КНИГА ВТОРАЯ ПЕРВООТКРЫВАТЕЛЬ — КАРЛ ХУМАНН

«Мы открыли целую эпоху и искусстве, в наших руках находится самое большое оставшееся от древности произведение искусства».

Карл Хуманн. Первый, доклад, 18

Глава первая

Ветер хорош, но он дует с севера сильнее, чем нужно, а значит — это не имбатто, который там внизу, в Смирне, так любят. Кроме того, сейчас вряд ли для него подходящее время года, по крайней мере, по календарю: ведь зима еще только идет к концу. Ветер наполнил тугие ржаво-красные паруса лодки, резко контрастирующие с ультрамариново-голубым морем и насыщенным кобальтом небом. На севере виднеется Ида, на востоке — высокие горы Темноса.

Утреннее солнце только что поднялось над горизонтом и бросает свои слабые мигающие лучи на землю и море. Даже обычно такое скучное, пустынное восточное побережье неожиданно заблестело: это солнечные лучи осветили мрамор каменоломен и кристаллическую глину склонов. Молодой человек, лежащий на палубе, сладко позевывает. Ему, по-видимому, около двадцати пяти, и даже окладистая борода, белокурая с рыжеватым оттенком, слегка удлиняющая его четырехугольную голову вестфальца, не делает его старше. Он несколько смущен тем, что, зевая, не прикрыл рот рукой. Хотя ом уже три года живет в Малой Азии, он еще не совсем забыл, чего требуют европейские правила вежливости, однако теперь ему просто наплевать на это. Как хорошо, что он вестфалец (ведь Штееле только по административному делению относится к правительственному округу Дюссельдорф и, следовательно, к Рейнской области). Быть вестфальцем — это гораздо солиднее, чем происходить из Рейнской области или даже из Англии. В этом он еще раз убедился, когда недавно встретился невдалеке от Айвалыка с тремя путешественниками. В то время по поручению великого визиря он выяснял, можно ли построить оттуда шоосейную дорогу в Кирезюн (и затем далее в Брусу). Путешественники эти в какой-то степени были охотниками и в какой-то — археологами, искавшими памятники древности. Они сидели тогда перед своей палаткой, в рубашках со свеженакрахмаленными воротничками (бог знает, как это им здесь удавалось) и черными галстуками, жесткими, как жесть. Разговор шел, как это принято у респектабельных англичан, о погоде, о самочувствии королевы, о шансах Пруссии в Шлезвиг-Гольштейне после заключения мира в Вене.

Быть вестфальцем — счастье. Уж это точно. Не надо притворяться. Вести себя воспитанно, конечно, нужно, к примеру, в салоне королевы в Виндзорском замке (куда, слава богу, его, малоазиатского инженера по дорожному строительству, никогда не пригласят). А здесь можно давать себе волю и поступать так, как это тебе удобно. Одно дело на улицах турецких и греческих городков Анатолии, другое — на приемах у пашей и президентов провинций или у великого визиря, Фуад-паши, в Константинополе. Визирь считает молодого инженера своим протеже и обычно оказывает ему благоволение, несмотря на то что инженер наотрез отказался состоять на турецкой службе. Свобода и независимость — всегда были его лозунгами, и дай бог, чтобы они оставались ими в будущем. Это не мешает спокойно заключать контракты с турецким правительством и строить для него одну дорогу за другой. А если бы он вздумал поступить по всем правилам на турецкую службу и получил бы даже высокий ранг, то чиновничья иерархия все равно мигом бы его проглотила. Кроме того, он имел бы целую тысячу да еще двух начальников. Теперь же он зависит только от великого визиря, и эта зависимость нисколько его не тяготит, потому что никто из турецких чиновников — от мюдюра, каймакама и мутассарифа до вали — ничего не может приказать Карлу Хуманну.

Вот по правую руку, на Лесбосе, возвышается укрепленный замок, в стены которого византийцы, венецианцы, генуэзцы и, наконец, турки замуровали множество античных плит с надписями и архитектурных деталей. Снести бы весь этот средневековый хлам и извлечь на свет божий остатки памятников древности. Ведь хорошо сохранившаяся надпись, колонна эолийского времени или времени Афинского морского союза ценится выше, чем все зубчатые стены средневековья. К сожалению, этого никто не понимает, особенно турки — одна восьмая часть населения богатого острова, которые, сидя в укрепленном замке, господствуют над семью восьмыми греков.

Верно, Мустафа, именно сейчас и надо немного сменить галс, чтобы наши наполненные ветром паруса не отнесли лодку в Хиос или даже залив Смирны. В Смирну, мой любимый город, мы поедем только на следующей неделе. Эх, как наполнились паруса! Неплохо бы покататься и на дельфине, который плавал только что вокруг лодки, а теперь помчался от нас прямо к берегу. Как же звался у древних человек, который плыл на дельфине, играя на лире? Да, верно, Арион, мастер по части звуков…

Когда Мустафа, напрягая свое темно-коричневое мускулистое тело, убирает паруса, лодка застывает, покачиваясь вдалеке от освещенного солнцем берега.

— Ближе нельзя, эффенди, — говорит он, — бухта плоская, как таз, и при северо-западном или юго-западном ветре мертвая зыбь так сильна, что даже самая маленькая из моих лодок не может пройти дальше. Нам еще повезло с ветром, эффенди.

— Стой! — громко кричит молодой человек. — Чем это от тебя пахнет, Мустафа? Тебе не очень-то повезло с ветром, так как он донес ко мне запах, который я очень хорошо знаю. Где моя бутылка с коньяком, Мустафа?

Рыбак вытаскивает из-под старого паруса бутылку. Она пуста, хотя вмещала хороших три четверти литра.

— Разве не запретил пророк пить спиртные напитки, Мустафа?

— Конечно, эффенди, и чтобы ты не ослушался его повеления и не подвергал бы искушению верующих, я принес себя в жертву и выпил.

— На здоровье, Мустафа! — смеется Карл Хуманн: против такой железной логики нечего возразить.

— Теперь тебе надо снять ботинки, носки и подвернуть брюки, если ты хочешь попасть на берег, эффенди.

Послезавтра к вечеру я опять встречу тебя здесь, как ты просил.

Молодой человек быстро привязал ботинки к мешку, а носки сунул в карман брюк. Затем он заворачивает брюки до колен, пробует довольно холодную воду широкой Кабакумской бухты, похожей по форме на латинскую букву «U», и идет к берегу, бросая кому-то шутку на турецком языке.

Вот теперь он стоит на берегу в Дикили и ждет, пока поднимающееся над горизонтом солнце высушит его волосатые ноги, чтобы можно было отправиться в город, как это обычно делают моряки, высаживающиеся в порту. Дики ли — это, конечно, порт — порт Бергамы, которая расположена в долине не более чем в четырех немецких милях от побережья, если только карта правильна. Но этого никто точно сказать не может, так как правильные карты в империи великого султана лишь дело случая, кроме тех, что составлял старый профессор Киперт. Иногда они близки к истине, иногда далеки от нее. Но абсолютно точных карт Хуманн за все годы, прожитые в Малой Азии, еще ни разу не встретил. Дикили, по крайней мере, на карте есть; здесь можно взять напрокат лошадь или осла, чтобы попасть в Бергаму. Однако когда Хуманн внимательно оглядел этот обозначенный на карте «город», то в нем оказалось не более двадцати хижин. Достать квартиру для ночлега здесь, наверное, невозможно, подумал Хуманн, и с уст его срывается вестфальское ругательство, так как инженеру к тому же никак не удается завязать шнурок ботинка.

Вот и первые жители Дикили приближаются к незнакомцу, как обычно имея в авангарде четверых или пятерых десятилетних мальчишек, которые с любопытством оглядывают прибывшего своими чистыми, похожими на ягоды ежевики, глазами. За ними внимательно следит старик. Он медленно склоняется в приветствии, но это не обычный привет мусульман — «салям алейкум», так как верующие никогда не должны обращаться с ним к неверным. То, что этот человек франк, гяур, может узнать даже слепой. Но вот, смотри, он отвечает и говорит на турецком языке, не заикаясь, и даже на смирнийском диалекте. Это бывает так же редко, как редко встречается черный верблюд, думает старый турок и говорит с похвалой:

— Afferim, turkdje bilir, allahdan korkar, — что означает: «Очень хорошо, ибо кто говорит по-турецки, тот боится бога».

И если между незнакомцем и стариком из Дикили и существовала вначале ледяная стена, то она сейчас уже растаяла, и Хуманн получает от быстро увеличивающейся вокруг него толпы жителей любую справку о тропе для верблюдов и ослов, по которой, если погода благоприятствует, попадают из Айвалыка через Айясманд в Дикили. Эта тропа должна стать той основной трассой, по которой пройдет будущее шоссе на Бергаму, так как Косакские горы с высотой Мадарасдаг — в четыре тысячи футов — составляют непреодолимое препятствие даже для самого отважного инженера — строителя дорог. Отлично: тогда проведем трассу от Айвалыка до Дикили (прощайте, полторы дюжины жалких хижин!). А от Дикили дальше до Бергамы. Наверняка мы планируем дорогу, которая у греков, персов и римлян уже когда-то существовала.

Ага, так это здесь! Хуманн красным карандашом поспешно исправляет карту, разложенную на плоском камне, руководствуясь разъяснениями жителей Дикили. Значит, через час — интересно, кого имел в виду старик: пешехода, осла, верблюда или лошадь? — можно дойти до равнины Бакырчай, по которой в древности текла река Каик. Зимний паводок уже прошел, так что не следует опасаться особых препятствий. Но вьючных животных, конечно, нет, так же как и гостиниц.

Ну, ладно, здесь уже ничем не поможешь.

— В Бергаме ты все найдешь, что тебе надо, эффенди. Бергама большой город. Там живет около двенадцати тысяч верующих и, кроме того, еще четыре тысячи греков и тысяча армян и евреев.

— Хорошо, старик, большое тебе спасибо за помощь и любезные советы. Я скоро вернусь сюда на более долгий срок. До свидания.

С энтузиазмом, свойственным его двадцати пяти годам, Карл Хуманн шагает по скверной дороге. Скудные поля Дикили остались уже за спиной. Теперь перед глазами расстилалась лишь невозделанная прибрежная равнина. А какой плодородной она могла бы быть! Хорошо, что сильно пахнущие маленькие бледно-золотые нарциссы и высокие фиолетовые анемоны уже цветут. И бабочки летают. Десять «мертвых полов» на родине у нас, мальчиков, были бы равноценны одной из этих прекрасных, разноцветных, больших малоазиатских бабочек. В то время мы их знали только по книгам, а здесь они столь же обычны, как у нас капустницы.

По правую руку от Карла из пустыни поднимается Карадаг. Впереди возникает несколько древних сторожевых башен, которые благодаря своей удаленности сохранились до настоящего времени. Хуманн весело посвистывает и что-то напевает. Итак, он возьмет на пробу камни с дороги; если это окажется андезит, то он относится к Карддагу, кристаллические глины и трахит — к Косакским горам.

Строитель и инженер, выпускник Королевской строительной академии в Берлине, должен разбираться в камнях. Ведь это касается его специальности. С работой связан и его теперешний маршрут (отсутствие мостов вынуждает делать большие крюки по руслам речек и прыгать, как кенгуру, через потоки). Но сердце у Хуманна начинает биться сильнее, как только ему попадается на глаза что-нибудь древнее.

Это и неудивительно! Во-первых, с 1849 по 1859 год, с десяти до двадцати лет, он учился в эссекской гимназии, которая дала ему хорошее знание древних авторов — Гомера, Аристотеля, Платона, Цезаря и Цицерона. Радость познания и любовь к античности явились тем раствором, который сцементировал камни в этом фундаменте. Он оказался таким же прочным, как римская opus reticulatum[21] или как опорные стены греческих храмов, а не случайным увлечением, данью современной моде. Жаль только, что в гимназии Карл этого еще не ценил и лишь вздыхал от ежедневной нагрузки, наваливаемой причудами старого учителишки. Ох, Карл! Всего шесть лет назад тебе все представлялось таким ясным… О, если бы ты понимал тогда, что учитель латинского языка (в школе его прозвали Нифор — бог знает почему, — а настоящая его фамилия была Сейлер; называли его еще трезубцем, так как руки Сейлера были искалечены от рождения) знал о Горации больше, чем пятьдесят других учителей латинского языка, вместе взятых. А вот директор гимназии всегда оставался только строгим директором, хотя написал книги о философии Платона, которые читали даже в Америке. Своих учеников он заставлял без конца зазубривать глупые аористы и акаталектические гекзаметры, а дохмий[22] вместе с его тридцатью четырьмя вариантами довел всех до безумия. Non scholae, sed vitae — «не для школы, а для жизни», говорит латинская пословица, но только в жизни понимаешь, что пропустил в школе. «Дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир», — так как будто сказал Архимед, имея в виду неподвижную точку вне земли, опираясь на которую он хотел передвинуть земной шар. Но такая точка существует и на земле, где ее называют классической гимназией, если считать, что она открывает пути в жизнь. Она закладывает твердый, непоколебимый фундамент.

Потом — строительная академия. Большую часть времени там рисовали образцы античной архитектуры и тем самым воздвигли первый этаж на фундаменте сумасбродных и в большинстве своем затраченных попусту мальчишеских лет.

Отсутствовали теперь только верхний этаж и крыша, но если богиня Тюхе останется благосклонна, то к концу жизни это строительство будет закончено. Agathe tyche (Карл Хуманн, так же как Александр Великий и его современники, имел обыкновение произносить: «Да будет благосклонна к тебе Судьба».)

И счастье тебе сопутствовало. Как должен ты быть благодарен своим слабым легким и берлинским врачам — а они хорошо разбирались в своей профессии, — которые заявили тебе, молодому двадцатидвухлетнему человеку, что климат Северной Европы для тебя яд и ты не протянешь даже до тридцати лет, если будешь жить на севере.

Как должен ты благодарить судьбу за то, что после выпускного экзамена и последующей годичной практики на строительстве железных дорог, а затем практической работы землемером ты смог и дальше посещать строительную академию в Берлине. Впрочем, Берлин вовсе не был центром земли, всем миром, по сути дела он был лишь маленьким выскочкой. Но ты не только должен был чертить дорийские, ионические, коринфские колонны и связанные с ними архитектурные детали, а после обеда и по воскресеньям посещать музеи, но мог и слушать лекции в университете, прежде всего лекции знаменитого профессора Курииуса. Со времени учения в гимназии, скучного вычерчивания колонн в строительной академии, со времени изучения сокровищ в музеях, лекций Курииуса ты, Карл, стал приверженцем античности. К сожалению, античность — это не профессия, ею можно заниматься разве только будучи профессором, но до профессора тебе еще далеко, будь честен по отношению к себе, Карл. Тебе нужна была специальность, которая позволила бы в будущем прокормить не только себя, но и семью. И Луиза Вервер из соседнего Ваттеншейдена обещала тебе терпеливо ждать, пока ты не добьешься успеха и не сможешь взять ее к себе. Но все это не так страшно. Слава богу, ты еще молод, кое-что знаешь и делаешь успехи, а профессия инженера-дорожника интересна, особенно в Малой Азии, во всяком случае по сравнению с той же работой в административном округе Дюссельдорф. Ведь здесь ежедневно можно натолкнуться на остатки любимой древности.

Ах да, действительно, ведь и врачи сказали, что тебе нужен мягкий южный климат, и ты, как упрямый вестфалец, недолго думая, добился выезда в Малую Азию, вопреки желанию родных, вопреки здравому смыслу, во всяком случае прусскому. Недолго думая? Наверное, не совсем так. Ты должен быть благодарен за это Францу, старшему брату, по праву называвшему себя министром хозяйства на острове Самос; брату, которого давно тянуло в Малую Азию. Дома охотно пили самосское вино, которое он присылал и которое действительно было настоящим самосским, а не тем, состоящим ив смеси отбракованного изюма, сахара и воды, что продавали на каждом углу. А вообще-то в семье считали Фоанца хвастуном и думали, что простой советник из Штееле имел больше прав и занимал более высокое место, чем министр на Самосе, острове, который даже неизвестно, где находится. Как только Франи узнал, что у Карла плохо с легкими, он немедленно написал: «Приезжай ко мне. Ближний Восток излечит тебя. Я найду для тебя такую работу, которая даст тебе возможность целиком отдаться твоему нелепому увлечению — античности. Приезжай быстрей».

Ты приехал осенью 61-го года, и брат Франц, который вовсе не был похож на того хвастуна, каким рисовала его семья в Штееле, и к которому здесь, на Самосе, все обращались не иначе, как со словами «ваше превосходительство», устроил тебя на строительстве порта в Тиргани. Теперь ты имел столько денег и столько свободного времени, что мог объездить вдоль и поперек весь Малоазиатский континент и вскоре вообще забыл, есть ли у тебя легкие. Да, верно, надо иметь связи, если хочешь добиться успеха. Без брата ты мог бы докашляться до смерти в берлинском и вестфальском тумане.

В 62-м году ты совершенно случайно встретил своего берлинского учителя, тайного советника по вопросам строительства Штрака, который, спотыкаясь, бродил по Самосу, читал при этом Геродота и искал на острове три чуда: большой мол в гавани, фундаменты которого выступали во время отлива; туннель, который, как говорят, был прорыт через горы в VI веке до нашей эры при тиране Поликрате, чтобы направить воду с вершин в город; святилище Геры — Герайон, которое представляло наибольший интерес как образец древнего ионийского стиля.

Да, святилище Геры. Николай Реветт, в 1751 году путешествовавший по Греции и Малой Азии вместе с художником Джемсом Стюартом, нашел гладкую колонну без каннелюр и мощную капитель яйцевидной формы, но потом более чем на сто лет тьма окутала Самос, и никто уже не делал там никаких открытий.

— К сожалению, у меня больше нет времени, мой дорогой Хуманн, — сказал Штрак, — но еще в Берлине у меня создалось впечатление, что вы обладаете хорошим чутьем. Исследователи древности — это охотничьи собаки. Можно дрессировать этих бестий я имею в виду собак, Хуманн, не думайте, что это относится к вам! — по всем правилам, но если у них нет чутья, то самая лучшая дрессировка окажется бесполезной. То же самое и у археологов. Изучение истории, лекции, семинары, эрудиция здесь не помогут. Археологам нужен нюх, как охотничьей собаке, да еще немного счастья. Представьте себе, Хуманн, что вы нашли статую Геры работы древнего скульптора!

Но ее, к сожалению, не удалось найти. И все же счастье улыбнулось Хуманну, и он, хотя многого еще не понимал, сумел открыть угол святилища Геры и впервые набросать план храма. Штрак в своем письме потом очень хвалил и чертежника и план, но это было все. Надежда, что работа и дальше пойдет так же быстро, не оправдалась, как и ожидание, что этот, стоивший Карлу таких трудов, план будет где-то опубликован. Но все это не так важно, совсем не так важно: ведь главное не в славе, а в выполненном деле. И когда он снимал и вычерчивал план, то в первую очередь много и упорно учился.

Да, а потом он отправился в Измир, древнюю Смирну, некоторое время работал архитектором в Константинополе, затем инженером-топографом на турецких Балканах. С помощью приятеля, который в свою очередь был другом его брата, Карл попал к великому визирю. Тот полюбил его что называется с первого взгляда и начал упорно продвигать вперед. И вот теперь, в 1864 году, Хуманн строит шоссейные дороги для Малой Азии, а в свободное время исследует, насколько возможно, сокровища древности, которые здесь встречаются на каждом шагу.

Как лента из измерительной рулетки землемера, только удлиненная до бесконечности, разматывается дорога под ногами Хуманна. Вот там виднеются дома деревни Калерга, и, если карта хотя бы в этом отношении права, он прошел уже половину пути. А в деревне можно будет не только найти чашку молока, краюху хлеба и несколько яиц, предложенных от всего сердца, но и увидеть своими глазами возвышающуюся над равниной гору, где сохранились остатки фундаментов, и поднимающиеся из кустарников и травы развалины, которые выглядят очень старыми, намного древнее тех, что попадались раньше на этой дороге.

Но и здесь он не задерживается и идет дальше. Вот уже и Бакырчай — Каик древних, — который зимними паводками был отнесен далеко на восток.

И еще час ходьбы. Там в голубовато-серебряной дымке лежит Бергама, город, от которого получили свое имя пергамент и бергамотская груша. А над городом возвышается гора с крепостью, к которой никак не подходит новое полутурецкое имя, она должна сохранить свое древнее, греческое:

ПЕРГАМ!

Пергам — это слово в переводе означает просто «крепость», и даже теперь, через две тысячи лет, хотя перед глазами простираются лишь жалкие остатки крепости, все понимают, что она дала имя городу.

Еще в античные времена, несмотря на то что город насчитывал всего около двухсот тысяч жителей, государство Атталидов получило свое название от его имени. Только два подобных примера известны в древности: атталидский Пергам и, в меньшей мере, троянский Пергам, который поэты называли иногда Пергамией. Трои уже не существует, она скрылась, и в последнее время все чаще раздаются голоса исследователей, считающих, что Троя никогда не существовала и что, подобно греческим богам, она порождена фантазией Гомера. Ну, может быть, когда-нибудь строительство шоссе приведет инженера-дорожника в Бунарбаши, где, по мнению некоторых, должна находиться древняя Троя. И тогда, увидев все собственными глазами, он сможет решить, кто же прав.

Что же касается Пергама, то здесь не может быть никаких сомнений. Слишком уж велики остатки крепости, слишком значительно было положение Пергама, чтобы даже самый рассудительный и умный профессор мог начать дискуссию, подвергнув сомнениям его существование. И еще, если сведения о Трое сохранились в лишенных достоверности мифологических сказаниях, то Пергам относится к вполне определенной исторической эпохе, и не поэт рассказал о его судьбе, а историки. Жаль только, что уж слишком мало они о нем написали. Но ведь до Александра или даже позднее Пергам был лишь небольшой крепостью, маленьким скромным замком, собственностью персидского владельца латифундии, который отсюда охранял свои поля, пастбища и стада. Это местечко — подлинный дар природы, так как с горы, поднимающейся не менее как на тысячу футов над равниной, открывался чудесный (или, вернее говоря, весьма не бесполезный) вид, позволяющий оглядеть всю окрестность от моря до кромки лесов на склонах гор Темноса. А под крепостью расположился маленький городок. Этот город фигурирует в истории V века до нашей эры как подаренный персидским царем Ксерксом некоему Гонгилу из Эритреи. Потом имя этого города встречается у Ксенофонта, который упоминал о его завоевании в 400 году до нашей эры. Затем сюда пришел Лисимах, а вслед за ним Атталиды, римляне, византийцы и, наконец, арабы. Это было в 716 году. Потом здесь снова появились византийцы и около 1300 года — османы. С этого времени в Пергаме воцарилось мрачное спокойствие. Крепость была разрушена, а то, что сохранилось до наших дней, превратилось в турецкий провинциальный городишко, который возглавлял государственный советник — каймакам. И назвали город Бергама, так как турки, заняв Малую Азию, оставили старые греческие имена, слегка переиначив их на собственный лад. Так, Пергам стал Бергамой, Магнесия — Манисой, Смирна — Измиром, Кипр — Кибрисом, Сарды — Сартом, Гераклея — Эрегли, Анкира — Энгюрой и так далее. Так же, как имена: Абрам стал Ибрагимом, Соломон — Сулейманом, Давид — Даудом, Иосиф — Юсуфом.

Хуманну не хотелось идти дальше. Он садится на камень у края дороги, не спеша набивает трубку, разжигает ее и глубокомысленно выпускает изо рта кольцо табачного дыма, которое растворяется в неподвижном, наполненном ароматом ранней весны воздухе. Он хочет еще немного насладиться далекой панорамой, прежде чем, продолжив свой путь, сможет вблизи рассмотреть все подробности. Эта панорама совершенно внезапно открылась перед ним на повороте дороги, когда до цели оставался примерно час ходьбы.

Здесь уже начали попадаться поля и сады городских жителей. Около арыков зеленели деревья, кое-где виднелись деревни. Кипарисы изображали темные восклицательные знаки, стоящие между небом и землей. Но все, что можно было увидеть, тянулось к конусовидной горе, на которой находилась крепость. Казалось, словно закрывающие горизонт горы еще раз собираются с силами, чтобы совершить прыжок, перед тем как их постигнет смерть в долине Каика. Вот Хуманн уже недалеко от вершины, отсюда видны мощные стены. Светлая дымка лежит над городом, разбросанным глубоко внизу под крепостью. Несколько оврагов и темно-зеленые линии деревьев словно подчеркивают штрихи обоих притоков — Селина (или Бергамачай) и Кетия (или Кестельчай), которые, обходя гору с крепостью и старый город, впадают в полумиле восточнее его в Каик.

Здесь красиво, но красивее всего необыкновенные, стройные и в то же время мощные контуры горы. Белые облака медленно скользят над ней, а под ними неподвижно, словно пригвожденная к месту, распростерла свои могучие крылья птица. Может быть, это орел самого отца богов Зевса? Ну, хватит фантазировать, Карл Уж лучше назови эту птицу aquila, а еще точнее aquila chrysaetos, что в переводе с латинского означает «орел-беркут». К счастью, здесь нет никого, кто мог бы его поправить, так как в породах птиц он разбирается довольно слабо. Ведь видов орлов гораздо больше, чем сортов лимонов, особенно если пригласить сюда и председателя строительного комитета в Берлине некоего Адлера[23], а впрочем, бог с ним. Если бы этот Адлер смог представить себе, что Хуманн сидит сейчас перед Пергамом, он поднял бы брови от удивления и немного с завистью, немного с упреком сказал бы: «Счастье может привалить человеку и во сне». Счастье не должно изменять человеку, даже если у него каверны в легких.

Хуманн выколотил свою трубку и спрятал ее в верхний карман куртки, который оттопыривался от лежащего в нем кисета. Внезапно он резко вскочил и двинулся дальше ПО' направлению к своей цели.

То там, то тут ему попадались люди, работавшие на полях и в садах. Повсюду раздавались дружеские приветствия. В этих местах иностранцы, в том числе и франки, попадались гораздо чаще, чем в Дикили. Поэтому вряд ли можно припомнить случай, когда здешние жители сочли бы необходимым выяснить имя или намерения пришельца.

Хуманн быстро шел по дороге, и все же ему вновь пришлось задержаться, прежде чем он достиг первых строений города. Кругом растянулись искусственно возведенные холмы — могильные насыпи античной эпохи со следами надгробных сооружений. Один из крестьян поведал ему, что курган, который он называл Мальтепе, хранит под собой сокровища. Холм этот был около ста футов высотой и примерно пятьсот футов в диаметре. Если бы он, Хуманн, мог его раскопать! Не ради сокровища, которое, наверное, уже два тысячелетия назад было разграблено, но чтобы познакомиться с самим погребальным сооружением. Если древние источники не обманывают, то где-то здесь должен начинаться дромос (проход) шириной примерно десять футов и длиной двести футов, который спускается к середине холма и идет вниз, где, возможно, находятся погребальные камеры. Там и стояли саркофаги, а может быть, стоят еще и сегодня, в то время как мраморная надгробная статуя уже давно стала жертвой времени или кирок обжигальщиков мрамора. «Да, здесь неплохо было бы покопать!» — подумал еще раз Карл.

Повсюду поднимаются древние могильные насыпи: невдалеке, на юге, большие и несколько маленьких, а в пяти минутах ходьбы в северном направлении — самая большая, которую другой крестьянин называет Югма-тепе. Высота ее около ста двадцати футов, но она кажется еще выше, так как холм окружен глубокой ложбиной. А может быть, это двойная могила. Однако двойная вершина, думает светлоголовый путешественник, могла появиться и потому, что грабители могил, которым не удалось пробраться в погребальную камеру сбоку, раскопали холм сверху, но, вероятнее всего, тоже не достигли успеха. Вся земля Малой Азии полна еще не раскрытых тайн, которые хотелось бы разгадать. Если бы только он был археологом, а не рядовым инженером и мостостроителем! Но кто знает, может быть, и придет день, когда он сможет проложить мосты в глубокую древность, назад в историю?! Сначала будут одни вопросы, а потом восклицания. Сначала почти ничего, а затем все. Так должно быть.

Смелость, Карл Хуманн, смелость до безрассудства, а к тому же и любовь к своему делу и желание трудиться и — этого никогда нельзя забывать — немного счастья!

Дорога идет дальше. Уже появляются дома, сначала одинокие, потом их становится все больше, и они тесно прижимаются друг к другу по обеим сторонам дороги, которая постепенно становится улицей. Вот это уже Бергама. Бергама — не Пергам. Но плоть Пергама просвечивает повсюду через оболочку Бергамы.

— Хочешь ли ты увидеть храм Эскулапа, эффенди? — спрашивает мальчик, маленький грек с рыжими, как яхонт, волосами, и ведет путешественника по узким переулкам Нижнего города.

Уже подходя к подножию горы с крепостью, проталкиваясь по пути через базарную толпу, он равнодушно показывает (добавляя при этом слово «римская») на красно-коричневую черепичную ротонду, в тени которой отдыхают натруженные доверху верблюды и, не поднимая хмурых глаз, угрюмо шевелят своими толстыми отвислыми губами. Мальчик ведет Хуманна дальше, к юго-восточной окраине города. На востоке раскинулось просторное турецкое кладбище, на севере и на юге плещется Селин, а прямо по центру виден Красный портал. Маленький грек, презрительно пожав плечами, говорит, что турки называют это сооружение Кызыл-Авли. С первого же взгляда Хуманн понял, что здание не имеет ничего общего ни с широкоизвестным в античное время храмом греческого бога-целителя, ни с менее широкоизвестной лечебницей Атталидов. Но если уж с античного времени сохранилось заботливо передаваемое из поколения в поколение предание о существовании здесь такого храма, то нужно было найти здание, с которым можно было бы связать это предание. Хуманн принимает Красный портал за базилику римского времени, но гораздо большее впечатление, чем она, производит на него двойной свод длиной шестьсот футов. Начинаясь на площади перед предполагаемой базиликой, которая прежде была, вероятно, окружена стеной, он, словно мост, повисает над Селином.

Необычайно красивы также старинные ажурные мосты, встречающиеся в живописных уголках. А на другой стороне реки, в турецком районе, виднеется мечеть Баязида, которая, как кажется, построена почти целиком из античных камней, в то время как мавританские разноцветные минареты, вздымающие высоко в небо свои шпили-арабески, сооружены из покрытых лазурью кирпичей раннеосманского времени. То новое, что раньше поднималось над старым, теперь уже само давно стало седой древностью.

— Видел ли ты уже амфитеатр, эффенди? — спрашивает мальчик, которому, очевидно, пришлось по душе любопытство незнакомца.

— Нет. Подумать только, я даже не знал, что здесь есть что-либо подобное. Веди меня скорее, если у тебя есть еще время.

— Времени-то хватило бы, если бы не голод. А ты уже пообедал?

— Ты прав, мой мальчик, про это я совсем забыл и даже не позаботился о ночлеге. Не знаешь ли ты такой гостиницы или постоялого двора, где клопы не съедят меня окончательно и где можно прилично поесть? Само собой разумеется, что сегодня ты мой гость.

— Но ведь можно сделать и наоборот, не так ли, эффенди? Сам-то я еще не умею принимать гостей, но мой отец отличается гостеприимством. Он — врач и зовут его Раллис, Николас Раллис. Он учился в Афинах и всегда очень радуется, когда его посещают немногочисленные европейцы, которых занесло в Бергаму. Кстати, меня зовут Константин. Я думаю, эффенди, мы пойдем ко мне домой, — говорит мальчик и с хитрой улыбкой добавляет — Это тот большой желтый дом на левой стороне. Посмотрим-ка, что приготовила нам тетя Элени. Вчера она обещала приготовить лассанья ме кима. Нравится тебе это блюдо? А как называется оно на вашем языке?

— Да, я ужасно его люблю. Это лапша с фрикадельками из говядины.

Хуманна принимают так, как будто он старый знакомый и давно ожидаемый гость, и только под вечер мальчику с большим трудом удается увести его снова к реке. Перейдя ее, они шагают вдоль моста Атталидов и каких-то римских развалин и спускаются в долину, за обширное, но дикое турецкое кладбище, где находится амфитеатр, а в десяти минутах ходьбы южнее его — образующий полукруг театр, на каждом крыле которого еще сохранились старые ворота.

Но зачем же Хуманну эти развалины римской эпохи, которые помимо всего прочего лишены мраморных украшений и сохранили лишь свой кирпичный скелет? Правда, отсюда открывается прекрасный вид на город и особенно на крепость. Эта крепость на горе притягивает взор путешественника — как в сказке магнитная гора притягивала корабли, — и если бы сумерки, поднимающиеся из долины, не начали постепенно охватывать гору, то ни черт, ни ангел не мог бы воспрепятствовать Хуманну уже сегодня подняться наверх.

Рано утром, когда весь дом еще спал глубоким сном, гость неслышно, в носках, покидает свою комнату. На ручку двери прикалывает бумажку с кратким объяснением: «Пошел к крепости», спускается по лестнице и лишь около наружной двери надевает ботинки. Трубка и табак — в нагрудном кармане, несколько сухарей — в правом кармане брюк, а в левом — записная книжка и карандаш. Этого снаряжения вполне достаточно.

До Нижнего рынка всего несколько шагов, а там дорога уже начинает подниматься множеством уступов в гору, величину которой Хуманн определяет на глазок: высота три тысячи футов, ширина — от одной до двух тысяч.

Там, где нет выступающего на поверхность античного и средневекового щебня, вся гора проросла дикой, никогда не кошенной травой и пожухлым кустарником. Повсюду виднеются остатки стен, высотой то в один фут, то в два или даже в три. Однако к каким зданиям они относились и какую часть их составляли — этого сразу не скажешь. Бесполезно рассматривать эти стены более внимательно, так как от ветра и дождя они настолько выветрились, что не представляется возможным даже приблизительно определить их назначение.

Только древнюю дорогу от Нижнего рынка к Верхнему городу можно узнать по огромным плитам из трахита и еще по тому, что на ней ничего не растет. Даже колеса повозок в течение многих столетий не оставили здесь никаких следов. Впрочем, самая нижняя стена, вероятно, и есть городская стена времени Атталидов. Но стена, окружающая верхний гребень крепости, несомненно, средневековая, византийского происхождения, так как именно тогда замок превратился в крепость, чтобы отражать нападения наступающего Востока, и стал последним оплотом христианства в его борьбе против ислама. Однако за этой последней узкой стеной повсюду выступают остатки стен и фундаментов, но в таком хаотическом беспорядке, что представить их в виде какой-то определенной конструкции просто невозможно. Ясно одно: большая часть сооружений дошла от античного времени, меньшая — от византийского. А от Атталидов остались опорные стены, которые как бы выравнивают гору и подчеркивают ее крутой склон. Стены были поставлены две тысячи лет назад, но так прочно, что ни ненастье, ни время, ни ярость осаждавших, ни варварство расхитителей камня не могли вырвать из них ни одного блока.

С верхнего плато Туманн снова спускается вниз, об-шлаги его брюк полны лопухов и сухих ползучих растений, руки исколоты колючками, лицо, спина и даже колени мокры от пота. Он пробирается по совершенно невообразимому нагромождению стен и их развалин. Хуманн ищет то западное плато — если его можно так назвать — чуть выше опорной стены, которую доктор Раллис считает храмом городской богини Афины Полиады. Справедливо ли такое определение, этого, конечно, так сразу не скажешь, потому что каждый, кто уже посетил древние развалины, остатки которых еще не классифицированы и не определены учеными, знает, как быстро народная молва закрепляет дошедшее до нее имя за теми или иными руинами, хотя на деле оно не имеет к ним ни малейшего отношения. Впрочем, в этом случае можно пока что сохранить за этими руинами имя Афины, поскольку она была покровительницей города. Во-первых, ни Раллис, ни Хуманн не ученые, а, во-вторых, это невероятное нагромождение обломков горы и руин крепости настолько запутано, что невозможно сразу, при первом посещении, принять хотя бы какое-то приблизительное решение. Но он еще вернется сюда. В этом нет никакого сомнения. И надо надеяться, что скоро. Да, а вот там на плато тоже холм щебня, но что-то очень большой, добрых двести-триста футов в объеме. Где-то на дне зияет щель. Хуманн протискивается в нее и попадает под свод, поддерживаемый мощными столбами («римского времени» — отмечает наш знаток архитектурных стилей и сразу же отметает в сторону предположение своего гостеприимного хозяина). Свод оказывается таким же огромным, как и верхнее плато. Может быть, этот свод был использован как фундамент для какой-то постройки более позднего периода. Ниже находится совсем древняя терраса, так как в некоторых местах сохранилась сухая кладка, без применения извести. Среди щебня попадаются различные глиняные обломки, но они ни о чем не говорят, по крайней мере, ему, Хуманну, который при всей своей любви к археологии пока еще только неопытный новичок, не понимающий языка глиняных черепков. Воздух здесь тяжелый и спертый, в самых темных углах свода плотными комьями висят летучие мыши. Утомленный, с разбитыми коленками, Хуманн, ощупывая руками проход, выбирается на склон горы.

Здесь он и стоит среди хаоса камней, покрытых пышной, бурно разросшейся зеленью Малой Азии. Невыразимая печаль сжимает ему грудь, комок подступает к горлу и на глаза навертываются слезы. Это у него-то, молодого вестфальца, который отнюдь не мягкосердечен и вовсе не склонен к умилению! Свирепствовало ли здесь одно из частых в этой стране землетрясений или действовала сознательно разрушающая человеческая рука? Кто может это сказать? Повсюду громоздятся обломки колонн, которые должны были быть огромными, высотой примерно футов в тридцать. А между ними разбросаны капители, высотой почти в рост человека, выполненные в прекрасном коринфском стиле, и богато орнаментированные основания колонн. Вокруг буйно разрослись кусты. В нескольких шагах от развалин дымится известковая печь — эта чума и смерть всех останков древности в турецкой империи. Известь необходима для строительства, но здесь, около моря, ее нигде нет. Однако самую лучшую, высококачественную известь можно получить, пережигая мрамор. А из этого мрамора здесь строились (или, по крайней мере, облицовывались мрамором) все здания в течение двух тысяч лет или даже больше. Следовательно, известковые печи дымят уже столетия и медленно, но верно уничтожают памятники древности. Если кто-нибудь обнаружит несколько сохранившихся колонн или капителей, он сразу же направляется к ним с тяжелым молотом и разбивает их для обжига. А там, где на поверхности уже ничего не осталось, он копает ров и извлекает мрамор из-под земли, и ему все равно, столбы ли это или плиты древних стен, архитравы или метопы, надписи или статуи. Здесь, недалеко от печи, по плато протянулось несколько свежевырытых рвов, и стоит заглянуть в них, как сразу увидишь блеск мраморных обломков в лучах солнца.

«Вот это все — и с каждым днем число сокровищ убывает, — что осталось от некогда гордой, неприступной резиденции Атталидов», — думает Хуманн. Сколько еще неизмеримых богатств древнего искусства, которые эти Медичи времен диадохов и эпигонов накопили здесь, хранит гора в своих недрах? Если бы можно было их поискать! Но его ждут дела, обязанности избранной им самим профессии дорожного инженера. Обед он уже прозевал, а вечером надо возвращаться в Дикили, где его поджидает Мустафа (правда, без бутылки коньяка!). Четыре-пять часов пути да к тому же надо добавить один час пребывания в Бергаме: следует еще попрощаться с доктором Раллисом и его семьей, а также есть и другие неотложные дела. Давно пора идти.

Молодой человек спускается с горы. У него тяжело на душе: так жаль, что нельзя здесь остаться. Голова раскалывается от мыслей о прошлом, следы которого встречаются тут на каждом шагу. Строить дороги и быть инженером — хорошее дело, но еще лучше было бы отыскивать следы истории. Была ли Тюхе главной богиней диадохов и эпигонов великого Александра? И не исчезли ли навсегда древние греческие боги? Нет, они еще живы, только скрылись под разными обличьями и разными масками. Может быть, Тюхе и к нему, Карлу Хуманну, будет или хотя бы пожелает быть благосклонной? Неопределенно, слишком неопределенно, откуда-то издали звучит это «может быть». А по сути дела Хуманн недоволен. Молча идет он назад, к морю. Только три радостных пятна светятся среди его мрачных мыслей.

Во-первых, это большое и неизгладимое впечатление, оставшееся у него от пребывания среди руин крепости. Во-вторых, гостеприимный прием у Раллиса. И, в-третьих, проведенные им полчаса (словно побывал в театре!) у круглолицего, сначала абсолютно равнодушного к нему, каймакама, высокого, как башня, господина советника Бергамы. Конечно, рослые, хорошо вооруженные кавассы из конака[24] вовсе не хотели впускать незнакомого франка, но после напрасных препирательств он попросту отодвинул их в сторону, сам вошел в селямлик и долго кричал там: «Эй, каймакам!» — пока не появился чиновник. Да, и как он, ничтожный Хуманн, нагрубил потом сановнику, назвавшись другом великого визиря и хранителем древнего искусства! Но что делать? В жизни иногда нельзя обойтись без грубостей и преувеличения своих заслуг. И вот дрожащий от страха советник обещал лично положить конец «деятельности» обжигальщиков мрамора в крепости. Надолго ли хватит его заверений? Не более, чем на несколько дней. Поэтому было бы неплохо заглянуть завтра или послезавтра к вали в Смирне и сказать ему несколько решительных слов. Сокровища Атталидов не должны быть сожжены. Достаточно уже того, что исчезла пергамская библиотека. Но многое еще осталось от тех времен, и все это должно, если не сегодня или завтра, то через год, пять или десять лет появиться на поверхности земли и заговорить. Такую задачу поставил перед собой Карл Хуманн.

Глава вторая

Прошло не менее полутора лет, прежде чем Карлу Хумапну удалось снова попасть в Бергаму — Пергам. В разгаре лета 1866 года великий визирь поручил ему проектирование шоссейной дороги из Константинополя в Смирну. Строить шоссе тоже должен был Хуманн. Взяв в качестве исходного пункта Балыкесир на плато Хадриамутферай, он исследовал различные возможности перехода через горы Темноса к равнине Каика. Хотя потом, когда линия трассы была в основном определена, ему нужно было сразу же отправиться в Смирну, чтобы нанести на карту новое направление одной из городских улиц, он оказался не в силах устоять перед искушением спуститься с Темноса и на несколько дней остановиться в Бергаме. «Оп revient toujours á ses premiers amours»[25] — звучало и смеялось у него в голове (ведь Хуманн говорил по-французски так же блестяще, как по-гречески и по-турецки; правда, на всех языках с сильным вестфальским акцентом).

Сравнение с магнитной горой из сказки теперь уже вполне оправдывает себя. Эта пергамская гора с крепостью просто неотразима. И разве он в состоянии с этим бороться?

Гора выглядит так же, как и в тот раз, когда он был здесь, и так же бодро дымят печи для обжига извести. Каймакам, правда, новый, но жир, невозмутимость и равнодушие все те же. Он лишь небрежно пожимает плечами.

— Иншалла. Здесь я ничего не могу изменить, эффенди Хуманн. Не могу же я поставить сторожей на каждом квадратном футе горы! Во-первых, у меня не хватит для этого людей, ведь вы сами не хуже меня знаете, как велика эта гора. Во-вторых, даже если бы они и были, кто может дать гарантию в том, что сами сторожа не поставят себе печи, чтобы увеличить свой нищенский заработок? Не обращайте внимания на мелочи, эффенди Хуманн! Мрамора на горе хватит еще на доброе столетие, и для вашей науки останется достаточно. Не потребуете же вы от меня, чтобы я изменил характер людей, если я не могу изменить даже их дел? Я не аллах, мой дорогой, я всего только чиновник!

— И плохой чиновник! Мне жаль, что я вынужден с вами говорить так резко. Вы не уважаете волю Фуад-паши, которую защищаю я! (Бей в литавры, Хуманн! Это уже часто тебе помогало!) Вы можете изменить людей! Но для этого недостаточно равнодушно взирать вокруг, выжидать и допускать все беззакония. Чтобы повлиять на людей, вовсе не требуется тысячи сторожей, которых, согласен, у вас нет. Здесь нужно всего лишь полдюжины жандармов. Они спокойно схватят и арестуют четырех или пятерых обжигальщиков мрамора. Пусть эти парни посидят в тюрьме, но только не несколько дней, а полгода, на воде и сухом хлебе. Это, конечно, драконовские меры, но я вам гарантирую, что после того как в городе узнают об этом, гора останется целой.

— Вам легко говорить, эффенди Хуманн, и вы так же хорошо говорите, как ваш Бисмарк. Но вы не думаете, что бросаете в мою повозку верблюжий навоз и что я имел бы одни неприятности, если бы послушался вас. Что это мне даст, если я наживу себе врагов среди населения? Великий визирь далеко, очень далеко, а мои подчиненные из Бергамы близко, очень близко. Вы хотите, чтобы я более или менее спокойный город превратил в гнездо шершней. Вы никогда еще не жили в гнезде шершней, эффенди Хуманн? Вот видите, и я тоже еще не жил и не имею никакого желания испытать это удовольствие.

Бессмысленно вести борьбу с врагом без оружия. И Хуманн выпивает еще чашечку кофе, выкуривает еще одну трубку и говорит о погоде. Вернувшись домой, скора к Раллису (сильно выросший Константин переходящим от дисканта к басу голосом просит взять его завтра с собой на гору), Хуманн садится за письмо к великому визирю. Он начинает его простыми, но значительными словами: «Ваше превосходительство, здесь произошел беспримерный скандал…» И Хуманн добивается успеха, так как Фуад-паша ни в коем случае не хочет расстраивать своего молодого друга — строителя шоссейных дорог. Он отправляет грозный приказ бедному каймакаму, и тот налагает на пергамскую гору и крепость строжайший запрет. Теперь каждый обжигальщик мрамора, нарушивший его, тотчас же становится врагом султана и даже пророка на вечные времена. Но что значит «на вечные времена», думает Хуманн. Лучше сказать «на время моей службы» или, по крайней мере, «на последующие три года». Ну, а дальше будет видно.

Таким образом, настоящее и ближайшее будущее спасены, а то, что было погублено за последнее время, надо списать со счета.

— Ну, зачем же все списывать со счета, господин Хуманн, — говорит доктор Раллис, сидя вечером со своим гостем за бутылкой густого retsinato krassi[26]. — Вы не должны преувеличивать. Я ведь тоже интересуюсь древними памятниками, созданными моим народом. К тому же вы так заразили моего сына археологией, что он со времени вашего первого посещения каждый свободный час проводит на горе и постоянно сердит свою мать, потому что таскает в дом все эти грязные обломки и черепки, которые просто некуда девать. И чем больше она за это время выбросила, тем больше он натаскал снова. В конце концов я сам поднялся на гору и нашел кое-что. Моя самая лучшая находка — горельеф. Но, к сожалению, я уже не могу показать его вам, так как, чтобы помочь нашему греческому меньшинству, которое подверглось преследованию каймакама, я подарил горельеф своему знаменитому земляку, государственному советнику в Константинополе Карафеодори. С помощью этого подарка я достиг желаемого успеха. Если вы когда-нибудь будете в Константинополе, зайдите к нему, передайте от меня привет и осмотрите горельеф. Пока же я могу показать вам только зарисовку с него, весьма посредственную, над которой мы трудились вместе с сыном.

Раллис берет из ящика своего письменного стола листок и осторожно кладет его перед Хумапном на низкий турецкий столик.

— Плита была высотой семь футов и толщиной немного более шести с половиной дюймов. Теперь смотрите.

Хуманн видит человека, который, вероятно, умирая, опустился на правое колено. Сама нога отсутствует, но если верить рисунку, на плите сохранились, по крайней мере, ее контуры. Левая нога уцелела только до колена, отбита также и правая рука, которая должна была, по-видимому, хватать другую, изваянную на плите, примыкающей с левой стороны; голова тоже не сохранилась. Половые органы отбиты (что вообще характерно для большинства античных художественных произведений), вероятно, чересчур рьяными христианами, а тело, судя по зарисовке, осталось неповрежденным и поражало богатой игрой мышц. С правой стороны на мужчину нападал лев, правая его лапа застыла над плечом человека, левая уперлась в его бедро. За львом поднималась мощная грудь другого человека, у которого отсутствовала голова и правая рука, а от левой, прикрытой платьем, осталась только верхняя часть; по всей вероятности, человек держал широкий меч, который уходил на верхний край соседней плиты.

— Как вы думаете, это ценное художественное произведение? — нерешительно спрашивает Раллис.

Хуманн пожимает плечами:

— Может быть, доктор. Однако вы же знаете, что я не историк искусств, а только инженер, и не хочу выдавать мнение профана за суждение специалиста. Я прошу вас всегда помнить о том, что я только дилетант. Так вот, мне кажется, что это горельеф не римский, а относится ко времени Атталидов. Посмотрите-ка на диагональ, которая проходит от меча через львиную голову и половые органы к отбитому правому бедру и колену или от утраченной головы через половые органы к львиной лапе. Кроме того, взгляните-ка на эту спокойную линию, проходящую через правую голень, верхний край лобка и львиную голову. И, наконец, как великолепно передана мускулатура чуть наклоненной груди человека, стоящего сзади. Да и потом еще меч. Если бы я хоть немного изучал историю искусств, то смог бы, наверное, сказать вам что-нибудь поумней, а так я вынужден снова и снова подчеркивать свое дилетантство. По даже будучи дилетантом, я все же нахожу некоторое сходство этой плиты со всемирно известной группой Лаокоона. Может быть, это дерзко и глупо, но я почти не сомневаюсь в этом. Правда, это тоже лишь скромная попытка найти историко-искусствоведческую параллель. Но вернемся к делу. Вы спрашиваете, является ли горельеф ценным художественным произведением. Этого я не знаю. Но в тех пределах, в которых я могу судить, считаю, что это часть великого произведения искусства. Эх, дорогой доктор, если бы вы знали, как охотно я бросился бы искать его. Однако мне надо строить дороги. И я уверен, что не промахнулся, избрав эту профессию.

Доктор улыбается и качает головой:

— Да, кирие му[27], прокладывая улицы, вы приносите пользу десяткам тысяч людей, а находка древнего шедевра заинтересует всего лишь несколько десятков специалистов.

— Нет, доктор! — Хуманн вскакивает и быстро ходит по комнате из угла в угол, по диагонали, так же, как намечены ведущие линии на плитах. — Специалисты нас вообще не интересуют, они чаще всего строят из себя всезнаек! Поймите меня правильно. Я не говорю о специалистах вообще, они так же нужны истории искусств и так же для нее незаменимы, как медики и строители дорог для своего дела. Я говорю о тех крохоборах и педантах, которые из-за деревьев не видят леса. Вспомните только о Лаокооне! Конечно, о нем писали Винкельман и Лессинг и бог знает кто еще. Но сколько тысяч безымянных зрителей увидели его в течение сотен лет и получили величайшее наслаждение, хотя они и не выразили своих впечатлений в словах или на бумаге. Можете мне поверить, если бы я нашел великое произведение искусства, частью которого, вероятнее всего, является ваш горельеф, к нему тоже началось бы паломничество сотен тысяч людей и они стали бы богаче и счастливее, созерцая его. Дороги, которые я строю, через несколько десятков лет опять разрушатся. Но художественное произведение останется жить в веках!

Доктор снова качает головой. Все это кажется ему слишком романтичным и экзальтированным, Даже если здесь и есть зерно истины.

В эту ночь Хуманн никак не может сразу уснуть. Он все время думает о плите, которая представляет собой уцелевшую часть единого целого, и, словно гора, это целое теснит его грудь. Вот что угнетает молодого инженера гораздо больше, чем поручения, получаемые им от всемогущего великого визиря Фуад-паши! Эта задача поставлена историей, и ее разрешение станет достоянием вечности. Если бы он не был так молод, этот страдающий бессонницей мужчина, которого зовут Карл Хуманн, тогда он, наверное бы, содрогнулся, осознав всю значительность этого часа. А так он только переворачивался с одного бока на другой и злился на каждого жужжащего комара и на каждого кусающего его клопа — в комнате — и на каждую лающую собаку — во дворе по соседству.


Год спустя, летом 1867 года, Хуманн подписал в Баб-и-Али контракт на строительство шоссе. А двумя годами позднее, в 1869 году, строительство приняло уже такой размах, что его начальник мог разместить свою главную квартиру в Бергаме — цели всех его сокровенных мыслей и желаний. В его подчинении находятся две тысячи рабочих, тысяча волов и по полтысячи ослов, лошадей и верблюдов. Его почитают, как пашу, и он правит, как паша. Но Хуманн знает, что он сам подчинен крепости; он — ее слуга и сторож, а если когда-нибудь бог того захочет, то и ее исследователь.

Но времени для личных дел остается слишком мало. Часть его рабочих — греки, часть — турки, и если одни кончают справлять праздник, то у других он только начинается. И кроме того, ни те ни другие не любят работу, когда она превращается в необходимость, когда нужно зарабатывать деньги, чтобы прокормить семью. «Работа не волк, в лес не убежит», — усмехается Хуманн. Но на самом деле у него нет никакого желания шутить, и он не знает, как сдержать свою ярость. В довершение всего он подцепил в низинах рек на севере Малой Азии малярию, которая никак не отступает от него и через небольшие промежутки времени доводит кровь до кипения. К этому следует прибавить нерегулярное питание в результате плохого снабжения продуктами. Теперь Хуманну уже около тридцати, здоровье совсем не то, что у юноши, и жизнь неприкаянного путешественника становится ему в тягость. Постепенно нарастает желание начать жизнь обеспеченного, имеющего свой уютный дом человека. Конечно, комната, которую ему сдал доктор Раллис, совсем неплоха. Она прекрасно освещена с северной стороны, и те многочисленные изделия из терракоты, которые Хуманн время от времени находит в крепости, Нижнем городе и окрестностях, выглядят в ней весьма привлекательно. Это вазы (на четверть, наполовину или даже на три четверти греческого происхождения), амфоры по углам и большой пифос у двери. А на полках расставлены римские светильники (самые непристойные убраны в стенной шкаф) и его любимые вещички из римской terra sigillata[28], покрытые красным лаком тарелки, миски, стаканы и чашки, кувшины с прелестными завитушками и фигурки. Все это «только» ремесло, но ремесло — художественное, «только» образчики провинциального прикладного искусства, предназначенные для вывоза, но все-таки каждая вещь с любовью продумана и изящно выполнена.

Здесь же стоят прислоненные к земле мраморные фрагменты, те, конечно, которые Хуманн был в состоянии — и не без труда — принести домой со своих прогулок. Плиты с растительным орнаментом; половина изящной коринфской капители; несколько обточенных алебастровых колонн; одна согнутая рука; большая великолепно сделанная нога; тонкая, к сожалению подвергшаяся сильному выветриванию, головка, по-видимому отбитая от горельефа саркофага; половина торса — не то эфеба, не то очень молодой девушки; прекрасный акантовый лист и фрагмент фриза со сфинксом из красного, как сердолик, мрамора.

В старых коробках из-под табака хранятся монеты — от серебряной тетрадрахмы Александра до иератически строгих монет византийских императоров от Феодосия до Юстиниана. Большинство из них Хуманн нашел сам, некоторые выпросил или по дешевке скупил у тех, кому посчастливилось их обнаружить. (И не раз удивлялся Константин, видя, сколько древних монет валяется прямо под ногами: стоит лишь копнуть лопатой в винограднике или поискать на поле в свежевыкопанной борозде, как обязательно что-нибудь найдешь. Конечно, невозможно себе представить, что в те времена люди легкомысленнее обращались с деньгами. Богаче они тоже не были и чеканили, безусловно, монет меньше, чем сейчас. Может быть, раньше у людей просто не было ни карманов, ни кошельков?)

Иногда, поздно вечером, когда мигающий свет керосиновой лампы бросает тени от древних находок на известковые стены, Карл Хуманн ходит от одного предмета своего маленького собрания к другому, и трудно сказать, смахивает ли он с них пыль или нежно гладит рукой. Какие еще могут быть у него желания? Он счастлив в своем тесном скромном кругу, и приятнее всего то, что его цели были поняты не только каймакамом, но и простыми людьми. Он добился этого, прибегая к неизбежным здесь, по его мнению, «доносам» и ссылаясь на великого визиря, а также благодаря своему энергичному и приятному характеру. Мрамор, даже самый плохой, простые плиты без надписей и рельефов, по крайней мере, уже не пережигают. Никто теперь ничего не разбивает и не растаскивает.

Однако еще древний Поликрат из Самоса знал, что ничто в мире не вечно. В один прекрасный день Хуманн, как всегда вечером, по окончании работ, поднялся на гору и заметил, что в одном месте, где еще позавчера среди хаоса цветущих асфоделей росла дикая шишковатая смоковница, зелень вырублена и вырыт маленький ров. В нем лежал горельеф, на добрую четверть скрытый в матери-земле. По размерам и типу он как будто бы походил на тот, который доктор Раллис в свое время, к сожалению, отправил в Константинополь. В центре горельефа, среди остатков рук и ног, поднимался неповрежденный мужской торс, по всей вероятности принадлежавший богу, имя которого, конечно, сразу невозможно было определить. Фигура этого божества из пожелтевшего голубоватого мрамора всколыхнула душу Хуманна как мощное музыкальное крещендо: она будет самой выдающейся находкой в маленькой личной коллекции, если, конечно, удастся найти транспорт и перевезти горельеф в город.

С волнением спускался Карл Хуманн по щебню и развалинам вниз, в город, проклиная все на свете и особенно Завтрашний день, так как он приходился на праздник, который отмечают и греки и турки. Он предупредил человек шесть рабочих о том, чтобы они послезавтра рано утром не выходили на строительство дороги, а шли на гору. Делать это он, конечно, был не вправе, но Карл Хуманн взял на себя всю ответственность: ведь постройка шоссе — дело временное, а боги вечны.

Итак, он поднялся с рабочими к крепости, чтобы спасти незнакомого бога. Но бог за это время уже успел значительно изменить свой вид. Отсутствуют голова, одна рука, обе кисти, голень с частью ноги, а то, что еще лежит во рву, — не что иное, как тщательно вырубленные ступеньки лестницы. У Хуманна потемнело в глазах, когда он увидел всю эту «мерзость запустения», как сказано в Апокалипсисе. Но он подавляет в себе боль и ярость.

— Хорошо, — говорит он своим людям, — идите на стройку, я засчитаю затраченное вами время.

Опустив голову на грудь, чтобы не показать свое волнение, он в одиночестве спускается в город. Шоссе сегодня обойдется как-нибудь без него, да и прорабы у него хорошие, дельные люди, они и без специального присмотра обеспечат выполнение дневного задания.

Хуманн идет прямо в конак. Охранник — кавасс — чуть не до смерти пугает каймакама, извещая его о визите этого крайне настырного франка, у которого, наверное, опять будет очередной припадок буйного помешательства. Советник, вздыхая, проходит в селямлик и не ошибается в своих мрачных предчувствиях. Эффенди Хуманн кричит, как дьявол, и опять, как всегда, угрожает своими, к сожалению, действительно прекрасными связями с великим визирем. Тут при всей своей власти ничего не поделаешь. И уже через три часа преступник, раскопавший бога, он же предполагаемый владелец прекрасной лестницы, сидит в тюрьме и может спокойно предаваться размышлениям о непостижимой воле аллаха. В это время по городу проходит слух, что в будущем году гора с крепостью действительно станет совершенно неприкосновенной. Она принадлежит этому белокурому франку с большой бородой и блестящими глазами, которого вполне можно терпеть и с которым никак нельзя портить отношения, так как он друг великого визиря.

А всемогущий мужчина снова бродит по горе — ведь это стало для него насущной необходимостью. Здесь он находит кусок глины, там обломок мрамора или частичку terra sigillata. Придать его карманам хотя бы какое-то подобие европейской формы не успевает даже тетя Элени, хотя она обладает подлинным искусством гладить совершенно измятые брюки своего гостя после того, как он возвращается домой нагруженный бог весть откуда взятым древним хламом.

Ноли сами ведут Хуманна к византийской оборонительной стене, которая расположена у вершины горы. Неужели же раньше он, как слепой, проходил мимо, ничего не замечая, или за последние дни сильный дождь основательно размыл стену? Как бы то ни было, но сегодня Хуманн видит несколько выступов, которые, без всякого сомнения, представляют собой края замурованных плит. Если глаз его не обманывает — а такого не может быть у инженера! — они того же размера, что и плита доктора Раллиса, отправленная в Константинополь, и та плита с богом, которую пытались превратить в ступеньки лестницы. Здесь замурованы две плиты. И их надо выломать.

Но как это сделать? Все труднее и труднее вовремя закончить шоссе, и, хотя сроки в Турции — это резиновая лента, которую по желанию можно растягивать до бесконечности, чувство долга инженера требует от Хуманна их соблюдения вопреки присущим ему человеческим слабостям. Невозможно снимать со строительства десятки рабочих и заставлять их трудиться здесь; тем более что за несколько часов ничего не сделаешь: ведь стена так прочна, что почти каждый камень необходимо подрывать. А других рабочих здесь не найти, потому что все, кто имеет ноги и руки и хочет заработать, уже трудятся на строительстве шоссе.

Ждать, опять и опять ждать. Всегда только терпеть. Терпение приносит розы, так говорит турецкая пословица. Но пока оно приносит лишь шипы, а чтобы дождаться цветов, нужно слишком много времени…

У Хуманна зуб на зуб не попадает от холода, мурашки бегают по коже. Это опять проклятая лихорадка. В ушах звенит, как в проводах на телеграфном столбе. Инженер уныло спускается в долину и решает принять кроме необходимой ему порции хины еще и хорошую порцию грога.

Быстро проходит время. Бесконечная работа, сменяемая приступами лихорадки, почти не позволяет Хуманну отдохнуть. Но зато из козлиных и верблюжьих троп получается неплохая дорога. Пока ее доведут до Смирны, пройдет уже 1870 и большая часть 1871 года.

Только осенью 1871 года Хуманн позволяет себе сделать перерыв. Газеты извещают о том, что непогрешимый папа науки об античности, берлинский профессор Эрнст Курциус прибыл с большой свитой в Константинополь, чтобы подтвердить свою абсолютную, непоколебимую догму в отношении Малой Азии античного времени. «Вот это, — думает Хуманн, — тот самый шанс для горы и крепости Пергама, а также и тот самый шанс для меня, того, который обнаружил их и, так сказать, стал для них матерью и отцом».

В прошлом году, весной 70-го года, он уже был близок к тому, чтобы найти опекуна для своего любимого ребенка. Они встретились в гостинице Мюллера в Смирне — советник по строительству, доцент Королевской строительной академии Адлер из Берлина и его бывший ученик Хуманн. Радость свидания была велика, особенно со стороны Адлера, который нашел, наконец, знатока этой страны и ее языка. Хуманн пригласил Адлера на несколько дней в Пергам, и тот с удовольствием поехал бы туда, особенно ради осмотра развалин раннехристианской церкви, но программа путешествия не позволила Адлеру совершить эту экскурсию, во время которой Хуманну, без сомнения, удалось бы заполучить его для своей крепости. Адлер мог принести большую пользу хотя бы тем, что, возвратившись в Берлин, обратил бы внимание Археологического института на эти нераскрытые сокровища.

Ну, что не удалось, то еще может удасться, и покровительство великого Курциуса этому заброшенному ребенку было бы еще более полезным, чем опека Адлера! Тогда не пришлось бы больше подстерегать обжигальщиков мрамора и строителей лестничных ступеней, не пришлось бы тайком исследовать гору — все получило бы законность и обрело постоянство. Курциус пришлет археологов, которые начнут на горе раскопки, извлекут из земли художественные произволения времен Атталидов и сделают их достоянием всего света. И я, я буду при этом присутствовать. А если Фуад-паша мне не даст несколько месяцев отпуска, то кто-нибудь другой будет строить ему дороги. И баста! Чему только я не смогу научиться, наблюдая за работой! А может быть, может быть, мне даже разрешат немного помочь. Мне надо только быть предельно вежливым с этими археологами. Тогда меня тоже допустят к раскопкам и я стану постигать их искусство, научусь отыскивать следы истории. Потому что все, что я до сих пор сделал, по существу, ничто, я только слегка прикоснулся к древностям, только попробовал их на ощупь. Собрать все, что валяется на поверхности, отчистить и поставить у себя дома — это сумеет даже кучер Леманна[29]. И скупить то, что нашли другие, если и не сумеет кучер, то сможет каждый Леманн. Ничего более важного я не сделал. Для этого не надо быть археологом. Археологи должны, конечно, уметь гораздо больше и главным образом знать, как нужно раскапывать землю, чтобы ничего не повредить. Об этом тогда на Самосе ничего не рассказал старый Штрак, но, наверное, он и сам этого не знал и считал, что мои беспорядочные раскопки велись правильно.

Недолго думая, Хуманн — инженер-дорожник тридцати одного года — отправляется в Константинополь, Косполи, как сокращенно называют этот город левантийские немцы. Он нанимает квартиру в Пере в отеле «Византия», так как за столом этой гостиницы можно завести нужное знакомство самым непринужденным образом. Почтительный швейцар сообщает Хуманну о том, что господин тайный советник Курциус проводит время с советником по строительству Адлером («отлично», говорит себе Хуманн), археологом из Гейдельберга профессором Штарком, стипендиатами Археологического института доцентами Гельпером и Гиршфельдом и, наконец, майором генерального штаба Регли. Конечно, Курциус — гость графа Лимбурга-Штирума, полномочного представителя нового германского посольства, и живет в Биюкдере, но иногда этот любимец богов появляется в обществе своих сателлитов и завтракает или ужинает вместе с ними в гостинице.

Адлер от всего сердца рад встрече. Он ведь знает, что Хуманн изучил Малую Азию как свои пять пальцев и послужит для путешественников, еще до прихода Курциуса, прекрасной ходячей энциклопедией.

В первую пятницу сентября общество предполагает отправиться на экскурсию в город Дарданеллы и оттуда к развалинам Трои. Хуманн решается дать несколько советов, объяснить, что лучше всего ехать французским пароходом до Салоник, где живет прекрасно знающий эти места, весьма гостеприимный американский консул Фрэнк Кальвеот, который, кстати, обладает замечательной коллекцией античных предметов; что армянин Карапетян из Кумкале дает напрокат ослов по нормальным ценам и что постоялый двор там хотя и небольшой, но относительно чистый и вполне пригоден для ночлега. Со Шлиманом, который сейчас раскапывает дворец Приама, лучше, наверное, не встречаться: ему будет жаль буквально каждой минуты, которую придется ради них оторвать от рабочего времени, да и, кроме того, он не особо высокого мнения о профессорах и…

— Я только и слышу повсюду «Шлиман», «Шлиман», — говорит профессор Штарк и энергично отодвигает в сторону свою кружку с пивом. — Вы, наверное, думаете, господин… э, инженер, что мы всерьез принимаем этого невежду и окажем ему честь своим посещением. А мы совсем и не собираемся этого делать и не будем лить воду на его ветхую мельницу! — Он делает большой глоток, и при этом слышно, как из-под бороды и пивной пены раздается какое-то неясное, похожее на «дупак» слово.

Рот Адлера кривится в иронической улыбке, а Курциус одобрительно кивает головой. На этом тема Шлимана оказывается исчерпанной. «Жаль», — думает Хуманн. Он-то как раз считает, что Шлиман большой умница и что его теории совсем не фантастичны. Но. как известно, господа профессора не терпят возражений дилетантов, а ему сейчас ни в коем случае не следует их раздражать. Ему надо заслужить их благосклонность не только ради спасения Пергама; он хотел бы быть приглашенным и на запланированную экскурсию. Ну ладно, хорошо. Продолжим советы. В Бунарбаши в крайнем случае тоже можно найти постоялый двор, но рекомендуется взять с собой хороший запас порошка против клопов. На обратном пути следует обязательно посетить долину Тимбрия, где находится храм Аполлона, в котором жрицей была Кассандра, а спустившись к берегу, ради шутки, зайти в магазин мальтийца — хозяина портовой лавочки, веселого парня, словно сошедшего со страниц романа Чарльза Диккенса.

— Большое спасибо, господин Хуманн, — говорит Курциус и протягивает через стол свою маленькую изящную руку. Легкая и сухая, как осенний лист, она на некоторое время задерживается в сильной, горячей руке Хуманна, который пытается ответить на пожатие как можно осторожней, но, видимо, ему это плохо удается, так как лицо именитого профессора слегка кривится от боли.

— Увидимся мы с вами, когда вернемся, или…? — Курциус замолкает и вопросительно смотрит на Хуманна.

Хуманн недовольно сжимает губы. Одно его желание уже не исполнилось, теперь, по крайней мере, надо спасать другое, хотя Хуманн уже начинает злиться, думая о том, что придется опять бесполезно тратить время.

— Конечно, увидимся, господин тайный советник. У меня еще примерно на неделю дел в Константинополе.

Когда путешественники в середине следующей недели возвращаются, они приветствуют Хуманна исключительно сердечно, потому что благодаря его советам экскурсия прошла удачно, как раз так, как они хотели. Только в одном они отклонились от плана: посетили все-таки этого странного Шлимана, и он вовсе не был невежлив, а очень гордился тем, что такие известные представители ученого мира пришли осмотреть его раскопки. Конечно, это совершенно сумасшедший парень, но ведь даже Кальверт стоит на его стороне и тоже отождествляет Гиссарлык с Троей. И все-таки они ошибаются. Конечно же, Троя находится невдалеке от Бунарбаши. Там есть гигантские стены (которые только Шлиман мог не заметить!), там истоки Гомера, там сохранились даже лохани троянок — в скалах вырублены настоящие корыта — и там, подчеркивает Курциус, отличная местность. А это одно из доказательств того, что здесь в древности находилось самое значительное поселение. И хотя стены, обнаруженные Шлиманом на его холме, очень интересны и весьма древнего происхождения, но, к сожалению, они никак не относятся к Трое.

— Я еще хотел бы вас спросить вот о чем, господин Хуманн. На следующей неделе мы собираемся в Смирну, чтобы посетить развалины Эфеса, Сард и, возможно, даже Магнесии. Можем ли мы снова воспользоваться вашими советами?

— Разумеется, господин тайный советник, и, если вы не возражаете, я подготовлю ваш приезд. Завтра я возвращаюсь в Смирну. А там все окрестные жители знают меня как облупленного (боже, как грубо! думает Курциус неодобрительно) и у меня есть необходимые связи, так что все будет организовано наилучшим образом. Номера для вас я закажу в гостинице швейцарца Петера Мюллера. Коляску предоставит наш консул, гамбуржец, доктор Люрсен, весьма приятный господин, который всего две недели назад женился на очаровательной венке. Губернатор даст вам аудиенцию, переводчик вам не понадобится, так как Саид-паша, который сумел подняться от простого писаря до министра — он неоднократно занимал этот пост — и стал уже великим визирем, свободно говорит по-французски. Самое лучшее, если в разговоре с ним вы затронете тему о Помпеях, которые он недавно посетил. В Эфесе вы будете жить у мистера Синея. Насколько я знаю, мистер Вуд сейчас в Англии, но его раскопки продолжаются, и именно теперь обнаружены скульптуры из храма Артемиды, которые сам Вуд еще не видел. Я извещу также начальника железных дорог, далматинца Фиоревича. Он очень приветливо относится к немцам и будет лезть из кожи вон (ужасно! думает Курциус), чтобы помочь вам. Сложнее придется в Сардах. Единственный возможный там ночлег и, к сожалению, с большим количеством клопов, — в Чифлике, в доме комиссионера, одного оптового торговца хлопком из Смирны. К сожалению, дорога оттуда к развалинам неблизка и тяжела, но ничего другого здесь не придумаешь, так как Сарды — такая жалкая деревня, что там нельзя даже купить продуктов. Но комиссионер достанет вам хороших лошадей. Ах да, я еще извещу о вашем прибытии господина Самиотакиса, редактора нашей газеты.

— Вы прекрасный организатор, господин Хуманн, — замечает Курциус. — Если бы мы не встретились с вами, наше путешествие проходило бы совсем плохо. Как отблагодарить вас за все заботы и труды?

— Могу я высказать одно свое пожелание, господин Тайный советник? — спрашивает Хуманн, внешне спокойно, но ликуя в душе.

— Конечно, и если это будет в наших силах, вы можете считать, что оно уже исполнено.

— Спасибо, господин тайный советник. Я очень прошу вас включить в свою программу Пергам и посвятить ему два или три дня. Вы не пожалеете об этом. Город переполнен древностями. Нет почти ни одного строения, стены которого не сохранили бы следов античности. И под домами проходят подземные аркады, во много раз более внушительные, чем великая клоака в Риме! А какие могильники перед городом! Но самое интересное — крепость на горе! Подумайте, десятилетиями или, может быть, столетиями здесь горели печи, превращавшие в известь статуи, украшавшие резиденцию Атталидов. И это продолжалось до тех пор, пока я не вмешался и буквально с помощью угроз не положил конец этим преступлениям! Но и оставшегося достаточно, чтобы пополнить коллекции нескольких музеев! Пожалуйста, господин тайный советник! И подумайте, в Эфесе копают англичане, Сарды, наверное, получат американцы, да кроме того, эти развалины не имеют большого значения и явно позднего времени. А в Пергаме еще ни разу не копали! И как было бы прекрасно, если бы Германия взяла на себя раскопки Пергама и его сокровища украсили бы музеи нашей новой имперской столицы! Пожалуйста, господин тайный советник, не отказывайтесь и приезжайте!

Хуманн говорил с таким жаром, так проникновенно (хотя то, что он в запальчивости схватил своими горячими медвежьими лапами холодные тонкие пальцы собеседника и крепко сжал их, вовсе не свидетельствовало о его хороших манерах), так обещал помогать археологам и сейчас и в будущем, так солидно все аргументировал (ведь берлинские музеи действительно не обладали большими богатствами и столица империи даже не могла конкурировать с Мюнхеном по количеству античных экспонатов, не говоря уже о соперничестве с другими столицами, такими, как Париж или Лондон), что Курциус, лишь на секунду задумавшись и вопросительно посмотрев вокруг, дал свое согласие.

В эту ночь Хуманн опять не может заснуть, хотя и берет с собою в комнату покрытую пылью бутылку старого медокса, чтобы не быть совсем одиноким в своей безумной радости.

Вернувшись в Смирну, несмотря на трепавшую его лихорадку, Хуманн готовит все необходимое к приезду ученых. Их экспедиция должна превратиться в поистине триумфальное шествие. На всех без исключения господ это произвело весьма приятное впечатление.

Наступило 26 сентября — великий день, когда Курциус, Адлер и Гельцер сошли на землю в Дикили. Регли и Гиршфельд остались пока в Смирне, чтобы привести в порядок результаты своих картографических съемок в Сардах.

На берегу археологов уже ожидает Хуманн с прекрасными лошадьми и багажной каретой (да, да, берлинский или гейдельбергский профессор не может себе позволить такую роскошь, как лошадь, а простой инженер в Малой Азии имеет целую конюшню!). Во главе кавалькады едет разодетый, как попугай, вооруженный кавасс. Путешественники уже хррошо поняли, что в Константинополе они явно недооценивали Хуманна; повсюду его хвалили, повсюду достаточно было назвать его имя, чтобы распахнулись закрытые до того двери. Его уважали, как пашу, и, наверное, он властвует здесь, как паша; ведь стоит ему только махнуть рукой, как человек и лошадь уже стоят на месте, готовые выполнять его приказания.

— Где мы будем жить, господин Хуманн? — спрашивает Адлер.

— В моем доме, у Нижнего рынка.

— Извините, вы не миллионер? — спрашивает Гельцер, не без некоторой зависти.

— Ну что вы, я живу только на жалованье, — отвечает Хуманн, улыбаясь, — и оно не так уж велико, хотя я зарабатываю, конечно, больше инженера в Германии. Лошади — это подарок. Представьте себе, на Ближнем Востоке гораздо быстрее и охотнее преподносят подарки, чем у нас. И дом у меня только один, вот этот. Моя жизнь строителя дорог достаточно тяжела и неуютна: часто приходится жить в палатке или вообще под открытым небом. Потому мне иногда хочется иметь какие-то удобства и комфорт, и если представляется возможность, я всегда с удовольствием возвращаюсь домой. Между прочим, господин Гельцер, дома здесь, в Бергаме, так же дешевы, как ежевика.

Он смеется и, глядя на него, весело хохочут Курциус и Адлер. Только у Гельцера такой вид, словно рот его набит незрелой ежевикой.

К счастью, внимание путешественников вскоре было отвлечено римским межевым столбом у придорожной канавы, который Хуманн посчитал слишком тяжелым и незначительным, чтобы присоединить к своей коллекции. Его поставил консул Марк Аквилий, и сейчас ученые господа оживленно обмениваются мнениями об этом историческом деятеле и времени его жизни.

Солнце опускается за горизонт, город и крепость озаряют красные и золотые блики заката. Археологи подъезжают к могильным холмам у городской стены. Здесь их ждет роскошная кавалькада: сам каймакам со свитой прибыл приветствовать высокопоставленных гостей. Так как каймакам говорит только по-турецки, Хуманн вынужден переводить, а поскольку чиновник ни в коем случае не хочет сократить своей приветственной речи хотя бы на одно слово (правда, переводы Хуманна всегда намного короче), церемония затягивается. Когда путешественники въезжают в город, становится совсем темно. Они сходят с лошадей и тащат их за собой вверх по крутым улицам. Уже издали гостеприимно светятся им навстречу окна домика Хуманна и, когда ученые входят в дом, там их ждет ужин — накрытый стол, по немецкому обычаю под керосиновой висячей лампой с абажуром (ну, точно, как дома) из желтого шелка. Даже дортмудское «Лёвенброй»[30] стоит на столе, а позднее их ждет доброе рейнское вино. Друг Хуманна, тоже из Штееле, настоятель Кёльнского кафедрального собора Шнютген (или, как произносит Хуманн, — Схнютьен), каждый год посылает ему солидную бочку.

Отряхнув дорожную пыль, гости знакомятся с прислугой Хуманна, его помощником, механиком Гуком, женой Гука и его сыном, который ходит в греческую и в турецкую школы. Конечно, Курциус с трудом подавляет в себе чувство неприязни, когда видит, как Гуки без всякого колебания садятся за стол вместе с ним, тайным советником и бывшим воспитателем, а затем и другом кронпринца Фридриха. Но для Хуманна это кажется совсем обычным, и поэтому приходится терпеть. Не успевает Курциус проглотить подобную бестактность, как его испуганный взгляд уже направлен от своей тарелки к раскрытому окну.

— Комары! — кричит он. — Окно! Ради бога, закройте же окно, фрау Гук! Еще в Смирне меня до волдырей искусали комары и других господ тоже!

— У нас здесь горный воздух и нет комаров, господин тайный советник, — спокойно отвечает кругленькая энергичная женщина. — Здесь вы будете жить как в раю и уже через несколько дней забудете про свои раны. Разрешите еще студня?

— Спасибо, не откажусь, фрау Гук.

Весь четверг с утра до вечера археологи проводят в крепости на горе, и если в Константинополе они предполагали, что Хуманн кое-что приукрашивал в своих рассказах, то сейчас убедились в его правоте. Скорее даже, он рассказал далеко не все.

— Veni, vidi, vici[31], — шутит Курциус, для которого нет ни крутых склонов, ни слишком высоких стен, ни непроходимых кустарников. А то, что не заметит Курциус, то видит Адлер. Не случайно Курциус каламбурит: «У Адлера — орлиные глаза».

Хуманн — на седьмом небе, ведь он может показать свою крепость специалистам, которые так же, как и он, приходят в восторг от древностей! За все эти годы он не нашел почти никого, с кем можно было бы по-настоящему поговорить и поспорить о древностях. Теперь, наконец, Хуманн может рассказать о своих находках и страданиях. И слушатели не считают его дураком (как некоторые дилетанты до сих пор), а всё принимают всерьез, хотя при этом почти все — за исключением Адлера — и вносят в беседу оттенок снисходительности к неспециалисту и не члену академии (ну кому же из них могло прийти в голову назвать строительную школу академией?). Это все неплохо. И как же умны эти господа, с каким усердием дискутируют они о типично пергамском способе строительства, в частности о возведении сводов, о характерных для Пергама выдвинутых вперед террасах на опорах и двойных стенах из чередующейся высокой и низкой кладки. Однако, хотя он уже четыре раза провел их мимо византийской стены, две его плиты не увидели даже орлиные глаза Адлера! Эх, вот это день! Никогда он не забудет этот четверг, 28 сентября 1871 года. Такую дату следовало бы записать толстым карандашом в календарь жизни, и цифры должны быть размером с упавшую коринфскую колонну — ведь его самое страстное желание начинает осуществляться. Ключом забил родник сокровенных мечтаний инженера, который долгие годы не видел ничего, кроме щебня и пыли строящихся шоссе, родник, который уже почти был засыпан его каждодневным трудом. Но самое главное и прекрасное то, что гора с крепостью, которая до сих пор принадлежала только ему, Карлу Хуманну, станет теперь достоянием науки. Ее тайны будут раскрыты, раз Курциус здесь. Теперь его знания крепостных развалин смогут быть использованы на практике.

— Я очень рад, господин Хуманн, — говорит Эрнст Курциус, до сих пор такой холодный и неприступный. Он невольно берет обе руки Хуманна в свои и пожимает их так сердечно, как только может. — Я рад, что прислушался к вашему совету и приехал в Пергам. Я не ожидал найти здесь столько интересного. Честно говоря, когда вы рассказали нам в отеле «Византия» о своей коллекции, я думал, что это обычный хлам, который часто держат у себя дилетанты, но все оказалось не так. И я надеюсь, что мне еще удастся выпросить у вас несколько терракотовых и бронзовых предметов для нашей античной коллекции. К сожалению, наш бюджет невелик, и хорошей цены мы не сможем вам дать.

Хуманн машет рукой:

— Я вам охотно подарю, господин тайный советник, все, что хотите. Назовите только экземпляры, которые вас интересуют. Я всегда найду замену, поскольку мои рабочие уже достаточно хорошо знают, что мне надо. И когда вы приедете сюда в следующий раз, можете выбрать все, что вам понравится. Ведь я могу надеяться увидеть вас снова в Пергаме? Можно, наверное, рассчитывать, что вы включите в свою программу раскопки крепости?

Но Курциус не отвечает. Он не хочет выносить сейчас окончательного решения. Ведь, несмотря на то влияние и уважение, которыми Курциус пользуется, он сам не может решать все вопросы, особенно в отношении дел, которые потребуют многих лет напряженного труда и десятитысячных или даже стотысячных расходов.

Курциус обходит вопрос Хуманна и переводит разговор на другую тему: необходимо произвести съемку Пергама, то есть составить план расположения древностей, который он обещает опубликовать вместе со статьями о топографии Малой Азии в «Известиях» Берлинской академии наук.

— Это вы сумеете сделать, господин Хуманн, не хуже профессора или даже во много раз лучше. И еще одно: собирайте как можно больше. Наши музеи — благодарные покупатели, и хотя мы ценим ваше великодушие и обещание подарить отдельные экземпляры находок, вы все же подумайте и о своих расходах, о плате рабочим и немалой стоимости транспорта. Я имею в виду транспортные расходы до Смирны. А оттуда вещи отправит дальше доктор Люрсен, как я уже с ним договорился.

— Хорошо, господни тайный советник, — отвечает Хуманн, и в нем поднимается гордость за то, что великий Курциус считает его способным начертить план и просит собирать древности для берлинских музеев. Но мы еще не окончили осмотр. Есть люди, которые предпочитают начать обед с лучшею куска, но есть и такие, которые этот царский кусок приберегают на закуску. У нас дома в Вестфалии предпочитают последнее. Вам придется еще раз вернуться на гону, чтобы увидеть мой «царский кусок». Могу я попросить вас об этом, господа?

Хуманн приглашающе протягивает руку в направлении византийской крепостной стены, которая запирала на засов самую высокую, напоминающую наконечник стрелы, вершину горы, когда крепость штурмовали с востока.

Курциус недовольно сжимает свои тонкие губы, Гельцер явно раздосадован, и лаже Адлеру не особенно улыбается еще раз лезть вверх по острой гальке под жарким послеобеденным солнцем летнего дня. Ноги уже и так гонят, как в огне, и все мышцы дрожат от напряжения. Надо прямо сказать: этот Хуманн далеко не так неопытен, как они думали, но ого энтузиазм, его воодушевление выглядят все-таки довольно дилетантски. И где гарантия в том, что это его лакомство в конце концов не окажется какой-нибудь посредственной вещичкой. Между прочим, они ведь довольно долго были наверху, и у него было достаточно времени продемонстрировать свою «сенсацию». Однако грех и беду делят пополам, да и, кроме того, они просто не имеют возможности сказать ему, что им хватит уже и крепости и лазания по горам (особенно после того, как он взял на себя такую тяжелую работу, как топографическая съемка), потому что он уже ушел далеко вперед и прыгает вверх, как козел, с камня на камень. Ну да, в тридцать лет ему можно и попрыгать, не то что им, в их почтенном возрасте. С кажущимся равнодушием и спокойствием профессора поднимаются за Хуманном (а жарко здесь, как в парной бане!). Не раз они останавливаются, чтобы отереть пот со лба и шеи и унять сердцебиение.

Весело улыбаясь, Хуманн встречает их около стены, и такое счастье светится в его глазах, так по-мальчишески радостно расплывается в улыбке его лицо, что даже господин Гельцер проглатывает заранее приготовленное желчное замечание.

Стена толщиной от четырех до шести метров (постепенно они уже привыкают к новой метрической системе) действительно очень мощная и, наверное, почти неуязвима даже для прусско-германской крепостной артиллерии. Высота ее — три метра, но весьма вероятно, что она уходит глубоко под землю, засыпанная обломками и осевшая под тяжестью времени.

Возбужденный, как в тот вечерний час, когда он нашел эту стену, Хуманн показывает на боковой срез, где виднеются две плиты, вставленные, вероятно, вместо прокладки и залитые известковым раствором (все или почти все остатки древнего строительства говорят о тщательной шлифовке камня; необработанные блоки среди них встречаются сравнительно редко). Высота плит — примерно два с четвертью метра, толщина — пятьдесят сантиметров. Ширину, к сожалению, измерить невозможно, так как плиты лишь на несколько сантиметров выступают из стены. Они стоят как бы лицом друг к другу. Расстояние между ними так мало, что только Эрнст Курциус может просунуть свои тонкие руки в узкую щель и нащупать на одной плите выпуклость юношеской груди, а на другой — что-то похожее на палку или, скорее, на булаву.

Хуманн поспешно и в то же время обстоятельно, тщательно подбирая слова, рассказывает о подобной же большой плите, которую доктор Раллис, к сожалению, отослал в Константинополь, и о той, которая была превращена в грубые лестничные ступени.

— Это все составляло одно целое, — высказывает свое мнение Хуманн (и даже не предполагает, что этой смелой и пока недоказанной гипотезой он чувствительно задевает ученых, осторожных в своих выводах), — и скорее всего, было большим фризом храма, наверняка святилища Афины Полиады. Этот храм, видимо, находится где-то поблизости.

И вот — какой срам! — он, как озорник-мальчишка с северных окраин Берлина, засовывает два пальца в рот и пронзительно свистит. Словно фокусник, он вызывает своим свистом полдюжины турок в синих брюках с ломами и тяжелыми молотами, которые под аккомпанемент дикой турецкой тарабарщины начинают крушить стену.

Уже через несколько минут становится ясно: то, что казалось стеной, по сути дела, вовсе и не стена, а оборонительный вал из слежавшихся камней, от которого здоровые мужчины с огромным трудом отбивают такие крохотные кусочки, что Курциус вспоминает одну старую легенду, согласно которой птица отклевывает каждый день по кусочку от горы, но к тому времени, когда от нее уже ничего не остается, проходит всего лишь одна секунда вечности.

— Оставьте, дорогой друг, — говорит он, — понадобятся недели или, по крайней мере, несколько дней, чтобы освободить обе плиты. Столько времени мы уже точно не сможем здесь простоять. Вы получили так много зданий от нас, что одним больше или одним меньше — уже не играет никакой роли. Пусть предполагаемые рельефы спокойно извлекут из стены. Потом вы отправите их в Берлин. И каждый день точно записывайте, сколько денег вы израсходовали на оплату рабочим. Я думаю, мне не надо вам напоминать о том, что это не должна быть слишком большая сумма. Может быть — я говорю «может быть», — господин Хуманн, вы и правы. Возможно, когда-то существовал большой рельеф, изображающий битву, и если это было действительно так, то вы как раз тот человек, который может его найти. Agathē tychē, господин Хуманн! Но теперь, мне кажется, мы можем, наконец, спуститься вниз и немного помыться, чтобы затем посвятить себя несомненно отличному ужину госпожи Гук.

Слегка разочарованный, Хуманн отпускает рабочих и следит за спускающимися впереди него гостями. Что он может возразить великому Эрнсту Курциусу?!

На следующий день Хуманн показывает археологам Нижний город, орхестру театра, которая, к сожалению, превратилась теперь в оживленную мастерскую по изготовлению турецких надгробных камней. Потом он демонстрирует им Мальтепе, холм сокровищ, который Павсаний называет тумулом Авги. Много лет назад, как сказал доктор Раллис, уже один раз был открыт замурованный проход — дромос, но путь в погребальную камеру не обнаружили, и ров опять засыпали. Теперь Хуманн пытался открыть его снова. Все последние дни его рабочие выкапывали проход, чтобы уважаемые гости стали свидетелями важного события: находки подлинного хода к погребальной камере. Но к этой пятнице могила не была раскрыта. Когда проход длиной семьдесят метров и шириной три раскопали до конца, нашли дверь и три сообщающиеся друг с другом погребальные камеры с общей передней комнатой. Но, во-первых, они оказались в центре холма, а во-вторых, были пусты, как всегда пусты, словно Хуманн работал на никем не тронутой земле.

— Может быть, это величественная царская могила, — говорит Курциус, — и именно времени Атталидов, но такого типа, который мы увидели только здесь. Они, наверное, делались столь сложно для того, чтобы вводить в заблуждение грабителей, и так как этот вход ведет лишь в пустую камеру, то другой, вероятно, открывает дорогу к гробницам. Жаль, что вы не нашли правильный путь. Но все равно, это был очень интересный день, за который мы вам весьма благодарны, господин Хуманн. В заключение хочу задать вам один вопрос: я не без удивления наблюдал, что здесь, как и наверху в крепости, вы смело производите раскопки — неужели ваша лицензия действует на всю территорию вокруг Пергама?

— Я не понимаю, какую лицензию вы имеете в виду?

— Как какую? Разрешение на раскопки и ничто другое!

— Но, господин тайный советник, об этом я даже не думал, да здесь вообще никто не думает. И я не хочу, чтобы кто-нибудь чинил мне препятствия!

— Все-таки, господин Хуманн, порядок есть порядок, и если ваш друг, великий визирь, оставит после себя наследника, который уже не будет так к вам благосклонен, у вас начнутся серьезные неприятности из-за вашего, пардон, самоуправства. И так как мы с вами заключили сделку и вы в будущем должны работать на наш музей, надо соблюсти все требования закона. Вы понимаете, мы тоже не хотим иметь неприятности. Вы даже не подозреваете, как любопытны газеты и придирчивы разные партии. Поэтому вам лучше вовремя позаботиться о лицензии. Сразу, как только вернусь, я переговорю с министром и извещу вас о результатах.


В субботу, после праздничного обеда, в приготовление которого фрау Гук вложила все свое искусство, ученые господа завершили свой визит. Хуманн и, конечно, его кавасс проводили их до турецкой деревни на заливе Элеи, где на каком-то дворе ученым показали полузарытую плиту с греческой надписью, которая, к сожалению, была значительно повреждена. Курциус и Гельцер, ползая на коленях, целый день снимали с нее копию и переписывали текст. После этого они поспешили на ближайшую железнодорожную станцию Кассаба, чтобы успеть на поезд до Смирны.

Хуманн с некоторым разочарованием едет домой, отправив вперед своего кавасса и лошадей. Не все вышло так, как он задумал. Но все-таки грудь его переполняет безмерная радость. Наконец-то он нашел людей, которые его понимают, наконец-то могут воплотиться в жизнь его мечты, которые пока оставались лишь планами и пожеланиями. И теперь он, дилетант, а может быть, даже и фантаст, уже не один, за ним стоит наука его отечества, и когда-нибудь его находки выставят в Берлинском музее. Они будут вдохновлять тысячи посетителей так же, как до тех пор вдохновляли только его одного.

Глупо, конечно, обстоит дело с лицензией. Не преувеличивает ли здесь Курциус? Разумеется, около Штееле нельзя раскопать даже самую скромную урну, не испросив разрешения у советника или у того, кто там этим ведает. И каменный топор, который Хуманн нашел — да, когда же это было? кажется, в шестнадцать лет, — он ведь тоже не оставил себе, а послушно отдал в гимназию.

И, наверное, топор еще сегодня лежит там с приколотой к нему пожелтевшей бумажкой: «Дар гимназиста младшего класса К. Хуманна». Однако там совсем другое дело. Там Германия. А здесь — Малая Азия, Турция. Конечно, турки — хорошие люди, с ними жить можно, а некоторых из них он даже очень любит. Но они должны быть благодарны немцам за то, что те так много для них делают. Строят шоссейные дороги, например. А он, Хуманн, собирает на их территории древние вещи. Ну и что из того? Что они делают со своими древностями, видно хотя бы по печам для обжига извести. Эти печи не беспокоят ни каймакама, ни вали, ни министра. Они должны радоваться, что другие спасают сокровища древности! Лицензия? Значит, часть находок нужно отдавать им, работать половина-наполовину. Немцы строят у них, платят им, кормят массу людей, а потом придут эти парни из Косполи, которые не пошевелили ни одним пальцем, и, любезно улыбаясь, заберут половину трофеев или даже две трети. Какая вопиющая несправедливость! Следует как-нибудь изложить эти соображения Курциусу. Теперь, после проведенных вместе дней, Курциус перестал быть для Хуманна недосягаемой звездой, а стал его союзником, даже другом. Стоп! Может быть, не следует спешить. Еще есть время. Под грузом своих многочисленных дел Курциус, вероятно, забудет о разговоре по поводу лицензии. Надо ждать. И на свой страх и риск, но активнее, чем до сих пор, во много раз активнее, нужно продолжать поиски. В Пергаме никто не будет возражать. Было бы просто смешно, если бы кто-либо попытался воспрепятствовать ему, Хуманну!

Хуманн откашлялся, дал своему уставшему коню шпоры и запел хриплым басом песню Шиллера о наезднике, скучающем в вечерних сумерках, подернутых синевой. Так он ехал, направляясь к крепости на горе, поднимающейся далеко впереди из равнины Каика.

Глава третья

После отъезда ученых, на той же неделе, Карл Хуманн начинает раскопки в крепости. Эти работы он проводит уже не как любитель или частное лицо, а как уполномоченный королевских музеев, как поверенный археологической науки. Он вербует нескольких опытных рабочих, получает из Смирны нужные инструменты и поднимается в крепость, к византийской стене.

Но стена долго и упорно сопротивляется, не желая выдавать свои сокровища, которые она хранила более тысячи лет. Она сложена так плотно и прочно, что каждый кусочек приходится выламывать с помощью клиньев тяжелыми молотами. И, пожалуйста, поосторожней с плитами. Долбить надо на безопасном расстоянии от них, чтобы ничего не разрушить. А когда плиты будут освобождены, их поднимут лебедкой и аккуратно уложат на постель из сена.

Эта работа оказалась во много раз труднее, чем можно было предполагать, особенно потому, что ни Хуманн, ни его люди не имели никакого опыта в подобном деле. С середины октября до конца ноября зарядили дожди, работа застопорилась, и в течение всех этих недель выдалось только несколько неполных рабочих дней. Но, наконец, задача была выполнена: обе плиты вновь сверкают на солнце Малой Азии, для которого они и были когда-то созданы. Если бы Хуманн не боялся насмешек, он сел бы сейчас рядом с плитами и заплакал. А так ему оставалось только, ссылаясь на этот паршивый ветер, который надул песку в глаза, время от времени вытирать их рукавом. Спустя некоторое время он внимательно осматривает свои трофеи. На одной, к сожалению лишь наполовину сохранившейся плите, изображен умирающий, опускающийся на землю юноша, на другой — старик, который пытается защититься щитом от поднятой над его головой палицы. Может быть, это палица Геракла? В качестве третьего фрагмента меньшего размера, но, несомненно, относящегося к целому, сюда можно добавить еще отлично изваянную лошадиную ногу. Но почему же эти фигуры, выполненные в стиле, приближающемся к барокко, так огромны, с такой мощной мускулатурой, почему в их расположении так явно прослеживаются диагонали?

Но чтобы разобраться во всем этом, надо быть (как он уже говорил) историком искусства и намного основательнее знать античность. Может быть, в стене замурованы еще и другие плиты, которые связаны с уже найденными общим сюжетом? И надо, конечно, искать дальше. У Хуманна от нетерпения чешутся руки. Скорее сносить стену! Он хочет кричать, хочет немедленно действовать. Но этого Хуманн не может. Не из-за дурацкой лицензии, которую здесь, на горе, никто так и не спросил. Он не хочет превышать задание Эрнста Курциуса. Эти две плиты (вернее, как выяснилось, полторы) он должен был спасти и отправить в Берлин. Но Курциус, надо думать, не будет мелочным и обрадуется, если получит еще что-нибудь кроме плит: каменный рельеф, украшенный изображениями военных трофеев, надпись, два кусочка от маленького фриза со львами, которые он выпросил у одного турка, надгробный камень с изображением всадника, великолепный фриз с грифонами, небольшую ионийскую капитель, стелу с надписью, сидящую женскую фигуру из блестящего белого мрамора, чуть больше натуральной величины, одетую, но без головы, рук и ног, столб длиной примерно полтора метра из зеленого мрамора, пифос, более чем в три обхвата. Можно и еще кое-что купить. Когда Хуманн уверен в пергамском происхождении какой-нибудь вещи, он, недолго думая, берет ее: изделия из терракоты, несколько горстей монет Атталидов и римских императоров, коробочка с изящно выполненными геммами. Только один предмет пока еще недоступен для него: плита из мрамора с изображением винограда, слив, желудей, инжира, а также пальм и лавра, размером около квадратного метра. К сожалению, она хранится в мечети, и имам не хочет ее отдать, так как считает греховным продавать что-либо неверным. Но, может быть, ему просто нужно дать хороший бакшиш кроме предложенных десяти фунтов? Или он всерьез считает это грехом? Ну, тогда Хуманн разыщет муфтия или кадия: они должны будут, ссылаясь на Коран, доказать, что мечеть не может отказываться от хороших доходов. Рельефы захватили все существо Хуманна, и он все чаще приходит к мысли, что они составляют части большого фриза, изображающего битву.

Ну, посмотрим, что будет дальше. Теперь же следует продолжить топографические съемки, которые пришлось отложить из-за дождей и о которых он даже не вспоминал в те прекрасные дни, когда удавалось обнаружить какую-либо находку и надо было отбивать ее молотом. А завтра он начнет съемки, чтобы в Берлине оценили его заслуги и ни в коем случае не забыли о том, что там, в Малой Азии, существует Пергам и в Пергаме работает человек, имя которого Карл Хуманн.

План будет отличным, вернее, не план, а планы, так как невозможно уместить на одном, даже очень большом листе весь город. Начинать следовало с горы и крепости. Нужно начертить все развалины стен, которые выступают из-под земли. Хуманн представляет себе, как разными цветами можно обозначить различные периоды: Атталидов, римской империи, византийский и турецкий. Затем наступит очередь древностей в городе. Здесь Хуманну улыбнулось его личное счастье, счастье первооткрывателя. Около западных ворот театра он обнаружил начало прохода, до сих пор никем не замеченного. Этот значительно разрушенный проход, поддерживаемый дорийскими полуколоннами, идет из города в западном направлении. Иногда след его исчезает, по стоит сделать небольшой подкоп или просто простукать землю железной палкой, как сразу же можно найти его продолжение. Расстояние между полуколоннами примерно два с половиной метра, ширина прохода должна быть около четырех метров. Следовательно, уже то, что удалось открыть, необычайно важно. Когда шуткой, а когда и грубым словом Хуманн успокаивает крестьян, на полях которых идут работы по расчистке прохода. Ио вот он неожиданно кончается на расстоянии получаса ходьбы от города, в прекрасной местности, богатой водой и зеленью. Кроме того, отсюда открывается отличный вид. Сверху из древнего канала гигантской дугой низвергается в бассейн водопад. Здесь же поблизости видны развалины какого-то круглого римского сооружения. И еще много интересного скрыто в земле.

Долго сидит Хуманн на обломке наполовину ушедшей в траву капители, погруженный в глубокие размышления. Аркада свидетельствует о том, что в древности по ней шло напряженное движение. Вдруг ему приходит в голову, что здесь (а не в Красном портале) находился храм Асклепия. Именно здесь и был когда-то известный многолюдный курорт, вроде Эпидавра или Коса. И не случайно выдающийся врач античного времени Гален происходил из Пергама. Радостно вычерчивает Хуманн круглое сооружение и уверенным почерком, без излишней скромности и без всяких сомнений, свойственных ученым, подписывает: храм Асклепия.

Проходит не один день и не одна неделя, Пока все планы, наконец, не переводятся на чистовики. Ведь внештатный и бесплатный сотрудник королевских музеев в Берлине имеет еще и свою основную работу и лишь в свободное время может заниматься посторонними делами, которые он охотно сделал бы главными.

Наконец, по прошествии нескольких месяцев, он погружает крупные находки на двуколку, запряженную буйволами, и везет их в Смирну к немецкому консулу доктору Люрсену. Все мелкие вещи и планы уже давно отправлены почтой и вызвали в Берлине бурю восторгов. Тем более что отправитель четко написал Курциусу: «До сих пор правительство еще не понесло никаких расходов, и все, что я собрал, предназначено для правительства и является его полной собственностью».

Можно было бы охотно и с благодарностью воспринимать последнюю часть этого письма, но Курциус точно знал, что первая его часть не совсем верна. Конечно, опытный Хуманн, умеющий обращаться с людьми, покупает произведения искусства во много раз дешевле, чем музеи, и зачастую продажная цена измеряется всего лишь чаевыми. Но помимо затраченного личного времени — оно так и останется затраченным ad maiorem patriae gloriam[32] — ему приходится платить рабочим, строить и оплачивать салазки, на которых он перевозил блоки и все крупные вещи из крепости к своему дому и потом в Смирну. Наконец, он же не миллионер, как Шлиман, а живет на свой заработок. (А Шлиман, размышляет Курциус, даже и не подумал подарить хотя бы одну маленькую вещицу из своих коллекций. Он все оставляет для себя!) Надо, следовательно, подумать, как посущественней отблагодарить Хуманна, потому что даже самые горячие выражения благодарности в письмах тут могут оказаться недостаточными. Но почему же Хуманн так великодушен, откуда у него такая широкая натура, отчего его щедрость превышает его возможности? Из чистой любви к делу? Из чистого патриотизма? И это тоже несомненно. Но не было ли у него других мотивов?

Ну, до поры до времени мы можем быть спокойны, ведь помимо неоценимых богатств, поступивших в антиквариат и отдел скульптуры, пребывание Хуманна в Малой Азии — самый крупный выигрыш. Хуманн выполняет каждое наше желание.

И в Пергам пошли письма. 8 октября 1871 года, Курциус: снять отпечатки надписей в Кыркагаче; 19 декабря 1871, Курциус: определить точное положение римского межевого столба; 30 января 1872, Курциус: где проходила в древности дорога Эфес — Магнссия? Проверить надпись, которая хранится в частной коллекции Хуманна; 31 января 1872, Регли: посмотреть и проверить план Эфеса; 19 февраля 1872, Курциус: сфотографировать храмовые рельефы; 11 марта 1872, Адлер: снять план раннехристианской церкви в Пергаме; 19 марта 1872, Курциус: как проходила в древности дорога из Эфеса в Айдын? 16 апреля 1872, Курциус: снять копию надписи из Силедика, навести все возможные справки о Кыркагаче; до какого места река Каик была судоходна в древности? Остались ли где-нибудь следы пристани? 17 сентября 1872, Курциус: Пергам был известен своими терракотами, мы охотно приобрели бы их побольше; 8 октября 1872, Курциус: в мае 1873 я хочу совершить путешествие в Ассос с познавательными целями, прошу произвести разведку местности; 31 декабря 1872, Курциус: произвести съемку Филадельфии.

Хуманн тщательно, точно и быстро выполнял все поручения. Но охотно ли? Всегда ли охотно? Если только просмотреть «программу» этого года, то в ней уже и речи нет об одолжениях. И можно задать себе вопрос, когда же он находит время выполнять свои собственные обязанности инженера? Может быть, он рассчитывает на многократно упоминаемую благодарность отечества? Нельзя сказать, чтобы оно оставило его без внимания. В декабре 1871 года, во время торжественного заседания Берлинского археологического общества в честь Винкельмана, Курциус упоминает о заслугах Хуманна.

В январе 1872 года по настоянию Курциуса Хуманна избирают членом Германского археологического института. В феврале 1872 года «Дойче бауцайтунг» публикует «Очерки о путешествии по Ближнему Востоку» Адлера, в которых автор также отмечает Хуманна. В июле 1872 года по рекомендации наследного принца, перед которым ходатайствовал Курциус, инженер получает орден Короны IV класса.

Все это, несомненно, радует Хуманна — ведь он теперь уже не посторонний, а всеми признанный, хотя и внештатный, сотрудник, отдающий свои силы отечественной археологической науке. Доволен ли он этим? Конечно. Признание и уважение — это прекрасно, но возможность работать на благо любимой науки — еще лучше. И именно это является больным местом в его переписке с берлинцами. Редкие монеты, которых у них еще нет, в Берлине берут с удовольствием, восхищаются и золотой иголкой-змейкой и неповторимыми формами пергамских изделий из терракоты, превознося при этом до небес заслуги своего археолога на посылках. Это все так. Ну, а как же в отношении того, что было для него особенно важным? А гора с крепостью? Византийская стена? Продолжение фриза с изображением битвы? Но на это ухо его друг Курциус что-то туговат, тут он больше говорит, чем делает.

Хуманн понятия не имел о том, кто чем ведает там, в Берлине. Но если бы он и знал, то все равно не смог бы определить степени компетенции различных должностных лиц. Курциус был директором Антиквариата, то есть собрания небольших произведений искусства. Директором же Отдела скульптуры, где теперь находились крупные находки Хуманна, был Бёттихер. И как Курциус вежливо, но решительно отклонил бы попытки Бёттихсра критиковать ту или иную вазу, гемму или монету, так и Бёттихер не позволил бы Курциусу вмешиваться в вопросы, касающиеся скульптуры.

Кроме того, Курциус не очень-то хорошо относился к Бёттихеру. Здесь уже ничего не поделаешь. Курциус, хотя и почтительно подчеркивает, что многому научился у старика, в то же время замечает, что тот с возрастом стал весьма странным и с ним уже невозможно работать. Бёттихер к тому же неспециалист. Он был прорабом на строительстве, землемером, начальником строительства, геометром. Будучи другом Шинкеля, он становится сначала преподавателем, а потом руководителем художественной школы при императорской фарфоровой мануфактуре. Он модернизировал ткацкий станок (прусское государство выкупило его изобретение за тысячу талеров), потом, в 1844 году, в возрасте тридцати восьми лет стал архитектором, профессором и членом Академии искусства, десятью годами позже Бёттихер работал в качестве ассистента художественной галереи, где была собрана скульптура. Затем, после того как он написал свой трактат «Тектоника эллинов», основополагающее исследование для изучения греческого строительного искусства, его назначают директором этой галереи.

Бёттихер вообще не интересовался Пергамом и не оценил по достоинству присланные ему плиты. Под скульптурой он понимал красивые, целые статуи, точно датированные, по возможности принадлежащие художникам с громкими именами (хотя это, конечно, трудно было гарантировать), которые каждому будут понятны. Молящийся мальчик в Сан-Суси — это хорошо. Аполлон, Афродита — отлично. Но что скажут их величества (в случае, если они когда-нибудь посетят музей), если в зале выставить несколько плит, сильно пострадавших от времени: здесь одно колено, там грудь и между ними разбитый половой орган. И никто, даже сам господин директор не смог бы ответить на возможный вопрос: что это, собственно говоря, значит? Немыслимо! Фриз с грифонами в музее уже есть, хотя всего лишь из гипса, а у статуи даже нет головы, и, хотя фигура достаточно массивна, она не имеет никакого вида. А раз так, в сторону все эти плиты, весь хуманнский хлам в подвал, в запасник!

— Напишите при случае господину тайному советнику Курциусу, что мы получили эти плиты, дорогой господин доктор, — говорит Бёттихер одному из своих сотрудников, — но только не старайтесь быть слишком учтивым. Иначе с помощью этого чудака из Пергама он завалит нас подобными обломками, а склад уже и сейчас переполнен. Не забудьте передать привет от меня, а потом пусть мой заместитель подпишет письмо. И достаточно. Господин инженер Хуманн! Этого нам только не хватало. Вначале Шлиман со своими троянскими фантазиями, а теперь еще и инженер — строитель дорог! О tempora, о mores![33] Если мы не будем бдительны, то скоро вся археология обмельчает и перейдет в руки дилетантов. (Сам-то Бёттихер уже почетный доктор и, следовательно, не дилетант!) Ужасно! Если бы не строжайшее запрещение врача, я выпил бы сейчас большой бокал коньяка. Итак, закончите это дело, а если Хуманн вздумает упорствовать и станет писать сам, то просто подшейте его письма в дело. Понятно?

— Конечно, господин доктор.

Но Хуманн, естественно, не пишет в музей, он по-прежнему обращается к Курниусу и в это время не имеет никаких причин обижаться. Ведь он получил «Известия» Берлинской академии наук со статьей о топографии Малой Азии, где опубликованы его съемки Пергама. И радость увидеть свою первую публикацию, да еще в таком солидном издании, уравновешивает некоторую досаду. Хуманн уверенно идет к своей цели.

Весной 1873 года над Пергамом разразился проливной дождь, и, когда Хуманн спустя несколько дней поднялся в крепость, он увидел, что потоки воды обнажили в византийской стене угол плиты с продолжением фриза. Плита имела те же размеры, что и найденные раньше, а на фризе изображен морской конь или морской кентавр. Но откопать эту плиту оказалось так же трудно, как и другую, видневшуюся за ней.

Хуманн сгорает от желания продолжать работы, но теперь он уже не так смел, как раньше; бурно разросшийся сорняк сомнений стал заглушать в нем надежду, мужество, жажду творчества.

С одной стороны, он имеет прекрасные и отлично сформулированные предложения, вышедшие из-под пера Курциуса (Хуманн аккуратно собирает все его письма). «Вы можете быть уверены, что я делаю здесь все, чтобы укрепить хорошие отношения между Берлином и Пергамом». — «Мне просто неудобно принимать выражения такой большой и незаслуженной любви». — «Я горжусь тем, что в Вашем лице нашел такого энергичного и удачного представителя наших интересов на классическом Ближнем Востоке». — «Пусть и далее мы будем так же тесно сотрудничать во имя прекрасной, благородной цели». — «У Вас славная миссия пробивать дорогу между Германией и Малой Азией. Ваше имя уже вписано в историю немецких исследований». — «Мы собираемся учредить здесь Пергамский музей, который будет носить Ваше имя и покажет людям, сколько может сделать хороший немец с чистым сердцем и умной головой для своего отечества». Это последнее письмо датировано концом января 1873 года, и Хуманн читает его с тяжелым чувством. В свое время он как-то не особенно любил филологов, потому что они очень часто смотрели на него, нефилолога, сверху вниз. Потом, конечно, обстоятельства изменились, и Хуманну стало казаться, что они относятся к нему как к равному. Великий Курциус, например, обращался к нему со словами «дорогой друг», а сам Хуманн мог спокойно и безнаказанно писать вместо «глубокоуважаемый господин тайный советник» просто «уважаемый господин Курциус» или «дорогой господин Курциус». Но теперь Хуманн опять с недоверием смотрит на филологические упражнения Курциуса, смущенный последним сообщением. Не скрывается ли издевка за этими красивыми фразами? И как согласовать сообщение Курциуса с содержанием всех его писем за прошедшие полтора года? Особенно удивительно упорное молчание в отношении главной просьбы Хуманна: о больших рельефах. «Если я не пишу Вам ничего о скульптуре Пергама, то только потому, что в данном случае у меня нет своей собственной точки зрения; другое дело — присланные вами предметы античного искусства». — «…из вещей, полученных нами из Смирны, можно использовать для музея лишь половину монет». — «Но Вы можете быть уверены, что мы рады всем скульптурам, поступающим для нашей коллекции, за исключением тех, которые представляют собой непонятные обломки (вот здесь-то он точно имеет в виду плиты!)». — «У нас на складе обломков мраморных предметов уже больше чем надо».

Да, это печально, так как этими обломками исчерпываются возможности Хуманна. По крайней мере, пока. Пока он может предлагать только disiecta membra[34] (ну, вот и он уже стал правильно и к месту употреблять латинские выражения, так же как филологи!), но Хуманн по-прежнему уверен, что найденные им disiecta membra важнее для истории античного искусства, чем неповрежденная и прилизанная «прекрасная» копия позднего императорского времени.

Печально, очень печально. Он не может забыть одну фразу из письма от 11 июня 1872 года. Курциус писал, что в Малую Азию для транспортировки древностей придет судно императорского морского флота. «Нужно найти такое место на побережье, где можно было бы отыскать и погрузить на судно какие-нибудь прекрасные предметы древности. Лучше всего Для этого подходило бы южное побережие Малой Азии, например Линия». А Пергам? Его крепость полна ненайденных сокровищ! Разве автор письма не убедился в этом сам? Или он уже все забыл? Видимо, так, потому что через месяц Курциус вновь возвращается к плану разведки побережия от Ассоса до Ликии и, когда вспоминает при этом о морском порте Дикили, бросает лишь короткое замечание: «В Пергаме, наверное, ничего?» Вопросительный знак смотрит Хуманну прямо в лицо.

Не закрывая рта, он рассказывал о Псргаме и писал о нем до онемения пальцев, и вот результат: «В Пергаме ничего?» Где же тогда, как не в Пергаме? Ему хочется отправить орден и пожалованную ему Археологическим институтом грамоту вместе с двумя ироническими, почти грубыми письмами в Берлин. Но Хуманн не делает этого. Оба письма остаются у него. Он по-прежнему собирает древности и по-прежнему пишет вежливые или не очень вежливые письма, на которые в большинстве случаев не получает ответа.

И вот Хуманн едет в Германию, чтобы навестить семью и сделать предложение Луизе Вервер из Вестфалии, своей первой юношеской любви. Из газет он узнает, что господин тайный советник Курциус прибыл в Висбаден, чтобы набраться сил для путешествия в Италию и окончания первого тома своей «Греческой истории». Хуманн не может больше оставаться в родном городе. Сломя голову он едет в Висбаден и сразу с вокзала направляется в фешенебельный отель, где остановился Курциус. Господина тайного советника нет в отеле. Хуманн не застает его и во второй и в третий раз. Но благоприятный (или неблагоприятный?) случай сталкивает их на прогулке. И теперь Курциус уже не может уклониться от разговора. Правда, и сейчас он не сказал того, что думал. А думал он о том, что, будучи заражен восторгом Хуманна и очарован обстановкой и прекрасным свежим воздухом Пергама, немного переоценил находки и что господин директор Бёттихер, наверное, прав, считая присланные инженером плиты как с художественной, так и с исторической точки зрения незначительными. И с благосклонной улыбкой он советует молодому уважаемому другу не преувеличивать значения каждой своей находки и кроме того…

— Как это ни печально, дорогой господин Хуманн, но Мне следует сказать вам чистую правду. У нас пока нет ни времени, ни денег для вашего любимого Пергама. Пергам ваш конек, и никто не сможет понять вас так хорошо, как я. Ведь у меня тоже есть свой конек, с лета 1838 года, когда я путешествовал по Греции. Это — раскопки Олимпии. Эту мысль я пытался привить своему ученику, нынешнему наследному принцу, и она долгое время была для меня Ceterum censeo[35]. Сейчас, через тридцать пять лет, мой план, кажется, близок к осуществлению. Между нами говоря, в марте я отправляюсь в Афины, чтобы закончить там предварительные переговоры. И я очень горд и счастлив тем, что могу не только осуществить свою юношескую мечту, но и заложить опору нового здания, которое призвано претворить в жизнь идеальные стремления германской империи в области науки. Наследный принц в восторге от этого дела. Дай бог, чтобы оно удалось!

Взволнованный, он замолкает. Против таких аргументов Хуманн ничего не может возразить. Озадаченный и разочарованный, он молча прощается. Смерть одного — хлеб другого, думает Хуманн. По нет. Не будет смерти. Ни в коем случае не сдаваться. Нужно только освободиться от всех других дел и не строить больше дорог для великого визиря. Надо найти возможность безраздельно посвятить себя Пергаму. Если не с археологами, то без них или, если хотите, даже против них. Но откуда взять средства? «Может быть, позднее», — сказал Курциус. Но это слишком маленькое утешение, а слова «может быть» означают «невозможно». Да, позднее, но не «может быть», а совершенно точно. Это говорю я, Карл Хуманн. Только нельзя опускать голову, дружище! Только не уступать. И ждать Тюхе. Когда-нибудь она вновь тебе улыбнется.

А пока в свой дневник раскопок (Хуманн ведет его образцово, хотя и не имеет образца) под номером 1397 он заносит маленький кусочек львиного фриза и пишет ß столбце «способ получения» (имея в виду приобретения музея) прежнюю фразу: «Подарено К. Хуманном». 26 февраля 1873 года он посылает свой последний инвентарный список античных предметов в консульство. Среди них значатся: два рельефа «от фриза храма Минервы», как он все еще его называет; небольшого размера рельеф (как выяснилось позднее, от фриза Телефа); надписи; архитектурные детали и фигура сидящей женщины — всего девять предметов. К этому он добавляет свое завещание (впоследствии потерянное) относительно раскопок в Пергаме. (Раскопки крепости на горе! Разрешение на вывоз! Монополия для Пергама!) Все это он писал, будучи уверен, что все его труды были напрасны и сам он более не увидит Пергама.

Но Хуманн не собирается строить и шоссейные дороги, хотя и находится перед финансовым крахом, возможно даже уже начавшимся. Строительство, которым Хуманн руководит, прекращается, так как правительство больше не оплачивает его справедливых счетов. Он продает свой дом в Пергаме и переселяется в Смирну. Все, что еще осталось в его частной коллекции, он берет с собой и передает консульству. Кажется, что под его пергамскими приключениями подведена итоговая черта.

Пока что Хуманн должен позаботиться о себе и своей молодой жене, и он может это сделать без особого труда. Как он однажды оказал? Что в Леванте его все знают как облупленного? Предложения произвести межевание или топографическую съемку так и сыплются на него со всех сторон. Но это не может обеспечить его существование. Гораздо большие доходы приносит ему торговля местным наждачным камнем. Хуманн живет так же, как раньше, и может жить еще лучше, но, вопреки своему завещанию, он не в состоянии забыть прежних стремлений.

Весной 1874 года в Смирну приезжает доктор Густав Гришфельд, немного известный Хуманну по путешествию Курииуса. Однажды в субботу, вернувшись домой после тяжелой работы, Хуманн застает его на кухне у фрау Гук и слышит, как он читает с сыном Гуков Тобиасом «Илиаду» (мальчик переводит гораздо свободнее, чем гость!).

Появление Гиршфельда было для Хуманна лучом света, рассеявшим тьму. И хотя Гиршфельд — чиновник, не обладающий большой властью, Хуманн решил использовать его, все-таки не желая порвать все связи с прошлым увлечением и собираясь двинуть дело вперед. Стоило Хуманну поздороваться с молодым ученым, как поток турецких слов обрушивается на Тобиаса, который быстро и не без удовольствия убегает.

— Итак, мой дорогой, — говорит Хуманн удивленному Гиршфельду, — мы начинаем послезавтра утром в пять часов. А завтра оседлаем лошадей и двинемся в Пергам. Мальчик все подготовит. Вы читали мое письмо? Нет? Как только я нашел последнюю плиту, за ней стала видна еще одна. Я оставил ее на месте, потому что вечное молчание Берлина, не желающего отвечать на все мои вопросы и предложения, обескураживало меня. Но теперь пришли Вы. Теперь все будет хорошо. Черт возьми, как я рад, что вы здесь!

Гиршфельд так смущен, что мягкое кресло кажется ему доской факира, утыканной гвоздями. Он приехал в Смирну совсем не ради Пергама, а хотел лишь использовать время до начала раскопок в Олимпии, чтобы посмотреть Малую Азию, особенно Эфес. К Хуманну же он пришел как к хорошо знающему страну человеку, чтобы навести кое-какие справки и попросить содействия. Он думает, как все это сообщить Хуманну, как не обидеть ребенка, у которого забираешь игрушку. «Эх, лучше не делать этого вообще, по крайней мере, сегодня, потому что при своем темпераменте этот парень может здесь все разнести вдребезги, не пощадит и меня, если я вылью на горячее железо его счастья холодную воду разочарования. Время — лучший советчик. И хотя, по известному всем мнению Бёттихера и Курциуса, от плит мало толку, мы можем все же выкопать эту штуку. Может быть, одновременно найдем и что-нибудь получше, а если все это будет очень скучно, я скажу ему, что мне необходимо срочно ехать дальше в Эфес».

Через день оба они с утра стояли на крепостной горе, а через два дня отрыли новую плиту, фриз которой дополнил найденное ранее изображение умирающего юноши.

Хуманн необыкновенно счастлив: ведь найденная плита подтверждает его теорию о существовании большого, связанного единым сюжетом художественного произведения.

— Надо снести всю стену, Гиршфельд, — кричит он. — Она длиной не менее трехсот метров и только кажется короче из-за поворотов, очерчивающих крутой склон. Я измерил ее точно. Для этого понадобится несколько месяцев, если, ко-неч-но, не удастся раздобыть инструмент получше. Знаете что, Гиршфельд? Мне все больше кажется, что там, в Берлине, со мной совсем не хотят иметь дела. Я же не филолог и не доктор, а только инженер, а этого для господ профессоров филологии в Берлине, конечно, недостаточно. Видимо, они считают, что я нахожу древности, которые не соответствуют моему званию. Старик Бёттихер основательно подзабыл, что сам-то он тоже неспециалист, но вы занимаете совсем другое положение. Вы настоящий археолог, вас слушают. Возьмите на себя Пергам. Я подарю его вам со всем тем, что находится вокруг и лежит в нем самом. Боже мой, меня же интересует только дело — не слава! Мне вовсе не нужно имя в ученом мире, мои дороги будут говорить за меня, даже — когда я умру. Займитесь этим, черт возьми! Я гарантирую, что вы станете знаменитым человеком!

Гиршфельд готов отвергнуть это предложение. Сейчас, по сути дела, следовало бы сказать о необходимости ехать в Эфес. Но с ним случилось то же, что в свое время с Курииусом: он заражен воодушевлением Хуманна и отказывается от спасительной уловки с Эфесом. Но все же — каким-то образом надо разъяснить положение. Робко, как описавший у товарища школьник, пойманный на месте преступления учителем, Гиршфельд, признается, что приехал сюда не ради Пергама, а только за тем, чтобы провести время до начала раскопок в Олимпии.

— Олимпия, опять Олимпия! Это Курциус мне уже рассказывал! Я не понимаю, что вы все хотите найти в Олимпии. Ну, конечно, она была когда-то центром греческой мысли и греческой жизни, но что там есть теперь! Все произведения искусства утащили еще древние римляне, а что они при этом забыли, вам опять-таки не достанется. Все получит греческое правительство. Идеализм сам по себе, конечно, хорош, но я-то вам предлагаю не теоретическое исследование и не бесславные находки, а целую гору произведений искусства для ваших — пустых музеев! Как вы не хотите этого понять!

— Господин Хуманн, может быть, вы и правы, но не думаете ли вы, что науку больше интересует не обладание какой-либо вещью, а исследование, написанное в связи с ней? Играет ли здесь большую роль сама находка? Так ли важно, у кого она? Для археологии все равно, останется ли найденное произведение искусства, тысячелетия пролежавшее в земле, в Пергаме или оно будет выставлено в Константинополе, в Афинах или в Берлине. А для нас, археологов? Допустим, я нашел бы в Олимпии оригинал Фидия или Праксителя. Я бы ни в коем случае не сунул его в карман и не стал бы создавать частный музей. Мне все равно, где его выставят, потому что если я захочу увидеть оригинал, я могу поехать куда угодно. Идейное владение вещью в данном случае — честь для нас. Разве не равносильна материальному обладанию возможность подарить нашему времени исчезнувший экземпляр античного искусства? Мы — ученые, а не крупные землевладельцы, которые продают своим соседям несколько моргенов земли, лишь бы выправить линию границы. И мы не генералы, начинающие войну ради области, без которой и так можно было бы хорошо прожить. Извините, если я горячусь больше, чем надо, но именно теперь в Берлине я наблюдаю, как политика музеев начинает приобретать опасное сходство с внутренней и (внешней политикой правительства и как часто музеи ради желания владеть чем-либо забывают о необходимости служить науке. Поэтому я и радуюсь договоренности о раскопках в Олимпии, так как, проводя их, можно служить науке, а не искать возможностей нового обладания. Нет, пожалуйста, не возражайте, господин Хуманн. Мы в этом принципиальном вопросе мыслим с вами по-разному и вряд ли, продолжая дискуссию, найдем общую точку зрения.

В одном, конечно, я с вами согласен: Пергам надо раскапывать, но, между нами, могу вам сказать следующее. Если господин тайный советник Курциус решит: «Надо раскапывать Олимпию», то мы и будем это делать, хотя бы весь мир встал на голову. Его поддерживают все: старая императрица, а следовательно, и император, который делает все то, что скажет его жена, по крайней мере, в вопросах, не касающихся войны, — а также наследный принц. А кто пойдет за вами? Никто, и тем более не Бёттихер. Хотя он против планов Курциуса, касающихся раскопок Олимпии, но все-таки и не 32 вас, а только за себя и в крайнем случае еще за свои гипсовые слепки. Боже мой, что я здесь только болтаю! Ради бота, пусть это останется между нами, господин Хуманн! Вообще-то вы правы, но не забудьте о том, что я вам сказал вначале.

В конце концов Гиршфельд говорит о том, что ему раньше вовсе не приходило в голову:

— Я останусь здесь и не поеду в Эфес, хотя, собственно, мне следовало бы побывать там, чтобы осмотреться основательнее. Я останусь у вас, и мы взглянем на вашу прекрасную гору поближе, пока Курциус не отзовет меня в Олимпию.

Он протягивает Хуманну руку, которую тот благодарно и сильно сжимает.

— А может быть, вы сумеете остаться и на более долгий срок? Нет, нет, не говорите сразу, что это невозможно.

Они советуются, с чего следует начинать. Искать мелочи значило бы терять драгоценное время, ведь гора Пергама уже много столетий ждет своих первооткрывателей. К счастью, у Гиршфельда есть хороший знакомый, если не сказать друг, работающий в посольстве в Константинополе. Завтра же он отправится в столицу и будет добиваться лицензии. Это может продлиться долго, так как государственная мельница в турецкой империи еще медленнее мелет зерно, чем мифические мельницы бога. Поэтому Гиршфельд, подав прошение и не дожидаясь ответа, сразу же вернется в Пергам. И они, так сказать, на свой страх и риск предпримут раскопки тех памятников, которые в данный момент прямо бросаются в глаза, или, что называется, лежат на ладони.

Гиршфельд встречает в Константинополе благосклонное отношение к своему делу. Его знакомый, молодой атташе, который вообще-то компетентен лишь в торговых вопросах, считает, что, выполняя просьбу такого человека, как известный археолог Гиршфельд, он может иметь больший успех у его светлости принца Рейса, чем покровительствуя какому-то приват-доценту. И еще больший успех ждет его у ее светлости, которая, будучи урожденной принцессой Саксонии — Веймара — Эйзенаха, придавала большое значение тому, чтобы о ней говорили как о покровительнице искусств и наук и сравнивали бы ее с герцогиней Анной Амалией. Так или иначе, но атташе вносит предложение об оформлении лицензии на имя доктора филологии Густава Гиршфельда.

И пока Гиршфельд, сидя с Хуманном в Пергаме, пытается найти ответ на тысячу и два вопроса, предложение лежит в канцелярии министерства просвещения Турции. Но вот дело, наконец, доходит до выполнения первой из обычных формальностей: запроса у его превосходительства, генерального губернатора Смирны, о возможных местных препятствиях на выдачу лицензии. После того как это письмо несколько педель валялось и пылилось в Смирне, его передают по назначению — вали, да и то в связи с начавшейся кампанией по рассмотрению дел (потому что прошел слух, будто бы великий визирь в ближайшее время посетит малоазиатские провинции). Вали, получив письмо, был до смерти удивлен сложностью европейских фамилий. Вот ведь, все время говорили — Хуманн, а теперь, смотри-ка, пишут — Гиршфельд. Ну и франки! Аллах да защитит нас от них!

— Сообщите министру, что у меня нет никаких возражений и что эффенди Хуманна — но обратите внимание, его фамилию следует писать: Гиршфельд — здесь отлично знают: он надежный человек и ему спокойно можно дать фирман.

Писарь кланяется до земли и намеревается отправить ответ еще в течение текущего года.

А пока в немецких университетах начался зимний семестр, и слегка огорченный, но в то же время отчасти довольный Гиршфельд прощается и отбывает в Берлин. Летом 1875 года вместо него самого приходит письмо: осенью начинаются раскопки Олимпии, и Хуманн должен понять его, Гиршфельда, если он не приедет в Пергам, а направится в Олимпию, где его ожидают гораздо большие возможности, чем где-либо в другом месте (приглашение в ординатуру, думает Хуманн).

И так как никто больше не справляется в турецком министерстве просвещения о лицензии, ее подшивают к другим делам, как в Берлине подшивали многие письма Хуманна. Пергам опять надолго забыли.

Смирна для археологов как будто не представляла богатого поля деятельности, но если предпринять экскурсию в поисках древностей, можно найти много интересного. Хуманн, например, обнаружил, что Алашехир — это древняя Филадельфия, основанная царем Атталом II Филадельфом как пограничная крепость и как «маленькие Афины», являвшаяся сильным конкурентом Сард. Так же, как и в Пергаме, в Филадельфии была одна из упоминаемых в Апокалипсисе значительных церквей. «…Я отворил перед тобой дверь, — писал Иоанн, — и никто не может затворить ее: ты не много имеешь силы, и сохранил слово Мое, и не отрекся от имени Моего… И как ты сохранил слово терпения Моего, то и Я сохраню тебя от годины искушения, которая придет на всю вселенную, чтобы испытать живущих на земле. Се, гряду скоро: держи, что имеешь, дабы кто не восхитил венца твоего… Имеющий ухо да слышит, что Дух говорит церквам».

Он и держался, этот маленький приход, и только в 1390 году султан Баязет I завоевал его — эту последнюю крепость византийской империи. И вот теперь, при наличии в стране одной седьмой части христианского населения, тот же самый приход снова служит резиденцией епископа.

Хуманн составляет план античных развалин, которые, правда, в большинстве случаев римского происхождения и остались от того времени, когда город назывался Неокесареей. Этот план Хуманн посылает Курциусу, а тот публикует его в тех же «Известиях» Берлинской академии наук. Хуманн находит второй рельеф — изображение Сезостриса, сообщение о котором Курциус заносит в месячные отчеты Академии. Попутно Хуманн достает иногда для Берлина предметы древности, скупая их у торговцев. С бесконечным терпением консульство направляет все это по назначению, но по сути дела корреспонденция, которую Хуманн заканчивал всякий раз катоновским Ceterum censeo: «Впрочем, я считаю, что пора начать раскапывать Пергам», по-прежнему вызывает все тот же эффект, что и пять лет назад.

Как и римские сенаторы, которые оставались глухи к предостережениям и напоминаниям надоевшего старого упрямца, так и Берлин остается глух к проектам Хуманна. Академия ни разу даже намеком не поддержала его важные предложения.

Но может ли молчание убить человека?

Глава четвертая

Молчание убивает там, где не встречает сопротивления, там, где не действует жизнеутверждающая сила уверенности, где официальные и чиновные связи внушают тому, кто считает необходимым высказывать свои мысли, что слово серебро, а молчание золото.

Хуманн, будучи ни с кем не связанным, свободным человеком, высказы, вает свое мнение совершенно откровенно, чем и наживает себе врагов. Конечно, упорное и стоическое молчание его корреспондентов обескураживает и расстраивает Хуманна. Но невозможно зажать рот вестфальскому упрямцу, тем более что он знает о значении того большого дела, с которым связал свою жизнь. «Gutta cavat lapidem» — «капля долбит камень», говорили древние. Хуманн продолжает писать длинные письма и посылает к черту тех (он сейчас ужасно зол), чьи ответы, если они вообще приходят, состоят из нескольких ничего не содержащих строчек.

Осенью 1877 года Хуманн узнал, что бывший служащий железной дороги в Айдыне хочет продать прекрасную коллекцию: тридцать вещей из мрамора — рельефы, бюсты, надгробные камни. Все эти предметы происходят из Эфеса, древнего карийского города, который греки населяли уже за тысячу лет до рождения Христа и который еще долго после рождения Христа считался одним из крупнейших городов мира. Здесь находилось одно из семи чудес света — храм Артемиды. Часть этих предметов имеет большую художественную ценность, и все вместе они должны стоить примерно пятьдесят фунтов. Частный коллекционер только за два экземпляра предлагал шестнадцать фунтов, к ним приценивался также богатый грек из Смирны, который носил поэтическое имя Гомер. Хуманн сообщает об этом Курциусу, к которому он значительно охладел за последние годы и которого называет теперь «многоуважаемый господин профессор»: «Если хотите рискнуть на эту сумму, то я охотно помог бы приобрести коллекцию. При этом Вы ничего не теряете, два или три изысканных предмета полностью покроют все расходы. Все вещи подлинные, и, предлагая их, я надеюсь оказать музею большую услугу».

Нуждается ли музей в его услугах? Кажется, Хуманн сам в это уже не верит, потому что, вопреки своему обыкновению, он не добавляет к письму ни зарисовок — по крайней мере, наиболее ценных вещей, — ни хотя бы детального их описания. Тридцать мраморных предметов из Эфеса за пятьдесят фунтов. Баста. И все. Как будто хозяин дал своей собаке миску с костями и сказал: «Будешь ты жрать их или нет, мне все равно. У тебя своя голова на плечах, и я знаю по нашей долгой совместной жизни, что уговорами здесь не поможешь».

Нуждается ли в них музей? Gutta cavat lapidem non vi, sed saepe cadendo?[36] И нельзя ли великого, теперь уже дважды олимпийца Эрнста Курциуса снова склонить на свою сторону?

И можно, и нельзя. Курциус отвечает. Во-первых, последние присланные из Эфеса свинцовые весы и маленькие фигурки — явная подделка. Во-вторых, письмо Хуманна он направил новому директору отдела скульптуры, господину профессору доктору Александру Конце. Такого ответа Хуманн, пожалуй, и ждал, потому что Конце теперь стал единственным человеком, решающим вопросы приобретения скульптуры и выполняющим намерения берлинских музеев в этой области.

Но кто же такой Александр Конце? Насколько знает Хуманн, он родился в Ганновере, на восемь лет раньше его, профессор археологии в Вене и, наверное, белая ворона среди своих коллег, потому что связан со Шлиманом и оба весьма уважают друг друга, хотя мнения их по некоторым отдельным вопросам и расходятся. Конце, и это самая большая его заслуга, первый из немецких профессоров расширил понятие археологии, которую прежде связывали лишь с чистым искусством. Свою точку зрения он обосновал в книге «Путешествие по островам Фракийского моря», а также тем, что в 1873 и в 1875 годах раскопал таинственное святилище на острове Самофракии — первое крупное сооружение, которое раскапывалось по определенной системе (если, конечно, не считать троянские стены Шлимана).

Конце подтвердил тем самым мысль Шлимана об исторической (а не только эстетической) задаче археологии, и Хуманн уже давно с уважением и одобрением следил за ним.

Но почему Конце оказался уже не в Вене, а в Берлине? Этого Хуманн не может знать, так как он не читает «Прусский ежегодник», а все события происходили при закрытых дверях.

Бёттихеру еще не было и семидесяти лет, когда он не только стал стариком с причудами, о чем говорил Курциус, но и пытался навязывать свои причуды обществу. Об этом ясно и нелицеприятно писал Конце в «Прусском ежегоднике», где публиковал рецензии на каталоги музея. Прекрасные каталоги своего коллеги Фридериха, заведующего Антиквариатом, в котором хранилось несколько тысяч образцов малого античного искусства, Бёттихер изымал из официальных публикаций музея ради своих собственных каталогов, которые никто не хотел читать, так как ученым они казались слишком бедными и пустыми, а дилетантам непонятными. Конце считал, что Бёттихер пытался с помощью красивых иностранных слов пустить пыль в глаза. Этих «эннат», «лар», «гиеропой» и других греческих ученых терминов, уснащающих каталог, никак не могло переварить большинство читателей. Сюда еще добавилось то, что Бёттихер не излагал точных результатов исследований, а изводил читателя перепевом своих собственных воззрений, которых уже никто не разделял. Он знает — и только он один, — что было с царем Ромулом и с царями греков до Троянской войны, а самые древние предания — для него исторические источники. Конечно, подчеркивал Конце, некоторые читатели будут сваливать вину за всю эту некритическую чепуху на археологию. Однако и это еще не все. Благодаря своим странным идеям Бёттихеру удалось привести в негодность большую коллекцию гипсовых слепков, ибо он поставил их в помещениях нового музея, совершенно для этого не приспособленных. Само собой разумеется, слепки повсюду выставляют в хронологическом порядке, но господин директор Бёттихер систематизировал все предметы так, что каждый прусский капрал, если бы он посетил музей, радовался бы от всего сердца: в одном помещении было полно Афродит, в другом — Аполлонов, в третьем — различных рельефов. К тому же фризы Парфенона отделены друг от друга потому, что они будто бы не одного времени! Но больше всего следует винить того, заканчивает Конце, кто сделал Бёттихера, высокочтимого автора «Греческой тектоники», директором музея. Ибо это хотя и давно осуществленное, но все еще действующее назначение может служить доказательством того, что в Пруссии не очень уважают искусство и науки.

Это предостережение не пропустили мимо ушей. Но какой прусский министр снимет с поста человека, которого сам назначил? Следовательно, все терпеливо ждали, пока Бёттихер, к которому относились всё более враждебно и которого понимали всё меньше, не достигнет семидесятилетнего возраста, когда можно будет предложить ему уйти на пенсию.

Теперь Александр Конце стал его наследником и был готов разделаться с небрежностью и старыми методами Бёттихера.

В то время как Хуманн сидел в своем доме в Смирне и писал письмо Курциусу, Александр Конце сидел в Берлине в своем бюро и писал Хуманну, еще ничего не зная о мраморных вещах из Эфеса. Он писал совсем по другой причине.

Приняв новую должность, Конце не стал ходить по открытым для посетителей залам своего музея, так как и без того хорошо знал выставленные в них неоднократно каталогизированные и воспроизведенные художественные произведения (он познакомился с ними еще в студенческие годы, когда учился у старого великого Герхарда). С этим обходом он покончил за один день и уже решил, что надо получше осветить, а что переставить по хронологическому и другим принципам. Последующие дни Конце провел в обширных подвалах и складах и был поражен тем, что его предшественник хранил здесь экземпляры, которые были намного лучше стоявших в залах. Из одного подвала Конце, сопровождаемый двумя сотрудниками музея с керосиновыми лампами, переходил в другой. Четверо служителей с метелками, щетками, половыми тряпками и ведрами с водой шли за ним. Так как многие вещи хранились здесь, внизу, уже десятилетиями, образовался такой толстый слой пыли и паутины, что зачастую было невозможно узнать, что они собой представляют.

— Как жаль, что старик ушел от нас! — вздыхали и ругались сопровождавшие Конце сотрудники.

Ведь теперь им пришлось выносить экземпляры, выбранные новым начальником, во двор и основательно их чистить, чтобы потом выставить в музее, где они засияют в своем полном блеске, вместо того чтобы гнить в темных подвалах. Вверх и вниз переносили в эти дни скульптуры на радость Конце и на горе тем, кто их таскал.

Когда уборка стала приближаться к концу, все радостно вздохнули; на фоне украшенных их мозолями дней засияла надежда, что новый хозяин теперь наконец удалится в свой прекрасный служебный кабинет, а их на будущее — достаточно уже! — оставит в покое. Слава богу, что это мучение кончилось! Однако ничего хорошего теперь уже не жди, думали бывшие прусские сержанты и вахмистры, если его величество сделал начальником нашего прекрасного спокойного хозяйства этого упрямого козла, который к тому же более десяти лет прожил у «лодырей» и «братьев-сапожников» в Вене. Зачем мы дали по шапке врагам под Лангензальцой и Кёниггрецем, если они теперь спокойно вернулись через парадную дверь и вымещают на нас свое зло за наши заслуженные Железные кресты и военные медали, заставляя таскать эти дурацкие фигуры? У этого профессора Конце семь пятниц на неделе. Черт бы его побрал!

Однако черт и не подумал этого сделать, а у Конце совсем не было времени, чтобы возиться с нечистым.

— Мы действительно прошли уже все подвалы? — спрашивает он у своего помощника, тощего, как скелет, доктора, который поседел и полысел в этом музее.

— Да, конечно, господин тайный советник. Остался только один подвал с таким хламом, который даже не стоит смотреть.

— Ах, так. Но кто сказал, что это хлам? Вы, господин доктор?

— Non modo, sed etiam[37], господин тайный советник. Конечно, господин директор Бёттихер…

— Ну, тогда надо быстро подобрать подходящий ключ, чтобы я мог пройти к «хламу». Знаете ли, хотя Гораций и очень красиво говорил: «Iurare in verba magistri»[38], но, во-первых, господин Бёттихер никогда не был моим учителем, а во-вторых, я не хочу отказаться от возможности самому забраковать этот «хлам».

С подавленным вздохом старик открывает самое маленькое и темное подземелье и скорбно пропускает служителей с лампами в узкий подвал, по степам которого сочится влага.

С глубоким вниманием Конце осматривает один предмет за другим. Здесь находились старинные гипсовые слепки, разбитые и непонятные мраморные фрагменты, действительно хлам, который не заслуживал того, чтобы его хранили; к тому же существовали оригиналы всех этих произведений. Итак, здесь были собраны произведения самого дешевого римского провинциального искусства позднего времени, которые в крайнем случае можно было выставлять на месте их находки, где-нибудь на Рейне или на Мозеле, но ни в коем случае не в музее могущественной и крепнущей столицы империи, которая так охотно приняла бы на себя славу хранительницы произведений мирового искусства. Первый раз Конце был согласен со своим предшественником. Но стоп, что это там стоит в углу? Что это за плиты, повернутые лицом к стене?

— Не знаю, господин директор, — сказал, пожав плечами, старый доктор.

Но один из служителей музея вспомнил, что эти вещи пять или шесть лет назад привезли из Малой Азии от какого-то сумасшедшего любителя, как его назвал бывший господин директор.

— Вынести их во двор! — приказал Конце.

Да, это было легче сказать, чем сделать, потому что каждый из блоков весил примерно от 15 до 20 центнеров. Но в конце концов они все же оказались на дворе, освещенные бледным, всегда каким-то болезненным солнцем Берлина. Конце внимательно их осматривает. Хотя он неплохо разбирается в архитектуре и милосских вазах, и, кроме того, он был первым и единственным профессором археологии, который зарекомендовал себя на полевых работах, но монументальные художественные произведения и скульптуры, собственно говоря, не его специальность, даже и теперь, когда он стал директором Отдела скульптуры. Но все-таки он оставался учеником Эдуарда Герхарда и сразу же угадал, при всей фрагментарности плит, настоящее искусство, их историческую близость к позднему эллинизму, к галатам и Лаокоону.

— Идиот! — произнес он тихо, но достаточно четко.

Из всех окружавших в этот момент директора никто не отнес его замечания на свой счет и никто не осмелился подумать, что Конце имел в виду своего предшественника.

— Все основательно очистить, — приказал затем Конце, — и перенести в коридор с верхним светом перед моей рабочей комнатой. И сразу же, дорогой доктор, представьте все документы, связанные с этим приобретением.

Потом он листает объемистую папку с пожелтевшей наклейкой, надпись на которой гласит: инженер Хуманн — Бергама.

С большим сочувствием и волнением читал потрясенный Конце эти документы, написанные кровью беспокойного сердца, которое предложило музею все, что могли предоставить руки и разум. Никто не услышал этот глас вопиющего в пустыне, и все, что посылал вдохновенный пророк из Пергама, называли «хламом», который годился лишь для того, чтобы валяться в самых темных и сырых подвалах. Возможно, что этот человек, как его там зовут, ах да, Хуманн, переоценил свое открытие, но, между нами говоря, Самофракию я тоже оценивал выше, чем она того заслуживала. Может быть, и эта гора не хранила таких ценностей, какие предполагал найти счастливый или несчастный археолог. Вероятнее всего, результаты раскопок вряд ли компенсируют затрату средств и рабочей силы. И несмотря ни на что, надо по крайней мере попробовать. Поэтому Александр Конце, тайный советник, директор музея, профессор и доктор, пишет теперь такое важное для судьбы Пергама первое неофициальное (что он особо подчеркивает) письмо инженеру Карлу Хуманну в Смирну, письмо от единомышленника единомышленнику, от одного исследователя и первооткрывателя другому.

Он осторожно намекает, что раньше, наверное, никто не понимал идей Хуманна, но сейчас в Берлине подул иной ветер. Он, Конце, уверен, что будущее оценит открытия и находки Хуманна, и было бы очень желательно, если бы указанные в письмах плиты — та с морским кентавром и верхняя половина фриза с умирающим юношей — по возможности быстрее попали в Берлин, чтобы можно было хотя бы подготовить предварительный обмен мнениями. Хуманн был тысячу раз прав, считая раскопки Пергама первоочередным делом во славу национальной культуры. И он, Конце, готов предпринять все возможное, чтобы, наконец, перейти от слов и замалчивания к делу, которое позволит выяснить все.

Бесконечно счастливый Хуманн сидит у себя в Смирне и при спокойном желтоватом свете керосиновой лампы все снова и снова перечитывает письмо Конце. Наконец-то лед тронулся. Теперь его уже почти похороненное желание перешло из области мечтаний в область действительности. Торопливо бежит его перо по гладкой бумаге. «Ничего большего я не желал бы, — пишет он, — как почувствовать внимание к моим просьбам. Некто сказал «да» и не сделал ничего. Вы тоже говорите «да», но обещаете что-то сделать. Сделайте, и я уверяю Вас, Вы не будете жалеть. Пришлите археолога, пусть он будет молод, мне все равно, пусть еще стипендиат; как сказал однажды Курциус, не столько филолог, сколько «микролог». Все равно. Только пусть он хоть немного разбирается в истории древности, получил ученую степень и немного известен среди филологов старшего поколения. Ему не надо быть практиком. Практические вопросы я беру на себя, хотя я только простой инженер. Он должен дать лишь свое имя, а всю подлинную работу я проведу сам. Между прочим, остальные плиты и различные мелкие вещи уже отгружены. Я перевез их из Пергама в Смирну, и с разрешения начальника Адмиралтейства командир канонерки «Газель», граф Гакке, взял их на борт. Таким образом, древности уже следуют по направлению к Берлину. Но это только начало. Господин профессор! Главное — стена. Пожалуйста, прочитайте еще раз все то, что я писал о трехсотметровой византийской стене! В ней определенно замурованы плиты, которые содержат фризы с многочисленными рельефами. Как важно все это спасти! Семь лет я веду борьбу, но никто не хочет мне помочь. Все археологи, приезжавшие сюда, говорили «да», а вернувшись в Берлин, забывали о Ху-манне и Пергаме. Помогите же мне, спасите меня, пожалуйста, от этой хронической пергамской болезни!»

В это же время было отправлено первое официальное письмо Хуманну, которое разрешало ему покупку тех самых тридцати эфесских мраморных вещичек (кстати, Хуманн к этому времени добился снижения цены до 45 фунтов). Министерство иностранных дел дало распоряжение консульству в Смирне выдать Хуманну эту сумму и, кроме того, еще 600 марок, чтобы он имел свободные деньги для дальнейших закупок. Потом приходит письмо, в котором Конце просит выслать в Берлин морского коня и три фрагмента, извлеченных из стены при Гиршфельде, — значит, он говорил с ним! «Я очень рад, что наладил связь с Вами», — заканчивает свое письмо Конце.

В январе 1876 года приходит еще одно радостное известие: Конце советовался с Курциусом, и тот, недолго думая, согласился со всеми его предложениями. Генеральный план Хуманна предусматривал раскопки двух объектов: плит, которые, возможно, замурованы в стене, и храма Афины (потому что Хуманн все еще был уверен, что имеет дело с фризом из этого храма). Однако Конце считал, что отдельные предметы, которые можно обнаружить в районе храма, не будут представлять особого интереса. А вот сам храм, его развалины и фундамент необходимо точно обозначить на карте. Хуманн должен составить смету расходов, рассчитав при этом количество работ и затрату времени, с гем чтобы достичь и той и другой цели, а также указать, в помощи каких специалистов он нуждается. Во всяком случае, предполагает Конце, еще понадобится архитектор, «потому что такая работа никогда не должна делаться на глазок». Нужна, конечно, и лицензия.

Вот это наконец дело! — ликует Хуманн, читая письмо. До сих пор осуществление проекта не шло дальше приятных разговоров, но теперь уже дошли до финансовых вопросов, значит, все было принято всерьез! Однако, однажды обжегшись, ребенок теперь уже боится огня. Он знает, что расходы предстоят огромные, и стоит ему ответить просто: «приблизительно сто тысяч марок», как если не музейные, то министерские чиновники наверняка испугаются и ему придется продолжать продавать наждачный камень вместо того, чтобы служить своей любимой горе и пробуждать резиденцию Атталидов, эту спящую красавицу, ото сна. Agathē tychē, Хуманн! Итак, он ответит, что точной цифры назвать пока невозможно, предстоит несколько сезонов работ. Поэтому он предложил бы провести пробные раскопки в течение одного месяца, примерно с двадцатью рабочими.

Конце любезно соглашается с его предложениями. «Что же касается помощника, — пишет Конце, — то будем говорить совершенно откровенно. Вы инженер, а не архитектор. Но архитектор Вам будет нужен, может быть, не для пробных раскопок, а тогда, когда Вы начнете тщательное исследование храма. Я имею в виду опытного архитектора, специалиста по съемке развалин. Все с похвалой отзываются о молодом Дёрпфельде, работающем сейчас в Олимпии. Не будете ли Вы возражать, если я пошлю его к Вам на некоторое время? Вы видите, я ценю в Вас человека непредубежденного и откровенного. Прошу Вас относиться так же и ко мне. Поймите меня правильно: он ни в коем случае не должен быть Вашим опекуном, а только помощником. Вам остается вся честь открытия и руководство делом».

Хуманн с облегчением соглашается, потому что, чем ближе к осуществлению план, тем больше его беспокоит техника самих раскопок. Но теперь возникла другая трудность личного порядка, связанная с его профессией. Хуманну представилась возможность оставить свои, далеко не безопасные для отца семейства, случайные занятия землемерными работами и торговлей наждачным камнем и поставить свою жизнь и жизнь семьи на прочный экономический фундамент. Ему предлагают стать управляющим большого завода по производству соли. Что делать? С полным доверием сообщает он об этом своему новому другу. Как выйти из затруднительного положения? Если согласиться, то новая работа отнимет у него все силы, и он будет вынужден оставить Пергам для других, чтобы они осуществили его мечту. Если он возьмется за предварительные раскопки Пергама и откажется от выгодной должности, то очутится, хотя и не на улице, но в весьма неопределенном положении. А он никак не хочет огорчать свою жену. Что же делать?

Конце думает долго, но так как он хорошо знает Ближний Восток по своему собственному опыту, то находит выход из положения: а) тянуть дело с назначением на соляной завод (ведь в Леванте несколько месяцев ожидания не играют никакой роли), б) ускорить пробные раскопки (как и получение лицензии), чтобы начать не позднее сентября, хотя теперь уже конец апреля. Если дело пойдет, можно быть уверенным, что пробные раскопки сразу же станут постоянными археологическими работами. А раз так, то найдутся и средства и возможность освободить Хуманна от материальных забот. «Потому что, если Вы лично не займетесь этим делом, то все заглохнет, ибо министерство склонно оказать доверие только лично Вам».

Действительно, дело пошло полным ходом. 3 мая Конце посылает из Вероны обширный меморандум министру просвещения Фальку, в котором исследование развалин храма Афины уже передвигается на второе место. Расходы калькулируют из расчета 25 дней и 20 рабочих, в общей сумме 800 марок — следовательно, полторы марки в день на человека; на сторожей — около 100 марок, на инструменты — около 500, на путевые расходы для поездок из Смирны в Пергам — около 100, на аренду дома и тому подобное — 200, на непредвиденные расходы — около 300. Следовательно, всего 2 тысячи марок. А Хуманну? Зарабатывать на этом деле он не хочет, но и не должен ничего добавлять от себя, а ему потребуется на этот срок тысяча марок. Следовательно, соглашаться надо было на сумму 3 тысячи марок. Министр передает меморандум Конце советнику Шёие, докладывавшему этот вопрос, с резолюцией «Cito! Citissime!»[39], и уже 9 мая Фальк может передать проект Шёпе князю Бисмарку и наследному принцу. Одновременно он сообщает Конце о принципиальном одобрении пергамского проекта. Лицензию, однако, следует выписать на имя нового консула в Смирне, Теттенборна, потому что неясно, сколько времени Хуманн будет занят на раскопках. Цель предварительного исследования: поиски других обломков рельефа и попытка определить их первоначальное расположение по отношению друг к другу.

В это время Хуманн уже отправился в Константинополь, чтобы со своей стороны наладить кое-какие связи и поддержать Конце. В посольстве он встречает переводчика доктора Шрёдера и с удивлением узнает, что тот уже полностью в курсе дела. Он читает документы, которые три года назад были заведены Гиршфельдом, когда он загорелся идеей раскопок. Самые важные предварительные переговоры, таким образом, уже проведены.

— Я вас хочу познакомить с послом, — говорит Шрёдер. — Принц Рейс в свое время очень сожалел, что ваш план не был реализован. Между памп говоря, его светлость в древностях, скорее всего, разбирается слабо, но ему досадно, что британский и французский послы покровительствуют раскопкам, а он нет — ведь Троя, по существу, частное дело Шлимана, который не хочет вступать с нами в контакт.

Действительно, принц Генрих VII Рейс весьма заинтересовался Пергамом и обещал свою помощь. Если министерство просвещения и вероисповеданий будет чинить какие-либо препятствия, то он сумеет пустить в ход свои связи, которые тянутся вплоть до Бисмарка, а через его жену — и до императрицы.

В Берлине никто не выступает против первого предложения Конце. Все очень рады, что дело выиграли для Берлина. Прошения быстро и беспрепятственно оформляются также еще и потому, что раскопки в Олимпии не находят большого отклика. Кроме чести они почти ничего не дали, а эта честь стоит больших затрат, по крайней мере, полмиллиона. А несмотря на французские миллиарды, в Берлине чтили старую заслуженную прусскую бережливость, особенно в затратах на культуру, потому что они чаще всего не окупаются. Конце же уже сейчас мог обещать, что одна треть найденных древностей, а по всей вероятности, и все две трети обогатят берлинские музеи. Таким образом, дорога для него была открыта, и принцу Рейсу даже не пришлось использовать свои связи, по крайней мере за кулисами.

Глава пятая

Дела идут своим чередом. Почти каждый день Александр Конце подолгу простаивает в своем музее перед пергамскими плитами, которые очаровывают его вес больше и больше. Он объясняет коллегам и студентам, что плиты эти ведут свое начало от не совсем привычного и знакомого, но великого искусства эллинизма. До сего времени нам было известно лишь несколько отдельных скульптур, относящихся к эллинизму, например фигура галла. Но, к сожалению, мы не имеем никакого представления об этом рельефе, гигантском уже по своим размерам, который, очевидно, продолжает великие традиции фриза Парфенона и рельефов всех других храмов классического и доклассичсского времени.

Как выглядел этот рельеф в своем законченном виде? Кто мог быть его автором? Каково было его содержание? Борьба, победа, смерть — все это так, но этим сказано еще довольно мало. Нет ли в античной литературе какого-нибудь замечания, позволяющего напасть на след рельефа? Десятки, сотни художественных произведений древности, которые навеки исчезли, в настоящее время все-таки известны по описаниям или хотя бы отдельным упоминаниям античных авторов, причем не только таких знаменитых, как Павсаиий и Плиний, но также почти неизвестных или малоизвестных. Насколько можно судить по обломкам рельефов, все произведение должно было быть огромным — и именно это не могло не побудить кого-либо из авторов написать о нем, хотя бы кратко. Не может быть, чтобы нигде не было ни единого упоминания. Надо искать. В описаниях путешествий, например. Или в антологиях. Или в рассказах о семи чудесах света. Было бы вовсе не удивительно, если бы какой-нибудь автор посчитал это гигантское художественное произведение за одно из чудес света.

Днями и неделями Коппе сидит в государственной библиотеке и просматривает древнюю литературу. 1 июля 1878 года он сообщает Хуманну, что наверняка напал на правильный след (он не знает, что Генриху фон Бруину в Мюнхене уже два года назад пришла в голову та же мысль). Кстати сказать, эта заслуга принадлежала не ему, а одному из его студентов. Тот обнаружил в книге «De miraculis mundi»[40] римского автора II века нашей эры Ампелия (в 14-м параграфе VIII главы) место, где сообщалось об имеющейся в Пергаме аrа mаrmоrеа magna, alia pedes quadraginta, cum maximis sculpturis — continet autem gigantomachiam — высотой в сорок шагов большом мраморном алтаре, украшенном громадными скульптурами, изображающими гигаптомахию. В этом же труде приведена небольшая выдержка из последней книги Библии. Апокалипсиса — послание в общину Пергама (глава И, стих 13): «…ты живешь там, где престол сатаны…», далее еще раз говорится о Пергаме, как о месте, где живет сатана. Не связаны ли эти сообщения? Боги Олимпа мертвы — так декларировало христианство, но если они все-таки жили в искусстве, жили в огромном алтаре, если они продолжали побеждать гигантов и одерживать победу над ними, не могло ли это ожесточить христиан и автора Апокалипсиса? Не побуждало ли это их начать новую гигантомахию, но только с противоположным значением: поставить себя на место богов, а старых ботов отождествить с побеждаемыми гигантами? Гигантомахия, борьба между богами и гигантами, — это распространенный сюжет. Сколько существует земля, продолжается эта борьба, все снова повторяющаяся, каждый раз в новом варианте. Конечно, здесь, на Пергамском алтаре, изображалась определенная битва, воспетая в греческой мифологии.

Битва гигантов-это древнее греческое сказание. Уран, Небо, в глубокой древности уронил свое семя на Гею, Землю, и Гея родила ему двенадцать титанов, страшных и диких, не желавших признавать над собой никакой власти. Тем более власти Зевса, который был всего лишь сыном одного из титанов — Крона. Однако Зевс освободил трех сторуких великанов, заточенных титанами — Ураном и Кроном — в недра земли. В благодарность они выковали для Зевса громы и молнии. Венценосный Зевс претендовал теперь на единовластие, и все остальные молодые боги поклялись повиноваться ему. Однако титаны, не желая подчиняться Зевсу, начали борьбу против него и его приверженцев. И вот Зевс и молодые боги собрались на Олимпе, а титаны — напротив, на Офридских горах. Началась первая война между старыми и новыми богами. Она длилась десять лет, и никто не имел перевеса. Тогда Зевс попросил помощи у сторуких великанов. Те хватали огромные скалы и бросали их на титанов, которые готовились штурмовать Олимп. Море бурлило, земля трепетала, небо стонало, а высокий Олимп сотрясался от вершины до основания. Зевс метал молнии, гром гремел, горел лес на горах, море кипело, дым и пар окутали титанов. Все ближе и ближе падали каменные глыбы, которые летели из трехсот рук великанов. Титаны падали, их столкнули вниз, в Тартар, так же глубоко, как высоко поднимается над землей небо.

Теперь победоносные сыновья Крона разделили между собой бывшее владение титанов: Зевс с этого времени должен был властвовать над небом, Посейдон — над морем, Гадес — над преисподней; и все вместе, во главе с Зевсом, — над землей. Сторукие великаны стерегут вход в Тартар, чтобы не вырвались на свободу свергнутые титаны.

Но не мог Зевс править спокойно, потому что Мать-Земля, Гея, тосковала о своих детях-титанах, заключенных в Тартар. И когда Зевс оскопил Урана, чтобы устранить соперника, чрево Геи с жадностью приняло брызги его семени, и она родила гигантов Алкионея и Порфириона, Энкелада и Отия, Эфиальта и Полибота, которые вскоре с гордостью подняли свои могучие головы. Они, и молодые и старые, выглядели как исполины, как жуткие фантастические чудовища: у одних вместо ног были тела драконов или змей, другие имели огромные крылья.

«Мы, гиганты, не хуже новых богов и так же, как боги, — дети Неба и Земли! — кричали они. — Мы не потерпим подчинения, но и единовластия мы не хотим. Мы желаем свободы и равенства. Мы можем жить в мире и согласии с Зевсом и его богами».

Язвительно засмеялся Зевс, услышав эти слова. Он хотел один властвовать над всем миром. «Титанов я победил!» — воскликнул Зевс (и уже не вспоминал о том, что без помощи сторуких великанов он никогда не выиграл бы битву). «Теперь я одержу победу над гигантами и уничтожу их, чтобы на всем белом свете не звучало ни одного имени, кроме моего». И вот гиганты поднялись против Зевса и стали бросать древние дубы и огромные скалы на вершину Олимпа. Они не хотели подчиняться Зевсу, их не пугали его молнии.

Так началась вторая война богов, на которую Зевс призвал всех своих приверженцев, он позвал даже тех богов, которых раньше считал слишком незначительными. Но война оказалась безрезультатной, хотя боги и победили гигантов и бросили их в подземелье. Это не помогло, потому что гиганты — сыновья Земли — получали новые силы и новую жизнь от соприкосновения с матерью Геей. И тут Зевс вспомнил о старом предсказании, согласно которому боги могут победить, если привлекут на свою сторону хоть одного смертного. И Зевс посылает Ириду и Гермеса, своих прекрасных вестников, просить помощи у могучего Геракла, стрелы которого всегда попадали в цель и всегда были смертоносными. Только так, с помощью Геракла, выиграли страшную битву боги — не света против тьмы, добра против зла, а власти против власти, и даже сама гибель побежденных выражала их мощь и величие. Зевс столкнул гигантов вниз, под землю, а над ними он, теперь уже бесспорный владыка мира, воздвиг острова, создал моря и дымящиеся вулканы.

Но, может быть, Ампелий «недостаточно достоверен», как с некоторым сомнением отметил Конце? И вообще, справедлива ли эта смелая гипотеза? Пока ничто вновь обнаруженное не говорит против нее. Все открытые плиты, казалось, легко, без труда входят в эти рамки. Тогда, следовательно, нечего больше и думать, надо просто спасти замечательное произведение искусства. Его следовало искать и найти, как нашли уже сотни, а не одно из семи чудес света древности. Конечно, и тогда все было так же, как сегодня: один считает чудом света Эйфелеву башню, другой — Британский мост, третий — просто железные дороги или пароходы. Один из античных авторов, Антипатр, называл чудесами света степы Вавилона, статую Зевса работы Фидия в Олимпии, висячие сады Семирамиды, Колосса из Родоса, египетские пирамиды, гробницу царя Мавсола в Галикарнасе, храм Артемиды в Эфесе. Священное число «семь» было выдержано здесь, как и в других случаях: семь мудрецов, семь городов, где родился Гомер, семь противников Фив, семь холмов и семь царей Рима. Правда, Антипатр не назвал в числе чудес света гигантомахию Пергама. Но, вероятно, ее назвал кто-нибудь другой, кому этот алтарь показался особенно прекрасным.

Бог мой, если бы Конце оказался прав! Тогда раскопки стали бы в тысячу раз важнее, чем можно было предположить даже в самых смелых мечтах! Первоначальный план раскопок, конечно, немного изменился бы, потому что тогда следовало бы распроститься с теорией о связи найденных рельефов с храмом. Ведь алтари в древности никогда не размещались в самом храме и даже не всегда перед храмом или вблизи него. «Алтарь, — писал в соответствии с этим Конце, — наверное, был посвящен богу неба Зевсу и помещался под открытым небом, а не в храме. Самое лучшее для него место — вершина горы, как это было принято для культовых сооружений в честь Зевса, около которых не воздвигали храмов».

Тогда предполагаемый храм Афины Полиады уже не представляет особого интереса, и очень важно, наряду со спасением других рельефных плит, найти место, где находился алтарь. Видимо — на одной высоте с византийской стеной или еще выше, так как немыслимо предположить, чтобы строители стены поднимали плиты весом 15–20 центнеров снизу вверх. Тем временем Адлер в Берлине просмотрел вместе с Конце свои путевые дневники и согласился с его предположением. Адлер, который тогда в Пергаме так неохотно поднимался к стене, теперь рекомендует ее снести, так как, по его мнению, именно за ней (точно так же думал и сам Хуманн) будут обнаружены самые лучшие и богатейшие находки. Будучи специалистом-строителем, Хуманн указывает еще на то, что такое гигантское сооружение требовало огромного фундамента и огромной платформы, и они обязательно должны были оставить на местности следы — даже там, где развалины уже не видны.

Рекомендации и советы идут со всех сторон, но в порядке помощи, а не предписаний. «Лучше всего действовать и решать на месте, — писал Конце. — Раскопки остаются все время за Вами, а ни в коем случае не за мной. Все зависит от Вас». В следующем письме: «Дёрпфельд уже готов ехать к Вам в качестве помощника. То, что он еще молод, нисколько не уменьшает его достоинств. Он умный и скромный человек и более симпатичен мне, чем десяток стариков».

Однако надо было дожидаться лицензии. В эти дни Хуманн совещается с вали, генеральным губернатором провинции Смирны, о межевании леса под Милассой. Беседа заканчивается, слуга в последний раз обносит гостей чашечками мокко, как вдруг паша смеется так, что трясется его необъятный живот.

— Знаете ли, эффенди Хуманн, что ваши планы раскопок нас немало обеспокоили? Из Константинополя запросили, кому же в действительности принадлежит эта гора с крепостью у Бергамы? Вся моя канцелярия, каймакам Бергамы и еще дюжина других специалистов категорически утверждали: это собственность эффенди Хуманна. Он запретил нам пережигать мрамор, он изгнал наших коз, он волновался даже по поводу каждой ищущей там червяка курицы, он копал рвы и сносил каменную кладку, уносил и увозил оттуда все, что было возможно и даже невозможно. Никто другой, кроме эффенди Хуманна, не может быть ее владельцем. Entre nous, eher ami[41], я тоже всегда так считал. Но чтобы действовать наверняка и ни в коем случае не обмануть министра неправильной справкой, я заставил просмотреть все последние регистры о владениях. И вот, смотрите, вы в свое время купили только дом на Нижнем рынке, не больше. Тогда мне ничего не оставалось, как порыться в старых регистрах, и мы наконец нашли владельца. Оказалось, что крепость — владение султана.

Мы не говорим о вашем самоуправстве, эффенди Хуманн. Все это прощено и забыто, потому что вы один из тех немногочисленных франков, которые не только работали на себя, но также и на нас. Во всяком случае то, что мы выяснили этот вопрос о владении, значительно упрощает все дело. Раз крепость — владение султана, следовательно, будущие раскопки должны быть в руках правительства. Я думаю, что лицензия будет получена через несколько недель.

Действительно, так и случилось. 3 шабана 1295 года хиджры, что соответствует 25 июля 1878 года, министр просвещения Муниф-паша распорядился дать разрешение (сроком на один год) императорским музеям Берлина — и в качестве их представителя консулу Теттенборну — производить раскопки памятников древности в крепости у Бергамы на условиях:


1. Археолог должен подчиняться требованиям закона о памятниках древности от 20 сефера 1291 года и, кроме того, всем возможным в будущем дополнениям к этому закону.

2. Он несет все расходы по содержанию чиновника, который придается ему от турецкого управления музеев или от местных органов.

3. Он несет все расходы по проведению раскопок.

4. Обнаруженные архитектурные памятники археолог не имеет права разрушать частично или полностью; легко транспортируемые вещи, которые он найдет, следует вписывать в регистр по установленной форме, а копию ежемесячно передавать турецкому управлению музеев.

5. Все находки следует держать под охраной там, где укажут местные власти, до тех пор пока не будет проведен их раздел в следующем порядке: одна треть — археологу, одна треть — землевладельцу, одна треть — турецкому государству.


Это были довольно жесткие условия: в других случаях турецкое правительство разрешало иностранным археологам, ведущим раскопки древностей, оставлять себе все найденное и брало только копии, либо присуждало археологам две трети находок. Поэтому следовало, не подписывая договора, воздействовать на Конце и берлинские государственные органы. Хуманн, как и Конце, — дети своего времени. Они видят мир разделенным на правящие и подчиненные государства, на развитые и неразвитые страны, а после выигранной войны с Францией молодая Германская империя находилась в бурном расцвете сил. Две трети отдать туркам? Невозможно. И меньше чем через месяц после выдачи лицензии сам Бисмарк передает министру просвещения Фальку свои соображения, в которых критикуется 5-й раздел договора и извещается о том, что посол в Контантинополе уже получил указание закрепить, по крайней мере, половину находок за Берлином. В дальнейшем он передает через консула распоряжение Хуманну немедленно приступать к раскопкам и просит консула дать Хуманну свободу во всех действиях и не вмешиваться в его дела. («Очень трогательно!» — замечает Фальк на полях.)

В течение августа все формальности были выполнены. Хуманн снимает в Пергаме небольшой дом: две комнаты, кухню и подсобное помещение. Он обставляет его более чем по-спартански: походная кровать, раскладной стол и два походных стула — вот и все. Неужели же этого ему достаточно? Конечно, нет. Приходится проявлять бережливость из-за шаткости своего финансового положения.

Хотя об одном месяце предварительных раскопок уже не приходится говорить и все планы втихомолку пересчитаны на срок действия лицензии и хотя Хуманн написал Конце по поводу предложения о межевании леса и сдержанно заметил, что ему надо обеспечить семью, а теперь придется жить на два дома, в сентябре он получает всего лишь гарантированный аванс в три тысячи марок, из которых на его долю останется не более тысячи. Ну да ладно, время — лучший советчик.

С местным пароходом, который по четвергам отправляется из Смирны, Хуманн 5 декабря прибывает в Дикили. Его провожает турецкий комиссар. По договоренности с вали Хамди-пашой Хуманн нашел на эту должность способного человека за вознаграждение в тысячу пиастров (примерно 70 марок). Но в последнюю минуту тот отказался, и ночью перед отъездом вали попросил Хуманна добавить 400 пиастров и послал ему Али Риза-бея, толстого, старого, уволенного на пенсию каймакама из Галикарнаса. Однако, по мнению Хуманна, это была неплохая замена, так как с таким комиссаром он не будет иметь больших неприятностей. Будьте уверены, Али Риза-бей ценит свой покой выше всего на свете, и его интерес к античным вещам ограничивается горшком золота, который, может быть, посчастливится найти. Но такие шансы равны нулю. Кроме комиссара Хуманна сопровождают его слуга и повар, затем Яни Лалудис и Яни Самофракис, которые будут работать на раскопках за относительно высокую плату — 4 марки в день; один — смотрителем, другой — старшим рабочим. У них большая практика работ в каменоломнях Тиноса — они знают, как обращаться с большими блоками и как двигать обработанные камни, чтобы не повредить их.

Хуманн загрузил почти весь небольшой пароход; трюм пришлось полностью занять инструментом для раскопок, купленным в Смирне. Купили больше, чем первоначально предполагали, но зато дешевле, так как все оборудование представляло собой наследство строительства железной дороги Смирна — Кассаба, распродажей которого занимался немец, старший инженер Мёлльхаузен.

В полдень пароход прибывает в Фокею, после обеда в Митилену, на ночь остается на Лесбосе, и, наконец, к обеду следующего дня он в Дикили. Хотя Дикили за последние десять лет и стал настоящим портовым городом, для разгрузки судна подошло всего лишь несколько рыбачьих лодок. Для перевозки людей этого хватит, но никак недостаточно для неожиданного груза — инструментов. После недолгого раздумья Хуманн принимает решение. Сначала перевезти на берег людей, а затем рыбаки должны связать вместе по две лодки так, чтобы получилось подобие парома, на который можно погрузить тяжелое снаряжение. Таким образом удается перевезти весь груз, правда, не без шума, но без аварии.

Когда все сложено на берегу, выясняется, что на этой усыпанной щебнем земле нет никакого транспорта: ни ослов, ни двуколок, ни верблюдов, а до Пергама 27 километров.

Хуманн кричит и ругается — и по-немецки, и по-турецки, и по-гречески (и все с вестфальским акцентом), — но это не помогает. Без инструментов он тоже не хочет ехать в Пергам. Да он просто и не может этого сделать, так как знает, что здесь все растащат. К счастью, день еще только начинается, и Хуманн посылает слугу с необходимыми инструкциями в город. В середине дня слуга в конце концов возвращается с двуколками и верблюдами. Немедленно производится погрузка, и на берегу остаются только старые железнодорожные рельсы и мостовой кран, так как они представляют собой слишком тяжелый груз. Украсть их невозможно, да, кроме того, они просто никому не нужны. Почти пять часов потребовалось каравану, чтобы добраться до Бергамы. Там к Хуманну сразу же является каймакам, а вскоре после него мюдюр (бургомистр); ведь обычаи на Ближнем Востоке требуют, чтобы вновь прибывший первым принял гостей и в тот же день нанес ответный визит.

Так впустую проходит день. Следующий — воскресенье, 8 сентября. Рано утром, сразу же после скромного завтрака, Карл Хуманн поднимается на гору, к крепости (уже который раз, с 1864 года? Он даже не может этого сказать!) и карабкается по склонам и стенам, пробираясь через кустарник и развалины. Хуманн стал теперь другим. Сегодня он уже не новичок — любитель древности. Сегодня он тот, кем будет еще целый год и, наверное, даже больше — руководитель раскопок Королевских прусских и Императорских германских музеев Берлина. Официальный (хотя только на время) археолог, исполняющий свои прямые служебные обязанности. Он смотрит на развалины крепости не как дилетант, не как более или менее случайный путешественник. Его можно сравнить со скульптором, который не просто рассматривает лежащий перед ним мраморный блок из Пароса, каменоломен Пентеликона или Каррары, а видит в нем дремлющую статую. Статую, которую его руки художника изваяют из этого блока. Он видит не мертвую материю, а цветущую жизнь, которая только и ждет повивальной бабки.

О ты, крепость Пергама, разреши осмотреть тебя и открой мне свое прошлое, которое я призван найти!

Да, теперь он поступает совсем не так, как раньше, совсем по-другому смотрит на свою гору. Хуманн регистрирует и записывает все вокруг, потому что он может — надо надеяться! — войти в историю науки как археолог. Научный же труд о Пергаме должен все-таки написать его друг Конце, и для этого труда даже самый маленький камень, даже самое второстепенное наблюдение имеют большое значение.

Нижний, находящийся на плато город, записывает Хуманн, расположен в 42 метрах над уровнем моря. Его пересекает русло Селина. Греческая часть города примерно на протяжении 50 метров идет вверх по горе. Ее границу составляет стена армянского кладбища и частично наружная городская стена времени Атталидов. Теперь дорога поднимается уже не так круто, а вьется серпантином, достигая на высоте 156 метров второй укрепленной стены, верхняя часть которой — явно византийского времени; внизу же она сохранила античный фундамент. Эту стену строили и ремонтировали в течение многих веков и, наконец, опять же на античных фундаментах, поставили шесть башен. Выше этой стены с башнями за последние годы — нельзя, следовательно, оставить крепость хотя бы на один день! — вырыт преступными грабителями мрамора ров длиной 20 шагов, на дне которого лежат, к счастью еще не разбитые, не пережженные на известь, десять гладких, отливающих голубоватым блеском мраморных колонн диаметром 75 сантиметров, а у их подножий — прекрасно обработанные базисы. In situ — «найдено на месте», говорит в таком случае специалист (надо же постепенно привыкать к профессиональным выражениям). Все остальное, что валялось во рву и вокруг него, — обломки колонн коринфского стиля того типа, какой предпочитали римляне (так как для того, чтобы создать свой собственный стиль, они не обладали достаточными творческими способностями). Все как будто указывало на то, что образующие широкую дугу руины, продолжающиеся в северном направлении и уходящие в поднимающийся склон, могли быть гимнасием римского времени. Это можно было бы при случае выяснить, а пока имелись другие дела поважнее.

Хуманн поднимается дальше и достигает, теперь уже на высоте 172 метров, узкой террасы. То, что она однажды уже была застроена, доказывают валяющиеся повсюду обломки столбов и остатки цистерн. Террасу поддерживает усиленная распорными балками стена высотой 12 метров, которая явно относится к эпохе Атталидов периода их расцвета. По сравнению с ней вторая, западная, укрепленная стена, идущая от террасы к вершине горы, представляет собой образец реставрационных работ, которые производились на протяжении столетий разными народами, начиная от римлян и кончая турками.

Хуманн снова возвращается к предполагаемому гимнасию и теперь идет вдоль восточной стороны крепостной стены по все еще прослеживающейся древней главной дороге. То здесь, то там он останавливается и отмечает следы ремонтных работ римлян. Через некоторое время в стене показываются ворота, высокий свод как будто бы римского происхождения. Но сами ворота засыпаны изнутри. Сразу за ними дорога, идущая пока в северо-западном направлении, резко поворачивает на юг, точно повторяя профиль горы. Здесь пролегла глубокая лощина, собирающая всю дождевую воду, которая затем, через дикое крутое ущелье, стремительным потоком низвергается в Кетий. На этом месте в стене находятся еще одни ворота, и, хотя различные мраморные украшения давно исчезли, обнажив их скелет, все-таки не остается сомнения в том, что именно здесь в древности были главные ворота, потому что большая, выложенная плитами дорога идет через них. Плиты отполированы миллионами ног, столетиями оставлявших на них свои следы. Здесь, за воротами, дорога сужается до двух метров. Она идет, как было сказано, в южном и затем юго-западном направлении до тех пор, пока не достигает западной стены, откуда, делая полукруг, поднимается все круче на север и северо-восток к верхней крепости.

Но идти туда теперь было бы преждевременно. Потому что выше главных ворот на склоне горы находится еще одна терраса. Она также опирается на высокую, до сих пор сохранившуюся укрепленную стену. Почти на всем протяжении стены ее фундамент ушел в землю, причем так глубоко, что, вероятно, никакое время на нем не отразилось. Во всяком случае, пока о нем ничего нельзя сказать. Над террасой круто нависла гора, и если идти к ее восточному краю, то можно достичь плато размером около 30 квадратных метров; здесь выступающие из земли скальные породы искусственно сглажены, а в стене выбиты две ниши, похожие на камеры. Возможно, это сторожевая башня, а может быть, просто помещения для защиты от непогоды. Здесь виден восточный шпиль крепости, отдаленный от северного по прямой линии на расстояние около 500 метров. Склон этот крутой, дикий, скалистый, испещренный расщелинами. Ни подняться, ни спуститься по нему невозможно; доступен он только птицам, да и то не везде, так как в некоторых местах скалы так гладки и круты, что даже сорняк эуфорбия не находит здесь места для своих корней.

Теперь Хуманн снова направляется к верхней крепости. Однако он не доходит до нее. Потому что здесь, у старой дороги, которая проходит между кое-где виднеющимися каменными кладками и ведет в акрополь, начинается уже знакомая, давно полюбившаяся византийская крепостная стена, предназначенная стать центром начинающихся археологических работ.

Анероид показывает, что стена расположена на высоте 248 метров над уровнем моря и более чем на 200 метров выше города. Изгибаясь зигзагом, она проходит с запада на восток по всему горному хребту. Еще раз проверим измерения: да, толщина ее от пяти до семи метров; но высота меньше: по наружной стороне от одного до трех метров, по внутренней стороне ее трудно точно определить, так как тут нанесло столько щебня, что местами он значительно превысил первоначальную высоту стены. Раскопки позволяют ее уточнить. Повсюду в стене проступают многочисленные куски мрамора. Вокруг лежат разбитые на четверти и половины или даже целые колонны — их не тронули потому, что они из трахита, тогда как мраморные колонны уничтожались обжигальщиками мрамора в течение десятилетий или, может быть, даже столетий. Под грудой, где свалено около сорока гранитных колонн, в стене выбито отверстие глубиной три метра, — наверное, здесь когда-то было очень много мрамора. Следует заметить, что чрезвычайно стойкий и насыщенный раствор (к сожалению, тоже из мраморной извести!) настолько затвердел, что не позволил обжигальщикам мрамора снести и сжечь всю стену. Все говорит о том, что стена строилась либо как вторая, более высокая линия для защиты верхней крепости, либо как более удобная по размерам. Территория, которую ограждала нижняя стена, могла оказаться слишком большой для сравнительно малочисленной группы воинов, и защитники решили уменьшить крепость. Кроме того, вторая стена строилась в такое время, когда здесь, наверху, рельефы и колонны валялись кучами и их, даже не пытаясь определить художественной ценности, использовали в качестве строительного материала. Итак, поколения как древних, так и современных разрушителей сделали все, чтобы наши глаза и руки не ощутили прелестей античного искусства.

Начиная от этой стены и до нижних террас весь широкий горный хребет является по существу единственным в своем роде полем щебня. Склон между стеной и верхней крепостью тоже покрыт щебнем. И там и здесь бурно разрослись мирт, лавр и другие кустарники. Оба склона имеют нечто общее: ни одного, хотя бы самого маленького кусочка мрамора не валяется на их поверхности. Зато повсюду видны остатки старых и новых известковых печей.

Хуманн направляется в другую сторону и теперь, наконец, вступает на территорию верхней крепости.

Тридцатью метрами выше византийской начинается третья, последняя, стена. Фундаменты здесь такие же древние, как у башен с воротами, но гораздо массивнее. Па них византийцы позднее возвели стену, местами прерываемую высокими башнями. Снаружи не видно, замурованы ли в ней рельефы, но даже на первый взгляд ясно, что степа содержит многочисленные мраморные плиты, возможно, с надписями, а кроме того, еще и архитравы и триглифы.

Территория собственно крепости, к которой подходит теперь Хуманн, начинается с рынка, который следует, наверное, называть Верхним; западнее его видна терраса, приблизительно 200 метров длиной, идущая прямо по западному крутому склону. От края террасы гора еще раз поднимается в северном и северо-восточном направлениях, заканчиваясь сплошной грудой развалин. Народное предание гласит, что здесь располагался храм Афины Полиады — покровительницы города. Насколько это правильно — неужели такой вопрос никого ранее не интересовал? — могут решить только раскопки, но очередь до этого места дойдет еще очень не скоро.

Время летит быстро, и неотложные дела не позволяют Хуманну тратить его на длительный осмотр крепости. Но Хуманн долго стоит наверху, забыв мрамор и Атталидов, забыв алтарь гигантов и даже известковые печи, и смотрит на город, на далекую равнину, простирающуюся до Элеи и дальше, до синего моря. Потом, стряхнув с себя оцепенение, он поднимается вверх по последнему склону на самую высокую точку горы до восточной укрепленной стены, фундамент которой хорошо сохранился. Взгляд скользит по долине гор Темноса, охватывает верхнюю равнину Каика вплоть до Сомы и до высоких ограничивающих горизонт гор, у подножия которых по другую сторону — это хорошо знает Хуманн — расположились Кыркагач и Бакыр. А за ними в тихой долине под сенью гордых горных вершин лежит Баш-Гелимбек, который тоже полон древних руин, но никто не знает, что это за развалины, несмотря на множество надписей, которые Хуманн нашел там и отослал в музеи.

Вся восточная половина верхней крепости перечеркнута стенами фундаментов. Говорят, здесь находился царский дворец Атталидов. Это надо бы тоже проверить, так как расположение развалин позволяет предположить, что людская молва — vox populi[42], — возможно, справедлива.

Северную сторону плато ограничивают турецкие каменные стены, к счастью, построенные не особенно прочно. Хуманн пролезает через брешь, спускается на несколько метров вниз и выходит на треугольную ровную лужайку. Каждая сторона ее около 100 метров длиной. В народе это место называют «садом царицы». Здесь полный покой. Нет ни развалин, ни фундаментов, которые отвлекают глаз или напрягают мысль. Взгляд может свободно скользить на восток, север и запад, от моря до четких контуров пиний на склонах Темноса.

Хуманн идет вдоль лужайки. Высокие стены круто спускаются отсюда, переходя в складки горы. От острой северной вершины можно спуститься по ним, но с некоторым трудом — не избежать царапин на руках и дырок в одежде — до самого подножия. Хуманн с удивлением видит, что стены по большей части состоят из белого как молоко мрамора, — следовательно, лужайка, скорее всего, все-таки не была ни садом, ни частью необработанной земли, потому что слишком невероятно, чтобы византийцы, возводя стены, притащили сюда эти остатки. Нижняя часть стены состоит из архитравов и выступов, над которыми видны капители — Хуманн быстро считает — шестидесяти двух дорийских колонн диаметром от шестидесяти до шестидесяти семи сантиметров с двадцатью каннелюрами. Последующий слой представляет собой ступени, и, наконец, последний состоит из больших серых гранитных блоков. Все ясно, как день: снесли храм, который, очевидно, или, если сказать осторожнее, по-видимому, стоял в саду царицы. Храм разрушили, а из его остатков соорудили стену. И еще одно становится ясным — нет, вернее, кажется ясным, так как, к сожалению, Хуманн пока еще не стал историком искусства, — что этот храм относится к римскому времени — времени императора Августа. Следовательно, пока он его совершенно не интересует.

Основная задача — алтарь гигантов, первоначальную площадь которого еще следует определить. Ибо только в этом случае можно разрешить и другую задачу, ключ от которой скрывает византийская стена. Хуманн садится на турецкую стену, отделяющую сад царицы от крепостных сооружений, и думает. Если алтарь был высотой 40 шагов, как утверждает Ампелий, и если он так велик, как можно заключить из слов писателя и по размеру найденных плит (если, конечно, плиты имеют к алтарю прямое отношение! Но этот вопрос для Хуманна уже давно был решен положительно, хотя он опирался лишь на свою интуицию), то развалины его фундаментов должны быть весьма значительными и не могли так просто исчезнуть. Однако здесь наверху, в крепости, нет значительных развалин. Хуманн убеждается в этом, когда, поднявшись со стены, внимательно шаг за шагом исследует местность. Ниже этой богатой византийской стены тоже не могло быть алтаря, поскольку единственной каменоломней была только сама гора. Строителям стены не имело никакого смысла тащить вверх плиты весом по 20 центнеров. Осмотр местности, таким образом, подтверждает то, что Конце и Адлер уже доказали с помощью своих теоретических предположений.

Если рассуждать логически, для алтаря, следовательно, остается только относительно маленькая трапециевидная площадь между византийской и третьей крепостной стеной. И здесь тоже, ближе к западной оконечности крепости и выше большой западной террасы, повсюду разбросана масса строительных фрагментов одного типа. Развалины лежат на земле так ровно, что, если оглядеть всю крепость быстрым взглядом, можно их даже не заметить, но стоит только внимательно присмотреться, как они сразу бросаются в глаза. Конечно, эти строительные остатки разбросаны на 40 метров ниже самой высокой части крепости, но никто не утверждал, даже Ампелий, что алтарь венчал собой всю крепость. Кроме того, развалины расположены на месте, с которого открывается свободный обзор на восток, юг и запад.

«Здесь мы завтра и начнем, — думает Хуманн. — А также у близлежащего, западного края византийской стены».

Глава шестая

Понедельник, 9 сентября 1878 года, солнце только еще всходит, а Карл Хуманн уже поднимается к крепости. Его сопровождают всего 14 рабочих, так как, посетив несколько лет назад Шлимана в Трое, он понял, что метод Шлимана — начинать раскопки сразу с большим числом рабочих — не всегда целесообразен. Руководителю раскопок трудно ориентироваться и контролировать рабочих, а также с самого начала распределить их так, чтобы они не мешали друг другу. Кроме того, пока цель окончательно не определена, нельзя начинать большие передвижки грунта.

Группа Хуманна остановилась у Верхнего рынка. С правой стороны от них — византийская стена, прямо перед ними — выровненный холм щебня, который — надо надеяться! — находился на месте алтаря. Хуманн ставит рабочих в небольшой круг, берет кирку и наносит символический удар — кажется, в самые недра горы. Затем он с торжественным видом произносит речь не на принятой здесь смеси греческого и турецкого языков, а на чистом немецком, которого никто из рабочих, конечно, не понимает.

— От имени покровителя императорских музеев, счастливого, всеми любимого человека, никогда не побежденного воина, наследника самого прекрасного престола на свете, от имени нашего наследного принца я заявляю: пусть преуспевает это дело, пусть сопутствуют ему счастье и удача!

Нужна ли была эта пышная, почти мелодраматическая речь? Для дела вряд ли, так как здесь было совершенно достаточно просто сказать: «Ну, люди, взялись!» А вот для доклада, который ему придется писать, она, пожалуй, понадобится. Ведь доклад останется в документах музея и речь Хуманна будет воспринята не как вежливое преклонение перед власть имущими, а как благодарность за действенную помощь, за то, что дело наконец сдвинулось с мертвой точки. В Берлине к тому же решат, что археолог, «взятый на пробу», разбирается в политическом значении возложенной на него задачи. Карл Хуманн, подобно Курциусу и Конце, с благоговейным восхищением взирал на наследного принца Фридриха, считая его другом и покровителем наук и искусств, уверенный, что с него начинается новая эра прусско-немецкой истории, так же как с только что сделанного удара кирки начинается новая глава истории Пергама.

Итак, он произносит свою речь. Турецкие рабочие низко кланяются, молитвенно скрестив руки, греки робко крестятся, ибо и те и другие твердо убеждены, что эффенди творит могущественное заклинание. Некоторое время он стоит растроганный, и его взгляд скользит от холма к стене и от стены к холму.

— Мы начинаем! — кричит Хуманн хриплым от восторга голосом, на этот раз по-гречески и по-турецки.

Четверым рабочим он приказывает рыть два рва против кучи развалин, один — с юга на север, другой — с востока на запад. С десятью помощниками он сам идет к византийской стене, чтобы начать очистку ее внутренней стороны от наносов. Но тут к нему подходят два болгарина.

— Это не то место, эффенди, — говорят они. — Помнишь ли ты, что мы семь лет назад работали для тебя, когда ты извлекал первые плиты из стен? Это было не здесь, а десятью шагами левее. И там в стене мы видели еще что-то, похожее на найденные плиты.

Хуманн думает и, наконец, вспоминает. Да, рабочие правы, его обманула память.

— Спасибо, — говорит он и ставит болгар на то самое старое место.

Уже через несколько часов догадка подтвердилась: холмы щебня уходят далеко в глубину, и, когда для проверки быстро вскрыли небольшую шахту, на пятиметровой глубине обнаружили опору стены. Какая предстоит работа, ведь все это придется снести! — мог подумать Хуманн, но он думает совсем не о том, он радуется, что его степа оказалась, таким образом, намного больше, чем предполагали, и что в ней, следовательно, может быть во много раз больше плит с рельефами.

Во вторник — один из многочисленных праздников греческого календаря. Когда археолог поднялся на гору, его ожидало всего лишь четверо турецких рабочих. Поэтому сегодня не пришлось заниматься рвами, и впятером — для Хуманна его участие разумелось само собой — они трудятся над стеной. К вечеру действительно показались две плиты, без сомнения, относящиеся к ранее найденным, ибо они тоже были высотой примерно 2,3 метра. Они располагались с внутренней стороны стены и стояли торцом, а рельефы уходили в стену. Хуманн готов работать всю ночь, но это невозможно да и бессмысленно, как и вообще бессмысленно пытаться с такой незначительной рабочей силой и неподходящими инструментами извлекать плиты. Самое правильное — это попытаться пока продолжать откапывать стену и, если они — надо надеяться! — найдут еще плиты, освободить их все сразу из-под тысячелетнего гнета развалин.

Семь раз благословенная стена! Вечером, в среду, уже видны задние стороны 11 плит. И этого еще мало: землекопы, работавшие на холме щебня, обнаружили массивные и, очевидно, довольно внушительные по размеру фундаменты, а среди них и над ними — несколько осколков фрагментов с чешуйчатыми хвостами. Всего было найдено около 30 фрагментов из такого же мрамора с голубоватым отливом, как и старые плиты. Они, вероятно, были обломаны тогда, когда сносили алтарь (теперь уже почти не оставалось сомнения, что это был не какой-нибудь, а именно тот алтарь).

В принципе сейчас, на третий день раскопок, поставленная задача была решена: подтверждалось сообщение Ампелия о существовании алтаря с рельефами, а место, где находился этот алтарь с изображением гигантомахии, вероятнее всего, найдено.

Вернувшись в город, Хуманн, даже не разрешив себе умыться и поесть, опешит в немецкое отделение конторы связи Смирны, которое, конечно, уже давно закрыто. Говорят, начальник ушел в кафе. Хуманн мчится по улицам и переулкам и, наконец, находит кафе, где этот добрый человек, радуясь мирному благополучно заканчивающемуся дню, маленькими глотками, смакуя, пьет свой кофе. Но день нельзя хвалить, пока он еще не кончился! Эффенди Хуманн яростно гонит несчастного начальника обратно в его служебную контору и пишет прописными буквами ликующую телеграмму Конце в Гастейн, где тот проводит свой отпуск. Телеграмма какая-то странная. Странно не то, что из слова «все» первоначального текста получилось непонятное «весы» (так во всяком случае было принято в Гастейне), а то, что подпись звучит как-то чересчур панибратски: «Карл». Неужели Конце и Хуманн так подружились, что уже зовут друг друга по именам? Ни в коем случае. И никогда, пока они живы, этого не случится. Под этими четырьмя буквами подписи скрывается целая история мировой политики и, в частности, музеев.

Прусско-германской империи всего лишь семь лет. Она еще молода и еще не осмеливается показать миру империалистические крылья своего черного орла, поскольку во главе империи — номинально — стоит старик, который вовсе не гордится честью быть императором, так же как не радуется новому званию капитан, только за выслугу лет, но никак не по заслугам произведенный в майоры.

Быть осторожным, не сердить старших, более сильных — вот лозунг немцев. Наступать незаметно, чтобы англичане, что находятся рядом, в Эфесе, и французы на островах не заметили, как мы стрижем овен, у которых во много раз больше шерсти, чем у тех, которые принадлежат им. Телеграммы, несмотря на строгую почтовую тайну, охраняемую законом, на деле не представляют собой никакого секрета, так как из Смирны они идут в Гастейн не прямо, а их передают от станции к станции и при этом, конечно, читают. А Хуманна ведь знают повсюду, как облупленного. Телеграмма за подписью Хуманна будет известна завтра и в Лондоне, и в Константинополе, и в Париже. Это вызовет подозрение. Приведет в движение конкурентов. Вызовет различные реакции у противников. А «Карл» — это безобидно, ничего никому не говорит, короче, житейская подпись, не вызывающая подозрений. И поэтому Хуманн пишет: «Карл».

Потом он быстрыми шагами возвращается обратно на свою квартиру, опять забывает умыться и пообедать, просматривает дневник раскопок и записывает каракулями свои предложения, добавления, оправдания и между строк и на полях. Затем, так и не умывшись и ничего не взяв в рот, он в добавление к телеграмме пишет письмо Конце.

Хуманн устал как собака, и письмо в соответствии с этим получается несколько сумбурным. «Сегодня еще нет возможности сообщить Вам детали. Мы достигли неожиданно быстрого, блестящего успеха, и теперь разрешите мне от всего сердца пожелать Вам и господину тайному советнику Шёне счастья. Мы нашли не просто дюжину рельефов, а целую эпоху искусства, которая была похоронена и забыта. С точностью можно насчитать от 20 до 30 блоков. Только все они замурованы отличным, твердым, как камень, раствором, так что каждый кусочек колоссальной стены приходится выбивать с помощью клиньев и тяжелых молотов. Мне очень помогает моя английская ручная лебедка грузоподъемностью 12 тонн — она поднимает самые массивные гранитные плиты, извлеченные из кладки. Порох я не собираюсь применять. Хочу снести стену вручную настолько, чтобы освободить рельефы. Если же опрокидывать плиты, можно очень легко повредить изображение. Я ни на минуту не могу оставить рабочих одних, потому что в стене все время обнаруживаются и фрагменты рельефов и различные скульптуры.

Но главный вопрос в том, как перевезти все это в Берлин. Моего Али Ризу я убедил, что мы еще найдем сотни подобных обломков, что Берлин далеко, и если он хочет продолжения работ, а тем самым и постоянного заработка с возможным бакшишем, то в Берлине тоже должны хоть что-нибудь увидеть. Поэтому эти первые находки должны как можно скорее попасть в Берлин. Он с этим сразу же согласился. Закона о памятниках древности он просто не знает. Теперь я хочу предложить вам следующее: прежде, чем о наших раскопках всем станет хорошо известно (смотри подпись «Карл»; вот как теперь Хуманн опасается греков, которые могут обо всем сообщить в газетах!), я опущу все рельефы вниз и, несмотря на то что дерево здесь очень дорого, упакую их в прочные ящики, а потом перевезу в Дикили. Там никто не помешает мне погрузить их на судно, направляющееся, по крайней мере, в Смирну. Я немедленно узнаю в Смирне, нельзя ли их погрузить там sans façon[43] на судно, после чего отправлю голландскими или английскими пароходами в Роттердам или еще куда-либо. Если встретятся трудности и судно вместо Смирны пойдет в Сиру, то немецкий консул Клёбе отправит ящики дальше. После этого никто уже не узнает, где эти рельефы, и их можно будет считать теми фрагментами из мрамора, которые я Вам послал шесть лет назад и в прошлом году. Попросите на всякий случай принца Рейса направить в Смирну несколько личных посланий с просьбой оказать мне помощь.

Чтобы осуществить этот план, Вам придется добиться особого кредита для транспортировки рельефов. Ста фунтов, наверное, будет достаточно, но, имея в виду непредвиденные расходы и бакшиши, увеличить ассигнования никогда не вредно. Если я уложусь в первоначальную сумму, то деньги останутся. Если мой план удастся, то расходы оправдают себя десятикратно.

Кроме того, срочно нужен помощник, так как транспорт потребует всего моего внимания, а о консервации работ после истечения месячного срока серьезно, видимо, никто не думает. Транспорт надо отправить до наступления сезона дождей, то есть до середины ноября. Все эти заботы о спасении найденных в крепости ценностей не дают мне испытать подлинную радость и лишают меня сна.

Не хотите ли Вы приехать сюда сами? Это было бы прекрасно!

Меня иногда беспокоит, не слишком ли много найдено для начала, хотя, вероятно, мы быстро успокоимся, когда в течение последующих двух недель больше ничего не найдем.

Метод работы по участкам мне не нравится. Не хотите ли Вы купить весь акрополь? Об этом можно договориться с одним Хамди-пашой. За несколько сот фунтов он бы на это пошел; наличные деньги туркам всегда нужны.

Если Вы считаете мое предложение о транспортировке плит слишком смелым, хотя все последствия я беру на себя и Вы в любое время можете дезавуировать меня, то, по крайней мере, разрешите — я Вас очень прошу — переправить все рельефы в Дикили. Если они будут на берегу моря, мы в любое время можем принимать решения и распоряжения. Пошлите, по крайней мере, пожалуйста, телеграмму — ждать более невозможно. Спокойной ночи».

Однако такой телеграммы Хуманн не получил. Письменного ответа тоже. Хуманн был католиком больше, чем сам папа, пруссаком больше, чем само прусское государство, империалистом больше, чем сама молодая империя. Разумеется, в Берлине думали так же, как и он в Пергаме, но боялись высказать это открыто и даже ужасались, как какой-то ничтожный археолог в Малой Азии не боится писать того, о чем сами они предпочитали умалчивать. Но молчание — знак согласия, особенно если учесть, что Конце просит у министра еще три тысячи марок и получает их, а Шёне по телеграфу предлагает продолжать начатую работу. Обо всем этом Хуманн совершенно не думал, когда сунул письмо в конверт, запечатал его, как мертвый упал на походную кровать и уснул без сновидений, вопреки своему радостному возбуждению, вопреки всем клопам.

На следующее утро Хуманн не трогает фундамент, так как никак не может успокоиться при виде плит, которые пока еще невозможно осмотреть.

Всех людей к плитам и к стене! Как трудно разбить ее, все уже знают, по инструменты принесли теперь более подходящие, а так как эффенди Хуманн не скупится на бакшиш и высокую оплату (не думая, что в Берлине существуют специальные финансовые органы!), то и усердие его рабочих возрастает. Теперь, когда все 11 рельефов с фрагментами уже лежат на траве, следовало бы сделать перерыв. Но Хуманн не может с этим согласиться. Он говорит рабочим:

— Я знаю, это было безумно трудно разбить стену. Но и вы и я должны быть довольны, что, наконец мы сумели извлечь плиты неповрежденными. Однако перерыв будет лишь на следующей неделе. Вы знает, моя жена в Смирне ждет ребенка и через несколько дней должна родить. Вот тогда я обязательно поеду домой.

— Пусть родится у тебя сын, эффенди! — кричат турки.

— Пусть будет он консулом! — вторят греки. (Ибо это самое лучшее и почетное, что они могут пожелать новорожденному.)

— Спасибо вам. Если действительно будет сын, то я разрешаю вам пить за мой счет до тех пор, пока вы не сможете отличить верблюда от черепахи. Но как я сказал, это будет только на той неделе, сейчас же никакого отдыха не получится. Давайте отобъем весь кусок стены, из которой мы извлекли наши 11 плит, так как вполне возможно, что внутри ее их еще больше.

Тяжело вздохнув, люди вновь принялись за работу, используя клинья и тяжелые молоты. После пяти-десяти минут каторжного труда удавалось извлечь камень. Если счастье им сопутствовало, то размер его был с голову человека, если нет — то не более кулака.

Но они работали не как поденщики, они сами были заражены усердием эффенди и когда находили новую плиту, лежащую рельефом к стене, то кричали и прыгали от радости, словно нашли сокровище Приама — эта история уже давно передавалась из уст в уста по всей Малой Азии, обрастая всякими сверхъестественными подробностями. И еще шесть раз рабочие криками выражали свой восторг, потому что к 24 сентября уже 17 плит лежали на лужайке у склона горы.

В эти дни жена Карла Хуманна родила третьего ребенка. Это действительно был сын, которого решили назвать Ганс. Во время родов жена Хуманна оставалась одна, если не считать, конечно, опытной повивальной бабки-гречанки и госпожи Гук, которая теперь была уже владелицей гостиницы в Смирне. А отец ребенка как сумасшедший мотался вдоль византийской стены, вдоль рельефа. У него не было времени путешествовать, ему сейчас никоим образом нельзя было покидать Пергам, а поездка в Смирну и обратно потребовала бы не менее трех дней. Правда, он любит свою жену и еще больше сына, которого даже не видел, по больше всего он все-таки любит свою крепость, свое огромное, прекрасное дело, и перед этой задачей все личные дела отступают на второй план. Сын его проживет лет шестьдесят, пусть даже семьдесят, и если у него, в свою очередь, будет сын, то род Хуманнов продлится еще на одно поколение. Но даже в самом лучшем случае его родословная охватывает лишь несколько столетий. Чего это стоит по сравнению с плитами гигантомахии, которым уже около двух тысяч лет! А сколько еще столетий и тысячелетий они будут приводить человечество в восторг и доставлять ему счастье — никто не может предсказать.

Они прекрасны так же, как в день их создания, хотя и руки, и чешуйчатые хвосты, и носы, и половые органы были отбиты, после того как варвары (в общем-то те же греки) использовали бессмертное произведение искусства Атталидов (тоже греков) в качестве строительного материала для крепостной стены. Но судить поспешно было бы опрометчиво. Следовало бы почитать об этом. Может быть, не варварство заставляло их разрушать памятники искусства, а крайняя нужда. Это вполне возможно и безусловно снимает с них всякую вину.

Дни и ночи Хуманна наполнены до краев. Днем надо дробить скалы, работать молотом и поднимать лебедкой плиты, опуская их на лужайку, а ночью читать книги по истории искусств и мифологии, которые посылал ему друг Конце (можно ли так называть знаменитого археолога, учитывая дальность расстояния до Берлина и скромность Хуманна?).

Наступает новое утро. Стоя на своей горе, купающейся в золотисто-розовых лучах солнца, Хуманн размышляет о вновь обнаруженных фигурах на фризах. Вот группа Гелиоса, там Селена и Никс, богиня ночи, которая бросает сосуд со змеями на поднимающихся гигантов, а вот там величественная богиня, пока еще без имени, которую сопровождают гривастые львы. И еще одна, тоже неизвестная, богиня, оседлавшая льва. И хотя работы по расчистке фундамента двигаются не особенно быстро, теперь уже не остается никакого сомнения: они нашли именно то, что искали! Кое-какие предметы находят в земле и у стен фундамента. Ах, как длинна эта стена! После жестокой борьбы она отдала несколько статуй, потом множество больших и маленьких обломков, которые историки искусства и археологи смогут реставрировать, и затем еще две плиты с рельефными фрагментами, которые, хотя по стилю и близки к плитам с гигантомахией, но по размеру отличаются от них, так как высота их достигает всего 1,58 метра, а ширина — 7 сантиметров. Это, вероятно, начало нового фриза, но где его продолжение? Может быть, тоже на алтаре? Это пока еще остается загадкой. Изображения хранят свое мраморное молчание, и каждая попытка истолковать значение того или иного фриза отвергается раньше, чем возникает.

Пока рабочие пьют за здоровье сына Хуманна сколько могут и сколько хотят, сам он сидит в своей комнате и пишет отчет директору и профессору Конце. Он прилагает чертежи, на которых каждая только что сделанная находка, отмеченная карандашом или тушью, расскажет о себе меценату и другу. Но отчет об успехах экспедиции достигает своего апогея в одной фразе: «Мы обнаружили целую историческую эпоху, самые великие, оставшиеся от древности произведения искусства находятся в наших руках».

В последний день сентября, ровно через три недели после начала раскопок, число найденных плит выросло до 24. Это чудо, что гора так же радостно и охотно продолжает дарить своему первооткрывателю и другу все спрятанное ею в тяжелые и неспокойные времена. Теперь даже полный профан и даже самый завистливый специалист не могут более сомневаться в величии и неповторимости находок.

Да и в Берлине более уже не возникает противоречий ни в музее, ни в министерствах. Конце и Шёне, а также стоящий над ними министр Фальк без устали докладывают императору о Хуманне и его находках. Конце, руководствуясь чертежами и документами Хуманна, в свою очередь, информирует наследного принца, который в форме маргиналий к проекту распоряжений министерства с похвалой отзывается о докладе Конце и требует продолжения раскопок «с помощью всех возможных средств и наибыстрейшим образом». Все это льет воду на мельницу музеев. Фальк и Шёне вносят предложение о выделении скромных 100 тысяч марок на археологические раскопки и при этом не забывают Хуманна, который в будущем вместо прежнего вознаграждения должен получать больше. Выделили средства и на столь необходимого научного ассистента. Бисмарка также запрягают в пергамскую колесницу, и он ничуть не возражает, так как здесь, по сравнению с раскопками Олимпии, можно кое-что получить за свои деньги. Через две недели после подачи проекта император ассигнует 50 тысяч марок из своего резервного фонда, а немного позднее министр финансов отпускает такую же сумму из дополнительных средств для музеев.

Однако деньги — это еще далеко не все. Сейчас, после месяца раскопок, счастливому первооткрывателю гораздо больше неприятностей доставляет крутая скала забот, которая оказалась во много раз выше и неприступнее, чем акрополь в Пергаме. Например, как сохранить все находки в целости? Лицензия предусматривает их раздел, причем одна треть идет археологу, неважно — называется ли он Хуманном или под его именем выступают императорские музеи Берлина, а две трети — туркам. Правда, Конце написал о предстоящих переговорах с Высокой Портой, и можно надеяться на получение археологами в ближайшем будущем двух третей находок. Ну, а что же станет с этой третьей, остающейся за Портой частью? Говоря откровенно, никто из немцев, участвующих в раскопках, не оставляет туркам своей третьей части. Но ведь этого же не скажешь прямо, и поэтому толкуют о том, что нельзя рассеивать и распылять единственное в своем роде чудо света. Говорят также о том, что, во-первых, не совсем ясно, будет ли эта часть доступна для науки и исследования. Ведь соображения высших турецких чиновников непостижимы, как болото. Во-вторых, совершенно неизвестно, дойдет ли вообще эта третья часть до Константинополя, так как дороги в Малой Азии длинны и находятся в ужасном состоянии. А при том равнодушии, которое характерно для турецких чиновников и министерств, не только возможно, но, к сожалению, даже вполне вероятно, что турецкая третья часть (если удастся сохранить за собой две трети) исчезнет в пути без следа. Рассуждая таким образом, на всех турок без исключения кладут клеймо невежд и варваров. Но это нисколько не смущает европейских господ, и некоторые из них даже серьезно верят в то, что с такой надменностью утверждают.

Больше всего забот у самого Хуманна. Огромное количество находок делает их охрану на горе все сложнее и сложнее. Хотя приказание Конце, данное перед началом раскопок, ничего не публиковать и особенно следить за тем, чтобы никаких сведений не попало в газеты, строго соблюдалось, все труднее стало пресекать распространяющиеся на всех языках слухи. Из Бергамы и Смирны не только приходили целые группы любопытных — и с каждым днем все чаще, — но появились люди — как греки, так и турки, — которые проявляли серьезный интерес к раскопкам, а некоторые имели и специальные знания. — Все это не нравилось Хуманну, так как могло привлечь внимание официальных турецких органов, а в конце концов даже и поставить под угрозу получение двух третей находок. Поэтому Хуманн, вводя в заблуждение специалистов, не стал очищать плиты от налипших на них остатков извести и камня. И делал это он не только потому, что рабочие могли повредить рельефы, расчищая известь, и не потому, что чужеродные наслоения при транспортировке образовали бы так называемую подушку, а потому, что — как он писал в своем отчете Конце — «было бы нежелательно, чтобы каждый посетитель видел всю прелесть скульптур».

Кроме того, Хуманн, уверенный в своем счастье, считал будущие находки лишь дополнением к прежним экземплярам, а все группы — связанными между собой. А при известной недоброжелательности или даже при стремлении «владеть всем самим» можно было ожидать, что турки, с легким сердцем отказавшись от бесконечных фрагментов, потребуют потом целиком весь памятник. А так как у них есть право на третью часть, а может быть, и на две трети, их требования нельзя будет отвергнуть. Следовательно, надо как можно быстрее перенести добычу в безопасное место, тем более что в декабре начинается период дождей, во время которого гора и долина быстро станут непроходимыми.

Хуманн с беспокойством обдумывает план дальнейших действий. Он делится с Конце своими опасениями и дополнительно направляет в посольство (принца Рейса за это время уже перевели в Вену, и его сменил граф Гацфельд) просьбу ускорить: а) переговоры по вопросу о распределении находок, б) определение срока раздела.

Достаточно ли этого? Сделал ли он все, что было в его силах? Нет. Человек сам себе хозяин — так говорит пословица — и, может быть, он еще раз сумеет извлечь выгоду из того глубокого уважения, которое ему оказывали в Смирне у вали.

В начале октября Хуманн сломя голову несется в Смирну, чтобы со всей своей энергией вести переговоры о временном разделе находок и чтобы — ах, об этом он почти забыл — навестить жену и сына. Второе ему удается, а первое — не совсем. Ибо вали с сожалением пожимает плечами и уверяет, что такие вопросы он не может решать без указаний свыше. До него уже дошли слухи, что раскопки имеют гораздо более важное значение и оказались намного богаче, чем предполагалось. Но вали не просто обещает сразу же запросить по телеграфу указания министерства просвещения, он действительно это делает. Через десять дней ожидания, которые Хуманн посвятил семье, в середине октября, как раз когда начинается бабье лето, генеральный губернатор получает чрезвычайные полномочия. Он назначает своего первого секретаря эффенди Дирана комиссаром по разделу находок, а господина Гейнце, директора Оттоманского банка в Смирне, — беспристрастным наблюдателем.

Все происходит, как в сказке. С одной стороны, удивительная и почти неестественная скорость продвижения дела, а с другой — факт вручения Хуманну вечером перед отъездом предписания посла, получившего письмо от нового великого визиря Сафвет-паши, в котором тот отдает Берлину две трети находок.

Операция раздела находок в Пергаме не представляет почти никаких трудностей, наоборот, она становится чисто формальным делом. Эффенди Дирана совершенно не интересуют ни древности, ни Стамбульский музей, у него имеется лишь единственное желание — не портить отношений с эффенди Хуманном, так как Диран не имеет еще прусского ордена. А господин Гейнце — немец, который мало разбирается в древностях, но хорошо понимает необходимость передавать лучшие экземпляры Берлину.

Уже в первые полтора дня раздела эффенди Диран, не говоря ни слова, выполняет желание Хуманна о передаче ему всех экземпляров, относящихся к алтарю или вообще к эпохе Атталидов. Однако во вторую половину дня Диран начинает с опасением смотреть на свою часть, так как она выглядит не как третья, а, скорее, как шестая. Он же все-таки должен писать рапорт музею, и его в любой момент могут проверить на основании журнала находок. Хуманн, в свою очередь, понимает, что комиссар имеет основания для беспокойства, и помогает ему, оставив туркам две особенно красивые целые плиты, рельефы на которых изображают богинь Адрастею и Селену. Но даже и это он делает с легким сердцем, так как эффенди Дирам обещал ему оставить эти экземпляры в крепости до тех пор, пока не наступит время очередного раздела, когда их можно будет обменять.

В то время как комиссар и Гейнце не спеша идут обратно домой, Хуманн, намного опередив их, получает от вали подпись под протоколом, а также указания для таможни и порта провинции, обеспечивающие свободный вывоз переданных Хуманну памятников.

И вот он уже в Пергаме, где разбивает свою рабочую силу на четыре группы. 1 ноября Хуманн с восторгом приветствует молодого помощника, которого Главная дирекция музеев послала по настоянию Конце. Это доктор Габбо Герардус Лоллинг, внештатный библиотекарь Германского археологического института в Афинах. У него свободное время до рождества, говорит доктор Габбо. Это полных два месяца, в течение которых можно сделать бесконечно много, думает Хуманн. Но, к сожалению, гость совсем по-другому понимает свои задачи, чем руководитель раскопок. Вместо того чтобы помогать сносить стену или обнажать фундаменты, показав тем самым свои свежие теоретические знания, он в первые несколько недель описывает все многочисленные надписи, которые были найдены, так как хочет посвятить себя науке о надписях — эпиграфике. Покончив с этим, он отдает все свое время предполагаемому гимнасию на нижней террасе и начинает его раскопки. Правда, Габбо — хороший товарищ и собутыльник (он из Эмса), но в глазах Хуманна он в первую очередь филолог. Другими словами: среди скал и стен крепости Габбо оказывается достаточно неповоротливым и без конца набивает себе шишки и ставит синяки. По мнению Хуманна, от него мало толку в решении основной задачи раскопок. О, эти филологи! Хуманн так и кипит от раздражения. Ох, уж эти филологи из Главной дирекции, которые считают, что делают мне бог знает какое одолжение, посылая настоящий нуль, этого ужасно неловкого языковеда! Хуманн вправе так думать, ведь он смотрит на все с точки зрения опасения фризов с гигантомахией.

На счастье, дальнейшие находки быстро вернули Хуманну хорошее настроение. 30 декабря он отмечает в журнале появление тридцать девятой плиты. Фриз изображает молодого гиганта, красота которого восхищает. Плита эта особенно важна, так как нижний ее край говорит о том, что она стояла на четырех ступенях, шириной 41 и высотой 22 сантиметра. Это открывает новые возможности для реконструкции. К сегодняшнему дню снесли 850 кубических метров каменной кладки. Это и мало и в то же время много. Мало, потому что от всей стены (ее длина примерно 300 метров) только чуть больше одной десятой разрушили до глубины пяти метров и нигде еще не достигли грунта. Много, потому что дневная выработка одного рабочего, вследствие исключительно тяжелого труда по сносу стены, не превышала одного кубического метра.

Многое уже сделано и в раскопке фундамента. До рождества южный край фундамента алтаря был раскопан, а западный, вдоль которого рыли ров, прослежен до конца. Здесь убрано 1800 кубических метров земли и щебня, снесена часть стены и извлечены еще восемь плит большого фриза, а также многочисленные фрагменты, в том числе плита с изображением Аполлона. Это скорее круглая скульптура, чем рельеф, так как корпус соединен с плитой только спиной и одним локоном, спускающимся с затылка. К радости по поводу находки примешивается немного печали: она была обнаружена не в стене. А опыт и сравнение показали, что замурованные в стене плиты сохранили свой блеск и свежесть, тогда как экземпляры, извлеченные из земли, настолько выветрились, что кусочком дерева можно было соскрести не менее миллиметра рельефного изображения, а мелкие детали вообще легко превращались в пыль. К счастью, Аполлон не очень пострадал. Поверхность камня не покрыта оспинами, как это встречается на других фрагментах, извлеченных из земли, а лишь стала слегка матовой.

Последние три месяца года трудятся только маленькие группы рабочих — у стены, и у фундаментов, и у Лоллинга в его гимнасии, и на южных террасах крепости (все это необходимо привести в порядок, чтобы составить до некоторой степени ясное представление о всей резиденции Атталидов), и на раскопках одного из рядов колонн (их нашли уже 17), и, наконец, на разведке и восстановлении маленького восьмиугольного алтаря, стены которого украшены разнообразными символами различных богов.

— Все это очень хорошо, — возмущается Хуманн, — но все-таки второстепенно по сравнению с нашим главным заданием. После того как мы с помощью богини Тюхе сумели соединить все в одно целое, сейчас самое важное упаковать и отправить находки. И это, черт побери, тяжелая работа, выполняя которую, вы, господин доктор Лоллинг, наверняка покалечите себе пальцы на руках и ногах, а также большую берцовую кость.

Лоллинг кисло улыбается, но не спорит, понимая, что Хуманн прав и работа предстоит нелегкая.

Хуманн приказывает принести доски, брус и бревна. На верблюдах и ослах грузы свозят в верхнюю крепость, где прямо на месте сколачивают ящики для каждой плиты так прочно, что содержащиеся в них находки будут гарантированы, насколько это вообще в человеческих силах, от всяких повреждений в течение своего долгого и трудного путешествия. Целыми днями гора содрогается от визга пил и ударов молота. Рабочие трудятся с удовольствием, относясь к делу с любовью. Постепенно на каждом объекте образуются постоянные, сплоченные группы. Самые способные — греки. Поэтому они главным образом извлекают плиты из стены. Турки, в большинстве своем сбежавшие с военной службы из Болгарии, а также несколько армян в основном занимаются земляными работами и расчисткой развалин. Осторожность, о которой с первого дня твердили археологи, стала теперь второй натурой рабочих. Они привыкли к тому, что все металлические инструменты надо убирать в сторону и пользоваться только деревянными, как только в стене покажется хотя бы кусочек мрамора. Они теперь знают, что зацеплять крюки лебедок разрешается Лишь за необработанные места плит — произведений искусства. Поэтому можно было быть уверенным, что они не проявят ни малейшей неосторожности во время упаковки.

Другое очень важное обстоятельство заключалось в том, что Хуманн не только сам работал вместе со своими помощниками, но и говорил с ними; он разъяснял им, что представляет собой тот или иной предмет, воодушевлял их и вселял веру в успех большого дела. И только поэтому он мог полагаться на рабочих, даже тогда, когда не наблюдал за ними. Лентяев и лодырей Хуманн не терпел ни единого дня, а личные ссоры между греками и турками, возникавшие главным образом на религиозной почве, разрешал с присущей ему чуткостью. Поэтому споры, противоречия и непослушание были немыслимы на раскопках крепости Пергама. Не было и пьянства. «Для этого, — отвечал жаждущему эффенди, — будет достаточно времени вечером, и тогда я охотно выпью с вами». Заработная плата выдавалась своевременно и считалась довольно высокой для Турции: в пересчете на марки — от одной до полутора марок в день. Первоначальную практику равной оплаты для всех Хуманн отменил, как только определились способности людей и наметились различные виды работ. Теперь он платил в зависимости от производительности труда. Яни Большой и Яни Маленький, старшие рабочие, получали по 33 пиастра в день (около трех с половиной марок), и столько же зарабатывал плотник, который сколачивал ящики и тачки и ремонтировал черенки лопат.

Нет, за своих рабочих Хуманн был спокоен. Он мог поручить им упаковку, будучи уверен, что плиты, так же как и при раскопках, не получат никаких повреждений. Единственное, за что следовало опасаться, была транспортировка. Но и здесь многое можно было предотвратить. Там, где сам Хуманн не сможет этого сделать, сделает его правая рука. Это ни в коем случае не господин доктор филологии Лоллинг, так как у него скорее всего обе руки левые! Правая рука Хуманна — Яни Большой.

В ноябре первые ящики уже готовы к отправке. Но остаются еще 39 рельефов с изображением гигантомахии, приблизительно 800 фрагментов, 4 маленьких, не определенных еще рельефа, 10 больших статуй, 30 плит с надписями и многочисленные архитектурные фрагменты. Глядя на все это, Хуманн чувствует, что даже его неустрашимое сердце содрогается от страха. Невозможно ждать, пока этот сизифов труд будет окончен. Опять надо разделить рабочих. Пусть одни сколачивают ящики и упаковывают, а другие начинают погрузку.

Кузнец и столяр строят по проекту Хуманна тяжелые сани, а опытная бригада его бывших дорожных рабочих прокладывает извилистую дорогу от площади с алтарем до подножия крепости, причем при строительстве была использована древняя дорога из плит. Новая дорога — 1500 метров длиной и от 2 до 3 метров шириной — поднимается приблизительно на 230 метров и имеет равномерный уклон от 5 до 6 процентов. Заканчивается она на восточной окраине города, в долине Кетия.

Теперь можно начать транспортировку, имея в виду преодоление лишь части всего пути. Крестьянин гонит на гору своих сильных буйволов и запрягает четверку красивых, могучих животных в сани. Он уверяет, что все будет в порядке, хотя перепады дороги выглядят угрожающе и внушают опасения. И опасения эти могут оказаться справедливее уверенности погонщика. Если сани с грузом да и сами буйволы весят слишком много, а свежезасыпанная дорога еще не установилась, полозья могут легко увязнуть. Буйволов при этом надо останавливать в ту же секунду. Но буйволы, как известно, имеют особый нрав и поступают часто так же, как официанты, которые приходят, если только их позовут не менее шести или восьми раз. Поэтому сани могут опрокинуться и вместе с животными полететь в пропасть.

Остается только один способ, с помощью которого две тысячи лет назад Атталиды втаскивали свои мраморные блоки в гору: использование силы человека. Весело смеющиеся рабочие, понимая, что их ожидает развлечение и довольно значительный бакшиш, принимают план Хуманна, хотя из-за большой ответственности за жизнь людей ему не так-то легко было его предложить.

Чтобы 15–20 человек могли дотащить блок весом 10 центнеров (плюс ящик), необходимо не менее 12 часов. Но если взять целые плиты большого фриза, каждая из которых весит от 20 до 30 центнеров, то потребуется от 30 до 40 человек и три дня, чтобы стащить вниз одну плиту. Когда дорога установится — сани утрамбуют и накатают ее, — можно будет, правда только для небольших ящиков, воспользоваться и буйволами.

К 1 декабря 12 ящиков достигли подножия горы, к 1 января — 33. Но не следовало забывать о дальнейшей транспортировке груза в Дикили. И тут оказалось, что дело это еще сложнее и потребует больше времени и сил, чем предполагали. Ровно десять лет назад Карл Хуманн строил здесь шоссе, но с тех пор никто, кроме него, не подумал о том, что дорогу недостаточно просто проложить, за ней надо еще и ухаживать. Вследствие этого теперь здесь больше выбоин, чем камня, и проехать по этой дороге на телеге все равно, что испытать землетрясение. К тому же, когда Хуманн заключал контракт с правительством о постройке дороги, он требовал, чтобы многочисленные мосты возводились из камня. Но это показалось туркам слишком дорогим удовольствием, и, кроме того, местные власти имели тогда похвальное желание привлекать население ради его собственных интересов к ремонтным работам. Поэтому Хуманн был вынужден, скрепя сердце, строить деревянные мосты.

Разумеется, погонщики верблюдов в течение этих десяти лет, когда разбивали ночлег вблизи моста, не задумываясь, отламывали от него доски и сжигали их. Если же крестьянину или землевладельцу нужен был хороший брус, то он охотно разбирал один из мостов побольше. За каких-нибудь три года мосты дошли до такого состояния, что шоссе можно было использовать лишь частично, а люди уже давно ездили и ходили по старым тропам. Это возможно летом, но зимой тропы превращаются в непроходимые болота, которые там и тут пересекают речки. Летом они пересыхают, а зимой, после дождей, превращаются в бурные потоки, останавливающие всякое движение. Отремонтировать шоссе как положено не позволяет время. Поэтому Карл Хуманн ограничивается тем, что приказывает засыпать ямы под провалившимися мостами землей и камнями, а у больших канав соорудить объезды.

Управление железных дорог в Смирне продало Хуманну за четвертую часть заводской цены две тяжелые платформы. Они имели по четыре колеса вместо принятых в Турции двух и железные оси вместо деревянных и, учитывая даже проселочные дороги Малой Азии, могли выдержать нагрузку до 50 центнеров. Мощная рама покоится на осях. К передней оси подвешено дышло. Буйволов запрягают, укрепляют на их шеях коромысло, которое, в свою очередь присоединяют к дышлу, полностью воспроизводя пароконную упряжку, изображенную на одном из фрагментов большого фриза. (Для более легких ящиков достаточно общепринятых в этой стране двуколок.) Два дня потребуется такой платформе на путь от Пергама до Дикили и обратно. Хуманн считает, что за неделю он сможет переправить двумя платформами шесть самых больших плит. 23 ноября отправляется первый транспорт: две платформы, каждая с очень тяжелым ящиком, и четыре местные двуколки с более легким грузом, весом от семи до десяти центнеров.

Возчик-турок одной из платформ, едва только двинувшись в путь, наезжает на стену. Дышло не выдерживает и со скрипом разламывается. Только успели отремонтировать дышло, как этот возчик умудряется провести платформу по щебню разрушенной стены, и от спиц передних колес остаются одни щепки. Хуманн ясно и недвусмысленно пояснил виновнику происшествия, что у него меньше разума, чем у его буйволов. Починили спицы, потеряв на это драгоценное время. И тут возница, весело напевая, заезжает в придорожную канаву, дна которой ему, правда, не удалось достичь. Все, кто только имел руки и ноги, начали с криком и свистом снимать потерпевший аварию воз с мели. На пятый день злосчастная платформа, наконец, прибывает в Дикили, и возница клянется бородой пророка, что он никогда более не поедет на этой заколдованной повозке франков.

С не меньшими трудностями, но все же немного скорее, прибывают местные двуколки с более мелкими грузами. Только одна из них застряла в болоте, так как буйволам вдруг захотелось искупаться и они потащили за собой весь груз в воду. С тех пор Хуманн стал организовывать транспортировку другим способом: отправляли сразу несколько двуколок одновременно, а группа рабочих шла рядом с ними, чтобы быть готовыми сразу же оказать помощь. А помощь требовалась все чаще и чаще: ведь несмотря на то, что Хуманн очень спешил, они все-таки не сумели управиться до начала дождей. 1 декабря дождь зарядил с обеда и шел до полуночи; 4-го — с обеда и до утра следующего дня, затем в ночь на б-е, и ночь на 7-е и до обеда 7-го, в ночь с 10-гона 11-е. 13-го он начинается с обеда и идет до позднего вечера 14-го, а затем опять в ночь с 18-го на 19-е. Если смотреть с крепости, то вся равнина между городом и побережием выглядит как большое озеро.

И все-таки транспортировка продолжается. После того как Хуманн подрядил запряжки у местных греков, турки, движимые чувством конкуренции, соревнуются с греками на скорость и безопасность доставки груза. Однако дышла и оси по-прежнему продолжают ломаться. И все же основная задача выполнена. До конца декабря 29 неповрежденных ящиков переправили в Дикили и поставили в сарае на берегу. Два — еще в пути, среди болот и грязи, на повозках с переломанными осями. Они смогут прибыть лишь со значительным опозданием. Не отправлено всего только четыре ящика, которые лежат у подножия горы и ждут возвращения порожнего транспорта. Как это ни удивительно, но раскопки все-таки продолжались. Оба Яни и около 30 рабочих сносили степы и убирали щебень с площади, где располагался алтарь. Число фризов с гигантомахией увеличивалось почти так же, как в первые педели. Правда, Хуманн уже давно обратил внимание, что этот участок стены был особенно насыщен мрамором. Поэтому он отказался от мысли углублять расколки на том месте, где они начались, и перешел к другой точке в 20 метрах от ворот. По его мнению, обилие находок должно было подбодрить рабочих и пробудить в них дальнейший интерес к раскопкам. Вера Хуманна в благополучный исход значительно возросла. Повышенные расходы на транспортировку вызвали необходимость увеличения предназначенной ему суммы до шести тысяч марок, но министр Фальк безоговорочно выполнил просьбу Хуманна, предоставив ему возможность свободно и без предварительных запросов распоряжаться деньгами. Кроме того, через министерство иностранных дел Фальк направил теплое письмо консульству в Смирне и разрешил общаться с министерством по вопросу о Пергаме непосредственно, обходя официальную переписку, а также выразил свою признательность.

Не так благополучно обстояло дело с турецкой третью находок. По настоянию Хуманна вали предлагал великому визирю подарить эту треть Германии или наследному принцу. В качестве ответного подарка он считал желательным получить хорошую сумму денег на нужды беженцев, прибывавших в Малую Азию во время русско-турецкой войны. Хуманн предложил тысячу турецких фунтов (следовательно, примерно двадцать тысяч марок). Вали благосклонно кивнул головой. Наступил, правда, момент, когда сделка, казалось бы, могла сорваться. Порта, видимо, захотела выбить из Берлина побольше и затянула переговоры, заявляя, что она лучше, чем вали из Смирны, разбирается в том, какое большое значение имеет это презумптивное приобретение для Берлина. Однако Хуманн не сомневался, что дело сдвинется не позднее, чем наступит следующий раздел находок. Сейчас в первую очередь надо было решать вопросы транспортировки.

В начале декабря Хуманн обратился к начальнику Адмиралтейства графу Гатцфельду с просьбой предоставить в его распоряжение канонерку посольства для того, чтобы перевезти ящики с мрамором в Смирну. Гатцфельд дал согласие, и Хуманн был упоен своей маленькой дипломатической победой, так как в противном случае ящики лежали бы в Дикили бог знает сколько времени. Дело в том, что местные пароходы не имели специальных приспособлений, чтобы взять тяжелые ящики на борт. А в это время года уже нельзя было воспользоваться маленькими, курсирующими вдоль берегов парусниками, которые можно было бы нанять для перевозки грузов на пароход. На рождество Хуманн вместе с Лоллингом поехал в Смирну, откуда последний хотел вернуться в Афины.

— Не упадите за борт и не потеряйте свои очки, во имя всего святого, будьте хоть немного практичнее, вы, филолог! — напутствовал Хуманн Лоллинга.

В Смирне Хуманн получает телеграмму. «Комета» ждет его 1 января на Лесбосе. Хуманн моментально приезжает на остров. Командир судна, капитан-лейтенант фон Сенден-Бибран, принимает его со всей сердечностью и почестями и предоставляет место в своей каюте. Командир с большим интересом ждет дальнейших событий: ведь о древностях он знает только понаслышке. В Митилене Хуманн берет напрокат два больших парома, на которых ящики будут перевезены с берега к стоящей на рейде канонерке.

Пока вес шло хорошо и соответствовало планам Хуманна, но когда он слегка обжился на корабле, то его оптимизм значительно поубавился. Широта замысла Адмиралтейства грозила остаться на бумаге. Па палубе «Кометы» стояли четыре пушки, под палубой расположились офицерские помещения и маленький кубрик на 64 человека команды. Господин фон Севден подчеркивает, что слишком большая нагрузка на верхнюю палубу переместит центр тяжести корабля и он не сможет свободно маневрировать. Результаты дипломатических шагов Хуманна оказались, таким образом, весьма скромными: более ста центнеров одновременно нельзя было грузить ни в коем случае. Кроме того, надо было еще продумать, как обеспечить погрузку. Хотя Дикили за последние десять лет стал настоящим портом со значительным грузооборотом, он все же до сих пор не имел даже мола. Его заменяла ровная песчаная отмель между скалами, покрытая водой, глубина которой нигде не превышала ширину ладони. Кроме того, при юго-западном, северо-западном, а также южном ветре в этом заливе возникала мертвая зыбь. Хотя в порту и были два погрузочных причала, но и под ними глубина воды не достигала трех четвертей метра, так что паромы не могли пристать к берегу.

К счастью, Хуманн предусмотрел эти трудности и уже в сентябре привез в Дикили железнодорожные рельсы, которые сослужат теперь важную службу в качестве подсобных средств при погрузке. Они образуют нечто подобное мосту между берегом и бортом парома.

И вот ящики поставлены на рельсы, рабочие, медленно шлепая ногами по воде, двигают их вперед вплоть до борта парома и потом осторожно опускают на палубу. Но для этого нужна, конечно, совершенно спокойная вода, потому что, как только зыбь начинает раскачивать паром и лежащие на дне рельсы, рабочие сразу же теряют власть над колеблющимися драгоценными ящиками. По опять Тюхе благосклонна к Хуманну: море тихое, и, когда «Комета» 2 января 1879 года становится на якорь у Дикили, паром сразу же подходит к ее борту, а кран канонерки поднимает один за другим все пять ящиков на палубу. 3-го волнение на море мешает продолжению работ, по к вечеру наступает штиль, и свет лупы помогает погрузить следующие пять ящиков. Еще до восхода солнца «Комета» снимается с якоря и проходит 60 морских миль до Смирны за 8 часов. Здесь ящики надо перегрузить на пароход австрийской судоходной компании Ллойда, который каждую субботу отправляется в Триест. Уже в понедельник начинается погрузка. Если все правильно рассчитано — а инженер-дорожник во временной отставке, конечно, мог это сделать, — то доставка груза в Смирну именно в понедельник обеспечит такую погрузку драгоценных ящиков, при которой они окажутся нижними в трюме и не пострадают от качки, даже если пароход сильно накренится на один борт.

В понедельник, 6-го, первые десять ящиков принимает на свой борт «Аквилла Империал». 8-го начинается сильный шторм, но на следующий день «Комета» вновь отправляется в Дикили. За четыре недели было сделано четыре рейса и, хотя штормовой ветер иногда гудел в трубах канонерки, а однажды один из паромов был выкинут бурей на берег и целую неделю его ремонтировали, хотя погода во время двух рейсов была настолько холодной и дождливой, что только старый морской рецепт — «если в море холодно, надо выпить побольше грогу» — спасал экипаж, все оканчивается благополучно для команды, рабочих и груза. В феврале первая партия ящиков прибывает в Берлин. «Комета» перевезла за четыре рейса приблизительно 325 центнеров пергамских древностей, главным образом фризов с изображением гигантомахии. Рейсы «Кометы» не влияли на бюджет Хуманна, но перевозка груза, включая изготовление ящиков, обошлась в четыре тысячи марок. Какое-то время Хуманн еще наблюдал за работами в крепости, но наступает момент, когда силы его оказываются на пределе. Боли в печени и желчнокаменная болезнь укладывают Хуманна на три недели в постель.


С рождества до середины марта все земляные работы на горе были приостановлены. Оставшиеся рабочие — от 10 до 12 человек — продолжают разбирать византийскую стену. В течение четырех дней из различных мест извлекли по частям собранную впоследствии плиту. Фриз на ней изображал бога (Урана), морского бога Тритона и титаниду Фебу. Кроме того, нашли три плиты, относящиеся к малому фризу. Дальше стали попадаться лишь мелкие и испорченные обломки. В феврале исполнилось шесть месяцев с начала раскопок, и Хуманн отправляет очередной статистический отчет в Берлин: затрачено всего 2800 рабочих дней, из них 1300 ушло на слом византийской стены (разобрано 1400 кубических метров), убрано около 1750 кубических метров щебня у фундамента алтаря. К отправленным в Берлин шесть лет назад плитам добавлено 45, из них 14 сохранили целые фризы, а мелких фрагментов и остатков архитектурного убранства алтаря насчитывалось около тысячи.


В марте 1879 года оправившийся от болезни, но все еще довольно плохо выглядевший, с пожелтевшим лицом, Хуманн возвращается в Пергам. Его встречает весна, какой она бывает здесь лишь раз в несколько десятилетий. Там, где на горе не проводились раскопки, где склоны ее не затоптаны и не разъезжены, все покрыто нарциссами и анемонами, а среди зеленых лугов цветут дикие ржаво-красные тюльпаны. Напротив старого дома Хуманна появился новый, более просторный, который недель через шесть будет окончательно отстроен. На развалинах базилики стоят, пощелкивая клювами, возвратившиеся из теплых краев аисты. Хуманн направляет своих рабочих, их теперь уже около восьмидесяти, на раскопки фундамента алтаря. В апреле приедет Конце, и он должен увидеть порядок, приближающиеся к своему завершению работы. Прекрасную, почти целую плиту, которая сразу же, как только приступили к работам, показалась из кладок стены, приветствовали как счастливое предзнаменование. На рельефе изображено божество, которому в виде исключения не отбили, а только слегка повредили голову. Хуманн полагает, глядя на его величественный облик, что это Зевс, и только позднее выяснилось, что фигура на фризе изображает не бога, а титана, имя которому Океан.

19 апреля, незадолго до полуночи, Конце в сопровождении художника Христиана Вильберга прибыл с афинским пароходом в порт Митилену, где ссутулившийся и промерзший Хуманн прождал их целый час. Горячий чай не спасает от холода, а пить грог врач строго-настрого запретил. Следовательно, не оставалось ничего другого, как мерзнуть. Через несколько часов сомнительного отдыха в городе, который полон ядовитыми насекомыми, они отплывают в маленьком, взятом напрокат паровом шлюпе навстречу начинающемуся дню и солнцу. В Дикили их ожидают два верховых кавасса Хуманна. Один из них — Мустафа — служит у Хуманна несколько лет. Ноги его уже слегка подгибаются, голова подергивается, но, когда он едет верхом, выглядит почти так же эффектно, как когда-то в далекой юности, когда с успехом занимался разбоем. После обеда Хуманн с гостями — в Пергаме, а вечером — на горе с крепостью, которая, очевидно, знает, как оценить это посещение, потому что к прибытию археологов находки сыплются градом. Неделю назад из трех фрагментов, абсолютно точно подошедших друг к другу, собрали плиту, на которой сохранилось единственно неповрежденное изображение головы — гиганта Клития.

— Обратите внимание, господин Конце, — шутит Хуманн, пока они поднимаются на гору, — теперь, когда сюда прибыли вы — глава наших раскопок, мы наверняка будем находить фризы только с целыми головами!

«Это было бы отлично», хотел ответить Конце, но слова его застряли в горле, так как неожиданно раздались какие-то дикие вопли. Яни Большой машет руками, притоптывает и кричит:

— Вот это красивая штука! Прекрасная вещь, эффенди!

Конце и Хуманн забывают, что они честно заслужили короткий отдых после крутого подъема, и, не переводя дыхания, спешат, карабкаясь по развалинам стены и скалам, к юго-восточной оконечности фундамента алтаря. Там уже лежит слегка очищенная от налипшей земли и корней голубовато-белая, отливающая матовым блеском плита привычного формата. На ней изображен умирающий гигант (тоже с головой), которому собака («собака Артемиды, наверное», — поясняет Конце) перегрызает шею. Сияя от гордости, смотритель показывает второй рельеф, покрытый первой плитой. Плиту сдвигают, и сразу перед археологами открывается изображение Гекаты. Очевидно на этой плите продолжается сюжет предыдущей. Рядом лежит еще одна разбитая на два куска плита. Рельеф, изваянный на ней, представляет собой фигуру гиганта в шлеме. Его рука со щитом протянута над мертвым другом, изображенном на первой плите, по направлению к Артемиде. Найдена также, правда весьма поврежденная, плита с изображением самой Артемиды. Всего один день — хотя еще предстоят, конечно, работы по извлечению и реставрации плит — подарил целую взаимосвязанную группу рельефов.

— Я поздравляю вас, — говорит Александр Конце. Бросив свою длинную метрическую рейку на каменную кладку, он берет обе руки Хуманна и сердечно пожимает их. — Видите, господин Хуманн, доверие является основой человеческого бытия. Без доверия все личные контакты, вся работа, если ее нельзя проделать в одиночестве, окажется напрасной, и ветер превратит ее в пыль. Я доверился вам, вашему счастью, вашему умению, вашему ясному и живому уму, а вы, со своей стороны, доверились мне. Плоды этого доверия мы с вами сейчас пожинаем здесь, среди белых, фиолетовых и желтых анемонов наступающей весны. Вы обнаружили вещи, дорогой Хуманн, перед которыми человечество будет еще сотни лет стоять в восхищении. Очень жаль, что мы оба — ведь мы не специалисты по мифологии и не искусствоведы — не можем сразу правильно классифицировать и объяснить каждый памятник. Это будет работа наших коллег в Берлине, и в течение нескольких лет они наверняка будут ломать головы — извините за выражение — над вашими рельефами! Но все это curae posteriores[44], на что нам сегодня не стоит обращать внимания.

Оба они, Хуманн и Конце, испытывают глубокое волнение, стоя рядом, рука об руку, а заходящее солнце окружает золотистым сиянием их темные сблизившиеся фигуры.

Спустя несколько дней на северо-восточной оконечности фундамента появляется на свет целая группа плит. В центре рельефа — богиня, вероятнее всего Афродита. С циничной жестокостью она поставила на лицо упавшего перед ней гиганта свою победоносную ногу в драгоценной сандалии. Но в этой группе должна быть еще одна фигура, по-видимому, живого и продолжающего борьбу молодого гиганта. Ничего, в один прекрасный день найдется и она.

Недалеко отсюда на северо-восточном краю фундамента извлекают плиту за плитой. Это группа Афины, в общей сложности четыре плиты. На левой — опускается на землю молодой крылатый гигант. Незабываемо его искаженное страшной болью лицо. Гигант умирает от руки богини, которую он крепко схватил, пытаясь защититься. Но, оторванный от Матери-Земли, он уже ничего не может сделать, а змея Афины впилась в правую сторону его пруди. На следующей плите Афина сама устремляется вправо, чтобы схватить за волосы умирающего гиганта. На третьей плите изображена Мать-Земля Гея, мать этого юного прекрасного гиганта (.возможно, здесь изображен Алкионей). Ее рука отбита сразу же ниже локтя, и трудно определить, поддерживает ли она ею своего сына или хочет оттолкнуть от него богиню, и, наконец, на четвертой плите видна парящая женская фигура с распростертыми крыльями в разлетающейся одежде.

К концу сезона вся северная часть алтаря уже раскопана. Ров длиною четыре метра, который прорыли рабочие вдоль фундамента, полон многочисленными фрагментами рельефов, а также обломками ионических колонн, капителей, базисов и стропил. Все это скорее всего относилось к архитектурным деталям алтаря. Северная его сторона имела, кстати сказать, длину 34,6 метра. «Вот это сооружение! — думает Конце. — Ампелий со своим «аrа marmorea magna» сильно недооценил алтарь. «Maxima» — надо было сказать!» Голова его уже сейчас полна забот. Он думает о скромных помещениях своего музея. Придется его перестраивать. Но здесь ход мыслей Конце прерывается. На ум приходит одно интересное соображение: вот та скала на севере почему-то опущена на метр ниже, чем на юге. Отсюда можно заключить, что площадь, на которой был возведен алтарь, представляла собой плоскость, образованную после среза вершины горы.

1 мая вновь составляется предварительная опись всех находок. Это 66 плит с изображением гигантомахии (есть еще две, они уже видны среди развалин, но еще не извлечены); 23 плиты малого фриза, который, как предполагают, передает миф о Телефе (еще три также видны среди развалин); 37 отдельных скульптур: статуи, бюсты, копи; 67 надписей. Считать фрагменты и архитектурные детали алтаря — просто бесполезное дело: их уже больше тысячи.

Конце, хотя и привык к работе за письменным столом, ходил без устали, так как даже не представлял себе, что не знакомых с делом рабочих можно хоть на минуту оставить без надзора. Хуманн же в основном занят зарисовкой только что найденных экземпляров, в то время ка. к Вильберг работает над многочисленными эскизами и акварелями, изображая раскопки и рабочих, город и развалины, а также окружающий ландшафт.

Когда рабочие покидали гору, Конце с удовольствием оставался на ней еще с полчаса, чтобы полюбоваться на долину Каика и на море и поразмыслить о своих делах.

Резкость в характере Хуманна нисколько не огорчает Конце. Ведь сам Хуманн не замечает у своего начальника ни спеси контролирующего его надзирателя, ни зазнайства филолога. Кажется несколько смешной антипатия Хуманна к филологам. Скорее всего, она следствие небольшой зависти — ведь сам-то он не филолог. Хуманн, вероятно, видит в нем, Конце, лишь хорошего советчика и друга. Об этом, кстати, говорила и вся их предыдущая переписка. С тех пор как Конце взялся за это дело с Пергамом, Хуманн почти совсем прекратил писать свои когда-то не очень вежливые письма. И если, поторопившись, он напишет иногда что-либо не так, как нужно, то Конце всегда возвратит ему письмо, пока оно еще не пошло по служебной линии, и в дружеской форме, но достаточно твердо попросит Хуманна немного сбавить тон. И сейчас у ник не было никаких недоразумений, так как Конце видел, что машина хорошо работала и без него, а потому он никогда не вмешивался в детали и избегал по отношению к Хуманну и его рабочим всякого проявления какого-либо начальственного давления.

И все-таки Хуманн беспокоил его. Во-первых, своим здоровьем: его легкие как будто не совсем в порядке, а тем более печень и желчный пузырь. Он слишком много ест, слишком много пьет, никогда и нигде не бережет себя. Он работает изо всех сил, а когда тебе уже больше сорока, этого нельзя допускать. Поэтому теперь здоровье его сильно подорвано. Конце волнуют, во-вторых, финансовые дела Хуманна. Правда, они не очень плохи. Хуманн может позволить себе вести два хозяйства: одно здесь, другое — в Смирне. Он смог снять себе новый дом, в который переселился с Вильбергом 1 мая, хотя сам Конце остался пока в старом, так как новые степы еще не просохли. Однако гарантий на будущее у Хуманна все-таки нет, по крайней мере, тех гарантий, к которым привык немецкий отец семейства мирного времени. Через несколько месяцев окончится первый археологический сезон. Мы можем оптимистически смотреть на будущее и предположить, что получим средства на второй и третий сезоны. А что потом? Красивый сверкающий орден, спасибо и до свидания? Так нельзя. Так нельзя поступить с Хуманном. Он много лет работал на нас бескорыстно, как никто другой, и, следовательно, мы должны как-нибудь обеспечить его и его семью, гарантировать им будущее. Кто знает, найдет ли он со своим потрепанным здоровьем через два-три года еще какую-то возможность заработать себе на жизнь, если мы закончим работы здесь, в Пергаме.

Хуманн тоже это чувствует. Но как тактично, как осторожно касается подобных вопросов эта вестфальская дубина! Садиг-паша, бывший посол Порты в Париже, а затем великий визирь, стал теперь генеральным губернатором греческого архипелага с резиденцией на Лесбосе. Садиг-паша — старый друг и покровитель Хуманна — пригласил его к себе и предложил взять под свой надзор все общественные здания на островах. Друг Гейнце, директор Оттоманского банка, наложил арест на имущество солеварен, оказавшихся в трудном положении. Он предложил Хуманну взять на себя руководство ими. И то и другое предложения были очень выгодными: приняв одно из них, за несколько лет можно нажить богатство и уйти в отставку вместо шестидесяти лет уже в пятьдесят. Конце это знал и Хуманн знал, и госпожа Хуманн тоже знала. Но этого не знало министерство в Берлине.

И наконец, отчеты за март и апрель, которые Конце недавно просмотрел и отправил дальше министру. Согласится ли он с ними? Гостиниц и ресторанов, которые хоть сколько-нибудь соответствовали немецкому уровню жизни, в Бергаме не существует. Что, следовательно, остается? Хуманн принимает как гостей стипендиатов, путешествующих профессоров, просто всех любопытных, достает им постели и одеяла, кормит с привычным вестфальским хлебосольством. И когда Луизе Хуманн приходится в Смирне принимать гостей, у нее, как правило, не хватает столовых приборов, которые Карл Хуманн взял с собой в Пергам. Должен ли он выписывать этим людям счета, как хозяин ресторана? Конечно, нет, ведь для Хуманна главное — его большое дело. Должен ли он оплачивать все из собственного кармана? Нет, он не может так делать — против этого уже через несколько месяцев восстала его подсчитывающая все расходы жена. Остается одно: относить эти расходы, связанные с приемом посетителей, на бюджет музеев. Но Конце хорошо представляет себе старый прусский подход к финансовым отчетам и чувствует, что все это приведет к неприятностям. Если в апреле экспедиция уложится в три тысячи марок с липшим, в Берлине будут довольны и Хуманна похвалят за бережливость, но если он укажет, что 300 марок из этой суммы истрачены на одеяла, жаркое и пиво, то будут порицать расточительность Хуманна: с каких это пор пиво и жаркое должно ложиться на бюджет императорского прусского музея?

Но не только сам Хуманн беспокоил Конце, еще больше расстраивали его раскопки. Действительно, Хуманн нашел много и обогатил музеи, но гораздо больше осталось в земле Пергама, а, кроме того, значительная часть находок по закону все еще принадлежит туркам. Надо немедленно написать министру, чтобы он не соглашался, проводя эти ужасные закулисные переговоры, на третью часть и, как бы это ни было трудно, продлил срок действия лицензии.

Три-четыре недели Конце, который несет главную ответственность за эту гору и за эти раскопки, еще может пробыть здесь. Его беспокойство постоянно увеличивается, особенно в связи с тем, что богатства земли Пергама поистине неисчерпаемы. Иногда он даже жалеет, что не остался простым профессором в Вене. Как он может отдавать к чему-то обязывающие распоряжения, когда большинство вопросов еще не выяснено, когда есть еще столько мест в самом Пергаме и вокруг него, которые прямо-таки кричат, чтобы их начали раскапывать?

Конце со вздохом встает и спускается с горы. Ужин, наверное, уже ждет. Ждет яичница-глазунья, которая отливает золотом, как душистые дроковые кустарники на акрополе, а кубики из ветчины в ней так красны, как цветущие олеандры, окаймляющие русла рек. Ждут Али Риза, комиссар, и постаревший доктор Раллис, чтобы, как обычно, сыграть с ним партию в домино. Ждет не совсем приятная необходимость снимать с себя удобную штейрийскую грубошерстную куртку, потому что добрый Раллис всегда появляется в черном пиджаке с прусским орденом.

Это тот самый Раллис, который отправил первую плиту с рельефом гигаптомахии в Косполи. Карафеодрис подарил ее потом греческому литературному обществу Силлогос в Константинополе. Но она нам нужна. Следовательно, надо предложить министру заняться еще одной торговой операцией. Если мы подарим Силлогосу Корпус греческих и аттических надписей, то ради приличия общество вынуждено будет подарить нам плиту!

Кроме того, нам понадобятся деньги, так как здесь на горе уже становится трудно обойтись без архитекторов и образованных археологов. Надо же, наконец, разгрузить Хуманна!

С трудом передвигая ноли от усталости, Конне медленно идет вниз. А в городе творится черт знает что. Завтра состоится греческий праздник в честь Георгия. Паликары — городская греческая гильдия стрелков — проезжают верхом по узким и крутым улицам в сопровождении барабанщиков и дудочников и расстреливают беззащитный вечерний воздух из древних пистолетов и ружей. Под такой аккомпанемент не получится ни содержательной беседы с Хуманном, ни партии домино с его друзьями. Ну, да ладно, время еще есть.

Как-то вечером Конце возвращается домой особенно взволнованным. Ему удалось установить, что имена на все чаще и чаще попадающихся в эти дни мраморных брусках относятся к богам и гигантам, изображенным на фризах. Есть их рельефы, известны их имена, но пока еще не установлено, как они в каждом отдельном случае связаны между собой. Определить это будет, по-видимому, очень трудно. Вообще заниматься составлением этих кубиков лучше в Берлине, но задача все же так заманчива, что хотелось бы попытаться разрешить ее еще здесь.

Конце сделал и другой вывод. Весь мраморный щебень лежит в самом нижнем слое. Следовательно, разрушение алтаря началось еще до того, как дождь размыл, а наносной песок покрыл толстым слоем все сооружение.

К этому можно добавить еще и третье: на плите с надписью HNAI МКНФОΩΙ без труда можно дополнить первое слово AΘHNAI. Конце вспоминает одну из плит в Берлине, на которой сохранились буквы: ΔΙΙ KAI. Итак, связь найдена. Теперь можно прочитать всю фразу: «Зевсу и победоносной Афине». Так это же посвящение алтаря! Плиты с Афиной уже найдены, а от Зевса сохранились только крохотные остатки, может быть, фрагмент, изображающий стремительно падающего орла, которого нашли еще в марте.

Весеннее солнце палит с таким же усердием, с каким трудятся рабочие. Археологи и их помощники совместно работают над не тронутым до сих пор восточным верхним краем алтарного фундамента. Другая группа двигается навстречу им с севера.

В мае, примерно 10-го числа, снос византийской стены завершается: это дает еще несколько ящиков фрагментов. Теперь весь гигантский фриз алтаря освобожден от скрывающей его кладки. С последним ударом кирки появляется первая архитектурная деталь in situ, одна из мраморных ступеней, но не от главного входа, а из тех, что вели к цоколю. Высота ступени — 22 сантиметра, ширина — 41, длина — 2 метра. Состоит она из двух частей, скрепленных друг с другом железными скобами. Расположена она была двумя метрами ниже самого высокого места среднего фундамента. Это очень важное обстоятельство для берлинских сотрудников, которые будут производить реконструкцию.

29 мая Конце едет в Константинополь. Дело в том, что переговоры между министерством и посольством о покупке у турок третьей части находок неожиданно приостановились. Создавалось впечатление, что посол, граф Гацфельд, не особенно расположен заниматься этим делом и не проявляет решительности. Присутствие специалиста становилось необходимым.

Весь июнь и июль археологи буквально горят на работе. С 1 по 8 июня Хуманн регистрирует выполнение 452 дневных заданий, с 8-го по 15-е — 500, с 15-го по 22-е — 491, с 22-го по 29-е — 457. Общее число заданий с января 1898 года по июль — 1900.

Поступают обнадеживающие известия из Берлина и Константинополя. Султан, кажется, готов отказаться от своей третьей части, если получит обещанную денежную компенсацию, и, кроме того, готов дать согласие на будущее. Однако официальное решение потребует, как это принято на Востоке, еще некоторого времени.

По пути домой, в Афинах, Конце пригласил на работу в качестве ассистента правительственного архитектора Бона. Министру он дал утешительную справку о том, что Бону не потребуется более 20 марок в день, так как в доме Хуманна он найдет свободную комнату. С новой лицензией дело, очевидно, тоже решится благополучно.

Хотя уже в мае фундамент был обнажен, работы по его полной расчистке еще не закончены. Он похож теперь на сетку, образованную приблизительно пятьюдесятью приподнятыми прямоугольниками, которым еще предстоит быть раскопанными до полного профиля. Кроме того, около его восточной оконечности с апреля лежит занесенный землей блок шириной до одного метра, а длиной и высотой до пяти. При расчистке этого блока выступили торцовые узкие плиты, по-видимому, с рельефами. И все-таки блок решили оставить пока на месте, так как из-за множества находок было бы нецелесообразным продолжать дальнейшие раскопки. Гея, Мать-Земля, продолжала защищать свои плиты. Но теперь настала очередь и большого земляного холма. Оказалось, что когда-то, скорее всего на закате Римской империи или перед нашествием турок, одна довольно невзыскательная семья решила построить здесь дом и хозяйственные помещения. Причем, чтобы не особенно утруждать себя, хозяева воспользовались большими мраморными блоками алтаря и ставили их друг на друга, не скрепляя каким-либо связующим веществом.

На календаре — 21 июля. Накануне из Смирны приезжали гости. Луиза Хуманн, наконец, решила на месте осмотреть любимое детище своего мужа. Кроме нее прибыл доктор Боретиус из Берлина, будущий профессор юридического факультета в Галле, который во время своего путешествия по Ближнему Востоку захотел осмотреть широко рекламируемое ежедневными газетами повое чудо света — пергамские раскопки. Трою Шлимана он уже посетил.

Хуманн понятия не имел, кто этот господин Боретиус, какую роль он играет в обществе и где живет. Но Хуманн в конце концов сын XIX века и знает, чего теперь стоит publicity и mise-en-scene. И прежде всего он знает, чем обязан своей любимой жене, к которой из-за своего дела относился столь пренебрежительно. Поэтому он должен показать ей, а также берлинскому доктору, раз уж он оказался здесь, что-нибудь особо выдающееся, что даже на неспециалиста произведет такое впечатление, которое надолго останется в памяти. По этой простой причине, в то же время продиктованной здравым смыслом, он перевел рабочих на уборку и расчистку развалин — что, кстати, совершенно неожиданно привело к появлению еще нескольких фрагментов, — чтобы забронировать «хорошую вещь» на 21-е, день, когда вспотевшие гости, задыхаясь, поднимутся на гору с крепостью.

Наверху они останавливаются, чтобы слегка передохнуть. Луиза Хуманн утоляет жажду минеральной водой, а доктор Боретиус выкуривает хорошую сигару.

— Итак, господин доктор, — улыбаясь, говорит Хуманн, — я обещал вам в Смирне, что буду ждать здесь вашего прибытия и покажу раскопки. В мае мы нашли очень мало, в июне всего девять предметов, в июле пока что только три маленьких, но я думаю, теперь у нас опять наступит счастливое время, и вы будете свидетелями нашего успеха.

Боретиус с удивлением поднимает брови:

— Неужели вы так же могущественны, как тот придворный, который пригласил свою принцессу посмотреть лунное затмение на следующую ночь, так как в предыдущий вечер она его проспала?

— Я надеюсь показать вам нечто лучшее, чем лунное затмение, — возражает, ухмыляясь Хуманн. — Мы начинаем, а то будет слишком жарко.

Неожиданно Хуманна охватила неуверенность, хотя он сегодня и полагался полностью на искусство режиссуры, но были вещи, которые он не мог заказать и которыми не мог распоряжаться. Он слегка побледнел и, пошатнувшись, схватил жену и гостя за руки. С волнением показав на вершину крепости, над которой летали семь огромных раскинувших крылья орлов, Хуманн хрипло спросил:

— Что означал полет этих птиц в старину?

Боретиус, несколько удивленный таким вопросом, говорит:

— Насколько я знаю, орлы — птицы отца богов, и следовательно, их полет приносит счастье.

— Omen accipio[45], —тихо произносит Хуманн и дает сигнал начинать.

Скрипят рычаги, визжат лебедки, первая из плит ложится на землю. Посетители видят на ее оборотной стороне бородатого гиганта со змеиными ногами. Профиль его лица немного поврежден, левая рука завернута в львиную шкуру. Мускулы словно перекатываются от шеи к плечам, туловищу и через таз к бедрам расставленных ног.

— Жаль, — шепчет Хуманн с легким вздохом, который может означать, с одной стороны, радость по поводу отлично сохранившейся плиты и, с другой — известное разочарование, — она не подходит ни к одной из прежних плит.

Теперь опускают вторую плиту. Фриз изображает поднимающегося бога — как еще иначе мог бы он явиться! На его огромные, делающие большие шаги ноги волнами, как от сильного ветра, опускаются складки одежды. Торс бога так величествен и прекрасен, что его невозможно сравнить ни с одним из рельефов, извлеченных из этой богатой горы. Голова отбита и ее нет среди тысяч фрагментов, во всяком случае, она не занесена в книгу учета.

— Эта тоже не подходит к известным нам плитам, — тяжело вздыхая, говорит Хуманн.

А теперь третья плита. На ней — нежный молодой гигант, наверное, эфеб, в счастливом возрасте уже не мальчика, но еще не юноши. Он опустился на колени, бессильно повисла правая рука, в то время как левая покоится на правом плече. Над ним…

Но вот рабочие кладут четвертую плиту. Гигант с мечом и щитом медленно падает навзничь. Стрела молнии торчит у него в бедре. Верхняя часть плиты отсутствует, но на краю ее угадывается рука, прикрытая львиной шкурой. Она, наверное, относится к еще сражающемуся гиганту. С кем он сражается? Может быть, с великим богом? Молния?

— Молния? Это Зевс! Я чувствую твою близость, Зевс! — Хуманн, дрожа, как в лихорадке, перебегает от одной плиты к другой. Да, третья подходит к первой! Несомненно, змееобразная нога гиганта, видного со спины, переходит на плиту эфеба, как и львиная шкура. Может быть, он тоже борется против шагающего гигантскими шагами большого бога? Да, левая, прикрытая одеждой нога бога исчезает за правым бедром опустившегося на колени эфеба.

— Три плиты подходят друг к другу! — кричит Хуманн.

А его жена удивляется не меньше, чем господин доктор Боретиус, как взрослый мужчина может восхищаться какими-то старыми мраморными плитами и как он может быть так уверен в своих предположениях. Ведь плиты не лежат еще и десяти минут. А Хуманн уже стоит перед четвертой. Действительно! Она тоже подходит! Потому что правая нога гиганта с молнией в бедре прикасается к задрапированному одеждой колену большого бога. Но что случилось с верхней частью первой плиты (если судить по се настоящему положению)? Корни и земля частично закрывают изображение. Но вот Яни Лалудис подтаскивает еще фрагмент, размером приблизительно 70 на 80 сантиметров, который точно подходит к фрагменту плиты с изображением эфеба. Хуманн кидается к нему. Ногтями и носовым платком — к ужасу супруги! — он трет и скребет плиту. Показались львиная шкура, которая была также и на руке гиганта, перья и переплетение чешуй и змей в ногах гиганта — эфеба. Это может быть только эгида — атрибут Зевса! Следовательно, бог, делающий большие шаги, — Зевс!

— Это произведение так величественно и прекрасно, как никакое другое, подаренное вновь миру. Это венец всей нашей работы. И как прекрасно группа Афины связана с группой Зевса! — восклицает, заикаясь, Хуманн, хотя раньше он никогда не заикался.

Рабочие уже привыкли к подобному изъявлению восторга и слушают Хуманна равнодушно. Что они знают о Зевсе! Их больше удивляет волнение эффенди, чем спокойно и молчаливо лежащие плиты. Луиза Хуманн и доктор Боретиус честно пытаются почувствовать радость первооткрывателя; они поздравляют Хуманна и вспоминают о приносящих счастье полетах орлов. Но Карл Хуманн непочтительно сидит на краю плиты Зевса и плачет как маленький. Так счастлив, как сегодня, он еще никогда не был.

На следующее утро, чуть свет, Хуманн пишет письмо с радостным сообщением о находке и срочно едет в консульство в Смирну, чтобы обеспечить приобретение обеих скульптурных групп. Консул успокаивает возбужденного археолога: он только что получил хорошие и надежные известия из посольства. Лишь через три дня после находки Хуманн сообщает Конце по телеграфу о большом счастье, пришедшем к ним. Но телеграмма опять очень сдержанна, опять с ни к чему не обязывающей подписью «Карл», чтобы там, где прочтут телеграмму, передавая ее, и там, куда она лотом поступит, не возникла зависть или чувство конкуренции, чтобы в Берлине знали о результатах раскопок лишь несколько посвященных.

Но уже слишком поздно. Однажды утром берлинцы открывают за завтраком «Националь цайтунг» и читают большую статью доктора Боретиуса о раскопках в Пергаме. Не разбираясь в секретах музейной и министерской дипломатии, Боретиус, естественно, стремился к тому, чтобы его земляки узнали о том огромном событии, свидетелем которого он явился. Отчасти Боретиус хотел, чтобы они порадовались вместе с ним, отчасти им руководило известное тщеславие. «Счастливый день для истории искусства» — так называлась статья. «Найден самый важный и в высшей степени прекрасный памятник, — писал Боретиус. — Это самое внушительное произведение искусства греческой древности… что скажут берлинцы, которым этот шедевр будет принадлежать!» Появление статьи было подобно грому с ясного неба. Пергам и Пергамский алтарь теперь на устах у всех берлинцев. И не только у берлинцев. Ведь в посольствах и консульствах тоже сидят внимательные читатели. Несколько дней музеи и министерство были в ужасе — хорошо еще, что ни Хуманна, ни кого-либо другого из знающих тайны алтаря обвинить нельзя. Но потом они решили уподобиться умной пчеле, которая знает, как высасывать мед из ядовитых цветов. Конце, Шёне и новый министр (просвещения господин фон Путткамер пришли к единому мнению о том, что это внезапное внимание может явиться отличным поводом для продления лицензии на четыре месяца и для более энергичного разрешения все еще не решенной проблемы турецкой третьей части. Раскопки не должны прерываться, так как выше здания алтаря находятся развалины коринфского храма, который до сих пор приписывали Афине Полиаде и который в древности был, по-видимому, господствующим зданием на горе. С помощью 50 —100 рабочих, одного архитектора и ассистента Хуманн мог успеть раскопать это здание за два месяца. Между прочим, Курциус и Адлер в свое время уже обратили внимание на эти руины. Раскопки храма Афины были важны не только для выяснения топографии Пергама, но и для истории античной архитектуры вообще. И вот оказывается, что совершенно не участвующее в этом деле министерство торговли имеет в своем фонде 10 тысяч лишних марок на вспомоществование техническому учебному процессу, которые готово выдать для изучения памятников архитектуры и древних орнаментов. Это же министерство может пригласить на раскопки архитектора Штиллера, которому кроме оплаты переезда и квартиры потребуется не более 500 марок в месяц, а также Отто, сына профессора Рашдорфа, строителя берлинского собора. Отто Рашдорф только что стал лауреатом конкурса имени Шинкеля и кроме денег на проезд и за квартиру больше ничего не потребует, разве что публикации его имени как участника будущих раскопок. Вообще же, что касается денег, то благодаря бережливости Хуманна из выданных ему 120 тысяч марок израсходовано только 92 353, так что не следует бояться новых затрат. И вот даже рейхсканцлер князь Бисмарк весело потирает руки. За последние годы его ничто так не раздражало, как огромные деньги, истраченные на раскопки Олимпии, которые не принесли ничего, кроме чести. Следовательно, стоит делать ставку на пергамского коня, который помимо славы приносит еще и солидные доходы музеям!

Быстро, слишком быстро приближается 6 августа, день, когда истекает срок лицензии. Прекратить раскопки фактически невозможно, слишком много осталось еще сделать. Но так как вопреки всем напоминаниям ни Берлин, ни посольство в Константинополе не сообщают о возможности продления лицензии, то по закону ничего больше не остается, как приостановить работы и отложить их, надо надеяться, не на очень длительный срок, до тех пор пока в Берлине не добьются решения.

7 августа Хуманн вынужден отдать приказ о прекращении раскопок.

— К сожалению, раскопки придется закончить. Так надо. Но не унывайте. Скоро мы начнем снова, сегодня утром я уже телеграфировал послу (он выдал ему такую граничащую с откровенной грубостью телеграмму, что у графа Гатцфельда полезли на лоб глаза, но граф промолчал — он слишком высоко ценил свой императорско-прусский и кайзеровско-немецкий престиж!). Пока я никого не увольняю. Нам предстоит еще много работы по упаковке и перевозке ящиков.

Люди вздыхают с облегчением, а когда через две недели Хуманн извещает их о том, что лицензию продлили на четыре месяца, не могут сдержать своей радости.

Неожиданно посольство шлет новую депешу. Султан в конце концов подписал договор, согласно которому за 20 тысяч марок он уступает свою треть берлинским музеям. Так как наступил сезон дождей, транспортировка груза была невозможна. Кроме того, Хуманну все равно не разрешили бы отгрузить ящики из Дикили, пока договор о находках не будет ратифицирован.

Но лучше все-таки оставить находки в Дикили и ждать там, чем хранить их в крепости, думает Хуманн и радуется своей предусмотрительности. Он приказывает собрать две новые повозки с вагонными осями.

Опять начинается тяжелый спуск ящиков вниз по горе. На это требуется столько рабочих рук, что на раскопках остается всего 10 рабочих. Раскапывая юго-восточный край фундамента алтаря, они находят обломки плиты, на которой изображен гигант, в смертельной борьбе обхвативший спину бога.

Через неделю после получения последней телеграммы приходит новая, извещающая, что переговоры закончены и все находки переходят в полную собственность музея. К сожалению, радость по поводу этого сообщения разделяют не все. Антипатия, которую Хуманн уже некоторое время чувствовал, приобретает сейчас настолько сильное выражение, что не обращать на все внимание больше уже нельзя. Греки всегда интересовались вопросами политики, а их малоазиатские сородичи оказались большими патриотами, мечтающими о возвращении бывшей греческой Малой Азии в материнское лоно. Они с огромным удовлетворением отмечали рост греческого и уменьшение турецкого населения. Они вовсе не возражали против того, что султанский Оттоманский музей остался с носом, но и Берлину они тоже не хотели отдать сокровище Пергама. И вот греки начали поругивать Хуманна за то, что он приступил к раскопкам до того, как Малая Азия вновь войдет в состав Греции и здесь, в Бергаме, начнет действовать древнее законодательство, не позволяющее вывозить находки за границу. Но Хуманн думает только о лаврах, которые его работа принесет берлинским музеям. Он видит только часть мира, но не весь мир и плохо понимает отдельных греков, которые приходят к нему и говорят: «Это же безразлично, здесь или там будут храниться находки. Главное заключается в том, что мир получил новые неповторимые произведения греческого искусства, которые вновь прославят греческий гений».

Хуманн подготовил не только повозки. В Дикили по его указанию уже в июле возвели массивный двухметровой ширины мол, который настолько далеко выступает в море, что уровень воды в порту повысился на два метра. Теперь плоскодонные грузовые суда могут приставать непосредственно к берегу, и перегрузка становится менее трудоемкой.

В начале сентября новое стационарное посыльное судно «Лорелея» совершает рейсы из Дикили в Смирну до тех пор, пока в конце октября все ящики не оказываются в порту. И когда посыльное судно завершает свой последний в этом году рейс, Хуманн вздыхает с облегчением.

Один из кадетов, служивших на судне, покраснев до корней волос и заикаясь от волнения, подошел как-то к Хуманну, держа в руке письмо. Он рассказал, что перед выходом в море написал домой письмо: «Дорогой отец, мы сейчас в Пергаме, перевозим мраморные плиты с рельефами, которые господин Хуманн нашел здесь в крепости». Сегодня он получил ответ и просит Хуманна прочитать его. «Дорогой сын, — писал отец кадета, — я, наверное, зря платил деньги за твое обучение в школе. Как мог ты назвать эту местность Пергамом! Ведь крепость у Трои Гомер назвал Пергамосом! Но это я еще могу тебе простить. Хуже другое. Ты называешь археолога Хуманном, хотя каждый ребенок знает, что имя археолога, который раскопал множество прекрасных вещей, — Шлиман. Если ты увидишь этого великого человека, то извинись, пожалуйста, перед ним за свою глупость и скажи, что я отношусь к нему с глубочайшим уважением. Твой любящий отец».

— Передай ему самый теплый привет от меня, — говорит Хуманн. — Но я не сказал бы, что ты так глуп, как думает твой отец. Ты был прав, называя Пергам и Хуманна. Между прочим, мой мальчик, Шлиман или Хуманн — это уже не так важно, потому что мы оба делаем общее дело. Но между Троей и Пергамом большая разница, и когда-нибудь, через несколько лет, твой отец да и весь мир узнает о Пергаме, и ты сможешь гордиться, что помогал спасать его сокровища!

В сентябре на раскопки прибывает постоянный помощник Хуманна, чтобы заменить его в крепости. Он приехал как раз вовремя: ведь транспортировка ящиков слишком сложное и важное дело, чтобы начальник экспедиции мог при этом не присутствовать. Нового помощника зовут Рихард Бон. Несмотря на свою молодость, он обзавелся уже густой окладистой бородой, закрывающей широкий цветной галстук с ярким рисунком. Бон — археолог. Он делал съемку плана афинских Пропилей для своего института, а до этого несколько лет работал в Олимпии. Теперь как архитектор он должен взять на себя руководство дальнейшими раскопками в Пергаме.

Этот человек по сердцу Хуманну: честный, прямой, одержимый работой, а кроме того, любитель вина, женщин и песен. По-гречески Бон говорил так же хорошо, как по-немецки, и поэтому вполне мог заменять Хуманна при общении с рабочими. Да, и, наконец, самое важное: он не филолог! С тех пор как Пергаму стало уделяться всеобщее внимание и из пасынка, усыновленного только ради Конце, он превратился в лучшего, прилежного, первоклассного ребенка, дирекция Германского института археологии выдвинула лозунг: «Каждый из стипендиатов должен хоть один раз побывать в Пергаме!» После этого стипендиаты начали прибывать один за другим (а к ним прибавились еще налетевшие как саранча группы старших преподавателей, совершающих общеобразовательные путешествия) и действовать всем на нервы, задавая глупейшие вопросы. За деревьями они не видели леса, ходили с исцарапанными руками и ногами, теряли или ломали очки во время прогулок по горам, становясь при этом слепыми как совы в полдень. Такой стипендиат мог прочитать наизусть целые страницы из Гомера или Эврипида, но если рабочий-грек спрашивал его, который сейчас час или где находится эффенди, то он, уставившись как баран на новые ворота, не мог сказать ни «бе» ни «ме». Ведь он не учился новогреческому языку. И когда стипендиаты отправляются, наконец, назад, после того как они израсходовали половину домашней аптечки и весь перевязочный материал, они оставляют еще свои запонки или кисточки для бритья, и Хуманну приходится, хотя у него на счету каждая минута, отправлять их бандеролью или письмом, в котором содержится несколько стереотипно-грубоватых замечаний о филологах. Хуманн даже предпочитает таких туристов, как тот простодушный саксонец, который несколько дней осматривал все очень внимательно, а когда ему дали подробные объяснения, покачал головой и быстро проговорил:

— Но послушайте-ка, для этого же вам нужно не меньше терпения, чем воши, добирающейся до кожи овцы.

Это выражение стало потом в экспедиции крылатым.

— Мы, кажется, поймем друг друга, Бон, — говорит Хуманн и пьет за здоровье нового помощника. — Ведь вы не филолог.

Бон громко смеется, и его большие живые глаза утопают в морщинках.

— Мне уже в Афинах сказали, что вы не можете терпеть филологов, но они ведь не так уж плохи!

— Это в вас говорит юношеское легкомыслие. Пока вы работали лишь на своем маленьком узком участке архитектуры — между прочим, неплохо — и вам никогда не приходилось нести ответственность за целую археологическую экспедицию. А к ней, к сожалению, имеют отношение все те люди, которых на мою шею посылает Берлин. Хотите ли вы знать, что такое филолог? Человек, у которого обе руки левые да который к тому же, не дай бог, еще может свалиться в пропасть! Только играя в скат, и в особенности при нуле овер, эти филологи неожиданно обретают человеческий разум. А вы, Бон, играете в скат?

— Разумеется!

— Слава богу. Эта игра доставляет мне самое большое удовольствие по вечерам. Знаете ли, большинство наших археологов страшно нежные люди, и играют они лишь в домино, вист или экарте, а также в другую подобную ерунду. Скат они считают слишком вульгарным. Но мне эта игра нравится, особенно когда выпадает нуль. Моя жена всегда говорит, что я был бы превосходным игроком, если бы при нуле не играл слишком легкомысленно. Ах, Бон, как жаль, что вы не привезли с собой третьего партнера!

— Какой ужас! Я должен просить у вас извинения, так как совсем забыл сказать, что в начале октября на раскопки прибудет господин директор Конце вместе с архитектором Штиллером и ведущим архитектором Рашдорфом.

— Превосходно. Это действительно большая радость! Конце — белая ворона среди филологов, и без него я, наверное, еще и сегодня строил бы шоссейные дороги, и мир так ничего не узнал бы о Пергаме. Но в скат он играет так плохо, что его становится просто жалко. Следовательно, остается только надеяться на архитекторов.


2 октября Конце по телеграфу сообщает о своем прибытии в Митилену. После обеда Хуманн отплывает на «Лорелее». С наступлением темноты в порт приходит пароход из Константинополя. Он проплывает буквально за кормой посыльного судна. Яркие искры бенгальского огня вспыхивают на его палубе.

— Хуманн!

— Конце!

Оба приветствуют друг друга через полосу пенящихся волн. Немного позднее гости сидят на палубе, глядя на колеблющееся отражение полной луны, пьют кофе и вино, едят вестфальскую ветчину, вспоминают о сотрудниках музея в Берлине, которые с большим терпением осматривают и систематизируют пергамские находки, и строят дальнейшие планы совместной работы.

После полуночи «Лорелея» отплывает и около четырех часов утра подходит к Дикили. Пока Хуманн и гости садятся на лошадей, «Лорелея» берет на буксир баржу с двадцатью шестью ящиками.

Конце не может не удивляться тому, что успел сделать Хуманн за четыре месяца после его последнего визита. Штиллер и Рашдорф сразу же приступают к работам у большого храма в южной части сада царицы. Здесь в огромных холмах щебня можно еще копать без особой осторожности. Однако они скоро замечают, что, хотя тут и нет ничего особенно ценного, под щебнем сохранились остатки какого-то роскошного помпезного сооружения. Это, как сообщает найденная вскоре посвятительная надпись, не греческое здание, а постройка времени императора Траяна. Тем лучше, это доставит удовольствие берлинцам, думает Конце. В развалинах северной части здания находят красивую и еще совсем целую бронзовую статуэтку сатира, первую находку в этом роде, и несколько серебряных монет, конечно, не античного происхождения. Это австрийские монеты Георга Вильгельма, который во время Тридцати летней войны был курфюрстом Бранденбурга. Кто из путешественников мог их здесь потерять?! Бон руководит раскопками гимнасия на Нижнем рынке. Он чем-то похож на Хуманна и обладает редким искусством делить себя на части: одновременно он участвует и в съемке плана алтаря. Конце, в свою очередь, отбирает из находок все то, что ему хотелось бы иметь для своего музея, и уже 10 октября «Лорелея» опять буксирует в Смирну баржу с тридцатью тремя ящиками.

В ноябре прибывает новый гость, афинский фотограф Афанасиос, который должен сделать снимки для предполагаемого многотомного монументального труда о раскопках Пергама.

Такого количества гостей еще ни разу не видело жилище Хуманна, которое местные жители называли «Немецким домом», но никогда не было и столько работы. Раскопки приближались к своему окончательному завершению. Крайний срок — 6 декабря, а теперь уже шел ноябрь.

Большая часть рабочих была переброшена на Траянеум, так как раскопки у гимнасия уже заканчивались. Вид и расположение зала с колоннами и соотношение друг с другом многочисленных кладок фундамента было выяснено. Для заключительных тщательных раскопок не хватало ни времени, ни средств.

Зима уже заявляет о себе. Все время идут дожди; если они ненадолго прекращаются, то северные ветры начинают свистеть в горах, останавливая работы. Даже Хуманн, которого обычно не пугала никакая непогода, вынужден в эти дни прекратить составление нового плана крепости. План должен в масштабе один к тысяче не только охватить последние, повсюду разбросанные остатки стены, но и дать с помощью точных измерений полную картину всех разнообразных выступающих на поверхность развалин.

Опять у исследователей не хватает времени. Работам у Траянеума не видно конца. Но и после того как 150 рабочих завершили раскопки, в последний день, к вечеру, уже в полной темноте открылся северо-восточный угол. Этим пришлось и ограничиться.

С тех пор ничего больше не нашли. На раскопках осталось всего 25 рабочих. Они расчищают фундаменты и убирают территорию, передвигают блоки, упаковывают находки, подвозят сани, грузят судно. Все трофеи, собранные до конца ноября, весят на этот раз 1500 центнеров, и расходы на транспортировку от крепости до Триеста составляют 8400 марок. Но до 31 декабря 100 новых ящиков будут пока лежать на берегу в Дикили, так как срок лицензии истек, как и срок договора, по которому все находки получал Берлин. 100 ящиков? Нет, 184, потому что в последний момент турецкое правительство разрешает разобрать экседру[46] Аттала, которая займет 84 ящика. Колонна из Августеума весом 40 центнеров тоже в пути. Это, так сказать, небольшое дополнение к прежним находкам. Когда последние ящики прибывают в Берлин, общее их число достигает 462, а вес — 3500 центнеров; добрая половина из них содержит архитектурные детали и надписи. Чувствуется, что архитекторы и специалисты-строители занимали ведущее место в Пертаме.

10 декабря «Немецкий дом» отмечает 48-й день рождения Конце. Печально звучат слова студенческой песни:

Когда же, когда же,

Друзья дорогие,

Мы встретимся снова

На судне, летящем

Навстречу стихии?

Ведь 11-го Конце должен уехать домой: он хочет провести рождество со своей семьей.


Новый год начался так неудачно, что хуже трудно придумать. Зима оказалась суровой, как никогда. Штормовые ветры вздымали в море высокие волны, и если маленькая «Лорелея» посольства еще способна выходить в море, то плоские, открытые баржи не выдерживают сильного волнения. Кроме того, зимой залив, начиная от Чандарлыка, представляет большую опасность, потому что сюда устремляется ветер из долины Каика. Если у входа в залив сила ветра не превышает трех баллов, то через какую-нибудь минуту она достигает девяти баллов. Корабль вынужден возвращаться и целыми днями торчать в Фокее, ожидая хотя бы нескольких часов безветрия, которых было бы достаточно, чтобы преодолеть злой залив. Часто матросы «Лорелеи» стоят на корме, сжимая в руках абордажные топоры, чтобы, если это будет необходимо, обрубить тросы, но пока этого удавалось избежать. Только один раз, в порту Дикили, один из больших ящиков полетел за борт. Но его все же отправили следующим рейсом, после того как благополучно выловили из воды.

Луиза Хуманн вне себя от радости. Наконец-то она заполучила своего мужа, который во время раскопок был дома лишь редким гостем. Да и Карл Хуманн рад своему дому в Смирне, тому порядку и удобствам, которых он был долго лишен, рад своему сыну, которого почти совсем не видел. Но все-таки радость его омрачена. Ведь он вынужден расстаться со своей любимой работой, а она еще далеко не завершена. Весь инструмент по его приказу убрали на склад. Своего старого кавасса Мустафу Хуманн назначает сторожем крепости, как только получает на это соответствующее разрешение. Но и этого ему недостаточно. Перед тем как отпустить последних рабочих, эффенди Хуманн дает им распоряжение выкопать на повой благоустроенной улице несколько рвов шириной до пяти метров. Ведь там внизу, в Бергаме, все они — и турки, и греки — только того и ждут, чтобы уехали чужеземцы и они смогли потащить вниз с таким трудом извлеченные камни фундамента и разбросанные мраморные блоки, а потом использовать их для своего личного строительства. Теперь, когда канавы перерезали улицу, ни двуколка, ни верблюд, ни осел не смогут здесь ни проехать, ни пройти, а человек может унести немного, не больше ежедневных «потерь», которые наносили раскопкам «филологически подготовленные» туристы, соблазненные древностями и наполнявшие ими свои карманы.

Тяжело было прощаться с верными и трудолюбивыми рабочими.

— До свидания, до нового сезона! — кричит Хуманн.

— До свидания, до начала работ, эффенди, — отвечает приветливо хор.

Хуманн едет в Смирну и подводит итоги. Во время раскопок не произошло ни одного несчастного случая. Ни мраморные плиты, ни животные, ни люди не получили никаких повреждений (разве что филологи, но и с ними ничего серьезного не случилось!). 94 плиты с изображением гигантомахии либо в Берлине, либо находятся сейчас на пути в столицу. Вместе с отправленными ранее плитами их насчитывается 97. Согласно определенным теперь размерам алтаря, гигантский фриз должен был иметь 130 метров в длину. Высота фриза составляла 2 метра 30 сантиметров. Всего получается приблизительно 300 квадратных метров площади, занятой рельефами. Основные находки дали 120 квадратных метров, а если иметь в виду около двух тысяч фрагментов, то получаются полных 180 квадратных метров. Следовательно, три пятых всего фриза.

Раскопки вскрыли 35 плит и 100 обломков фриза Телефа, одиночные статуи, бюсты, алтари, базисы, конные статуи и так далее, а также 130 надписей. Наконец, были найдены и части главного карниза алтаря, которые содержали надписи с именами, а также части экседры Аттала II и множество других архитектурных деталей.

Хуманн мог быть доволен, но еще больше были довольны в Берлине, особенно в берлинских музеях,

Глава седьмая

Аппетит приходит во время еды не только у обедающего, но, в переносном смысле, и у археолога, и у музея, который организовал экспедицию. В эти годы Германия находилась на вершине своего величия. Пруссия овладела всей полнотой власти. Лихорадка тщеславия, охватившая страну, приводила к тому, что шёнебергский крестьянин продавал за большие деньги свою землю спекулянту и строил по возможности ближе к Курфюрстен-даму претенциозную виллу в стиле «чистого Ренессанса». Вместо того чтобы сеять рожь и возить на рынок телтовскую свеклу, он предпочитал стричь купоны надежных ценных бумаг, называя себя рантье. Эта мания величия господствовала также и среди высших государственных чинов, вне зависимости от того, был ли это наследный принц, рейхсканцлер или директор музея. Может быть, Рихард Шопе, который, по слухам, должен скоро стать генеральным директором музеев, и будет исключением, но этого нельзя предугадать. Пока он тоже кружится в общей карусели.

Атталиды были свободны от подобной мании величия времени диадохов и эпигонов. Но то, что они оставили после себя в виде развалин и обломков, было достаточно грандиозно, чтобы привести в волнение эпигонов XIX века, как это хорошо видно из писем. «Пергам у всех на устах, — сообщает шестидесятипятилетний Эрнст Курциус, princeps philogorum[47], своему брату в рождественские дни 1879 года. — Все наслаждаются необозримым количеством оригиналов и чувствуют себя равными Лондону. Древняя история искусства поведала миру часть своих тайн. В этих произведениях уже нет старой веры, поэзии и благородства, это — риторика александрийского периода, но в то же время какая смелость, какая высокая техника! Ею можно только восхищаться». Это признание завернуто в шелковую бумагу порицания, в вату оскорбленного чувства собственного достоинства. Читатель может подумать, что старого корифея немецкой науки об античности теперь обуяло раскаяние. Ведь в свое время он пропустил мимо ушей все призывы Хуманна, Хуманна, который сейчас, так же как и его Пергам, стал широко известен, тогда как Курциус и его Олимпия пребывали в забвении. Месяцем позже, 2 февраля 1880 года, Курциус был вынужден написать своему брату: «Рейхсканцлер неожиданно вернул назад заявление о дополнительном кредите в размере 90 тысяч марок, который уже был выделен, и бундесрату передано соответствующее распоряжение. Теперь у нас больше ничего нет, и мы вынуждены прекратить раскопки в апреле — мае. Я, конечно, делаю все, что возможно. Но даже обращение наследного принца к Бисмарку оказалось бесполезным. «Было бы очень сложно это сделать», — ответили ему, хотя здесь уже не было никаких трудностей! Наверное, Бисмарк вспомнил о Пергаме и решил, что по сравнению с ним наш договор слишком невыгоден и так далее. Теперь никто из советников не осмеливается даже говорить с ним об этом».

Старый человек хоронит свои идеалы. Молодой человек — для шестидесятипятилетнего сорокалетний кажется молодым — играет теперь большую роль и в министерской политике. К первому докладу Хуманна Конце пишет послесловие: «Мы работали на месте одного из знаменитейших городов эллинистическо-римского времени, остатки которого все-таки сохранились, несмотря на разрушения, нанесенные ему последующими поколениями. Наверное, еще больше находится в земле. Но для того, чтобы все это выяснить, надо провести основательное техническое и научное исследование хотя бы на одном участке. Топографически монументальную картину старого города на разных этапах его существования надо выявить в более определенных чертах».

Это — новый план, но с открытым большим алтарем теперь уже можно познакомить общественность. В первую очередь покорнейше просят принять приглашение старого императора. Правда, его предупреждают, что пока еще невозможно привести экспонаты в окончательный порядок. Затем Шёне организует первую экскурсию для представителей печати, ученых и художников, после которой газеты безапелляционно утверждают: «Теперь мы не отстаем уже от Парижа и Лондона!». Императору приходит в голову мысль о том, что Конце, пожалуй, заслужил орден, и он запрашивает мнение министра. Господин фон Путткамер, конечно, согласен и разрешает себе испросить ордена для Хуманна и других заслуженных участников дела, согласно списку, который весьма показателен. Но Путткамер делает интересную оговорку: отложить награждение до завершения транспортировки всех находок. Что же касается Хуманна, то здесь вообще не должно быть никаких сомнений, так как «выплаченный ему гонорар ни в какой мере не покрывает того, что он сделал для нас». Не надо забывать также, что «в будущем он может стать такой силой в Малой Азии, которую следует принимать во внимание» и «при выборе степени награждения для господина Хуманна (а не просто Хуманна!) надо особо учитывать патриотические побуждения его действий, личную преданность по отношению к высочайшему императорскому дому». После Хуманна следуют фамилии: директор банка Гейнце, австрийский агент Ллойд, Хамди-паша и эффенди Диран, и — что самое удивительное — выше фамилий турецких чиновников помещено имя Яни Большого Лалудиса, простого смотрителя и старшего рабочего!

Да, в 1880 году награждение орденом представлялось важнейшим государственным актом. Около трех месяцев идет переписка между министерствами: оказывается, Хуманна (теперь он уже опять стал просто Хуманн) уже «пожаловали» восемь лет назад орденом Короны IV класса, так что сейчас он должен был бы получить этот же орден, но III класса.

Однако «принимая во внимание особо патриотические чувства и верноподданные высочайшему императорскому дому убеждения», министр позволяет себе сделать всепокорнейшее предложение его величеству «оказать Хуманну высочайшую милость, наградив крестом кавалера императорского дома фон Гогенцоллернов», поскольку Хуманн «принял бы эту награду как особенно веское доказательство высочайшей милости и признания его заслуг».

Ну, ладно, и на том спасибо, Хуманн получает орден императорского дома, Конце — орден Красного орла IV класса, а другие то, что им придумали. Кроме того, служитель галереи Штейнеке, который перетаскивал плиты туда и сюда, получает почетный нагрудный знак. Теперь, наконец, невероятно важный вопрос об орденах решен и все довольны, даже служитель галереи Штейнеке. Только не Хуманн! (Неужели он остался прежним упрямцем?) Его не интересует внешний блеск, его интересует дело.

Дело? Оно не двигается так, как этого хотелось бы Хуманну. Греческое общество Силлогос в Константинополе, хотя и приняло с благодарностью книги из Берлина, отказалось передать немцам плиту доктора Раллиса. Следовательно, надо предложить больше, думают в Берлине, послать еще больше книг, например, печатные труды Германского института археологии, Corpus Inscriptionum Latinarum и труд Лепсиуса о Египте. И если этого окажется недостаточно, то отливку группы Лаокоона. Ну? И что же теперь? Силлогос уступает и посылает фрагмент плиты.

В феврале 1880 года на повестке дня прусского ландтага стоит доклад о раскопках в Пергаме. Хуманна хвалят не столько за раскопки, сколько за заботы о сохранении находок. И как ни странно, докладчики говорят не просто о Хуманне или о господине Хуманне, а о консуле Хуманне. Почему-то из уполномоченного консульства его сразу же сделали консулом.

Музей насторожился: это было бы большим делом предоставить Хуманну там, в Малой Азии, должность, которая обеспечила бы его в денежном отношении и дала тем самым возможность работать на музеи. Консул Хуманн? Совсем неплохо, наоборот, звучит приятно. Но этого еще недостаточно. Своими раскопками он заслужил и академическое звание доктора. Если не rite[48], то h. с., honoris causa[49]. В Берлине или Лейпциге? Нет, это была бы слишком большая честь получить ученое звание в старейших университетах. Для такого случая достаточно маленького университета, скажем, в Ростоке, Иене или Грейфсвальде.

Соглашается Грейфсвальд. Хуманн по приглашению музея прибывает в Германию. Он посещает родственников и друзей, а затем едет в Грейфсвальд, философский факультет которого предполагает присудить ему звание почетного доктора. Не деловому инженеру, который добросовестно выполняет задания и покрывает Малую Азию сетью дорог, а знаменитому, увенчанному славой археологу, раскопавшему Пергам. Хуманн взволнован, он сидит в празднично украшенном актовом зале, слушает торжественную музыку, видит, как входят полные достоинства ректор-магнификус, деканы и профессора в своих развевающихся мантиях: впереди черные теологи, за ними красные юристы, зеленые медики и синие философы. Кстати, почему «философы»? Ведь все они филологи. Хотя Хуманн и не терпит этих парней, он сам теперь станет одним из них. Ну, ничего, ведь это всего лишь humoris causa[50]. Оглушительный топот студентов приветствует Карла Хуманна, когда он встает со своего кресла в первом ряду и подходит к кафедре, откуда декан философского факультета зачитывает грамоту о присуждении ему ученой степени (сумеет ли он перевести эту выспреннюю латынь дома или в гостинице собственными силами, без словаря?). Оглушительный топот одобрения раздался и после выступления Хуманна, когда он простыми немецкими словами с вестфальским акцентом поблагодарил за оказанную ему честь, на что по праву может претендовать не только он один, но и псе его сотрудники и верные помощники.

Потом он, господин доктор Хуманн, едет в Берлин, где служащие музея, профессора и доктора, кандидаты и архитекторы, скульпторы и каменотесы восхищаются найденными им плитами. Взяв в руки один из тысячи фрагментов, они подставляют его то туда, то сюда, пытаясь найти место, к которому он относится.

Вновь назначенный генеральный директор императорских музеев Рихард Шёне выражает Хуманну полнейшую благосклонность:

— Я думаю, что в ближайшие дни посольство получит новую лицензию. Мы должны, конечно, продолжать раскопки, даже если больше не найдем ничего, относящегося к алтарю. Но еще очень важен гимнасий — ведь мы так мало знаем о подобных учреждениях греческой общественной жизни. Потом следует заняться фундаментами из серого мрамора, которые недавно обнаружили. Судя по надписям и другим следам, это, видимо, постаменты анатем в честь побед Аттала I и Эвмена II. К сожалению, мы, видимо, уже не найдем бронзовых статуй, которые когда-то существовали, но постаменты с надписями сохранились и имели бы величайшее значение для истории искусства и политической истории Пергама. Господня директор Конце считает, что среди развалин византийской стены и в крепостной стене над фундаментом алтаря, возможно, удалось бы найти новые фрагменты гигантомахии. Но все это вы знаете лучше меня. Короче говоря, я просил его величество отпустить пока 60 тысяч марок на повторные исследования — обратите, пожалуйста, внимание на формулировку! — в целях осторожности я еще не сказал — на второй сезон, но при нашем участии это уже самой собой разумелось бы. Таким образом я испросил новую лицензию. Конечно, я сообщил министру, что благодаря вашему финансовому гению стоимость работ небольшая и ведутся они концентрированно. И, конечно, техническое руководство раскопками по-прежнему остается за вами, а по мере надобности вы будете советоваться с господином директором Конце. Правительственный архитектор Бон остается вашим помощником и будет руководствоваться вашими указаниями по линии архитектуры. Я рад, что мы можем начать новый сезон. Однако…

Шёне приглашающим жестом пододвигает коробку с сигарами к Хуманну и, в то время как археолог выбирает, надрезает и зажимает сигару, шумно прочищает свой нос.

«Ага, видно, дело будет!» — думает Хуманн.

— Однако, мой дорогой господин доктор, разрешите мне дать вам в качестве напутствия практический совет на будущий сезон. Вам надо бы несколько изменить свой тон в наших письмах и отчетах. Пожалуйста, поймите меня правильно. Вы пишете, как умеете, я сам это очень высоко ценю и такие письма и отчеты люблю больше, чем гладко написанные и отточенные, которые обходят суть дела. Но учтите, пожалуйста, ваши письма не остаются у господина Конце или у меня; их читают всевозможные референты и чиновники регистратуры Управления музеев, и затем большая их часть идет в министерство, где их тоже читают десятки людей, а иногда даже его императорское величество. Да, и…

Шёне останавливается, не зная, как ему убедить Хуманна. Начиная беседу, он предполагал, как трудно будет затронуть этот вопрос. И сейчас, глядя в чистые синие глаза Хуманна, Шёне видит, что в них блестят насмешливые огоньки, и не находит больше слов. К счастью, Хуманн сам приходит ему на помощь.

— И тогда, читая мои сочинения, господа высокие правительственные советники, сотрудники министерств и тайные советники — о совсем тайных и действительных тайных я молчу — выглядят, вероятно, как кошки, пораженные громом. Так вы, наверное, хотите выразиться?

— Совершенно правильно, дорогой доктор, только не так уж…

— Не так прямо и откровенно, господин генеральный директор, верно? Знаете, раньше я не сохранял копии моих докладных и писем, но с некоторого времени стал это делать, чтобы при получении ответа можно было узнать или догадаться, почему возбуждены высокие господа. Постепенно я приучился к их словоупотреблению. Если они думают: «Ваша критика, господин Хуманн, — неслыханная дерзость, ведь вы же в конце концов лишь маленький инженер, которого мы из чистой благосклонности и милосердия сделали ученым», то на бумаге это выражается следующим образом: «Мы не без удивления приняли к сведению ваше мнение, которое в какой-то мере расходится с нашим и которое мы считаем несколько необоснованным». А если они думают: «За ваше последнее письмо мы злы на вас, как никогда», то пишут: «Мы с удовлетворением получили ваше письмо от такого-то числа. Не без смущения мы прочли, что…» Господин генеральный директор, но это же все чистая болтология. С болтовней мы не двинемся ни на шаг дальше, то есть, может быть, это возможно в Берлине, но не в Анатолии. Мы же живем в конце концов не в том мире, где надо умасливать друг друга, а обязаны делать свое дело. Мы должны быть честными по отношению друг к другу, говорить и писать так, как думаем.

Хуманн стремится унять свое волнение с помощью глубокой успокаивающей затяжки и затем продолжает с улыбкой:

— Только один раз министерство выразилось совершенно ясно: «Когда мы получили ваше письмо, то остолбенели!»

— Извините, господин Хуманн, но это было не министерство, а господин Конце и я. Речь шла о вашей поездке в Сирию и вашей попытке уговорить представителя Турции уступить нужную нам вещь. Вы делали это так грубо, что чиновник, будь он даже круглым дураком, сразу же должен был бы заметить, как вы пытались надуть его!

— Конечно, и он это сразу заметил, так как оказался так же умен, как и мы! Но он и меня посчитал бы полнейшим дураком, если бы я не сделал попытку объегорить его и получить нужную вещь. В Берлине так не сделали бы и не смогли бы сделать, но вы, господа, здесь просто не можете понять, что Пергам находится не в Пруссии, а в Анатолии. «Right or wrong, my country» — «Правдой или неправдой, лишь бы дело шло на пользу моей стране», говорят наши британские соседи, и, основываясь на этом принципе, они построили огромную колониальную империю. Подождите немного, господин генеральный директор, если принц Вильгельм будет руководствоваться этим же принципом, мы получим место под солнцем, которое нам по праву принадлежит.

Шёне недовольно морщит лицо:

— Я боюсь, господин доктор, — говорит он твердо, переходя на официальный тон, — что вы видите все со слишком большого расстояния. Честно говоря, у меня стало нехорошо на душе, когда я услышал о политических принципах — ваших и ваших единомышленников, которые есть и здесь. Отечество должно основываться на чести, а не на насилии, хитрость вряд ли даст тот известковый раствор, который сохранит его стены стабильными и прочными. Вы — христианин, и, следовательно, я могу процитировать вам два места из Библии. «Да отступит от неправды всякий, исповедующий имя Господа» (Второе послание Тимофею, гл. 2, 19), — говорит Библия, а слово «неправда» нам надо понимать очень широко, так я считаю! И еще одно место: «Приобретение сокровища лживым языком — мимолетное дуновение ищущих смерти» (Книга Притчей Соломоновых, гл. 21, 6). Но я не буду читать вам нотации, дорогой друг. Конечно, мы хотим приобрести то, что сможем, чтобы сделать наши музеи большими и красивыми. Но мы хотим получить все честно и никого, как вы сами сказали, — не объегоривать. И ваши надежды на его императорское (высочество принца Вильгельма я не могу разделить. В Берлине на дело смотрят все-таки иначе, чем в Смирне. С «ура-патриотизмом» не выйдет ни большой политики, ни нашей маленькой — музейной. И, кроме того, я, как генеральный директор, говорю вам, что между этими двумя политиками существует огромное различие. Вы говорили о ближневосточных обычаях. Оставим каждой стране ее обычаи, а также и Германии, раз уж в ней не привились ближневосточные нравы!

— Но без этого вы никогда не получили бы львиной части добычи из Зинджирли!

— Согласен, господин Хуманн. Но я настаиваю на том, что цель не оправдывает средства, и ближневосточные обычаи ведут нас ко второй части беседы, касающейся ваших отчетов о расходах. Пожалуй, здесь тоже нет никаких ошибок! Вы обращаетесь с находящимися в вашем распоряжении средствами так экономно, как никто другой, и ваши раскопки обходятся нам дешевле всех других, не говоря уж об Олимпии. Но ваши отчеты о расходах составлены ужасно и не являются оправдательными документами!

Шёне берет из левой половины письменного стола папку для бумаг и открывает ее. Хуманн узнает свое последнее послание и видит на полях множество волнистых линий, вопросительных знаков, сделанных раздраженной рукой, и возмущенных знаков восклицания. Жирный красный карандаш прошелся по всем страницам.

— Нет! — говорит он решительным тоном и садится в кресло. — Что-что, а арифметику я знаю хорошо! Все расчеты верны до последнего пфеннига!

— Не сомневаюсь в этом, господин доктор. Да и никто в этом не сомневается. Но, пожалуйста, посмотрите сами.

Он протягивает Хуманну один лист, который тот быстро пробегает глазами.

— Ну и что? — говорит он удивленно. — Я не знаю, чего этот чинуша от меня хочет. Бакшиш для Мустафы и Юсуфа — два меджида, или 6 марок 80 пфеннигов. Это даже слишком мало для них. Ведь они спасли драгоценный ящик, который чуть было не утонул в болоте! Но с местной точки зрения это много, и они честно радовались бакшишу. А здесь, почему здесь эти каракули? 40 рабочих получили двойную плату за ночную погрузку — днем шторм был слишком силен. Неужели в Берлине ночная работа оплачивается наравне с дневной? Как же я должен поддерживать хорошее настроение у своих людей и любовь к делу, если дополнительные и сложные работы не оплачивать особо? А здесь у какого-то господина от ярости сломался красный карандаш. По 100 марок обоим сторожам. Это было, как видно по дате, в самом конце сезона, господин генеральный директор. Подобные премии приняты в таких случаях в Турции и, между прочим, идут на пользу не только сторожам, но главным образом нашей работе.

— Дорогой господин доктор, пожалуйста, успокойтесь, вы меня полностью убедили. И все-таки такие отчеты совершенно невозможны. В немецких расчетных книгах — а туда, конечно, должны попасть наши выкладки — не существует статей для подобных премий, а тем более для бакшишей. Не забывайте, расчеты не остаются в нашем административном отделении или даже в министерстве — все они идут в Главный финансовый отдел, где эти ваши бакшиши будут вычеркнуты. А нам приходится думать, как ликвидировать образовавшийся дефицит, не говоря уже о том, что в Главном финансовом отделе нас давно считают расточителями и плохими финансистами.

— Главный финансовый отдел… пардон, господин генеральный директор, я уж лучше помолчу! А что будет, если я скалькулирую свои расчеты и вычеркну расходы на бакшиш, на особую работу и особенно на премии за хорошую работу, а эти суммы добавлю куда-нибудь к постоянным накладным расходам?

— Тогда все будет в порядке. Мы были бы вам очень обязаны, если бы в будущем вы действовали именно так!

— Нет, господин генеральный директор! Этого я не сделаю! Я буду писать свои письма и в дальнейшем так, как считаю нужным и справедливым. Меня совсем не трогает, что это кого-то «смущает» или «поражает». Те, кому они не нравятся, пусть их не читают. Тогда и у них и у меня будет меньше неприятностей. И составлять свои отчеты я буду по-прежнему. Это дело можно решить очень просто: уважаемый Главный финансовый отдел должен, следовательно, добавить к своей 1080-й статье еще одну новую или две в соответствии с обычаями страны, где и для которой я составляю расчеты.

С волнением проводит он рукой по волосам. Сигара погасла, и он вновь зажигает ее трясущейся рукой. Шёне молчит. Он убедился, что настаивать на обсуждении этой темы бесполезно. Надо брать Хуманна таким, какой он есть. И кроме того: в отношении расчетов, по существу, он прав. Прусское чиновничество слишком инертно, слишком пассивно и слишком ограничено теми преградами, которые воздвигнуты в Пруссии Фридриха-Вильгельма I и которые не подходят уже к новым, охватывающим весь мир отношениям и особенно к совершенно чужому для страны Ближнему Востоку. Эту тему, как бы она ни была неприятна, следует как-нибудь обсудить с компетентными людьми. Но позже. Сначала надо разобраться во всем, связанном с продолжением раскопок. Папку с бумагами Шёне молча кладет обратно в письменный стол.

— Ну, с этим ясно (хотя на деле вовсе не так уж ясно), — говорит он, — перейдем теперь к раскопкам. Вы так же хорошо, как и я, знаете, господин доктор Хуманн, что в Пергаме работы хватит еще на годы и десятилетия. Конечная цель — создание топографически-монументальной картины древнего города на различных фазах его развития. Ведь Пергам был — это мы теперь уже знаем благодаря вашей инициативе первооткрывателя — одним из знаменитых городов эллинистического времени. Остатки города еще и сегодня находятся в земле. Фундамент алтаря, по сути дела, пока единственное, что раскопано более или менее полностью. Но раскопки Траянеума и гимнасия по существу только еще начались. О подлинном техническом и научном исследовании даже какой-либо одной части крепости пока не может быть и речи. Я, наверно, процитирую господина Конце, если скажу, что необычайно соблазнительно — помимо того, что нас должно сейчас занимать и что мы обязаны сделать, — получить ориентировку о возможностях проведения раскопок в других местах с помощью пробных измерительных и фотографических съемок, а также путем проведения разведочных раскопов. Таково мнение коллеги Конце. Необходимые средства для раскопок, как я понимаю, мы получим, и в помощниках вы тоже не будете нуждаться, поскольку Главная дирекция еще чаще, чем до сих пор, будет направлять своих стипендиатов в Пергам. Вы плохо себя чувствуете, господин доктор?

— Нет, нет, господин генеральный директор, что вы, я просто слегка поперхнулся табаком.

Шёне прячет улыбку, ведь он, конечно, уже знает об ироническом отношении Хуманна к филологам.

— Итак, — продолжает он. — По имеющимся у нас докладам, храм Афины Полиады был самым древним святилищем крепости. К нему и относятся многие найденные вами надписи. Больше всего памятников должно сосредоточиваться вокруг этого центра. Не теряя из виду конечной цели, мы должны стараться в первую очередь найти храм. Есть у вас какие-либо предположения на этот счет?

— Предположения есть, но все они пока ничем не подтверждаются. Если Атталиды строили по определенному плану — они скорее всего планировали логичнее нас — он должен находиться на плато между алтарем и Траянеумом. Но там лишь трава да кустарники и никаких видимых следов постройки.

— Ищите. Сделайте несколько разведывательных раскопов.

Шёне смотрит на часы и встает, чтобы попрощаться:

— Не забудьте, что вы должны быть у его превосходительства. Министр желает познакомиться с вами. Если я не ошибаюсь, то вы получите еще один орден. Носите их с достоинством. Без них в Пруссии трудно что-нибудь сделать. На моей родине, в Саксонии, дело обстояло проще. А теперь вас ждет господин директор Конце.

Конце тоже хочет напутствовать Хуманна. Три пятых всего рельефа с гигантомахией — это очень много, во много раз больше, чем могла бы представить самая смелая фантазия. Но, может быть, Хуманн столь талантлив и счастлив, что он сумеет открыть, скажем, четыре пятых или даже еще больше? Конце говорит о том, что реставраторы жалуются, когда не могут заполнить пустое место, так как даже при наличии большой выдумки и фантазии нельзя понять, как соединялись отдельные плиты. Здесь нужны связующие фрагменты, эта своеобразная нить Ариадны.

— Ищите, дорогой друг, — говорит он, — ищите не только храм Афины Полиады, о котором вам, наверно, уже говорил генеральный директор. Ищите также еще не открытые надписи на монументах, рассказывающие о битве. Отсутствие некоторых деталей доводит до бешенства наших специалистов по эпиграфике, которые приступили к работе сразу же после получения первых прекрасных образцов из ваших находок. Ищите по возможности место, где стояли монументы. И не забывайте мое и ваше любимое детище — большой алтарь. Перекопайте всю территорию крепости, и дай вам бог найти недостающие детали алтаря, именно те, что относятся к рельефу с гигантомахией.


Оставшиеся дни пребывания в Германии заполнены до краев. Хуманн — герой дня. В Геологическом обществе он должен прочитать доклад, для «Еженедельника архитекторов и инженеров» и «Норддойче аллгемайне цайтунг» написать статьи и, наконец, участвовать в банкете, который в его честь организован в большом зале Зоологического сада. Было приглашено 300 гостей: политических деятелей, дипломатов, представителей министерств, искусства и науки. Банкет продолжался несколько часов. Бесконечные тосты следовали один за другим. Корреспонденты газет с неудовольствием записали, что они ничего не поняли из торжественной речи Момзена — хотя она была «весьма серьезной и остроумной», — так как его слабого голоса почти не было слышно. Хуманн тоже ничего не понял, и вообще ему уже надоели бесконечные поздравления. Он шепчет своему соседу справа — Шёне, не обидится ли министр, если он попросит не награждать его более орденами, так как не любит их звона и блеска. Шёне улыбается:

— Скажите об этом потихоньку министру.

Шёне, который действовал через министра, наследного принца и Бисмарка, еще в июне настаивал, чтобы Хуманна назначили немецким консулом в Смирне. Это имело троякую цель. Во-первых, Малая Азия, даже помимо Пергама, была очень важной областью для археологии, а следовательно, требовала толковых консулов. Во-вторых, за прекрасное проведение раскопок в Пергаме нужно было в первую очередь отблагодарить Хуманна. За его активность и энергию, талант, знание страны и людей, приобретенное им за 18 лет пребывания в ней. Будучи консулом, он мог бы отстаивать научные и искусствоведческие интересы Германии, а зная языки страны, смог бы наилучшим образом вступать в контакты с турецкими органами. В-третьих, назначение Хуманна консулом и признание его заслуг приветствовали бы, наверно, в самых широких кругах.

Был здесь и еще один плюс, о котором, впрочем, предпочитали умалчивать. Дело в том, что назначение Хуманна на государственную службу сократило бы бюджет раскопок ежемесячно на 1200 марок, которые Хуманн получал в качестве гонорара и дотации на хозяйственные расходы.

Однако, излагая второе преимущество этого назначения, министр вызвал неудовольствие Бисмарка, который заявил, что пока о и руководит министерством иностранных дел, дипломатическими и консульскими представителями империи, его будут интересовать не научные и искусствоведческие цели, а только политические. Если дипломаты мимоходом занимаются такими вещами, как, например, тайный советник фон Радовиц, которого должны передвинуть на должность посланника или посла, то это не вредно, но и не должно быть главным в его работе. Homo novus, человек нового типа, не интересовал Бисмарка. Назначение Хуманна могло стать неприятным прецедентом, подорвало бы всю систему, сложившуюся в консульствах, с экзаменами на чин, передвижениями по службе и тому подобным.

Он, конечно, не сказал этого министру просвещения, а лишь намекнул. Но так или иначе, а представление министерства подшивают к делу без ответа. В то же время Бисмарк пользуется удобным случаем — через три четверти года! — чтобы выразить свое удовлетворение делами Пергама во время приема депутатов рейхстага.

— Да, господа, — говорит он и широко улыбается, — и кто все это сделал?

Никто не осмеливался ответить: Хуманн, Конце или Шёне — кто знает, кого имеет в виду его светлость? Назовешь чье-нибудь имя и вызовешь неудовольствие!

— Да, да, господа, — продолжает Бисмарк, — только благодаря ловкости и осмотрительности нашего посла при Порте, графа Гатцфельда, нам удалось получить эти неповторимые сокровища искусства и культуры! Выпьем же за его здоровье!

Члены парламента почтительно подняли свои бокалы.


Через два дня после возвращения в Смирну («Ты можешь теперь зваться «госпожа доктор», если тебе это нравится», — говорит Хуманн жене), 29 июля 1880 года приходит телеграмма Гатцфельда, сообщающая, что министерство просвещения переслало лицензию в Смирну, a G августа Хуманн принимает ее из рук консула.

Задолго до этого события Хуманн предупредил своих заслуженных помощников, Яни Большого и Яни Маленького, и они уже 7 августа отправились в Пергам, чтобы отремонтировать инструменты и восстановить дорогу к крепости. Однако верные и испытанные рабочие Хуманна вернулись к нему не сразу.

Комиссаром от Турции на раскопки был назначен эффенди Гусни, ранее бургомистр Чандарлыка, бесцветный, добродушный человек, и, хотя у Хуманна не меньше темперамента, чем у его бывшего соседа — археолога Шлимана, он хорошо ладит и с Гусни и с его наследником эффенди Хаджи Амером. Ведь Хуманн не столь резок и обидчив, как Шлиман, а кроме того, у него больше юмора и больше дипломатического таланта.

В один из последних дней августа на восходе солнца Хуманн с шестьюдесятью рабочими поднимается к алтарной площади. Начинается новый сезон, который сперва приносит незначительные результаты. Хотя у восточной и западной частей фундамента земля была основательно и глубоко прокопана, на поверхность она выдала лишь кое-какую мелочь, которая вряд ли окажет большую помощь реставраторам в Берлине.

Вторая группа археологов ищет первоначальное место расположения памятников, воздвигнутых в честь одержанных Атталидами побед, третья — храм Афины. Эти работы были затруднены тем, что дорога до западного склона, куда вывозят щебень и ссыпают его вниз, достигает почти 70 метров в длину, что вызывает довольно большую потерю времени.

Только 30 сентября удалось обнаружить четкие следы зала с колоннами, три мраморные плиты с изображением частей оружия на плоском рельефе, лежащие близко друг к другу, и обломки ионических колонн. Рихард Бон не сомневался в том, что из этих частей можно реконструировать всю двухэтажную колоннаду архитектурного сооружения.

В октябре попадается все больше и больше рельефов с изображением оружия. Всего их нашли 16, а кроме того, чашевидные капители и надписи. 30 октября Хуманн списывает пятьдесят пятый текст.

Неожиданно в ходе раскопок обнаруживают статуи: женская фигура в одежде без головы и без рук; Афина с незначительно поврежденной головой, здесь же лежала ее левая рука и кусок шеи. В огромных количествах попадается окрашенная штукатурка, находят остатки пестрого мозаичного пола с цветами и различным орнаментом. Теперь щебень, лежащий над естественными скальными породами (так называемый культурный слой), становится плотнее — от полутора до трех метров, а затем, как показали контрольные шурфы, даже от четырех до шести метров. Расстояние до следующей стены составляет добрых 40 метров. Что там еще может быть скрыто!

В середине двора удалось выкопать голову Афины в шлеме, правда, сильно поврежденную, затем фигуру молодого Геракла и множество торсов в половину натуральной величины, по типу сильно напоминающих посвятительные скульптуры Атталидов в Афинах.

Приходит, наконец, день, когда рабочие подходят к северо-восточному углу алтаря. Только начали копать, как лопаты зазвенели о мрамор. В земле лежала колоссальная статуя Афины. Что это могла быть только Афина, свидетельствовала се эгида на доспехах. Статуя богини была высотой 2 метра 60 сантиметров, голова и руки отсутствовали. Принадлежали ли ей найденные ранее большая голова в шлеме или фрагмент руки, которые уже лежали на складе? Жалко, что это пока трудно определить. Но вот в один действительно прекрасный день новый посланник в Афинах господин фон Радовиц прислал фотографию статуи, представлявшей собой копию Афины из Парфенона работы Фидия — ее нашли в прошлом году в Афинах. Теперь стало ясно: пергамская находка — это копия известного всему миру утраченного оригинала.

Но в храме Афины Полиады эта колоссальная статуя, наверно, не стояла, потому что раскопанные Боном фундаменты явно не относятся к этому храму. Александр Конце позднее будет доказывать, что фундаменты относились к знаменитой пергамской библиотеке.

Новые фрагменты гигантомахии, однако, становились редкостью. Сезон уже приближался к концу.

1881 год начался плохо во всем, что касалось развертывания археологических работ. 7 и 8 января — греческое рождество, а так как шел проливной дождь, то и турки предпочитали находиться подальше от горы, проводя время у себя дома. Дождь срывает работу 12, 13, 14-го, половину дня 15-го и 17-го. 18-го и 19-го — опять греческие праздники, 20-го неистовствует такой шторм, что о работах нельзя и думать. 21-го — опять шторм, да к тому же еще и дождь, 24-го, с 27-го по 29-е и 31-го — дождь и снег.

Этот печальный перечень не учитывает еще воскресений, когда, конечно, никто не работал. При таких обстоятельствах даже увеличение числа рабочих после декабрьского мертвого сезона до 70 человек не дало существенного результата, так как все они фактически почти не работали.

Удачнее оказался февраль, так как Бону удастся обнаружить помещение с изображениями военных трофеев и даже сильно разрушенный фундамент храма Афины.

Итак, в этом сезоне были решены две задачи. Но вместо того чтобы схватиться за протянутый им мизинец, берлинцы сразу же требуют целую руку и просят сделать все возможное, чтобы найти новые скульптурные фрагменты гигантомахии, так как реставрационные работы пришлось остановить.

Хуманн считает, что найти что-либо существенное уже не удастся, и больше для вида выделяет десять рабочих раскапывать последние остатки византийской стены, а также щебень на большой западной террасе ниже фундамента алтаря.

Март приносит переменчивую погоду, апрель — раннюю весну, затем десять дней дует холодный северный ветер, и сразу же наступает настоящее малоазиатское лето. Количество рабочих опять возросло до ста человек.

Начало мая — самое лучшее рабочее время: дни теплые, но не жаркие, и длинные. Земля сырая от весеннего дождя, пыль еще не засыпает глаза, даже ветер слабый и чуть теплый. Однако еще многое предстоит сделать, ведь приближается конец сезона. Это, правда, не волнует Хуманна. Что вообще может действовать ему на нервы, разве только филологи? Больше неприятностей ему доставляют, пожалуй, берлинские господа. Они вздыхают и жалуются, что этот Хуманн для них тяжелый крест. Вызвали к жизни призрак. Дали homo novus свободу действий, а он этим широко воспользовался. И сразу же добился огромного, потрясшего весь мир успеха, стал крупной величиной, почти такой же, как Шлиман — другой посторонний выскочка. Однако большой успех может закрепить только повседневная кропотливая работа. Для этого нужен подлинно научный труд, поиски фундаментов, скрупулезное исследование стен, учет непременных мелочей, присущих каждым раскопкам. А Хуманну все это не нравится, и хотя он выполняет такого рода работу, делает ее весьма неохотно. Мало хорошего и в том, что он почти не вмешивается в дела стипендиатов, не допускает их к активным действиям, в то время как сам разрабатывает новые планы и тоскует по большим делам. То «смущенными», то «пораженными» оказываются в Берлине те, кто получает темпераментные письма (даже Шёне, даже Конце), касающиеся Пергама. (Они, наверно, не думают о том, что Конце родился в 1831 году, Хуманн — в 1839, Бон — в 1848, а молодые хитрецы-археологи на десять лет моложе! Эти различия в возрасте, конечно же, порождают и другой темп и другие устремления.) Только в одном все придерживаются единого мнения: в Пергаме предстоит еще огромная работа. Но если в Берлине считают, что ее надо выполнять последовательно, шаг за шагом, то Хуманну хочется поскорее заняться теми участками, которые кажутся ему наиболее перспективными.

— Мы не станем писать, что «смущены» его предложением, — говорит Шёне, обращаясь к Конце, — иначе он просто посмеется над нами и пришлет письмо, которым мы будем «поражены». Надо совершенно деловым тоном говорить о необходимости проведения систематических исследований. Всему наступит свой черед, но раскопки следует вести спокойно, исследовать один объект за другим. И теперь должна быть поставлена та же задача, что в начале раскопок: гигантомахия.

— Но так как почти все места, где, как предполагали, можно было хоть что-нибудь найти, уже раскопаны, то отсюда следует: копать на западном склоне ниже алтарной площади.

— Это большая работа?

— Огромная, господин генеральный директор. Длина склона — около 100 метров, ширина —20. Глубина — да кто ее знает, — вероятно, от 2 до 20 метров, вплоть до материка террасы.

— Я уже предвижу, дорогой коллега, что ответ на это «чрезмерное» требование нас опять «поразит». Но ничего не поделаешь, нам придется это проглотить и Хуманну тоже.

Хуманн, конечно, проглотит это, правда, после долгих споров и сильного сопротивления. Когда в 1878 году он начинал работы, никто не знал, найдет ли он вообще что-нибудь. Основным рабочим объектом была тогда византийская стена и площадь с остатками фундаментов. Куда было девать щебень? Время ограничено, средства тоже, следовательно, исходя из принципа — самая короткая дорога и есть самая лучшая, весь щебень бросали с ближайшего крутого склона. Если кто-нибудь будет его за это порицать, то Хуманн может указать на пример раскопок в Афинах, где позднее пришлось с огромным трудом убирать свеженасыпанную землю, чтобы раскопать Асклепион.

Но действительно так ли уж необходимо идти по этому тернистому пути? Конечно, Хуманн тоже понимает, что при разрушении алтаря некоторые его части и скульптуры, возможно, бросали вниз с западного склона. Но, к счастью, они попадали к подножию горы, а скорее всего, на большую естественную террасу шириной 20 метров, которая тянется ниже алтарной площади по западному склону крепости. Правда, теперь она, собственно, уже не представляет собой террасы. Слишком много скопилось на ней старого и нового щебня, и верхний край отвала отодвинулся уже далеко от алтарной площади. Бон озабоченно подсчитывает, сколько щебня могло здесь скопиться с 1878 года. Получается не меньше 12 тысяч кубических метров.

Уже зимой Хуманн приказал вести ров в направлении с запада на восток, пересекая фронт работ, чтобы при случае иметь аргумент в свою защиту. Теперь благодаря рву удастся выяснить, стоит ли вообще заниматься гигантской работой по расчистке навалов. Она может оказаться бесполезной, в лучшем случае принести успех лишь через недели, а возможно, и месяцы. Если теперь, когда ров пересечет старые руины, не будет найдено ничего стоящего, то, может быть, удастся доказать берлинцам бесплодность их намерений. На дне террасы нашли всего лишь шесть маленьких фрагментов гигантомахии. Теперь уже ясно: копать не стоит! Гораздо целесообразнее затрачивать время и средства на каком-нибудь другом участке. Об этом энергичный homo novus писал уже не раз. Стоило бы вспомнить его старые письма. Но Конце не хочет ничего слушать, а за ним стоит Шёне, а за Шёне — министр. Они считают, что надо копать в любом случае.

Не без ворчания, а также не без некоторых выражений на немецком, турецком и греческом языках Хуманн покоряется необходимости. Причем с самого начала он ничего хорошего от всего этого не ждет. С 9 мая западный склон становится центром работ. Два отряда трудятся одновременно на каждой стороне прорытого уже рва. 23 мая они находят первые фрагменты, 2 июня — голову богини и женскую руку, которую сжимают пальцы гиганта, а до 1 июля появляется столько фрагментов, что никто уже не сомневается в правильности принятого в Берлине решения.

В конце мая Конце совершает третью инспекционную поездку в Пергам, и хотя в этом сезоне было найдено не так уж много частей алтаря, он все-таки доволен, так как создалась довольно ясная картина того, что представлял собой акрополь Атталидов от самого основания до вершины. Это очень важно, так как археолог должен увидеть неповторимое чудо света не только в его деталях, но также и в комплексе с теми сооружениями, к которым оно ранее относилось. К этому комплексу принадлежала и пергамская библиотека. Конце рад, что кроме эпиграфических свидетельств о долгих спорах разных городов, какой из них был родиной Гомера, — на постаментах утраченных статуй Пергама сохранились надписи, рассказывающие о художественных произведениях Алкея и Геродота.

Новый турецкий комиссар по разделу находок или. вернее, по их оценке находится в пути. Он прибывает в середине июня, когда наступает перерыв в работах. У «Немецкого дома» вид, как у посольства, — столько кавассов слоняется перед ним. В первую очередь, конечно, Мустафа Хуманна, потом слуги эффенди Дирана, Гейнце, консула Теттенборна, английского вице-консула (который благодаря своему присутствию устранил подозрения о конкуренции со стороны англичан), Кадри-бея, элегантного представителя Константинопольского музея. Хорошо хотя бы то, что приехала госпожа Хуманн. Со знанием дела и свойственной ей энергией она следит за приготовлением пищи либо занимает гостей беседой на немецком, французском, английском, греческом и турецком языках. Пять дней продолжаются эти приемы, и все идет хорошо, выполняются все пожелания гостей. Запаса бутылок с вином хватило до самого конца встречи, и то, что гости «имели возможность выпить», успокаивало их и позволяло забывать о разбойниках, которые, по слухам, пугали окрестных жителей. К кавассам и каймакамам добавляют еще четырех верховых и несколько пеших жандармов.

Конце в это время думает об алтаре. Надписи все больше и больше говорят ему, что алтарь строился при Эвмене II.

Конце очень беспокоит материальное положение Хуманна. Дипломатичного ответа Бисмарка Конце просто не понял, так как был не особенно силен в дипломатии и, следовательно, отсюда, из Пергама, продолжал просить Шёне оказать давление на министерство иностранных дел. Момент удобный, так как консул Теттенборн в ближайшее время собирается взять отпуск и вообще претендует на другое, лучшее место. Вопрос этот требовал срочного решения: работы приближались к концу, и Хуманна нельзя больше томить ожиданием; это было бы нечестно и несправедливо. Он мог бы сейчас найти другую работу, но считает невозможным на что-либо соглашаться, так как ждет предложения, которое он, конечно же, заслужил. Все силы последних лет он отдал нам! И то, что в Берлине хранится большая часть Пергамского алтаря, — это дело только его рук!

Через три недели археологи дошли до основания террасы, где обнаружили целую плиту, причем угловую, совершенно неоценимую для реконструкции. Рельеф изображает идущую богиню в развевающихся одеждах. Затем из развалин показывается голова Афины, потом — кусок цоколя алтаря с гигантской надписью, составляющей чье-то имя. Под ним нашли обломки еще одной художественно выполненной надписи. NEKRAT… — можно прочитать на ней. И, наконец, когда раскапывают южную часть террасы, появляются сразу сотни фрагментов алтаря. Многие из них так велики, что Хуманн с помощью своих старых эскизов сразу же определил, к какой из имеющихся уже плит они относятся или какую плиту продолжают. Последний день сезона. Найдено еще шесть львов и другие фрагменты. Жаль, что время истекло, хотя еще более десяти метров террасы не раскопано.

Теперь наступает очередь упаковки и транспортировки (турки и на этот раз отдали свою часть находок, причем в порядке любезности, без всякой компенсации, так как султан считал продажу неприличной), для чего опять используется «Лорелея».

На этот раз в Берлине отправлено 120 ящиков. Сезон окончен. Поставленные задачи не только выполнены, но даже и перевыполнены. Было извлечено на свет множество новых фрагментов гигантомахии, которые в последующие месяцы и годы то облегчали, то затрудняли жизнь берлинских специалистов. И все же фриз гигантомахии увеличился в этом году примерно на тысячу фрагментов, не только вырос количественно, но обрел и ясность. Реставрация фриза пролила еще более яркий свет на его художественные достоинства.

Но многое все еще отсутствует. Лежат ли эти фрагменты в земле Пергамской горы? Может быть. Следует ли продолжать раскопки? Видимо да.

Итак, дела на раскопках обстоят благополучно. Однако этого нельзя сказать о личной жизни археолога Хуманна. Конец августа 1881 года. До следующего сезона остается еще добрых восемь месяцев, если вообще добьются новой, третьей лицензии. Что же делать Хуманну? На вопрос о должности консула министерство иностранных дел по-прежнему не дает ответа, и ничто не говорит о том, что Бисмарк изменит позицию и уступит. Тогда Шёне, который проводит свой летний отпуск на тиммендорфском побережье, подписывает сочиненное Конце заявление наследному принцу, которое предусматривает субсидию в размере 7500 марок в год на период перерыва в работах экспедиции. Это — 625 марок в месяц, совсем немного. Но Хуманн с благодарностью соглашается — ведь его совсем не интересуют ордена, ему не так уж важны и деньги. За те 20 лет, которые он провел в Малой Азии, он научился обходиться теми деньгами, которые имел, много это было или мало. Он совсем не собирается делать бизнес, он хочет служить делу, которому посвятил всего себя, и так же, как почти 20 лет назад, верит в Пергам, главную цель всей своей жизни.

Хуманн не знает, что глава кабинета старого императора беседовал с Шёне о постройке нового музея для находок из Пергама и Олимпии, что Конце через Шёне просил у нового министра фон Госслера ордена для генерального директора смирнской таможни, для губернатора Бергамы, для Кадри-бея и Янн Маленького и что помощник Бисмарка потихоньку сообщил о возможности для Хуманна все-таки стать консулом, но только в Бейруте. Хуманн об этом пока ничего не знает. Он радуется фотоаппарату, который должен получить за государственный счет, и планам перестройки музея в Берлине, которые дадут 14 тысяч дополнительных квадратных метров площади, в том числе застекленную галерею, где будет стоять алтарь. И, наконец, он рад тому, что министр путей сообщения фон Майбах предоставил скидку на транспортировку находок. У Хуманна даже не остается времени сердиться на молчание прессы о Пергаме: к сожалению, все быстро забывается.

Забыл о Пергаме и старый император. В возрасте восьмидесяти трех лет никто не обязан сохранять хорошую память. А жене императора всего сорок, все ее придворные дамы тоже моложе императора лет на тридцать. Одна из них во время прогулки как-то заметила, что у колоннады за Национальной галереей поставили дощатый забор. И вот, в Троицын день, в сумеречный послеобеденный час, когда все темы для разговора были уже полностью исчерпаны и ее величество начала заметно скучать, графиня спасает положение, рассказывая об этих непонятных дощатых заборах.

— Но я об этом ничего не знаю! — возмущается императрица.

В конце концов музеи входят в сферу интересов императрицы и ее сына, и она желает, чтобы ее первой осведомляли о всех связанных с ними намерениях и изменениях. Разговоров о заборе и беспримерном превышении власти господ из музеев хватает на четверть часа, пока император не уходит пить чай. Но и он тоже возмущен. Как это так! Никто его не информировал! Настроение у него все равно плохое, и император пользуется подвернувшимся поводом, чтобы всерьез рассердиться. Его морщинистый лоб заливается краской.

— И я ничего не знаю! Без моего разрешения! — говорит он тихо, но затем сдерживает себя, и только рука дрожит, когда император помешивает ложечкой чай.

Вернувшись в рабочий кабинет, император пишет раздраженное письмо министру просвещения о никем не разрешенном, недопустимом искажении облика своей столицы, требуя срочного доклада.

Господин фон Госслер падает с облаков на землю. Госслеру кажется, будто ему предстоит наказание за грехи юности, когда он сочинил задорную сатирическую песенку: «Лишь только из пивной я вышел…», так как он тоже ровно ничего не знает. Троица для него основательно испорчена. Кто виноват? Что строит тайный советник Иордан, директор Национальной галереи, и почему он вызвал высочайшее неудовольствие? Или — стоп — может быть, виноваты пергамцы. Он поспешно вызывает Конце на совещание к 8 часам утра в понедельник, после Троицы. В случае, если виной всему окажутся пергамские археологи, Конце предписывалось немедленно подготовить доклад. Кстати сказать, это могло быть даже неплохо, так как представилась бы возможность обратить внимание его величества на новые сокровища, полученные из Пергама.

В понедельник Конце докладывает Госслеру, что первые находки из Пергама разместили во временном и неудобном помещении, в скульптурном отделе, но следующую партию поместить уже некуда. Если свозить их и далее в музей, то это нанесет ущерб остальным коллекциям, а в подвалах уже нет места. Оставить драгоценные ящики из Пергама под открытым небом и без охраны невозможно, поэтому для осмотра, расчистки и реставрации следовало найти им временный приют. Но постройка такого рода помещения за колонным залом обошлась бы слишком дорого; к тому же оно препятствовало бы дальнейшему увеличению площади здания, что совершенно необходимо сделать. Поэтому колоннаду огородили досками. Это, между прочим, следовало бы сделать уже два года назад. Доски не мешают посетителям, так как не закрывают экспонатов.

Император ожидал ответа в течение недели, которая началась с выражений неудовольствия и упреков в том, что его обошли, но в конце концов он задним числом одобрил существующее положение, решительно запретив установку заборов в дальнейшем.

Госслер написал «короткое» объяснение на шести больших листах. Во-первых, указание о заборе исходило еще от его предшественника. Во-вторых, действительно, в музее уже нет места, хотя этнологический отдел пришлось перевести в здание старой биржи, антиквариат — в бывшую кунсткамеру, библиотеку — также в другое здание. Той площади, что удалось освободить, было бы достаточно лишь для размещения первой партии ящиков. В-третьих, у них нет — средств для постройки хотя бы временного здания, так как все фонды израсходованы на раскопки. В-четвертых, на единственно возможном месте для хранения находок был слишком слабый грунт для таких тяжелых грузов. В-пятых, нужда в площади оказалась весьма велика и, наконец, в-шестых, его величество в любой момент может сам посмотреть скульптуры из Пергама, поскольку они находятся в ротонде Старого музея. («В-седьмых» отсутствует, но подразумевается, что император при этом сам убедится в том, как необходима площадь).

Действительно, император с большой свитой прибыл в музей и более часа провел у находок из Пергама, выражая свою полнейшую благосклонность, тем более что Госслер доложил ему, что многие крупнейшие музеи мира попросили гипсовые отливки с гигантского фриза. Конце в письме рассказывает Хуманну об этом визите. Не без юмора он сообщает ему, как среди траурно-черных одежд господ из музея появилось одно светлое, беспримерно обрадовавшее монарха, — это был Бон, который явился в форме лейтенанта запаса. Когда придворные покинули музей, Конце показал министру старую фотографию Хуманна в бурнусе бедуина, заметив, что в Германии, наверно, придется вскоре завести подобную униформу для директоров музеев!


Весь 1882 год и первые месяцы 1883 раскопки не проводятся по той простой причине, что обработка памятников древности в Берлине не успевает за находками их в Пергаме. Но зимой 1882/83 года музей через нового посла в Константинополе господина фон Радовица начинает добиваться выдачи лицензии. На этот раз дело обстоит не так просто, так как в султанский Оттоманский музей назначен новый генеральный директор Осман Хамди-бей, с которым, по слухам, нелегко будет договориться. Ему всего сорок лет и он имеет свою собственную точку зрения на вопросы искусства, как это можно понять из первого нововведения — основания Высшей школы искусств по европейскому образцу; следовательно, в этом вопросе он игнорирует заповеди Корана.

Насколько известно, его биография была довольно пестрой.

Отец нового директора, Эдем-паша, происходил с Хиоса, из греческой семьи и был насильственно обращен в турецкую веру. Его многократно испытывали на государственной службе — он был то министром, то послом в Берлине и Вене, то великим визирем. Сын его получил чисто европейское, в основном французское, воспитание и с 15-летнего возраста начал изучать в Париже право и историю искусства. Кроме того, он был неплохим живописцем, учеником Жерома и Буланже. В двадцать шесть лет он стал губернатором Багдада и занимал эту должность три года. Он продвигался по служебной лестнице все выше и выше. Но потом бросил службу и вернулся в Париж, чтобы жить там как частное лицо, ибо он был богат и мог предаваться своим склонностям. К назначению на новую должность он отнесся так же, как девица к рождению ребенка.

Когда в 1881 году умер старый директор музея, султан решил оказать Эдем-паше особую милость и сделал его сына наследником Дефира. Хамди-бей отказался, так как он слишком ценил свой покой в Париже. Однако своим отказом он возбудил ярость султана, который заставил Хамди-бея прибыть в Константинополь и предоставил возможность выбирать между двумя государственными должностями. В противном случае, пригрозил султан, вся его семья попадает в немилость.

— Либо вы будете директором музея, что вам, как живописцу, прямо-таки на руку, либо станете командиром военного корабля, на что вы также способны как сын великого визиря.

Хамди-бей отвесил глубокий поклон и согласился на музей. Но сейчас он уже не смотрел на эту должность как на почетную синекуру, как это было принято в империи великого султана, а развил удивительную активность и ошеломляющую деятельность. Уже теперь, стоило ему проработать несколько месяцев, как по его настоянию было отказано в нескольких заявленных лицензиях. Он, видимо, вообще собирался занять, с точки зрения западноевропейских империалистических музеев, довольно «несправедливую» позицию, которая основывается на том, что все археологические находки на турецкой территории принадлежат туркам. Он считал примером для подражания греческий закон об античных предметах: раскопки и честь — для вас, находки — для нас.

Однако пока следовало выждать. В конце концов мы имеем старые права на Пергам! И перед тем как просить лицензию, неплохо будет подарить Хамди-бею все имеющиеся гипсовые отливки гигантского фриза для его Высшей школы искусств! А так как эта школа будет, наверно, интересоваться не только пергамским искусством, мы пошлем ей через посольство каталог нашей мастерской, производящей отливки. Do, ut des[51]. Мы же не такие упрямые, с нами всегда можно договориться. В феврале Хамди-бей посетил Хуманна в Смирне, где тот изложил ему свои намерения. Новый сезон предусматривает только научную обработку находок, вряд ли возможно обнаружить еще какие-либо крупные сооружения или ценные вещи. Он собирается также вычертить новую, многокрасочную карту горы с крепостью и подарить ее Хамди-бею. Новый директор уехал, очевидно, преисполненный благодарности и очень довольный.


Наступает время, когда уже пора приступать к раскопкам. В третий раз удается получить лицензию, в продлении которой можно быть почти абсолютно уверенным. 60 тысяч марок, из которых 1400 в месяц должен получать Хуманн, уже отпустили. За этот довольно продолжительный сезон можно успеть сделать многое.

Хуманн, по поручению Берлинской академии, в это время не только был членом экспедиции Домашевского в Ангору, где сиял полную гипсовую отливку знаменитого завещания императора Августа Monumentum Аnсуranum[52], но вместе с Пухштейном и фон Лушаном участвовал в исследованиях надгробного памятника Антиоха из Нимруддага.

В начале мая 1883 года открывается третий сезон. В первый день собралось 28 рабочих, на следующий день — их уже 37, к концу недели — 50. Но копают они под руководством не Хуманна, а Бона. Хуманн работал только в первые дни, а затем продолжал выполнять задания в Нимруддаге и проводил исследования Комма-гены. Только в августе он вновь возвращается в Пергам, довольный тем, что его «вице-король» Бои хорошо справлялся со всем.

Но в Берлине все-таки не хватает отдельных фрагментов гигантского фриза. В письмах по-прежнему звучит рефрен: искать и найти как можно больше. Конечно, эти понукания в высшей степени неприятны, но все же они доставляют Хуманну больше удовольствия, чем другие требования Берлина, так как именно алтарь сделал его археологом и доктором.

Интересно, сколько времени прошло уже с тех пор, как византийскую стену посчитали полностью снесенной? Но и сейчас глубоко в земле находят се остатки. И каждый такой след становится теперь отправной точкой для новых раскопок, так же как и руины, которые сохранились на западной террасе ниже алтаря.

Первая неделя принесла богатую добычу: почти три четверти плиты, 65 больших фрагментов с изображением гигаптомахии и, кроме того, ряд относящихся к ней надписей. На одном из фрагментов был изображен гигант, которого обхватил морской кентавр. Когда Хуманн послал рисунок этого фрагмента в Берлин, в ответ последовало изъявление глубокой благодарности. Фрагмент относился к морскому кентавру, плита с которым находилась у левой стороны лестницы, примыкая к угловой плите. Находка вначале показалась незначительной и не представляющей большого интереса для истории искусства. Но такие мелочи, именно мелочи, могут играть решающую роль, так как эта новая угловая плита подходила к уже найденному ряду рельефов на шести плитах. И только исключительно благодаря ей теперь удалось определить ширину крыльев обеих сторон лестницы, а также ширину самой лестницы.

Раскопки продолжались с повой силой, но силы Хуманна явно начали сдавать. Он устал, и здоровье его становилось все хуже и хуже. В легких появились шумы, разболелась печень. Однако у него не было времени для отдыха да, и денег тоже. Хотя 1400 марок и кажутся довольно приличной суммой, но как быстро они тают в этом бесконечном движении «туда и сюда», в этих двух хозяйствах. Переехать из Смирны и переселить жену с ребенком в Пергам он не хотел, так как пока оставался всего лишь временным служащим, и его в любой момент могли отозвать. Да на переезды и нет времени, музей становится все более и более требовательным и заставляет расширять круг действий. Хуманн устал, хотя в возрасте сорока четырех лет просто не имел права уставать. Конечно, он делает все, что надо, и все, что должен, но свежая, доставляющая радость энергия первых лет уже исчезла, и многое он вынужден передавать своим помощникам. Дневник, который он так усердно вел раньше, становится все более скудным, письма и доклады, которые он писал с такой страстью, отправляются все реже. Хорошо, правда, что он в Пергаме, где не видит и не чувствует постоянной опеки своей жены. Жизнь холостяка все-таки более удобна. Ему никто не мешает, никто не дает советов, которые, может быть, и доброжелательны, по не всегда приятны. Хорошо еще, что у него есть такие прекрасные и верные помощники: ведь к Бону присоединился Эрнст Фабрициус, в сущности, историк древности, но сейчас специалист по эпиграфике.

В августе работа концентрируется на площадке между алтарем и Траянеумом и на древней лестнице, которая, по-видимому, идет от храма — через туннели и по отвесным скалам — вниз, до обнаруженной еще в начале раскопок большой западной террасы, юго-восточную часть которой откопали при уборке развалин алтарных фундаментов. Куда ведет эта лестница? Хотя это, наверное, не так уж и важно. Какое значение может иметь какая-то лестница, у которой всего несколько десятков ступеней, по сравнению с масштабами огромной крепости? Но из малого всегда вырастает большое, простое любопытство приводит к осуществлению важного дела. И когда рабочие расчистили конец лестницы, показалась искусственно отполированная скала на крутом склоне, а кроме того, несколько продолжающихся ступеней различной величины. Бон сначала решил, что это искусственные террасы, но потом стало ясно: перед ними были скамейки, несколько рядов один над другим. Значит, театр?

Это была великолепная находка. Она объясняла назначение террасы, которая была уже давно раскопана глубоко внизу. Но предположение это пока еще довольно гипотетично. Для того чтобы уточнить и тщательно исследовать находку, потребуется много труда. Потому что кроме прежних холмов щебня, скопившихся на этом склоне, словно последняя часть трагедии, накопился щебень второго сезона, образовавшийся во время поисков храма Афины.

«Сделал ли я тогда что-нибудь не так и нельзя ли было оставить щебень на своем месте?» — думает Хуманн. Нет, это было правильное решение, так как двух-и даже многократная транспортировка щебня все-таки обойдется дешевле, чем подъем его и выгрузка наверху, на восточной оконечности крепости. И все-таки у Хуманна начинает кружиться голова. Стоит только подумать, что все это чудовищное количество щебня — около 10 тысяч кубометров — теперь придется убирать. Так или иначе, разведочные раскопы Бона довольно определенно говорили о театре. Даже квадратные ямы для колонн и опор были найдены. Следовательно, надо приступать к делу.

С конца октября Конце да семь недель вновь приезжает в Пергам. Он тоже стал неразговорчив: работа в Берлине подорвала его здоровье. Конце заглянул к одной сестре милосердия в Смирне, которой Хуманн несколько лет назад подарил фрагмент фриза Телефа, не зная его истинную цену; фрагмент необходимо было выкупить. Он побывал также у славного черкеса Хассан-бея, который был верным проводником Хуманна во время его последних путешествий.

Масштаб работ потрясает Конце: следует раскопать 40 тысяч квадратных метров площади. Как с этим справиться и чем привлечь сотрудников экспедиции, если даже владелец кофейни из Дикили Синадин недавно получил прусский государственный почетный знак.

Слава богу, Хуманн и Бон хорошо ладят между собой, хотя существует достаточно причин для разногласий: ведь Бон — чиновник, правительственный архитектор, а Хуманн — пока всего лишь временный служащий. Хуманн кашляет, но полнеет, Бон кушает и тоже полнеет. Чем же в конце концов может кончиться эта работа для Хуманна? Пи один сезон пока не завершил раскопок, каждый из них ставит перед археологом новые задачи.

После отъезда Конце, 12 декабря, совершенно неожиданно у восточного края Верхнего рынка на большой глубине находят кусок византийской стены, а в ней замурованную плиту, на которой представлен гигант с крыльями, хвостом и птичьими когтями. Как выяснилось позже, на рельефе изображен Титий, борющийся с Лето (Латоной). Это был последний гигант последнего сезона. Как Хуманн, так и просматривающий его рисунки Конце сразу почувствовали себя на пять лет моложе. В действительности же Хуманн стал старше и солидней. В 1884 году (после неудачной попытки сделать его консулом) Хуманна назначили директором Императорского музея с резиденцией в Смирне — должность несколько странная, но ничего другого нельзя было придумать — таково было указание министра финансов. Музей таким образом сумел отблагодарить Хуманна и сократить свой бюджет. Хуманн теперь обеспечен на всю жизнь, хотя он не имеет опыта работы на государственной службе и его можно признать только практиком.

Раскопки будут продолжаться, но пока начинается зимний перерыв, во время которого состоится традиционная помолвка под елкой, и елку эту зажгут в Малой Азии. Рихард Бон нашел себе спутницу жизни — Ольгу Шмидт из Смирны, дочь вестфальского торговца и итальянки. Теперь уже ясно, что его дом и хозяйство будут в Пергаме, и, следовательно, придется строить второй «Немецкий дом». Причем дом Бона станет «немецким» не только по названию, но и по обстановке и по душе — ведь он будет иметь свою хозяйку.

К середине февраля нового года из-под земли и скал начинают показываться театр и Верхний рынок. Лицензия продлена, но вскоре после ее утверждения Хамди-бей, генеральный директор султанского Оттоманского музея, заявляет о своем визите на предмет раздела уже найденных памятников. Насколько Хуманн ценит Хамди-бея, настолько он и боится его: ведь Хамди-бей слишком хорошо разбирается в античном искусстве. И кроме того, ему удалось за эти немногие годы службы разъяснить даже самому маленькому мюдюру самой отдаленной деревни необходимость передачи любых археологических находок Оттоманскому музею. С точки зрения Хуманна, который видит перед — собой только свою страду и только свой музей, — это уже плохо. Следует иметь в виду еще и манеры Хамди-бея. Элегантные движения изящных рук, прекрасный французский язык, слова, которые так и льются из его красивого, полного рта… Он умел уговаривать иностранных исследователей, обещая им любую помощь, когда речь шла о разделе. Он пускал в ход всю свою элегантность и любезность для того, чтобы отобрать те предметы, которые ему показались наиболее ценными. Конечно, он прав, и даже немецкий националист конца XIX века не может этого не признать. Хамди-бей с трудом провел новый закон о древностях для Турции, который так же похож на греческий, как одно яйцо на другое. Следует покончить с вывозом археологических памятников из отечества! Все, что найдено в Турции, должно остаться в Турции! Стоит ли тогда, если смотреть с точки зрения Берлина, просить об увеличении срока действия лицензии (тем более что из посольства еще не поступила копия перевода прошения на турецкий язык)? Да. Надо рисковать, надо надеяться, что они сумеют кое-чего добиться. Все-таки они многим обязаны Хамди-бею, постоянно оказывающему помощь экспедиции, и не представляют себе, что этот человек, многократно зарекомендовавший себя как друг, превратится во врага и конкурента.

— Eh bien, mon eher ami Oman[53], —говорит Хамди-бей, сопровождая свои слова красивым округлым жестом и улыбаясь при этом, как будто они дети и все вместе играют в песочек, — все надписи без исключения вы можете получить. Ваши раскопки являются высочайшим достижением немецкой науки. Вы можете взять также любые образцы архитектурных сооружений. Я позволю себе отобрать для нас только несколько типичных вещей. Вы должны понять, как нужны они для моей школы искусств. Все последующие фрагменты гигантомахии оставлены за вами, согласно лицензии. Однако, пожалуйста, поймите меня правильно, уважаемый господин директор. В конце концов Пергам находится на территории нашей страны и мы хотим иметь хотя бы небольшую часть знаменитого алтаря в своем музее. Я думаю, после того как вы забрали уже 70 или 80 целых плит, вы могли бы уступить нам одну, найденную на рынке, а также те два связанных друг с другом экземпляра, которые вы нашли раньше. Мы хотели бы еще иметь весьма интересный, украшенный масками и орнаментами архитрав из театра. Вы видите, мой друг, я совсем не хочу придерживаться буквы закона. Вместо двух третьих я оставляю вам девять десятых. Нет, пожалуйста, не благодарите меня. Для меня это действительно большая радость оказать вам услугу.

Что следует на это ответить? Что можно сказать? Приходится с улыбкой смотреть, как через полчаса после этого разговора рабочие Хамди-бея упаковывают три плиты в ящики, которые в тот же день будут доставлены в Дикили, откуда уйдут в Константинополь. Хамди-бей все продумал и всем запасся.

Можно, конечно, послать срочное и кипящее гневом письмо послу, угрожая вечной яростью всех настоящих и будущих, ординарных, экстраординарных и особо экстраординарных профессоров археологии и даже местью Атталидов в случае, если ему не удастся вновь вырвать плиты, добившись специальной аудиенции у султана! Но и Хамди-бея нельзя огорчать! Следовательно, надо устроить небольшой торг. Он отдает нам три плиты с изображением гигантомахии, а мы ему за это что-нибудь действительно интересное и красивое, ну, скажем, две прекрасные статуи времени расцвета пергамского искусства: Зевс-Амон размером более человеческого роста и — Хуманн не может удержаться, чтобы не уколоть Хамди-бея, — очаровательного гермафродита. Великий султан соглашается. Хамди-бею не остается ничего другого, как тоже согласиться. Итак, они делают подарки друг другу, причем внешне все это кажется благородным и великодушным. Три гигантские плиты попадают из Константинополя в Берлин — еще до того, как туда дошли ящики с пергамскими находками этого года. И хотя транспортировка казалась поначалу слишком сложной, получилось так, что все окончилось самым быстрым и наилучшим образом, тем более что на этот раз не было особенно тяжелых плит.

Осень приносит еще один сюрприз. Когда начали убирать самый плотный слой щебня на северной оконечности театральной террасы, неожиданно показался базис колонны двухметровой высоты, под ним — платформа, еще пять базисов колонн, потом оборотная сторона целлы. Конечно же, это храм, сооруженный в нише скалы. Обрадованные археологи приходят к выводу: если этот конец террасы был засыпан так рано, следовательно, обнаруженная постройка представляет собой наиболее сохранившуюся часть древней крепости. С лихорадочной быстротой убирают щебень, расчищая площадку до уровня террасы. Перед археологами предстал весь храм с переходящим в террасу парадным крыльцом, к которому вели 25 ступеней. Это храм Диониса времен Атталидов, верхняя часть которого достраивалась римлянами. Почти каждое утро «филологи» начинают с того, что ползают на брюхе по фундаменту, стараясь поднять голову вверх. Здесь, как ни в какой из других построек греческого мира, ясно выступает архитектурное чудо энтазиса — утолщение, «припухлость» линий придает каждому греческому зданию таинственную одушевленность. Англичане Кокерелл и Вилкинс уже в 1810 году обратили внимание на подобную особенность Парфенона, но их долгое время считали фантастами. И лишь после того как несколько поколений путешественников, положив шляпы на один конец длинной ступени лестницы и тесно прижавшись к холодному мрамору на другом конце, с удивлением замечали, что на кажущейся абсолютно горизонтальной ступени часть шляпы исчезала, все поверили в энтазис. К этому добавляется курвагур. Дорийские колонны поднимаются вверх, образуя абсолютно прямую линию — не так ли? Оказывается, совсем не так. Возьмем опять же в качестве примера Парфенон: там колонны отклоняются от прямой (при диаметре 1,90 метра) на 1,7 сантиметра в сторону. В чем здесь дело? Греческие архитекторы знали то, что часто не знают современные. Абсолютно прямые линии из-за природного недостатка человеческого зрения кажутся слегка вогнутыми в центре. Чтобы исправить этот недостаток, древние архитекторы применили энтазис (это слово только благодаря филологам XIX века получило новое, дополнительное значение[54]). То, что энтазис широко применялся в архитектурной практике, было новостью, которая нашла свое подтверждение лишь в Пергаме. Может быть, его применяли из-за большой длины — 216 метров! — террасы или слишком крутого склона опорных стен.

В то время как в Пергаме продолжаются раскопки, в Берлине думают о том, как реставрировать алтарь в будущем музее, посмеиваясь над оригинальным проектом семидесятилетнего венского архитектора Хансена. Он спроектировал квадратную постройку с абсидами, предложив вместо крыши террасу. Алтарь должен стоять, по его мнению, на открытом месте, а дымоход отопления проходить в центре алтаря: предполагалось, что дым пойдет в честь бога Зевса. В порядке эксперимента на открытой площадке за колоннадой Национальной галереи воздвигли гипсовую отливку группы Зевса в полном архитектурном оформлении из дерева и гипса с тем, чтобы получить представление о том, как все это будет выглядеть в музее. Уже этот эксперимент ясно показал, что на фрагменте не хватает голов, рук и ног. Оптимисты считали, однако, что «все это еще удастся найти!»

Как же воссоздать монументальное здание алтаря из множества не относящихся друг к другу плит и их фрагментов? Для молодого Отто Пухштейна, который посвятил себя этому делу, проблема была весьма серьезной. К счастью, он получил дельных помощников — итальянских реставраторов Поссенти и Фререса. Нередко глаз техника и скульптора оказывался более проницательным, чем глаз археолога. Так, они обнаружили, что лестница была в два-три раза шире, чем первоначально предполагалось. После нового расчета к модели приложили фотографии имеющихся фрагментов и с радостью убедились, что пустых мест стало меньше и не хватает немного более одной пятой всего сооружения. Но и без этого было трудно обойтись, и реставраторы продолжали надеяться на дополнительные находки.

На некоторых фрагментах алтаря нашли следы старой краски, особенно на глазах фигур. Может быть, все фигуры были раскрашены? Хуманн не отвечал на письма с подобными вопросами. Что он может ответить? Он ведь сидит здесь для того, чтобы копать, и только изредка позволяет себе пошутить: в планирующейся многотомной роскошной публикации о Пергаме ни в коем случае не следует забыть и о терракотах раннего времени, размером с чубук трубки, похожих на кофейные чашки.

Конце соглашается с Хуманном, так как тоже любит шутки, но одновременно напоминает о необходимости беречь свое здоровье. Хуманн болеет уже половину ноября и может руководить раскопками только из своего дома. Он проводит расчеты: между алтарем и храмом скопилось около 50 900 кубометров щебня. В распоряжении археологов есть 35 тачек, а так как расстояние от места скопления щебня до подножия горы в среднем составляет 50 метров и за день один человек может вывезти не более 5 кубометров, на выполнение этой задачи потребуется 290 рабочих дней. К этому надо добавить снос старых стен, разведку местности, упаковку, перетаскивание ящиков и еще многое другое.

Как со всем этим справиться?

В начале декабря Конце сообщает в докладе генеральному директору о 109 новых ящиках и через неделю после этого в переписке с Хуманном обсуждает план продления работ еще на год. Шёне и Хуманн поддерживают этот план, и раскопки продолжаются.

Дни приходят и уходят, приходят и уходят посетители, филологи. 1885 год оказывается не особенно результативным. Волна восторгов от значительных находок спала как только они стали реже, и новое открытие резиденции Атталидов вызывает радость лишь у нескольких специалистов. Приток средств в связи с этим сокращается. Жизнь становится дороже. Причем странно то что с ростом всеобщего благосостояния растут и цены! Следовательно, нередко возникает острая нужда в рабочей силе — ведь каждый идет туда, где можно больше заработать.

Министр попросил императора осмотреть новую модель и даже собирался послать ему ее во дворец, но его величество соблаговолил замкнуться в молчании: достаточно того, что он уже дважды видел этот старый хлам! Поэтому надо было не только беречь пиастры и марки, но и следить за каждым пфеннигом.

Нерезультативный год. И все-таки они добиваются продления лицензии еще на один год, начиная с июня 1885 года, а также получают из фонда императора еще 60 тысяч марок, так как средства музея были уже исчерпаны в связи с удачной покупкой коллекции Сабурова.

Этот год непоказателен еще и потому, что Хуманн часто болел. «Просите отпуск для полного выздоровления», — пишет Шёие; «Берегите себя», — настаивает Радовиц, единственный немецкий дипломат, который действительно разбирается в древностях и делает для Хуманна все возможное. «Передайте привет Карлу младшему, вашему только что родившемуся второму сыну, — пишет Конце, — не занимайтесь с любопытными гостями, не соглашайтесь ни на какие экскурсии и приемы. Я тоже сейчас никого не вожу по Берлину». Это легко сказать, но трудно сделать, а летний отпуск в Райхенгалле не приносит существенного облегчения больному горлу Хуманна.

В сентябре Конце едет в Пергам, и лишь благодаря не оправившемуся от болезни Хуманну, который сопровождал его от Вены, они сумели избежать карантина. Султан, напуганный холерой, издает на этот счет строжайшие законы, которые не касаются, кажется, только одного Хуманна: ведь он все еще вроде паши, вице-короля Малой Азии.

Итак, они опять в Пергаме. Здесь сейчас все равно как на водах: прекрасная осенняя погода, никакой спешки, возможность наблюдать восход солнца — для этого надо лишь подняться на крепостную гору, — вечерняя заря с узким серпом луны на небе; спокойный и обходительный новый турецкий комиссар Балтаззи; Бон, его жена и круглый, как шар, сынишка; Штиллер со своими тщательно продуманными архитектурными проектами; постаревший доктор Раллис со своим орденом Короны; сытная еда, чубук, хорошее старое вино, вист и глубокий сон.

Требования дополнить плиты с изображением гигантомахии раздаются все реже. В Берлине широко развернулись работы по реконструкции, и теперь на первый план выступает воссоздание общей картины. Возникает вопрос о возможных будущих перспективах. Так, Фабрициус, например, нашел на проселочной дороге между Дарданеллами и Пергамом развалины древнего города. Конце, Фабрициус и Бон отправляются верхом на место находки: шесть часов туда, разведочная съемка неизвестного города и семь часов обратно. По дороге они слышат плач женщин и детей: солдат призывают в армию, на войну с Восточной Румелией. «Призывают людей, — пишет Конце своей жене, — которые не знают, куда и зачем их отправляют. Кроме того, их родственники не знают, смогут ли они получить от них в дальнейшем какие-либо известия. Здесь в Пергаме также разбит палаточный городок, слышны сигналы, призывают войска».

По раскопки в Пергаме продолжаются. Археологи исследуют пока еще не тронутую часть акрополя, от ворот до сада царицы, осуществляя этим самым старый проект Хуманна.

Щебня здесь не так уж много, и, кроме того, его можно сбрасывать самым кратчайшим путем за восточный склон, работа идет бодро и весело. Отдельных находок почти нет, но при малой глубине раскопа на это не стоило и рассчитывать. Однако среди сравнительно мелких предметов удалось обнаружить кусок нижней части большого алтаря с именем одного из участников битвы. Никто не знает, кто это и каким образом надпись оказалась на данном месте. Ответить на вопрос отказывается даже дружная компания энергичных филологов: Бёлау, Фабрициус, Кёпп, Шухгардт.

Какого множества людей «Немецкий дом» там, в верхней части греческого города, еще ни разу не видел в этом, последнем году раскопок. Младшие даже частенько вынуждены уступать старшим свои комнаты и переселяться в подсобные помещения во дворе. Деревянная лестница ведет к просторной веранде, на которую выходят двери всех комнат. Веранда украшена веселыми цветными рисунками художников Кипса и Коха, которые в 1884 году создавали здесь свои эскизы для большой, околдовавшей весь Берлин панорамы Пергама. Иногда Эрнст Фабрициус бросает на произвол судьбы свои любимые надписи, чтобы по примеру Хуманна оседлать Пегаса. Он создал в доме археологов лозунг, как для старых, так и для молодых, а Кипе начертал его на стене веранды:

Веселая рабита, терпимая жара,

Отличная находка с раннего утра,

Хорошее вино в вечерний тихий час,

И славный гость среди всех нас.

Письмо, что всем радость и славные вести песет, —

Вот отчего наше тело здоровьем и счастьем поет.

Каждое воскресенье приходит почта. Ее принимает немецкий почтамт в Смирне, затем передает на пароход, а из Дпкили верховой развозит ее по адресам. Все они, от Хуманна до самого молодого из его «филологов», ждут почтальона на веранде, так как отсюда можно так же хорошо, как из крепости, видеть море. Тот, кто первым увидит ожидаемого с нетерпением верхового, может вечером во время игры в скат безнаказанно смошенничать или испортить гранд с четверкой.

Постепенно наступает осень. Рабочие рады тому, что больше не будет пыли, но в легких и бронхах Хуманна этой пыли скопилось за лето более чем достаточно. Он с трудом откашливается. Хуманн доволен, что визиты императрицы Елизаветы Австрийской и принца Леопольда Прусского не состоятся из-за создавшегося политического положения. У Хуманна снова начинается лихорадка и воспаление легких, а у Конце — сильный прострел. И все это именно сейчас, когда приезжает генеральный директор Шёне, чтобы впервые своими собственными глазами увидеть то, о чем он заботился долгие годы! Кольдевей, который проводил археологические раскопки на Лесбосе и предполагал вести их в Месопотамии и Вавилоне, должен был приехать вместе с ним.

Шёне приезжает, но так как Хуманн и Конце не могут встать с постели, он вынужден подниматься на гору с Боном и Фабрициусом. Пробыв там весь день, он получает истинное удовольствие, так как действительность превзошла все его представления. Наибольшее впечатление произвело на него единство архитектурных форм: он увидел здесь строгий, единый, тщательно обдуманный план, по которому был построен эллинистический город, в то время как, например, в хорошо знакомых ему Афинах сами здания и архитектурные идеи, возникшие в различные периоды, так наслаивались друг на друга, что напоминали кожуру луковицы. И еще одно: в античной Элладе существовал один полис (город-государство) рядом с другим, а в эллинистическое время города объединялись в группы, образуя царства. Это обстоятельство, по мнению Шёне, нашло свое отражение и в искусстве: за отдельными произведениями, одиночными скульптурами, созданными классикой, последовали теперь большие композиции типа фриза с гигаптомахией или барельефов с изображением сцен из жизни Телефа.

По-настоящему оцепить проделанную работу можно только в том случае, если увидишь се сам и примешь в ней участие. Октябрьское солнце печет голову Шёне, осенний ветер свистит у него в ушах, и он реально представляет себе труд Хуманна, работу но все времена года: в холод и в жару, при дожде и пыльном ветре. Осматривая раскопки, он может лично оценить все, что сделано здесь за последние годы. Но он видит также и недостатки: работу зачастую выполняли довольно небрежно; особенно теперь, когда отсутствовало наблюдение и руководство Хуманна. Это волнует Шёне, и его не успокаивает даже костер из веток кустарника, который Яни Большой зажег в его честь на вершине горы; костер был так велик, что огонь освещал даже окна «Немецкого дома».

Все считают этот дом идеальным для археологов, но зимой он далеко не идеален, ибо ветер свистит здесь, вырываясь из подвалов, и проникая через щели пола в спальни и общую столовую. Печей нет (поэтому дом Хуманна в Смирне благодаря своим печам считается достопримечательностью всей провинции). Но есть латунные и медные сковороды, в которых под золой тлеет древесный уголь. Обитатели дома ставят эти сковороды себе под ноги, и если уже совсем нет желания ни листать книгу, ни чертить, ни писать, ни резаться в карты, то следует некоторое время подержать застывшие руки над тлеющим углем.

И все-таки зима имеет одно бесспорное преимущество: в это время спят клопы. Они столь же характерны для Пергама, как крепость, и для Малой Азии, как Средиземное море. Это знает каждый обитатель дома и терпит их со стоическим спокойствием — ведь было бы в высшей степени позорно признать существование клопов. Каждый должен беречь свою честь. Такого же мнения придерживался и Хуманн, когда его посетили профессора фон Дун и Михаелис.

— Как вы спали? — спросил он утром своих гостей.

— Отвратительно, — ответил Михаелис.

— Из-за клопов я не мог и глаз сомкнуть, — уточнил Дун.

— Клопы? — закричал Хуманн возмущенно. — Это невозможно! У нас здесь их нет! И никогда не было!

— По крайней мере, от 30 до 40 я убил, — запротестовал Дун, — а на тумбочке вы найдете гору их трупов — это тоже моя работа.

— Я смогу вам поверить, если вы покажете мне хотя бы одного.

— Пожалуйста, — заявил Дун, выбежал из столовой и принес несколько экземпляров мертвых кровопийц.

Хуманн, надев пенсне, нетерпеливо взял их в руки и внимательно осмотрел.

— Ага, — сказал он, — этот сорт мне известен. Это — typus mytilenaicus[55]. Вы вчера привезли их с собой из Митилены. Я точно знаю, что у нас нет клопов!

Но не всегда было так весело. Однажды в свободный день, вскоре после своего прибытия в Пергам, Карл Шухгардт бродил по окрестностям и нашел на турецком кладбище мраморную плиту длиной два метра, шириной один метр. Как обычно, чистой, необработанной стороной плита была повернута кверху. Шухгардт в восторге. Он нашел новую ценность, подаренную крепостью, — может быть, даже слегка укороченную плиту с изображением гигантомахии? Он, конечно, знал, что кладбище священно, а тем более турецкое. Но его ученая любознательность по признавала никаких преград, будь они связаны с собственностью или с пиететом и обычаями. Нужно перевернуть эту плиту, до остального ему нет дела. Но одному Шухгардту это не под силу. Попросить Хуманна? Пет, он, конечно, запретит здесь всякие работы. Хуманна надо поставить перед совершившимся фактом.

Шухгардт уговорил помочь ему какого-то случайного гостя, туриста — любителя древностей, который собирался снимать карту древнего Пергамского царства.

Как только стемнело, оба заговорщика отправились на кладбище и совместными усилиями перевернули плиту. Они лихорадочно ощупывают ее, жгут спички и, наконец, выясняют: перед ними греческая надпись. Но это тоже неплохо. Днем надпись следует скопировать.

За ужином Хуманн поинтересовался причиной их долгого отсутствия. Шухгардт рассказал обо всем. Он был уверен, что заслужил похвалу за свое чутье, за свою находку. Вместо этого на его голову посыпались проклятия. Еще раз ему пришлось выслушать тираду об этих несчастных филологах, которые тупее пергамских буйволов, и если что-либо делают, то только одни глупости.

— Нельзя дразнить турок, — исступленно кричит Хуманн и стучит кулаком. — У них нет ничего более святого, чем их кладбища. Я из года в год стараюсь наладить с ними дружеские отношения, а теперь приходит какой-то филолог и бросает камни в лавку с посудой.

Он еще некоторое время кипит от злости, пока, наконец, дортмудское «Левенброй» и вестфальская ветчина (которую, как обычно, подали к ужину вместе с кружкой «Штейнхегера») не привели его в более спокойное состояние.

В этот вечер компания сидела молча. Только сейчас кое-кто из молодых начал понимать, как глубоко Хуманн проник в эту страну, как хорошо знает ее людей, какое неограниченное доверие питает к нему народ. Кстати, все это они могли проверить на собственном опыте. Находясь во внутренних районах страны, молодые ученые часто встречали враждебное отношение. Но как только становилось известно, что они археологи из Пергама, улыбка расцветала на лицах самых недоверчивых крестьян и пастухов:

— Так вы хуманнцы! Хуманн — это человек. Теперь все в порядке. Пожалуйста, ешьте, пейте!

Однако Шухгардт про себя решил иначе: в следующий раз не говорить никому ни слова, а надпись все-таки скопировать. И он сделал это. Надпись относилась к передней части алтаря, посвященного благосклонной Тюхе. Благодаря выходке Шухгардта греческий лексикон обогатился еще одним словом. Оно заимствовано из латинского языка и обозначает профессию — укладчик плит.

Может быть, этот плиточник — Филемон, сын Анфоса, — работал на постройке дворца, фундаменты которого теперь находят? По сути дела, это фундаменты двух дворцов: одного, более позднего, и другого, относящегося к раннему периоду, — вероятно, ко времени Эвмена II. В погребах сохранились огромные пифосы из обожженной глины, а в нише одного из подвалов, наверное в бывшей яме для мусора, лежало около тысячи обломанных амфорных ручек с клеймами виноделов или виноторговцев. «Темы для диссертаций прямо-таки валяются на полу», — шутит Хуманн. Он думает не только об этих клеймах, но и об обнаруженных в большом количестве каменных ядрах, наконечниках стрел и копий, глядя на на которые сразу не скажешь, какого они происхождения — античного, средневекового или современного.

К сожалению, в новом, 1886 году здоровье Хуманна сильно ухудшилось. Он снова стал кашлять, несколько раз подхватывал воспаление легких, кроме того, его мучили частые боли в печени, желчном пузыре и малярия. «Только не перегреваться, только не простужаться, беречь себя! — говорил ему врач. — Вам необходимы покой и отдых!» Но разве можно было отдыхать, если наступили последние месяцы многолетней работы? Кроме того, со всех сторон на него сыпались разнообразные просьбы. Просьбы исходили и от Комитета по Ближнему Востоку, и от частных лиц. Кому-то хотелось иметь бочку островного вина (которое в дружеском кругу называлось «Вино гигантов»). Конце понадобился орел, чтобы сделать из него чучело. Но больше всего просьб поступало от этнографа, господина фон Лушана: то ему нужен византийский череп, то справка о юрюках, то обмеры, то сведения по турецкому и цыганскому языкам. К счастью, железнодорожная магистраль Смирна — Пергам только еще планировалась. Иначе посетителей было бы еще больше и псе они предъявляли бы свои требования. Пока что их не так много, но прием некоторых из этих гостей сопровождался анекдотическими обстоятельствами. Взять хотя бы визит царского адмирала из Петербурга, который угрожал приехать вместе со своей свитой. На этот раз Хуманн был даже рад своей болезни, так как встреча в начале февраля этого господина в Дикили, сопровождение его к крепости и проводы опять в Дикили не доставили бы никакого удовольствия. Бону пришлось взять на себя эту тяжкую миссию. Потом он сообщил Хуманну в Смирну о полной забавных приключений поездке. Карета, в которой ехали гости, вероятно представлявшие себе поездку в Пергам, как прогулку по Невскому проспекту, застревала, без конца ломалась, съезжала в канаву. Высокие гости не догадались взять с собой ни провианта, ни спальных принадлежностей, ни даже мыла. Им пришлось как следует помучиться от голода и жажды. Ольга Бон спасла их от гибели, приготовив роскошный завтрак и такой же роскошный ужин. Ну, а потом? У молодых была всего-навсего одна кровать для гостей. Большой же дом погрузился в зимнюю спячку, а ключи от него всегда хранились в Смирне. Повар, кавасс, слуга и две служанки волей-неволей вынуждены были освободить свои каморки и провели ночь, щелкая зубами от холода, в рабочей комнате и в кухне, в то время как шестеро посетителей спали с удобствами на их постелях. После завтрака они попрощались, его превосходительство адмирал вытащил свой кошелек, благосклонно посмотрел на пятерых слуг и протянул им… целый франк на чай. Выражение озадаченности на их лицах он, видимо, истолковал как проявление радости. Когда гости ушли, Бон полез в карман и дал каждому слуге по одному меджидие в качестве возмещения за причиненный ущерб.

В другой раз, как-то утром, в дом археологов прибежал посыльный из турецкого телеграфа и принес телеграмму.

— Вскрой и прочитай, — сказал ему Хуманн.

Хотя он достаточно хорошо говорил по-турецки, правда, с вестфальским акцептом, но читать и писать на этом языке так и не научился. Буквы казались ему чрезмерно вычурными, и Хуманн, вместо того чтобы заниматься языком, предпочитал использовать свое время на что-либо более приятное. Посыльный вскрыл бланк и прочитал: «Приеду сегодня с двумя дамами. МЛСН». (В турецком письме нет гласных и все европейские имена передаются только с помощью согласных; имя Хуманн, следовательно, пишется как ХМНН!)

«МЛСН» — кто же это мог быть? Малсен, Мелсен, Милсен, Молсен, Мулсен? Или, может быть, это англичанин? Мулсон, Милсон? Знает ли кто-нибудь такое имя? Никто. Все лишь покачали головами.

— Боже мой! — вскричал Хуманн. — Я знаю! Если бы я сразу сообразил, то слуга остался бы без чаевых! Это — толстый Малзан, ужасно неприятный парень. Вы, надо думать, его знаете. Он часто говорил, что собирается приехать. А с ним еще две женщины! Если и они не лучше, то у нас впереди три совершенно потерянных дня. Если вы хотите обрести спасение, господа, то я вовсе не стану вас задерживать. Отправляйтесь куда угодно: к зубному врачу в Смирну, осмотрите Аигаи или что-либо другое, но только не прячьтесь хотя бы и в самом глубоком подвале крепости! Этот мужчина найдет вас везде и замучает до смерти своей болтовней.

Никто, однако, не обратился в бегство. Всех разбирало любопытство, всем захотелось увидеть человека, который мог привести Хуманна в бешенство. Прошел день. Настроение было мрачное, но в то же время хозяева терпеливо ожидали нового гостя. До конца рабочего дня никто не приехал. Ужин прошел невесело, без обычных разговоров. Вдруг во дворе показалась карета. Со вздохами и ворчанием Хуманн пошел к лестнице, его сотрудники вышли на веранду. Хм, на женщин было просто приятно посмотреть, а дородный господин вовсе не выглядел каким-то пугалом. И тогда Хуманн засмеялся, так громко и звонко, как он давно уже не смеялся: это был Мельхаузен, начальник железной дороги, его старый друг и земляк, с женой и дочерью. Они сидели затем до глубокой ночи за бокалами вина, а жена и свояченица Бона пели свои самые лучшие греческие песни.

Так приезжали к нему посетители со всех сторон, день за днем, и, несмотря на это, он чувствовал себя иногда таким ненужным и таким бесполезным, особенно на своей горе, где любой из его молодых сотрудников делал больше, чем он сам. В этих случаях Хуманн становился желчным и раздражительным. В такое состояние его привело сообщение о том, что в музее и министерстве просвещения считают необходимым послать консульского агента в Пергам, который должен будет присматривать за крепостью, если в ближайшее время раскопки будут закончены.

«Зачем? — пишет Хуманн. — Я боюсь, что этот агент только обременит меня, а ответственности он будет нести так же мало, как и консул. Самое лучшее полагаться лишь на самих себя. Это правило действовало пока безотказно, и в дальнейшем мы предпочитали бы его придерживаться. Новый консул Райц должен заниматься тем же самым, чем занимался в последнее время Теттенборн, когда увидел, что благодаря его превосходительству фон Радовицу нас неизменно поддерживает Константинополь, — он проявлял известный интерес к нашим работам. Однако будет ли Райц искренне проводить ту же линию, знают только боги. За те 24 года, что я здесь живу, мне пришлось познакомиться с консулами многих наций. За исключением двух или трех, все они болели так называемой консульской болезнью. Этими словами можно обозначить сильно развитое у них чувство священного благоговения перед собственной должностью и власти над своими подчиненными: точно сам господь бог окружил нимбом головы этих консулов. Кто знает, может быть, не утратили своего значения крылатые слова графа Гатцфельда, который сказал: «Господа, наверное, думают, что я стал послом ради их старых камней!» Всегда возможна модификация тех же слов на более низком дипломатическом уровне». (Когда это письмо прибудет в Берлин, оно никого не «смутит» и не «поразит», по будет с удовлетворением воспринято, так как никто из ученых-берлинцев не забыл, что Бисмарк все пергамские достижения приписал только своему послу!)

Впрочем, все это лишь мелкие будничные заботы — радостные или печальные, будни «госпожи работы», которая становится все более напряженной, так как 1886 год должен стать последним годом последнего сезона. Уже нет смысла затевать какие-либо крупные и серьезные дела. Конце заштриховал на карте те места, которые должны остаться неприкосновенными, так как работа оказалась бы там бесконечной. Главное теперь в том, чтобы убрать щебень и все, что можно, занести на карту и сфотографировать. Кроме того, есть еще одно очень важное, подлежащее публикации специальное задание Берлинской академии наук по Пергаму. Доктор Гребер, который получил археологическую закалку еще в Олимпии, а потом завоевал себе определенную репутацию у Шлимана во время раскопок Орхомены, должен был выяснить, как Атталиды технически сумели подвести ключевую воду к крепости.

Все, что Хуманн или его сотрудники осуществляли в Пергаме, проходило под счастливой звездой. Поэтому молодому Греберу почти сразу же удалось найти подземный каменный коридор, по которому когда-то проходила давно уже похищенная свинцовая труба. Этот коридор был обнаружен на краю верхней крепости, что, следовательно, говорило о существовании постоянно действующего водопровода. Сама крепость, однако, не имела и не имеет ключевой воды. Поэтому остался нерешенным вопрос, куда, собственно, шла труба, которая должна была пересечь две глубокие долины между горами и крепостью. Кроме того, Греберу удалось открыть отстойный бассейн времени Атталидов. Он был расположен близ современной горы Гагия Георгия, следовательно, довольно далеко в Косакских горах. Это было уже вторым звеном цепи. Высота Гагия Георгия — 368 метров, верхней крепости — 323 (после тщательной проверки выяснилось, что старые подсчеты не совсем правильны). Обе седловины между этими высотами поднимаются на 175 и 198 метров. Здесь, видимо, по свинцовым трубам и шла вода — по принципу сообщающихся сосудов. Третьим звеном в цепи был ключ, оказавшийся как раз в том месте, о котором рассказывали приезжавшие на рынок крестьяне, — далеко к северу от Пергама, на Мадарас-даге, высота которого 1200 метров. Там Карл Шухгардт в результате специальной экспедиции нашел на высоте 1200 метров мощные, холодные родники и близ них три положенные друг около друга глиняные трубы. Но как же связать второе и третье звенья? Между горами Мадарас и Косакскими горами с хребтом Гагия Георгия течет глубоко в ущелье река Косак; перекинуть через нее трубы было невозможно. Однако, кто ищет, тот всегда найдет. И Шухгардт нашел. Трубы шли от родника но дуге, вдоль восточного склона горных хребтов, через верхнюю долину Кетия, а затем, разветвляясь в виде зигзагообразных линий, проходили по крутым склонам гор, пока, наконец, не достигали Гагия Георгия.

Но неужели не следовало приступать к новым значительным работам? Хуманна мучили все эти дела и заботы — мелкие по сравнению с ждущими открытия тумулами царей в долине, садом царицы и Асклепионом. Кроме того, он сам или его молодые помощники обнаружили в горах остатки многих городов и крепостей эпохи Атталидов. Даже Радовиц, который был белой вороной среди прусско-немецких дипломатических чиновников, писал: «Не можете ли вы в последний момент найти что-либо в высшей степени интересное: древний храм или известный по источникам некрополь?»

Хуманн схватился за это письмо, как за спасительный канат. Однако Конце, который лучше разбирался в финансовых и деловых вопросах, энергично запротестовал: «Надо сначала завершить начатое, — пишет он, — прежде чем приступать к чему-либо новому. Мы не отказываемся от Пергама и когда-нибудь вернемся к нему, но с новыми силами. Если же теперь работа окажется выполненной лишь наполовину, это никому не принесет пользы».

В то же самое время Шене пишет министру и составляет смету, строго рассчитывая каждый пфенниг. Он приходит к выводу, что для полного завершения работы нужно еще 10 500 марок.

Раскопки Пергама, таким образом, закапчиваются. Однако в Берлине работы продолжаются. Художники готовят большую панораму Пергама к юбилейной выставке. Она была закончена вовремя и имела большой успех. Однако запланированное торжественное «пергамское» шествие задержалось. Сначала помешали постоянные дожди, а потом неожиданная смерть баварского короля. Праздник пришлось отложить из-за придворного траура на один месяц. Но 26 июня 1886 года он все же состоялся, и даже наследный принц и наследная принцесса почтили его своим присутствием.

Был установлен бюст Хуманна с длинной надписью, которую составил его друг Конце:

«Остановитесь на минуту, вы, участники классического торжества, обратите свой благосклонный взор на того, кто приветствует вас в конце пути.

Далеко на побережье Азии, куда мы мысленно отправились с вами, он хранит верность Пергаму… Он был тем, кто проложил нам тропу к возвышающейся крепости, которая там, наверху, являла собой превосходную картину, доставляющую наслаждение людям.

Он тот, кто своим острым глазом обнаружил и смелой рукой спас произведения замечательных мастеров древности.

Хуманн, дорогой друг прошлых и грядущих дней, прими наш дар, который мы с любовью и благодарностью посвящаем тебе».

Радостно было это признание, потому что оно, хотя и было написано дистихом одного автора, выражало общие чувства; приятно оно было вдвойне, так как у государственных учреждений, финансировавших раскопки, к тому времени, когда Хуманн заслужил всеобщее признание, денег для продолжения работ уже не было. А как раз теперь была открыта Тефрания в Малой Азии — замечательные руины среди серебристо-серых оливковых рощ, и длинная и весьма интересная надпись императора Адриана, и Магнесия, и прекрасная мозаика Атталидов; и еще один ящик был наполнен фрагментами алтаря. Как жаль, что Сименс со своими миллионами не захотел пожертвовать несколько тысяч на Пергам, которые нашли бы себе гораздо лучшее применение в древнем мраморе, чем в новом железе!

Итак, на Пергам опускается вечер. Теперь уже ничто не могло ему помочь — ни самые заманчивые предположения, ни даже прекрасные глаза последнего его комиссара, Бедри-бея. Яни Большой, давно уже ставший испытанным и заслуженным помощником, начал прихварывать и уже не мог работать так, как хотел и как должен был бы работать. А Яни Маленький, сын мастера Николаса, женившийся на очаровательной маленькой гречанке с острова, теперь тоже уже не играл той роли, как раньше. Его жена проводила целые дни «низу, в городе, в то время как Яни наверху, в крепости, дирижировал мужчинами. Следовало бы дать ей разрешение подниматься на гору, чтобы она хотя бы имела возможность видеть своего супруга. Переговариваться с ним она, конечно, не смогла бы, так как он руководил работами высоко на скале у большой террасы. Получив как-то такое разрешение, она весь день оставалась в поле его зрения, бродила по развалинам с красным цветком в черных волосах, собирала цветы, пасла овцу, которая следовала за ней. Вечером они будут радоваться, что они опять вместе: Яни и его маленькая подруга.

У нас поседели виски, мы стали прихварывать; с этим уже ничего не поделаешь. В таких случаях не помогает даже шкаф в доме археологов, в котором, как в императорской библиотеке в Берлине, находилась Nutrimentum spiritus, «духовная пища». Однако вместо книг в этом шкафу стояли бутылки с коньяком и вермутом, которыми каждый мог пользоваться. Теперь не помогло даже письмо от Бона, в котором сообщалось, что при посредничестве Михаелиса Хуманн стал почетным доктором Страсбургского университета, что означало «любезное признание его заслуг в области филологии!» Что ему может дать новая «победа» над филологами? Новая победа над землей, хранящей древности в своем материнском лоне, — вот это была бы во сто раз большая победа. Но не было денег, не было интереса к его делу в Берлине.

В Пергаме не останется ничего ценного. Хуманн построил в крепости два дома из остатков строительных материалов атталидского времени. Он знает местных жителей лучше, чем кто-либо другой в Бергаме. Сразу же, как только археологи покинут крепость на горе, люди придут сюда, чтобы утащить все, что может быть использовано в качестве строительного материала, и этим они будут заниматься до тех пор, пока гора не станет голой и пустой. Хорошо понимая это, Хуманн счел для себя делом чести сохранить оставшиеся древности, чтобы в любое время можно было произвести дополнительные раскопки и исследования. Два сторожа, оплачиваемые немцами, должны будут жить в этих домах и охранять руины от расхищения.

24 октября 1886 года вали послал слугу к Хуманну, чтобы уведомить его о полученном разрешении правительства на вывоз находок. 26-го «Лорелея» прибыла в Дикили. 26 ящиков должны были быть отправлены первым рейсом, но тут северо-восточный ветер неожиданно подул с такой силой, что судно было вынуждено вернуться в залив Элеи. Только на следующее утро оно с трудом подошло к пристани в Смирне. Когда ящики перегрузили на паром, он осел больше чем на полметра. Второй рейс начался 31-го. Тут Хуманн не смог отказать себе в удовольствии немножко поиздеваться над филологами. Дело в том, что трое молодых археологов, Винтер, Юдайх и Райш, прибывшие на несколько дней в Пергам, неосторожно попросили взять их хотя бы в один рейс. Хуманн согласился. И вот из-за вновь начавшегося ветра их корабль два дня и две ночи оставался, борясь с волнами, у Фокеи. Когда же капитан все-таки решился пересечь проклятый залив, это удалось ему лишь после неоднократных попыток. Теперь в Смирне пришлось выгружать не только ящики, но и трех бледных молодых людей с зелеными от морской болезни лицами.

Одна часть находок последнего года была отправлена Хуманном через Триест, другая — с гамбургским пароходом, остальное — 21 ящик — с голландским пароходом «Стелла», который также должен был доставить их в Гамбург. Но «Стелле» не повезло, она села на мель у голландских берегов, и два месяца драгоценные пергамские ящики (к счастью, там не было фрагментов с гигантомахией) пролежали в соленой воде Северного моря. К сожалению, на мраморных архитектурных деталях остались следы этой аварии.

Но это была всего лишь вторая серьезная авария за все эти годы, после смерти греческого рабочего, которого в 1883 году убило оторвавшимся блоком на террасе у театра. Можно было сказать, что боги были благосклонны к пергамским раскопкам. В эти годы повсюду в мире — в Южной Европе, в Северной Африке, в Азии — работали исследователи древностей, но мало кто из них мог похвалиться таким счастливым исходом работ, как Карл Хуманн. Но это не его заслуга. Так думал Хуманн в тихий час, один из последних часов его пребывания в крепости, его крепости. Некогда, в глубокой древности, боги победили гигантов. Позже основатели Пергама, Атталиды, победили варваров, и им вместе со старыми богами помогала новая богиня диадохов — Тюхе. Не удивительно ли, что к первооткрывателю и пророку (он долгие годы был пророком в выжженной пустыне), раскопавшему фризы гигантомахии, боги и Тюхе были также благосклонны. Иначе как могло все так удачно сложиться с этими раскопками, как сложилось у Хуманна?

В начале сентября Конце, как обычно, посетил Пергам. Это был его последний приезд. Не успел он въехать во двор, как сразу же передал Хуманну на хранение свои часы. Конце заберет их назад в час прощания — ведь в Пергаме часы не нужны.

Это был незабываемый день. Вечером Конце вдруг встал в торжественную позу и произнес маленькую речь, закончившуюся передачей Карлу Хуманну лавровой ветви. Эта ветвь была отломлена от венка, несколько недель назад положенного перед бюстом Хуманна во время пергамских торжеств в Берлине, устроенных в его честь.

Пергамская гора принесла Хуманну много чести, радости, забот и… посетителей. В последние годы, начиная с 1878, их было особенно много. Не всегда они приезжали с добрыми вестями, особенно Хамди-бей. Его посещений и раньше побаивались, а теперь надо было с ним делить находки за полные три года работ. Однако все окончилось благополучно. Некоторые другие гости — не только филологи — также превратились в добрых, симпатичных людей. Да, дом Хуманна повидал много посетителей, и по сути дела о них можно было писать мемуары.

13 декабря последними покинули Пергам тайный советник Конце, доктор Шухгардт и молодой архитектор Вильгельм Зен. По дороге они вместе с директором шведской гимназии Сентерваллом захотели подняться вверх по Каику, чтобы познакомиться с открытыми Шухгардтом городами — Стратоникеей и Аполлонией.

14 декабря Карл Хуманн в полном одиночестве прощался с любимой крепостью. Она была для него, теперь уже 47-летнего мужчины, самой дорогой изо всего, что существовало на свете. Дороже чудесной жены, которую он нашел, дороже горячо любимых детей, которых она ему родила.

15 декабря. Отец Зевс подарил в середине зимы тихий, по-летнему теплый день. Голубым кобальтом отливало безоблачно-чистое небо Малой Азии, блестело спокойное фиолетовое море, ультрамариновыми облаками подернулись вершины гор.

— Сюда, ребята, — Хуманн машет рукой и зовет своих заслуженных бригадиров и своего старого кавасса Мустафу, приглашая их садиться в первую карету.

И вот, притормаживая на крутых склонах, они уже катятся вниз по дороге Атталидов и Хуманна в город. Вторую карету занял турецкий комиссар на раскопках эффенди Бедри и молодой Пауль Вольтере, который в следующем году должен стать вторым секретарем Германского археологического института в Афинах. Он приехал сюда малосведущим человеком, а теперь стал серьезным ученым, уже более двух месяцев углубленным в изучение печатей на амфорах, от которых его нельзя было оторвать.

— Прошу вас, эффенди Хуманн, — говорит турецкий чиновник и вежливо отодвигается в левый угол кареты.

— Я сяду позднее, — отвечает Хуманн коротко и грустно. — Вольтере, садитесь на мое место, ведь большинство из вас, филологов, весьма ценят подобные знаки внимания.

Прежде чем кто-либо успел ответить, Хуманн уже отошел. Он вспомнил, что сегодня день рождения Конне, и сочинил по этому поводу стихи, в виде исключения не немецкие, а латинские:

Redit rursus exoptatus

dies ille, quando es nalus,

Conze praeclarissime!

Dies hic ut celebretur

optimae fortunae detur

hic in arce Pergami!

Hie vixisti, hie vicisti,

tuum nomen hic scripsisti

inter prima saeculi[56].

Хуманн убирает пенсне в нагрудный карман и еще раз с любовью и нежностью смотрит на древние стены, которые за эти девять лет он поднял из праха тысячелетий. Не стали ли Пергам и Хуманн теперь уже чем-то единым? Карета позади него двигается с места, но он не поворачивается. Комиссар и Вольтере зовут его, по что ему Гекуба?

Как же, так он и обернется! Неужели он может показать этому рассудительному чиновнику с красивыми, но ничего не выражающими глазами и симпатичному молодому человеку, к сожалению, еще и филологу, что щеки его мокры от слез?

Теплый и прекрасный декабрьский день. Кажется, будто бабье лето не хочет уступать своих прав зиме. Развалины стен отливают золотом, блестит песок, яркими красками сверкают какие-то запоздалые цветы.

— Приветствую тебя, Псргамская гора, — шепчет Хуманн или, может быть, даже не шепчет, а только думает про себя. — Я приветствую тебя. Ты дорого мне стоила, но ты дала мне и много счастья и принесла успех.

Теперь весь свет знает Карла Хуманна, который девять лет назад был никому не известным инженером-дорожником, а теперь стал доктором и директором музея и даже, если ему захочется — правда, этого ему никогда не хотелось, — может носить в петлице тот или другой орден. Ах, он чуть не позабыл, ведь недавно он стал — задержите-ка дыхание — еще и тайным советником. Когда Хуманн прочел письмо с этим известием, он сам оказался «смущенным» и «пораженным», а старый Киперт, который как раз тогда прибыл в Пергам, чтобы заполнить пробелы в своем юношеском труде и исправить карты Малой Азии, процитировал Вильгельма Буша, которого считал самым выдающимся немецким поэтом:

Мой сын, самую высшую цель на земле должен ты знать:

Надо тайным советником стать.

Да, действительно, всех мыслимых успехов достиг Хуманн за эти годы. По дело не в успехах. Важна лишь задача сама по себе. Как-то раз Шлиман, тоже здесь, в Анатолии, написал об открытых им древностях: «Многого я не достиг. По я подарил миру произведения искусства, которые существовали за много лет до меня и гораздо дольше будут существовать после меня». Кто знает, может быть, через сто, двести или через пятьсот лет какой-нибудь посетитель будет стоять перед фризом гиган-томахии и Пергамским алтарем, а потом прочтет в каталоге музея, что того человека, который нашел и раскопал алтарь, звали Карл Хуманн. Он ничего не будет знать об инженере-дорожнике или докторе honoris causa, о директоре королевского музея или о тайном советнике с курьезным орденом на лацкане сюртука. Ничего он не будет знать и о трудах и заботах, бесконечных огорчениях, порождаемых то плохой погодой, то завалами земли на крепостной горе, то борьбой с филологами. Но имя его он будет звать. И это самое важное. Это важнее преходящей славы, газетной шумихи, важнее всех чинов и званий.

На горе стало совсем тихо. То тут, то там раньше времени расцвели нарциссы, и сладкий их запах стоит в вечернем воздухе. Высоко над крепостью орел описывает огромные круги.

— Спасибо, — шепчет Хуманн, и на этот раз он действительно говорит вслух. И еще раз: — Спасибо.

Потом он быстро поворачивается и спускается вниз по дороге. Большой труд завершен, и тот, кто завершил его, должен быть счастлив. Ведь то, что он сделал, навеки войдет в историю.

Загрузка...