КНИГА ПЕРВАЯ СОЗДАТЕЛИ — АТТАЛИДЫ

«Longe clаrissimum Asiue Pergamum».

Плиний, Естеств. история, V. 133

Глава первая

Это было в начале десия, в том месяце, когда весна переходит в лето. Море лежало спокойное, лишь незаметно поднималась и опускалась его зеркальная гладь. А над ним простиралось кристально-чистое лазурное небо. Триера, в которой легко можно было узнать, царское посыльное судно, — стройная, тонкая, быстрая, видимо, по праву носящая имя «Токсема» — «Стрела», — стояла у сложенной из больших плит набережной Александрии, близ знаменитого маяка. Взад и вперед по палубе беспокойно ходит капитал. Подняв руку ко лбу, он пристально смотрит в сторону набережной. Все якоря, кроме самого маленького, уже, подняты, и судно держится у причала лишь на канатах; триера по всем признакам готова к отплытию. Но один пассажир еще не прибыл, а без него триера не может выйти в море.

Но вот по мостовой застучали копыта: сначала где-то далеко, потом все ближе и ближе. Запыхавшийся всадник, бросив поводья слуге, соскакивает со взмыленной белой лошади и устремляется по узкому трапу на борт корабля. Отпускают последний канат, и судно, подняв малый якорь, отходит от причала. Приезжий приветствует капитана, торопливо подходит к борту и что-то громко приказывает провожающему его слуге. Гребцы самого верхнего ряда, которые, пока триера выходила из гавани, еще не принялись за свою работу, насторожились, прислушиваясь к разговору. Здесь не было и тени любопытства. Что особенного мог сказать своему слуге опоздавший пассажир? Разве что велел ему обтереть лошадь и поберечь ее на обратном пути. Не это их заинтересовало. Удивительно было то, что такой статный, высокий, плотный и еще молодой человек — ему, по-видимому, не более двадцати лет — медленно шевеля своими полными губами, говорит как-то совсем необычно. Выглядит он так, словно обладает сильным солидным басом, а на деле — послушайте-ка! — какой у него настоящий мальчишеский дискант! Гребец четвертой скамейки на правом борту, подмигнув, обернулся к сидящему позади соседу:

— Эй, Трибалл! Ведь это евнух! Не хочешь ли его? Я охотно сделал бы тебе такой подарочек к дионисиям[1].

— Ну и остряк же ты, Керк, — рассмеялся его приятель.

Оба затряслись от смеха и не заметили надсмотрщика, незаметно подошедшего к ним сзади.

— Эй, вы, прикусите злые языки! — сердито закричал он. — Говорите всякие мерзости друг о друге, а не об этом человеке. Да и знаете ли вы вообще, кто он?

Гребцы молчат.

— Это Филетер, таксиарх[2] Лисимаха. А сейчас он полномочный посланец царя!

— Ну и что! — нагло возразил Керк. — Евнух останется евнухом, будь он хоть десять раз таксиархом. И останется им, даже если станет полководцем.

— Хватит! — резко одернул его надсмотрщик. — Вы дураки. Всякие бывают евнухи. Филетер…

— Филетер, сын раба и гетеры[3], игравшей на цитре. Он еще очень молод, а уже в таком высоком чине… — вмешался в разговор один из пассажиров. Судя по роскошной одежде, это был персидский сатрап, перешедший на службу к Александру.

— Вранье, гнусные сплетни! — прошипел надсмотрщик приглушенным голосом. — Филетер — сын Аттала и происходит из благородного македонского рода, восходящего к самому Гераклу. Телеф, сын Геракла, и Авга — вот его предки. А Боа, его мать, была дочерью пафлагонского гражданина. Это сущая правда. Я уже сказал вам, что всякие бывают евнухи. Если вы этого не знаете, так послушайте меня. Филетер родился в Тиосе — свободном греческом городе на Понте Эвксинском. Однажды, когда он сидел на руках у няньки, та засмотрелась на похоронную процессию. Но тут одна из лошадей понесла, возникла давка и паника, нянька упала, а мальчика так придавили, что он потом уже никогда не смог стать настоящим мужчиной. Поэтому он совсем не такой евнух, как вы думаете. А теперь хватит болтать, мы выходим в море. Сейчас будет сигнал спустить весла на воду.

Филетер стоял подле капитана, время от времени откидывая с высокого выпуклого лба гладкие белокурые волосы. Ветер иногда доносил до гребцов отдельные слова его звучной, чуть хрипловатой речи. Триера быстро выходила в открытое море.


Когда «Токсема» оставила за кормой Крит, капитан все с большим и большим беспокойством стал посматривать на запад. Синие, почти черные тучи с желтоватыми краями угрожающей горой нависли над горизонтом. Море стало свинцово-серым и покрылось пенистыми, становившимися все выше и выше волнами. Если Диоскуры не смилостивятся и не сотворят чудо, начнется шторм, хотя в месяце десии это бывает очень редко. Ведь бури обычны для месяца ксантика или для гиперберстерия, когда приближается весеннее или осеннее равноденствие. На западе, со стороны Киферы и Пелопоннеса, тучи уже стали стеной, но ветер еще не знал, куда ему броситься. Оп гнал волны то от далекого Ионийского побережья, то от Аморгоса и Астипалеи на юг, то, казалось, дул с гористых островов Наксоса и Пароса, то бушевал на месте, и тогда корабль прямо попадал в его вихрь. Был он как стрела, которая, сорвавшись с тетивы, не знает, куда ей лететь. Матросы заметались по палубе, чтобы успеть свернуть бившиеся о мачту паруса, пока их еще не разорвало в клочья. Сатрап со стоном вцепился руками в подлокотники кресла из слоновой кости. Зеленовато-серая рвота запачкала его золотые украшения, драгоценные камни да и все платье.

Сквозь стиснутые зубы гребцы бормочут что-то о колдовстве и гневе богов. Видно, есть на корабле человек, который виноват перед ними, есть кто-то, кого они ненавидят. Ибо в это время года боги не станут неспроста посылать непогоду. Полдень, а небо такое, словно прошел уже час или два после захода солнца. Шторм свирепеет, точно кулаками молотит он мачту, ломает ее и бросает куски в кипящий котел моря. Вместе с мачтой море смывает с левого борта и дюжину гребцов верхнего ряда. Ну и пускай. Они обрели покой. Все равно ни грести, ни управлять триерой уже невозможно. Она в руках шторма, который несется из расщелины между Носом и Форой. Триера теперь не «Стрела», а скорее мятущаяся молния.

За борт виновных! За борт того, кто принес нам и нашему прекрасному кораблю несчастье, кто нанес ему предательский удар в спину! Кто этот негодяй?

Это перс со своей верой в угрюмых богов, говорят один, это евнух из Тиоса, твердят другие. Последних возглавляют Трибалл и Керк. Если мальчика кастрируют как обычно, как это принято, то в этом нет ничего противоестественного, уверяют они, по если это произошло с ним по велению судьбы или по воле богов, то тогда он меченый, а от этих меченых не жди ничего хорошего.

Смотрите, он хочет что-то сказать? Сейчас, когда в реве волн и завываниях бури никто уже не понимает даже собственных слов? Ну что ж, пусть говорит, доставьте ему такое удовольствие. Ведь эти слова будут для него последними. Пока мы еще можем ему это позволить, а затем он должен отправиться к Посейдону. Почему он? А не этот нажравшийся и облеванный сатрап? А! Кашу маслом не испортишь. Обоих к рыбам, чтобы боги вернули нам свою благосклонность, чтобы Гелиос снова светил нам!

Что он там говорит? Странно, одни слова ветер вырывает из его уст и рассеивает в брызгах и шуме моря, а другие доносит до слуха гребцов.

— Друзья, — слышат они его мальчишеский голос, — не отчаивайтесь! Давайте быстрее работайте веслами, которые у вас остались. Мачта сломана, руль вырван. Ну и что с того? Корабль носит имя «Токсема» — «Стрела», а стрелы достигают цели, если знает ее стрелок. А он ее хорошо знает. Стрелок — это Александр, наш победоносный царь, тот, кому союзники — боги. Наша цель — Эфес, и мы достигнем ее во что бы то ни стало. Мы должны ее достигнуть. Я посланец царя и везу ему важное письмо, которое он ждет в Вавилоне. Как имя богини, покровительствующей царю, друзья?

— Тюхе! Судьба! — раздается дружный хор гребцов, которым придали новые силы эти несколько слов, подхваченных ветром.

— Тюхе будет рядом с нами так же, как она всегда стоит рядом с царем. Agathe tyche! Да благоприятствует нам Судьба, друзья!

— Да благоприятствует нам Судьба, таксиарх!

Волны бросают друг другу когда-то гордую триеру, как вырванное с корнем дерево. От нее уже почти ничего не осталось. На волнах лишь жалкие обломки корабля. И все же триера не тонет. «Токсема» еще держится, хотя она полностью во власти волн.

Никто из тех, кто на корабле, не знает, сколько прошло времени с начала шторма, никто не знает, куда отнесло их бурей. Один моряк, считающий себя знатоком Эгейского моря, угадывает в показавшемся впереди кусочке земли остров Серифос, который расположен на полпути между Пелопоннесом и Паросом. Другой, который считает себя не менее знающим, думает, что это Лебинтос — остров, что лежит на полпути между Паросом и Милетом. Очень может быть, что они оба не правы. В конце концов не все ли равно, где мы находимся. Главное, что мы живы и ветер, кажется, постепенно слабеет. Когда пройдет ночь, мы сможем встретить рыбаков среди островов и островков, которыми покрыто море. Они доставят нас на берег, будут ухаживать за нашими ранами и, пожалуй, даже починят нашу славную «Токсему».

Ночь холодна, как зимой. Кажется, будто звезды — зеленые, синие, красные — совсем низко спустились к морю. Сильный и холодный северный ветер сменил бурю. Люди на судне дрожали от холода: почти все одеяла да и вообще весь багаж смыло за борт; у людей не осталось ничего, кроме изодранной в клочья одежды. Нет вина, чтобы согреть кровь, нельзя и подумать о том, чтобы сварить пищу, хотя бы из тех скудных запасов, которые уцелели. Дерево размокло, как губка, а фасоль и ячмень пропитались соленой водой. Сатрап уже не занимает кресло из золота и слоновой кости, и нет на нем роскошного платья. Сидя на корточках, перс пристроился на мокрых досках палубы. Лицо позеленело, борода, прежде холеная и подстриженная, теперь намокла и повисла, жалкая и взъерошенная, как у старого сатира; он хнычет, словно маленький ребенок. Несколько еще не разбитых весел гребцы с трудом опускают в воду. Они делают это только для вида, они знают, что труд их бесполезен.

Филетер мечется от носа к корме и от кормы к носу. Мечется не столько потому, что ему нужно согреться, а больше из-за снедающего его нетерпения. Ведь он везет важное послание царю! Не потеряет ли он из-за бури и кораблекрушения несколько дней? По своим расчетам, он мог прибыть в Вавилон 16 или 17 десия. Тогда он поспел бы вовремя. Ведь выступление армии и флота, которые должны совершить новые подвиги и потрясти весь мир, намечено на 21-е и 22-е. Филетеру ясно, что триера носится где-то среди волн Эгейского моря. Даже если она сейчас ближе к Ионийскому побережью, чем к Элладе, то все равно это ужасно. Он понимает, что триера совершенно не способна к самостоятельному плаванию.

Если бы им повезло, с наступлением дня они могли бы встретить на своем пути большой остров с хорошей верфью, но даже в этом случае понадобится не менее восьми дней, чтобы корабль вновь мог оправдать свое имя. Как бы то ни было, дни шторма и эта ночь затишья — упущенное время, а к нему придется прибавить и дни простоя. Получается девять дней. И если бы даже потом, ни с чем не считаясь, он загнал всех лошадей на почтовой дороге и себя самого, то все равно сэкономил бы не более двух дней. Итак, в Вавилон он опоздает по крайней мере на три дня.

У Филетера сдавило горло и невыплаканные слезы обожгли покрасневшие от воды и ветра глаза. Что сказал ему царь задолго до сегодняшнего дня? «Ты верен, Филетер, и надежен. Поэтому я отправляю тебя с самым важным поручением. И надеюсь на тебя. Да благоприятствует тебе Судьба, Филетер». Ах, разве может помочь мне даже вся любовь, вся надежда и вся верность мира, если корабль, как гвоздями, вколотило посреди моря и он ни на шаг не продвигается вперед?

Наконец горизонт подернуло серой дымкой, побледнели звезды. Наступало утро. Триера приблизилась к маленькому островку, но выглядел он так, как и тысячи других островков этого архипелага. Измученные люди по-прежнему не могли определить, где они находятся.

Бледное солнце медленно поднялось из-за постепенно успокаивающихся волн; скоро оно стало желтым, как шафран, и теплый свет, окрасив море в цвет жидкого гиметтского меда, известил потерпевших кораблекрушение о наступлении новой жизни и о новой надежде.

Вдалеке у острова показались лодки — три, пять, восемь, теперь их уже одиннадцать. Одиннадцать лодок, вышедших на рыбную ловлю. Заметив дрейфующую триеру, они сразу изменяют свой курс. Рыбаки, видимо, решили, что здесь их ждет более легкая добыча, побогаче той, какую могут подарить им их сети. Вот уже лодки со своими кирпично-красными парусами и тяжелыми веслами приближаются к триере. Стоило рыбакам увидеть людей на корабле, как алчное желание овладеть добычей сменилось готовностью прийти им на помощь.

Да, положение оказалось лучше, чем можно было предполагать. Родной остров рыбаков — Киварос лежит на восток от Аморгоса и относится к Спорадам.

Быстрым взором Филетер окинул лодки и тут же приметил самую лучшую, хотя не самую большую и красивую. И вот он уже подзывает рыбака, ее владельца:

— Я посланец царя, — кричит он своим странным голосом. Бессонная, холодная ночь сделала его еще более хриплым, и потому он уже не кажется таким мальчишеским. — Бросай канат, чтобы я мог спуститься к тебе. И как можно скорее доставь меня в Милет, понятно?

— Ветер неблагоприятный, господин. Я не уверен, что мы успеем доплыть туда за один день. И нужно бы вернуться на остров, чтобы захватить провиант.

— Хватит тебе на сегодня?

— Да, господин.

— Ну, тогда поплывем без задержек. Я вчера сытно пообедал и могу теперь не есть до тех пор. пока мы не прибудем в Милет. Хорошо бы только достать вина. Попроси у товарищей. Ведь сейчас они все вернутся на остров и им не понадобится продовольствие. Еще лучше, если тебе дадут для меня хлеба и немного луку или инжира. Между прочим, ветер меняется, и завтра утром мы будем в гавани Милета. Давай быстрей бросай сюда канат!

— Эй, таксиарх, — прокашлял сатрап, — я был бы тебе весьма обязан, если бы ты подозвал ко мне хозяина вон той большой лодки. Я не понимаю диалект этих островитян. Я тоже очень спешу.

— Куда тебе спешить? — бросает ему через плечо Филетер. — Что-то я пока не замечал такой поспешности у вас, чиновников. Кстати, та большая лодка да и все другие в первую очередь должны перевезти гребцов и моряков на землю. Они вынесли больше нас и не меньше тебя спешат — ведь им надо ремонтировать корабль. Они на службе у царя.

Бурное одобрение обрушивается на того, кого еще вечером хотели бросить за борт, в шуме тонут и полу-просительный, полувозмущенный вопрос сатрапа: «А я разве не на службе у царя?» и быстрый ответ таксиарха: «Может быть. Но в первую очередь все вы слуги своего живота, своего денежного мешка и своего гарема».

— Мы еще поговорим с тобой! — угрожает сатрап, побледнев от бешенства.

— Плевать я хотел на твои угрозы, — кричит Филетор и, словно кошка, сползает по канату в лодку рыбака.

— В добрый час! — прощаются с ним моряки и машут руками, пока рыбак и его пассажир всем телом налегают на весла, чтобы поставить парус по ветру.

Когда к полудню следующего дня лодка пристала в Львиной бухте ниже Дельфиниона[4], час от часу становившийся все более нетерпеливым Филетер быстро выпрыгнул на землю. Рыбак уже знал, что он не получит сейчас ни одной драхмы за свое долгое и тяжелое плавание, но он верил этому измученному молодому человеку, у которого ничего не было, кроме разорванного хитона (и даже единственная оставшаяся на нем сандалия только что полетела в гладкую, мутную воду гавани). Рыбак будет терпеливо ждать, надеясь, что рано или поздно он свое получит. Он не сомневался в том, что заплатят ему хорошо. Потерянные для ловли дни будут неплохо возмещены.

Филетер, который тем временем спешно прокладывал себе путь в сутолоке гавани, в свою очередь не сомневался в том, что ему поверят, хотя сейчас он и выглядел как бродяга или как бежавший раб и никого не знал в Милете. Его деньги и важные письма остались лежать где-то на дне моря. Но должно же улыбаться счастье царю и тем, кто ему служит?

Филетер едва успел прыгнуть на борт отчаливавшей от набережной боевой пентеры[5]. Вечером он уже в Эфесе, на следующий день — в Сардах. А здесь начинается одно из чудес Персидского царства, созданное Дарием I: государственная почтовая дорога до Суз с ее многочисленными станциями, на которых путника всегда ожидают готовые в путь подставы. Требовалось всего десять дней для того, чтобы депеша великого царя могла преодолеть чудовищное расстояние в пятнадцать тысяч стадии. И это несмотря на широкую петлю, которую дорога делает, огибая северную Фригию и Каппадокию. Но Филетеру не нужно было скакать верхом до Суз. Он мог свернуть уже в Арбеле и по той же дороге, которой прошла армия Александра после битвы при Гавгамелах, промчавшись через Опию и Ситтаку, попасть прямо в Вавилон.

Он прибыл туда в ночь с 17 на 18 десия. Пусть ты загнал по дороге больше дюжины лошадей, но ты вовремя прибыл, оправдав доверие царя.

Ночь, словно темно-синее бархатное покрывало, опустилась над землей. Огромные двойные стены возвышаются среди этой тьмы. Одурманивающие запахи доносятся из садов Семирамиды. Мрачно и угрюмо, словно недобрый глаз, светится на самой вершине башни Бэла темно-красный огонь. Но на главных улицах, как среди бела дня, толчется народ. Торговцы фруктами, цветами, вином, необычными экзотическими товарами, людьми — девицами и молоденькими мальчиками, — а среди них видавшие виды солдаты и матросы Александра и десятки тысяч робких и в то же время алчных и похотливых новобранцев, которые за последние недели заполнили весь Вавилон. Бывшие такими прочными границы между греками и варварами, между Западом и Востоком перепутались, с тех пор как победители пришли в эту страну, в этот город. Греки, македонцы и фракийцы стали наполовину азиатами; персы, мидийцы, армяне и сирийцы — наполовину эллинами.

Вавилон объединил и примирил их общим для всех стремлением к наживе и сладострастию. Настал новый век, имя которому дал Александр. Его путь к величию, уже начался, но впереди еще более великие победы. Никто не сомневается в этом, за исключением лишь халдейскиx жрецов-звездочетов. Но тихи, слишком тихи их слова, и тонут они в гуле голосов тех людей, которым принадлежит Греция и Азия, а завтра будет принадлежать и мало кому известный Скифский север, и Африка. И Аравия, и Европа вплоть до столбов Геракла.

Точно об этом никто ничего не знает. Но каждый чувствует, что готовится нечто неслыханно важное.

Когда Александр, после своего похода в Индию, остановился в Экбатане (древней царской резиденции длиной 5 семь стадий, построенной из кедров и кипарисов, с залами, обшитыми серебряными и золотыми панелями, крышами, покрытыми серебром), от неукротимой лихорадки скоропостижно скончался красавец Гефестий, друг царя по детским играм в Пелле. И только после того как Александра умолили не увлажнять более труп любимого друга слезами, семь соматофилаков — телохранителей пропустили наконец к царю ожидавших его послов, которые прибыли со всех концов земли: из Рима и Карфагена, из греческих городов Сицилии и Южной Италии, от этрусков и луканов, от кельтов и иберов, от эфиопов и с истоков священного Нила.

Чего они хотели? Одни просили содействия в борьбе: другими — Рим против Карфагена и Карфаген против Рима, — но все искали дружбы и мира с повелителем половины вселенной.

Все это и даже немного более того, как и вообще все, что когда-либо случалось, знают солдаты и матросы, фланирующие сейчас по ночным улицам Вавилона. Знают они также и то, что Гераклида, сына Аргея, послали: опытными корабельными мастерами на берег Каспийского моря, чтобы рубить там лес и строить боевые суда. Да и на всем Финикийском побережье строят сейчас корабли и вербуют матросов из финикийцев. Многие уже здесь. Их можно сразу узнать по чертам лица, по строению тела и по странным обычаям. Флот ежедневно проводит маневры на реках Евфрат и Тигр, а чаще всего в широком заливе, образованном их устьями. Зачем же понадобились десятки тысяч новых молодых солдат, навербованных и собранных здесь за последние недели?

Об этом задумываются даже те, кто не привык сам думать.

Чудовищен был поход победоносной армии по странам Малой Азии, Персии и Мидии, преследовавшей побежденного великого царя. Неслыханным было шествие по пустыням и горам, по цветущим областям Индии вплоть до Инда. И повсюду до Александрии Дальней в Согдиане, где река Яксарт[6] становится судоходной, между доходящими до небес горами Северной Индии и низменностью Хорезма, возникали бессчетные города, принявшие имя царя. Но все это будет превзойдено новым походом, тем, который сейчас только готовится. И, по всей видимости, новое выступление начнется сразу в трех направлениях.

Одна армия и флот нанесут удар с побережья Каспийского моря на севере, где попытаются найти северный проход к Понту Эвксннскому — если он вообще существует, — во всяком случае, они должны подчинить скифов, чтобы те никогда больше не осмеливались приближаться к границам империи во Фракии и Македонии.

Вторая армия и второй флот двинутся из Финикии и египетской Александрии на юг и будут искать морской путь в Индию между Египтом и Аравией. Этим они смогут завершить славное дело, начатое флотоводцем Неархом, его опасное, полное приключений плавание от устья Пида до Александрин в устье Евфрата и Тигра. Если это удастся, Индия и Египет, восточная и южная части мировой империи будут тесно связаны между собой.

Третья армия (без флота), двигающаяся из Вавилона, нанесет удар на западе, подчинит добром или злом — как получится — Рим и Карфаген, а потом покорит весь мир от Инда до столбов Геракла, от Истра до истоков Нила. И царя этого мирового государства будут звать Александр, да будет благословенно его имя!


Спрыгнув с тяжело дышащей лошади у главных ворот царской резиденции, Филетер попросил провести его во дворец к Лисимаху. Угрюмое лицо Лисимаха стало еще мрачнее. То, что он может рассказать молодому таксиарху, звучит совсем иначе, чем то, о чем болтают и кричат на улицах Вавилона.

— Царь уже далеко не тот, — говорит Лисимах и вздыхает. — Что не смогли сделать напряженный труд и опасные для жизни раны, сделала смерть Гефестия. Кажется, будто бы из жизни Александра вырвана ее сердцевина. Словно его молодость была похоронена вместе с Гефестием. Он стареет и думает о смерти. Ты, наверное, знаешь, а может быть, и нет, что Вавилон должен стать центром империи и резиденцией царя. Значит, сюда должны были перевезти труп Гефестия из Экбатаны. Когда мы подошли к Вавилону, навстречу нам вышли халдейские жрецы. Бормоча свои темные изречения, они говорили, что звезды и голос Бэла открыли им истину: царь не должен возвращаться в город, если дорожит своим благополучием. Было бы лучше, если бы он вообще избегал этого города. Но Александр приказал им удалиться, и мы вошли в город. Потом пришел Пифагор, наш смотритель за жертвами, и доложил, что в печени жертвенного животного отсутствует место, обозначающее голову. То же случилось с жертвой, принесенной перед смертью Гефестия. Ты же знаешь, Филетер, я простой старый солдат и не придаю особого значения предсказаниям жрецов, как наших, так и вавилонских, но теперь мне стало почему-то жутко, и я не могу освободиться от мысли, что царь чувствует то же самое. Несколько дней назад мы предали сожжению тело Гефестия, жаль, что ты не мог этого увидеть. Часть городской стены была снесена, и в ее проломе, размером более половины стадии, украшенном сверху донизу и от края до края золотом и пурпуром, статуями и картинами, разложили костер.

Десять тысяч талантов отпустил царь на эту церемонию и две тысячи пожертвовали мы, его друзья. На вершине всего сооружения стояли изображения сирен. Отсюда траурные песнопения разносились по всему городу. Когда костер потух, в честь героя Гефестия принесли в жертву десять тысяч быков. Царь стоял, словно каменное изваяние, и смотрел на все происходящее. Вернувшись во дворец, он назначил день отправки флота в Аравию, а 15-го, три дня назад, дал прощальный пир в честь Неарха. После этого царь спал очень долго, до середины дня, потом встал совсем бодрый, но вечером даже не захотел отужинать. Ночью его сильно лихорадило. Позавчера утром, сразу после жертвоприношения, он сказал, что ему очень плохо. Мы увидели по его глазам и губам, что царь весь горит в лихорадке. Так обстоят сегодня дела, Филетер. Теперь ложись спать, ты, должно быть, устал до смерти. Врач дежурит у царя и никого не пускает к нему в комнату. Ты все равно не сможешь сейчас ему докладывать. Подождем до утра. Надеюсь, царю станет немного лучше.

Филетер поднялся в некотором колебании.

— Ему должно стать лучше! И если не завтра, то уж послезавтра наверняка. Царь уже победил нечто большее, чем лихорадка!

— Пусть Асклепий услышит твое доброе слово. Спокойной ночи, мой мальчик.


Когда Филетер проснулся — в необычно поздний для него час, — у него оставалось еще достаточно времени для того, чтобы навестить своих младших братьев, Аттала и Эвмена, которые воспитывались в Корпусе царских мальчиков, где вырос и он сам. Только позднее, незадолго до обеда, вошел он в спальню царя, окна которой на три четверти были закрыты тяжелыми, шитыми золотом занавесями.

Истомленный, с глубокими морщинами лоб, горячие руки, охватившие холодный кристаллический шар. Так выглядел лежащий Александр. Филетер замер от страха. И это всегда молодой, всегда деятельный, всегда подтянутый царь? Лисимах прав. Перед ним — стареющий, невыразимо усталый, утративший волю человек. Александр медленно повернул голову, услышав шаги Филетера.

— Ах, это ты, мой Филетер, — произносит он медленно. — Ну, хорошо ли ты съездил?

Таксиарх докладывает кратко, так как врач разрешил ему оставаться в комнате лишь до тех пор, пока пробка водяных часов Ктезибия не поднимется на высоту, равную ширине мизинца. Да и не само его путешествие важно, важна его цель. А царь хочет узнать все подробно: и как произошло кораблекрушение и как — он даже слегка кривит рот в улыбке — толстый сатрап вел себя в этот страшный час. Тем временем врач уже встал, как живое напоминание, у дверей, и Филетер должен, не теряя ни секунды, начать рассказ о главном — подготовке великого похода на запад. Но, увы, одним движением руки, похожей по-прежнему на мальчишескую, но выглядевшей сейчас словно вялый лист, царь останавливает Филетера.

— Достаточно, Филетер. Об этом ты мне расскажешь завтра, когда я снова буду здоров.

Он поворачивает голову к стене. Темно-голубые веки прикрывают большие светлые глаза. Грустным и разочарованным выходит таксиарх из сумеречной комнаты.

На следующий день царь чувствовал себя никак не лучше. Филетера даже не пропустили к нему. Только самым близким друзьям из гетерии[7] и соматофилакам было разрешено войти в комнату больного. Выйдя через некоторое время от царя, они объявили:

— Александр болен. Выступление откладывается на одни день.

22-го должна была выступить армия, 23-го — флот, с которым царь хотел отплыть сам — ведь он любит море и приключения. Но врач с сомнением покачивает головой: он не верит, что одного отложенного дня будет достаточно.

22-го, когда десятитысячное войско уже стягивалось на заранее намеченных местах у Агемы и солдаты собирались в своих таксидах, илах и фалангах[8], усталая воля больного напрягает еще раз все его силы. Царя несут в восточный зал дворца, где он должен принести утреннюю жертву. Однако это так истощило его, что полководцы, даже не спросив согласия царя, снова откладывают выступление и приказывают солдатам возвратиться на свои квартиры. Наконец, уже после полудня Филетер получил возможность доложить о своей поездке царю.

— Все обстоит отлично, — говорит он своим звонким голосом, время от времени откашливаясь и глотая слезы. — Самниты и греческие города — с юга, этруски — с севера могут двинуться против римлян, чтобы подавить этот жадный и глупый народ. А египтяне и иберийцы в то же время выступят против Карфагена.

— Все это хорошо, Филетер, — медленно отвечает царь, делая большие паузы, словно подыскивая слова. — Мои полководцы прекрасно знают, как надо сражаться и побеждать. Но стоит им только столкнуться с нарушением привычных боевых порядков, узаконенных стратегией и тактикой, как они теряют рассудок. Они не умеют еще думать сами. Так же, как римляне и карфагеняне, они верят только в сильную власть, только во власть. Я тоже верю в нее. Но власть — это еще не все. Аристотель учил меня равняться не на мир идей, а на мир явлений. Все зависит от людей. Не подчинять стремился я их, а примирять. Я хотел, чтобы люди восприняли эллинскую культуру и эллинские нравы. Ты понимаешь меня, Филетер? Я обо многом еще хотел с тобой поговорить, ты хороший и преданный друг, но…

Александр весь содрогнулся от внезапно начавшегося приступа лихорадки. Пораженный Филетер позвал врача, бледного и утомленного от бессонной ночи.

После очень тяжелой ночи царь смог совершить утреннее жертвоприношение лишь с большим трудом. Когда его принесли обратно и полководцы собрались вокруг постели царя, чтобы принять решение — выступать или вновь отложить поход, Александр потерял дар речи. Он уже не мог произнести ни единого слова. Но он еще узнавал всех, кто стоял вокруг него.

Последующие дни ничего не изменили: больному не стало ни хуже, ни лучше. Но слухи на быстрых крыльях разносились по Вавилону. Вот уже македонцы вышли из повиновения и толпятся перед запертыми на засов большими воротами дворца. Они хотят увидеть своего царя:

— Наверное, он мертв, — кричат они. — А эта сволочь, персидские кастраты в длинных юбках, скрывают его смерть, чтобы стричь овец, пока еще есть время. Им нужно успеть ограбить покойника.

Пердикка, Антипатр, Птолемей, Парменион, Антигон, Лисимах и другие неоднократно испытанные и популярные в войсках полководцы пробуют успокоить буйствующих и кричащих солдат, но их никто не слушает. Воины хотят видеть своего царя, хотят убедиться, что он действительно жив и у них самих еще остается надежда живыми и здоровыми вернуться когда-либо на родину. Их охватил страх. Вавилон для них уже не злачное место, а огромный город с гигантскими стенами и башнями, совершенно чуждыми им людьми, говорящими на непонятном языке. Этот город стал для них источником страха и ужаса. Видите ли вы ступенчатую башню Бэла и вечный огонь на ее вершине? Там кипит волшебное варево, сулящее всем им гибель, если царь уже не сможет их защитить. Разобьем ворота, если их не хотят открыть! Несите кирки и топоры! Вырывайте столбы! Пусть они заменят нам тараны. Мы хотим к Александру!

Медленно, со скрипом открываются могучие крылья ворот. Те, кто стоял впереди, бросаются в первый двор, за ними — все остальные. Но постепенно шаги их становятся все медленнее, утихают крики и замирают разговоры. Вот и дворец с его широкими, праздничными, золотыми лестницами, нескончаемыми коридорами и залами, по которым снуют белые и тонкие, словно свечи, оскопленные персидские мальчики. За ними уже не присматривает и не муштрует их евнух. И вот, наконец, комната, где стоит кровать царя. Он лежит бледный, со впавшими щеками, на которых в разные стороны торчат отдельные кустики рыжевато-белокурых волос; глубокие, почти черные тени застыли у него под глазами. В огне лихорадки они, кажется, блестят по-прежнему, а может быть, даже и ярче, чем тогда, когда он появлялся верхом на коне, когда говорил со своими солдатами. О! Он жив! О! Он еще не забыл своих македонцев. Смотрите, его красивый рот чуть-чуть трогает слабая улыбка. Вот он слегка поднимает правую руку, на указательном пальце которой блестит большое золотое кольцо с царской печатью. Он жив, наш царь, наш повелитель, наш друг! И он нас еще помнит! Он улыбается нам, он делает нам знак и теперь даже слегка поднимает голову. Нет, ничто еще не потеряно; пока он с нами, нам нечего бояться. Будь спокоен, царь, спи спокойно, царь, мы с тобой! Мы выйдем осторожно, осторожно, на цыпочках, один за другим, десять, сто, тысяча, десять тысяч… Мы с тобой. Спи, Александр, спи на здоровье, мы будем дежурить около тебя, все как один человек. Никому не разрешим беспокоить тебя, ни персам и мидийцам, ни халдейским пронырам, ни лихорадке. Ни даже смерти.

28 десия, когда кроваво-красное солнце зашло за Евфратом и на башне Бэла замигал злобный, тоже кроваво-красный глаз, веки царя тяжело опустились. Пламя, которое согревало и озаряло весь мир, погасло.

Глава вторая

В одно бурное десятилетие построил Александр свою мировую империю. Он сокрушил могущественное великое царство персов, которым принадлежала половина Азии и которые держали под своим контролем все восточное побережье Европы и всю Северо-Восточную Африку. Он подчинил себе Азию вплоть до плодородной равнины Инда и обширных скифских степей, он искал и нашел морской путь через Индийский океан и завоевал Египет. Он эллинизировал обширнейшие области и страны, населенные людьми с коричневой, черной и белой кожей, которых раньше презрительно называли варварами.

И, можно сказать, за один день, стоило ему лишь закрыть навеки глаза, вся его империя распалась на части.

Плач и вопли наполнили просторный дворец; царские мальчики бросились в город к тем, кто командовал отдельными подразделениями армии, чтобы известить о смерти властителя. Эта весть моментально распространилась среди населения Вавилона. Казалось, что город, властвовавший над миром, на некоторое время задержал дыхание. На одну чашу весов легло горе, вызванное внезапной смертью царя, на другую — тяжелая забота о будущем. Греки и македонцы вспоминали своего самого смелого и победоносного полководца, вавилоняне — самого мягкого и справедливого властителя, которого когда-либо знала их длинная история. Но все они оплакивали не только его, но и себя. Никто из них не представлял, что станет с империей, потерявшей хозяина, что будет теперь с ними самими. Не поднимутся ли все как один азиаты и не нападут ли на армию? Не утолит ли армия свою ненависть к Азии в кровавой бане? И те и другие сидели всю ночь в своих домах с погашенными огнями, ожидая утра. Всех их терзал страх перед тем, что вот-вот могло произойти и все еще не происходило.

С утренней зарей по городу разнесся слух, будто бы парь незадолго до смерти снял с пальца свой перстень с печатью и, положив его на одеяло, сказал: «Сильнейшему».

По другим слухам этот перстень он передал Пердикке, старейшему из семи наиболее приближенных соматофилаков.

Говорили еще, что Пердикка положил перстень рядом с царским венцом на опустевший трон и пригласил шестерых соматофилаков на совещание, чтобы не подумали о нем, как о человеке надменном.

Этих семерых звали: Пердикка, Леоннат, Птолемей, Лисимах, Пифон, Аристон и Арридей. Они были самыми близкими друзьями царя, стояли к нему ближе, чем его жена Роксана, дочь бактрийского царя, и Статейра, дочь побежденного великого царя, которую он взял в качестве второй жены. Только эти семеро и знали, что царь ушел, не сказав ни единого слова о том, кого он назначает своим преемником, не поделившись с ними своими планами на будущее. Они были так же мало осведомлены, как и самый последний обозный солдат в армии, как и прокаженный нищий, что стоит у моста через Евфрат.

У царя есть сын — Геракл. Родила его Барзина — вдова персидского военачальника Мемнона, уроженца Родоса. Но она никогда не была законной женой царя. Законные его жены — Роксана и Статейра. Роксана была беременна, к концу лета ей предстояли роды. Но, хотя покойный царь надеялся с помощью этого брака примирить подвластные ему народы и племена, его друзья не очень верили в такую возможность. Они считали, что сын бактрийки, если вообще у нее родится мальчик, никогда не сможет стать наследником македонского престола. Но есть еще один подлинный потомок царского дома — и он здесь, в Вавилоне. Это сводный брат Александра, которого зовут Арридей, как и одного из семи собравшихся. Но, во-первых, Арридей родился не от законного брака царя Филиппа, его мать была всего лишь фессалийской танцовщицей; во-вторых, он слабоумный, и об этом знает каждый и в армии, и во флоте, и в городе. Призвать его на престол просто невозможно.

Пердикка говорит о необходимости сохранить единство империи. Птолемей, сын Лага, предлагает создать нечто вроде регентства в виде совета главных полководцев. Наконец, решение принято: на первых порах империей будет управлять совет регентов; если же Роксана родит сына, то он будет объявлен царем, правящим при помощи опекунов. Сразу же назначили и опекунов: для Европы — полководцев Антппатра и Кратера, а для Азии — Пердикку и Леонната.

Теперь единство империи как будто бы обеспечено, во всяком случае сегодняшний и завтрашний день гарантированы. Но могут ли вообще соматофилаки принимать столь важные решения, хотя они и близко стояли к покойному царю? Не считал ли Александр, даже в последние дни, когда его сознание помутилось, что все важные вопросы должны быть представлены для окончательного решения народному собранию воинов? Конники не имели ничего против решения семерки, так как оно освобождало их от самостоятельных утомительных размышлений. Однако пехота — аргираспиды и пецгетайры[9] — реагировала иначе: она восстала в первый же день после смерти царя и пошла на штурм дворца. Ожесточенное сражение разгорелось буквально у самого тела всеми любимого царя. Лишь с большим трудом Селевку и царским мальчикам удалось обеспечить выход из дворца соматофилакам. Соединившись с конницей у стен города, они узнали, что пехота вывела из дворца Арридея и провозгласила его наследником Александра под именем Филиппа.

Семь дней подряд шли переговоры, вернее, торговля властью и влиянием, а мертвый повелитель вселенной незамеченным лежал на своем последнем ложе, всеми забытый, кроме врача, который в тишине бальзамировал его тело. Наконец было достигнуто соглашение, которое выглядело следующим образом: гетерия и конники согласились признать Арридея царем, но пехота в свою очередь обязалась признать царем сына Роксаны. Пердикка станет хилиархом, великим визирем империи, как наследник Гефестия. Кратер — простатом[10] царства. Антипатр — стратегом[11] в Европе. Арридей (соматофилак, а не новый царь) перевезет тело Александра в храм Амона в Египте.

Теперь как будто бы все было в порядке, но на самом деле началась борьба всех против всех. Один мятеж следует за другим, одну интригу сменяет другая, одно коварное убийство порождает новое.

Пердикка, устранив со своего пути самых опасных противников, остается служить новому царю. Он становится главнокомандующим всех войск, хранит царскую печать в качестве единовластного царского наместника и от имени царя отдает приказы как полководцам, так и сатрапам. Хилиархом вместо него становится Селевк, до того возглавлявший Корпус царских мальчиков. Его место занимает Кассандр, сын Антипатра. Сатрапию Египет вместе с Ливией и Аравией получает Птолемей, в Сирию направляют Лаомедона, в Великую Фригию — Антигона, наместником Киликии становится Филот, Пафлагонии. Каппадокии и Понта — Эвмен из Кардии, бывший тайный советник и писарь Александра. В Геллеспонтскую Фригию назначают Леонната, во Фракию — Лисимаха, в Македонию и Грецию — Антипатра и Кратера. Во всех восточных провинциях остаются на своих прежних должностях главным образом персидские сатрапы. Итак, всех приближенных Александра удалили и от нового царя и от армии, но с честью и не без выгоды для них самих. Только теперь Пердикка решается открыть войскам планы покойного царя: грандиозные походы на север, на юг и на запад. Он рисует им страшные опасности, но сулит и громадные сокровища, сотворенные на огне Гефеста, счастливое и разумное упорядочение их жизни. Войска уже готовы осуществить предначертания Александра, но разложение армии растет, а эпидемия убийств распространяется даже на дом царя. Роксана просит Статейру переселиться вместе с сестрой Дрипети, которая пользовалась доверием Гефестия, из Суз в Вавилон, чтобы они могли обрести тут покой и безопасность. Последние наследники последнего персидского царя, ничего не подозревая, выезжают в Вавилон. А здесь, с согласия Пердикки, Роксана приказывает убить их в час прибытия и трупы бросить в колодец. Колодец потом забрасывают камнями. Наконец Роксана разрешается мальчиком, которого войска приветствуют как паря и как нового Александра.

В последний раз новые сановники и сатрапы собираются в Вавилоне на скромные похороны мертвого властителя мира.

Потом они разъезжаются, каждый в свою провинцию. Это был конец. Империя Александра окончательно распадается. И если поборники и полководцы этой великой державы встретятся снова, то только на бесчисленных полях сражений, где они сами и их воины будут проламывать друг другу головы. Долгие десятилетия в мире нет мира. Дымятся сожженные города и деревни, течет кровь, неистовствуют кинжалы и яд.

Уже через год после смерти Александра Леоннат пал в бою с восставшими греками; на третий год пребывания у власти Пердикки, когда он воевал в Египте против Птолемея, его убивают на поле боя Селевк и македонцы. Еще два года спустя умирает в восьмидесятилетием возрасте естественной смертью, что теперь уже стало редкостью, Антипатр, наследник полномочий Пердикки. Проходит два года, и в Македонию возвращается Олимпиада, мать Александра. Она полна готовности отомстить наконец за все оскорбления и несправедливости, которые претерпела. Олимпиада люто ненавидит сына царя Филиппа, родившегося от незаконного брака. Его провозгласили царем, а жена его — Эвридика — сумела отлично заменить своего слабоумного мужа. Олимпиада повелевает поймать обоих, замуровать в подземелье и держать их впроголодь, чтобы она могла долго «наслаждаться» страданиями узников. Но в это время спешно возвращается Кассандр, готовый отомстить убийце новым убийством: Олимпиаду, мать Александра, побивают камнями.

«Это ужасно, — пишет Дройзен, — что один правитель убивает другого, что из-за дикой страсти нещадно уничтожают последних великих людей великого времени, уничтожают с бешенством виновных и невиновных, пуская в ход коварство под видом благоразумия, а их преемники, исполнив божью волю, делят их добычу и щеголяют в их украшениях. Тогда кажется, что судьба издевается над их величием и над их свержением».

Как началось, так и пошло дальше. Возникали союзы и против них другие союзы, заговоры, расколы, войны. Сначала сатрапы выступили против Пердикки и его союзников, затем против царского дома. Потом стали расти армии, а с ними произвол и попрание прав. Но теперь сатрапы уже не выступают против полководцев, а полководцы против сатрапов — постепенно формирующиеся государства диадохов стараются уничтожить друг друга.

На востоке утверждается господство одноглазого Антигона, бывшего стратега царской армии. И тогда все, кто еще стремился возродить империю Александра, заключают против него союз. Против Антигона объединяются даже те, у кого раньше отношения складывались как V кошки с собакой: повелители Македонии, Фракии. Малой Азии, Египта. К ним примыкает Селевк, бывший сатрап, изгнанный из Вавилонии. Пять лет продолжается эта война, в которой каждая из борющихся сторон только проигрывает. Кассандр, занимавший должность стратега в Европе, убийца матери Александра, который в начале войны был официально объявлен вне закона, сейчас вновь восстановлен в прежнем звании, и ему доверено воспитание двенадцатилетнего царя Александра, сына Александра и Роксаны, до его совершеннолетия. Этот Александр — Четвертый, — принявший имя великого царя, был красив и умен, вылитый отец. Но не прошло и года после заключения мира, как Кассандр повелевает убить мальчика и его мать кинжалом и зарыть их трупы в неизвестном никому месте. А еще через год Полиперхон, очередной властитель и враг Кассандра, приглашает в Грецию другого сына царя, молодого Геракла (который вместе со своей матерью, Барзиной, тихо и незаметно жил в глухом горном углу Пергама), требуя, чтобы его провозгласили царем. Но Кассандр подкупил Полиперхона, и всего лишь за жалкие сто талантов тот повелевает удушить мальчика, последнего потомка македонского царского дома, во время пира. Этот случай почти не привлекает внимания. Александр давно уже забыт. Каждый отстаивает лишь свои интересы. Жадное стремление к власти господствует над диадохами и всем этим временем.

Деметрий, сын Антигона, победил Птолемея в морской битве у острова Саламина, уничтожив его флот. Возвестивший о победе гонец приветствовал Антигона как царя. Антигон в свои семьдесят лет — даже ближе к восьмидесяти — первым из диадохов достиг этой цели. Но, несмотря на свой титул, он не был законным преемником Александра. Народ приветствовал его только потому, что он победил. Ну, что ж, это приятно, и в то же время это месть Птолемею, который присвоил себе тот же титул.

Тогда же царскую диадему возложил на свою голову и третий царь — Селевк. Четвертым носителем этого титула стал Лисимах во Фракии, пятым — Кассандр в Македонии. Другие сатрапы, ранее равные в правах с этими пятью, не пытались подобным образом оформлять свою власть. Они понимали, в какую пропасть это может их завлечь, отдавали себе отчет в том, что не имеют суверенных прав и могут лишь рассчитывать на должности высших сановников при новых монархах. Однако некоторые сатрапы, «варвары», обзаводились звучными титулами — Митридат из Понта, Атробат из Мидии. К ним можно прибавить еще и некоторых греков из дальних областей: Агафокл из Сиракуз, Дионис из Гераклеи.

Никто из них не имел никаких официальных прав на титулы, но, опираясь на реальную власть в своих областях, они могли претендовать на то, чтобы подвластное население оказывало им такие же почести, как олимпийским богам.

Малая Азия, расположенная между молодыми царствами диадохов, осталась главной ареной битв в последующие годы. На нее претендовали Лисимах, Антигон, Селевк, Кассандр. Решающая битва, в которой участвовали сотни тысяч конников и пехотинцев, множество колесниц и боевых слонов, произошла при Ипсе. Антигон пал, и царство его осталось без правителя, а сын его, Деметрий, был вынужден спасаться бегством. Снова начался дележ трофеев. Словно шакалы и гиены, бросились недавние союзники в борьбу за никому теперь не принадлежавшую территорию. Кассандр принял на себя всю тяжесть военных действий, Лисимах сыграл главную роль в самом сражении, Селевк нанес решительный удар, Птолемей же участвовал в сражении только номинально. Кассандр потом получил всю Грецию, а, по всей вероятности, еще и Эфес, его брат — Киликию. Селевку достался Восток, включая и половину Малой Азии, Лисимаху — основная территория Малой Азии. Птолемей остался в старых границах и не получил желанной Финикии и Кэлесирии[12], которые добавил к своей добыче Селевк. Маленькие промежуточные царства попали под власть разных правителей: Армения — Оронта, Каппадокия — Ариарафа, Понт — Митридата; остальные неподеленные территории остались, так сказать, на положении нейтральных зон.

Казалось, борьба была окончена, но она продолжалась. Сразу же после нового раздела было посажено еще одно зернышко, из которого потом возникло царство. Конечно, это была не мировая империя, но оно оказалось единственным из всех государств диадохов и эпигонов, в котором дольше всего жил дух Александра. Дух молодого Александра — Александра того времени, когда он, еще не сделавшись повелителем мира, стремился утвердить власть эллинской культуры. Сам того не сознавая, это царство сотворил Лисимах — последний из полководцев великого царя, уже после битвы при Ипсе, стариком пришедший к большой власти.

Всю жизнь Лисимах считался только храбрым воином, не более. Думать было не его делом, и все, что не касалось войны, было ему безразлично. Стремление к власти и власть превратили его, как это часто бывает в жизни, в человека, который был достойным уважения в своей области, был искренним и верным, но отнюдь не претендовал на гениальность. А верность в те времена зависела от политической обстановки, и, если нужно было, не гнушались идти на двурушничество. Пользовались каждым подходящим случаем, чтобы добыть любимые денежки, которые всегда могут понадобиться и которые ни в коем случае не следует растрачивать на произведения искусства, как это делал безрассудный Птолемей. Тот, кто раньше был прямодушен, сейчас изворачивался, как змея, и если уж занял место, то его оттуда не скинешь. Даже любовь не могла противостоять новым требованиям и целям. Лисимах изгнал персианку Амастрию, чтобы жениться на Арсиное, дочери Птолемея I. которая была на пятьдесят лет моложе его. Он обрек свою дочь на пожизненное заключение, стоило ей лишь попросить отца восстановить царство зятя Лисимаха — Антипатра — в Македонии. А чтобы наверняка удержать за собой это царство, он приказал в конце концов убить Антипатра. Жадность и бессилие одолевали старика и вертели им как игрушкой.

Но в отдельные моменты он мыслил разумно и ясно. Овладев Малой Азией, он стал подбирать наместников для управления ее городами. Нашелся здесь один городок с крепостью, который не играл никакой особой роли, во мог стать очень важным, так как занимал выгодное стратегическое положение. Он был расположен высоко над равниной Каика, господствуя над местностью между Адрамитским заливом и Термом. Пергам — вот как называлось это гнездышко; тот самый Пергам, где вырос сын Александра — Геракл. Укрепленный город был неприступен и поэтому оказался самым подходящим из всех, принадлежавших Лисимаху, где можно было спрятать награбленные сокровища: девять тысяч талантов, почти столько, сколько было у Александра в его лучшие времена, и намного больше того, что имел кто-либо из диадохов. У себя хранить такие огромные деньги Лисимах больше не мог: ведь он уже старик и должен еще воевать. Военное же счастье, как известно, непрочно. Оставить сокровище на прежнем месте было невозможно еще и потому, что наступили такие времена, когда нельзя было верить даже собственным детям. Кому вообще можно теперь доверять, кроме как самому себе? Доверие, которое стоит девять тысяч и один талант? Попробуйте-ка доказать, кто будет всегда верен, всегда надежен, всегда готов служить царю. Да вроде бы таких и нет. Одного за другим проверяет Лисимах своих приближенных и каждого отвергает. Остается только один: Филетер, сын Аттала. Филетер станет фрурархом, комендантом Пергамского замка. Одновременно, о чем будут знать лишь очень немногие, он станет тезаурофилаксом — хранителем тайных и огромных сокровищ, принадлежащих Лисимаху.

Когда с этой заботой было покончено, новая начинает грызть Лисимаха. Он старик, но Арсиноя, его четвертая жена, молода и полна жизни. Она изнывает от скуки в постели старика. Но разве нет у него молодого и красивого сына? Это наследник престола Агафокл. А в истории немало примеров, когда молодая мачеха находит спасение от скучного супружества на ложе пасынка. Однако Агафокл остается слепым и глухим к такого рода перспективам, опровергает подозрения отца, так как счастлив с Лисапдрой, тоже дочерью Птолемея, сводной сестрой Арсинои. Двойная ненависть закипает в душе царицы: против Агафокла, который пренебрег ею, и против Лисандры, которую он ей предпочел. К этому добавляется третье: боги благословили брак Агафокла детьми. Сможет ли Лисимах наградить ее ребенком, это весьма неясно и, по меньшей мере, сомнительно. Будущее представляется ей в чертах достаточно определенных: Лисимах рано или поздно умрет, Агафокл станет царем, сводная сестра, которую она презирала еще в родном доме, станет царицей. Их обоих будет любить и уважать народ, ведь их и сейчас уважают и любят. В то же — время ей, бездетной, звание царицы — останется только для вида, и она совсем зачахнет в одиночестве — в своем отдаленном вдовьем поместье, в Гераклее. Все это необходимо расстроить! К счастью, приехал брат Арсинои, Птолемей Керавн, — изгнанный с родины в Лисимахию. Он больше всего подходит для исполнения ее коварных планов. Арсиноя идет к царю, наложив на лицо белую, как известь, краску — ведь Лисимах полуслеп и решит, что его жена смертельно бледна. Арсиноя плачет и вздыхает, отказываясь говорить о своем горе, и вновь благодарит царя за хорошее вдовье поместье Гераклею, которое ей скоро может понадобиться. Ему пока еще не надоело жить, улыбается Лисимах. Арсиноя тяжело вздыхает и, рыдая, выходит. На другой день она ведет разговор о справедливости богов. Вот смотри: не было ли это ужасное землетрясение, которое только что разрушило половину замка, предзнаменованием, говорящем о гневе богов? Все больше и больше разжигает она пламя недоверия V Лисимаха, который и без того уже стал ко всему положителен. Нет, нет, ничего более она не скажет и не может сказать. Для пожилого человека внезапный испуг может оказаться роковым.

О, как бы он был потрясен, если бы узнал, что прожил больше, чем нужно, и стал лишним для того, кому-подарил так много незаслуженной любви. Капля, как известно, точит камень. II тут Лисимах узнает от Арсинои, что Агафокл пытается совратить его верную жену, с тем чтобы устранить с пути ее мужа и своего отца, поделить с ней империю и престол. «Вздор!» — кричит Лисимах. Вздор? Но ее брат тому свидетель, так как этот негодяй и его пытался уговорить. Царь теперь всему поверил и решил предотвратить готовившееся преступление. Но Агафокл хорошо знал и своего отца, и свою мачеху, и своего шурина. Когда на торжественном пиру ему подали отравленное питье, Агафокл сразу же принял противоядие и спас свою жизнь. Но не свою свободу. Он был брошен в темницу и через несколько дней погиб от руки Птолемея Керавна.

Это было время, когда убийства происходили чуть ли не ежедневно и не производили уже никакого впечатления. Но это был особый случай. Александру, брату убитого, вдове и детям Агафокла удалось бежать к Селевку. У него они просят помощи и отмщения. Подданные царя Лисимаха возмущены: ведь вся их любовь и все надежды принадлежали Агафоклу. А Лисимах не прекращает своих преступлений. Он повелевает хватать и убивать всех, кого он знал как друзей своего сына.

Кому удалось спастись, тот стал врагом Лисимаха. Стал его врагом и Филетер, этот верный среди неверных и неверный среди верных. Верен он был Агафоклу, вместе с которым вырос в Корпусе царских мальчиков, вместе с которым делил горе, радость и палатку на поле битвы. Верен он был и своему брату Эвмепу — коменданту египетской Амастрии (на Понте, невдалеке от родного города Тиоса и поблизости от Гераклеи), которого преследовала будущая повелительница Арсиноя, так как Эвмеп стоял на стороне Птолемея Филадельфа, а не на ее стороне и не на стороне изгнанного Птолемея Керавна, другого ее брата. Верен он был, наконец, и самому себе. Уже не раз царица интриговала против Филетера и пробовала лишить его доверия, так как он, хотя и жил в столь суровое и жестокое время, чувствовал отвращение к суровости и жестокости. Но сейчас Филетер, ранее так бесконечно преданный Лисимаху. отступает от него, потому что царь оказался столь вероломен по отношению к Агафоклу. Поняв, что это убийство приведет к новой войне, и не желая бороться на стороне несправедливых против справедливых. Филетер сам должен был стать вероломным. Он посылает из Сирии гонца к Селевку и предоставляет себя, свою маленькую армию, замок и сокровище в его распоряжение. Это случилось на второй год 124-й Олимпиады[13].

Снова Малая Азия становится ареной битвы. Армии Лисимаха и Селевка двигаются навстречу друг другу. В битве на Коросском поле Лисимах теряет свое царство и жизнь. Селевк мог бы теперь стать его наследником, но во (время битвы взятый в плен Птолемей Керави (его содержали свободно, не как пленного, а как царского сына) убивает Селевка и провозглашает себя царем Македонии.

Поскольку Филетер открыто перешел на сторону Селевка, ему удалось в течение всей войны сохранить независимость своего города и нейтралитет. Крепость Пергам и сокровища, которые здесь хранились, теперь уже больше не принадлежали ни Лисимаху, ни Селевку. Впервые Филетер как следует запустил руки в эту сокровищницу, когда надо было заплатить убийце за труп Селевка. Труп торжественно предали кремации в Пергаме, а пепел Филетер послал сыну Селевка — Антиоху. Так он приобрел себе друга и в то же время сохранил хорошие отношения с новым царем Македонии. Но Птолемей Керавн недолго радовался незаконно приобретенной короне. Спустя девять месяцев его убивают восставшие галаты.

Среди всеобщей сумятицы и анархии Пергам выглядит маленьким островком мира. Великие властители этого времени смотрят на Филетера с уважением и благосклонностью. Антиоху Филетер оказывал почтение, Филадельф был связан с его братом Эвменом, Антигон, новый царь Македонии, был сыном Деметрия Полиоркета, надежного друга еще по старому доброму времени правления Александра Великого. Они ценили Филетера, но еще больше ценили его неизмеримые сокровища, с помощью которых не составляло особого труда углублять и укреплять дружбу и дипломатические отношения со всеми соседями. А так как его город-крепость, как это знал каждый, неприступен, то было выгоднее попытаться мирным путем отщипнуть себе кусочек от этих богатств.

Опасности же для их огромных империй Филетер — комендант маленького Пергама, — конечно, не представлял никакой. Никто поэтому не возражал против того, чтобы Филетер сохранил свою скромную независимость и чтобы с этого времени назывался династом Пергама.

Филетер носил этот титул до самой смерти. Умер он во втором году 129-й Олимпиады, когда ему исполнилось восемьдесят лет.

Глава третья

Пустив корни в Пергаме и укрепив свои позиции, Филетер — он был, разумеется, не женат — вызвал к себе обоих братьев, Энмона и Лттала, чтобы освятить храм, построенный у ворот маленького, стремящегося ввысь города. Этот храм был воздвигнут в память их матери Боа, паф. загонки, незаслуженно оскорбленной сплетнями врагов.

Да, город устремлялся ввысь и распространялся вширь, ведь об его хозяине пошла добрая слава, как о хорошем и честном человеке, который не собирается угнетать городских жителей. Это было так не похоже на обычаи того смутного времени. Кроме того, жители убедились, что Филетер может защитить молодой город от вражеских нашествий, которые постоянно и днем и ночью угрожали любому городу Малой Азии.

Молодой город? По сути дела, Пергам довольно стар, возникновение его теряется в сумерках легенд. В мифе говорится о первом заселении области вокруг Пергама в то давнее время, когда она была священной землей кабиров. Потом сюда пришли аркадские переселенцы под предводительством Телефа, сына Геракла и Авги. После этого наступает время, когда миф становится исторической действительностью, хотя фактическая история города начинается незадолго до эры Олимпиад. Тогда и появился здесь Пергам, сын Пирра[14], со своей матерью Андромахой. Он-то и считается подлинным основателем города, жители которого в течение нескольких столетии почитали священную могилу героя. Позднее сюда пришел Асклепий из Эпидавра и основал со своими спутниками колонию в плодородной и красивой долине Каика вблизи города. Это было еще до того, как Асклепий, благодаря своему искусству врачевания, стяжал себе всемирную славу и стал богом. Его святилище процветало долгое время, превратив Пергам в многолюдный курорт и один из центров обучения медицине.

Пергам был чисто греческим городом, так же как и сотня других ионийских городов на побережье Малой Азии, пока Лидийское царство под владычеством Креза не присоединило к себе всю эту область. Победы Кира Старшего отдали город персам, которые посадили туда своего коменданта. Какое-то время это место занимал изгнанник из Греции (как раз в тот период, когда Пергам посетил Ксенофонт), которому вменялось в обязанность охранять латифундии персидской знати. Греки тогда могли свободно, — конечно, относительно свободно, как и все подданные Персидского царства, — жить в городе, занимаясь земледелием и ремеслами.

Когда империя Александра начала разваливаться, Пергам сначала попал под власть Антигона, а после его смерти под власть Лисимаха. И вот он получил самостоятельность под управлением мягкой (но в то же время и достаточно твердой) руки Атталида Филетера. Появилась на свет еще одна династия диадохов. Династия эта была удивительной по многим причинам.

Во-первых: ее основателем был евнух.

Во-вторых: несмотря на то что родоначальниками ее были пафлагонцы, то есть «варвары», и македонцы, она сохранила такие глубокие греко-аттическо-афинские корни, как никакая другая из сложившихся в ту эпоху династий. Потому что именно теперь македонская династия стала варварской. Птолемеи за несколько десятилетий стали египетской династией. Селевкиды — азиатской.

В-третьих: пергамская династия не допускала вмешательства женщин в дела правления. Они жили спокойно, сосредоточив все свое внимание на домашнем хозяйстве и семье, так же как у Гомера жила добродетельная Пенелопа; тогда это уже давно вышло из моды. Не Лисимах ли на основании своего горького опыта с четырьмя законными женами, многочисленными дочерьми и снохами сказал очень злые слова о политике диадохов в отношении женских юбок? У Атталидов все было иначе. О прародительнице Боа вообще никто ничего не знал. Сам Филетер был не женат. Жену его брата Эвмена — Сатиру из Амастрии — в городе почти не видели. Так же обстояло дело с Антиохой, женой Аттала, хотя она и была дочерью Ахайя — полководца и близкого родственника Селевкидов, а ее сестра — женой Антиоха II. Нет, жены Атталидов не играли никакой роли, а о дочерях не приходится и говорить: ведь как оказалось в дальнейшем, в этой семье всегда рождались только сыновья. Браки же, заключенные из-за династических интересов, в это время уже стали редким явлением.

В-четвертых, и это самое необычное, братья — и настоящие и будущие — любили друг друга, не пускали в ход яд или кинжал для уничтожения соперников и овладения властью, как это было широко распространено в семьях диадохов. Атталиды, по-видимому, не стремились к личной власти. Филетер получал почестей не больше, чем его братья. Во время пиров он занимал не лучшее и не главное место, ложе, на котором он спал, было не мягче, чем у его братьев, а когда они все выходили в город, никто из прохожих не смог бы отличить их от простых горожан. И когда умерли оба брата, их сыновья получили те же права и те же обязанности и стали пользоваться такими же почестями: сын Эвмена — Эвмен, сыновья Аттала — Эвмен (который умер еще мальчиком) и Аттал.

Как нечто само собой разумеющееся, Филетеру наследовал его старший племянник — Эвмен, который правил царством двадцать два года. Это были спокойные годы. Город расширялся, увеличивалось число жителей, росли ряды красивых домов, укреплялись и достраивались стены крепости. Город все больше походил на греческий — по характеру святилищ, галерей и статуй. Особенно выделялось святилище Афины, которое было построено еще при Филетере в честь новой покровительницы крепости и города. Богиня изображена стоящей в торжественной позе, в левой руке она держит круглый щит, в правой — копье.

Медленно, но верно укреплялась в эти годы власть Атталидов, которые постепенно распространяли свое влияние и на другие области. Однако это происходило настолько незаметно, что деятельность династии почти не бросалась в глаза ее царственным соседям.

Эвмен проводил ту же политику, что и его дядя: он широко использовал свои сокровища, щедро одаривая тех царей, чьи владения лежали в опасной близости от его царства. Таким путем он стремился завоевать их расположение и благосклонность и добиться снисходительного отношения к своему маленькому Пергамскому царству. Все это делалось, конечно, не вслепую и не только тогда, когда сосед представлял собой непосредственную опасность. Во всех действиях пергамских правителей видна хорошо продуманная и всегда осторожная политика. Поэтому в длинном алфавитном списке властителей и правителей этого времени ничтожная iota sub-scriptum[15], называемая Пергамом, приобретала все большее значение. Повелители его, если взглянуть на них серьезно, начинают играть важную роль в вопросах мировой политики.

Покой города и его правителей нарушался редко. Это происходило главным образом в самом начале существования царства. Впервые его покой был нарушен, когда завербованные, а потом распущенные, уже ненужные наемники ушли в торы и начали там мятеж. Он был быстро подавлен, так как воинские традиции так же, как и сокровище, вошли в наследство Атталидов. Во второй и третий раз в роли нарушителя спокойствия выступил Антиох Сотер, аппетит которого возбудило знаменитое сокровище. Антиоху показалось, что он может легко им овладеть. Как раз перед этим придворный летописец восхвалял царя за то, что «он не вел ни одной войны, так как все враждебное склонялось перед ним, страшась его могущества». И вот теперь Антиох, который на самом деле вряд ли хоть один год прожил без войны, снова начал ее. Однако, по мнению того же летописца, это была не война, а всего лишь маленькая вооруженная прогулка в Пергам, и она ни в какой мере не могла сказаться на репутации Антиоха как поборника мира. В это время все углы его царства уже были обрезаны. Фракия принадлежала диким галатам, Финикия и побережье реки Иордан — египтянам, большая часть прежних владений Лисимаха — Македонии, а Вифиния, Каппадокия и Понт стали самостоятельными. Чем ярче становилась звезда Птолемеев, тем быстрее тускнела звезда Селевкидов. И было бы, конечно, неплохо, с точки зрения большой политики, слегка позолотить эту тускнеющую звезду. Повод для начала войны был найден быстро, так как никогда такие поиски не составляли затруднений. Следует только постараться — и повод всегда найдется, а если и не найдется, то его можно легко придумать. Но престарелому Антиоху даже не пришлось ничего выдумывать. Как только Филетер умер, Антиох сразу же предъявил свои права на Пергам, как на часть добычи Лисимаха. Но все обернулось не так, как хотел Антиох: он настолько основательно был разбит под Сардами, что ни он сам, ни его сын не решались больше зариться на Пергам.

Примерно двадцать лет из своего двадцатидвухлетнего правления Эвмен мог посвятить мирным делам. Филетер как современник Александра, воспитанного Аристотелем, понимал, насколько важно дать хорошее воспитание царевичу. Поэтому он вызвал в Пергам основателя Средней академии Аркесилая из Пифоны и предложил ему стать наставником Эвмена. Эвмен, в свою очередь, для своего племянника и наследника Аттала пригласил в качестве воспитателя ученика Феофраста — Лисимаха, следовательно, опять-таки хранителя греческой мысли. Эвмен отнюдь не был односторонним человеком: он познакомился с перипатетической философией[16] Ликона из Троады и пригласил его в Пергам. Одновременно Эвмен оживил курорт, привлекая к себе знаменитых врачей, поощрял строительство, собирая хороших архитекторов, скульпторов, живописцев, мастеров по мозаике и литейщиков. Он основал гимнасий, библиотеку, и, когда умер на четвертом году 134-й Олимпиады, его двадцативосьмилетний племянник Аттал (сын его двоюродного брата Аттала-старшего, скончавшегося еще при жизни Филетера) получил от Эвмена маленькое, но хорошо управляемое и падежное царство.

Итак, наследника звали Аттал. Он был четвертым носителем этого имени в истории своего рода, но первым царем с таким именем в своей династии. Он начал правление на радость пергамцам и на удивление другим близким и далеким царям и династам той эпохи — так, словно жил не в столь бурном веке, а в старые добрые времена своих предков, когда боги еще ходили по земле, когда считалось, что соседство предполагает дружбу и мир, когда один сосед старался быть полезным другому.

Но тогда почему он не примкнул к той или иной группировке, чтобы расширить границы своей маленькой страны? Ведь в его руках было почти легендарное, неистощимое сокровище! С его помощью он мог бы вербовать одних наемников за другими, чтобы, следуя военным традициям своего рода, добиваться славы и власти, выступая на стороне одного царя против другого. Но он сидел в своей крепости, словно улитка в раковине, и словно радовался втихомолку. И дела он вел совсем не так, как династ — иногда как чиновник, иногда как гражданин или крестьянин. Вместо того чтобы сразу жениться на девушке из знатного дома, с помощью которой он мог бы приобрести хорошие связи, заполучить нужных ему союзников, хороший кусочек земли или, по крайней мере, несколько богатых городов, он остался холостяком, хотя, по слухам, как мужчина он был далеко не так плох, как покойный Филетер. Кажется, — говорили себе и Птолемей III Эвергет, и Антигон Гонат из Македонии, и Антиох Гиеракс из Сирии — эти маленькие властители из Пергама приближаются к своему концу. Дело не только в том, что они все больше опрощаются, а в том, что они вообще обречены на вымирание. Аттал — единственный из Атталидов, с которым еще можно считаться. Антиох Гиеракс втайне радовался: Аттал его племянник или, вернее, племянник его жены; это не так уж плохо, ведь после него предстоит получить наследство: во-первых, по родственной линии, во-вторых потому, что Пергам — трофей Лисимаха и, следовательно, по праву принадлежит Селевкидам.

У самого Аттала, как, конечно, и у его подданных, не было такого чувства, что дела пошли хуже. Совсем наоборот, Аттал был занят по горло полезными делами — так считал он сам и так считали его подданные. Он отдавал всего себя, свое время и свои деньги наукам и искусствам, а, кроме того, еще и писал книги. Вначале — трактат (частично географический, частично ботанический) о редкой, большой и красивой ели из Адраматии, потом — несколько основательных и толковых работ о сельском хозяйстве и по вопросам природоведения. Аттал приглашает к своему двору ученых и писателей, философа и историка Антигона из Кариста, историка Неанфа из Кизика, математика Аполлония из Перги, который в благодарность за это посвятил ему свой труд о сечениях конусов. Так же пригласил он и техника Битона, в свою очередь посвятившего Атталу свою книгу о катапультах и других военных машинах.

Вообще Аттал весьма интересовался практическими делами, особенно связанными с техникой. Ему были благодарны и городской ткач, товары которого — шерстяные покрывала с золотой вышивкой — стали находить широкий спрос по всему Средиземноморью; и мастеровой, так как скоро не осталось ни одного более или менее значительного театра, дворца, ни одного богатого частного дома, который не украшался бы занавесями из пергамских мастерских.

Аттал принимал участие и в скачках и в состязаниях на колесницах, хотя следует учесть, что он не был профессиональным спортсменом из тех, что много ездят верхом или правят лошадьми. Несмотря на это, его не раз венчают победными венками. И в этом он оставался верен традициям Атталидов: его отец однажды стал олимпийским победителем в состязаниях на колесницах.

По сути дела ликование толпы было не так уж важно для Аттала; большее удовлетворение он получал, предаваясь размышлениям. Библиотека, до того служившая для личного пользования правителей, их ученых друзей и воспитанников, значительно пополнилась и была перемещена из одной комнаты скромного дворца в зал святилища Афины. А поскольку библиотеки были большой редкостью в эллинистическом мире, то к ним, как пчелы к сосудам с медом, тянулись ученые. Они специально приезжают в те города, где созданы библиотеки, и там поселяются. Образуется самостоятельная пергамская школа филологов, придерживающаяся антикварно-исторического направления в противоположность грамматико-филологическому направлению ученых Александрии.

Создается в Пергаме и школа риторики. Только поэзия не получила здесь должного развития.

Аттал был исключительно предан музам вовсе не потому, что хотел увенчать себя лаврами покровителя искусств, а из внутренней потребности и желания. Он устраивает в Пергаме мусические (в основном музыкальные) состязания в честь богини Артемиды. Сестра музыки — изобразительное искусство, и оно находит в правителе Пергама высокого покровителя. Как на крыльях ветра проносится по всему свету весть, что Аттал за одно только полотно Никия заплатил сто талантов. Традиция поощрения искусств вообще была характерна для Атталидов. Еще Филетер даровал храму Афины и святилищу Деметры превосходные произведения искусства культового характера. В теменосе — священном округе городской богини — стоят многочисленные памятники, воздвигнутые Филетером и его наследниками в честь политических, военных и спортивных побед, почетные статуи династов и их родственников, частные посвящения и дары всех видов.

В одном Аттал отличался от своих предков: он был не только меценатом для ныне живущих художников, но и поклонником древнего искусства. Он оказался зачинателем дела, которого в его время вообще не существовало: коллекционирования. И опять-таки не в личном плане, как и при создании библиотеки; он основывает у себя в Пергаме центр для любителей и знатоков искусства и истории. Многие города и области благодарны Атталу за то, что он, вслед за своими предшественниками, помогал им в нужде и щедро одаривал. Сикиону во время голода Аттал по собственной инициативе отправил хлеб и деньги; в Дельфах еще Филетер возвел портик с колоннадой, а горожане присвоили ему почетные звания гражданина и проксена; Делос, трижды священный, также чествовал Филетера, посвятив ему особое празднество; Кос был всем обязан Эвмену I; Афины всегда оставались для всех Атталидов особенно дорогими; остров Эгину Аттал купил и присоединил к своим владениям.

Самые древние произведения искусства, которые Аттал доставал для своего собрания, вывозились с островов и относились в большинстве случаев к тому времени, когда не знали имен создававших их художников. Только имя одного скульптора, изваявшего прелестных харит — богинь красоты, — было известно. Это было произведение Бупала, уроженца Хиоса. В собрании Аттала вообще преобладали произведения, выполненные в строгом стиле. — шедевры классического времени, главным образом эгинской школы. Вот стоит огромный бронзовый Аполлон Оната и его же бронзовая упряжка, а там — всадник, созданный Главком; потом статуи, выполненные Кресилом и Мироном (у Аттала были две бронзовые статуи работы Мирона). Конечно, был в собрании и Пракситель. Последний период классики представлен работами афинян Полимнестра и Силавия (превосходными портретными гермами), Деметрия из Алопеки и, наконец, Кефисадота — его прославленной многофигурной скульптурой. Произведения Ксенократа из Афин и Ферона из Беотии знаменовали уже переход к позднеклассическому и современному Атталу периодам.

С усердием и страстью собирал Аттал и картины. В его собрании — были и Аполлодор, и великий Апеллес, и Пифагор из Самоса. И так как с течением времени все больше и больше художников переселялось в Пергам, Аттал в тех случаях, когда особенно интересовавшая его картина не продавалась, посылал туда, где находилась картина, своих художников, и те снимали с нее копию. Копировали для него и произведения пластического искусства.

Если посетитель был сведущ в искусстве, то, осматривая собрание Аттала, он не мог не понять, что основная коллекция отражает определенный период в развитии искусства, а именно: аттическое искусство времени великого Фидия.

Произведения искусства нельзя отделять от окружающей их обстановки, и, разумеется, человек, приобретая полотна Апеллеса и статуи Праксителя, не станет держать их в неподходящем месте. Ему понадобятся архитекторы, которые оказались бы способными построить и его собственный дом и город так, чтобы они соответствовали хранившимся в них сокровищам.

Когда Филетер прибыл в Пергам, он увидел крепость — огромную стену с башнями, окружающую массивный, немного примитивный дворец, построенный на века, и простое скромное святилище. Вторая стена, выдвинутая углом к югу, охватила полукольцом маленький город, представляя собой как бы защищающее его предкрепостное сооружение. Значение Пергама после прихода Филетера сильно возросло, и появилась потребность в расширении городской площади. Филетер стал возводить стены вокруг почти всего южного склона, и город увеличил свою территорию в два с половиной раза. Из крепости с примыкающим к ней поселением образовались две части города: одна — в крепости, другая — на склоне горы. Стена между крепостью и городом осталась такой, какой она и была. Это соответствовало политическим замыслам первого династа, которые потом восприняли и все его наследники.

В древнее ионийское время Пергам был городом-государством — республикой с демократическим строем, обычным для греческих полисов, в которых управление было возложено на народное собрание, лежавшее в основе всей административной структуры. Однако времена менялись, то там, то здесь династы и цари присваивали себе всю власть. Правители лишили независимости все большие ранее свободные города и установили в них тиранию по персидско-восточному или западногреческому образцу. Но не так было в Пергаме, где Атталиды старались сохранить греческое самоуправление, придерживаясь прежних политических традиций. Таким образом, Пергамское государство восприняло и сохранило систему управления и административную структуру старой греческой демократии. Династ там наверху, в своей крепости, не вмешивается в гражданские дела; в свою очередь граждане не вмешиваются в дипломатические и военные дела династа, которые он решает единолично (или, что характерно лишь для Атталидов, совместно с братьями, сыновьями и племянниками). Такой порядок существовал начиная с правления Филетера и до правления Аттала III, следовательно, от первого до последнего Атталида.

Династ жил в верхней крепости. Здесь он построил свой дворец, здесь он воздвиг и украсил святилище Афины, тогда как до сих пор в крепости почитали Аполлона. Здесь же Аттал построил первый театр, новый дворец, немногим больше прежнего, расширил помещения для своей библиотеки и художественных коллекций, так что священный участок богини стал служить и пауке и искусствам, что и понятно: ведь науки и искусства тоже служат богам. Несколько позднее внизу, в городе, Аттал построил так называемый Верхний рынок — центр гражданской жизни. Внизу находился и храм Деметры, сооруженный за крепостной стеной Филетером и его братьями. Здесь же Аттал возводит здание большого гимпасия, сооружает термы (бани), приказывает выстроить вокруг городского колодца большой красивый портал. Внизу действовали те же законы, что и наверху, в крепости. Их Аттал обдумывал вместе со своими советниками и потом осуществлял ко благу своих подданных и в виде примера для других более крупных государств. Он упорядочивает финансы, преобразовывает административное устройство, проводит судебные реформы.

Другие цари смотрят на Аттала с удивлением или завистью: Аттал не омужичился и не поглупел; скорее наоборот — он может стать весьма опасным соперником. Их подданные уже и сейчас за спиной своих властителей, когда нет поблизости их шпионов, посматривают на Пергам и прославляют Аттала. Может быть, следует вмешаться и слегка подрезать крылья этому маленькому царьку? Но кто возьмет это на себя? Если они останутся в стороне, то не видать мм ни славы победителей, ни богатых трофеев. Но ввязываться в дело самим — значит подвергать себя серьезной опасности. Атталиды известны своей солдатской храбростью и воинской славой, и весьма вероятно, что этот писака и коллекционер умеет пользоваться мечом так же хорошо, как кистью и грифелем. Кроме того, всем известно, что, несмотря на длительный мир, Аттал не распускает своих наемников и даже не уменьшает их числа.

Жизнь, однако, сама решила этот трудный для царей вопрос, вложив меч в руку Аттала.

Во время 97-й Олимпиады, когда разразилась смертоубийственная Пелопоннесская война, почти не известные до того племена галатов, обитавшие где-то вдалеке, на туманном северо-западе, покинули свои родные места и, словно стая саранчи, двинулись на юг. Они неистовствовали по всей Италии и разорили страну вплоть до Тарента, захватили и ограбили Рим. Потом часть из них вернулась обратно в Галлию, а часть — в Иллирию и Паннонию, где они и поселились. Долгое время галаты не нарушали ничьего покоя. Это было еще при Филиппе и Александре Македонском, а также в период, когда Лисимах хорошо охранял свои северные границы. Но вскоре галаты вновь нагнали страху на весь мир. Первой подверглась нападению Македония. Галаты уничтожили армию Птолемея Керавна, а его самого убили. Один отряд под водительством Бренна продвинулся вперед до Дельф, и, хотя это нападение удалось отразить, десятки тысяч других галатов рассыпались по всей Фракии, угрожая Византию. Побережье Малой Азии лежало перед ними и манило к себе. Один азиат пошел навстречу их желанию. Это был Никомед из Вифинии — палач своих братьев. Он пригласил галатов в качестве желанных, жестоких помощников, чтобы с их помощью добить остатки собственной семьи. На четвертом году 133-й Олимпиады был заключен чреватый тяжелыми последствиями договор между царем Вифинии и племенами трокмов, тектосагов и толистобогов, согласно которому им предоставлялись земли по Галису.

Если раньше галаты выступали как разбойники и грабители, недалеко ушедшие от своих предков, то теперь, охотно завербовавшись на службу к Никомеду, они, не страшась смерти и не щадя врага, скоро овладели частью Малой Азии. За несколько десятилетий дело дошло до того, что все народы и цари, даже великие и могущественные цари Сирии, стали выплачивать им контрибуцию с тем, чтобы избавиться от их разбойничьих набегов. Нашествия галатов они сравнивали с тяжелой болезнью, часто кончающейся смертью. От нее можно уберечься только путем выкупа.

Однажды, на пятом году правления Аттала, в Пергам прибыло галатское посольство, так как со временем и галаты — наибольшие варвары среди всех варваров — узнали, что пергамский династ обладает неизмеримым сокровищем и что он делает все, чтобы сохранить в своей области мир и благоденствие. Они потребовали от него довольно умеренную контрибуцию — сумму, которая не исчерпала бы до дна сокровище государства и не причинила бы ему большого финансового урона. Аттал не был скуп: о нем могли говорить все что угодно, только не это. Но требование галатов нарушало его понятия о чести, было оскорбительным для него.

— Если ты не хочешь отдать добром, — сказали Атталу посланцы галатов, — мы вернемся и сами возьмем силой в сто или тысячу крат больше.

— Возьмите, если сможете, — ответил им династ.

Собрав наемников и мужчин своего царства, он отправился к истокам Каика навстречу галатам. Битва шла долго, с переменным успехом, пока Атталу не удалось одержать победу — богиня Атталидов и покровительница их государства Афина (Афина Победоносная) ниспослала ее Атталу и его армии. Это была решающая победа не только для Пергама, но и для всей Малой Азии, а может быть, и для всего тогдашнего мира. Те из галатов, которые остались в живых, откатились туда, откуда пришли.

Теперь Аттал посылает посольство к галатам. Но речь шла совсем не о том, чего могли ожидать на Галисе; он не собирался облагать побежденных контрибуцией, не потребовал от них рабов, а обязал их никогда более не переступать границы побережья, определив место их жительства в центре Малой Азии между Вифинисй и Каппадокией. Эту область стали называть Галатией, так как галатами называли все племена диких захватчиков.

Весь греческий и эллинистический мир, от Фракии до Нила и Тигра, ликовал и превозносил Аттала, избавившего всех от контрибуций, страха перед неожиданными нападениями и угрозы гибели многих людей. Войско приветствовало своего вождя, народ — своего династа. Ему был преподнесен титул царя. Аттал принял этот титул, пожав плечами, хотя весь тогдашний мир считал само собой разумеющимся, что Аттал назывался теперь не ди-пастом, а царем, царем Пергама.

Принеся богатые жертвы Афине в знак благодарности, царь Аттал вызвал художника-скульптора и поручил ему создать большой мемориальный памятник («анатему») — священный дар победоносной Афине, который должен поведать будущим поколениям о победе над галатами. Сейчас уже и слепой видит, что Аттал вовсе не омужичился и не стал только писакой. Аттал точно знал, где нужно воздвигнуть мемориальный памятник: на круглом высоком цоколе около святилища Афины; он знал также, как он должен выглядеть.

— Я хочу, чтобы мы правильно поняли друг друга, — сказал он скульптору, — хотя бы в основном. Если люди называют меня Галатоником[17], то это их дело, и я не могу им в этом препятствовать. Но я был только орудием в руках богов. Поэтому памятник не должен изображать лично меня. Галаты побеждены, это ясно. Они — варвары. Это так. Мы победители. И это тоже так. Но мы — греки, греки эпохи Александра, в которых живет дух Афины. Когда мы говорим о побежденных «варварах», мы имеем в виду совсем другое, нежели персы, древние египтяне или вавилоняне. Понимаешь ли ты, что я хочу сказать?

Эпигон кивает головой:

— Я обдумаю все это, Аттал. Я сначала сделаю небольшую модель из глины. Тогда ты мне скажешь, понял я тебя правильно или нет.

И он понял правильно, этот еще молодой человек с горящими глазами, которого Аттал ценил выше всех других, более именитых скульпторов, живших при его дворе, в его городе. Эпигон, сын Хария, был урожденным пергамцем, как и сам Аттал.

Царь осмотрел модель. На круглом цоколе из бледно-голубого мрамора, диаметр которого должен быть равен примерно росту двух человек, возвышается отлитая из бронзы многофигурная группа. Среди скульптур нет Аттала Галатоника, нет Ники, нет возлагающей лавровый венок или защищающей город Афины, нет ни сумятицы битвы, ни всадников. Однако группа необычайно красноречива. В центре композиции — галат, наверное вождь, который стоит, повернув голову назад к преследующим его врагам. Он понял, что дело его проиграно, что для него не остается другого выхода, кроме как сдаться в плен, иначе — ему смерть. Но он горд, и все его существо возмущается таким исходом. Галат берет меч (этот меч и легкий плащ — вот все, что у него осталось в ходе битвы), убивает им свою жену и, медленно опускаясь, вонзает его себе в шею.

Эта группа доминирует над четырьмя остальными, расположенными по краям цоколя. Все они изображают умирающих галатов. Каждый из них сохраняет строго индивидуальные черты.

Аттал долго стоит перед моделью, его глаза блестят:

— Я благодарю тебя, Эпигон. Тебе удастся сделать еще много прекрасного. Пока я жив, ты должен быть моей правой рукой. Во время своих путешествий я видел много триумфальных памятников, но ни один из них нельзя сравнить с этим. В Вавилоне, в Египте и во многих других странах победителя изображают гигантом, побежденного — карликом. Но никто не спрашивает себя, как же вообще можно прославлять этого гиганта, если его противником был пигмей. В других местах по крайней мере соблюдают соразмерность, изображая победителя и побежденного. Но победитель — всегда герой, которого можно сравнить только с самим богом, а побежденный — чудовище, изверг, неполноценный человек. Но мы, греки, мой Эпигон, мы видим в варваре — а если галаты не варвары, тогда вообще не существует варваров — человека, равноценного нам, созданного богами, с лицом бога, таким же, как у нас. И мы видим в побежденном не уступающее нам по уму и силе животное, которое мы убиваем, потому что оно вредное или потому что мы хотим его съесть, а равного нам противника, которого мы уважаем, даже если он проиграл нам, которому после сражения мы можем подать руку. Еще раз благодарю тебя, Эпигон.

Скульптор все еще работал над мемориальным памятником, когда Аттал вновь стал готовить своих наемников к походу. Теперь, после блестящей победы Аттала, Антиох Гиеракс стал видеть в нем реальную опасность. Опасность потому, что все греки, жившие в Аттике, на островах Эгейского моря или в городах Селевкидской империи, смотрели на Аттала с уважением и восхищением. Он мог бы теперь, если бы пожелал, объединить всех греков в единую империю, восстановив тем самым наследие Александра. И даже если он этого не захочет, то подданные Антиоха, живущие близ границ Пергама, могут сами перейти под владычество Аттала. Поэтому Антиох объединился с галатами, у которых лестью и подарками разжег жажду мести. Начинается десятилетняя война, которая перерастает из войны между Селевкидами и Атталидами в войну между Востоком и Западом, между восточной тиранией и греческим свободным миром.

Семь больших битв выиграл Аттал. Так, около Афродизии, вблизи Пергама, он победил Антиоха Гиеракса и галатов, около Колой в Лидии — Антиоха, у Гарпаза в Карии — Антиоха и дважды — полководцев Сслевка Сотера.

По окончании войны Аттал становится владыкой огромной области, которая раскинулась от моря до границ Галатии, от Геллеспонта до Каистра, в устье которого расположен Эфес. Но свободные греческие города-государства — сюда не входят: им была сохранена независимость. Аттал посвятил Афине новый большой триумфальный памятник в расширившемся районе ее святилища. Это также было — произведение Эпигона, его помощников и учеников.

На цоколе длиной более шестидесяти шагов расположены скульптурные группы, по одной на каждую из битв: галатка с ребенком, ласкающим убитую мать, умирающий воин, из рук которого выпал карникс — галатская труба, перс-лучник из сирийского войска, конник с копьем — всего около тридцати — скульптур.

Когда и это произведение было окончено, перед пораженным миром взошла заря нового искусства. Афины «се еще жили своим великим прошлым и в них не создавалось новых художественных шедевров, Александрия и Антиохия, — став столицами мира, в области искусства не вышли за пределы довольно посредственного провинциального ремесла. Только на Родосе школа, создававшая Нику Самофракийскую и Афину Линдосскую, продолжала развивать традиций классического искусства в своей монументальной пластике, исполненной пафосом Скопаса. Теперь возникла пергамская школа во главе с Эпигоном, первые же — произведения которой подняли ее на один уровень со школой Родоса.

Уже Филетер поставил перед Пергамом задачу: развивать греческое наследие. Филетер построил храм Афине и призвал к себе на службу архитекторов, создавших для Лисимаха храм Афины в Илионе. Этот храм был украшен более чем шестьюдесятью метопами со сценами сражений из гигантомахии и времени Персидских войн. Их создатели тоже унаследовали традиции аттической архитектуры и пластики великого времени, следуя по стопам Скопаса и Бриаксида. Других художников он пригласил из Кизика и из процветающих греческих городов в Малой Азии.

Но все это были только семена, из которых лишь позднее выросли цветущие деревья, давшие плоды. Великое — время — неповторимый национальный подвиг, победа над галатами и Востоком — и великий меценат Аттал I находят великого художника — Эпигона, ставшего главой целой школы. Никогда до него ни один из художников не ставил перед собой таких задач, какие решал Эпигон. Он не должен более изображать богов, которых никто никогда не видел. Он должен создавать не символы, а передавать подлинные явления жизни, преобразовывать действительность в бронзу или мрамор. И Эпигон создает такие произведения. Сохраняя верность классической традиции, он изображает типические фигуры, преобразуя индивидуальное и частное — в общее. Он был новатором, который, изображая людей во всем многообразии их черт и этнических особенностей, почерпнутых из живой действительности, в то же время выводил их в обобщенных образах галатов и персов. Неповторимой особенностью Эпигона было то, что создаваемые им образы непосредственно не встречались в действительности. Они явились результатом творческого вдохновения. Он создал эти образы на все времена и тем самым предопределил будущее своей школы. Все то, что взято только из головы, в процессе созидания чего участвовал только разум, — все это уходит в небытие, но то, что создано сердцем, остается навеки. Только то, что было плодом истинного вдохновения, может оказать сильное и постоянное воздействие на зрителя. Увидит ли он и прочувствует переживания галата, который предпочитает смерть рабству, или мужественную сдержанность умирающего, выраженную в наклоненной к плечу голове, — зритель с волнением воспримет эти образы и никогда их не забудет. И еще черты нового в пергамском искусстве: единство художественного произведения и окружающей среды. В афинском акрополе, в Олимпии, в Дельфах, а также и в коллекциях Аттала художественные произведения расположены одно возле другого, и мы не ощущаем внутренней связи между ними и связи их с помещением, где они выставлены. У Эпигона и то и другое составляет одно целое. Статуи на цоколе, который сам по себе создает глубокое пространственное впечатление, прекрасно гармонируют с просторной площадью около храма, стенами крепости, домами и далекими горами, поднимающимися над долиной Каика.

Возвышенно героические и сдержанно трагические фигуры как бы напоминают городу и всем людям сейчас, когда мир вновь восстановлен, о недавних военных событиях. Значение этого памятника возрастает именно в мирное время. Наконец замолкло оружие, наконец и Аттал получил свободу для своих личных дел, которые, однако, станут общественным достоянием; потому что он теперь имеет царский титул и владеет огромной территорией, занимающей центральное положение между варварами и Востоком.

Время шло, и Атталу исполнилось сорок семь лет. Только теперь он решил взять себе жену. Но эта женитьба не была продиктована политическими соображениями. Он женился не на царской дочери. Женой его стала Аполлония, дочь уроженца Кизика, которую Аттал горячо любил до самой смерти. Она подарила царю четырех сыновей. Эвмен — так зовут старшего — нежный ребенок со слабым здоровьем. Двух последующих отец назвал Атталом и Филетером. Младший получает имя, которое озадачило соседних царей и правителей, — Атеней. История семьи еще не знала этого имени, и вряд ли такое имя вообще было известно во времена Александра и диадохов. Впрочем, был один Атеней: какой-то незначительный полководец одноглазого Антигона, человек, которого ни один из Атталидов не знал. Аттал выбрал это имя для своего ребенка и не в честь современного ему города Афин, но в честь великого прошлого древнего города. Итак, Атталиды хотели перекинуть мост не только к прошлому Греции в области политики, науки и искусства, но и непосредственно к тому, что сделало Грецию великой, непреходящей, вечной: к городу Афинам.

Глава четвертая

Пергам в эти годы был островом мира. Но все вокруг на этой безумной земле, какой она стала со смертью Александра, продолжало напоминать адский котел. За последние годы наметились еще два новых очага, которые уже дымились, готовые вспыхнуть пожаром.

Один — это Македония, где воцарился Филипп V, сын Деметрия II и внук Антигона Гоната. Еще с юности мечтал он о Великой Македонии, которая охватила бы всю Элладу.

Другой — по сути дела далекие от мира диадохов и 48 эпигонов Италийский полуостров и Сицилия, где Рим и Карфаген, многоголовый сенат и одинокий Ганнибал, боролись друг с другом за власть.

Против Филиппа готовилась выступить Эллада, которая, как обычно, была разъединена, и даже приближающаяся опасность не могла ее объединить. Впрочем, в Греции, именно в западной ее части, сформировалось значительное объединение крестьянского, демократического характера — Этолийский союз, который в это время оглядывался вокруг в поисках помощи. Он нашел ее у Аттала — победителя галатов. Объединившись с ним, союз провозгласил Аттала одним из своих стратегов.

Филипп собирался выступить против Греции. После битвы при Каннах и поражения Рима он заключил договор с Ганнибалом. Намечался передел мира: Ганнибал должен получить Италию, Филипп — Грецию и острова. На этих условиях они договорились помогать друг другу.

Сейчас греческий Пергам должен был защищаться уже не на берегах Каика, ибо граница обороны отодвинулась далеко на север и на запад.

Пергамского царя неожиданно вовлекли в распрю между греками и римлянами. Само собой разумеется, Этолийский союз искал контактов с Римом. В самый разгар Второй Пунической войны, летом первого года 143-й Олимпиады, на острове Эгине, находившемся во владении Аттала, состоялась очень важная, можно сказать решающая, встреча Аттала с претором П. Сульпицием, который направился туда со своим флотом, желая произвести впечатление на восточных союзников и завербовать себе новых сторонников. Аттал не любил Рим, особенно после всего того, что узнал и услышал о нем. Можно сказать, он любил его так же мало, как соловей любит сороку. Но создавшееся положение требовало от него заключения союза. Египет был так ослаблен (с одной стороны, Карфагеном, с другой — Сирией), что был близок к тому, чтобы вообще лишиться влияния на Средиземном море. Сирия всегда была враждебна Атталу. С Македонией часто бывали натянутые отношения. Пергамское царство оказалось в опасности, тем более что тесть Филиппа — Прусий I, царь Вифинии, бряцая оружием, готовился к нападению на его северо-западную границу. Пергаму нужен был сильный союзник, а кроме Рима он не мог найти другого. Итак, союз с Римом становится свершившимся фактом. Двадцать пять римских и тридцать пять пергамских пентер (римляне называют их квинкверемами) выступили против Филиппа и одержали над ним блестящую победу. Но в это время Прусий вторгается в Пергамское царство.

Потом началась Первая Македонская война — война Рима против Филиппа. Афины умоляли Аттала о помощи, и он охотно ее предоставил. Предоставил, не думая о том, что за это он получит звание почетного гражданина Афин, что его ожидает триумфальная встреча и что в честь его будет воздвигнут памятник.

Союз с Римом не был для Аттала большой радостью, не раз он думал о том, что имеет дело не с воинами, а с торговцами-спекулянтами, которых больше всего интересовали трофеи. Так бывало часто, достаточно вспомнить, например, совместный захват Атталом и легатом Л. Апустием острова Андроса.

Потом в войну вмешивается Антиох из Сирии и вторгается на пергамскую территорию. Атталу пришлось спешно направить посольство в Рим с энергичным напоминанием о том, что он может оказать помощь Риму в войне с Филиппом лишь в том случае, если Рим защитит Пергам от Антиоха. Иначе он будет вынужден вернуться домой, чтобы самому защищать свое царство. Сенат не ответил ни да, ни нет. Ведь Рим был также и в союзе с Антиохом и почитал за лучшее ограничиться увещеваниями последнего.

Наконец на стороне союзников выступил Ахейский союз, и Филипп понял, что не имеет больше никаких шансов на победу, особенно после поражения Ганнибала. Под Киноскефалами произошла последняя битва, и Филиппу пришлось пойти на мир. Тогда всем стало ясно, что понимают римляне под словом «мир». Филипп был вынужден отказаться от всех своих владений, кроме самой Македонии, уплатить высокую контрибуцию, сократить свою армию до пяти тысяч человек, а флот — до пяти судов. Правда, ему оставили звание и титул царя Македонии, но царская власть его была призрачной, полностью зависимой от милостей Рима.

Это было последним событием в жизни царя Аттала. Возвратившись домой, встреченный счастливой женой и сыновьями, радуясь блеску и красоте своего города, он умер в возрасте семидесяти двух лет от апоплексического удара. Скорбь охватила весь греческий мир, так как он не знал ни одного человека, жизнь которого была бы столь цельной, столь прямолинейной, который заслужил бы столько похвал благодаря своей справедливости, умеренности, честности, своей любви к искусству, как Аттал. Теперь взоры всех с надеждой устремились к сыну и наследнику Аттала — двадцатичетырехлетнему Эвмену.

В четвертом году 145-й Олимпиады начинается правление Эвмена II, которое продолжалось тридцать восемь лет. Первые годы его правления были омрачены войной, в которой пришлось принять участие и Риму и Пергаму.

Взаимоотношения с Римом не стали более близкими и дружественными, но союз продолжал существовать. Однако римский сенат действовал так, что временами казалось, будто он хочет отказаться от этого союза. Создалось впечатление, что сенат возвел в принцип бесцеремонное обращение с пергамскими царями (хотя Аттал незадолго до своей смерти и преподнес капитолийскому Юпитеру золотую корону весом 246 фунтов) и стал относиться к этолийским и ахейским союзникам почти как к своим подданным. Им приходилось все это терпеть. И не потому, что им нравилось, как сегодня их попирают, а завтра ласкают, а потому, что у них не было иного выхода. После устранения Филиппа Македонского наибольшей опасностью для Пергама стал Антиох Великий, царь Сирии. Рим тоже с опаской поглядывал на Антиоха, своего союзника. Так же относился к Риму и Антиох. Для Антиоха Азия уже стала мала, и он замахнулся на Европу. Риму, в свою очередь, показалась мала Европа, он начал наступать на Азию.

Антиох повсюду рассылает своих послов и тайных агентов, чтобы организовать коалицию монархов против республики — союз царей Азии и фиктивных правителей Европы против Рима. Он пытался внушить им, что благодаря этому союзу римляне будут изгнаны — это ясно каждому благоразумному человеку — и все монархи смогут жить в мире. Почти все, кто слышал эти речи, попались на удочку Антиоха. Не поверили ему лишь Эвмен и его братья, которые делили с ним радости и печали правления: Аттал — его постоянный заместитель и будущий наследник, Филетер — помощник Аттала и дипломат, Атеней — солдат и флотоводец. Они считали, что первая часть внушаемого Антиохом, может быть, и верна, вторая часть — ложь и обман. Конечно, путем решительного выступления и борьбы объединенных монархов против республики можно было спасти монархию, но не монархию, как таковую, а в первую очередь монархию Селевкидов. Между тем представлявший эту монархию Антиох перестал быть просто царем, но превратился в восточного деспота, наподобие прежних властителей Вавилона и Персии. Поэтому Эвмен отклонил предложение сирийского царя и ответил, что не в его правилах изменять уже заключенному союзу.

Через некоторое время из Антиохии неофициально прибыл новый посланец. Это был главный евнух, влиятельный советник и министр царя. Неся перед собой свой огромный живот, он проворно и торопливо прошел по более чем скромному дворцу Эвмена. Черные стекловидные глаза быстро ощупывали каждую мелочь. Своим резким, скрипучим, как у попугая, голосом изложил он Эвмену новые предложения своего повелителя.

— Ты же знаешь, Эвмен, что мой повелитель (пока он еще не сказал «великий царь») одну из своих дочерей выдал замуж за Птолемея Египетского, а другую — за Ариарафа Каппадокийского. Третью же, которая только сейчас становится взрослой, он готов выдать за тебя. В этом случае он отдаст тебе все те области, которые твой отец получил после войны с Антиохом Сотером, а потом утратил. Сейчас Каистр — южная граница твоего царства; пограничная линия идет оттуда на восток к Галатии. Мой повелитель пожалует тебе всю южную часть Малой Азии до Тавра и восточную — до границ царя Каппадокии, мужа твоей будущей свояченицы. Получив все это, ты удвоишь свое царство.

Глазки евнуха хитро подмигивают Эвмену, но тот молчит. Тогда руки посланца взвиваются в вопрошающем жесте и он восклицает:

— Ну, как тебе нравится мое предложение?

— Конечно, — отвечает Эвмен, и легкая улыбка трогает края его слишком полных и красных губ больного человека. — Конечно, это хорошее и чистосердечное предложение. Но ты должен меня извинить. Я хочу обсудить его с братьями и матерью. У нас нет никаких секретов друг от друга, и мы все решаем совместно. Может быть, ты захочешь пока посмотреть художественные произведения, выставленные в северной части святилища Афины? Среди них есть знаменитые шедевры, есть там и менее известные вещи. Осмотри их, и, если какая-нибудь тебе особенно понравится, мои скульпторы изготовят хорошую копию, чтобы отблагодарить тебя за все хлопоты. Может, это будет прекрасный Гермафродит, прислонившийся к дереву? Или Леда, которая по сути представляет собой эфеба[18], переодетого в женское платье?

Евнух захихикал, завертел белками глаз и колобком-выкатился из дворца, следуя за приставленным к нему слугой. Эвмен потер нос и вздохнул. Для него гораздо приятнее и полезнее было бы почитать сейчас в библиотеке философа-неостоика или посидеть в мастерской Эпигона, который последнее время стал быстро стареть. Неплохо бы также подрезать деревья в саду. Это, конечно, интереснее, чем заниматься политикой. Он вздохнул, еще раз и направился к матери и братьям.

Братья, особенно оба младших, пришли в восторг. Они стали доказывать Эвмену, как это почетно, когда самый крупный властитель предлагает одному из самых незначительных руку своей дочери. Еще больше их обрадовала возможность значительно увеличить территорию Пергамского царства безо всякой борьбы.

— Успокойтесь, мои дорогие, — прерывает их мать, Аполлония, седая, беззубая, вся в морщинах старуха. — Тише едешь, дальше будешь. Вы еще не опросили у Эвмена, что за это потребует другая сторона? Не думайте, что Антиох предлагает все это ради ваших или моих красивых глаз. Ну, Эвмен?

— Я еще не дал евнуху времени высказаться. Конечно, он будет требовать разрыва с Римом.

— И что ты об этом думаешь?

— Сначала я хочу услышать ваше мнение.

Теперь братья стали обсуждать этот вопрос, а их старая мать молчала, подперев свою красивую, чуть удлиненную голову рукой — с тонкими синими прожилками. Аттал и Филетер готовы принять предложение Антиоха. Атеней колеблется.

— Ну а ты, мать?

— Мой милый мальчик, я старая женщина и никогда не вмешивалась в политику. Должна ли я делать это сейчас, когда мне уже недолго осталось до смерти? Ты знаешь, я не люблю римлян. Они всегда шумят больше, чем надо, а на самом деле были и всегда останутся варварами. Римляне отлично воюют, но еще лучше они умеют интриговать. Союз с Римом, как я говорила еще вашему отцу, это все равно, что союз с волком. Ты все время можешь ожидать, что в один прекрасный день он сожрет тебя. А Антиох? Лучше ли он? Конечно, нет. Его безграничное честолюбие, неумеренная жадность и стремление к власти день ото дня делают его все хуже и хуже. Союз с Антиохом — это союз со змеей. Переливаясь всеми цветами, она вертится, извивается, танцует под звуки флейты. Игра ее красок очаровывает тебя, и ты уже не замечаешь, как она опутывает твои ноги и через несколько мгновений обовьет тебя всего, переломает твои ребра и ты повиснешь мертвый в ее объятиях. Если бы это было возможно, я сказала бы: пусть Пергам останется Пергамом без Рима и Антиоха. Но я боюсь, что это невозможно, и вам надо самим решить, сумеете ли вы пройти между Скиллой и Харибдой или вам это не удастся. Я считаю, что нам надо выиграть время. Это пока единственное, что мы можем сделать. Так думал и ваш отец, когда заключал союз с Римом. Я боюсь, что лам придется сохранять верность Риму.

— Я тоже так думаю, мать. А теперь слушайте, дорогие братья. Простите, что я с вами так говорю, но я ведь старше и опытнее вас. Ни я, ни мы все, конечно, Антиоху не нужны. Своими дочерьми он торгует, как старый Харикл гусями на Верхнем рынке. Он отдаст их тому, с кого сумеет содрать побольше. Он хочет воспользоваться нами как орудием борьбы против Рима. В наших расчетах Рим должен всегда оставаться исходной точкой. Допустим, что Антиох победит. Тогда он в конце концов проглотит нас и в лучшем случае мне придется закончить свою жизнь его сатрапом. Если, напротив, победит Рим, дальнейшее существование нашего царства будет обеспечено. Не на вечные времена. Мать, ты права, и можешь мне поверить, я так же, как и ты, прекрасно вижу, чего стоят наши римские союзники. Но с ними мы, может быть, обретем безопасность на пятьдесят, сто, а возможно, и более лет. Потому что ростовщики и торговцы из сенатской республики не смогут так просто, не встречая сопротивления, засунуть весь мир себе за пазуху. Антиох оставил бы нам в крайнем случае всего лишь несколько лет мирного существования, а Рим — несколько десятилетий. Я же всегда считал, что не принуждение является решающей силой в ходе истории, а эллинский дух. Чем больше времени мы выиграем, чем глубже он может у нас укорениться, тем скорее сам Пергам станет источником его распространения.

Эвмен встает и идет к евнуху, который, смакуя, стоит перед мраморной группой в половину натуральной величины. Это возбужденный фавн, обнимающий гермафродита. Евнух быстро оборачивается, заслышав шаги царя.

— Я забыл задать тебе маленький вопрос, — говорит Эвмен небрежным тоном, — какой ответной услуги ожидает от меня царь за свои великодушные предложения?

— Совсем немного, почти ничего, — визжит евнух, считая, что его миссия счастливо завершена, — ты можешь даже сохранить всех своих римских друзей. Без сомнения, рано или поздно вспыхнет война, и, по всей вероятности, это произойдет в Малой Азии. — Он прерывает речь, опускает глаза и доводит свой звонкий голос до хриплого шепота. — Вспомни о своем предке, Филетере, Эвмен!

— Я не понимаю тебя.

— Так уж и не понимаешь? Когда война между Лисимахом и Селевком, предком великого Антиоха, была в самом разгаре, кто тогда помог Селевку? Филетер, который нанес удар в спину своему властителю и таким образом обрел Пергам. Если ты сердечно принимаешь своих союзников и следуешь за ними со своими войсками, то в удобный момент, когда дела у римлян будут обстоять плохо, ты сможешь поступить так же, как Филетер…

— Хватит! — кричит обычно спокойный и уравновешенный Эвмен, срывая от волнения голос. — Ты кичишься здесь своими знаниями событий прошлого, но они верны только наполовину. Ты извращаешь истину. Ты не имеешь права, не имеешь никакого права, понимаешь ли ты это, связывать с этим делом имя Филетера. Филетер не отпал от Лисимаха, потому что не в его правилах было менять свои взгляды ради выгоды так, как это делал Лисимах, который стал предателем и убийцей своего сына. Дело Селевка было справедливым, ведь он помогал вдове Агафокла и ее ребенку. Поэтому Филетер перешел на его сторону. Но и это, запомни хорошенько, он сделал, не поднимая оружия против своего бывшего государя! Предателем был Лисимах, а не Филетер. Нет, никогда Атталид не был неверным. Никогда он коварно не предавал союзников, которым присягал в верности! И Эвмен тоже не сделает этого, так как и он Атталид! Если ты сам придумал то, что сейчас предлагаешь, то ты — подлый негодяй. Если это сделал твой господин, то и он негодяй. Ты можешь так ему и передать. — Постепенно волнение Эвмена утихает и он продолжает уже совсем другим тоном: — Между прочим, мое предложение остается в силе. С какой статуи желаешь ты снять копню?

Евнух, может быть, для того, чтобы насладиться еще раз красотой произведений искусства, а может быть, для того, чтобы легче проглотить горькую пилюлю, медленно ходит по залу. Потом он показывает на совокупляющихся фавна и Гермафродита.

— Вот это будет воистину царский дар, Эвмен. Я очень благодарен тебе за него и не останусь в долгу. Ты много говоришь о верности, Эвмен, но будь осторожен, чтобы тебе не изменили те, кому ты верен!

Он падает ниц, целует сандалию царя и пятится задом из зала, как того требуют придворные обычаи в Антиохии. Эвмен с отвращением смотрит ему вслед и глубоко задумывается. Предупреждение было честным и доброжелательным — в этом он не сомневается. Знает ли евнух римлян лучше, чем он? А может быть, он знает еще что-то, что неизвестно Эвмену?

Несколько дней спустя в Элею прибыли римские послы, сенаторы П. Сульпиций и П. Виллий. Они хотят попасть в Антиохию и несут, как патетически они заявили, «войну или мир в складках своих тог». Но у Сульпиция вспыхивает приступ лихорадки, вынудивший его задержаться в Пергаме; Виллий остается вместе с ним. Оба они — образованные люди. Время проходит в долгих беседах о философии, особенно о стоической, о литературе, об искусстве, в частности, о молодом пергамце, ученике Эпигона, который отправился к этрускам и там завоевал себе славу и признание. Неожиданно для всех он покрыл этрусские саркофаги вольными сценами из греческой мифологии и демонами со змееобразными ногами.

С большим опозданием прибыли послы в Антиохию, и Антиох уже хорошо знал о их пребывании в Пергаме. Поэтому, когда после бесплодных переговоров римляне объявили Антиоху войну, он был твердо убежден в том, что их подстрекал Эвмен. Тот самый Эвмен, который с таким пренебрежением отказался от его дочери и от союза с ним — великим и могущественным. Полный ненависти к Эвмену, Антиох вопреки советам Ганнибала (который жил у него и охотно взял бы на себя функции полководца в войне, если бы этому не препятствовало тщеславие царя, принявшего его как гостя) направил свое войско к границам Пергамского царства и осадил его столицу. Войска Антиоха грабили и разрушали все на своем пути, страна была испепелена ими дотла. Антиох покинул даже свою единственную крепость на Европейском континенте — Лисимахию и предложил римлянам мир, лишь бы они не помешали ему отомстить Эвмену. Но консулы Л. Корнелий Сципион и Г. Лелпй потребовали от Антиоха безоговорочного подчинения Риму. На это Антиох не мог согласиться, этого он не мог себе позволить, иначе стал бы сам себя презирать. И Антиох отступил от Пергама. Но войска его противников под водительством царя Эвмена и Сципиона форсированным маршем следовали за ним по пятам. При Магнесин в Сипилонских горах произошло большое сражение между хорошо оснащенными и сплоченными войсками Пергама и Рима, с одной стороны, и разношерстными, плохо организованными греко-македонско-сирийско-вавилонскими войсками Антиоха с их устаревшими колесницами и боевыми слонами — с другой.

Антиох был разбит так, как ни один Селевкид до него. Пятьдесят тысяч пехотинцев и три тысячи конников полегли на поле битвы. Многие из них были раздавлены колесами собственных боевых колесниц, другие затоптаны своими же убегающими слонами. Сам Антиох бежал в расположенные поблизости Сарды и там сдался на милость победителей. Публий Сципион Африканский, сопровождавший своего брата без официальных полномочий, продиктовал условия тяжелого мира. Антиох лишался всех своих владений в Европе и Малой Азии вплоть до Тавра и Галиса, облагался контрибуцией в пятнадцать тысяч эвбейских талантов и должен был выдать победителям всех боевых слонов и флот, который — так же строго, как и армию, — уменьшили до десяти судов (им к тому же было запрещено огибать Сарпедонское предгорье). Старший сын Антиоха — Эпифан был отправлен в Рим в качестве заложника. Рим потребовал и выдачи Ганнибала, однако тот успел своевременно бежать к царю Прусию в Вифинию. Антиоху оставили, правда, титул царя, а также власть над довольно-таки значительной территорией царства. Кроме того, он получил еще обычный титул «Друг римского народа».

Только Эвмен вернулся с победой в Пергам, как был вынужден снова его покинуть и направиться в Рим, ибо сенат по докладам своих консулов отдавал себе ясный отчет в том, что потрясающая победа под Магнесией была одержана в первую очередь благодаря Эвмену и его войскам. В течение года он жил в Риме и собирал ценные сведения о римских нравах и о римской «дружбе», при которой «друзьям» одной рукой оказывали чрезвычайные почести, а другой — забирали их обратно.

Эвмен вернулся домой на корабле в сопровождении целой комиссии из десяти сенаторов, которая должна была поделить антиохийские трофеи, в основном землю. Рим был еще не в силах организовать собственную провинцию Азию, поэтому он выступил в роли бескорыстного дядюшки, который вознаграждает своих вассалов за их заслуги и в то же время пытается склонить на свою сторону с помощью щедрых даров некоторые до того независимые государства. Республика Родос получила Карию и Ликию; греческим городам, раскинувшимся по побережью от Илиона до Милета, была гарантирована прежняя независимость. Македонии достался лишь скудный кусок — Деметрия и несколько областей близ фракийской и фессалийской границ, которые ей ранее принадлежали. Ахейский союз получил и так им уже завоеванную Спарту. Сами римляне претендовали только на Закинф и Кефаллению, поскольку они считали их трамплином на пути к Пелопоннесу. Щедро и по спараведливости была вознаграждена верность Атталидов: Мизия, Ликаония, обе Фригии и Херсонес Фракийский с Лисимахией в Европе вдвое увеличили Пергамское царство, которое протянулось теперь от Тавра и западной границы Каппадокии до Геллеспонта и даже далее Геллеспонта, включив в свой состав и старую столицу Лисимаха.

Появилась еще и другая точка соприкосновения со старой династией Лисимаха. Когда Эвмен после заключения Апамейского договора возвратился в Пергам, он был торжественно встречен ликующими жителями. Он вступил в город во главе процессии, в сопровождении захваченных им трофеев — сирийских боевых слонов. Теперь Эвмену пора бы и жениться, ведь ему уже исполнилось тридцать три года и он был одним из могущественных монархов Малой Азии, главой большой державы, лежащей между Македонией и Грецией, с одной стороны, и Сирией — с другой. Он стал человеком, с которым обязан считаться каждый, кто занимается политикой.

Кто же должен стать его женой и матерью будущих Атталидов? Об этом всюду шли разговоры. Сам Эвмен не проявлял никаких желаний. Его здоровье с течением, времени не стало лучше, вся его сила — в голове, в мышлении, в умении управлять и лавировать. Сексуальные стороны жизни его не интересовали, скорее даже вызывали у него отвращение. Ему не нужна жена, он и без нее чувствует себя неплохо. К этому надо добавить еще одно: Эвмен и его братья в первую очередь были детьми-своей матери. Всех других женщин Эвмен сравнивал только с ней, и все они в этом сравнении проигрывали… Не случайно добродетели Аполлонии — как матери, так и жены — вошли в пословицу, которая была в ходу всюду, где звучал греческий язык. Женщины, которую можно было бы сравнить с его матерью, для Эвмена не существовало. Но, конечно, ради сохранения династии, брак был нужен; тем более что никто из его братьев не думал жениться.

— Выберите для меня какую-нибудь, — говорит Эвмен, и маленькая морщинка, которая пролегла между его довольно полным ртом и прямым узким носом, нервно вздрагивает. — Я возьму ее не глядя, мне все равно; Впрочем, не так уж все равно. Она должна быть красивой. Раз она будет рядом со мной, то мои глаза, по крайней мере, должны получать радость от ее созерцания..

Братья с матерью долго думали, пока не сошлись на Стратонике, дочери Ариарафа III, царя Каппадокии, хотя восковая портретная головка царевны и не произвела особого впечатления на царя Эвмена. Аполлония во всех подробностях изучила родословную невесты. Мать Стратоники звали так же, как и дочь; она была дочерью Антиоха II. Женой же Антиоха была Береника, дочь Птолемея II, а женой последнего — Арсиноя, дочь Лисимаха.

Таким образом, Эвмен женился на Стратонике, в жилах которой текла кровь почти всех поколений диадохов, но текла она так же вяло, как и кровь болезненного Эвмена.

Глава пятая

Для Эвмена рождение духовных ценностей было важнее плотского рождения. Разве не говорит Федр в «Пире» Платона: «Что должно служить людям, стремящимся к прекрасной жизни, путеводной звездой? Не родственные отношения, не почести и богатство, а любовь — эрос». Любовь же, как он говорит, — это отвращение ко всему мерзостному и влечение к прекрасному. Потому что без любви ни государство, ни каждый человек в отдельности не могут достигнуть своего величия. Только любящие способны на хорошие дела и любящий ближе к богу, чем тот, кого он любит, так как в нем живет бог.

Эвмен как раз и был великим любящим. Наукам, искусству принадлежал не только его разум, но и все его сердце. Пергам, к которому была устремлена его любовь, должен стать великим памятником добра и красоты. В этом цель любви и цель жизни. Теперь, когда наконец руки стали свободными, Эвмен начинает претворять в жизнь свои намерения, так как все, что он успел сделать до сих лор, было только началом.

Возможно, Стратоника и подарит ему ребенка, но кто это сейчас может знать? И что такое ребенок, если рассуждать философски? Проживет он лет десять, двадцать, во всяком случае не больше пятидесяти-шестидесяти, потому что ни отец, ни мать не в состоянии наградить его силами для более длинного пути. И сможет ли этот сын зачать еще сына, чтобы продолжить род Атталидов, — это весьма неясно. А может быть, даже и нежелательно. Наступило время усталости. Несмотря на весь его показной блеск, кажется, что оно все же подходит к концу, к смерти. Блеск этого времени можно сравнить с прелестью листьев на деревьях Сипила и Темносских гор, которые с наступлением осени умирают, падают и покрываются снегом. А на скалах над ними сидят римские орлы, которые на самом деле всего только стервятники, коршуны, жаждущие добычи. Нет, эллинский мир стоит на пороге заката, а на смену ему идет новый мир, который будет совсем другим. И, по всей вероятности, мир этот будет не лучше. И жизнь будет не так уже kalón и не столь agathón[19]. Атталиды могут спокойно умереть в этом или в последующих поколениях. И все же они должны оставить после себя след, памятник, свидетельство, призванное рассказать новому времени, грядущим поколениям о сути их жизни, о греческом мире и греческой мысли. Все это и должно стать их бессмертным ребенком. Точнее, его ребенком — ребенком Эвмена II, для которого он одновременно станет и отцом и матерью. Да, и матерью! Потому что, хотя Эвмен и не сумел создать собственными руками ни одного произведения — ни книги, ни статуи, ни картины, ни музыкального произведения, — он прекрасно понимает, что самое глубокое чувство создателя — это чувство материнства, чувство творящее и рождающее. Это он знает из замыслов и устремлений, которые уже много лет накапливаются в его существе, но пока не принесли ему душевного покоя.

Три основные цели поставил перед собой Эвмен: перестроить крепость и город, расширить небольшую, полученную в наследство библиотеку, воздвигнуть мемориальный памятник победы как выражение благодарности богам, ее даровавшим. Потому что эта победа дала ему время, силы и средства для того, чтобы претворить в жизнь давно продуманные замыслы и планы, до того бывшие для него лишь бесплодной игрой воображения. Успешнее всего ему удалось осуществить свои строительные планы. Не случайно Эвмен, сразу же как принял власть, пригласил к себе не только архитекторов из Пергама, но и многих знаменитостей из-за его пределов. Круглые сутки царь советовался и беседовал с ними.

Проект был продуман заранее, но в то время он в значительной мере превышал возможности царства. Сейчас можно было его безбоязненно улучшить и развить. Это сделать было даже необходимо, так как в Пергам со всех сторон стали устремляться люди, и территория города оказалась совершенно недостаточной, чтобы предоставить жилье и коренным жителям и вновь прибывшим. Теперь прекрасный город Эвмена рос быстро, росла и стена вокруг него, которая шла от восточной части крепости до реки Кетия, затем, изгибаясь к югу, вплоть до Селина.

После того как крепость будет перестроена, она станет центром нового большого царства, резиденцией дарующих победу богов и увенчанного победой царя. Перед вогнутой раковиной театра воздвигнут огромную террасу, которая будет служить завершением верхней крепости, затем она спустится в западном направлении к крутому склону Селина, а в южном — к скалам, нависшим над Верхним городским рынком. От этой террасы потянутся ввысь другие постройки города, которые веером разойдутся в разные стороны.

Для архитекторов этот план представлял собой некоторые трудности, так как им надо было учесть особенности горной местности, а также древнюю священную дорогу в город, направление которой нельзя было изменить. Священная дорога останется, но гору придется побеспокоить. Здесь отсекут кусок скалы, там сделают насыпь и укрепят ее, усилив опорными стенами. Так постепенно создавалась сложная и в то же время простая система больших террас, поднимающихся ступенями с юга на север, которые могли застраиваться новыми домами.

Городская дорога стала границей между священным округом на юге и жилыми домами и крепостными сооружениями на севере.

В самой северной и самой высокой части города были сохранены склады и арсеналы Аттала I в том виде, в каком они были выстроены: здесь ничего не надо было улучшать. А далее на юг и на восток, вдоль описывающей дугу городской дороги строились новые хозяйственные склады, простые и удобные, а также новый дворец для царской семьи. К обоим дворцам — и к новому и к старому — примыкали защитные крепостные сооружения на восточном склоне горы. Они напоминали посетителю этих мест о том, что Атталиды создавали свое царство не только дипломатическим путем, но и с помощью меча, и что они имеют твердое намерение защищать его этим мечом.

С изумлением осматривал посетитель новый дворец. Особенно удивительным он должен был показаться тому, кто видел царские дворцы Селевкидов и Птолемеев, а также полуварварских властителей в центре Малой Азии. Если прежние пергамские дворцы почти не отличались от домов пергамских горожан того времени, то новый был тоже к ним очень близок. В Александрии, в Антиохии, в вифинской Никомедии дворец царя представлял собой целый город в миниатюре: необозримое множество различных зданий группировалось вокруг гигантского, роскошного дворца с просторными залами, служащими для торжественных приемов. В бесконечном ряду комнат размещались придворные и сановники, побочные жены, евнухи, любимые мальчики царей, а в крохотных тесных помещениях — бесчисленные слуги. Новый дворец в Пергаме не был дворцом подобного типа, хотя он гордо так именовался. Скорее это был дом, может быть, несколько-больший, чем у любого зажиточного горожанина. Длина его всего сорок-пятьдесят шагов и примерно такая же ширина. Внутренний двор дворца, обнесенный со всех сторон постройками, занимает довольно значительную площадь. В первом этаже дворцового здания десять-одиннадцать комнат. Ни одну из них фактически нельзя назвать залом. Нет ни золота, ни серебра, ни художественной кованой бронзы, которая украшала бы наружные стены. Но именно благодаря своей простоте они тан красивы. Римский сенатор Л. Эмилий Павел, человек очень богатый и происходивший из старинного знатного рода, прибыв в Пергам и оглядывая новый дворец, только покачивал головой. «Как Эвмен, царь, довольствуется таким простым жильем», — думал он про себя. Однако, зайдя в дом, римлянин сразу же изменил свое мнение. Он, который немало попутешествовал по всему миру, еще ни разу не видел таких отлично скомпонованных, столь художественно гармоничных и изысканно оформленных внутренних помещений.

Особенно ему понравилась цветная мозаика из пестрого мрамора и стеклообразной пасты работы Гефестиона и Сосия. Еще большее впечатление произвел мозаичный пол в одной из комнат. Это «азаротон ойкон» — замусоренная комната. Так ее называли потому, что на полу цветными камушками был изображен мусор: словно только что закончился долгий пир и слуги еще не успели вымести увядшие листья цветов, осколки стекла, убрать упавшие ложки и кости. Это была прихоть создавшего этот шедевр Сосия. Ведь в доме Эвмена не было принято, чтобы гости бросали обглоданные кости прямо под стол. Однако все выглядело так правдоподобно, что сенатор невольно приподнял свою тогу и стал осторожно обходить изображенные художником мусорные кучи. Сам Эвмен находил эту мозаику чрезмерно натуралистичной и безвкусной, считая, что здесь проявлено больше мастерства, чем вкуса. Но не в его правилах было давать предписания своим художникам — он предоставлял им возможность творить по своему усмотрению. Лично он отдавал предпочтение полам Гефестиона, изобразившего на черном фоне орнаменты, цветы и гроздья, саранчу, грызущую листья, детей, играющих и бегающих за бабочками, соловьев, дятла, малиновку, клюющую мотылька, и красивого зеленого попугая. Но все это, наверное, не соответствовало грубому римскому вкусу? Грубому? Гость обижается, но все же просит у Эвмена коробку мази из Адрамитиона, которую царица Стратоника усовершенствовала и превратила в одно из самых знаменитых и популярных косметических средств.

Кстати, римлянину пришлось еще раз изменить свое мнение о строительной деятельности Эвмена, когда царь провел его в священный округ, занимающий более половины всей территории горы.

На самом юге, между старым Верхним рынком и концом театральной террасы, находилось святилище Диониса. К северу от него расположилась большая свободная площадь, пока еще не выровненная и не застроенная, затем терраса и, наконец, сердце города — храм Афины. Маленький, скромный, он ничуть не изменился с тех пор, как сто лет назад был построен Филетером. Тем заметнее были перемены, происшедшие вокруг. Свободное пространство перед храмом выложено хорошо отшлифованными каменными плитами, старые святилища восстановлены и воздвигнуты новые. Разрушали эти памятники лишь в том случае, если они теряли свою историческую и художественную ценность. Большие двухэтажные галереи с колоннами для трофейного оружия образовывали просторный четырехугольник. Здесь нашли себе прекрасное и достойное место богатейшие художественные собрания Атталидов.

К северной галерее примыкало обширное здание новой библиотеки, занимавшей больше места, чем старый и новый дворец, вместе взятые. Если храм Афины символизировал религиозную жизнь, то библиотека была местом, где пульсировали артерии духовной жизни Пергама. Здесь работали многочисленные ученые пергамской школы: философы, математики, физики, естествоиспытатели, искусствоведы, историки. Здесь они спорили, и не только друг с другом, а главным образом с александрийцами, выступая против них единым фронтом, по крайней мере в тех случаях, когда дело касалось значения и приоритета их библиотеки.

«Мы древнее!» — восклицали люди из Александрии. «Нет мы! — кричали в ответ пергамцы. — Ведь наша библиотека создавалась во времена Асклепия и оформилась при Филетере, а это было время, когда вы пребывали еще во тьме невежества. Разговоры о том, что ваша библиотека основана Птолемеем I, — бесстыдная ложь! Только Птолемей II основал ее, когда у нас царствовал уже Эвмен I! Мы не оспариваем того, что ваша библиотека больше, но, во-первых, вы учитываете дублетные экземпляры, а, во-вторых, формирование нашей библиотеки еще не закончено».

И действительно, пергамская библиотека имела большие шансы обогнать александрийскую, если, конечно, Эвмен будет еще долго жить и время для Пергама останется мирным и благоприятным. Если Аттал I на все свободные деньги покупал художественные произведения, то его сын расходовал их на книги. И это несмотря на охватившую весь тогдашний мир библиоманию и крупные закупки Птолемеев, которые сильно взвинтили цены на книги. Одни свитки авторы сами дарили библиотеке, другие попадали через руки коллекционеров, которые стремились выгодно продать свои сокровища и уступали их тем, кто больше платил. Но особенно много книг привозили закупщики, которых царь посылал повсюду, где только торговали книгами: в Родос, Афины или даже в Александрию. Существовала, например, большая библиотека Аристотеля и его последователя Теофраста, которая в качестве наследства перешла к потомкам перипатетика Нелия, жившим в Скепсисе (значит, они были подданными царя Эвмена) и ровным счетом ничего не понимавшим в книгах. Незащищенные от пыли и паразитов лежали у них эти ценности, словно капуста и свекла, в чулане. Один закупщик обнаружил их и предложил довольно большую сумму. Только тут наследники поняли, что этот, с их точки зрения, никому не нужный хлам можно обратить в деньги, и потребовали за книги в три раза больше. Чтобы книги не разворовали, они спешно закопали их под домом. Но пока уполномоченный царя помчался на лошади в Пергам, чтобы получить более широкие полномочия, закупщик Птолемея перехватил добычу.

Конкурентная борьба между обеими библиотеками и их владельцами усиливалась с каждым днем. Это длилось до тех пор, пока Птолемей внезапно не запретил вывоз папируса из своей страны. Он полагал, что пергамская библиотека на вечные времена останется лишь с тем, что у нее есть. И действительно, что было теперь делать сотне каллиграфов, состоявших на службе у царя Эвмена и переписывавших те книги, которые нельзя было приобрести? Имеющегося запаса папируса надолго не хватит. За границами Египта папирусом не торгуют, а Египет, как уже было сказано, запретил его вывоз. Расчет Птолемея был, как видите, прост. Но одного Птолемей не учел: в Пергаме жили не только ученые-филологи, но и многоопытные практики. Они вспомнили об одном материале, которым мир пользовался примерно лет четыреста назад, еще до появления папируса. Это дифтера — отбитая, вытертая и заглаженная кожа животных, которая по качеству оказалась даже лучше папируса: гладкая, белая, блестящая, почти вечная. Как из-под земли в Пергаме вырастает новая промышленность, которая вскоре стала снабжать материалом для письма не только царскую библиотеку, но и половину мира, так как пергамент быстро завоевал признание переписчиков и книголюбов.

В библиотеке было двести тысяч свитков. Всюду о ней говорили, везде ориентировались на знания ее библиотекарей, ее рецензентов, на ее каталоги, на проводившиеся в ней исследования произведений Гомера, на работы математической и естественнонаучной пергамских школ. Без пергамской библиотеки, без этого святилища науки мир уже немыслим. Она и вправду была святилищем. Это же не случайно, что библиотека примыкала к храму и входила в состав священного округа, а Эвмен повелел воздвигнуть в главном ее зале статую Афины. Это была вольная копия известной во всем мире статуи Афины Фидия из Парфенона, изваянной из золота и слоновой кости. Высотой в два человеческих роста (следовательно, одна треть оригинала), стояла эта статуя из пеителикийского мрамора на возвышении, высоко над читателями между книжными полками, как бы охраняя науку и ученых. Опять-таки она была символом великого прошлого, с которым так тесно связаны Пергам и его царь.

Это была та самая Афина, которая уже во времена Аттала получила новый титул — Ники-«Победоносной». Как было не почтить первой эту дарующую победы богиню? Ведь именно благодаря им возникли в Пергаме все эти здания, преобразившие его лицо. Почтена она должна быть и главным сооружением, еще не законченным, которое сейчас спешно воздвигалось.

Глава шестая

Это был третий грандиозный замысел победоносного царя. Состоял он в том, чтобы воздвигнуть памятник — посвящение дарующим победы — Афине и богам Олимпа вообще. Старый жертвенник на каменном утесе к югу от храма со временем разрушился. Эвмену пришла мысль построить новый алтарь, чтобы отблагодарить богов за оказанные ими благодеяния его царству. Так должно быть сказано в посвятительной надписи, начертанной бронзовыми буквами. Но так как благодарность следовало выразить огромную, то, следовательно, и сооружение должно было быть гигантским. Однако для такого строительства на священном участке не хватало места: повсюду стояли статуи, а в центре — большой памятник, воздвигнутый по случаю победы царя Аттала над галатами. Следовательно, священный участок надо было расширить.

На севере и востоке этого сделать было нельзя из-за других сооружений, на западе — мешала стена, но на юге, между террасой храма и святилищем Диониса, открывалась такая возможность. Здесь намечался квадрат, стороны которого были равны примерно двум третям стадии каждая. Нужно только снести несколько старых и обветшавших жилых домов, сгладить скалы и, чтобы еще больше расширить участок, соорудить опорную террасу. Но все это были мелочи по сравнению с теми преобразованиями, которые следовало быстро провести в самой крепости. Так же как Аттал, который всегда знал, чего он хотел, знали это Эвмен и его советники, архитекторы и художники.

Дни и недели проходили в долгих обсуждениях. В них принимали участие также жрецы и ученые из библиотеки, особенно те, кто хорошо знал греческую теологию.

Современные сюжеты в изображениях не совпали бы с религиозно-посвятительным назначением памятника. Надо было найти параллель в истории богов и героев с победами Атталидов. Но где ее найти? Один из советников предложил изобразить подвиги Геракла, но Эвмен это предложение отклонил. Правда, Геракл через своего сына Телефа считался родоначальником семьи Атталидов. Однако сравнивать деяния пергамских царей с подвигами Геракла было бы неоправданным преувеличением. Такое могли бы себе позволить Птолемеи и Селевкиды. Но для греческих царей, каковыми считали себя Атталиды, это было неприемлемо; они не разрешали, чтобы их чествовали как богов еще при жизни, хотя так всегда поступали другие восточные монархи.

Персидские войны? Такое сравнение подходило бы больше, но эти войны были скорее историей, чем теологией. Можно было бы использовать в качестве сюжета мифические войны между лапифами и кентаврами, греками и амазонками, греками и троянцами, но все это не особенно подходило: ведь речь должна была идти о посвятительном даре богам. Гигантомахия? Древняя борьба олимпийских богов с гигантами? Такое сравнение прямо-таки напрашивалось. Кроме того, этот сюжет грандиозен, монументален, всеобъемлющ.

Это не была борьба между добром и злом, ибо в представлениях греков гигант вовсе не олицетворял собой зло, а божества — добро. Божества вообще были одинаково далеки от добра и от зла. А вот между светом и тьмой, между сдержанностью и разнузданностью, между разумным порядком и хаосом, между культурным образом жизни и варварством действительно лежит пропасть. Варварами были галаты, нашествие которых отразил отец и которые сейчас готовились к новому вторжению. Варварством была и жажда власти и страсть к уничтожению, присущие Антиоху и другим врагам Пергама (варварами были римляне с их непомерной алчностью, хотя об этом нельзя было говорить громко, так как они пока — пока еще! — выступали в роли добрых друзей). А с другой стороны, не стремился ли Пергам, начиная с Филетера, сохранить все хорошее и вечное из греческого наследия и не был ли Пергам форпостом в борьбе за греческий образ жизни и греческие верования в этом варварском и умирающем мире? И разве не будет Пергам и в дальнейшем стремиться к тому же, пока боги не откажут ему в своем благоволении?

И еще: сюжет гигантомахии, можно сказать, афинский, потому что изображения, связанные с этой битвой, ежегодно вышивали на одежде богини Афины в день ее праздника.

Да, гигантомахия не раз воспроизводилась в рельефах и стихах, если надо было показать символику борьбы и судеб греческого народа. Гигантомахия — вот тема для посвящения богам нового большого алтаря: изображение решающего боя, когда нет и не может быть ничего общего между борющимися сторонами, которым чуждо чувство сострадания.

Стоик Кратес из Маллоса, самый знаменитый ученый библиотеки, молча кивает головой и потом говорит:

— Хорошо, очень хорошо. Но такое грандиозное художественное произведение в том виде, в каком оно возникло в твоих представлениях, Эвмен, создать не так-то просто. Надо все продумать и подготовить более основательно, чем постройку дворца или храма. Несколько столетий назад все это было бы гораздо проще. Наши предки знали тогда лишь двенадцать великих богов-олимпийцев и еще нескольких, менее значительных, которых с течением времени стали причислять к олимпийцам. Они знали также с полдюжины, может быть дюжину, гигантов по именам, например, Энкелада, Порфириона, Алкионея и других. Но Олимп, как и мир, с тех пор изменился и расширился. Не являются ли, скажем, и звезды божественными существами? «Теология» Гесиода, «Феномены» Арата из Солы, библиотека Аполлодора — все это солидные источники, но сегодня их нам уже недостаточно. Олимп теперь не только гора на границе Македонии и Фессалии. Сегодня Олимп охватывает весь мир — космос. И гигантов мы воспринимаем теперь как явление космическое. Я не знаю, кто из вас читал значительнейшее сочинение последователя Зенона — Клеанта из Ассоса — о гигантах, которое стоит в третьем зале нашей библиотеки. В нем содержится толкование мифологических традиций о гигантах. Ну, я, кажется, сказал достаточно, но все же хотел добавить еще одно: прежде чем приступить к сооружению памятника, следует разработать до мельчайших подробностей его литературную основу. Если вы не будете возражать, мы подготовим ее в самый кратчайший срок. Потом скульпторы изучат нашу работу, и только после этого можно приступить к проектированию моделей и продумыванию композиции. я вижу, как некоторые художники недовольно морщат лоб. Им кажется, будто бы Кратес хочет стеснить их творческую свободу. Но скоро и их сомнения исчезнут, стоит лишь всеми нами уважаемому и любимому Эпигону высказать свои соображения по этому поводу.

— Алтарь. Это совершенно ясно. И тема — гигантомахия. Эвмен по старой дружбе рассказал мне о своих соображениях раньше, чем вам, так что не удивляйтесь, если я скажу, что много думал об алтаре и составил себе довольно ясное представление о нем. Я вижу алтарь таким: квадратное основание, нет, подождите, не совсем квадратное, так как скала несколько ограничивает наши возможности; следовательно, две стороны — северная и южная — будут длиной сто тринадцать шагов, две остальные — по сто двадцать. Пожалуй, можно дальше и не приводить цифр: алтарь один займет в три раза больше места, чем храм богини. Фундамент должен быть поднят на пять ступеней. С западной стороны к нему будет примыкать лестница шириной шестьдесят семь шагов и высотой в половину ее ширины, затем пойдут еще двадцать три ступени, ведущие к площадке, где, собственно, и будет находиться сам жертвенник. Алтарную площадь опояшет стена, которая подойдет вплотную к фундаменту и лестнице. По обе стороны стены будут расположены ионические колонны, образующие порталы. На крыше колоннады наружного портала поставим статуи — менее натуральной величины и в небольшом количестве. Они послужат лишь завершением конструкции и не должны отвлекать внимания от главного. Внутренняя стена по всей ее длине будет покрыта фризом, изображающим отдельные сцены из жизни Телефа. Фриз следует расположить не очень высоко, и его рельефы не должны быть слишком выпуклыми. Это не основная, а лишь дополнительная часть памятника. Главным будет другой фриз, высотой семь и три четверти шага, длиной четыреста шагов, который протянется по всему основанию. На нем-то и будет изображена гигантомахия. Кратес, я с радостью жду вашей работы. Только поспешите, чтобы я успел дожить до того времени, когда понадобится и моя помощь.

— Ты сам все это сделаешь, Эпигон! — заговорили его ученики.

Эпигон улыбнулся и протянул им свои руки.

— Кто знает? — сказал он устало. — Я боюсь, что мне осталось не так уж много времени.

— Но мы поможем тебе! Мы готовы стать твоими руками, лишь бы ты остался нашей головой! — в один голос ответили ученики.

— Ну ладно, посмотрим. Благодарение богам, наша пергамская школа настолько самостоятельна и сильна, что спокойно может взяться за это самое большое из всех дел, которые ей когда-либо были поручены. Если я и умру до его завершения, то труд мой продолжит мой любимый ученик Менекрат в соответствии с моими замыслами. Мастерские Ореста и Феоррета будут, конечно, работать вместе со мной. Но если мы, пергамцы, одни возьмемся за эту работу, то на сооружение гигантского памятника уйдут десятилетия напряженного и непрерывного труда. Поэтому я предлагаю пригласить для совместной работы способных художников из других мест вместе с их учениками и подмастерьями. Кроме того, друзья мои, если я правильно понял Эвмена, то этот памятник должен стать не только его личным, не только пергамским посвящением богам, а общегреческим по своему замыслу и значению. Согласитесь с этим. А рассуждая так, следует обратиться за помощью и к другим грекам. Я имею в виду Мнесикла из Тралл, Дионисиада и Меланиппа с Родоса. А из Афин? Ну, там я мало кого знаю. Может быть, ты подскажешь нам подходящего человека оттуда, Эвмен?

Эвмен поднимает голову. Лицо его в красных пятнах. Он прячет свои тонкие руки со вздутыми венами в складки одежды. Несмотря на лето, Эвмену холодно, его лихорадит. Но на этот раз он дрожит не от болезни или слабости, а от счастья. Его мечта, которую он многие годы лелеял втайне, не делясь ею даже с самыми близкими, теперь на пороге претворения в жизнь.

Эвмен не расслышал вопроса Эпигона, но все же тихо ответил:

— Да, хорошо. Я знаю, что могу на вас положиться. У меня есть только одна просьба — такая же, как у Эпигона. Поспеши, Кратес! Я не хочу, чтобы боги долго ждали. Я и сам не смогу ждать долго.

И дело пошло: только неделя понадобилась для того, чтобы предварительная разработка проекта была осуществлена учеными, подробно обсуждена и одобрена всеми.

Через несколько недель Эпигон уже смог показать первую модель. Потом вторую, пятую, седьмую. За это время в Пергам прибывают скульпторы со своими учениками и каменотесами с севера и запада, с юга и востока. Не сидели сложа руки и рабочие в каменоломнях долины Каика. Сгруженные со скрипучих воловьих двуколок, громоздились повсюду © крепости, где только для них находилось место, беловато-голубые сверкающие мраморные плиты. Плотники строили из досок и брусьев сараи, в которых должны были обтесывать мрамор. Землекопы стали рыть ямы под фундаменты, а строительные рабочие подготавливать для него камень.

Потом все, кто принимал участие в осуществлении великого замысла, от царя до последнего подручного, направились торжественной процессией в храм. Были совершены жертвоприношения и жертвы благосклонно приняты богами; это предвещало успех. И работа началась.

Но только не в мастерских. В руках скульпторов нет еще ни молотов, ни резцов, ни клиньев, ни сверл. Перед началом работы они опять собрались в покоях царя. Эвмен, Эпигон и четырнадцать мастеров из Пергама, из Аттики и Родоса, из Тралл и других краев ойкумены собрались на последнее совещание.

На круглом мраморном столе, вокруг которого они сидели, стояла модель из глины, высотой в три пяди. Она должна дать представление об общем виде будущего алтаря. К шитым золотом пергамским занавесям, драпирующим стены, прикреплен чертеж фриза на пергаменте высотой почти в сажень. По краям чертежа были помечены размеры отдельных деталей, высчитанные главным мастером, поскольку сделать модель в натуральную величину было, конечно, невозможно, а имеющийся ее образец мог оказать лишь весьма относительную пользу мастерам, работающим в разной манере и обладающим различными способностями. Поэтому-то и надо было разработать подробный чертеж, который предписывал бы каждому, что он должен делать. При этом не следовало особенно ограничивать индивидуальные задания, ибо это стеснило бы инициативу каждого из художников и могло повредить общему делу.

Помолодевший, с глазами, полными радости и света, сидел Эпигон рядом с царем. Седые редкие волосы и опухшие суставы ног не помешали ему снова стать молодым. Конечно, и сегодня он дышал тяжело и время от времени должен был прерывать свою речь, чтобы глотнуть воздуха. Бледно-синие губы и распухшие венозные сосуды на руках достаточно красноречиво говорили о его болезни.

— Я не доживу до завершения работ, — сказал он, — но я счастлив и благодарен богам за то, что принимаю участие в их начале. Может быть, — надеюсь, что боги разрешат мнеэто, — я смогу еще и сам сделать несколько рельефов. После меня Менекрат возьмет на себя руководство. Если вы, друзья мои, всмотритесь в чертеж, то увидите, что сюжет гигантомахии подразделяется не на отдельные, независимые друг от друга эпизоды, а на действия групповые и взаимосвязанные. Каждый из вас вместе с вашими учениками возьмет на себя изготовление одной или нескольких таких групп. Подготовительные работы закончены. В каменоломнях плиты обтесали точно по эскизам, так что никого из вас не должно беспокоить, что стык пройдет через тело фигуры или даже через ее голову. Этого не произойдет, если вы будете работать по чертежам. Лучше всего, конечно, если вы сейчас же изучите их и скажете, что вы нашли непонятного или что вам не нравится.

Мастера встают и медленно ходят вдоль стен, внимательно осматривая и проверяя эскиз. Потом все снова садятся. Первым вопрос задает Феоррет. Ему непонятно, почему обе главные группы восточного фриза — с Зевсом и Афиной — расположены не в центре, а отодвинуты вправо, и вообще ему не очень нравится композиция этой части фриза.

— Можно мне ответить? — Менекрат вскакивает с места. — Во-первых, восточная сторона в соответствии с замыслом должна быть и формально и по существу центром всего памятника. Именно поэтому этот центр и занял место на границе юга и севера, дня и ночи, между царством гор и леса, над которым владычествуют Дионис и Великая богиня-мать, и царством богов морской стихии. Зевс и Афина — в центре композиции, и я прошу учесть, что власть их распространяется повсюду, до самых дальних границ. Поэтому орел отца богов, летящий сюда с самого края фриза, с молнией в когтях, помещен здесь не для заполнения пустого пространства, ему отведена определенная роль. Учтите также, что Зевс и Афина — единственные из всех многочисленных фигур, которые повернуты лицом к зрителям. Учтите и то, что Афина шествует по направлению к своему храму, расположенному на террасе, выше площади с алтарем.

— Я все это хорошо понимаю, — возражает Феоррет, — но это только подтверждает мои сомнения. Кто же находится в центре восточного фриза? Афины нет. Зевса нет. Есть только Гера со своей квадригой. Но она ведь не играет большой роли. Эти фигуры помещены, так сказать, лишь для заполнения пространства. Неужели, изображая гигантомахию, нужно давать столько фигур: жен богов, их родителей, братьев, сестер и многочисленных побочных богов позднего времени — только для того, чтобы использовать все пространство? И далее: после того как я рассмотрел чертеж, мне, как, наверное, и вам всем, стало ясно, что является главным преимуществом пергамского искусства. Не простое копирование, не зависимость от других, а органическая связь с первоисточником — преемственная связь с искусством великого времени. Где же располагался центр тяжести в классических образцах? Всегда в середине композиции. Достаточно одного примера для подтверждения моих слов: Парфенон! Какой сюжет является центральным на восточном фризе? Вручение одежды Афине, и он изображен точно над входом в святилище!



Западный фронтон Пергамского алтаря. Реконструкция


Менекрат хочет ответить, но старый Эпигон с улыбкой останавливает его движением руки:

— Ты все хорошо осмотрел, Феоррет, — говорит он, — но не все как следует продумал. Ты говоришь, что Гера не играет большой роли во всей композиции. Это правильно. Но куда устремляется ее запряжка? Куда повернулась сама Гера? Направо. Следовательно, этим движением она отклоняет взор зрителя от себя вправо. Посмотри-ка теперь на левую сторону восточного фриза: здесь нет такого места, на котором мог бы отдохнуть глаз, около которого зритель мог бы постоять и подумать, где он мог бы отвлечься от всего остального. Левую и правую стороны связывает изображение лошади, голова которой повернута налево, хотя все остальные фигуры обращены вправо — к Афине и Зевсу. Они — центр фриза, его Полярная звезда, хотя и не стоят в середине. Тебя интересует причина такого расположения фигур. Посмотри на модель. Находится ли вход на алтарную площадку в центре стены? Или против середины восточного фриза? Нет! Так как царь не хочет и не может изменить направление старой городской дороги, огибающая алтарь стена расположена к нему под углом. Если посетитель, паломник или верующий, войдет через ворота, то прямой путь к алтарю поведет его сначала не к центру восточного фриза, а к правой стороне, то есть туда, где предстанут перед его взором Зевс и Афина.



Восточный фриз. Афина и Алкионей


Эпигон на минуту замолк.

— Мне не совсем удобно самому об этом говорить, но я хотел бы взять на себя именно эту часть фриза. Я и милый моему сердцу Менекрат. Я надеюсь, вы не будете нас упрекать в том, что мы выбрали для себя самое лучшее. Смотрите, мои друзья, ведь каждый из нас должен стремиться к тому, чтобы создать самое лучшее, и я желаю себе и всем нам, чтобы наше общее творение заняло место одного из семи чудес света, потому что все мы призваны создать нечто не в семь, а в четырнадцать раз более совершенное всего того, что до сих пор создавалось в мире. Не за самую лучшую часть я берусь, а за самую важную, ибо, выполняя ее, я смогу выразить целое так, как представляю его себе сам, а не как это пока намечено на чертеже. Поэтому мы исподволь уже начали работы, и через несколько недель (за это время вы успеете только перенести первые контуры ваших фрагментов с чертежа на камень и, вероятно, нанесете только первые удары молотом) я попрошу вас в свою мастерскую, и там вы увидите некоторые уже готовые рельефы.

А теперь давайте распределим чертежи, без споров и горячности, не завидуя друг другу. Будем работать по-братски, зная, что все мы слуги одного дела и слуги богов. Каждый из вас уже после первого ознакомления с моими чертежами наверняка нашел для себя наиболее подходящий фрагмент, особенно его интересующий и соответствующий его таланту. Ну, а если двоим понравится одно и то же? Тогда они договорятся мирно или — а почему бы и нет? — вместе будут работать над этим фрагментом.


Все эти годы Пергам и особенно гора, на которой стоит крепость, представляли собой огромную мастерскую, где скрип тяжело груженных телег, канатов, рычагов и роликов умолкал только по большим праздникам. К этим звукам добавлялся звонкий перестук многочисленных молотков и резцов, скрежет сверл и других инструментов.

Но не только скульпторы и их помощники сновали по крепости и возились на деревянных лесах. Здесь можно было увидеть и царского сапожника с теми или другими образцами своей продукции. Зачем это? Ведь художники и так знают, как выглядит обувь. Конечно, знают. Но и люди, которые придут в будущем к алтарю, тоже это знают. Так как фриз высекут на такой высоте, что ноги каменных фигур окажутся на уровне глаз человека, то их и увидят в первую очередь. Нельзя допустить, чтобы посетители говорили, что скульптор изваял обувь «неправильно». Поэтому и изучают художники обувь гоплита, которую будет носить Отий, противник Артемиды, изящные сандалии Леты и Артемиды, золотые котурны Диониса, сетчатые сандалии Амфитриты и нарядные полусапожки Афродиты.

Начальник арсенала несет сюда образцы шлемов, панцирей и оружия. И даже торговец рыбой показывает свой морской товар, чтобы скульпторы могли правильно изобразить рыбу в натуре; чтобы было видно, как одна чешуйка лежит над другой и как они переходят в плавники. Ведь просто по памяти все это не воспроизведешь, а их время требует от искусства точности и верности природе. Все это надо учесть. Вот почему приводят к скульпторам лошадей, приносят змей и птиц, вот почему так долго Ктесикл стоит около рва со львами, внимательно наблюдает за ними и делает зарисовки.



Восточный фриз. Гея и Ника


Затем много дней подряд в мастерские приходят портные. Конечно же, и их работа не могла остаться без внимания, так как одежда фигур должна полностью соответствовать действительности — ведь этим и славится пергамская школа. Каждая ткань — женщины это отлично знают, а мужчины далеко не всегда, хотя именно мужчинам и предстоит работать над фризом, — имеет разную структуру, мнется по-разному да и в складки собирается по-своему. Вот Никс — богиня ночи — на северном фризе. Пергамец Орест хочет ее сделать живой. Поэтому его интересует, как выглядит плотная, толстая шерстяная ткань, из которой, по его представлениям, сделан хитон и плащ богини. Портной Геракл, которого назвали этим именем не иначе как в насмешку — он маленький и кривоногий, с толстым животом, — хотя и делает жалкие попытки прикрыть куском материи свою блестящую лысину, никак не может изобразить богиню ночи и пробудить воображение скульптора. Лучше это выходит у Нарцисса — помощника и приятеля мастера — у него мягкие черты лица и полные руки, именно такие, какие должны быть у Никс. Орест набрасывает на Нарцисса ткань, просит его выставить вперед левую ногу, а правую выпрямить, как будто он спешит и идет большими шагами, схватить левой рукой предполагаемого противника и широко размахнуться правой, словно приготовившись к метанию копья. Да, именно так, теперь он стоит правильно. Глаза Ореста впитывают в себя каждую складку одежды богини и рука его быстро рисует на натертой воском дощечке, чтобы потом передать в камне разнообразные формы материала, меняющиеся от резких движений. Жесткие и узкие ребра складок разделяют глубокие тенистые долины. Подол…

— Потерпи, пожалуйста, еще, Нарцисс, мне необходимо сразу же перенести все это в глину. Особенно то место, где ткань приподнимается от движения правой ноги и где она скользит по левой вниз к полу, а потом еще этот валик над грудью. Стой, прошу тебя, даже если руки устанут. Еще немножечко терпения, и все для меня будет ясно.



Восточный фриз. Зевс


Также ясно стало и другому скульптору, который должен был ваять хитон Диониса, что этот хитон соткан не из тяжелой шерсти, а из мягкой тонкой мнущейся ткани, и ее края надо окаймить тесьмой. Полотно использовалось как макет для одежды Эос, Дориды и Селены. Скульпторы, работавшие над этими фигурами, получали большое творческое наслаждение, высекая в твердом мраморе фактуру совершенно различных тканей — полотно хитона или толстую шерсть плаща.

Тут Орест вспомнил, что Никс должна носить покрывало из шелка, который так тонок, что колышется от малейшего дуновения ветерка и быстрого шага. Нужно еще раз пригласить портного. С этим же шелком ремесленник идет и к Дионисиаду из Родоса, который мучается над одеждой Афродиты. А потом, на другой день, он несет целый тюк тканей к другому скульптору, работающему над южным фризом, где будут изображены Феба и Астерия. Этот мастер любит решать трудные задачи и гордится искусно выполненным крылом гиганта, борющегося с Фебой. Как сложно было показать, что крыло это состоит из сотен перьев! Он гордится также волосатой голенью гиганта, кольцами волос вокруг его соска и лохматой шерстью костлявой собаки Астерии. Ну, кто еще кроме него может сделать нечто подобное, думает он про себя. Особенно хорошо стремится он оформить хитон Фебы и поэтому внимательно изучает сейчас ткань, складки которой образуют красивые изломы.

— Одежда должна блестеть! — ворчит ваятель и осторожно постукивает по мрамору маленьким молотком. Ведь эта одежда из такого же шелка, какой висит сейчас перед ним.


В то самое время, когда на пергамской горе кипела работа, Эвмен дважды был вынужден отправиться в поход, правда, лишь ненадолго. Один раз, когда римский проконсул Гией Манлий без всякого повода, из чистого озорства начал поход против галатов и царю пришлось выручать его, чтобы Манлий, хоть и без славы, но с большими трофеями мог возвратиться в Рим, где его ждал незаслуженный триумф.

Второй раз, когда вифинский царь Прусий перешел границу Пергама и спровоцировал войну. Тоже без всяких причин, разве что по подстрекательству Ганнибала, который нашел у него убежище. Из великого полководца Ганнибал превратился в старого, постоянно опасавшегося за свою жизнь, всеми обиженного и всех ненавидевшего человека. Он был совершенно убежден в том, что Эвмен (который всегда с уважением относился к своим противникам), поскольку он друг и союзник Рима, — его заклятый враг. Во время этой войны, в которой Эвмен командовал флотом, а его брат Аттал — армией, царю пришла в голову одна хорошая мысль, касающаяся алтаря. Вифиняне, не зная, на каком корабле находился царь, послали для вида парламентера. Эвмен, поверив, что враг стремится начать переговоры о мире, приблизился к судну противника и тем самым позволил обнаружить свой корабль. Вражеское судно сразу же удалилось, но тут подошли все вифинские корабли и начали бросать на палубу царского судна «оружие» совершенно особого рода: глиняные кувшины. Сначала солдаты и матросы смеялись над этими необычными снарядами, а потом побледнели от страха: сотни, тысячи ядовитых змей, которых Прусий собирал по совету Ганнибала в течение нескольких недель, выползли из разбитых сосудов. Когда одни матросы били гадов и бросали их за борт, а другие, чтобы предотвратить новый, спешно отгребали от неприятеля, Эвмен вдруг вспомнил о богине ночи, бросающей копье в противников. Копье! Пригодно ли это оружие для ночного боя? Могла ли воспользоваться им Никс? Нет. Она должна была бы бросать как раз сосуды со змеями. Он скажет об этом мастеру сразу же, как возвратится домой.



Восточный фриз. Гиганты, справа Порфирион


Когда Эвмен верхом поднимался в гору, из города пришло печальное известие, омрачившее радость победы. Четыре недели Эпигон лежал в постели. Он тяжело и мучительно дышал и был почти не в состоянии вымолвить ни слова. Потом, после ужасных припадков удушья, сердце Эпигона остановилось.

Теперь великий алтарь стал не только памятником, созданным Эпигоном, но и памятником ему самому. И в целом, и в отдельных его частях. Потому что группа с Зевсом была закончена им самим до последних мелочей, а через некоторое время Менекрат закончил и группу Афины. Менекрату же предстояло стать наследником великого мастера и продолжать работать в его стиле.



Восточный фриз. Клитий, Геката, Отий


И все же, несмотря на весь свой опыт, на все свое умение, Менекрат не был таким собранным и решительным человеком, как Эпигон. Он унаследовал его авторитет. И он точно знал, что надо делать в соответствии с замыслами Эпигона. Но он не умел так твердо отстаивать свои взгляды. Если тот или иной мастер высказывал ему свое личное мнение и настаивал, что его вариант лучше и правильнее предусмотренного проектом, то Менекрат, не вступая в спор, молча кивал головой и возвращался в свою мастерскую. Он не обладал способностью быть непреклонным на службе у великого дела. Теперь, когда работы на всех сторонах фриза далеко продвинулись вперед, стало видно, что некоторым мастерам это огромное дело не по плечу.

Если придерживаться истины, то только один из мастеров капитулировал перед трудностями, но и он все же выполнил свое задание. Но как он его выполнил! Этим мастером был никогда не унывающий скульптор из Кизика, которого его товарищи за веселый нрав прозвали Геластом — «смеющимся»; и потом уже никто не помнил его настоящего имени. Да, он смеялся, хотя Менекрату в пору было заплакать, такое Геласт натворил с группами Мойр на трех плитах. Конечно, один он не смог бы испортить всю композицию. Если смотреть на левую сторону северного «фриза издалека, можно только восхищаться: так удачно расположены обе угловые группы, так прекрасно скомпонован треугольник — головы Мойр и голова титана, так ритмично движение женских фигур. Все это превосходно. Но при более внимательном рассмотрении оказывается, что одежды богинь выглядят неестественно и плоско, словно надеты не на живых людей, а на мертвые манекены и словно они не высечены, а нарисованы. Неподвижно, как деревянные, стоят облаченные в эти одежды женские фигуры, движения их рук никак не связаны с безжизненным и безразличным выражением их лиц. Локоны гигантов напоминают вороньи гнезда. Переход от человеческих бедер к змееобразным ногам передан примитивно, а чешуя ног плоска и однообразна, будто гиганты были созданы не природой, а нарисованы десятилетним ребенком. Мастер тут рабски следовал чертежу и ни разу не осмелился привнести в свою работу подлинную жизнь. Лишь однажды позволил он себе сделать самостоятельный шаг. Дело в том, что змеевидные ноги гигантов были намечены на чертеже только в пределах плиты с изображением Мойр, продолжение же их — для чего было отведено свободное пространство — предоставлялось инициативе художника. Но Геласт решительно не знал, что с ними делать дальше. Поэтому он изобразил только правую ногу гиганта, а другая была им доведена лишь до границы плиты. Да, Геласт в конце концов был прав: действительно можно было смеяться, но смеяться именно над его бездарностью. Змеиные кольца, поднимавшиеся виток за витком по краю плиты, невольно напомнили Менекрату одно незначительное событие времени его детства. Однажды он поймал ужа и посадил его в ящик. Уж прижался к краю ящика, через который он не мог переползти. Стенка ящика стала для ужа такой же непреодолимой преградой, как для художника край плиты. А Геласт только посмеивался. Он считал себя искусным скульптором. Даже если бы его прямо обвинили в постыдной небрежности, то и тогда он продолжал бы смеяться, считая, что это замечание вызвано черной завистью к его таланту. Молча прошел Менекрат дальше, в мастерскую другого ваятеля, обрабатывающего соседние плиты. Да, вот этот действительно достоин звания мастера. Кусок покрывала, перешедший на его плиту, тонок, как лепесток, и полон жизни. Полна жизни и сама выросшая из камня и исполненная благородной красоты фигура Мойры. И этот прекрасный рельеф зрители увидят рядом с мертвыми одеревеневшими фигурами Геласта!



Северный фриз. Никс


Озабоченный Менекрат идет дальше. Он находит известное утешение в том, что хохочущий Геласт и в самом деле — единственный, который не справился с делом. Конечно, и среди других не все настоящие мастера. Некоторые из них вроде бы и имеют творческие способности, но остаются пустоцветами, потому что нет у них подлинной страстности, не пылает в них божественный огонь. Создаваемые ими образы не способны кричать, они только изображают крик. Высеченные ими фигуры не чувствуют, а лишь играют в чувства, не страсти у них, а лишь страстишки. Отсутствие настоящего художественного дарования у этих мастеров приводит к тому, что изваянные ими образы теряют не только свое внутреннее содержание, но и внешнюю форму и даже пропорции.

II потом — головы! Мастер, который столько сил затратил на отделку деталей одежды в группе Фебы и блестяще — что каждый может сказать — с этой задачей справился, не смог передать выражения лиц у богов. Подлинные переживания, которые должны быть отражены на их лицах, он сводит к условным маскам, а горе побежденных — к театральным позам.

И снова Менекрат ходит по мастерским, чтобы сравнить головы гигантов. Он начинает со скромной мастерской Эпигона. Пыль и паутина в ней говорят об отсутствии хозяина. Вот голова Порфириона и его туловище со змееобразными ногами. Эта голова так и дышит мощью и чувством. В ней пафос борьбы, идущий от души и сердца. Змеевидные ноги имеет и другой гигант, борющийся с Аполлоном. Однако голова его уже несколько стилизована и нет в ней живого огня. Еще один шаг — и Менекрат смотрит на гиганта, борющегося с Гекатой, помещенной на левом краю восточного фриза. Как отдельная скульптура он выполнен отлично, с большим искусством, но внутреннее состояние гиганта не выражено так ярко, как хотелось бы, — в нем слишком мало страсти. Особенно это становится заметным, если рассматривать этого гиганта не изолированно, а сравнивая с Порфирионом. А вот еще гигант, изваянный в группе Дионы на северном фризе. Он с неукротимой, бешеной яростью кусает зубами плечо своего божественного противника. Но кусает он его так, как кусают только на сцене, не причиняя боли врагу. Лицо гиганта не выражает никакого волнения — это маска со сведенными судорогой чертами.



Северный фриз. Гигант


Все это головы бородатых мужчин. С лицами юношей дело обстоит не лучше. Будь честен, Менекрат! Доволен ли ты своим Алкионеем, которого Афина, схватив за волосы, оттягивает от спасающей его Матери-Земли? Порфирион, изваянный Эпигоном, — прямое наследие всего греческого искусства, которым можно гордиться. А Алкионей? Не представляет ли он собой отступления от этой традиции? Ах, как трудно сравнивать профиль и фас, бородатого мужа и юношу! Голова Порфириона живет: вся голова в целом. У Алкионея передано лишь выражение лица: страдальческие морщины на лбу, расширенные, полные муки глаза, волосы, вьющиеся огненными кольцами. Но не чувствуется ли в его лице некоторой стилизации? Менекрат идет дальше, смотрит на противников Аполлона и Артемиды, на отлично выполненную голову гиганта, склонившегося перед победоносной Фемидой. Нужна ли здесь монументальность? Ведь в этом случае она способна выразить лишь неподвижность, показать одну оболочку, лишенную внутреннего содержания. Таков, например, гигант подле Тритона, таков противник Дориды, судя по изображению, не осознающий своего положения.

И вообще вся эта группа Дориды на левом фронтоне лестницы! Как отнесся бы к ней Эпигон? Не сказал ли бы он: «Это не пойдет. Здесь нужно все переделать по-другому и кому-то другому! Это не тот монументальный стиль, который я имел в виду». Да, но все ли было правильно решено раньше? В том ли только беда, что отдельные мастера оказались не на должной высоте? Конечно, и это сыграло свою роль, но, может быть, дело тут не только в мастерах, но и во времени — в бурно несущемся времени, которое каждый день приносит перемены и предъявляет новые требования. Взгляды на искусство меняются, и не имеет ли это большего значения, чем талант отдельных художников?



Северный фриз. Мойра со львом


И еще на одно обстоятельство не может не обратить внимания критически настроенный зритель. Время, несущееся вперед, не только изменяется само, но изменяет и формирует людей. На пергамском искусстве сказались два различных периода и два соответствующих им творческих типа людей. Одно время и соответствующий ему тип художника — это Эпигон. Он поклялся быть верным духу афинского классического искусства, и этот дух в нем укоренился. Ведь не случайно Зевс принял у него такую же позу, как Посейдон на западном фронтоне Парфенона, а Афина Пергамского алтаря — родная сестра Афины с его восточного фронтона. Не случайно также и то, что пергамский Дионис похож на Диониса с метопы Парфенона, а упряжка Гелиоса — на группу южного афинского фриза. Может быть, какой-либо знаток искусства, когда алтарь будет закончен, и обвинит его создателей в заимствовании типов или в недостаточной оригинальности. Однако многое из того, что говорят и пергамские и иные знатоки искусства, — вздор. Эпигон и его ученики не копируют! Это им совершенно не нужно! Они творят, черпая силы в плодотворной связи с эллинскими традициями. Они сознательно подводят зрителя своих произведений к великим, величайшим образцам, которые дал миру греческий гений. Им не чужда фантазия, они независимы, но они хотят в своих произведениях выразить приверженность Афинам, ведь и вся история Пергама была выражением этой приверженности.

Менекрат призывает себя к последовательности и возвращается к исходному пункту. В те далекие времена целое в художественном произведении — было все, а отдельный человек — ничто. То, что скульптуры Парфенона связаны с именем Фидия, в конце концов случайность. Разве так важно, много или мало создано непосредственно его резцом? Конечно, ученые и здесь тщательно сравнивают одну ногу с другой, эту складку с восемьдесят седьмой, а затем с гордостью и остроумием первооткрывателей утверждают: это сам Фидий, а это — «только» работа его мастеров. Как бесполезны и бессмысленны все эти рассуждения. На самом деле важно совсем другое: то, что многие люди, и ставшие знаменитыми, имена которых все хорошо знают, и неизвестные, чьи имена забыты, слились в своем творчестве, достигли нераздельного единства, свет которого не угаснет в веках. Так же как Фидий со своими учениками, Эпигон вместе с нами начал большое дело и закончил бы его, если бы боги продлили ему жизнь. Ну, а я оказался слаб. По существу я вовсе не «главный мастер», хотя и ношу это звание. Будет ли, однако, бедой, если алтарь окажется созданным не из одного цельного камня? Может быть, было бы более правильно и более важно как раз то, чтобы этот памятник, стоящий на рубеже двух разных периодов, соединял бы в себе черты и характер и того и другого? Время меняется, меняется и человек. Раньше — если вспомнить статуи классического времени — ваятели иногда создавали фигуры, изображавшие отдельных людей, скажем, Перикла, Клесбиса или Битона. Но лишь в исключительно редких случаях они сохраняли характерные для их моделей черты, не превращали их в некие общие, лишенные индивидуальностей типы. Только сейчас, в наше время, и именно здесь, в Пергаме, индивидуальное стало преобладать над общим и начало создаваться довольно своеобразное искусство портрета. Человек уже не растворяется, как раньше, в полисном коллективе, но существует сам по себе, становится личностью. Так же изображает его и художник. Это веяние времени и оно не может не отразиться на художественных произведениях даже в тех случаях, когда они создаются сообща. Возможно, наша работа окажется последним образцом такого рода творчества.



Северный фриз. Мойра и гигант



Южный фриз. Львиноголовый гигант и бог


Ну, это покажет будущее. Как бы то ни было, но пока она остается нашим общим произведением. Как показал обход мастерских, — наперекор новому времени и новому человеку — здесь еще присутствует художественное единство, хотя изменение во взглядах уже стало ясно для каждого, разбирающегося в искусстве. Может быть, — кто знает? — наш алтарь станет не только благодарственным памятником богам, не только памятником Эвмену и одержанным им победам, не только памятником Эпигону, но также и памятником тому, что уже закончилось, и тому, что только еще начинается в греческом искусстве? Именно об этом нужно будет поговорить с мастерами.

Чей-то голос вывел Менекрата из задумчивости. Он опять, сегодня уже в третий раз, остановился перед мастерской Дионисиада, который задает ему какой-то вопрос. Вопрос, не имеющий существенного значения и уж не такой важный, чтобы стоило его задавать. Может быть, мастер просто хочет услышать дружеское слово? Он своеобразный человек, идущий по своему особому, сугубо личному пути. У него нет учеников и он никого не берет к себе в обучение. Он не нанимает — как это делают другие — нескольких помощников, подручных, каменотесов. У Дионисиада есть лишь один помощник — старый одноглазый мужчина с исключительно развитой мускулатурой, но толку от него больше, чем от пол дюжины других. Кроме того, он немой и этим тоже похож на своего мастера, способного за многие дни не вымолвить ни единого слова. Дионисиад еще молод, ему около двадцати пяти. Маленький, изящный человек с черными вьющимися волосами и нежным, женственным лицом, подобным тем, какие обычно изображают на геммах. Бывает, что он по два-три дня отсутствует в мастерской. Любители посплетничать рассказывают, что он в таких случаях бродит по горам восточного и северного Пергама, опустив голову, сжав руки в кулаки, словно ищет врага, которого хочет убить. Или он сидит где-либо на берегу моря, в таком месте, куда никто другой не отважился бы зайти, причем только тогда, когда море бушует, и долгим взглядом смотрит на волны и облака. Потом он снова работает без перерыва, как бешеный, дни и ночи. Если немой не заставлял бы его питаться, он сам и не вспомнил бы о еде, весь погруженный в творчество.

Дионисиад нелюдим, даже враждебен. И если кто-нибудь, проходя мимо его мастерской, из любопытства остановится, то такому прохожему надо быть готовым к тому, что на его голову или на ноги полетят довольно большие куски мрамора. А иногда такого любопытного схватит по еле заметному знаку мастера его помощник, подтолкнет коленом под зад да еще помахает рукой на прощание.

Этому Дионисиаду выпало на долю несколько лет назад создать теперь уже знаменитую и многократно копировавшуюся группу Афродиты и Дионы в борьбе с их противниками. Обе женские фигуры — Афродита и ее мать Диона — были расположены по краям композиции; между ними три гиганта — два, поверженные Афродитой, и один, еще борющийся с Дионой. Эти фигуры в центре композиции, фон которой заполнен широко раскинутыми крыльями стоящего гиганта со змеевидными ногами. Вот этот гигант и приковал сейчас взгляд Менекрата. Он считает его одной из наиболее выразительных фигур на всем фризе. Фигура гиганта вся охвачена пылом борьбы. Его грудь красиво изогнута, уверенно поднимаются молодые, сильные руки, готовые к борьбе с почтенной Дионой, напряжены все мышцы свежего лица, сохраняющего едва заметный отпечаток юношеской растерянности. Однако не сведены ли чуть больше, чем нужно, его брови? Менекрат скользит кончиками пальцев по голове гиганта, чтобы проверить свое первое впечатление. Да, пожалуй, сведены, но это почти незаметно. Рот гиганта немного приоткрыт. Не зародился ли у него страх за исход битвы? Этот страх, о котором еще ничего не знает тело, уже породил сомнение: не за потерянное ли дело он борется?

— Это прекрасно, — тихо говорит Менекрат и мягким движением кладет свою руку на плечо мастера.

— Я знаю, — отвечает тот и резко сбрасывает с себя руку, — но посмотри на Афродиту.

Менекрат смотрит и бледнеет от страха. Он не понимает, как это он мог несколько раз пройти мимо Афродиты и ничего не заметить. Менекрат делает шаг назад и вновь приближается к рельефу. Да, в ней нет ничего общего с той Афродитой, которую Дионисиад изваял раньше, и Афродитой Эпигона. Здесь она стоит, наклонившись, словно львица перед прыжком на свою жертву. В каждом изгибе ее тела, в каждой складке одежды — гармония. Но эта гармония неожиданно нарушается. Хитон богини сполз с плеча, обнажил его. Нагое, прекрасно выполненное, дышащее жизнью тело вступило в резкий контраст с одеждой. Нет, хитон не совсем соскользнул вниз. Богиня опустила его так, как это умеют делать некоторые женщины, хорошо понимая, что обнаженное наполовину или на четверть тело привлекает больше, чем нагота. Да и сам хитон только подчеркивает формы тела; он пышными складками лег вокруг правого бедра, слегка приподнявшись над легкими скользящими сборками нижней одежды, словно богиня желает, чтобы ее заключили в объятия. Полная грудь, сжатая вытянутыми вперед руками, но не потерявшая при этом своих прекрасных очертаний, оставила четкие линии на верхней одежде. И кажется, будто прелестный бант привлекает взгляд к груди богини.



Южный фриз. Феба


— Нет, это не богиня, Дионисиад, — шепчет Менекрат.

— Ты так думаешь? Тогда мы с тобой придерживаемся одного мнения. Она — девка. Самая пошлая из всех, какие существуют вообще. — Он хрипло смеется. — Вот, возьмите ее такой, какая она есть. Эх вы, глупцы!

Он хватает молоток и яростно бьет резцом по волосам мертвого гиганта, ниспадающим к его змеевидному хвосту.

— Но ты видел еще не все. Посмотри-ка дальше.

Менекрат подчиняется. Теперь он видит, что Афродита хочет попасть своей стрелой в молодого гиганта, борющегося с ее матерью. Он стоит к ней спиной и не подозревает об угрожающей опасности, так как смотрит только на Диону. Чтобы лучше прицелиться, Афродита подняла ногу и твердо поставила ее прямо на лицо второго, поверженного уже бойца. Но он еще не умер, его глаз, который виден из-под ступни богини, живет. Лицо, полуприкрытое сандалей Афродиты, носит черты создавшего его мастера. Менекрат испуганно поворачивается, смотрит на голову богини и быстро отводит взор; его пронизывает жуткое чувство. Он лишь бегло взглянул на ее лицо, но успел заметить то, что, несомненно, заметят и все другие: краешек рта богини чуть тронут улыбкой. Страшная, жестокая улыбка Афродиты.

— Ну, как? — сквозь зубы произносит Дионисиад, опустив молоток.

— Это кощунство и богохульство, — отвечает Менекрат.

— Нет! — кричит Дионисиад. — Это сама правда. Она смеется. Смеется над глупостью мужчин, глупостью людей, которые сделали из потаскухи богиню!

Не сказав больше ни слова, низко опустив голову, Менекрат идет дальше. Надо будет поговорить об этом с царем, думает он, да и со жрецами. Но сейчас на это нет времени. Угрюмые тучи снова надвигаются на мирное небо. Кто знает, сколько еще времени сохранится благословенный мир? Поэтому поздно начинать все сначала. Надо использовать каждый час, чтобы быстрее закончить начатое дело.

Проходят часы, дни, годы. Меньше стучат молотки. Строительство закончено. Стены вокруг алтаря возведены, фундамент готов, празднично поднимаются бледно-голубые ступени парадной лестницы. Наверху, во дворе, скульпторы работают над малым фризом, изображающим эпизоды из жизни Телефа. Плиты этого фриза сразу составили вместе и соединили друг с другом и со стенами при помощи шпон и скоб. Плиты обтесывались прямо на месте. Колонны для портиков частично уже готовы и поставлены. Эвмен считает, что пора устанавливать большой фриз. Надо спешить.

Македония как будто бы опять грозит войной. Царь Филипп потихоньку, при всей его кажущейся скромности все эти мирные годы постепенно вновь набирал силы. Он — как рассказывали римляне, проезжавшие через Пергам, — открыто объявил, что, вероятно, скоро сможет отважиться на новый поход против Рима. Его сын Деметрий, находящийся в качестве заложника в Риме и привыкший к римскому образу жизни, конечно, не хочет об этом и знать. Но у него есть еще старший сводный брат Персей, внебрачный сын Филиппа, который со всей присущей ему страстью стал пропагандировать войну.

Это одна из причин, заставляющая Эвмена торопиться. Вторая — совсем иного рода. Когда двадцать лет назад Филипп напал на Пергамское царство, разрушил Афродизию перед городом и сжег расположенную поблизости священную рощу Афины, ее сразу же начали восстанавливать. Незадолго до смерти Аттала Филипп на встрече в Никее заявил, что он раскаивается в своем преступлении и хочет послать садовников с саженцами, чтобы посадить новую рощу. Конечно, это были только посулы, а Эвмен во время войны и битвы при Магнесин не смог позаботиться о роще. Но сразу же после победы все разрушенное было восстановлено. Теперь молодые деревца поднялись. Они стоят стройные, и ветви их колышатся от морского ветра, прославляя Афину «Никефорос» — «Победоносную».

Да, Афина Никефорос — Победоносная. Ей Эвмен хочет посвятить торжественные состязания, назвав их «Никефориями». Как музыкальные соревнования они должны походить на дельфийские состязания, как гимнастические — на Олимпиады. Вся ойкумена, весь говорящий по-гречески мир, правда, не совсем единодушно, согласился с этим планом. В начале третьего года 149-й Олимпиады из Пергама направляются послы. Они должны пригласить всех и каждого на первые Никефории следующего года. Победителей ожидают золотые венки.

К тому времени должен быть завершен — или почти завершен — алтарь, посвященный дарующей победу богине и ее отцу Зевсу. Работы шли бешеным темпом — не только днем, но и ночью. Все занятые на строительстве трудятся изо всех сил, чтобы успеть закончить алтарь вовремя. Однако в такие сроки — об этом постоянно говорил Менекрат — было невозможно завершить столь сложное сооружение. Поспешность не привела бы ни к чему хорошему — она породила бы лишь упущения и недоделки. И все же царь, обычно такой уступчивый и терпеливый, не хотел слушать никаких возражений. Если чего-либо будет не хватать или что-то останется недоделанным, отвечал он, и нервные морщины появлялись на его ясном лбу, то это можно будет доделать и исправить позднее. Менекрат не посмел возражать и со вздохом уступил, хотя душа его была полна опасений и он с трудом подавлял их.

Нет, окончательно завершить сооружение им все равно не удастся, хотя поверхностно ознакомившийся с ним посетитель, может быть, этого и не заметит. Знаток же с неудовольствием посмотрит на безобразные глыбы, лежащие у карниза в зале; из них предполагали изваять львиные головы, выбрасывающие из пасти воду. На фризе, изображающем Телефа, кое-что осталось недоделанным, и, кроме того, он вряд ли сохранится надолго, так как кессонные камни, которыми должны были облицовывать восточные помещения храма, до сих пор лежат в мастерских, так же как и колонны одного из рядов. Вместо двойного ряда колонн, таким образом, поставили только один. Кроме того, архитравы, некоторые блоки и кессонные камни западной части сооружения над парадной лестницей были так небрежно обработаны, что, глядя на них, добросовестный человек мог только покачать головой. Но помочь тут ничто не могло — ни жалобы, ни протесты. В определенное время надлежало убрать леса и освятить алтарь.

Двуколки, которых долго не было видно, опять начали скрипеть, подвозя камни. Ставят большой фриз. К счастью, он полностью завершен — хоть одно маленькое утешение. Но и с ним далеко не все благополучно. Конечно, плиты уже заранее готовились в каменоломнях и перед их установкой мастера отшлифовали стыки. Если каменщики при обработке этих плит просверливали отверстия для зацепления блоков или вытесывали выемки для рычагов на оборотной стороне, то потом они выравнивали поврежденные поверхности, что слегка изменяло первоначальные размеры.

И вот, когда блоки начали ставить, оказалось, что на некоторых плитах основание рельефа было ниже или выше основания плит, стоявших рядом. Виной тому была небрежность мастеров, их обрабатывавших. Теперь надо было стесать часть камня, чтобы устранить разницу. Попадались и такие плиты — особенно среди тех, какие должны были стоять около лестниц, — выемки для ступеней которых не соответствовали общим размерам постройки. Поэтому от плит северного фронтона, расположенных у лестницы, пришлось отрезать небольшие куски: один с кончиком орлиного крыла, другой с левой фалангой большого пальца гиганта, который как бы взбирался вверх по лестнице. Для полного размещения этого рельефа не хватило места. Но все это было еще не так страшно по сравнению с южным фронтоном у лестницы. Там, для того чтобы вставить пятнадцатую ступень, было необходимо удалить кусок камня размером почти с ладонь. Пострадала голень гиганта со змееобразными ногами; такой же кусок был изъят из змеиного кольца у девятнадцатой ступени. Фигуры не помещались и по высоте, так что пришлось спилить часть колена гиганта и кусок змеиного кольца. Еще хуже получилось при установке рельефа с изображением Тритона. Его корпус на второй плите выступал более чем на ширину ладони по сравнению с плечом на первой. Тут уж ничего нельзя было исправить, и стык остался виден. Горе-мастер прикрепил двумя шпеньками к лошадиной ноге с первой плиты рыбий плавник. Это была жалкая попытка прикрыть особенно неудачное место. Но скульптор не захотел признать свою вину, и ему повезло: удалось доказать, что ошибка была допущена в расчетах и он тут ни при чем.

Наконец все плиты поставлены. Верхние их грани отшлифованы, и сами они подогнаны так, чтобы все были на одной высоте; после этого их прикрепили к стене. Потом укрепили блоки карниза и соединили их стыковыми штырями.

Дело окончено. И давно пора: Никефории уже были на пороге.

Глава седьмая

Никефории — «Победоносные» — это имя нового праздника. Происходящие события дают ему все больше прав на это название. После того как неистовые галаты опять подошли к границам Пергама, Эвмен вместе со своими братьями снова встал на защиту свободы своего отечества и безопасности его жителей. Он отбросил врага на такое расстояние, что галаты были вынуждены признать верховную власть Пергама над их областью. Затем Эвмен направился в Дельфы, чтобы принести благодарственные жертвы. Он не знал, что там его ждали убийцы, подосланные Персеем, который после смерти Филиппа, расправившись со своим братом, стал царем Македонии. Персей тайно готовился к войне против Рима, важнейшим и сильнейшим союзником которого в Малой Азии был Эвмен. Когда царь, невдалеке от Дельф, проезжал через ложбину, неожиданно из засады в него полетели камни и копья. Казалось, убийцы достигли своей преступной цели. Но Эвмен был еще жив, хотя и тяжело ранен. Его спутники сразу же перенесли царя на корабль и отправили в Эгину, пергамское владение, где он пролежал долгое время.

Однако, когда началась новая, Третья македонская война, он уже настолько оправился, что сам смог вести свои войска в бой вместе с римским консулом Л. Эмилием Павлом. Битва под Пидной подвела итог македонской истории — страна стала римской провинцией.

Эвмен вернулся в Пергам, а его брат Атеней остался до поры до времени у римского полководца. Филетер незадолго перед тем умер, другой брат — Аттал — отправился в Рим, чтобы передать поздравления Пергамского царства сенату и народу. Приняли его с величайшими почестями, которые обычно воздают только самому царю, а уже никак не его посланцу. С удивлением Аттал воспринял подобное чествование, считая, что принимает его вместо своего брата. Но скоро ему дали понять, что это далеко не так.

В перерывах между официальными приемами его время от времени приглашали в дома и поместья консулов, преторов, эдилов и сенаторов. Тут кто-то ему сказал, что он, Аттал, был бы гораздо лучшим и более верным союзником Рима, чем Эвмен. Аттал рассмеялся и возразил. Тогда второй римлянин заявил, что Атталу следовало бы подумать и о себе; он мог бы чувствовать себя в Риме не просто послом и просить все, что ему надо. Аттал продолжал смеяться и возражать; у него не было никаких намерений, которые шли бы вразрез с пожеланиями его брата. Но тут третий заметил шепотом, что сенат выполнил бы любую его просьбу. Здесь Атталу стало уже не до смеха, он изумился, вспомнил о старом принципе римской политики «Разделяй и властвуй» и быстро перевел разговор на другую, безобидную тему. Но четвертый шепнул ему о слабом здоровье царственного брата, которому следовало бы отдохнуть от чрезмерной государственной власти: может быть, будет целесообразно разделить царство на две части и одну половину взять Атталу?

Аттал улыбнулся и сказал:

— У меня есть все, разве что нет диадемы и титула. Брат относится ко мне как к соправителю. Что же мне еще надо?

— Carpe diem — «лови момент», — ответил хозяин, имея в виду, что Атталу следовало бы взять у Рима все, что можно. При этом он красноречиво подмигнул глазом, так, как это делали авгуры при встрече друг с другом.

И многие другие знатные римляне отводили Аттала в сторону и нашептывали ему такое, что у Аттала не оставалось и тени сомнения: здесь задумали нечестную игру, в которой ему предназначалась главная роль. Рим оказался плохим союзником, он готов к любому вероломству. Здесь думали лишь о том, чтобы ослабить союзного пергамского царя. Но для чего? Дело в том, что Эвмен стал для Рима сильнее, чем надо. Он был в слишком большом почете. И, наконец, он остался последним царем греческого происхождения. Аттал испугался, теперь ему стал совершенно ясен смысл тех темных и загадочных слов, которые ему нашептывали. Он был в гостях не у друзей, а у врагов Пергама, врагов своего брата, а поэтому и у своих личных врагов. Значит, теперь Пергам опять остался в одиночестве, так же как это было в начале его существования, и только одно могло ему помочь: внутреннее единство. И Аттал был рад тому, что он не диадох, а Атталид, у которых верность всегда была святыней.

Приближался час торжественного прощального приема в сенате, когда Атталу надо было сообщить пожелания брата в отношении размера военных трофеев, причитающихся Пергаму. Сенаторы важно сидели в своих креслах и слушали посла Пергама, который говорил так, как должен был говорить его брат, не прибавляя от себя ни единого слова. Он попросил от имени Эвмена Маронею и Эн — два города на фракийском побережье, которые были центром маленького континентального владения Лисимахии. И прежде всего Аттал попросил оказать давление на всегда неспокойных галатов — эту вечную угрозу Пергаму, его танталову скалу.

Сенаторы, навострив уши, слушали. Не удастся ли уловить между словами посла что-нибудь такое, что отвечало бы их интересам? Но расчет не оправдался.

— Он прикусил язык, — перешептывались сенаторы.

А Публий Лициний Красс, хитро ухмыльнувшись, сказал:

— Сегодня вечером этот Аттал у меня в гостях, вместе с консулами. Там-то он сможет высказаться открыто.

И отцы-сенаторы все как один проголосовали за удовлетворение просьбы Аттала, дали Пергаму оба города и обещали так припугнуть галатов, чтобы они раз и навсегда успокоились.

На вечернем приеме Аттала не было. Он прислал Статия, своего врача, и через него извинился за свое отсутствие, сославшись на переутомление и внезапное заболевание, которое продолжалось до тех пор, пока он не поднялся в Остии на корабль.

После отъезда Аттала сенат объявил Маронею и Эн свободными городами и послал в Галатию комиссию во главе с Лицинием, которая, официально и на словах увещевая галатов, на самом же деле тайно побуждала их к войне. Плоды этих семян зла быстро созрели. Вскоре галаты уже стояли около Синнады в бывшей Великой Фригии. Эвмен направился им навстречу, хотя был так болен, что даже не мог сидеть на лошади и его несли на носилках. Только было подавлено это восстание, как над Пергамом нависла новая опасность: теперь со стороны старого врага — Прусия из Вифинии. С тех пор как он вступил в тесные взаимоотношения с Римом, он так далеко зашел в своем низкопоклонстве перед римлянами, что появлялся у них не иначе как в платье вольноотпущенника и в таком виде бродил по римским улицам. Эвмен понял, что ему самому надо ехать в Рим, бороться с интригами сената и злобными наветами Прусия. Это было особенно тяжело для пергамского царя, и не только потому, что время было зимнее, когда море без конца штормит, но и оттого, что он достаточно хорошо разобрался в политике Рима и путешествие это представлялось ему самым большим унижением в его жизни. Какой же свободный грек захочет попросить о чем-либо неверного друга? Но заботы о Пергаме не оставляли для него другого выхода.

Быстрее царского корабля прилетело известие о его прибытии в город на семи холмах. Поспешно собрался сенат на заседание. Когда Эвмен пристал к берегу в Брундизии, его встретил квестор (магистрат самого низшего ранга) и сообщил последнее решение сената о том, что никакой правящий царь не должен отныне вступать на территорию Римской республики. Но если у высокопоставленного гостя будут какие-либо пожелания, то ему, квестору, поручено их выслушать и передать великому сенату.

— Пожелания? — ответил Эвмен и улыбнулся («Этот квестор так же беспечен, как и все римляне», — подумал он про себя). — Я боюсь, что высокочтимые и глубокоуважаемые отцы великого сената получили неверные сведения. У меня вовсе нет никаких желаний, кроме как вылечиться от застарелого кашля. Мой врач посоветовал мне предпринять морское путешествие в зимнее время. Между прочим, этот совет оказался не особенно хорош, ибо, как ты слышишь, я сейчас кашляю еще больше, чем раньше. Мы пристали к берегу только затем, чтобы пополнить запасы и починить большой парус. Итак, скажи отцам, что я не позднее чем завтра днем покину республиканскую землю в Италии. Подожди, еще одно. Скажи им также, что я больше не нуждаюсь в их военной помощи. Пергам стал достаточно сильным и сам сумеет справиться с галатами и вашим другом Прусием. Если же Риму понадобится моя помощь, то он в любое время сможет обратиться ко мне. Пергам и его цари еще ни разу не нарушали свой долг союзника и ни разу не вонзали союзнику нож в спину. Я буду поступать так же, как и мои предки, а мои наследники будут вести себя так же, как я.

Эвмен молча кивнул головой, повернулся и возвратился к себе на корабль.

Теперь он снова дома и радуется Никефориям, радуется гораздо больше, чем год или два назад. Тогда некоторые греки еще недостаточно хорошо понимали его и сомневались в том, действительно ли он является наследником и подлинным продолжателем эллинских традиций, как считали раньше. Вспоминая сейчас прошлое, Эвмен приходит к мысли, что покушение на его жизнь в Дельфах не было делом лишь одного цареубийцы — сама Греция отказывалась от него как от союзника Рима.

Но теперь известие о глубоком и горьком унижении, которому подвергся царь, словно на крыльях, разлетелось по всему греческому миру; все узнали, как римляне пытались натравить брата на брата и как они обошлись с Эвменом. Поэтому не удивительно, что некоторые греческие города в самый последний момент дали согласие на участие в Никефориях. Эвмен был рад этому. Пусть государства, взгляды и устремления расчленили мир. Цельным, как и прежде, остался лишь эллинский гений. Ему были обязаны своим появлением и Никефории и великий Пергамский алтарь, который предстояло теперь освятить.

Наконец наступили дни праздника. Пергам стал центром всего, что чувствовало себя истинно греческим. Из Этолии и Беотии, Аттики, Ахами, изо всех областей древней Эллады прибыли гости; из Македонии и Фракии, из Малой Азии от Пафлагонии и Понта до Тавра, из Сирии и египетской Александрии, из Сицилии и Массалии, из греческих городов на Таврическом полуострове, из Тира и Ольвии, что в стране скифов. Да, здесь можно было увидеть и людей, которые сразу бросались в глаза своими необычными одеяниями, людей, пришедших почти с краев ойкумены, из города Артана в Иберии и из индийских областей, в которых Александр некогда начал распространять греческий язык и культуру.

Пусть мир отдохнет от войн и воинственных кличей. Сюда все пришли на мирйые состязания в честь богини, даровавшей Атталидам победу; да и не только в ее честь, но и в честь всего того, что составляет самую сущность греческого образа жизни.

С изумлением и восхищением ходят все эти люди по обновленному городу. Они считают, что если город и нельзя назвать точной копией Афин, то лишь потому, что он еще прекраснее. Сами афиняне соглашаются, наконец, с тем, что город этот — вторые Афины. Изумленные, стоят они перед огромной статуей царя на Нижнем рынке, который словно приветствует их. Ходят слухи, что сам Эвмен, как нередко бывало и раньше, лежит больной, но есть надежда, что он все же сможет принять участие в празднестве. Пока что они знакомятся с Эвменом по его изображению и находят, что у него есть некоторое сходство с великим Александром. Менекрат, наконец освободившийся от всех своих забот, сегодня смешался с праздничной толпой. Не без удовольствия слушает он замечания прохожих. Он-то знает об этой статуе немного побольше, чем чужеземцы. Ведь это его, Менекрата, работа. До сих пор она была скрыта от взглядов в одном из дворов крепости, так как не особенно нравилась царю.



Эвмен II


— Ты изобразил меня таким, какой я есть, — сказал он. — И пусть это сверхмодно, но мои пергамцы не захотят смотреть на этот портрет. Таким они видят меня каждый день, когда я иду, покашливая, по городу, с некрасивыми красными пятнами на щеках и с жалкими, тонкими прядями волос, которые даже мой парикмахер не в состоянии превратить в красивые локоны. Смотри, Менекрат, люди зовут меня Эвергетом и Сотером — «благодетелем» и «спасителем», потому что Тюхе — богиня судьбы — всегда была ко мне благосклонна, а я с помощью Победоносной богини смог отразить всех врагов. Это великие имена и титулы, мой друг, но они плохо соответствуют моему внутреннему миру, а еще хуже моей внешности. Soma sema — «тело — могила души» — сказал мудрец. Тело — лишь надгробный памятник. Это, конечно, правильно, но люди не хотят смотреть на мой надгробный памятник именно потому, что они называют меня спасителем. Вечный мой кашель ты, к счастью, не можешь запечатлеть в мраморе, но о том, что у меня стала появляться лысина, ты не забыл. Извини меня, но я воспринимаю свою голову в твоем изображении такой же отвратительной, какая она и есть в действительности. Не посчитай это тщеславием, но не можешь ли ты переделать мой портрет так, как мне хотелось бы выглядеть и как хотел бы меня видеть народ?

Менекрат выполнил просьбу царя, хотя практически почти ничего не изменил. Лицо царя осталось для него неприкосновенным. Лучше и вернее невозможно было изобразить его внутреннюю силу и страстность. Лучше не мог он изобразить и брови, и слабые тени под глазами, и худые щеки, и скорбную линию рта. Он передал ощущение тех страданий, которыми была отмечена вся жизнь этого человека. Будучи полководцем, он много раз был вынужден покидать поле боя для того, чтобы лечь в постель. Единственное, что позволил себе Менекрат, это изменить волосы Эвмена, которые на протяжении жизни меняются у каждого человека. Он убрал те жидкие пряди, которые изобразил, следуя натуре, и уложил на голове царя пышный венок из вьющихся локонов, оставив лишь место для ушей, которые он не трогал. И сразу же вся статуя словно переродилась. Индивидуальные черты царя отступили на задний план. Эвмен-человек превратился в Эвмена — царя Пергама. И произошла эта метаморфоза благодаря пряди волос на лбу. Она сразу же приблизила Эвмена к Александру, к его обожествленному образу — предмету подражания всех властителей того времени. Но у кого же было больше прав стать преемником Александра, чем у Атталида Эвмена II?

Итак, теперь он приветствует на Нижнем рынке гостей из далеких и близких стран. В канун праздника они могли его увидеть и в новом театре, прилегающем к западной стороне храма Афины, где происходили музыкальные состязания Никефорий.

На Нижнем рынке собрались гости. И молодые и старые — жизнерадостные эфебы, юноши, мужчины, опирающиеся на посохи старцы, атлеты и художники. Были здесь и купцы; они не хотели упустить возможности заключить новые торговые сделки или закрепить старые знакомства. И, конечно же, сюда прибыли ученые, желавшие познакомиться со знаменитой библиотекой. Среди приехавших — живописец и скульптор Пиромах. Его скульптуры — Алкивиад, Харита со стоящим перед ней на коленях Приапом — приводят в восторг всех знатоков. Теперь Пиромах хочет создать статую Асклепия для храма его имени, построенного перед воротами города. Его сопровождает ученик — живописец Мидон из Солы. К ним присоединился также Эвтрезий, совсем молодой скульптор из Аттики. Он только закончил свою учебу в Афинах и, поскольку был беден, заработал себе деньги для поездки в Пергам, нанявшись матросом на шедший туда корабль. Только успел Мидон представить его знаменитому Пиромаху, как они уже нашли общий язык, будто бы знали друг друга долгие годы и не лежала между ними целая человеческая жизнь.

Эвтрезий не застенчив — его не смущают ни возраст, ни слава собеседника. Тот, кто имеет глаза скульптора, сквозь одежду видит наготу человека и не строит себе иллюзий. У него еще есть время до начала торжественного шествия, чтобы рассказать Пиромаху о художественной жизни в Афинах. Жестикулируя худыми и длинными руками, он как бы иллюстрирует свои слова, а его узковатые, кажущиеся мечтательными глаза под тонкими, словно нарисованными дугами бровей то в упор смотрят на собеседника, то останавливаются на том или другом прохожем, проталкивающемся через толпу. Когда он поворачивает свою бросающуюся в глаза точеную голову, от его светлых цвета меда волос, беспорядочно падающих на лоб, исходит тонкий запах, точно от амбры. Строго очерчен — слишком строго для его возраста — рот Эвтрезия.

— Ну хорошо, Эвтрезий, — говорит Пиромах, как только его собеседник замолкает, — я вижу, ты многому научился, и, что еще важнее, тобою движет страстная любовь к нашей профессии. Но зачем ты прибыл в Пергам? На состязания?

— Да, также и на состязания. В спорте меня особенно привлекают движения тела. Что же другое мы, скульпторы, ваяем уже многие столетия? Стоящие, лежащие, двигающиеся фигуры — ну, за последнее время иногда и борющиеся и фехтующие. Но я думаю, что стоило бы изобразить человека бегущим, прыгающим или скачущим верхом на коне. Недавно, когда наш корабль пристал к острову, я видел, как мальчик — лет двенадцати, не более — подъезжал к воде на лошади. Казалось, он едет не просто купать свою лошадь, а спешит на состязания, готовый завоевать победу! Как он сидел, словно обезьяна на слоне, почти на самом крупе! Каждая мышца мальчика напряжена, рот открыт в диком, пронзительном крике. У меня руки зудели, так хотелось изобразить его в теплой, отливающей золотом бронзе! Но я совсем не собирался об этом рассказывать, я хотел только сказать, что здесь во время состязаний можно многое увидеть и многому научиться.

— Неплохо, мой мальчик. Но ты добавил слово «также». Следовательно, состязания — это не главное, ради чего ты приехал сюда?

— Конечно, нет. Главное — это великий алтарь. Если справедлива только половина того, что мне рассказывали в Афинах, не жалко отдать полжизни за то, чтобы его увидеть.

— Тебе это, вероятно, удастся. Между прочим, я его тоже еще не видел. Если хочешь, присоединяйся к нам, Эвтрезий. Мы сможем найти удобное время, чтобы осмотреть его спокойно, без посторонних. Брат царя Аттал — мой старый друг и покровитель — предоставит нам возможность без помех изучить это новое чудо.

Юноша смутился и краска залила его лицо. Заикаясь, он пробормотал слова благодарности.

Только Эвтрезий замолчал, как у внешней крепостной стены послышались звуки труб. Шествие горожан, построившихся в четкие ряды, медленно двинулось вверх по извилистой улице. Народ направился к своим богам. Он подготовился к встрече с ними, как того требовали священные обычаи, идущие еще с древних времен. Сотни, тысячи людей со всей добросовестностью выполнили многочисленные ритуальные предписания. Они не должны были касаться мертвых и новорожденных. Те же, кому вчера или позавчера пришлось похоронить друга или родственника, должны были очиститься от скверны посредством особых ритуальных омовений. В эти дни они должны были воздерживаться от сношений со своими женами, не встречаться с друзьями, избегать определенной пищи и напитков. Только очистившись, могут они теперь приблизиться к богам.

Процессия движется мимо Верхнего рынка и вступает через ворота в пределы крепости. Внизу, под огромными опорными стенами, над которыми на утреннем солнце всеми красками сверкает мрамор портиков и дворцов, расположенных на террасах, крепостная дорога описывает широкий полукруг и затем между зданием театра и южным помещением святилища Диониса выходит к рынку в древнейшей части города. Здесь на некоторое время шествие останавливается. Его участники ждут небольшую группу людей, которые по лестнице у театра спускаются из верхней крепости. Во главе группы выступает жрица Афины — сгорбленная от старости, но все еще величественная старуха; за ней следует царь со своими братьями и, наконец, послы от городов и союзов городов всего греческого мира.

Приблизившись, эта группа заняла место во главе общего шествия, и процессия двинулась дальше через рынок. Прикрывая глаза руками от лучей яркого солнца, люди пытались рассмотреть алтарь богини. Но его было плохо видно — мешала окружающая алтарь высокая гладкая стена. Миновав ее южную сторону, шествие двигалось вдоль восточной стены, пока, наконец, не оказалось перед закрытыми бронзовыми воротами. Жрецы семь раз ударили по воротам своими жезлами. Тогда неокор — хранитель храма — распахнул настежь их скрипучие створки. Сколько людей, участвующих в процессии, уже видели алтарь в то время, когда он строился? Десятки, может быть, сотни: придворные, мастера, подмастерья, каменотесы, возчики и ремесленники. Все они могли бы с гордостью сказать: «Мы уже знаем алтарь». Но сейчас, когда они поднялись сюда на его освящение, им кажется, будто они видят его впервые.

Ярко блестят на утреннем солнце огромные буквы на архитраве верхнего восточного зала:


ΔΙΙ ΚΑΙ ΑΘΗΝΑI ΝIΚΗΦOΡΩΙ ΧΑΡΙΣΤΗΡΙΟΝ ΕΙ ΤΟΙΣ ΓΕΓΕΝΝΟΜΕΝΟΙΣ ΑΓΑΘΟΣ

«Зевсу и несущей победу Афине в благодарность за полученные милости»


Не только Афине посвящено это огромное здание, но также и ее отцу Зевсу, из головы которого она появилась на свет. Они — главные борцы в битве с гигантами, и на их изображения смотрят теперь все. Оба они повернуты лицами к зрителям и возвышаются над всеми другими богами на этом фризе. Порывистым движением показывает Афина на горную вершину, где поднимается ее святилище, хорошо видное отовсюду.

Никто, даже специалисты-скульпторы, не взглянул на бафрон, занимающий всю северную сторону двора. Он представляет собой постамент, на котором стоят многочисленные статуи из бронзы и мрамора. Несмотря на то что все эти статуи великолепны и знамениты, сейчас они теряются перед огромной массой алтаря с его грандиозным фризом. Словно из облаков слышится пение — это начал свое выступление хор. Под звуки прекрасной мелодии шествие двигается дальше. Все его участники находятся под глубоким впечатлением этого неповторимого момента.

Сейчас невозможно как следует рассмотреть отдельные детали алтаря, нельзя даже остановиться возле него. Люди, не замедляя шага, продвигаются дальше.

— Но ведь это уже не рельеф, — шепчет Эвтрезий Пиромаху. — Да и что это такое вообще? Архитектура, превратившаяся в картину, или картина, ставшая архитектурой? Но это не рельеф! Может быть, свободная пластика в рамках рельефа?

Пиромах только кивает головой. Даже ему, который уже так много видел и сам так много создал прославленных произведений, не хватает слов, человеческих слов, способных выразить его благоговение перед божественным зрелищем. Из фриза повсюду выступают боги и гиганты — из углов, из карниза. Они так сильны и могучи, что уже не могут поместиться на отведенном им пространстве.

Процессия заворачивает за угол и движется теперь вдоль тенистой стороны под северным фризом. Эвтрезий затаил дыхание. Он все еще под впечатлением от восточной стороны алтаря, от Аполлона, чистота и ясность образа которого глубоко затронула его сердце. А здесь, в центре северного фриза, властвует богиня ночи и родственные ей Мойры и Эриннии.

Процессия снова огибает угол. Вдали блестит многоцветное море, а в конце северного фриза выступает морской владыка Посейдон со своим трезубцем.

Не все, далеко не все участники процессии смогут понять то, что хорошо знают художники и ученые. Правда, скульпторы начертали на карнизе имена богов и гигантов. Но кто эти Феба или Астерия, или Диона? Имена сами по себе ничего не говорят крестьянам и простым горожанам, проходящим сейчас мимо. Во время ночных богослужений в своих горных святилищах они молятся Великой матери. Они обращают свои взоры к Дионису, к Асклепию. Это их боги, соответствующие их понятиям и потребностям. Конечно, и эти люди ощущают величие и художественную силу нового алтаря. И они счастливы, что могут увидеть его и завтра и послезавтра, смогут показывать его своим детям, гордиться тем, что были свидетелями его освящения. Но люди эти — не греки. Они представляют собой конгломерат разных малоазийских народностей. Они не художники, способные восхищаться композицией или техническим совершенством произведения. Они не ученые, воспринимающие своим искушенным разумом многочисленные и сложные взаимоотношения между группами богов. И не историки, хорошо знающие связь сюжета с историей Пергама. Потому они остаются несколько холодными к тому, что видят. Сердца их не трепещут.

— Мастер, — шепчет Эвтрезий Пиромаху, — алтарь прекрасен, неописуем, неповторим. Однако не обращен ли он лишь к немногим людям? А где же то эллинство, которое он должен олицетворять? В библиотеках? И где те люди, которые смогут его до конца понять? Тоже в библиотеках, или они принадлежат к космополитической элите? А где та вера в божественную мощь, которую он воскрешает? В прошлом?

— Ты прав, мой мальчик, как это ни грустно. Это действительно не алтарь в собственном смысле слова. Это памятник, непостижимо великий и прекрасный памятник. Но теперь замолкнем — церемония начинается.

Люди теснятся друг к другу. Те, кому удалось, пробились во двор между западной стеной и большой лестницей.

Жрица богини очень медленно — не из-за возраста, а в соответствии с торжественностью происходящего — поднимается по двадцати восьми ступеням. Царь и греческие послы следуют за ней. По обеим сторонам шагают флейтисты и глашатаи. Когда все собрались на верхнем дворе, храмовые прислужники погнали жертвенных животных вверх по лестнице.

Снова звучат гимны, а потом начинаются жертвоприношения, и над алтарем поднимается густой, темный дым. Алтарь Пергама освящен и вручен богам.


Под вечер Аттал — брат царя и будущий царь, — Пиромах, некоторые другие приглашенные и мастера вернулись к алтарю. Эвтрезий тоже среди них. Он полон радости и гордости. Ведь сам Пиромах предложил ему остаться у него учеником и помощником, а Аттал пригласил скульптора работать в будущем для Пергама. Теперь Эвтрезий видит все детали алтаря, каждую в отдельности, замечает небольшие недоделки, остатки неснятого камня на той или другой плите, различия в работе отдельных мастеров. Но все мелкие недочеты — и это для понимающих людей совершенно ясно — бледнеют перед великим и единственным сооружением подобного рода, перед новым Парфеноном своего времени.

Затем мужчины проходят в верхний двор, порталы которого опоясаны фризом с изображением Телефа, родственным большому фризу и все же решенным совершенно иначе. Здесь ни одна фигура не имеет самостоятельного значения, они все составляют единый рельеф, покрывающий стены. Здесь нет групп, а есть эпизоды, и все в целом выглядит, как перенесенная на камень живопись. Тут есть даже ландшафт, который полностью отсутствует в большом фризе. Поднимаются горы, растут деревья, возвышаются дома, летают птицы, плывут по морю корабли. Но каждая такая картина в камне ограничена строго очерченным пространством, отведенным ей художником, она не стремится, как фигуры на большом фризе, вырваться за пределы стены, во двор и на лестницу.

Западная сторона малого фриза посвящена истории Телефа. Дельфийский оракул предсказывал царю Алею из Тегеи, что его сыновья погибнут от руки того, кто будет рожден его дочерью Авгой. Все попытки царя избежать предсказания оракула ни к чему не привели. Он делает дочку жрицей, чтобы обречь ее на бездетность. Однако странствующий Геракл пленил ее сердце, и Авга разрешается Телефом. В страхе перед возмездием она выбрасывает ребенка. Но Авге не удается избежать наказания: в утлой лодчонке ее оставляют в открытом море. Между тем Геракл находит своего вскормленного оленихой сына и воспитывает его. Телеф вырастает и, не зная братьев своей пропавшей матери, убивает их. Царь Алей рассказывает Телефу его историю. Чтобы искупить свою вину, Телеф направляется вместе со своим другом Парфением в Малую Азию. Там его дружески встречает царь Тевтрант, обещает ему свою дочь и царство, если он освободит страну от опустошающего ее Идаса. Телеф убивает Идаса, но когда он затем выражает желание жениться на царской дочери, из-под земли поднимается ужасный дракон и предупреждает героя, что дочь царя — это мать Телефа Авга. Ее выбросило на берег Мисии, где Авгу нашел Тевтрант и воспитал как своего ребенка. Тогда Телеф вступает в брак с амазонкой Гирой и становится царем Мисии. Перед троянским походом греки, чтобы разведать путь к Трое, вторглись в Мисию. Гира была убита, а Телеф ранен Ахиллом. Рана его была неизлечимой. Однако оракул предсказывает Телефу, что тот, кто нанес ему эту рану, может ее и вылечить. Телеф отправляется в Грецию, но Ахилл отказывается ему помочь. Тогда Телеф, чтобы сломить упорство Ахилла, похищает сына Агамемнона Ореста и бежит с ним к алтарю, грозя бросить ребенка в жертвенник, если Агамемнон откажется ему помочь. Агамемнон посылает за Ахиллом. Но тот не знает, как лечить рану Телефа. Однако Одиссей говорит, что Ахилл исцелит рану железом с копья, которым она нанесена. Соскобленная с копья ржавчина затягивает рану. Благодарный Телеф показывает грекам дорогу в Трою и возвращается в свою страну, где и основывает Пергам.

В тридцати картинах спокойно, эпически рассказывается вся эта история. Поскольку речь в ней идет о происхождении пергамских царей от богов и героев, она отвечает духу времени. Вместе с тем она существенно отличается от аналогичных сказаний об Александре, Птолемеях, Селсвкидах и македонцах. Те нужно было заново создавать, история же происхождения Пергама основывалась на древних сказаниях о Гераклидах, которые были известны уже Пиндару и послужили сюжетами для произведений великих драматургов прошлого.

Когда осмотр фриза был закончен, глаза у Эвтрезия стали мечтательными, словно у маленького мальчика, которому бабушка рассказала интересную сказку.

Затем все вернулись во двор, и Менекрат стал объяснять духовную связь между обоими фризами: Геракл! Сын Геракла, грек, пришел в Малую Азию. Сам Геракл боролся вместе с богами против гигантов, и боги обязаны ему своей победой. Сын Геракла повел греков на Трою, и Малая Азия стала греческой. Потомки Геракла и его сына сделали Пергам форпостом Греции не только в прошлом, но и в настоящем, ибо они построили этот великий алтарь.

Алтарь, город, страна тонут в золотисто-красных лучах заходящего солнца. Завтра оно снова поднимется из-за гор, и город будет продолжать праздновать шумные Никефории. Но он, Эвтрезий, завтра же начнет работать, будет помогать Пиромаху в создании нового рельефа, посвященного Асклепию. Асклепий… Асклепий лечит. Асклепий помогает. Асклепий спасает от смерти. Грустно и доверительно говорил недавно Аттал в узком кругу друзей о грядущих судьбах мира и о будущем Пергама. Ему кажется, что уже недалек день его гибели. Вряд ли Асклепий сможет спасти Пергам. Ведь он совсем маленький бог. Наверное, даже Зевс и его дочь Афина не смогут предотвратить гибель Пергама, хотя и зовут Афину Никефорос — Победоносная.

Однако, что такое победа? Победителем считается тот, кто в пылу битвы с оружием в руках, в яростной схватке не на живот, а на смерть одерживает верх. Но разве не существует и другая победа? Победа духа? Победа красоты? И не важнее ли она всех побед, одержанных над галатами? Сотер — «спаситель» — так люди стали называть Эвмена после его последней битвы с галатами. Но даже и эта победа с любой точки зрения не дала ничего, кроме отсрочки. Можно ли достигнуть более прочной победы и обрести спасение? Победы на вечные времена, столь же прочной, как камни этого алтаря — нового чуда света? Победы любви и красоты, спасения — в красоте и любви?

Эвтрезий, который уже плохо сознает, куда несут его ноги, спускается по парадной лестнице и обходит южную сторону алтаря. Кибела верхом на льве продолжает начатое богами наступление. Сопротивление уже почти подавлено. Немногие уцелевшие противники богов гибнут под копытами лошади Гелиоса, под колесами его колесницы. Афина Никефорос — Победоносная! Сумерки поднимаются из долины, пронизанные первыми огнями, которые зажигаются и в городе, и в крепости, и на небосводе. Эвтрезий склоняется перед изображением Афины. Он молится.

— Дай и мне победу, ты, великая богиня, — шепчет он. — Даруй мне силы выполнить мой мирный труд, труд любви и красоты, так, как я об этом мечтаю; так, чтобы созданное мной продолжало радовать людей и после того, как я превращусь в прах и пепел. Чтобы оно осталось после меня, как останется этот твой алтарь, чтобы — как сказал Гомер — оно было песней для наших внуков и правнуков.

Подняв высоко голову навстречу вечернему ветру, идет Эвтрезий по дороге к воротам. Наступила ночь. Ночь над Пергамом. И словно глаз божества, светится огонь на жертвеннике большого алтаря. Свет его виден по всей стране.

Загрузка...