрали вождем, а не тебя. У Рдяницы-то воля покрепче будет.

И Жар тут же сник, пробормотал слова благодарности и помолился за удачу общего дела.

Потом Отец принялся толковать об изгнании Ледовой скверны, о спасительной опеке Господа, о новом загоне, а Жар кивал и не спускал с него преданного взора, заверяя, что будет послушен не только ему, но и детям его и внукам. Так они решили с Отцом Огневиком, и Косторез дал клятву над пламенем.

Затем они пили кипяток и ели собачатину, а Головня думал с затаенным злорадством, что долгожданная победа не принесла старику радости. Гладенькое лицо его оставалось задумчивым, в голосе не чувствовалось торжества. Странный человек! Избавился от старого врага, а не рад!

— Ходи путями Огня, Головня, и тоже станешь вождем, — назидательно произнес старик. — Огонь привечает верных. Помни об этом во все дни свои. А теперь ступай. Пусть Жар найдет тебе дело.

И загонщик вышел — багровый от ярости и досады. Лютый дед извел его хлеще голода. Ничем его не возьмешь, хоть ты тресни.

Теперь в общине было тихо. Ни криков, ни ругани, ни смеха, ни слез. Только потрескивал догорающий в середине стойбища костер да слышался скрежет лопат по дереву — бабы выгребали навоз из хлевов. Мужики, как видно, разъехались — кто за дровами, кто за сеном. Все вернулись к будничным заботам, словно и не было собрания, переломившего судьбу пополам. Жизнь всколыхнулась как река, в которую бросили огромный камень, и снова потекла себе спокойно. Вот только не было больше ни вождя, ни плавильщика, ни реликвий, ни надежд на Искру. Ради чего тогда жить?

Перво-наперво Головня решил заглянуть к Сполоху. Он чувствовал вину перед ним, хоть и невольную. Оправдаться не надеялся — думал поддержать да перетолковать вдвоем, как им дальше в общине обретаться.

Но пошел он туда не напрямик, через площадку для собраний, где издыхал, вспыхивая углями, костер, а по задам, мимо глухих стен, по краю косогора. Воротило его от площадки, хоть в лес беги. Потому и выбрал такой путь.

А на задах чего только нет: утонувшие в сугробах сани, воткнутые в землю лыжи, выброшенные на мороз старые шкуры (твердые от собачьей слюны), рассохшиеся кадки, весла от кожемяк, медвежьи и оленьи кости, глиняные черепки, а еще занесенные снегом земляные валы с желтыми потеками и обломки серых от дыма и пыли льдин, когда-то закрывавших окна. Хрустя снегом и поскальзываясь, Головня пробирался к жилищу вождя, где сейчас стенали от горя Сполох и его мачеха. Внизу, на реке, сгрудились вокруг прорубей коровы. Приставленные к стаду мальчишки покрикивали на них, отгоняли нетерпеливых хворостинами. Там же крутились и собаки, охраняли скотину от волков, надеясь на людскую подачку. Головня обогнул жилище Сияна и вдруг, к своему изумлению, налетел на Искру. Та шла за водой с коромыслом на плече. Столкнувшись с Головней, уронила ведра, те так и покатились по снежной тропе, пока не уткнулись в сугробы. Девка оторопела на миг, потом упала на колени и разрыдалась.

— Прости, Головня. Не хотела показывать твой подарок. Но Огнеглазка, дура, уперлась, грозила Варенихе рассказать. Что мне было делать? Я с нее клятву взяла, думала, побоится, а она все деду растрепала. Как же мне теперь жить? Бабы волчицами смотрят, а отец грозится на следующую зиму замуж отдать. За Павлуцкого… И реликвию отняли. Я хотела погадать на ней, уж так мечтала, так мечтала… А теперь что же? Как же быть, Головня?

Загонщик, растерявшись, пробормотал:

— Да ладно, что ты… Ну, встань, встань, неловко же…

Она ползла к нему, хотела обнять его ноги, но Головня не давался, отступал. Произнес холодно:

— Это я виноват. Знал, чем дело кончится. Не должен был давать тебе «льдинку». На мне грех, не на тебе.

Она подняла на него прекрасные, полные слез, глаза, шмыгнула носом, приоткрыла рот. Головня стиснул зубы и, обойдя ее, направился дальше. Не время было сейчас нюни распускать. «Пусть ревет, глупая, — подумал он, взнуздывая себя. — Впредь умнее будет».

Возле жилища изгнанного вождя ездовые псы лизали рыбьи очистки. Головня остановился, взял в обход, чтобы не ломиться через голодную свору. Обычно псы были смирные, но иногда сходили с ума, бросались на других собак и коров, рвали их в клочья. Такое случалось либо с дальнего пути, либо с голодухи. И тогда люди бежали за Огоньком: кроме него, некому было унять разбушевавшихся зверюг. Огонек приходил, лупил собак рукавицами по мордам, прохаживался остолом по спинам, хватал вожака за уши и тащил его в жилище, чтоб охолонул. Без вожака псы быстро смирели — бери их голыми руками. Головня хоть собак и не любил (а кто их любил, кроме Огонька?), но вожака ихнего знал — здоровенного кобеля с темной полосой вдоль хребта. И потому, заметив его среди жрущих псов, взял правее, за сенник, прошел мимо хлева и подступил, озираясь, ко входу в избу. Остановился в нерешительности и прислушался. Ему вдруг пришло в голову, что если мачеха Сполоха там, то вся его затея — корове под хвост. Баба была гневливая, вспыльчивая, а сейчас, потеряв мужа, и вовсе могла ошалеть.

Он услышал шелестящий звук струи, бьющей в снег, осторожно заглянул за угол. Спиной к нему, покачиваясь как молодая березка на ветру, стоял сын вождя и справлял нужду. Под ногами, виляя хвостом, крутилась собака — ждала, когда можно будет полизать соленый снег. Справа был загон для лошадей. Одна из кобыл, бельмастая, белого окраса, перевесила морду через ограду, принюхивалась к хозяину, поводила ушами. Головня узнал кобылицу — на ней вождь ездил ловить Большого-И-Старого. Тосковала, значит, по господину.

Сполох сопел, запрокинув голову и уперевшись левой рукой в наклонную стену, нимало не смущенный тем, что его могли увидеть девки из женского жилища. Головня подумал было, что он пьян, но тут же сообразил — откуда? Кумыса-то нет, если только дурман-травы надышался.

Он тихо позвал его:

— Сполох.

Тот повернул голову, вскинул левую бровь. Сын вождя был без колпака, нечесаные лохмы расплескались по плечам, закрыли лоб и брови.

— Зачем пришел, наветчик? — Прищурился и добавил, усмехнувшись: — Это из-за тебя сейчас Искра там вопила?

Голос у него был не пьяный, а больной, с надрывом. Завязав жилой штаны, Сполох повернулся к нему, надвинул на голову колпак. Глаза его смотрели пронзительно и недобро, лицо блестело, точно жиром смазанное.

— Нет на мне навета, — твердо ответил Головня. — Глупость есть, а навета нет. Ты это знай.

Сполох постоял молча, не сводя с него взгляда. Потом сказал:

— Да мне-то теперь все едино — глупость, навет. Через тебя беду терплю…

— Что ж мне теперь, в тундру уйти, чтоб тебе на душе полегчало?

— А это уж как хочешь: можешь в тундру, можешь в лес. Хоть к колдуну в зубы. Плакать не буду, Уголек.

Головня вздрогнул. Такого оскорбления он не ожидал. Назвать загонщика детским именем — хуже нет обиды. От ярости сжались кулаки, глаза застлала пелена. Еще мгновение, и он бросился бы на Сполоха, чтобы затолкнуть ему в глотку мерзкие слова. Неимоверным усилием подавив этот порыв, он пробурчал с угрозой:

— Ты бы придержал язык, Сполох. Метешь как помелом. Нехорошо.

Тот слушал его, брезгливо подрагивая ноздрями — взъерошенный, неопрятный — истый пес, вылезший из навозной кучи. Потом вдруг подступил вплотную, схватил бывшего товарища за грудки и встряхнул: «Не приближайся ко мне, падаль. Сиди в своей норке и не шебурши, с-сучонок. Пошел, пошел».

И сильным толчком опрокинул его на спину. А затем, не дав опомниться, принялся пинать.

— Сучий потрох, отродье потаскухи-матери, ты кем себя возомнил? Я-то хоть — сын вождя, а ты как был пустым местом, так и останешься. Тявкаешь как беззубый щенок, ждешь, когда возьмут тебя за загривок и вышвырнут прочь…

Головня ворочался, прикрывая лицо руками. Пытался встать, но Сполох раз за разом валил его на землю. Наконец, Головне удалось откатиться в сторону и вскочить. Тело у него гудело от ударов, губы стали липкими и солоноватыми.

— Кабы не был ты друг мне, ответил бы за все, — рявкнул он, схаркивая кровь.

— А ты — падаль, гнилье вонючее, поганый черный пес, — заорал Сполох, вновь кидаясь на него.

Головня увернулся и врезал товарищу по челюсти, но тут же получил ответный удар по шее. Сильный удар, болезненный — даже колпак сбился. Он набычился, выставил вперед кулаки, прошипел:

— Не друг ты мне больше, Сполох. Так и знай.

— С такими друзьями врагов не надо, — огрызнулся тот.

Они кружили друг возле друга, примериваясь для удара. У Головни сочилась кровь меж зубов, кололо в правом боку, он тяжело дышал, но отступать не хотел. Сполох был без рукавиц, кулаки его запунцовели от мороза, открытые уши горели как ошпаренные.

— Как там у Отца на Яркиных харчах? — спросил сын вождя, оскалясь. — Хорошо было?

— Иди ты ко Льду, — ответил Головня, бросаясь на противника.

Они покатились по снегу, лупцуя друг друга. Рядом неистово лаяла собака, которой так и не дали полизать пропитанный мочой снег. Скоро к месту событий сбежались другие псы. На шум вышла Зольница, засмеялась, увидев побоище.

— Вот кого Огонь принес. А ну-ка наподдай ему, сынок, чтоб жизнь невзвидел.

Оба бойца уже выдыхались, но злая баба подзуживала их, да еще принесла из жилища маслобойку и принялась колошматить измученного Головню по спине. Меховик смягчал удары, но загонщику все равно приходилось туго. Тело одеревенело от боли, в глазах вспыхивали искры, из носа и разбитых губ капала кровь. Он заорал в отчаянии, готовый уже вонзить зубы в глотку Сполоха, но тут чьи-то руки вцепились ему в плечи и отодрали от лежащего на снегу сына вождя.

— Хватит! Хватит! — прокричал ему на ухо испуганный голос. — Лед отуманил!

Головня еще вырывался, пытаясь врезать противнику, визжал что-то непотребное, но его оттаскивали все дальше и дальше, а потом повалили на снег, и голос Жара-Костореза крикнул:

— Хватит! Хватит! Не дело это!

Головня с трудом сел, очумело огляделся. В башке гудело, снег забился за шиворот и теперь таял, стекая по спине ледяными ручейками. Пот стремительно замерзал, превращаясь в наледь.

Новый вождь нависал над ним словно родитель над расшалившимся ребенком. Редковласое лицо его терялось под колпаком, так что Головня видел лишь жидкую бороденку да выпяченную нижнюю губу.

— Раздухарились, — сказал Жар. — Олени!

И тут же старческий голос объявил:

— Воистину бесы показали свое лицо. Поднял руку брат на брата. Вот он, Лед-то! Корчится в муках, корежит вам души. А вы и рады ему отдаться, паскудники.

Отец Огневик бушевал, потрясая посохом. Даже на собрании, обличая вождя и чужака, он не был так взбешен, как сейчас. Громы и молнии сыпались на головы противников, вызывая суеверный ужас у баб, сбежавшихся на крики и лай.

— Что сделаем с ними? — спросил Жар-Косторез у старика.

Отец сопел, зыркая из-под дряблых век. Промолвил:

— Сполоха — в мужское жилище, а мачеху его — в женское. Нет у вас более своей избы, пакостники. Отныне станете блудить по чужим дворам как безродные бродяги. А этого теленка, — показал он на Головню, — отправь за табуном. Пусть проветрится.

— Последнего лишаешь, Отче! — горестно воскликнула Зольница.

— Поделом! — ответил тот.

У бабы затряслись губы, он спрятала лицо в ладонях. Сполох тяжело поднялся, вытер рукавом разбитый нос. От него шел пар, лицо алело, с волос капал пот. Он сумрачно глянул на Отца, но ничего не сказал. Только буркнул напоследок Головне:

— Доберусь еще до тебя, сволочь.

И ушел в жилище.

Люди начали расходиться, но тут вперед вылезла Рдяница, тряхнула черными лохмами и осклабилась редкозубо — старая неукротимая волчица.

— А решать за вождя, это по-Огненному, Отче?

Косторез аж присел от такой дерзости. Глянул испуганно на жену, перевел взор на Отца. Старик лишь отмахнулся рассеянно:

— Пустое молвишь…

Но Рдяница не унималась, воскликнула, обращаясь ко всем:

— Так кто тут вождь-то — Жар или Отец Огневик? Или не вождь, не община решают, кому где селиться? Что за времена настали, люди? Или уже обычай не про нас?

Старик медленно повернулся к ней, хмыкнул, прищурившись.

— Вождь, говоришь? Вон он, рядом с тобой стоит. Давай вместе и спросим. Слыхал, Жар, слова супруги? Что решишь? Надо ли Сполоха и его мачеху расселить по другим жилищам или оставим как есть?

Косторез колебался, взвешивал про себя, с кем опаснее ссориться — с женой или с Отцом. Потом выдавил:

— Надо… расселить.

— Вот и славно, — подытожил Отец Огневик. — Вот и решено.

И зашагал к себе в избу. А Жар стоял — поникший, раздавленный, полный стыда и горечи. И бабы, расходясь, качали головами — разве это вождь? Подтирка, а не вождь. Название одно.

Головня же, стирая снегом кровь с лица, посмотрел на Искру. Та держалась в отдалении, не смела подойти к нему, но загонщик перехватил ее взгляд — страдальческий, испуганный, сокрушенный. Укор совести кольнул его (зачем обидел девку?), но загонщик был слишком зол, чтобы утешать Искру. Злобно осклабившись, он сказал Косторезу:

— Слышь, вождь, Отец сказал, что ты мне работу найдешь. А какую — не сказал. Может, спросим у него, а?

Жар поднял на него выжженные глаза.

— Наглеешь. Не к добру. Мало тебе? — Вздохнул и отвернулся. — Дрова нужны.

— Ладно, — проворчал Головня, отряхиваясь. — Будут вам дрова.

Глава шестая

Глаза лошади — как два потухших угля. Морда — теплый ворсистый камень. Зверь обдал Головню горячим дыханием, потянулся носом — загонщик отстранился и сплюнул, накидывая поводья на шею кобылы. Плевок замерз на лету, стукнулся о вьюк на боку и отскочил в сугроб. Головня очистил нос кобылы от сосулек, проверил подпругу, поправил вьючное седло.

Сумрак стремительно наступал, сжирая краски. Головня не боялся темноты, теперь это было его время — время отверженных смутьянов. В темноте легче проникнуть туда, куда не осмелятся пройти малодушные. Он был сейчас как крот, живущий в норе — слепой когтистый зверек, умеющий ходить там, где не пройдут другие.

Последние дни пролетели как сон. Возле Головни появлялись и исчезали какие-то люди, они что-то говорили ему, толкали в плечи — он не отвечал. Может, это были не люди, а призраки? Иногда приходил Жар. Бормотал, не глядя в глаза: «Ты это… пойди, копыта прижги… коровам». Головня поднимался и шел, а вокруг шелестели злые голоски: «Отцу передался… Плавильщика с вождем заложил… Небось, наушничает старику, с рук его кормится…». Голоски плыли где-то над ним и внутри него. Он шел сквозь них как сквозь пургу — выставив вперед голову и вжав подбородок в грудь. Потом, когда голоса оставались позади, он облегченно расправлял плечи и поднимал лицо. Но потом ему приходилось возвращаться, и все повторялось.

Он достиг края, превратился в отщепенца. Но Огню и этого было мало. Суровый бог, Он послал Головне новую муку.

Голос Огонька барабанил над очагом россыпью мелких камешков. Захлебывающаяся речь его то превращалась в журчащий ручеек, то вновь извергалась мощным потоком. Слушая внука Отца Огневика, Головня чувствовал, как странное озарение постигает его. Названия ему он дать не мог, но чем дольше говорил Огонек, тем четче проявлялось перед загонщиком понимание того, что он обрел, наконец, ту тропу, по которой следует идти.

А Огонек тараторил:

— Как поднялись, отец уж говорит: «Недоброе что-то. Падалью тянет». Собаки тоже всполошились… залаяли… не уймешь. Еле успокоили их, положились на милость Огня… тронулись. Едем и чувствуем — запах такой… не наш. Чужой какой-то. А уж псы разволновались — так и тянут прочь, будто демоны в них вселились. И вот думаю я: «Неужто черные пришельцы?». Думаю, и сам себе не верю. А на душе камень такой… тяжесть, хоть из нарт выпрыгивай. Билось во мне что-то, стучало вот здесь, — Огонек притронулся пальцем к макушке. — Верьте-не верьте, а чуял я… И тут ка-ак шарахнет! Да с раскатами… Аж земля сотряслась. Истинная правда! Жар подтвердит. Жахнуло… точно скала с неба упала. Псов оглушило — метнулись кто куда… в ремнях запутались…а мы — кубарем с нарт, все в снегу — страху-то, страху! Будто Лед с неба спустился…Жар себя потерял, пополз на четвереньках, а отец сидит в сугробе и ругается… рычит. Я с псами вожусь… пытаюсь распутать. И се, зрим: над самым окоемом… вдалеке… несутся, угорелые — олени! Видимо-невидимо. Точно стая волков их гонит. А только нет там волков. Нету! А знаете, что было? Кто догадливый? — Огонек улыбнулся, многозначительно вылупил глазенки. — Пришельцы! Точно такие, какими их старик описывал… черные, как угольки… а одежа — будто наизнанку… кожей наружу. Так чудно! Мчат на лошадях и палками машут… у каждого своя… прижимают одним концом к плечу и бахают… Великий Огонь, спаси и сохрани! И сверху — клянусь вам! — темные демоны так и сигают. И вообразите-ка: на небе неведомо что творится, духи завывают, а тут — прорва оленей и пришельцы… все — с громовыми палками. Мчатся, лупят, и олени падают — один, второй… третий… а грохот-то, грохот! Жар в снег зарылся… верещит. Мы с отцом застыли, не двигаемся. Колдовские чары! Олени несутся вдалеке… А черные пришельцы гонят их, гонят… А вслед за ними — духи холода, духи болезней… летят, оскалясь, и лязгают зубами… пожирают свет… и все темней и темней вокруг…

Жутко и странно было слушать это. Точно ожили кошмары, обретя плоть и кровь, и мерещилось, будто в жилище тоже становится темнее, и уже вползают туда, спускаясь по дымным извивам, демоны стужи и мрака. И люди, цепенея от ужаса, чуяли, что наплывает с юга мгла, которая — может, через день или два — явится к ним. Стариковская сказка оказалась былью, и сжались сердца в темном предчувствии.

Но сердце Головни уже давно было в объятиях мрака. Он не страшился надвигающейся грозы — он желал ее! Ядовитая обида на судьбу заставила его поклониться злым силам, которые — единственные — могли сейчас спасти его. Он понял это еще три дня назад, когда вместе с Лучиной и Сияном пробивал замерзшую за ночь прорубь.

Точнее, так: они с Лучиной расчищали прорубь, а Сиян подновлял ледяной валик, чтобы скотина не соскальзывала в воду. Прорубь была старая, за ночь успела зарасти белой коркой и взирала на людей бельмастым глазом, словно говорила: «Меня сломаете, новая появится. Не совладать вам с темным богом, ох не совладать». Казалось, на них наложили заклятье: пешни выскакивали из ладоней, сердце стучало как бешеное, перед глазами стояла пелена. Демон голода разъедал тела. Наплывающая дремота клонила к земле, манила дивными видениями.

— Давайте-давайте, — торопил их Сиян. — Пошевеливайтесь.

И не было сил огрызнуться. Сцепив зубы, они били ломами по слуду и думали о еде. В какой-то миг Головня прикрыл глаза, чтобы перевести дух, и демоны сна вдруг заграбастали его душу. Они поволокли ее в зыбкие чертоги Льда, лишив сил, а тело истуканом повалилось на бок. Головня очнулся, лишь больно ударившись виском о твердь. Сиян засмеялся.

— Рано, Головня. Прорубь очистишь, тогда и ныряй.

Лучина перестал стучать пешней, сказал, вытирая пот со лба:

— А я вот слыхал, в одной общине загонщика гром поразил, когда он перечил вождю. А был тот загонщик родственником Отца. И что? Ушел по морошковой тропе.

Сиян почмокал жирными губами, но промолчал. А Лучина продолжил:

— А вот еще слыхал: в другой общине вождя хотели изгнать, но враги его сами стали изгоями.

Сиян почесал толстую шею, произнес:

— Дело-то богоугодное.

Головня криво ухмыльнулся, раздумывая, не плюнуть ли рыбаку в надутую рожу. Отыгрывался за Искру, мерзавец такой. Не мог простить, что какой-то полуеретик-отщепенец положил глаз на дочь. Но Головня сдержался — Сиян был старше, пререкаться с ним он не мог. Лишь тихо прогудел:

— Перед Огнем не отмоетесь.

Скуластое плоское лицо Сияна расплылось в мечтательной улыбке. Он был себе на уме, этот прелюбодей и затейник, водивший за нос самого Отца Огневика. Никогда невозможно было понять, говорит он серьезно или порет чепуху. На все у него была готова шутка — даже с исповедей выходил так, словно побывал на пиру. Щерился весело да приговаривал: «Не погрешишь — не покаешься. Правильно я говорю, ребята?». И подмигивал проходящим бабам. А те заливались румянцем и хохотали, отмахиваясь от него: «Пошел, пошел, бедовый».

Никто, лучше него, не умел делать валики у проруби. Оттого и любили его бабы. Бывало, спустится иная за водой, поглядит на ледяной валик и скажет: «Добрая работа. Не иначе, Сиян постарался».

— Дело-то богоугодное, — повторил Сиян, проверяя остроту топорика, который держал в правой руке.

— Колдуна небось не случайно встретил, — добавил Лучина и зевнул, прикрыв рот рукавицей.

— Небось! — важно повторил Сиян.

Головня перебегал глазами с одного на другого, и руки его начали дрожать. Затаясь, он наблюдал за хищниками, как мышь, прячущаяся от совы. А негодяи перекидывались замечаниями, будто его рядом и не было.

— Колдун наворожил, вот и нашел реликвию, — промолвил Лучина.

— А то!

— Без колдуна ничего бы не было.

— Ничего.

— Колдун всему виной.

— Он.

Головня бросил пешню, выпрямился. Сиян — он всегда такой, но Лучина? Он глянул на него: мелкий, жилистый, с узким сухим личиком, лыбится, обнажая остренькие зубки, приспускает веки, словно в блаженном сне.

Сиян высморкался в снег, вытер нос рукавом:

— Работать-то будете нынче, дрыщи?

Значит, это была всего лишь шутка — злая, паршивая шутка. Но Головня решил — нет, то был знак! Колдун звал его, глаголя устами двух насмешников. Пронзив необозримые дали, он послал видения, которые смутили душу Сияна и Лучины. Потому и вспомнили оба о колдуне: чародей пробудил в них эти мысли, разжег злобный трепет, заставил излить свой ужас на отверженного. И загонщик услышал его глас. Не сразу, но распознал его намеки. И, восхищенный, промолвил: «Иду к тебе, великий кудесник!».

А через три дня в общину нагрянули гости. Для кого-то — желанные, а для Головни — роковые. Они прибыли из общины Павлуцких, от родичей Светозара, приехали к месту обмена на саврасых кобылицах, пригнали обоз со строганиной, рыбой и мороженой ягодой, привели четырех коров и пять лошадей. Меняться с ними поехали Жар, Светозар и Огонек. На большой улов не рассчитывали, слишком мало в общине было пушнины, чтоб запастись серой и железом на зиму вперед. О скотине не думали вовсе. И поди ж ты — Огонь снизошел к мольбам Артамоновых, кинул кусок, лукавый Бог, чтоб не окочурились.

Место обмена — длинная ржавая палка с выцветшими ленточками на верхушке. Воткнул ее первый Артамонов, хотя иные молвят, что Павлуцкий. Завидуют! Никак не могут, подлецы, простить, что Артамоновский вождь обошел всех на празднике Огня, первым напоил скакуна из Хрустального озера.

Каждую зиму Артамоновы доставляли к урочищу Двух Рек песцовый и соболий мех, чтобы забрать железо и серу, привезенные Павлуцкими. Иногда к месту обмена приходили гости из дальних краев — странные долговязые люди с узкими лицами и непонятной речью — привозили ткани, самоцветы и пиво в глиняных кувшинах. Им тоже нужна была пушнина, и Артамоновы делились ею с ними.

В этот раз Костореза со спутниками поджидали двое Павлуцких — отец и сын. Приехали говорить о свадьбе младшего Палуцкого и Огнеглазки, дочки Светозара. Жар, не будь дураком, препроводил их в общину. Отец Огневик, увидевши такое, растаял, пригласил к себе. Лебезил и заискивал, разве только свой сан не уступил. Оно и понятно: спасители рода! Избавители от голода. Не чудо ли?

Головня видел их, выходящих из жилища Отца. Они были веселы и беспечны, и духи радости витали над ними, а родичи счастливыми криками приветствовали их.

— Конец голоду! — вещал Отец Огневик. — Конец испытаниям! Празднуйте, люди! Празднуйте избавление от бед! Долго Огонь испытывал нашу веру, вел нас через ледяную пустошь невзгод и потерь. Маловерные сдались и ушли в черную бездну, но мы, сохранившие надежду, достигли блаженных чертогов. Слава, слава Творцу жизни и мудрости Его! Страшные бедствия обрушил Он на нас, но очистительное пламя выжгло скверну. Воистину нет пределов милости Его!

И люди, тесным полукругом стоявшие перед ним, вопили «Слава!» и валились на колени, полные восторга и священного трепета, а старик смотрел на них и улыбался — лукавый, хитрый лис.

Жених Огнеглазки — высокий, рыжий, широкоплечий — вышагивал меж Светозаром и Яркой, а сзади вертелся Огонек, нашептывал что-то будущему родственнику, хихикал. Тот улыбался и кивал, поводя вокруг холодным взором, и видно было, что привык он к почету, не впервой ему такая честь — Огонь коснулся его дланью, и удача сопутствовала ему. Перед Отцом не робел, шел спокойно, смотрел прямо, не пряча глаз — второй Светозар, могучее подспорье Отца. И Огнеглазка, двигаясь следом, смущалась и млела, с тихой радостью глядя ему в спину.

Они шли к нартам, на которых приехали гости, и общинники двигались вслед за ними, переползали на коленях и выли как помешанные: «Долгих лет жизни Отцу… счастья Павлуцким… здоровья молодым». Мужики цокали языками, разглядывая приведенных ими лошадей. Щупали их за ушами и выше холки, толковали меж собой:

— На полтора пальца жира будет. Добрая скотина. Должно, целую зиму на воле паслась.

Все были восхищены и преисполнены ликования. И только Сполох злобствовал, не мог забыть поругания своей семьи. Выступив навстречу, крикнул с горькой ухмылкой:

— Да восславим мудрость Отца нашего Огневика, забравшего у нас Большого-И-Старого во имя торжества Огня и посрамления маловерных. Да преклоним головы пред неиссякаемой милостью его, спасшей наши души от скверны…

Припухшие от недосыпа глаза его смотрели на Отца с вызовом, нечесаные волосы торчали во все стороны. Загонщики повалили дерзкого на снег, заткнули ему глотку, потащили в жилище. Слышно было, как он вырывался из их рук и кричал — бешено, зло: «Черные пришельцы… Знак судьбы… проклятье на вас всех…».

Мачеха его припала к ногам Отца Огневика, взмолилась:

— Кто по молодости не безумствовал, Отец? Дай ему срок, и он исправится.

Старик надменно задрал бороду.

— Сегодня прощу — ради счастья внучки. Но видит Огонь, допрыгается он у тебя, засранец.

Потом был обряд Приобщения и праздник — неистовый, бурный, неудержимый. Веселились как в последний раз. Счастье переполняло людей, но счастье это было с горчинкой — весть о страшных пришельцах, виденных Жаром со спутниками по пути к месту обмена, отравила Артамоновым радость. Снова и снова расспрашивали Огонька и Жара-Костореза о необычайной встрече с жуткими созданиями, снова и снова прислушивались к шуму ветра — не приближаются ли отродья Льда? Тревога донимала людей, не позволяла целиком отдаться радости.

Отец Огневик, одетый торжественно — в лисий меховик с колпаком из лап чернобурки, перепоясанный шерстяным кушаком с серебряными нитями, — забрался на крышу своего жилища, громогласно взывал оттуда к Господу, благодарил за милость и просил о защите. Висевшие на его поясе железные и бронзовые фигурки зверей и птиц позвякивали, стукаясь друг о друга. Жених водил пригнанных в подарок кобылиц и коров вокруг дома старика, а тот высекал огнивом искры над каждой скотиной и вел счет: «Одна корова, две коровы, три коровы…». Потом объявил, изображая Огонь: «Девицу я дал — пусть станет началом людей. Скот я дал — пусть даст большой приплод. Священный огонь да зажжется! Приди, о покровитель семейных уз!». Затем бросил огниво в трубу, где его поймал Светозар.

Мужики скакали на лошадях вокруг стойбища, кидали друг другу зашитое в мешок тело собаки, утопленной ради такого случая в проруби; парни прыгали через поставленные торцом сани, перетягивали кожаный ремень; девки водили хоровод вокруг костра, пели песни. Пьяное молоко лилось рекой. Огнеглазка безвылазно сидела в жилище Отца, стерегла свое счастье. Ей не полагалось участвовать в торжестве — она должна была тихо маяться в уголке и ждать своего часа.

Старик рвал сено над коленопреклоненным женихом в знак его покорности, водил молодых поклониться кобыльей голове. Преподнес старшему Павлуцкому одну лисью и полтора пятка горностаевых шкурок, серебряную упряжку, бронзовое блюдо, железный светильник и медный ларец с вделанными самоцветами (дар гостей из Загорья); Светозар и Огонек пригнали двух рыжих кобыл (ездили за ними в урочище Рогов, где пасся общинный табун).

Соседей угощали три дня. На последнем пиру, когда уже доедали обернутые брюшным жиром сердце и печень быка, Сиян-рыбак вдруг поднялся и возгласил:

— Хочу и я поделиться своей радостью, братья. Сват наш, почтенный Пепел, оказал мне честь и согласился стать кумом: моя Искра пойдет за второго его сына Теплыша на празднике Огня. Да будет крепнуть дружба меж Артамоновыми и Павлуцкими! Да не исчезнет она вовек!

Это было в мужском жилище, среди чада костра, когда загонщики, уже слегка захмелевшие, позволили себе расстегнуть меховики и снять набрюшники — вольность, которую осуждал Пламяслав и не приветствовал Отец Огневик. Все бросились поздравлять удачливого рыбака, громко дивясь его оборотистости, и только Головня сидел, как громом пораженный — молчал и с изумлением смотрел на Сияна. Страшное известие оглушило его. Он сидел и повторял его про себя, не веря услышанному. Искра пойдет за Павлуцкого. Как смириться с этим? Как принять?

Израненный факелами сумрак дрожал над стойбищем, распадался на опаленные куски. Головне было душно. Он хотел скрыться от благого Бога, но где? В тайге? Или у Павлуцких? Мир не принимал его. От безнадеги щемило сердце. Он кружил по общине как слепой, лихорадочно припоминая все события последних дней, искал выход, но не находил. Думал броситься к Сияну, умолить его подождать с помолвкой. Потом решил пойти к Отцу Огневику, потолковать с ним — авось снизойдет к смиренной просьбе загонщика. С отчаяния хотел даже ринуться к Жару — пусть созовет собрание, а уж там посмотрим. Мысли вспыхивали одна за другой — горячие, яркие — и немедленно тухли, словно раскаленный кусок железа в холодной воде. Все было тщетно, надежда умерла.

А потом в памяти всплыл голос Сполоха: «Хоть к колдуну в зубы».

Что за странное проклятье! С чего вдруг к колдуну? Мог ведь сказать: «Иди ты ко Льду» или «Провалиться тебе на этом месте», но сказал: «К колдуну». Это — знак, как и тогда, у проруби. Пламяслав говорил: «Когда мы жили у большой воды, Лед держался от нас в отдалении, а про колдуна мы и не слыхали. Последние времена грядут, оттого и сыпятся на нас несчастья: голод, черные пришельцы и колдун».

Воплощенное зло, смертельный яд. Откуда явился этот колдун? Из какой общины пришел? Отрыжка мрака, смрадная гниль, тлетворный искус. Так говорил Отец Огневик.

Почему бы и впрямь не пойти к колдуну?

Нечто отвратительное и склизкое рисовалось воображению: черви в навозе, разложившиеся трупы, личинки в гнилом мясе. Душа Головни коробилась, что-то злое, лютое нарастало в нем.

Огонь мигал и скалился, не желая отпускать Головню. Чада благого бога носились по стойбищу с факелами, орали свадебные песни, но загонщик понимал: каждый факел — это Его око, выслеживающее нестойких. Вождь сделал ошибку, когда вел беседы с Искрометом при горящем очаге. Огонь услышал его и внушил Головне затею подарить реликвию дочери Сияна, чтобы он разболтала все Огнеглазке. Головня поступит иначе: он не возьмет с собой факел. Он уйдет в полумрак — пусть господин холода примет его и защитит от всевидящих глаз Огня.

Так он решил. И ушел, злорадствуя: «О Огонь, Ты следил за мной, но я ускользнул от Тебя. Твои чада опьянели от сытости. Даже Говорящий с Тобой не заметил моего ухода».

Дождался, пока мужики начнут дремать, набрал вареного мяса из горшков, взял в мужском жилище котелок для воды, прихватил топорик, чтобы рубить ветки, не забыл также плетеные снегоступы, и пошел в загон. Там оседлал лошадь-трехзимку — хорошего, крепкого зверя.

В последний раз оглянулся на стойбище: веселье уже затихало, факелы гасли, гул распадался на отдельные голоса и звуки. Вспыхнула ликующая мысль: «Я обманул Тебя, Огонь!». Но радости не было — был страх. Все тело содрогалось, а душа вопила, извиваясь как полураздавленный червяк: «Одумайся, куда идешь! Возврата не будет! Кем ты станешь там? Приспешником Льда, отродьем мрака. Позором своих предков. Задумайся над этим!». Но Головня отвечал, садясь в седло: «Предкам уже все равно — я отрекся от Огня».

Он не уходил навсегда. Он уходил, чтобы вернуться. Но вернуться не таким, каким был, а совсем иным — свободным, могучим, познавшим колдовскую силу. И пусть все дрожат: Отец Огневик, Ярка, Сиян, все! Скоро им станет тошно!

Глава шестая

На четвертый день тайга осталась позади, и начались ледяные поля — скованные морозом бескрайние болота, усеянные хилыми тонкими деревцами и рощами ломкого колючего лозняка. Идти напролом нечего было и думать — приходилось то и дело объезжать заметенные снегом заросли, выискивая речушку или озерцо, шарахаться по бугристыми топям, сбивая копыта усталой лошадке.

В детстве мать говорила ему: «Будешь себя плохо вести, отдам колдуну». Он замирал от страха, сраженный этой угрозой, и спрашивал мать: «Кто такой колдун?». Она отвечала: «Приспешник Льда, злой чародей. Он живет за большой водой, за Каменной лощиной, в ледяных полях, в студеных горах, в красной скале на берегу великой реки». И Головня ужасался еще больше, потому что не мог представить себе, как можно жить за большой водой. Он спрашивал мать: «Зачем колдуну столько воды?», и мать отвечала: «Огонь разлил ее, чтобы колдун не ходил в тайгу».

Матери не стало, но слова эти повторял Пламяслав: «Как увидите красную скалу на берегу великой реки, бегите прочь. Это — проклятое место. Всяк вошедший туда будет заморочен и навечно отдан Льду. Там обитает колдун, насылающий мор и голод».

Говорят, кто-то видел эту скалу. Говорят, смельчаки приближались к ней и успели рассмотреть чародея, взирающего на них с утеса, но бежали сломя голову и все как один утратили разум, похищенный ужасными посланцами злого волшебника.

Ноги и руки Головни цепенели и сердце замирало от страха, когда он думал об этом. Но он продолжал упрямо гнать лошадь, вспоминая, как несправедливо обошлась с ним судьба. Только вперед, не останавливаться! Пусть он погубит свою душу, но отомстит за все обиды. И получит Искру.

Загрузка...