— Ты-то куда собрался, демон безголовый, кара моя небесная? Хочешь погибать — погибай, слова не скажу, а детей не трожь. Мои они, кровные, не отдам.
— Что ж ты… в Науку верить… — бормотал Жар.
— Я верю в прельщение и скверну. Их там хоть лопатой греби. А Наука где-то там, далеко, обо мне Она, небось, и не знает даже.
Косторез, огорошенный непослушанием жены, пробовал уговорить Рдяницу, действовал лаской и запугиванием, но все было тщетно. Рдяница стояла на своем. Увидев, как слуги выносят вещи, она завернула их обратно.
— Один поедешь, — сказала мужу. — Устроишься где-нибудь. А я с детьми здесь останусь.
— Но Головня велел…
— Я с детьми останусь здесь, — отчеканила Рдяница.
Косторез развел руками. Никогда у него не получалось переспорить жену. Всегда за ней оставалось последнее слово. А все потому, что Рдяница презирала мужа, полагала его растяпой. «Другие вон по правую руку от Головни сидят. А ты только вздыхаешь да охаешь», — бурчала она на Костореза. Что правда — то правда. Не такой Косторез был человек, чтобы пыжиться от важности и вгонять других в трепет. Показать зубы, рявкнуть как следует, заставить себя слушаться — это было не для него. На собраниях сидел тише воды, ниже травы, отмалчивался, витал в облаках. И вообще ничего знать не хотел, кроме своего ремесла. Жена приходила от этого в ярость. С упорством редкостным старалась пробудить в муже хоть подобие честолюбия — бесполезно. «Какой ты мужик! — говорила она. — Рохля, а не мужик! На других-то глянь…». Жар грыз ногти, страдал, но измениться не мог.
И вот теперь взбалмошная баба готова была столкнуть его лбами с Головней. При одной мысли об этом Жар цепенел. Он благоговел перед вождем. Он трепетал перед ним, как дитя трепещет перед строгим отцом — иногда обижаясь, но не мысля жизни без него.
Рдяница распалялась все больше, кричала так, что перекрывала гул голосов в общине. Жар не знал, куда деваться. Больше всего на свете он не любил выяснения отношений на людях. Иногда, поругавшись с женой, целый день ходил как во сне — ничего не видел, ничего не слышал. Но теперь страх перед вождем пересилил, и Жар заорал:
— Хватит! Быстро начала… ну, быстро!
Рдяница на мгновение умолкла, раскрыв рот от неожиданности, но тотчас подобралась как волчица перед прыжком.
— Посмотрите на него! Голосок прорезался? Ты бы лучше так перед вождем выступал, крикун. Что, хвост поджал? И все вы поджали. А я вот не боюсь. Да! Ни его, ни Науки, никого.
— Раз смелая, сама ему… — огрызнулся Жар. — А мне нечего тут…
— А вот и скажу. Думаешь, испугаюсь? Выкуси! Вот прямо сейчас пойду и скажу.
И она пошла.
Головня стоял возле женского жилища: обсуждал с Сияном и бабкой Варенихой, сколько чего оставить девкам и сколько взять с собой. Варениха, вздымая руки, сокрушалась:
— Как же они без мясца-то? Без мясца им никак. Хоть на один кус, хоть за щечку положить, хоть лизнуть.
— Не гунди, карга, — хмуро отвечал Головня. — У них молоко будет.
— Ах, кормилец, да без мясца же нельзя! И молочко, конечно, и ягодки, и рыбка, корешки — мясцо-то к ним ай как хорошо!
Головня отмахнулся, сказал Сияну:
— Короче, так: строганину неси Лучине, а себе и девкам оставишь ту, что здесь лежит. Говоришь, нет там ничего? Ну так пусть дурехи соображают следующий раз. Поголодают немного да думать начнут.
Он развернулся, чтобы уйти, и тут на него налетела Рдяница.
— Никуда я не поеду, — торжествующе заявила она.
Головня скривился как от зубной боли.
— Буду я тебя слушать, — буркнул он, отодвигая Рдяницу плечом.
— Будешь! Кто тебе еще правду скажет?
Головня зашагал прочь, не обращая на нее внимания. Рдяница поскакала следом — черная, с развевающимися длинными лохмами, сухая и остроносая, как облезлый хорек.
— Что рожу воротишь! — надрывалась она. — Думаешь, все тут легли под тебя? Все хвосты поджали? Я — Артамонова, как и ты, бесеныш. Мы все тут — Артамоновы. Забыл? Пусть Жар и Сполох губят свои души, если такие трусы. А я останусь здесь. И детей не отдам в твои грязные лапы. Слышите, люди? Проснитесь. Поглядите на него. Мало ему трех отнятых жизней, растленному пятерику. Он всех хочет повязать скверной. Почему молчит собрание? Почему род не скажет своего слова?
Голос ее, трескучий и гнусавый, далеко разносился по общине. Люди отрывались от дел, с изумлением вслушивались в него, цепенея от страха. Еще не стерлась из памяти жуткая участь Отца Огневика и его родных — черепа на шестах беззвучно выли от отчаяния. Должно, с глузду двинулась шалая баба, утратила разум и страх.
Головня остановился, набычился, повернувшись к ней. Этот бабский бунт начал ему досаждать. В словах Рдяницы было много правды, но правды порочной — ведь за ней стояли низвергнутые боги. Собрание, род — эти слова, еще недавно святые, теперь взбесили Головню. Наука велела ему идти в мертвое место. При чем тут собрание? Какой к демонам род, когда Головня избран самой богиней?
— Сполох, — бросил он, не сводя взора с крикуньи.
Помощник не услышал — стоял возле загона и, обхватив за шею корову, разжимал ей пасть ошкуренными еловым суком, пока его товарищ спиливал животине наросты на зубах. Но услышали люди, и внезапная тишина установилась в общине. Никто не шевелился, все умолкли, и в повисшей тишине пронзительно грянул где-то плач ребенка. Головня почувствовал, как незримо натянулась жила, будто мир подвис над пропастью. Упадет — не упадет? Здесь и сейчас решалась судьба общины. Вот она, еще одна развилка: как обломать рога дерзкой бабе? Как разделаться с ней, если за ее спиной могуче нависает темная громада обычая? Как разбить эту скалу?
И Головня повторил громче:
— Сполох!
Помощник отпустил корову, посмотрел на него, отдав товарищу сук.
— Возьми эту горлопанку и примотай ее за руки к саням, — приказал вождь. — Пусть бежит за нами как запасная лошадь.
Сполох выкатил глаза, не веря своим ушам. Приковать общинника? Как это? Человек ведь — не собака, не раб. Он — родич, плоть от плоти твоей, кровь от крови. Человек без рода — что волк без стаи, одинок и безотраден. Чужаков обманывай и ненавидь, если хочешь, но родич — святое. Кто поднимет руку на своего? Только безумец.
Головня прикрикнул:
— Оглох что ли?
И сжал кулаки.
Сполох дернулся вперед, но опять остановился, спросил:
— Земля мне в очи, неужто и впрямь хочешь привязать ее к саням? — От взгляда вождя его передернуло. — Разрази меня гром, она же из нашего рода!
— Ты слышал мой приказ?
Медленным шагом, понурившись, точно наказанный ребенок, Сполох поплелся в мужское жилище за ремнями. Рдяница, умолкнув, следила за ним, будто взывая беззвучно: «Остановись! Одумайся!». И вместе с ней, казалось, то же самое твердила вся община — от мала до велика.
Сполох вышел из жилища, волоча за собой длинный сыромятный ремень. Воскликнул с отчаянием, все еще на что-то надеясь:
— Так что ж, вязать, что ли?
— Вяжи-вяжи, — ответил Головня.
Косолапя, тот приблизился к оторопевшей бабе, пробурчал ей что-то, словно извинялся, Рдяница выкрикнула, отшатнувшись:
— Только попробуй!
Сполох опять что-то пробубнил, кивая на ее руки — видно, просил вытянуть их вперед. Рдяница подбоченилась, плюнула ему под ноги. Головня не выдержал — изрыгнув проклятье, подскочил к обоим, отобрал у помощника ремень и взялся за дело сам.
— Гляньте, люди, что делается! — заголосила Рдяница, вырываясь. — Меня, кровинку вашу, как собаку паршивую вяжут, а вы молчите. Где же ваша смелость? Где ваша Артамоновская гордость? Сегодня меня, а завтра вас всех так повяжут. Что молчите? На помощь, Жар! Разве не жена я тебе больше? Сиян, и ты язык проглотил? Только по бабам бегать горазд, ходок нечастный. Искра, ты тоже струхнула, девка? Подними голос за невинную. Глядите на мое унижение. Не мне, а вам в душу плюют. Какие вы Артамоновы! Вы — зайцы. Трусливые мыши. Бессильные птенцы…
— Умолкни, зараза, — пыхтел вождь, потащив ее на ремне к саням, доверху груженым шкурами. — Хочешь, чтоб я тебе еще и поганый рот замотал?
Искра взвизгнула, всплеснув руками:
— Отпусти ее! С ума сошел?
Люди загудели, растерянно переглядываясь.
Рыча от ярости, Головня затянул тугой узел на задней спинке саней и рыкнул на общинников:
— Трусливые недоумки, Отцы обманывали вас! Мертвое место полно сокровищ. Вам нечего бояться. Мы уже были там: я и Сполох. И видите, живы. А вы что? В ходуны наклали?
Лицо у него было багровое, на лбу блестели капли пота. Казалось, и не вождь это вовсе, а демон, принявший его обличье. Так страшен он был в тот миг, что каждый невольно потянулся за нательным оберегом и прошептал заклятье от злых чар. И даже Искра похолодела, увидев преображение мужа, и отшатнулась от него. А Головня произнес, обведя всех грозным взглядом:
— Кто спорит со мной, спорит с Наукой. Я — глас божий. И всяк выступивший против меня будет покаран десницей великой богини. Не вашей волей я поставлен, но волей Науки. А кто еще посмеет воззвать к воле общины, пусть пеняет на себя. Загрызу нечестивца.
Мимо Волчьих запруд, обогнув старицу и Мертвый бор, вышли к Тихой реке. Здесь передохнули, наловили рыбы в прорубях и двинулись дальше, петляя по извилистому руслу. Угрюмые лохматые быки, выбиваясь из сил, тянули сани через нетронутый наст. Справа и слева, утопая в сугробах, бежали собаки. Люди ехали как на тот свет: обреченные, подавленные, опустошенные. Ни песен, ни шуток, только понукания возниц да тихие разговоры.
По берегам теснился сосняк, меж звенящих от мороза стволов лезли льдистые кусты голубики, ветер шатал хрупкие веточки ив, поднимая печальный перестук. А наверху, среди бушующих духов тьмы и холода, то и дело вспыхивали яркие огни, масляно растекавшиеся по опрокинутому блюду неба.
Головня, видя робость на лицах родичей, подбадривал их:
— Если Наука с нами, кто против нас?
Однажды наткнулись на брошенную стоянку зверолюдей. Снег вокруг кострища был истоптан голыми ступнями, там и сям валялись человеческие кости — расколотые вдоль, с высосанным мозгом. Общинники, узрев такое, задрожали, иные завопили, что дальше хода нет — начинается проклятая земля. Головня прикрикнул на трусов, надавал по шеям, быстро навел порядок. Обоз двинулся дальше.
Ехали медленно, с частыми остановками. Мужики ставили капканы, черпали сачками рыбу из омутов, бабы и невольники кормили скотину, подновляли поножи быкам, прижигали им копыта, чтобы не гнили. Запасы сена стремительно таяли, и Головня с досадой чувствовал, что придется снова отправить Лучину в летник. Чтобы сбить нараставший ропот, он освободил Рдяницу, прегрозив, что следующий раз уже не будет так отходчив. Пустые угрозы! Обретя свободу, баба только выиграла: люди теперь чествовали ее как мученицу и шпыняли Жара-Костореза, что не смог постоять за жену. Головня, видя это, свирепел, но молчал.
С Искрой тоже продолжался разлад. Хоть и пошла она с ним в мертвое место, но гнев не умерила, пилила каждодневно, так что Головня от греха подальше пересел верхом на быка, чтоб не сидеть в санях бок о бок с ворчливой супругой.
Ни в ком он не находил поддержки, даже Сполох и Лучина, верные друзья, и те впали в сомнение. Боялись возмездия за свою верность вождю. Бодрость их сменилась колебаниями, прямота — уклончивостью, самоуверенность — унынием. Яд крамолы проник в их души. Головня не знал, как вдохнуть в них новые силы. Он и сам понемногу начал сомневаться, не напрасно ли погнал людей в мертвое место. «О великая Наука, — молился он. — Дай мне знак, протяни спасительную длань».
И богиня, как не раз уже бывало, помогла ему. Как-то поздним вечером, пока он сидел в одиночестве у затухающего костра, перед ним мелькнула чья-то тень. Он вздрогнул, решив, что сам Лед явился по его душу. Но вместо злобных демонов его взору явилась служанка. Упав на колени, она подползла к нему поближе и промолвила, преданно заглядывая в глаза:
— У моего брата есть важное известие для тебя, господин. Позволь ему предстать перед тобой.
В зрачках ее вспыхивали уголья, зубы тускло белели во тьме. Головня недоверчиво покосился на нее. Мысли его гуляли далеко, пришлось напрячься, чтобы понять, о чем речь. Ах да, брат. Наверно, это тот, за которого когда-то хлопотала Искра. Ничтожный заморыш, сопля. Кажется, его пристроили таскать дрова для женского жилища, чтоб не околел на выгоне. И что же теперь? Новые просьбы? Почуяли слабину, зверята…
— Ладно. Где он сам? — спросил Головня.
— Здесь, господин. Ожидает твоего слова.
— Давай его сюда.
Служанка, склонившись, спиной шагнула в полумрак и, повозившись, вытолкала оттуда невысокого худощавого паренька в изодранном меховике. Тот пал на колени, уперся рукавицами в снег, приняв собачью стойку.
— Выкладывай, — коротко приказал Головня.
Паренек тихо залопотал:
— Надысь Костровик да Румянец совет держали — как жизни свои спасти да жуткой гибели избегнуть. Пошли к Чирью, а тот им сказал, мол, Артамоновы все как один вождем недовольны, жалуются, что, мол, злу поддался, душу потерял, ведет, мол, всех ко Льду в зубы. И этот Чирей толковал со Стрелком, мол, на Рычаговых надо грех перекласть, авось справятся. Слышал я, там был еще Остроухий, но сам не видал, говорю с чужих слов. А вот что видал: Теплыш похвалялся, будто к Искре вхож и будто ведет с ней всякие речи, опасные речи — на тебя наговаривал, господин! И Красноносый это слышал, клянусь Огнем, господин. Спроси его, он подтвердит.
Головня нахмурился. Остроухий — это Багряник, прекрасный охотник. Любо-дорого смотреть, как сажает медведей на рогатины. А Красноносый — это, видимо, кто-то из Рычаговых. Как Чирей и прочие. Для Головни они все были на одно лицо. Бурчат себе и бурчат — кого это волнует? Но Искра, отрада, радость сердца, сладкая зазноба, неужто и она спелась с крамольниками? За что? Не верилось, не хотелось верить. Теплыш этот… Ничего у него с Искрой нет, пустое бахвальство, выпендреж. Речи он с ней ведет… Куда ему, пустобреху, соперничать с вождем? Нос только задирает, подлец, мелкий пакостник. Надо ему нос этот паршивый подрезать, чтоб не забывался. Лучине и поручить…
И все же где-то глубоко в душе проклюнулось сомнение: а вдруг все правда? Вдруг демоны зла таки совратили Искру? Как быть?
— Ты правильно поступил, что пришел ко мне, — медленно произнес он, стараясь говорить ровным голосом. — Я богато награжу тебя. А теперь ступай и никому не говори того, что сейчас сказал мне.
Парень вскочил и был таков, даже поклониться забыл. Головня же глубоко задумался. Что же это получатся — все против него? Даже на родичей нельзя положиться. Каждый мечтает избавиться от избранника Науки. Но почему? За что ему такая мука? Разве он не выбивается из сил ради общины? Разве он не радеет об общем благе? Он вернул людей в лоно истинной веры, избавил их от своенравного Отца, научил убивать — и вот награда. Презренные скоты, неблагодарные сволочи… Ну хорошо же, хватит быть добреньким. Они у него попляшут. Грязью умоются. Пора врезать как следует, чтобы башки по снегу покатились. Чтобы взвыли как ошпаренные. Чтобы и мечтать забыли о самовольстве. Пусть убедятся, глупцы, что здесь есть только одна воля — воля Науки. Пусть прикусят свои болтливые языки и идут в одной упряжке.
А в небе дрожало и пучилось желтое сияние, в которое утыкались черные иглы сосновых крон, и кроваво дышал умирающий костер, будто сам Огонь хрипел из подземных чертогов: «Нет надежды. Нет надежды». И Головня скрипел зубами и грыз затвердевший от мороза кончик рукавицы, явственно ощущая, как смыкается вокруг него холодный обруч ненависти. Завтрашний день решит все: быть ему вождем или нет.
— Заряника! — позвал он служанку.
Та проявилась из сумрака, хрустнув снегом. Волосы ее выбились из-под колпака, прикрыв одну щеку, в глазах засветились льдинки.
— Разбуди Сполоха и Лучину, пусть придут сюда.
Заряника беззвучно упорхнула.
Головня уже знал, как поступить. Завтра он разрубит этот узел, а Лучина со Сполохом ему помогут.
Оба помощника явились заспанные и хмурые. Головня наблюдал из-под бровей, как они рассаживаются, как трут глаза, сняв рукавицы, как потирают животы. Надежа и опора, вернейшие из верных… У Отца Огневика был Светозар, а у него — Сполох и Лучина. Таков выбор Науки. Не ему пенять на волю богини.
Он подождал, пока они совсем проснутся, и коротко поведал о том, что рассказал ему невольник. Сполох брякнул, не дослушав:
— Ножом по горлу — и вся недолга. — Но тут же опомнился. — Погоди-ка. Чирей, говоришь? Земля мне в зубы, это же — дядька Знойники. Разобраться бы надо…
Головня с неприязнью взглянул на него. Знойникой звали Рычаговскую девку, которую вождь дал в услужение. Та до того приглянулась помощнику, что тот уже подумывал о свадьбе. Головня ничего не имел против, но сердился, когда Сполох пытался устроить судьбу родственников невесты. «Велика заслуга — пролезть в кумовья! — говорил он. — Пускай сначала заслужат». Они и служили: охраняли стадо, возили сено из летников, ходили в тайгу за дровами. До сего дня Головня был ими доволен. И вот поди ж ты — такая незадача: дядька Знойники попался на мятежных речах. «Глубоко же крамола корни пустила, — подумал Головня. — Пора обрубить».
Лучина остался беззаботен.
— А по мне — болтовня это все, — зевнул он. — Артамоновы с Рычаговыми никогда дружбу не водили…
— Это вас обоих не касается. Слушайте, что вы должны сделать.
Помощники слушали. Задумка Головни была столь неожиданна, что поначалу им показалось, будто вождь шутит. Сполох недоверчиво морщил лоб, размышляя, Лучина чесал затылок и хмыкал. Головня видел: их гложут сомнения, но ему было мало дела до этого. Он призвал их не для совета — для исполнения приказа. А в конце добавил, чтобы придать ретивости:
— Вы, мои верные друзья, безупречно служите Науке и достойны награды. По возвращении получите от меня по пятку лошадей и пятку коров. Так решил я, волею Науки вождь общины Артамоновых. Вы можете оставить скотину себе или обменять на что-то иное — это ваше право. Но подаренное мною будет принадлежать вам, а не общине. И да поразит меня язва, если я отступлю от своего слова.
Сполох и Лучина растерянно уставились на него, не смея верить своему счастью. Оно и понятно: где это видано, чтобы скотиной владел кто-то один? Скот — он как тайга или небо: принадлежит всем. Разве можно подарить кому-то кусочек тайги? Смешно даже и говорить!
Первым очухался Сполох. Спросил, растянув губы в улыбке:
— А не обманешь, вождь?
— Наукой клянусь и ее стихиями!
— Тогда я за тебя в огонь и в воду, только скажи.
Другого ответа вождь и не ждал.
И вот Головня снова видел перед собой лицо Отца Огневика: сухонькое, морщинистое, оно мялось в изумлении, а черные гагачьи зрачки прятались под спутанными бровями.
— Ты?! Ты?!
Куда только делось хваленое красноречие? Отец разевал рот, силясь извлечь из себя хотя бы слово, но вместо этого получался лишь короткий хриплый возглас: «Ты?!».
Много зим спустя, когда память о старике уже развеется по ветру, Головня будет вспоминать этот взгляд и усмехаться: «Лихо! Самого зависть берет. Молод был, горяч, скор на расправу».
Еще он запомнил обжигающую тяжесть копья в руке и ликование, наполнявшее душу. Он вернулся от колдуньи, чтобы восстановить справедливость. Он был орудием забытой богини, отправной точкой возрожденной истины, карающей десницей миродержицы.
— У меня хорошие вести!
Так он сказал, выскочив из нарт. Позже услужливые песнопевцы придумали ему напыщенные речи, которые он якобы произнес, обращаясь к родичам. Но мерзкая память беспощадна. Ничего особенного он не сказал, да и не мог сказать: плетение словес — удел немногих.
— У меня хорошие вести.
Он произнес это, и вся община замерла с надеждой и затаенной радостью. Словно многоголосый беззвучный крик излился из нее, и было в этом крике отчаяние и страх, и жажда избавления, и скорбь, и мрачная решимость. «Спаси нас от Отца, — молили Головню родичи. — Он вконец измучил нас».
И был грозный голос:
— Где ты обретался?
Это говорил старик, обретя дар речи.
Ах этот тщеславный, гордый, надутый старик! Он еще мнил себя вершителем судеб общины, не видя, что пришли новые времена. Он тщился вызвать в Головне трепет, не зная, что всего через мгновение будет ловить ртом воздух и хвататься за древко, торчащее из груди, а черные глазенки его будут в изумлении таращиться на вчерашнего изгоя, нежданно обретшего сверхъестественную силу.
— Огонь и Лед — ложные боги. Не им надо поклоняться, но всемогущей Науке, сотворившей все сущее.
Голос Головни звенел над становищем, вгоняя в оторопь всех и каждого. Потрясенные его преображением, люди внимали ему как зачарованные. Ведь совсем недавно он уходил обиженным юнцом, а вернулся вдохновенным пророком. Как тут не смутиться?
— Смрт йртк!
Этот рык еще долго преследовал Головню. Уже избавленный от опасности, он просыпался в холодном поту и твердил дрожащими губами: «Смерть еретику!».
— Еретик — это ты, Светозар, — выкрикнул он, — и все огнепоклонники.
А потом была кровь, и смерть, и беспредельный ужас на лицах родичей. И надломленный, больной рев, от которого содрогнулось небо. Это Светозар ухитрился таки вырвать из рук Головни копье, которое тот всадил ему в живот, и, хрипя, вытаскивал из себя железный наконечник. Рядом лежал мертвый Отец Огневик — кровь, сочившаяся из его груди, растапливала снег вокруг, темным пятном растекалась по обнажившейся земле. И страшно визжала Ярка, прижав ладони к вискам.
Вспоминать это было приятно, как вспоминать удачную охоту.
Головня помнил, что когда все кончилось, он пошел к Искре: расхристанный, бешеный, с руками, блестевшими от крови и снега. Искра вопила от страха, прижимаясь к бревенчатой стене, и прятала лицо, сжимаясь в комочек. Но Головня был разгорячен и свиреп — изгнанник, отнявший жизнь у Отца. Он сказал ей:
— Не бойся меня. Это я, Головня. Я приехал, чтобы дать тебе счастье.
И протянул ей дивную вещь — бусы из серебра, самоцветов и льдинок. Он нашел их в жилище колдуньи под ворохом гнилых шкур и разбитых черепков. Нанизанные на серебряную цепочку, они переливались холодным тусклым светом — застывшие круглые капли, слезы изгоев. Он привез их в общину, чтобы порадовать девчонку. Он протянул ей свой подарок, и самоцветы странно заискрились, омытые подтаявшим снегом: молочные опалы и жемчуга, дымчатый хрусталь, темно-синие аметисты, моховые агаты с зелеными прожилками.
А снаружи метались люди, и ржали лошади, и рушилось что-то с треском и грохотом, и гремели неистовые ругательства. А потом распахнулась дверь, и в жилище ворвался Сиян. Смертельно бледный, он шагнул к Головне, вытянул указующий перст:
— Ты от Льда, я от Огня. Сейчас и навсегда — изыди прочь. Изыди прочь.
— Вон! — взревел Головня. — Вон!!! Неужто ты думаешь, глупец, что я причиню вред твоей дочери?
Странные то были слова для человека, мгновение назад убившего троих родичей.
Толстый Сиян упирался изо всех сил: пыхтел, хватался за косяки, бормотал молитвы. Но страх разъедал его тело. Он не посмел поднять руку на демона, отнявшего жизнь у Отца, и Головня выпихнул его из жилища.
Артамоновы бежали кто куда: в жилища, в тайгу, в заросли тальника. Огонек вообще удрал к Павлуцким, умчался на собачьей упряжке. Головня не преследовал его — он был упоен счастьем.
Длинные волосы девчонки рассыпались по спине, тонкие пальцы обхватили лицо, спрятав зажмуренные от страха глаза, она тихонько скулила, не смея взглянуть на него, и вздрагивала плечами.
А бусы, которые он держал, покачивались в сумеречном свете и едва слышно постукивали друг о друга: чарующе бледный, как небесная пелена, опал, густо-лазурный аметист, зеленый в разводах агат… Отец Огневик — и тот не носил подобного.
— Отбрось страх, Искра. Я, Головня, пришел к тебе, как обещал, и теперь никто не помешает нашему счастью. Взгляни на мой подарок. Ни у кого нет ничего подобного.
Глаза ее — как золотые песчинки в воде. Пальцы медленно сползли с лица, прочертив на нем красные полосы, волосы упали на лоб. Осторожно, как лисенок из норки, она глянула сквозь спутанные лохмы на Головню и на бусы. Мгновение колебалась, а потом робко протянула руку. Кончики пальцев коснулись круглых камешков, заскользили вниз по серебряной цепочке.
— Это тебе, — проговорил Головня, замирая от предвкушения.
Он шагнул к Искре, надел ей бусы на шею. Потом наклонился и поцеловал: сначала в лоб, потом в нос, а потом в губы. Даже не поцеловал, а едва притронулся, будто пыль смахнул, но затем увидел ее взгляд — ждущий, волнующий, жаркий — и бросился в сладкий омут, забыв обо всем на свете.
Ах, это было упоение! Будто сама богиня оказалась в его объятиях.
— Я сделаю тебя владычицей мира! — кричал он в восторге. — Я брошу к твоим ногам всю тайгу! Ты и я — мы понесем людям свет истины. Мы сметем всех, кто посмеет противиться нам. Пусть плачут враги — мы посрамили их. Мы пошли наперекор судьбе и победили. Веришь ты в это, Искра? Чувствуешь ли ты то же, что и я?
А снаружи носились люди и лаяли собаки, и безутешно выли бабы над телами Отца Огневика, Ярки и Светозара.
Головня открыл глаза, уставился в островерхий потолок. В дыре между перекрещенных слег дымилось темно-серое тяжелое небо. Запах хвои тонул в вони старых шкур. Спавшая рядом жена глубоко вздохнула, повернулась на правый бок. Он посмотрел на ее лицо: слегка припухшее, с морщинками в уголках глаз, с волосами, налипшими на лоб. Сейчас, когда она спала, Головня вдруг отчетливо увидел все ее внешние изъяны: чересчур острый нос, слишком выпуклые скулы, неровные желтые зубы, проглядывавшие меж полуоткрытых губ. И все же он любовался ею. Не мог не любоваться. Ведь он помнил, как она смеялась над его шутками, помнил ее радость от того, что понесла дитя, помнил упоение первых дней семейной жизни. Теперь она огрубела чертами, но все же сквозь эту потускневшую бабью личину отчетливо проглядывала та девчонка, которая похитила его сердце. И вождь печально вздохнул, подумав: «Отчего же теперь мы так отдалились друг от друга?».
Давить крамолу Головня начал с Рычаговых: велел охотникам схватить всех рабов, о которых говорил брат служанки, и привести к нему. Когда дрожащие невольники со связанными за спиной руками были брошены к его ногам, Головня созвал общину и, произнеся назидательную речь о неизбежности кары, приказал Лучине и Сполоху перерезать изменникам глотки. Он сам определил, кто кого должен казнить: Сполоху велел убить Чирья, а Лучине — двух других заговорщиков. Сполох вздумал было отнекиваться, устрашенный такой лютостью, хмуро глянул на Головню, но вождь прикрикнул на него: «Про мой дар забыл уже? Хочешь по легкому отделаться? Я бездельников не привечаю. За подарки попотеть придется. Кровушки испить». И Сполох, опустив взор, достал нож.
Лучина таких сомнений не испытывал, действовал быстро и сноровисто, будто всю жизнь только и занимался убийствами. Положил приговоренных лицом в снег и старательно, с оттяжкой, перерезал им горло. Темная кровь проела наст до самого льда, перламутрово заблестела на слюдяной поверхности и быстро подмерзла, превратившись в бурую накипь. В мертвенной тишине слышалось тяжелое дыхание палачей и сдавленные всхлипы казнимых. Артамоновы, кольцом окружавшие место расправы, безмолвно взирали на страшную смерть троих невольников. Мужики хмурились, бабы отворачивались, рукавицами прикрывая рты, чтобы не вскрикнуть. Никто вступился за приговоренных, не отважился идти наперекор вождю. Так и умертвили всех троих — в оцепенелой тишине и каменной недвижимости. И даже ветерок, который то и дело выдувал порошу из-под гулких от мороза стволов сосен и елей, затих, точно испугался мрачной торжественности действа. И пляска духов, призывно сиявшая над разлапистыми кронами, стекла куда-то за окоем, утонув в непроходимых лесах. Все будто застыло, окоченев от дыхания Льда, не шевелилось, не двигалось, не моргало, и только поднимался пар от трудившихся в поте лица палачей, да дымно сочилась кровь из вспоротых глоток, густея и схватываясь на ходу. А чуть поодаль от места смерти, на пологом берегу, за островерхими жилищами и беспорядочно стоявшими нартами, гудели, волнуясь, Рычаговы, и высоко поднималось пламя их костра, озаряя тревожные лица, и колуном стоял дым, утыкаясь в вечно серое грязное небо.
Как только последний из крамольников испустил дух, Головня сказал родичам:
— Вот так Наука карает изменников. Богиня сурова, но справедлива. Никто не уйдет от ее мести. Но знайте: пока десницей она карает отступников, ошуей богато награждает верных слуг. Нет пределов благодеяниям ее! Сполох, Лучина и Жар! По воле Науки я отдаю каждому из вас по пятку лошадей и пятку коров. Владейте ими свободно! Да не покусится род на принадлежащее вам!
По общине пронесся изумленный гул. Родичи с ненавистью поглядывали на счастливчиков — чужой кровью те сколачивали себе достаток. Косились на Рдяницу — подымет голос неуемная баба или нет? Но та молчала. Да и с чего ей было возмущаться — ее муж был среди других прихлебателей. Глупо отказываться от подарка.
Головня повернулся к Лучине:
— А теперь пригони-ка сюда Рычаговых.
Тот вытер снегом окровавленный нож, сунул его в чехол. Стоявший рядом Сполох неотрывно смотрел на распростертые у его ног тела. Вид у Сполоха был жуткий: лицо искажено, выпяченная нижняя губа дрожала, ввалившиеся глаза смотрели затравленно и дико. Головня будто не замечал его состояния: сидел себе на шкуре и непроницаемо глядел вперед. Проклятие смерти витало над ним — проклятие того, кто борется со злом. Вновь и вновь всплывало в памяти перекошенное лицо Отца Огневика, и слышался рык Светозара: «Смрт йртк». Смерть еретикам, смерть отступникам. Теперь-то он сам готов был подхватить этот клич. Перед ним лежало три тела, а он уже думал о новых смертях, неизбежных и необходимых. И община, окаменев, взирала на него, предчувствуя собственную участь, и каждый примерял на себя личину покойника и трепетал, сжимаясь от страха. «Так им и надо, — думал Головня. — Так и должно быть. Если не вера, то страх приведет их к истине».
Вскоре явились Рычаговы. Нестройной толпой они приблизились к месту собрания и остановились за спинами Артамоновых, не смея протиснуться вперед. Артамоновы недоуменно оглядывались на них, шушукались, задетые тем, что вождь призвал на собрание чужаков.
— А ну расступись, братцы, — велел родичам Головня. — Пусть люди пройдут.
Родичи послушно расступились. Рычаговы потекли меж ними как река меж утесов. Увидев тела казненных, остановились, подались назад. Кто-то изумленно вскрикнул, другие горестно завопили. Несколько человек упало на колени, сотрясаясь в рыданиях. Какие-то бабы поползли вперед, воя как полоумные. Заметив среди них Знойнику, Сполох сорвался с места, подбежал к ней, схватил подмышки, потащил упирающуюся прочь, что-то нашептывая на ухо. Та верещала, мотая головой, рвалась из железных объятий охотника, лупила его пятками по голеням.
Головня молча наблюдал за ними, не дрогнув ни единым мускулом. Но в душе опять поднялось сомнение — правильно ли он действует? Не ошибается ли?
Волнение не утихало, и Головня рявкнул:
— Тихо!
Однако сейчас даже его окрика не хватило, чтобы навести порядок. Слишком большое горе охватило людей, чтобы они могли услышать голос вождя. Артамоновы — и те, казалось, прониклись сочувствием к рабам, загудели, негодующе поглядывая на Головню. А тот, устав ждать тишины, поднял над собой раскрытую ладонь и грянул, указав на трупы:
— Видите негодяев? Они мечтали избавиться от меня и были за это наказаны. Никто не смеет злоумышлять на избранника Науки! Никто и никогда. Слышите? Но богиня незлобива и отходчива. Она не хочет терзать вас до конца ваших дней, хотя вы, скоты, и заслужили это. Великая Наука по милости своей дает вам возможность искупить свою вину. Вы, Рычаговы, долго ходили во грехе, но теперь пришло время искупления. В эту ночь богиня явилась ко мне и сказала: «Сын Костровика! Рычаговы достаточно претерпели за свою злобу и упрямство, пора проявить снисхождение. Пусть те, кто верно служит мне, будут освобождены из неволи по прибытии в мертвое место. Передай им Мое слово: поклонившиеся Мне, великой Науке, встанут вровень с первыми избранниками, и никто не попрекнет их прошлым». Так сказала Наука, и я, Головня, богоизбранный вождь этой общины, поклялся выполнять ее волю.
Изумленный гул прокатился по толпе. Головня окинул взором собравшихся и закончил:
— Радейте и пекитесь о Науке, и тогда Она порадеет и будет печься о вас.
— О великий вождь! — выкрикнула Заряника, служанка. — Скажи, что мы должны сделать ради свободы?
Вот это был уже толковый разговор. Головня посмотрел на девку, мысленно благодаря ее: «Молодчина! Так держать!».
— Будьте преданы Науке и мне, исполнителю Ее воли, — объявил он. — Так вы избавитесь от оков.
Все зашумели, взбудораженные, заспорили.
— Это что же? — выкрикнул лохматый Пылан. — Рычаговых вровень с нами поставить хочешь?
Головня сделал вид, что не услышал. Он ждал, что ответят невольники.
А Рычаговы пребывали в смятении. Шутка ли: им предлагалось принять веру того, кто перебил половину их родичей. Что за чудовищный поворот судьбы?
Наконец, не дожидаясь, пока все придут к общему мнению, Заряника воскликнула:
— Мы сделаем все, что ты скажешь, великий вождь.
Головня кивнул. Теперь можно было перейти к делу.
— Я хочу, чтобы вы схватили моих родичей — Багряника, Теплыша и Стрелка. Я хочу видеть их здесь, перед собой, коленопреклоненными.
Сворой собак рычаговские мужики бросились выполнять повеление. Расталкивая оцепеневших от ужаса Артамоновых, они выволокли трех упиравшихся охотников из толпы и бросили их к ногам вождя. Несколько баб, стеная и вопя, кинулись к несчастным — их обхватили за пояса, втянули обратно. Никто не посмел вступиться за обреченных, все опускали головы и отводили глаза. Даже Рдяница молчала, хоть и пылала взором.
Зато Искра не выдержала. Полная ярости, она шагнула к мужу. Прошипела:
— Что ты хочешь сделать с ними?
Головня задрал нос, прищурился, промолвил с нажимом:
— Не влезай.
Но Искра не послушалась. Всплеснула руками.
— Совсем с ума сошел? Трех смертей тебе мало! Хочешь всех нас перебить? Ты обезумел, Головня.
Вождь не стал отвечать. Он повернулся к Лучине, кивнул на жену. Охотник сразу все понял: подступил к Искре, протянул руки, чтобы увести ее, но замялся, смущенный. Глаза женщины метали громы и молнии. Она покосилась на мужа, затем снова посмотрела на Лучину. Процедила:
— Только посмей, червь.
Повернувшись к вождю, она сказала:
— Запомни — если хоть волос упадет с их голов… хоть один волос… ты мне больше не муж. Так и знай.
— Не ты венчала, не тебе и разводить, — буркнул тот.
— Я тебя предупредила.
Головню затопило бешенство.
— Что, хахаля своего спасти хочешь? Думала, не узнаю о ваших шашнях?
— Что? — у нее вытянулось лицо.
Головня вскочил со шкуры, подбежал к стоявшему на коленях Теплышу.
— Повтори то, что болтал невольникам, паскуда.
Теплыш разлепил дрожащие губы.
— Ч-что п-повторить, в-вождь?
— Запамятовал? Напомнить? Не ты ли, скотина, уверял, будто к жене моей вхож? Не ты ли, мерзавец, уверял, будто ведешь с ней крамольные беседы? Вспомнил теперь, сукин сын?
Теплыш заморгал — часто-часто.
— Н-не было такого, вождь. Землей и небом клянусь — не было.
— Ишь ты, хвост поджал, как припекло. Да поздно. Теперь твою участь Наука решит: взвесит все проступки твои и благодеяния, и определит, куда направить: к Огню или Льду.
Искра бросилась к ним, дрожа от гнева.
— Кто тебе это наплел? Какая зараза постаралась?
У Головни дернулась щека.
— Уйди.
— А вот не уйду.
Головня опять глянул на своего помощника.
— Лучина!
Тот уже был тут как тут.
— Уведи ее в жилище. Она не в себе.
Но охотник опять не отважился прикоснуться к жене повелителя. Вместо этого принялся ее увещевать.
— Ну, пойдем же, Искра. Не тащить же тебя. Пойдем же…
— Кончай этот лепет, — рявкнул Головня. — Бери ее в охапку и неси.
Искра чуть не подпрыгнула от бешенства.
— Ты весь прогнил — от пяток до макушки. Уже и жены тебе не жаль, всех готов растоптать…
И, не дожидаясь, когда Лучина вступит в дело, она развернулась и зашагала к шкурницам. Притихшие родичи расступались перед ней, провожали почтительными взорами.
Головня хмуро смотрел ей вслед, с горечью чувствуя, что ниточка, связывавшая их, порвалась окончательно. Теперь-то уж возврата к прошлому нет. Острая боль накатила на него. Ужасно захотелось броситься за женой и помириться с ней. Но он унял порыв. Пусть себе идет, неблагодарная, раз такая глупая.
— Братья и сестры! — возгласил он с надрывом в голосе. — Те люди, что стоят сейчас на коленях, сговаривались погубить меня. Но великая Наука открыла мне их замыслы. И потому я, Головня, ваш вождь и проводник, решил отдать их на суд богини — пусть она решит, как поступить с их душами.
Схваченные задергались в крепких Рычаговских захватах, Багряник завопил:
— Поклеп! Все поклеп! Наговор это, вождь. Подлый наговор…
Ему вторил Теплыш:
— Невиновен! Невиновен! Пред Наукой и тобою — невиновен!
Головня поморщился, посмотрел на Рычаговых и выразительно чиркнул ребром ладони по горлу.
Рабы рьяно приступили к делу. Положив Стрелка и Теплыша носами в снег, начали резать глотку стоявшему на коленях Багрянику: скинули с него колпак, ухватили сзади за волосы, задрали подбородок. Багряник рычал и сыпал ругательствами. Один из рабов заткнул ему рот рукавицей, другой начал быстро пилить шею ножом, взятым у Лучины. Дело шло туго: не имея опыта в убийстве, они вскрывали шею, будто резали тушу — торопливо и небрежно. Из раны вовсю хлестала кровь, брызгавшая на палачей, но Багряник был еще жив и хрипел, бессильно разевая рот. Потом рухнул лицом в снег и, дернувшись несколько раз, замер. Палачи, отдуваясь и смахивая со лбов капли пота, подступили к Теплышу. Охотник извивался и вопил, отчаянно пытаясь вырваться из рук державших его.
— Спасите, спасите! — орал он родичам. — Не хочу умирать… не хочу! Не надо!
Среди собравшихся началась какая-то суматоха и толкотня: Артамоновы, не осмеливаясь бороться с вождем, принялись мутузить исполнителей его воли — Рычаговых. Лучина бросился разнимать дерущихся, а Головня недовольно прикрикнул на палачей:
— Ну же, кончайте этого крикуна.
Вопли Теплыша сменились хрипом и глотающими звуками. Залитый кровью, охотник тоже обмяк и упал на бок, побелев лицом. Стрелок взвизгнул:
— Долой Головню!
Ему нечего было терять.
Головня втянул носом морозный воздух, рявкнул что есть силы:
— Кому еще глотку вскрыть? Выходи по одному.
— Будь ты проклят! — завопила в ответ вдова Багряника — маленькая щекастая бабенка. — Будь ты проклят со своей Наукой и шайкой прихлебателей. Будьте вы все прокляты, подлые убийцы. Чтоб у вас сгнило нутро, шелудивые псы! Чтоб у вас перемерли все дети, а вы, больные и дряхлые, влачились по земле, нигде не находя приюта. Сдохните, сдохните, вонючие твари!
Она вопила, потрясая кулаками, и голос ее прыгал меж окаменелых от мороза стволов берез и лиственниц, стелился над утонувшей под настом рекой, пронзал спутанные ветви тальника, ударялся в засыпанные снегом прибрежные валуны. И ликующим эхом отозвался на ее вопли крик Стрелка:
— Бейте их, братья! Бейте без пощады!
Кто-то опрокинул на спину Жара-Костореза, начал лупить его ногами, не обращая внимания на истошно оравшую Рдяницу. Заметавшегося Лучину окружили, задышали недобро в лицо. Несколько мужиков кинулось отбивать Стрелка. Рычаговых оттеснили, отрезали от вождя.
Стоявший над Стрелком невольник торопливо вонзил ему нож в глотку, пугливо бегая глазами. Его трясло. Кровь капала с лезвия на носки ходунов. Он не замечал этого, растерянно глазея на тех, кто бежал к нему. Стрелок начал заваливаться набок, кашляя кровью.
Головня, увидев все это, сорвался с места, на ходу извлекая нож из кожаного чехла на поясе. Несколько Артамоновских мужиков попытались загородить ему путь, но отпрянули, прожженные бешеным взглядом. Вождь подбежал к орущей вдове Багряника, заорал:
— Молчи, сука!
И ударом кулака поверг женщину на снег. А затем, не помня себя, всадил ей лезвие в грудь.
— Кто еще хочет крови напиться? — рыкнул он на опешивших родичей.
На стоянке повисла тишина. Насупленный, Головня направился обратно к расстеленной на снегу оленьей шкуре, краем глаза высматривая Сполоха. Тот куда-то исчез — видно, утешал в жилище свою бабу, предатель несчастный. Р-размазня, рохля, собачья моча… Надо будет потолковать с ним как-нибудь.
Головня вытер нож снегом.
— Не надейтесь изменить предреченное, — прогудел он. — Воля Науки будет исполнена, даже если придется перебить всех вас.
На вторые сутки после случившегося захромал один из быков. Сбил копыто об острый булыжник. Пришлось зарезать его, а в сани впрячь тонкожирую, едва отъевшуюся на воле, кобылу. «Ничего, — утешал себя Головня. — Голодная лошадь и сытый ездок — хорошая пара». Но все же распорядился давать кобылам немного сена из взятых запасов — места пошли суровые, лошадей приходилось отводить на выпас к зарослям лозняка, тянувшимся по обоим берегам, и подолгу ждать, пока откормятся скудной пищей. Мужики долбили в омутах проруби, ловили сачками костистую вялую рыбу, бабы жарили ее, насадив на ветки, а солоноватую чешую отдавали скотине и собакам. В пищу шла даже рыбья требуха, которой в обычные дни брезговали. Охота была плохая: лес будто вымер, изредка только находили в силках, выставляемых каждый вечер вокруг стоянки, мелких птах да бурундуков; мечтали убить сохатого — его не было. Зато в просветах меж деревьев все чаще мелькали мохнатые тени — это волки, почуяв скорую поживу, сопровождали обоз, клацая голодными челюстями. По ночам они подбирались совсем близко, пытались утащить быка или лошадь. Мужикам приходилось, как в детстве, сторожить скотину, колотя палками по котелкам. Гулкий звон от ударов перемежался тоскливым воем хищников, жаловавшихся небу на холод и бескормицу. Собаки трусливо просились в жилища, скреблись о пологи — их не пускали: самим было тесно. Люто голодавшие, псы рыскали вокруг становища в поисках пищи и сами попадали на зуб хищникам. В какой-то день общинники вдруг заметили, что собак больше нет. «Скоро за нас возьмутся», — мрачно пророчили друг другу Артамоновы, с ненавистью глядя на вождя.
Головня теперь не ложился спать без охраны. Боялся покушения. В охранники всегда брал Рычаговских мужиков. Но даже в жилище, оставаясь наедине с женой, не находил покоя. Искра рычала на него, как разродившаяся сука на пришлого кобеля, выговаривала за каждую мелочь, и Головня едва сдерживался, чтобы не огрызаться в ответ. Беременность жены служила ей защитой. Как ни досадовал он на нее, но ругаться с матерью наследника не хотел. Она называла его убийцей и отступником, а он молчал. Она швырялась посудой в неуклюжих охранников, сбивавших горшки косолапыми ногами, он сносил и это. И лишь когда она принялась драть за волосья Зарянику, Головня взял ее за запястья и тихо произнес: «Уймись». Жена вырвалась, начала орать на чем свет стоит. А Головня смотрел на нее, расхристанную, погрузневшую, с набрякшими от недосыпа синяками под глазами, и думал: не бывает друзей, бывают люди, которые нам необходимы. Сколько сил он потратил, чтобы добиться этой девки — а теперь нужна ли она ему? Нет больше страсти, нет мечты, изрублена ножами палачей, заплутала в кронах местных сосен, нет больше тихой готовности разделять все беды и радости ближнего, а без этого какая семья? Название одно, а не семья. И он вспоминал отца, оравшего на мать, вспоминал свой тогдашний стыд за родителей, и вдруг начинал по иному думать о них. И отец больше не представлялся ему таким уж злым, а мать — средоточием заботливости и доброты. Теперь он прозревал то, чего не мог заметить тогда — мучительную невозможность двух людей преступить обычай ради душевного покоя. «Поскорей бы все закончилось», — думал он, в очередной раз слушая ворчание жены. Думал — и сам ужасался своим мыслям. Почему закончилось? Как? Ведь он не собирался бросать жену. Но уже подспудно искал предлог для расставания, и заранее печалился разлуке, потому что чувствовал, что перечеркивает таким образом прежнюю жизнь.
Иногда в пути налетали вьюги, хлестали по лицу колкими крыльями. Приходилось останавливаться, пережидать непогоду. Однажды посреди бела дня на общину обрушилась настоящая пурга: ветер сбивал с ног, норовил разметать всю поклажу. «Лед явился по наши души, — говорили общинники. — Чует, куда идем».
Чтобы не замерзнуть, пришлось ставить шкурницы. В них просидели до следующего дня. Выходили только по нужде или чтобы подкинуть сена скотине. Когда ветер унялся, недосчитались быка и двух лошадей — их сожрали волки. Что делать? Раскидали вещи по другим саням, ссадили мужиков-невольников. Печальные горемыки побрели в плетеных снегоступах, меряя палками глубину сугробов.
Головня прикидывал: через пяток дней они будут в Гранитной пади, а оттуда рукой подать до излучины, где начинаются Ивовые пустоши. За этими-то пустошами и лежит мертвое место. Никто из Артамоновых никогда там не был, но вся тайга знала — туда лучше не соваться, погибнешь. Потому-то и рвался в мертвое место Головня. О колдуне ведь тоже говорили, что хуже его нет никого в этом мире. И чем все обернулось? Значит, и мертвое место не так страшно.
«Лишь бы успеть до оттепели», — думал Головня. Как оттепель грянет, уже не пробьешься: лед растает, берега развезет в грязи, начнут преть болота, плодить комаров. Хотя нет худа без добра — растаявший снег обнажит прошлозимнюю траву. Будет чем кормить скотину. Все лучше, чем ломкие ветви лозняка. Да и леса оживут к вящей радости охотников. Может, не так и плохо, если потеплеет? «А скарб как волочь? — тут же задавался вопросом Головня. — На своем горбу? Или бросить его?». Сомнения изводили хуже бескормицы.
А тут еще река начала петлять, точно запутывала людей. Взбешенный Головня приказал идти напрямик, срезать извивы русла. Сполох сунулся было с возражениями — получил нагоняй. «Не смей спорить со мной, — орал вождь, потрясая кулаками. — Советчик выискался! Был бы умный, сам бы стал вождем. А сейчас молчи и не вякай».
Полезли через бурелом, рубя заросли тальника и голубики. Сани цеплялись друг за друга, застревали меж деревьев, быки и лошади спотыкались о спрятанные в снегу корни. Возницы, причитая, распрягали их, вместе с бабами тянули сани, проваливаясь по колена в сугробы. Волки, обнаглев, подкрадывались к оставленной без присмотра скотине, прыгали на быков, стараясь вонзить зубы в заросшую длинной шерстью глотку. Охотники отгоняли их, пускали стрелы в хищников, но ни одного не подстрелили. Головня негодовал. «Вижу, каково ты людей учишь, — выговаривал он Сполоху. — То-то у них охота нейдет». Сполох вымещал обиду на охотниках, те огрызались в ответ. Бабы неистово ругались, поливая вождя и всех вокруг, мычали быки, гомонили возницы. Головня подгонял озверевших людей: «Злые духи нас водят, не хотят пускать в мертвое место. Цель близка. Не останавливаться!». Отдельно обращался к Рычаговым: «Мертвое место — ваш путь к свободе. Помните об этом!». И невольники помнили: рыча от натуги, толкали сани и тащили за собой упирающихся, изнуренных лошадей. В ожесточении поломали двое саней: те перехлестнулись полозьями, уткнулись носами в заснеженный распадок — рабы с досады дернули их в разные стороны, сани и развалились. Разъяренный Головня крикнул им: «Сами тащите теперь добро. Вьючить скотину я вам не позволю». Рычаговские мужики сделали из шкур большие заплечные мешки, перевязали их сверху сушеными жилами, пришили по два ремня, чтобы вдевать руки. Погрузили туда весь скарб и понесли на спинах, торя путь снегоступами. Вождь только усмехнулся: могут же, когда захотят! За ними, лопаясь от злости, побрели бабы.
Наконец, пробились к новому изгибу русла. Счастливые, скатились по пологому берегу, вывалились на скрытый под снегом лед. Оглядевшись, подсчитали потери: двое саней, один бык и две лошади. «Могло быть и хуже», — подумал Головня. Но вслух произнес:
— Мы посрамили демонов Огня и Льда, прошли через лес. Радуйтесь, братья! Мы показали свою силу.
А над ним, свирепея, неистовствовала пляска духов, и клыкасто щетинилась соснами тайга, как огромная распахнутая челюсть, готовая вот-вот перекусить крохотных людишек.
Запасы мяса скоро иссякли, и Головня разрешил заколоть быка. Этого хватило ровно на сутки, после чего убили еще одного. Артамоновы уплетали мясо за обе щеки, злорадствуя над вождем, Рычаговы же пребывали в печали — боялись, что вождь отступит. И тогда прости-прощай, долгожданная свобода. Но Головня не отступил.
До Гранитной пади добрались только через два пятка дней. К тому времени рабы волокли уже добрую половину саней и скарба. Быков сожрали всех, лошадей пока не трогали. Вождь ходил по стоянке, подбадривал родичей: «Ничего, скоро конец нашим невзгодам». За ним неотступно следовал брат Заряники, доносчик, настороженно озирался, ловя ухом проклятья Артамоновых: «Сучий потрох», «Чтоб ему провалиться», «Росток от колдовского древа». Головня тоже слышал эти слова, но молчал. Пусть их ругаются, лишь бы шли. Мертвое место всех помирит.
На второй день после Гранитной пади вышли к снежному полю. Тут и там в голую равнину наплывами врезались еловые рощи, меж которых жиденько бледнели заросли тальника.
— Неужто Ивовые пустоши? — изумился Головня. — Не рано ли?
Двинулись по полю, пересекли его, вышли к опушке ельника. Вождь чесал в затылке — куда теперь? Сполох пробурчал:
— Непохоже на ивняк. — И замолчал, прикусив язык.
Головня отмахнулся — там разберемся.
Двинулись на север, оставляя за собой цепочку прорубей и метки из навозных лепешек. Опять пришлось пережидать пургу и отбиваться от волков. Теперь даже Рычаговы возроптали — решили, что Головня ведет их на убой. Говорили меж собой: «Не надо уже этой свободы — живыми бы остаться». А однажды вечером по стоянке с диким верещанием вдруг пронесся охотник, кричавший: «Все равно погибать!» — подскочил к успевшей зарасти тонким ледком проруби и сиганул в воду, только его и видели. Головня протолкался сквозь сгрудившуюся толпу родичей, посмотрел на плавающие в черной воде льдинки, обернулся. Хотел спросить: «Кто таков?», но вместо этого просто окинул взором общинников — кого не хватало? Не хватало Золовика, вдового кума Рдяницы, косца из первейших. Двое детей его, уже подростки, потеряно топтались возле ближнего жилища, испуганно тараща большие голодные глаза. Вождь встряхнул вихрами, выискал в толпе Искру, подошел к ней, раздвигая плечами собравшихся.
— Детей на поруки общине.
Жена холодно глянула на него и молча кивнула. Головня постоял, собираясь с мыслями, потом громко объявил:
— Наш брат был обуян темными духами. Сами ведаете, что таким одна дорога — на тот свет. Чай не в первый раз… Бывало такое и еще будет. Помолимся за упокой души… чтоб Наука простила ему грех…
И запнулся, не зная, что еще сказать. Задела его эта смерть, хлеще заговора и недовольных слов задела. Не ожидал он такого от родича. Совсем не ожидал.
Общинники молчали. Бабы смахивали слезы, мужики угрюмо взирали на прорубь.
Головня опустился на колени и простер к небу руки.
— О великая Наука, мать всего сущего! Прими в своей обители нашего брата, так безвременно покинувшего нас. Не карай его строго за слабость его, но по милости своей одари благодатью.
И все прочие тоже преклонили колена и зашептали молитвы и заклятья.
На следующее утро они покинули оскверненное смертью место. Шли вдоль берега, то и дело натыкаясь на застывшие протоки и чахлый лозняк по кочкам. Головня хмуро молчал, сидя верхом на белоглазой кобыле. К нему несколько раз подступали Сполох и Лучина, предлагали заколоть какую-нибудь лошадь, чтобы покормить людей. «Пусть друг друга жрут, — отвечал вконец остервеневший Головня. — Кобыл трогать не дам». Подступал и Жар-Косторез, просил дать мясо хотя бы детям — ответ был тот же. «Привыкли жрать от пуза, — выговаривал Головня родичам. — Забыли, как при Отце Огневике каждую косточку вылизывали. Богиня послала нам испытание — достойно примем его. А кто возмечтает о конине, вмиг окажется на небесах».
К концу второго дня стало ясно, что направление они взяли не то. «Не река это, а старица, — выразил общую мысль Лучина. — Обмишулились мы. Налево поворачивать надо было». Головня тихо выругался.
— Опять демоны водят, — сказал он. — Значит, боятся. Не хотят, чтобы дошли до цели.
Пришлось возвращаться к Гранитной пади. Обратно тащились еще три дня. Бабы впадали во всполошенье — лопотали без умолку, спрыгивали с саней и с хохотом неслись в тайгу. Их ловили, волокли обратно, привязывали за ноги к саням. Для родичей это было даже в развлеченье — всполошенные как дурочки повторяли каждое движение тех, кого видели рядом. Смотрелось это презабавно: бабы то безостановочно кивали, подражая лошадям, то черпали горстью воздух, делая вид, что едят, а то вслед за возницами взмахивали руками, точно хлестали кобыл. Родичи посмеивались над ними, а самые озорные нарочно кривлялись и гримасничали, чтобы посмотреть на ужимки всполошенных. Головня не мешал им — пусть веселятся, лишь бы не бунтовали. Но Искра негодовала: покрикивала на шалопаев, выговаривала Головне. «У Отца Огневика мы как у Огня за пазухой были, — ворчала она. — А теперь мужики распустились, никакой управы на них нет. Каждый с двумя-тремя живет. Куда такое годиться?». «Ты мне старика не поминай, — злился Головня. — Нет его больше, и слава богине». «Все тебе претит — и Огонь, и родичи, и бабы…». «А бабы что — не родичи? — ухмылялся вождь. — Несешь сама не знаешь чего». «Родичей на собрание пускают. А у тебя бабы по жилищам сидят, детей нянчат. Одни мужики сам-третей решают. А точнее сказать, один ты». «Кто ж виноват, что столько нарожали? Пусть теперь нянчат. Дела своим чередом пойдут». Искра скрипела зубами и отворачивалась. Все ему было не так: мало детей — плохо, много детей — еще хуже. А в ответе опять бабы. Как с таким жить?
От Гранитной пади повернули налево и двинулись по руслу, минуя старицу. Тут-то и почуяли, что зима отступает — плевки перестали замерзать на лету. И сразу будто теплом в лицо пахнуло: мороз уже не стягивал кожу, а только покалывал легонько, щекоча ноздри.
Лес поредел, пошел луговинами, точно старый меховик — прорехами, берега затянуло тальником, из которого великанами торчали сосны и лиственницы. Стоянку теперь разбивали прямо на льду, чтобы не ломиться в заросли лозняка. Скотина совсем отощала, даже лошади, обходившиеся до сих пор промерзлой травой, шатались от голода. Их приходилось кормить ветками кустарника, а перед тем, за неимением деревьев, к которым можно было привязать кобылиц, самим подолгу держать лошадей под уздцы, чтобы они, вспотев, не вздумали есть снег. На третий день пали от опоя последние быки. Общинники с жадностью набросились на их туши, отъелись досыта впервые за долгое время. Из содранных с быков шкур сделали мешки, набили их требухой, погрузили в сани. Но горькая то была радость — с предчувствием нового голода, с пронзительной безнадегой и пьяным отчаянием. Отныне оставалось надеяться только на рыбу: будет она — выживет род, не будет — все лягут костьми в бескрайних снегах.
Скоро леса уступили место ивовым чащам. Деревья больше не защищали людей от дыхания Льда, и непогода разыгралась вовсю. Дня не проходило, чтобы общину не накрывала пурга. Люди прятались под санями, иные пытались отсидеться под шкурами — их вытаскивали оттуда полузадохнувшимися и обмороженными. Головня потрясал кулаками, крича стихии: «Вам не остановить меня, младшие боги! Я пришел сюда на клич вашей матери и не уйду, пока она не прикажет мне это. Знайте, владыки тьмы и света, я — перст судьбы!».
Люди ворчали: «Неймется ему. Подождал бы до лета, пока снег сойдет. Понесло же его на излете зимы! А и дойдем до мертвого места — дальше-то что? Голод небось не закончится, а в мертвом месте едой не разживешься, на то оно и мертвое». Но в глаза вождю говорить это опасались, подходили к Искре, просили воздействовать на мужа. Особенно яро налегала Рдяница: «Ты с ним погуторь, милая, иначе всех погубит, и сам сгинет». Искра вздыхала: «Что же я могу? Он и меня не слушает…».
Доведенные голодом до крайности, Артамоновы решили кинуть жребий на Рычаговых, кого из невольников отправить в котел. Условились, что выбирать будут из одних мужиков и старых баб — молодухи шли наперечет, чуть не каждая была на сносях, брюхатая от какого-нибудь охотника. Выбрали несчастливца, привели его в мужское жилище и там втихаря задушили, чтоб рабы не прознали. Да разве утаишь такое? Приторный запах человеческого мяса, поднимавшийся над большим котлом, поплыл над становищем, теребя ноздри, заставляя чаще биться сердца. Артамоновы собрались вокруг костра, тянули шеи, жадно принюхиваясь, молчали. Стыд разъедал душу. А невольники, собравшись на свой сход, выли от ужаса. Наплевав на страх, рабы бросились к жилищу вождя, распластались перед ним на снегу, не смея поднять глаз.
— Во имя Науки, благой и всеведущей, молим тебя, великий вождь — спаси от лютости твоих родичей.
Головня вышел к ним, нахмурил чело.
— Зачем явились? Забыли уже, кто вы есть? Вы — рабы, и доля ваша рабская. В мертвом месте получите свободу.
Невольников будто в землю вжало при этих словах.
— Неужто ж не вступишься? — укоризненно произнес кто-то. — Такого-то свирепства отродясь не бывало… да и грех страшный…
— Кто сказал? Ты, косорылый? А? Подними рожу-то! Дай полюбоваться на тебя.
Тот поднял лицо, заморгал, бегая глазами.
— Что ж, не по нраву тебе, как мои родичи обходятся с твоими? Хочешь сам законы устанавливать? Отвечай!
— Я, великий вождь… куда уж мне, сирому и убогому…
— Вот то-то и оно, умник. Лучина, всыпь ему как следует, чтоб не забывался.
— Да как же это, вождь… я ведь только… пощади, великий вождь! Прояви милость!
Но Головня будто не слышал воплей. Насупленный, смотрел, как охотники волокут дерзкого, стягивая с него меховик, как кидают животом вниз на сани и, привязав за ноги и за руки к боковинам, начинают стегать плеткой. Истязаемый верещал, дергаясь в путах, колотился башкой о днище саней. Остальные Рычаговы, подняв головы, с ужасом наблюдали за расправой.
— Бей крепко! — подзадоривал Головня. — Не жалей скота! Чтоб навсегда запомнил, каково указывать вождю.
Лучина взмок, полосуя несчастного, а Головня ухмылялся. Все Артамоновы сошлись поглазеть на новое зрелище. Кто-то подбодрил Лучину:
— Так его, сволоча! Не жалей прохвоста!
Наказуемый уже затих, обмякнув в санях, а Головня все не давал отбой. Лучина вытер пот со лба, искоса посмотрел на вождя. Тот заметил этот взгляд, почесал рукавицей ухо.
— Ладно, отвязывай горлопана. — Он глянул на всех исподлобья, помолчал, наблюдая, как охотники вытаскивают окровавленного человека из саней.
— Завтра двинемся дальше. И горе тем, кто пикнет хоть слово.
Рычаговы разбрелись по становищу, молчаливые и растерянные. Артамоновы же торжествовали. Говорили меж собой: «Наш человек — Головня! Слышит зов крови. Не отрекся».
Но сильнее всех произошедшее подействовало, как ни странно, на самого Головню. Он вернулся в жилище отрешенный, швырнул в сторону рукавицы, стянул колпак и, плюхнувшись на шкуру, остановившимся взором уставился на огонь. Пальцы его то и дело сжимались в кулаки, он сопел и повторял вполголоса: «Сечь, сечь… без пощады».
Заряника робко подползла к нему на коленках, обхватила его ноги.
— Господин, не отдавай меня им.
Головня посмотрел на нее больным взглядом.
— Дура, кому ты нужна…
А Искра, ступив следом в жилище, усмехнулась:
— Ну что, попил кровушки? Хватит тебе на сегодня?
Головня вскочил, подбежал к ней, схватил за локти.
— Ты-то, ты-то куда… Все ненавидят, все, но ты… Почему? Как? Думал, со мной будешь, а ты… Эх, Искра…
Она отшатнулась, в изумлении воззрившись на него. Не ярость была в его глазах, но скорбь. Этот покореженный жизнью, изломанный человек вдруг на мгновение сбросил с себя маску боговдохновенного вождя и обнажил душу — всю в мучительных корчах, рвущуюся в клочки, безмолвно кричащую в тоске. Но мелькнув едва ощутимо, душа тут же спряталась вновь, исчезла, будто крот в норе, и теперь это опять был великий вождь — несокрушимый как скала. И он процедил, отпуская ее руки:
— Тебе не остановить меня. Никому не остановить. За мною — судьба. За мною — правда.
— Видела я твою правду…
— Ничего ты не видела. А как увидишь — поздно будет, всем башки поотшибаю. Мнится тебе, не знаю я, о чем ты с Рдяницей сговариваешься? Все знаю! Но прощаю — ради тебя, ради прошлого нашего, ради наследника. Однако ж, терпение мое не беспредельно.
В сумраке жилища, едва освещенный тлеющим очагом, Головня казался сгустком тьмы, демоном, скрутившимся из дыма. А из-за спины его, по-детски подтянув колени к подбородку и обхватив ноги руками, таращила глазенки маленькая волчица — пока еще неопасная, с хрупкими зубками, но уже себе на уме, уже с хитрецой и завистью, уже смотревшая на Искру не как на хозяйку, а как на соперницу.
Искра погладила себя по тугому животу. Сказала примирительно:
— Неужто думаешь, я не хочу добра своему первенцу? Мне ли ненавидеть тебя — отца моего ребенка? Ты будешь уважаем, и он будет уважаем. Тебя осрамят, и на него вечный позор ляжет.
Головня озадаченно глянул на нее, отошел, подсел к очагу. Задумался. Заряника вопросительно посмотрела на него, ждала приказаний, но вождь молчал. Тогда Искра, утверждая свое торжество, велела служанке:
— Подкинь-ка, милая, дров в огонь. Да выметайся — не нужна ты сегодня. Погуляй со своими.
Заряника в нерешительности опять посмотрела на вождя. Тот безмолвствовал. Тогда девка вскочила и, набросив колпак, выбежала наружу за поленьями. Искра уселась напротив супруга, вздохнула.
— Отчего мы перестали понимать друг друга, Головня?
Тот пожал плечами, не сводя взора с костра. Искра продолжала:
— Ты слишком ретив, хватаешь через край. Так нельзя. Надо быть сдержаннее.
Головня лукаво посмотрел на нее, ядовито раздвинул уголки губ.
— Скажи, любимая, а тебе тоже перепал кусок от того бедолаги?
Искра побелела.
— Ты… ты несносен!..
— Прикрыл я ваши грязные задницы, взял грех на душу, — продолжал Головня, не слушая ее. — Теперь вот и Рычаговы на меня злобятся. Все хотят меня погубить. А все почему? Совесть вашу тормошу. По правде божьей жить заставляю. Тяну душонки к спасению. А вы плачете, как дети. Мне ли печалиться? Дети всегда плачут и злятся, особенно если их наказывают. Но без наказаний нельзя.
— Родители не обрекают своих отпрысков на смерть, — буркнула Искра.
— Да и дети на жизнь родителей не покушаются, — тут же возразил Головня.
Искра смерила его тяжелым взглядом. Открыла было рот, чтобы ответить, но тут в жилище, вся окутанная белым паром, бочком протиснулась служанка с охапкой дров в руках. Свалив поленья у костра, она стала по одному подбрасывать их в пламя. Искра сказала нетерпеливо:
— Ладно, хватит. Иди.
Заряника, поджав губы, выскользнула наружу.
— А может, и нет никакого откровения? — осторожно вопросила Искра, помедлив. — Может, все — только морок?
— Есть! — выкрикнул Головня, ударив кулаком по шкуре на полу. — Есть откровение! Иначе что же? Случайно я встретил колдунью? Случайно постиг убийство? Случайно покарал Отца? Все случайно?
— Не знаю… может быть…
Головня подался вперед, прошил жену сумасшедшим взглядом.
— Не ты — Огонь говорит это. Огонь! Не вытравить Его, не затушить. Вот Он, — Головня сплюнул в костер. — Следит за нами, беснуется в пляске, обжигает лаской. Везде и всюду. Слабы люди! Не могут устоять перед Ним. Потому и одинок я, что вокруг меня одни сопляки. Кабы был хоть один достойный… Но нет, нет достойных! Сполох нестоек, Лучина — дурак, а Косторез — размазня. Меня не будет — сожрет их Огонь. Даже ты боишься меня. Неужто тебе ближе эти людоеды, что шастают снаружи? Ответь!
— Это ты загнал их сюда, — помолчав, сказала Искра.
Головня долго смотрел на нее — помертвелым тяжелым взглядом. Потом хлопнул в ладоши и позвал:
— Пепел!
Отодвинув медвежий полог, в жилище ступил брат Заряники. Поморгал, привыкая к полумраку, хрипло произнес, опираясь ладонью на топор за поясом:
— Ты звал, вождь?
— С сегодняшнего дня ты — свободный человек. Можешь выбирать, уйти от нас или присоединиться к Артамоновым.
Парень покачнулся, изумленно выкатив глаза.
— О великий вождь, я…
Головня ждал ответа, но тот мялся, не в силах выдавить ни слова. Потом все же произнес, опустив глаза:
— А моя сестра?
— Она получит свободу вместе со всеми.
— Я не покину ее.
Головня легонько кивнул.
— Тогда иди.
Охранник вышел, а Искра покачала головой.
— Это такое благородство, да?
Головня ничего не ответил. Он поворошил палкой костер и отвернулся. Так они и сидели в тягостном молчании, полные тяжелых раздумий, пока в жилище вдруг не ворвалась Заряника. Раскрасневшаяся, она тащила за руку угрюмого брата и тараторила:
— Господин, ты — истинный наш благодетель. Прости меня, неразумную, что без позволения нарушила твой покой. Сердце мое взыграло от радости, когда я услышала эту весть. — Она повернулась к брату, мявшемуся рядом, дернула его за меховик. — Кланяйся вождю, дурачина. Благодари за милость!
Тот вместе с сестрой неловко встал на колени, произнес, не глядя в глаза:
— Славься, великий вождь.
— Наша судьба навек сплетена с твоей судьбой, великий вождь, — продолжила Заряника, простирая к нему ладони в рукавицах. — Мы — твои верные псы. Куда скажешь, туда и пойдем. Что скажешь, то и сделаем. Молю — не гони нас. Великая Наука проникла в наши души, покорила наши тела. Нам некуда идти. Наша община — здесь, среди твоих людей. Смилуйся, великий вождь, прими моего брата как равного.
Она уткнулась лбом в лежавшую на полу шкуру, вытянула руки. Пепел, посмотрев на сестру, сделал то же самое. Головня рассмеялся:
— Ясно вижу: свет истины озарил вас, богиня направила по Своей стезе. Что ж, дарую свободу и тебе, Заряника! Идущая стопами Науки не может быть рабыней.
Ликующий вопль вырвался у обоих Рычаговых. Не сговариваясь, они поползли к вождю, хотели поцеловать его ноги. Головня брезгливо отмахнулся.
— Ну ладно, будет. Вы теперь свободны, помните об этом! Угодничество пристало только невольнику. Ты, Заряника, больше не моя служанка: выходи замуж и рожай детей. О приданом не заботься — я дам его тебе. А ты, Пепел, волею Науки разоблачивший козни заговорщиков, теперь станешь моим помощником. Я дам тебе жилище и лошадей. Распоряжайся ими как хочешь: дари, меняй, дели на части. Но помни: ты силен и знатен, пока предан Науке. Отвергнешь Ее и вернешься в ничтожество.
— О великий вождь, ради тебя… ради Науки… в огонь и в воду… только прикажи… — наперебой лопотали упоенные счастьем брат и сестра.
А где-то снаружи Рычаговские бабы хлопотали над впавшим в беспамятство парнем, что отведал плетей, и глотали слезы рабыни, отмывая котел, в котором сварили их собрата.
Глава четвертая
Мертвое место — сплошь холмы, набитые крошащимся камнем и реликвиями: льдинками, палочками, пластинами. Было их там без счета, как костей — человеческих, собачьих, всяких-разных. Целые россыпи. А еще — обтесанные гранитные глыбы, высокие и низкие. Стояли поодиночке и по нескольку штук зараз, выщербленые, обгрызенные дождями и ветром — все, что осталось от древних святилищ. Чуть дальше на юг — Большая река, а по ту сторону реки — гора, и на ней, обрывками, каменные стены. Громадные, как утесы. К иным приделаны здоровенные каменные бочки с изломанным верхом. Сама гора бугристая и лысая, как плешь, только в некоторых местах торчали одинокие сосны и тополя, кое-где — все те же гранитные глыбы, а на самом большом бугре, ближе к северному склону, тянулись к небу руины каких-то построек, наподобие хлевов, только больше и выше во много раз. Внутри эти «хлева» были разгорожены полуобвалившимися стенами, на которых гнездились воробьи и синицы. Головня, увидав такое, замер, пораженный искусством древних.
— Глянь-ка, — сказал он Жару. — Мы такое и из дерева не сделаем, а они из камня возвели. Ну не диво ли? Надо и нам наловчиться валуны складывать, чтобы прославить богиню. Ты как мыслишь?
Косторез в сомнении поглядел на зияющие брешами руины.
— Где ж таких умельцев найти? Я по камню отродясь не работал.
— Найду, — уверенно заявил Головня. — Хоть на краю земли, но найду.
В середине самой большой постройки, очистив ее от обломков стен, он поставил свою шкурницу — рассудил, что если там обитал когда-то великий владыка древних, то и ему, Головне, в ней самое место.
Люди вкапывались в мерзлую глину, искали железо древних. Среди заросших желтым ягелем холмов, утыканных разлапистыми лиственницами, топорщились меховые и земляные жилища — длинные и приземистые. Общинники сновали туда-сюда, вывозили землю на лошадиных упряжках. Некоторые, щеголяя, обвешивались костями — оленьими, собачьими, человечьими. Кое-кто и черепушку на колпак водрузил для пущего страху. Роскошно!
Зима переломилась к лету. Лед на реке треснул и, стремительно тая, с грохотом поволокся течением на полдень, в край черных пришельцев. Обнажились от снега кочки на болотах, каплями крови заалели ягоды брусники и клюквы, зашелестел на ветру сухой пырей, устилавший обширные пространства между сосновыми рощами. Повсюду в распадках заблестела вода и запузырилась глубокая черная грязь.
Лошади, чудом доковылявшие до мертвого места, отъелись на полынных лугах, разродились жеребятами. Общинники, в последние дни сидевшие на рыбе да сосновой заболони, ожили, пили кумыс, кусками ели масло.
Мимо становища то и дело проходили стада оленей, загодя спасавшиеся от гнуса. Охотники чуть не каждый день подстреливали по нескольку сохатых, получая кроме мяса и жира еще и свежие, с кровинкой, рога — самое желанное лакомство. Жизнь стала привольная, жирная. Мертвое место оказалось местом благодати.
С Рычаговыми Головня поступил хитро: вернул свободу, но не дал лошадей. Пусть, дескать, ковыляют на своих двоих, если пожелают уйти. Предосторожность напрасная: бывшие невольники и так уже в большинстве не рвались обратно, в родное становище. Из всей Рычаговской общины покинуть Артамоновых захотели всего два пятка мужиков да несколько старух. Уходя, эти радетели за старину звали с собой девок и баб, те ни в какую не соглашались — прикипели уже к новым очагам, прижились, да и бременем вот-вот должны были разрешиться. Куда им было идти? Артамоновские жены, правда, ворчали, покрикивали на новоявленных соперниц, но кто их теперь слушал? Собрание молчало, не смело пикнуть, а вождь все делал в угоду мужикам. Не было больше Отца Огневика, чтобы постоять за женщин.
Рычаговы спорили друг с другом до хрипоты.
— Вернуться в родное становище? — вопрошали одни. — Вот еще! Что мы там хорошего видели? Голодуху да загоны? А здесь, хоть подневольные, зажили так, что и не снилось. У Артамоновых-то и мясо, и молоко, и панты, и масло, и сливки с ягодой. А у нас? Рыба да старая кожа? Нет уж, хватит! Чем ходить в загоны, лучше поклонимся Науке и пойдем бить зверье.
— А кровь предков вам — божья роса? — возражали им ревнители прошлого. — Или забыли, как Артамоновы наших резали? Забыли про Краснощека, сожранного ими? Вот она, ихняя Наука! Отцы да деды ныне с небес взирают, подношений взыскуют. А мы? Если не о них, то хоть о гордости Рычаговской вспомним. Артамоновы нас шпыняли, за людей не считали, а мы теперь дружбу с ними заведем? Нет уж, поруха роду, позор.
— Вчера шпыняли, а завтра сами кланяться будут, — не сдавались сторонники великого вождя. — Ты посмотри на Пепла — так и пыжится от важности, на прежних хозяев поглядывая. А был-то как мы.
— Честь его на предательстве зиждется. Он наших людей под нож подвел. За это ему презрение и вечное проклятие. И сеструхе его, шалаве, тоже. Хотите такими же стать, как они? От корней своих отречься? В души отца и матери наплевать?
— Ежели Наука — главная богиня, то какое ж тут наплевательство? Справедливость одна…
— А ежели не главная?
— За ней нынче сила. А значит, и правда.
Такие перепалки происходили ежедневно. Головня, слушая их, посмеивался, вспоминал, с какой ненавистью взирали на него люди, когда он гнал их, стонущих, в мертвое место. А теперь куда девалась их злоба? Не жизнь настала — праздник. Ешь, пей, гуляй — сказка! Оттого и таяли ряды тех, кто хотел уйти. Куда им было уходить? В неизвестность? В пустоту? В зубы к черным пришельцам? А здесь и накормят, и обогреют, и спать уложат. Живи — не хочу. Головня уже не опасался заговора, а потому решился отпустить от себя Лучину: отправил его с несколькими охотниками в зимник к Сияну — подать весточку и узнать, как там дела.
Удручало, однако, что хорошего, добротного железа ему так и не попалось. Сплошная ржавая труха, рассыпавшаяся при малейшем прикосновении. Люди вгрызались в землю все глубже, кое-где дошли до нетронутой породы, а вместо залежей металлов находили бесчисленные реликвии древних. «Металл, металл, — твердил Головня. — Ищите металл». Металла не было. Головня метался как зверь в западне. Не хотел верить, что сделал ошибку, подозревал богиню в каверзе. Сколько их уже было, этих каверз? А сколько еще будет!
С женой отношения обострились до предела. Головня уже не спал с ней, вел себя как чужак, за целый день мог не сказать Искре ни единого слова. Столь дурацкое положение, невыносимое для обоих, вызывало в вожде клокочущее бешенство, которое день за днем становилось сильнее и сильнее, подкрепляясь не только холодностью Искры, но и бесплодными поисками железа. Рано утром Головня уходил на раскоп, чтобы не видеть супруги, а вечером спешил в жилище, чтобы поскорее забыть об очередном напрасно потраченном дне. И то, и другое сделало его дерганым, вспыльчивым, полным смутных подозрений. Искра тоже ярилась, ревновала к Зарянике: девка, получив свободу, упросила Головню оставить ее в услужении. «Знаю я, для чего она тебе нужна, — бурчала Искра. — Блудить с ней хочешь, пока я на сносях. Все вы такие». Головня устало огрызался, но чувствовал ее правоту — смазливая служанка и впрямь будоражила кровь. Ему доставляло удовольствие следить, как она работает, как изгибается ее тело, спрятанное под лисьим меховиком, как падает с затылка туго закрученная коса с бренчащими в ней маленькими реликвиями. Иногда, торопя ее или подбадривая, он легонько хлопал служанку по прямой спине, и она льнула к нему, смущенно хлопая длинными ресницами. Изъеденная ревностью, Искра то и дело по мелочам придиралась к девке, а однажды не выдержала и оттаскала ее за волосы, недовольная тем, как Заряника заштопала хозяйке дубленый нательник. Головня в тот день, как всегда, пропадал на раскопе, некому было вступиться за служанку. Переполненная обидой, Заряника ударилась в слезы, крикнула сгоряча: не ее, дескать, вина, что вождь охладел к жене. Услыхав такое, Искра совсем обезумела: кликнула кое-кого из людей Сполоха, велела хорошенько выпороть дерзкую девчонку. Повеление было исполнено, и Зарянику в беспамятстве унесли в женское жилище. Вернувшийся с раскопа Головня, не заметив служанки, с удивлением спросил:
— А девка-то что, приболела?
— Приболела, — буркнула Искра, подавая ему ужин.
— Сильно?
— Да уж неслабо, — усмехнулась жена.
Головня рассеянно кивнул — мысли его были далеко, о Зарянике думать не хотелось. Но все же сказал, ковыряя в зубах:
— Варенихе это… надо сказать. Кабы не померла. Жалко будет.
— Да уж сказала, — откликнулась супруга.
Головня больше не спрашивал про девку. Но по окончании ужина, отойдя по нужде за холм, вдруг наткнулся на саму Варениху. Бабка засеменила рядом, бормоча:
— Ты Искре-то скажи, чтоб не лютовала так больше, чай гнев-то сдерживать надо. Оно, конечно, наше бабье дело такое, что все сносить надобно, да и ребеночек колотится, разум набекрень, сама знаю, а только снисхождение тоже не помешает. Убьет девку — грех на ней будет. Скажи уж супруге-то, авось охолонет.
Вождь недоуменно уставился на нее.
— Ты о чем толкуешь, коряга старая?
— Да о девке вашей, о Зарянике, будь она неладна. Хоть и Рычаговская, не наша, а тоже — человек, чтобы так измываться, нельзя уж, в самом деле, хоть ее тоже понять можно, уж так тяжело приходится, ну так что ж с того? Я вот тоже выносила без счета, и худо было, и жить не хотелось, да вот жива же, и бабе твоей то же говорю всегда: терпи, мол, Искра, уж наша доля такова, чтобы терпеть…
Головня вспомнил слова жены о болезни Заряники, вцепился в старуху, встряхнув ее как следует:
— Где она?
— Да кто, кормилец? — перепугалась та.
— Девка! Заряника!
— Да у нас же. Отлеживается…
Вождь метнулся в женское жилище. Густеющие сумерки расцветились кострами, впечатали в окоем очертания сосновых рощ, растеклись в лощинах непроглядной тьмой, рассеченной тремя шестами с черепами на верхушках. Человеческий гомон, целый день стоявший в стойбище, притух, распался на отдельные голоса. Какая-то баба протяжно крикнула:
— Пламуся, горе ты мое, куда подевалась?
Вождь миновал загон, где над завалом из стволов, земли и камней плыли черные лошадиные головы на изогнутых шеях, и оставил позади несколько жилищ, чьи обитатели, собравшись вокруг общего костра, травили байки в ожидании луковой похлебки, закипавшей в большом котле. Двое мужиков азартно галдели, бросая кости. Их руки то и дело взмывали над костром, словно ночные птицы, выпархивающие из гнезда. «Тройка с надрезом… Кон и баста… подкрепляю…». И тут же рядом косматая Рдяница рассказывала сказку детям, сидевшим перед ней: «Взмолился Светлик-следопыт Большому-И-Старому, чтобы оставил его зверь в заветном месте. А Большой-И-Старый ему и отвечает…».
Впереди громоздились отвалы, обозначавшие входы в штольни. Вождь взял левее, идя по самому краю становища. За отвалами возвышались похожие на лысые горы обрубки древних стен, обгрызенные по краям Ледовой стихией. Женское жилище находилось внизу, за стенами, невидимое с вершины изрытого общинниками холма. А ровно посередине этого холма, деля становище на две части, торчало мужское жилище, подпиравшее чередой скрещенных слег мутное темно-сизое небо. Прямо перед ним горел большой костер, при свете которого парни забавлялись в «сову» — сигали через поставленные торцом сани. В отдалении Рычаговские девки чистили рыбу. Одна из них пискляво подначивала соперников:
— Нажуравишься, Костровик, не поскользнись. Ай, не прыгай!
Ей задорно отвечали:
— А если перепрыгну, поцелуешь?
Девки хихикали, пихались локтями, перешептывались. Кричали:
— Чего ж не прыгаешь? Заробел?
Им было весело. Парни скакали через сани, румяные, довольные, хлопали в ладоши, кое-кто и кожух распахнул — бахвалился. Названный Костровиком разбежался — прыг! Задел ногой за полозья, хряпнулся носом в мох. Девки — в хохот, повалились друг на друга. А у того лицо смялось, в глазах — бешенство. Головня усмехнулся, вспомнив, как сам не так давно кочевряжился перед девками, заигрывая с Искрой. Не так давно? Кажется, в другой жизни.
Дальше начиналась Рычаговская часть становища: мужики резались в бабки возле длинных земляных жилищ, женщины заунывно пели у костров, вспоминая старое житье-бытье, дети, обвешавшись костями, хвастали друг перед другом вещами древних, которые их родители нашли в мертвом месте.
— Зырь, «льдинка» без щербины…
— А у меня тянучка, глянь-ка!
— Изъян. Не видел, что ли?
— Коптишь, дубина.
В одном месте парни плясали вокруг костра, слаженно двигая руками и ногами, издавая загонщицкие кличи и хлопая в ладоши. Какая-то баба умывала над кадкой хнычущую девочку — держала ее одной рукой, а другой нагибала к темной воде, возила мокрой ладонью по лицу. Та отфыркивалась и ныла, пихала мать в плечо. Баба покрикивала на нее, слегка подбрасывая, когда та съезжала с потной руки. Тихо звякали костяные и железные обереги, серебряными крючками прицепленные к набедренной повязке. Вокруг жилища со смехом носились дети, кидались друг в друга комьями земли и угольями.
Пройдя Рычаговскую часть, вождь вышел к краю холма и заскользил вниз по склону, путаясь ногами в переплетениях стелящихся по земле гибких ветвей. Черная полоса реки масляно замерцала в полумраке, зияя прорехами плывущих льдин. Вереница костров наверху головешками впивалась в небо. Справа, на том берегу, тянулась лощина, в глубине которой, скрытый грязным оплывающим снегом, грохотал каменистый ручей, вдоль которого рос густой лозняк. Слева речной берег стремительно поднимался, превращаясь в глинистый овраг, вдоль кромки которого изгибались, цепляясь за жизнь, уродливые ели и сосны. Вождь приблизился к жилищу и, чуть не угодив в выкопанную на пути ямину, тихо выругался. Затем, отряхнувшись, ступил внутрь.
В жилище густо пахло сушеной мятой, шиповником и невыделанной кожей. У входа темнела кадка с водой. Возле нее, словно муравьи вокруг матки, выстроились керамические горшки с зигзагообразным орнаментом, лыковые туески и деревянные лари с изящной резьбой. Виднелась сваленная повсюду одежда, с потолка свисал шерстяной мешок с кумысом. Возле очага девки-перестарки лепили из коричневой глины кринки, а у стены полубезумная старуха безостановочно бормотала заклинания.
Головня, как полагалось, толкнул ладонью мешок с кобыльим молоком, висевший на шесте (чтоб закисло скорее) — привязанные к нему серебряные подвески тонко звякнули, а по бусам прокатился перестук костяшек.
— Где Заряника?
— Там, — испуганно показали ему.
Головня обошел потеснившихся девок, подступил к воткнутой в земляную стену лучине, чей слабый огонек выхватывал из полумрака лежавшую на животе девчонку с задранным нательником. Возле нее, держа в левой руке плошку с рыбьим клеем, замерла конопатая Горивласа, младшая подружка Искры. Головня бросил взгляд на иссеченную спину девки, сжал кулаки.
— Будет жить?
Горивласа испуганно кивнула. Заряника медленно повернула к нему голову, губы ее затряслись, по щеке стекла слеза.
— За что? — прошептала девчонка. — За что она меня так?
Ноги сами понесли Головню прочь. Ярость застила взор. Вихрем пронесся он через становище, ворвался в свою шкурницу, схватил жену за руку и влепил ей пощечину. Искра вскрикнула и упала на спину, а Головня подступил к ней, наклонился, заорав в лицо:
— Никогда! Никогда не смей! Слышишь?
Супруга закрылась ладонями, подтянула ноги к тугому животу, съежилась, чувствуя на себе пряный луковый дух, исходивший от мужа. Но быстро опомнилась, взвизгнула, отняв руки от лица:
— За потаскуху свою вступаешься? Ретивое взыграло? Хочешь с двумя жить по примеру отца моего? Куда тебе, убогому! Отца бабы любят, а тебя за что любить? Всем ты как кость в горле. Сгинешь — никто не заплачет…
Головня с размаху ударил ее еще раз. Забывшись, хлестал по щекам, нависая как волк над добычей. Рычал:
— Она свободна. Как ты и я. Забудь, кем была. Свободна! Втемяшь это себе в башку. Никто. Никогда. Не смеет. Бить. Свободного. Пока я. Не прикажу. Никто. Никогда.
Искра мотала головой и колотила кулаками по его груди, а он, не замечая этого, бил ее снова и снова, совершенно потеряв рассудок от гнева.
Она кричала, задыхаясь от рыданий:
— Я знала, знала! Эта сучка тебе милее, чем я… Ты, выродок… Лупишь жену… мать своего ребенка… наследника… ради этой паршивки… проклятой вертихвостки… Рычаговской ведьмы… Не стыдно тебе? Эй, люди, спасите! Спасите! Убивают!..
— Замолчи! Замолчи, дура! Язык выдеру!
Искра замолчала и недоверчиво уставилась на Головню. Оба они тяжело дышали, у Искры на щеках расползались красные пятна. Головня шмыгнул носом, отошел к мешку с молоком, висевшему возле очага, развязал узкую горловину, начал пить, долго и жадно, как лошадь после перехода. Белые ручейки потекли по его бороде, закапали на ровдужную шкуру, расстеленную на полу. Жена смотрела на него, не произнося ни звука. Закончив пить, вождь опять связал жилами горловину мешка, затянул покрепче узел и прохрипел ей напоследок:
— Здесь я все решаю. Без моего слова и комар не пискнет.
И уже выходя, бросил, словно клеймо поставил:
— Захочу — и тебя невольницей сделаю. Так-то вот.
Снаружи уже собралась толпа. Чуть не половина общины сбежалась на вопли. Голоса родичей глухо рокотали меж каменных стен древней постройки. Стоило Головне появиться, волнение опало и люди напряженно воззрились на него, настороженные как мыши. Впереди всех, тревожно стискивая рукоять ножа на поясе, торчал Сполох, рядом с ним шушукались Рдяница с мужем, и тут же, скрестив ноги, сидела на растрескавшемся каменном полу бабка Варениха.
— Ну, чего собрались? — пробурчал Головня, зыркая волком.
По толпе пробежал шепоток, люди замялись, старательно пряча глаза. Вождь опустил взор на бабку.
— Ты что ли людей созвала, корявая?
Та переполошилась.
— Да куда уж мне, милостивец! И так сижу тише воды — ниже травы, о смертушке все думаю, твоими молитвами только и жива. Разве я девка какая — по стойбищу бегать, людей скликать? Это вон пускай молодые носятся, у них сил много, а мне уж отползать пора. Как пришла я к тебе, родной, так и сижу, с места не двигаюсь, боюсь пошевелиться, чтоб духов каких не разбудить. Они ведь духи-то — ой зловредные бывают! Бывало, дыхнешь, а они уж тут как тут — на душу твою зарятся, пасти облизывают. Вот и сижу, заклятья творю, а люди идут и идут. Я уж сама у них спрашиваю: «Чего идете-то? Чай, ни гостей, ни чужаков здесь нет». Молчат, только знай себе топчутся. Ну я и сижу, на речку посматриваю. Она, речка-то, ай как хороша об эту пору…
— Ладно, умолкни, старая. Башка от тебя трещит. А вы расходитесь. Нечего тут стоять.
— А Искра-то как? Жива-здорова? — осмелилась вопросить Рдяница.
— Жива, жива. И вам всем здоровья желает.
Не те это были слова, которые следовало сказать. За последнее время Головня напрочь отбил у своих охоту лезть в его жизнь, и теперь, допустив слабину, почувствовал, что настроение людей неуловимо поменялось. Уже сам вопрос Рдяницы был прикосновением к запретному, а уж неловкий ответ, беззубый и жалкий в сравнении с предыдущими речами, вдруг обнажил перед всеми его уязвимое место. Надо было как-то замять вырвавшиеся слова, показать людям силу, чтобы не подумали, будто он теряет хватку. И Головня рявкнул:
— Кто без моего позволения станет учинять собрание, тому башку с плеч. Так и знайте.
И люди заторопились, заспешили, разбредаясь в сумерках, и вскоре лишь бабка Варениха осталась сидеть на прежнем месте, будто и не слышала окрика вождя.
— А ты-то, старая, чего притулилась? Оглохла что ль? — спросил Головня.
— Пригрелась, сердешный. Ты уж не гони меня, дряхлую. Посижу, кости расслаблю, а там и поковыляю.
Головня шмыгнул носом и вернулся в жилище.
В бурлящем дыму покачивались костяные фигурки богов, привязанные к перекладине под острым потолком — багровый Огонь, белый Лед, черные, коричневые и желтые духи здоровья и силы, угольноглазая Наука с волосами-ветками. Вождь поднял к ней глаза, произнес, молитвенно сложив руки:
— Во имя Твое, о великая богиня, собрались мы здесь. Да пошлешь нам мудрый совет.
И все нестройно подхватили:
— Слава Тебе, о мудрая Наука!
Головня обозрел гостей, сказал, зачерпывая горстью голубику из березового туеска:
— Мы думали, демоны оставили нас, смирившись с неудачей. Но они по-прежнему здесь, завистливые и злые. Ни дня покоя от них. Значит, такова судьба детей Науки — извечно противостоять злу. Если демоны прячут от нас металлы, наша вера поможет найти их. Металлы отыщутся, и враги наши будут посрамлены. Так будет, ибо по другому не может быть. Знайте это.
Пепел, как всегда, преданно лупал глазами, внимая вождю. Ни единой мысли не виднелось на его лице, и только зловеще белели в полумраке растрескавшиеся человеческие кости, которые он по щегольству нацепил на одежду: голени к голеням, кисти — к кистям. Жар-Косторез привычно глядел в землю, гладил куцую бороденку. Сполох почесывал мочку уха, не сводя с Головни внимательного взгляда. Все помощники были в сборе, не хватало только Лучины, который со дня на день должен был вернуться из зимника.
— На холме, среди этих стен, мы металлов не нашли, — продолжил Головня. — Значит, надо копать в другом месте. Согласны? Чего молчите?
— Мы будем копать, где скажешь, великий вождь, — выдохнул Пепел.
Сполох задумчиво кивнул, а Жар-Косторез, нерешительно взглянув на товарищей, опять потупился.
— А может, нашли металл-то? — предположил Головня. — Может, скрывают, сволочи?
— Мы перетряхнем все стойбище, о великий вождь! — взвизгнул Пепел.
Головня не обратил на него внимания — он ждал ответа от Сполоха. Тот вздохнул, поднимая с бронзового блюда сушеного леща.
— Кабы нашли, вся община знала бы, земля мне в глаза. Разве ж такое скроешь? Да и зачем?
— А по злобе своей. По упрямству. По козням Огненным.
Сполох пожал плечами. Жар-Косторез бегал глазами с одного на другого, тщился угадать мысли сидящих, чтобы не дай Наука не попасть впросак. Пепел тоже молчал, ожидая приказов — самостоятельно думать был не приучен. Кабы не сестра, прозябал бы среди прочих Рычаговых, дубина стоеросовая, с досадой подумал Головня. Вот кого надо в совет взять — Зарянику! Но рановато еще — слишком юна. Да и заслуг маловато. Пепел — тот хоть зверя бил да в мертвом месте копался, а у девчонки всего достижений, что вождю прислуживала.
Заряника была тут же, в жилище — хлопотала у очага, разливала из мешка кислое молоко по глиняным кружкам. Головня покосился на нее, скользнул взглядом по гибкому стану. И тут же царапнуло по сердцу — девку на совет пустил, а жену выгнал. Сказал ей: «Погуляй пока. Нам погуторить надо», и выпроводил прочь. А она, зараза такая, даже не возмутилась — просто кинула на него презрительный взор и вышла, набросив кожух. Гордячка. Побыстрей бы ей разродиться, а там уж и порвать опостылевшие узы. Пускай живет у отца.
Головня повернулся к Пеплу.
— Слышал, многие твои родичи негодуют на меня, упорствуют в суевериях. Уйти хотят. Таким доверия нет. Обманут, предадут, ударят в спину. Кабы наткнулись они на железо, пожалуй, смолчали бы, а? Как думаешь?
— Да кто так говорит, вождь! — воскликнул тот. — Ошметки, огрызки, грязь. Золовик с дружками, да Уголька семья. Ну, еще пара старух. А прочие все за тебя. Жизнь отдадим. Разве от наших что скроешь? А тем паче — железо. Уж мы бы знали, клянусь Наукой.
— Славно, славно. Но ты все же держи негодников под присмотром. Пускай помнят: они живы, пока мне угодно. По справедливости давно пора вырвать куст вместе с корнями.
Пепел поежился. Промолвил тихо:
— Сделаю как прикажешь, вождь. — И понурился — испугался за своих. Сидело все-таки в нем тяготение к роду, не хотело уходить. Значит, тоже нестоек. Подозрителен.
— Копать будем с южной стороны холма, — объявил Головня. — Там много железных реликвий. Чай, не случайно.
Сполох заерзал, догрызая леща, осторожно полюбопытствовал:
— А лошадей где пасти станем?
— Что ж, разве мало вокруг лугов? — удивился Головня.
— Да лугов-то хватает, земля мне в уши… А с южной стороны склон поглаже. Ног не переломают.
Головня осклабился.
— Значит, перенесем загоны с холма в низину.
Сполох вздохнул, сжимая и разжимая костяную рукоять ножа.
— Что еще? — спросил Головня.
— Да тут такое дело… Косить пора, а мы, Лед меня побери, в земле роемся. Чем скотину зимой кормить будем? Люди тревожатся.
Головня смерил его тяжелым взглядом.
— А ты что ж, уполномоченный от них?
Сполох замялся.
— Так ведь все так говорят. Ты выйди да послушай. — Он тряхнул вихрами. — Лед меня побери, сам ведь знаешь — без сена нам не жить. Передохнет скотина, а нам куда? Только в прорубь кидаться.
Вождь помолчал, постукивая пальцами по блюду. Гулкий звук растекся по бронзовой поверхности, поплыл по жилищу, похожий на далекий вой ветра. Вот оно, начинается — то, чего он ждал и чего боялся. Думал найти железо прежде, чем поднимутся травы. Не вышло. Ах, как обидно бросать начатое!
— Что ж, — медленно начал Головня, — Лучина вернется — отправлю с ним в летник лучших косцов. Работников-то у нас теперь — ого-го!
— Так у нас теперь и скотины прибавилось, — тихо вставил Сполох.
Головня обозлился, перевел взгляд на других советников.
— Вы-то как думаете? Оставаться нам здесь или двигать всей толпой в летник? Скажите свои мысли. Не для того я вас возвысил, одарил и отличил, чтоб вы на совете молчали. Помощники вы или кто?
Жар и Пепел задвигались, засопели, избегая взгляда вождя. Сполох, покачивая опущенной головой, потирал ладонью костяшки на левом кулаке.
— Ну что, мыслей нет? — подытожил Головня. — Только славословить умеете? Что ж мне с вами делать? Может, выгнать ко Льду, а в помощники вон девку взять? Заряника, пойдешь ко мне в помощницы?
Служанка улыбнулась, потерла нос тыльной стороной ладони.
— Ты — вождь. Как скажешь, так и будет.
— А сама-то что думаешь? Слуг тебе дам, мужикам будешь приказывать.
Девка осклабилась, бросила лукавый взгляд на брата.
— Мужики девке подчиняться не захотят, придется уламывать, пороть их. А у нас сейчас и так хлопот полон рот.
Все воззрились на нее, потрясенные рассудительностью ответа. Жар даже кхекнул от изумления. Головня усмехнулся.
— Поняли, как вождю надо отвечать? — спросил он помощников. — Девка вас всех за пояс заткнула.
И сразу, хоть слова эти не могли понравиться охотникам, как-то легче задышалось в жилище. Напряжение ушло, на лицах заиграли улыбки. Помощники уже смелее поглядывали на вождя, а Косторез, не в меру расслабившись, брякнул:
— Все ж таки опрометчиво… Железа-то нет! Промашка…
Вождь поднял на него лицо, и Жар задрожал, непроизвольно откинув голову, и заскреб трясущимися пальцами по лежащим на полу шкурам, и забегал глазами, тщетно ища поддержки.
— Что ж, недоволен ты мной? — вкрадчиво спросил Головня.
— Нет!.. куда мне… я только… хотел…
— Собрание созвать? Поведать все, что накипело?
— Упаси Боже! Скажешь тоже! — Косторез криво усмехнулся. — Сам ведь знаешь — собрания мне… не по духу. Не нужны они мне вовсе. Пускай пропадают… пропадом. И зачем их только предки это… придумали? Лишние они. Есть же вождь. Зачем еще собрания? Правильно, Головня? — Он жалко улыбнулся, глядя на вождя.
Тот не ответил. Поворошил куски вареного мяса на блюде, испещренном замысловатой гравировкой, покусал нижнюю губу. Помощники, не дыша, наблюдали за ним. Каждый размышлял про себя: казнит или помилует? И если казнит, то кому это на руку — Пеплу, Сполоху или Лучине? И если кому-то на руку, то какой род останется в выигрыше — Артамоновы или Рычаговы?
Но в этот раз духи смерти не получили заветной поживы. Незримый топор пронесся над шеей Костореза, лишь обдав его запахом крови. Вождь молчал, будто забыл о словах помощника, отрешенно жевал мясо, и Жар начал оживать, весело поглядывая на товарищей — только уголки губ подрагивали, обнаруживая волнение.
А потом раздался тихий голос Заряники:
— Великий вождь, у брата есть известие для тебя. Он робеет, трепеща перед твоими родичами.
Головня очнулся, посмотрел на Пепла.
— Это правда?
Тот замялся, аж покраснел от напряжения, и принялся грызть ноготь на большом пальце. Видя его колебания, Головня решил подбодрить помощника:
— Помни, для меня нет родичей и чужаков, а есть верные Науке и противящиеся Ей. Долг всякого истинно верующего — говорить правду. А коли скрываешь ее или, того хуже, лжешь, то отвергаешь благодать. Возмездие богини падет неотвратимо.
Пепел собрался с духом и выпалил:
— Артамоновы не любят нас, великий вождь.
— Кого это — нас?
— Рычаговых. Говорят, будто ты хочешь возвеличить наш род, а их втоптать в грязь.
Головня засопел и жадно приник к кружке с молоком. На лбу его блестели капельки пота.
— Откуда знаешь? — спросил он, закончив пить.
Пепел всплеснул руками.
— Отовсюду слыхать! Родичи жалуются — Артамоновы проходу не дают, задирают, насмехаются. Намедни вон Багряница сцепилась с Колченогой Краснухой, та ей и говорит, дескать, кабы не вождь, выдрала бы твои глаза бесстыжие. Багряница ей: а что вождь? А Краснуха: известно, мол, печалится за вас, горой стоит, будто околдовали его. Может, и впрямь околдовали, с вас станется. А вчера Кривоносый не хотел брать моих коров на выпас. Говорил: раз коровы твои, ты и води. А когда мне, вождь? Я ведь — помощник твой, не пастух. Уж я ему и так, и этак, а он: много чести, чтоб на тебя Артамонов спину гнул. Вы, мол, Рычаговы, и так высоко нос задрали…
Пепел лопотал, все более распаляясь, а вождь сжимал кулаки и невидяще смотрел в одну точку. «Мало, мало казнил, — думал он. — Всю поросль надо выдернуть, всех до единого, чтоб ни ростка не осталось». Он уже не слушал, что ему говорил помощник, а утонул в своих мыслях, и мысли его были одна страшнее другой. «Опять демоны. Опять скверна. Что ж такое — казнишь одного, появляется второй. Казнишь второго, приходит третий. Кругом враги. Никому верить нельзя. Никому. А родичам — менее всего. Они — самые злые. Самые коварные».
Сполох и Жар сидели ни живы ни мертвы от ужаса. Слова Пепла целили прямиком в них — ведь это они первыми должны были донести вождю о настроении родичей. Не донесли, смолчали, и теперь Головня мог сурово спросить с них, почему скрыли.
Жар, потеряв голову, ринулся спорить с товарищем, обвиняя его во всех грехах. Но этой своей несдержанностью лишь подставил себя. Головня рассудил: если волнуется, значит, чует за собой вину. Однако, вслух сказал совсем иное:
— Заткнитесь оба. И выметайтесь. Все выметайтесь. И ты, Заряника, тоже иди. Не нужна ты мне больше сегодня.
Жилище вмиг опустело.
Головня сидел перед затухающим костром и размышлял об услышанном. Сначала он хотел схватить крамольников и казнить их, не разбирая вины. Но потом сообразил, что толку от этого уже не будет. Общинники так привыкли к бесконечным расправам, что едва ли успокоятся, если он казнит еще пару-тройку человек. Тут надо было браться за дело с размахом, копать до самого дна. Кругом враги. Кругом. Ни одного верного. Все смерти лютой достойны. Раньше его это злило, теперь просто утомляло. Лицемеры проклятые. Пока он рядом, они молятся Науке, а стоит отвернуться — уже кладут требы Огню, сволочи. Всех бы перебил, всех до единого.
Он сидел, сгорая в лихорадочных думах, а в жилище стремительно вползали сумерки. Головня заморгал, озираясь: неужто вечер? Вот ведь! А Искры все нет. Наверняка в женском жилище сидит, на судьбу плачется. Или с Рдяницей лясы точит. Тоже мне, жена вождя! Одно расстройство. Мать наследника, чтоб ее… «Как разродится, к отцу отправлю. Или к Павлуцким — пускай там вместе с Огнеглазкой злоязычит».
Странно и вспомнить теперь, как он обожал ее недавно. Горы готов был свернуть ради нее, большую воду переплыть. А нынче где прежняя любовь? Выгорела, рассыпалась, разлетелась в прах. Остались только воспоминания — холодные картинки, как гравировка на блюде. Да еще бусы, подаренные ей на свадьбе — привет из прошлого, реликвия полузабытых времен.
Разочарование — вот что донимало его. Горечь от предательства. Ведь она обещалась делить с ним радости и невзгоды, а вместо этого неустанно пилила, да еще сдружилась со злопыхателями. Как тут не ожесточиться?
Он лег спать, так и не дождавшись возвращения жены. Костер почти погас, над тлеющими углями распахнула крылья душная тьма. Дыра в потолке переливалась по краям разноцветным свечением — пляшущие по небу духи, оскалясь, заглядывали сверху в жилище, просовывали мерцающие когтистые лапы.
Головня закрыл глаза и опять стал думать о крамольниках. Как ни крути, а оставлять их без внимания было нельзя. Даже если половина речей Пепла — простая болтовня, все равно, слишком уж перекошенное лицо было у Костореза, чтобы не доверять помощнику. Да Головня и сам знал, как недовольны были родичи внезапной милостью вождя к Рычаговым: мало того, что чужаки, так еще и вчерашние невольники — как смириться с таким? «Завтра же велю схватить негодяев, — решил он. — Сразу после утренней молитвы. И с помощничками разберусь, чтоб не вздумали впредь покрывать родичей. Никак из них прежняя дурь не выходит. Зов крови, вишь ты! По мордам, и ремнем по спинам. Без оглядки на имена».
Но сделать он ничего не успел, потому что ночью из стойбища сбежала Искра.
Глава пятая
Из-под пригорочка да на бережочек, туманными лощинами да сырыми оврагами, вспарывая широкой лошадиной грудью густой ковыль притаежных холмов, ехала на полуночь жена вождя общины Артамоновых, словно древняя Пламеника, спасаясь от гнева Зоревика-перевертыша. Ехала, прильнув к лоснящейся шее Рыбки — любимой кобылы Головни. Вдыхала дымный запах черной гривы и шептала полузабытое заклятье от демонов болезней и холода:
Злобный дух, злобный дух!
Уйди прочь, пропади.
Не касайся ни рук, ни ног,
Ни головы, ни тела,
Ни волос, ни ногтей,
Ни нарт, ни одежи.
Что мое — то мое.
Что твое — то твое.
Ты — от Льда, я — от Огня.
Да будет так!
Теперь и навсегда!
Ехала, а в голове колотушками стучали слова Рдяницы:
— Он — уже не человек. Ты свободна перед Богом.
Свободна! Как же сладко было слышать это! Будто вытащили кляп изо рта и позволили вдохнуть полной грудью. Прочь унижения и страх, прочь томление духа — она теперь вольна как дикая кобылица. Прочь, прочь…
Но в набухшем брюхе прямо под сердцем ворочался он — ребенок демона, готовый возвестить о своем приходе миру. Ворочался рьяно и требовательно, толкался, желая прямо сейчас вырваться на свободу. Он тоже стремился на волю, как и она.
Истово молилась Огню Искра, прося исцелить свое чадо от колдовского морока, охранить его от поганой ворожбы: «О Ты, питавший творение Свое теплом и благом, убереги мое дитя от злого наследства. Встань на страже его, отрази покушающихся на него, изгони алчущих его, покарай злоумышляющих на него. Огонь, великий, вечный! Тебе молюсь я, ничтожная и слабая — да услышишь голос мой. Нет у меня иной отрады, кроме Тебя, Господа моего. Да не покинешь меня в невзгодах и испытаниях! Да не отвратишь лик Свой от той, что блуждала в потемках, увлеченная злой силой, но ныне вновь восславила имя Твое! Снизойди до горя моего, поддержи слабеющую душу мою, призри меня в несчастии моем».
Остались позади нечестивые обряды и бдения во славу мерзкой богини, остались позади оскорбления и ядовитый шепоток за спиной: «Жена-то в немилости. Теперь Заряника всем вертит. Ей в ножки кланяйтесь». Остались позади жуткие оскалы черепов, днем и ночью следивших за родичами с шестов, воткнутых посреди стойбища.
И голос Рдяницы — как скребок по камню: «Разродишься — и избавится от тебя. Ему наследник нужен, не ты. На тебя ему плевать. Он ведь — колдун, призрак в человеческом обличье, говорящий мертвяк».
С содроганием вспоминала Искра их последнюю близость: он лапал ее липкими ладонями, смрадно дышал в лицо, щупал жадными глазами, облизывался, дрожа от вожделения. Елозил по ней потным телом и затыкал ей рот ладонью. Но Искра извернулась и укусила его. Он зашипел, отстраняясь, затряс рукой, а жена ударила его кулаками в живот. Как приятно было видеть его лицо, искаженное болью! Сколько раз, лежа ночами рядом с ним, Искра смотрела на горящий очаг и представляла, как возьмет головешку и всадит ему в рот, выжжет язык и глотку. Но духи зла надежно хранили его. Стоило ей вообразить, как он мычит от боли, и тело ее начинало дрожать от ужаса, а руки и ноги отнимались, будто волшебство лишало их сил. Это демоны высасывали из нее соки.
Он скатился с нее, пробурчав:
— Ишь, зараза! Лягается…
Будто не о ней шла речь, а о приблудной девке, которую всякий мял. Зыркнул из-под насупленных бровей, потянул носом горелый воздух, потом скосил взор на заметно уже округлившееся брюхо, да и отполз в сторонку. Она же долго еще вздрагивала, таращась во мрак, прислушивалась к его дыханию. Потом осторожно приподнялась на локте, нащупала закинутый на перекладину полог, разделявший две половины жилища, и осторожно развернула его, чтобы не дай Боже не задеть спящего. Легла и закрыла глаза. Головня же, проснувшись на рассвете, не сказал ни слова — вышел как ни в чем не бывало, насвистывая что-то под нос. Но с тех пор словно забыл о жене — слова лишнего не вымолвит, и на советы перестал допускать, точно изгнал из семьи. Потому-то и задрала служанка нос, маленькая сучка — начала ковать свое счастье.
Едучи к Павлуцким, Искра почти не делала привалов — страх дышал в спину, заставлял мчаться без оглядки. Ехала до тех пор, пока боль в животе не становилась невыносимой. Когда уже не было сил терпеть, Искра сползала с запаренной кобылы и падала на холодную, податливую траву. Лежала, приходя в себя, постанывала сквозь закушенную губу, потом, когда боль отступала, в неодолимой тоске водила рукой по шее, щупала рубцы от бус, которые в ярости сорвала с себя, убегая из общины. Ей грезилось, будто не рубцы она гладит, а камни: водит кончиком пальца по чарующе бледному, как небесная пелена, опалу; дотрагивается ногтем до густой лазури аметиста; катает по коже зеленый в разводах агат… И снова ей вспоминался Головня — не тот, новый, свирепый, который карабкался на нее, пуская слюни, а прежний, любящий и нежный, готовый исполнить любое ее желание. Ей вспоминались его волосы цвета речного песка, карие как сердолик глаза, широкие твердые ладони, голос, полный восторга перед ней: «О Искра, мечта моя, улетающая греза! Пряди твои — что крылья черной гагары, руки нежны как соболиные хвосты, стан гибок словно плавник хариуса. Твои глаза, блестящие как слюдяные пластины, переливаются таинственной дымкой, чаруя любого, кто встречается с ними. Ты — словно сон: всегда рядом, и всегда недоступна. Прилепись ко мне, милая! Будь со мной, ненаглядная!». Даже сейчас это воспоминание грело ей сердце. Она еще верила, что ворожба колдуна рассеется и прежний Головня вернется. Эта надежда поддерживала ее силы. Иначе можно было умереть от отчаяния.
Но помнила она и другое: как билось ее сердце, подкатывая к горлу, пока она собирала припасы в дорогу, и как выпадали из непослушных пальцев куски солонины, торопливо засовываемые в шерстяной мешок. А за пологом, неспокойно постанывая, спал он — страх и отрада, любимый и ненавистный, прекрасный и ужасный.
Она помнила, как запалила лучину и шагнула к выходу. Сомнения не отпускали, злое чародейство сбивало с толку. Возле полога еще раз обернулась, глянула в лицо Головне. Поколебавшись, приблизилась к нему зачем-то, поднесла лучину к его впалой щеке. Он дышал ртом, в правом уголке губ набухли пузырьки, по шее ползали вши. От мужа воняло навозом, гарью и кислым молоком. Был он запачкан грязью и сажей, в волосах застряли травинки. Человек как человек — такой же как все. Ткни ему в глаз раскаленным прутом — заорет, станет метаться по жилищу, сшибая все на пути. Это же так легко: раз — и готово. Но разве могла она совершить такое? Ведь это был он, ее суженый, тот, кто жарко шептал ей сокровенные слова и водил вокруг жилища, пока Сиян сыпал на них сверху березовую кору и сосновые шишки. Это был он — так светло улыбавшийся ей когда-то, с ямочками на заросших соломенным волосом щеках, с лукавым прищуром и гладкими мочками ушей, едва просвечивающими сквозь ковыльные вихры. Нет-нет, она не могла причинить ему зло. Пусть даже внутри него сидел злой демон, вселенный колдуном, пусть даже от души его ничего не осталось, кроме невесомых ошметков, все равно — лицо было прежнее, хоть изрядно посуровевшее, обострившееся, будто резчик нанес на камень новые сколы и мелко прочертил царапины, придав ему вид тревожный и подозрительный.
И она отступила. Попятилась, сжимая коптящую лучину, сняла с перекладины тонкий кожух, перекинула через плечо. Потом воткнула лучину в мохнатую стенку, вернулась за мешком, сжимая от натуги зубы, выволокла его наружу. Подумала еще: «А ну как ребеночек-то сейчас и полезет. Хороша же я буду». Но Бог миловал.
После темноты жилища ночной сумрак казался опасно прозрачным. Далеко над окоемом расползались, колыхаясь, духи Огня. Господь не оставлял ее Своей заботой, пытался прорваться сквозь завесу дыма и мрака. В ушах неотступно звучали слова Рдяницы:
«Если дорога тебе жизнь, уходи. Не жди, пока он сам выкинет тебя».
Уходи, уходи…
Осторожно, словно лиса к заячьей норе, Искра подбиралась к загону. Ночь лизала щеки прохладным языком, вздыхала шелестом ветра в тальнике. Зловеще скалились черепа с шестов, сумрак рождал одну за другой жутких клыкастых тварей, рычал далеким рокотом потока где-то в низине за рекой. Ах, как ей было страшно! Пот заливал глаза, какая-то нечисть шмыгала тут и там. Искра твердила молитву и волокла мешок к загону, но силы покидали ее. А ведь предстояло еще вернуться за седлом и уздечкой! Как она осилит все это? Немыслимо!
Она бы и не справилась, кабы Рдяница не пришла на помощь. Жена Костореза выросла рядом, будто шагнула из мрака, исторгла горячий шепот:
— Давай-ка сюда.
Беглянка выпустила мешок, всплеснула руками, чуть не упав на холодную землю.
— Ты что ль, Рдяница?
— А сама-то не видишь?
— Ты чего здесь?
— Помочь тебе пришла. Сама, чаю, не управишься.
Они посмотрели друг другу в глаза.
— Бежишь?
Искра опустила голову.
— И правильно, — сказала Рдяница. — У меня тут уж все приготовлено.
Она помотала уздечкой, висевшей на поясе. Первые сонные комары-поранки садились ей на лицо, лениво гудели над ухом. Рдяница не обращала на них внимания: она лихорадочно озиралась и вжимала голову в плечи.
— Пойдем.
Раскорячив босые ноги, Рдяница взвалила себе мешок на плечи, покачнулась, чуть не упав набок. Кудлатые черные волосы свесились с правого плеча, качнулись спутанным мочалом.
— Давай подмогну, — предложила Искра.
— Пошли уж.
В сумеречной недвижимости островерхо чернели колпаки шкурниц, хрустел под ногами олений мох, горбами вздымались свежие отвалы, а вокруг, по краям косогора, безголовыми скособоченными великанами тут и там торчали полуосыпавшиеся древние стены, меж которых проглядывало огромное черное безвидье. И гундели голоса полуночников, что-то бубнившие за земляными да мохнатыми стенками.