КНИГА ТРЕТЬЯ ОРГАНИЗАТОР — ТЕОДОР ВИГАНД

«Пергамский алтарь — священное место для археологов всего мира».

Вильгельм Ветцольд, Речь 22 апреля 1929 г.

Глава первая

В конце сентября 1895 года пароход, следующий по маршруту Афины — Смирна, вошел, как обычно, с большим опозданием в длинный, языкообразный смирненский залив.

Над горами Малой Азии зарозовела утренняя заря. Коренастый молодой мужчина с почти квадратной головой стоял на мостике рядом с капитаном, словно он имел отношение к экипажу корабля. Правда, на это у него были причины. Каюта до предела набита женщинами-гречанками и детьми, и всякий раз, когда пароход подхватывала большая волна, они орали как оглашенные и взывали ко всем святым, точно наступил конец света.

По-гречески молодой человек говорил плохо, но все-таки капитан понимал его, если слушал внимательно; с французским же у него получалось гораздо хуже, так что капитан его совсем не понимал; на английском оба говорили ужасно, ну, а по-немецки капитан вообще не знал ни единого слова, в чем его не преминул упрекнуть собеседник. «Только немецкое начало, — говорит он, — может возродить мир, и немецкий язык — это язык будущего. Недаром молодой император сказал, что он приведет свою нацию к светлому будущему». Капитан пожимает плечами. Одну половину вдохновенной речи пассажира он не понял совсем, а другую понял неправильно. Но на всякий случай капитан в знак согласия кивает головой. Хотя молодой человек и значится в списке пассажиров как доктор из Германии, но этот доктор, по-видимому, занимается такими вопросами, как лучше и быстрее расколоть человеческую голову, а может быть, он просто буян и забияка. Во всяком случае, его щеки и виски, особенно с левой стороны, испещрены рубцами и многочисленными глубокими шрамами (и в Греции и в Анатолии понятия не имели о немецком обычае мензур[58], считая, что немцы в конечном счете все-таки культурный народ и не пребывают в варварстве!). По этой причине капитан предпочитал не спорить.

Когда же пароход, наконец, пристанет? И как обстоит дело с таможней? Ждут ли на набережной извозчики? Капитан подробно отвечает. А как можно самым лучшим и быстрым способом добраться до Приены? Приена? О таком месте капитан еще никогда не слышал, и он осторожно советует обратиться в агентство Кука. Контора «Cook and Sons» находится вблизи вокзала Пунта, извозчик доставит туда всего за пять пиастров.

— Прекрасно. У Кука, наверно, мне также скажут, где живет господин тайный советник Хуманн.

Капитан торопливо поворачивается, и лицо его расплывается в улыбке. Он же совсем не понял молодого человека! Если он знакомый Хуманна, то все в полном порядке, несмотря на эти ужасные шрамы. Он подробно описывает дорогу до дома Хуманна — с таким усердием и так тщательно, что пассажир просто ничего не может понять и запомнить. Но это уже не так важно; капитан маленького греческого судна, не разбираясь в классике и археологии, знает, однако, Хуманна и его дом, да и любой прохожий на улицах Смирны его хорошо знает. Черт возьми, этот парень добился своего! Из простого строителя дорог и инженера стал почетным доктором, директором императорских прусских музеев, тайным советником. Причем его знают не только специалисты и знатоки, но и вообще каждый человек на улице! Черт возьми, если бы и ему, Виганду, так повезло! Как хорошо было бы, если бы любой путешественник, который прибывает в Берлин, спрашивая извозчика на вокзале о квартире господина тайного советника Виганда, сразу же получал бы ответ. Или, может быть, его называли бы даже «ваше превосходительство»? Тоже неплохо.

Капитан продолжает говорить, по до сих пор такой' разговорчивый пассажир его уже не слушает. Он почти совсем не обращает внимания на гладкий залив, над которым, как бабочки, поднимаются красные, коричневые и белые паруса, на белые домики деревень, ветряные мельницы и леса, раскинувшиеся на холмах. Впереди в дымке лежит Смирна, большой портовый город. Утренняя заря уже окрасила розовым светом горные вершины, поднимающиеся за городом. Солнце вот-вот покажется из-за гор. Будет ли оно солнцем твоего счастья, Теодор Виганд? Принесет ли тебе Малая Азия столько же счастья, сколько она принесла Карлу Хуманну?

Пора бы уже, ведь пока жизнь — а Виганду уже перевалило за тридцать — не очень многое ему дала. «Любимец судьбы» — так сказали при его крещении, но это была скорее любезность пастора по отношению к первенцу уважаемого врача и богатой дочери фабриканта, так как положение и богатство в 1864 году в Рейнской области считалось действительно самым большим даром судьбы. Па деле все выглядело совсем по-другому. В школе оценки Виганда, особенно по поведению, были «достойны порицания», а потом, когда с грехом пополам он был переведен в младший класс Висбаденской гимназии — почти в семнадцать лет! — директор назвал его «чумным бубоном» своего учебного заведения и «позором гимназии», срочно рекомендовав отцу забрать от него негодяя и заставить учиться какой-либо практической профессии. Это его, Виганда, у которого только по черчению и по пению были хорошие оценки и который имел больше чем сомнительную славу первого немецкого футболиста, после того как научился искусству этой игры у английской золотой молодежи, достаточно хорошо представленной в Висбадене. Но пристало ли сыну из приличной семьи остаться без аттестата зрелости, не продолжать своего образования? Это уже шло вразрез с репутацией семьи и буржуазной благопристойностью. И вот отец повез сына в Кассельскую гимназию (а так как директор ее был ранее членом того же самого студенческого объединения, что и доктор медицины Виганд, Теодор уже не мог быть совершенно неспособным лентяем!). Это была та самая гимназия, которая несколько лет назад выдала аттестат ученику личного императорского класса, наследнику немецко-прусского престола… который стал потом Вильгельмом II. В Касселе поведение Виганда улучшилось. Только по возрасту он обогнал своих соучеников на три года. Но успехи Виганда, несмотря на все дополнительные занятия, продолжали желать лучшего. И ведь он не был глуп, это определенно. Лень, отсутствие интереса к учебе, равнодушие, расхлябанность — вот в чем была его беда. В возрасте 22 лет он все-таки сдал экзамен на аттестат зрелости; вовсе не потому, что мог блеснуть накопленными знаниями, a propter barbam et staturam — из-за своего уже давно вышедшего из школьных пределов возраста. Кроме того, было еще и желание матери («чтобы я могла гордиться тобой, когда ты засияешь в блеске своей карьеры»), а, несмотря на всю убогость чувств, он все-таки очень любил свою мать. Следовательно, надо было поступать в университет. Однако в какой? Лучше всего, наверно, заняться историей искусств. Это не так уж трудно. Выбрали Мюнхенский университет. Были ли там особенно знающие и особенно популярные профессора? Может быть. Однако это мало интересовало молодого —.хотя по возрасту уже довольно солидного — абитуриента. Дело в том, что Мюнхен был местом пребывания старой и весьма достойной уважения студенческой корпорации «Свевов[59], кроме того, там располагался первый пехотный полк «Кёниг» со своей шикарной светло-голубой формой и остроконечными касками, которые словно ждали годного к строевой службе вольноопределяющегося и будущего офицера запаса Виганда.

«Короче говоря, чувствую себя отлично, как младенец», — писал солдат и студент Виганд и подробно рассказывал о самых новых застольных обычаях, о заслуживающем больших похвал спортивном клубе, об условиях студенческих дуэлей, о корпорации «Свевов», о мензурах и, конечно же, о солидных господах, которым нравился этот хитрец Виганд с его безупречным поведением и умением вести светский разговор, с его очаровательной вежливостью по отношению к старшим, с сильным сарказмом по отношению к более молодым. О да! Быть членом и временно даже третьим уполномоченным корпорации «Свевов» — это уже что-то, это открывало все двери. В письмах он много рассказывал о Мюнхене. Но только не о занятиях в университете, не о профессорах и лекциях. На это при всем желании не оставалось времени: приходилось то посещать корпорацию, то выполнять всякие другие обязанности.

Так промелькнули пять семестров и после этого еще несколько затраченных попусту лет. Каким образом Виганд попал однажды в глиптотеку, никто не знает. Может быть, ради красивой дочери одного почтенного господина. Во всяком случае, чего не добились ни яростные понукания отца, ни призывы преподавателей, ни непрослушанные, хотя и посещаемые, лекции, сумели добиться эгинеты[60], Аполлон из Теней, Фавн и другие неисчислимые художественные шедевры античности. Они сразу довели до сознания студента, как пуста и бессмысленна была его жизнь до сих пор.

И случилось чудо. На другой же день Теодор Виганд сбежал от прошлой жизни; он сбежал и от нес и от себя самого и в одно прекрасное утро оказался уже в Афинах, где его товарищ по Висбадену был книжным торговцем. С его помощью Виганд попал в круг молодых ученых и стипендиатов Германского археологического института. Они были докторами, все имели твердо определенные планы на настоящее и будущее. И потом произошло еще одно чудо. Этот почти никогда не посещавший лекций студент стал, впервые за свои двадцать шесть лет, усердным учеником тех, кто в основном был моложе его. Он, который ничего не мог поставить себе в заслугу, кроме неожиданно проявленной доброй воли, несмотря на свое прошлое, все-таки мог стать еще стоящим человеком и, может быть, даже полезным членом общества, чего так страстно желала его мать. «Уже за первые недели здесь я сделал больше, чем за целый семестр в Германии», — писал он ей из Афин. Бете, Зауер, Брюкнер, Грэф, Шнейдер, Стрцуговский, Герольд, Вольтере, Каверау — вот имена тех молодых людей, которые заботились о Виганде, но больше всех для него сделал первый секретарь института, Вильгельм Дёрпфельд, который, словно ясновидящий, понял, что можно сделать из этого непостоянного, не имеющего цели в жизни и все-таки энергичного, во всяком случае самоуверенного, человека. Он заставлял его перечерчивать орнаменты с построек Акрополя времени Писистратидов (чертил Виганд лучше всех остальных) и поручил надзор за группой рабочих, раскапывавших театр Диониса, а также ведение журнала находок.

К зимнему семестру 1889/90 года Виганд возвратился в Германию, полный благих намерений. В Берлине он посвятит себя только античности. Робер, Кекуле и молодой Пухштейн с их лекциями о греческой архитектуре, а также Витрувий стали его учителями. Не забывал Виганд и музей античности. Однако отказавшись от участия в деятельности корпорации, он вовсе не собирался устраняться от общественной жизни, и приходится только удивляться, как этот все еще ничем особенно не проявивший себя молодой человек оказался хорошим другом племянницы Рихарда Вагнера — Иоанны Яхманн-Вагнер, гостем в семье Борзиг, а также вошел в круг известных художников того времени Кауера и Клауса и архитектора нового рейхстага Пауля Валлота.

Он завел много знакомств, но научные занятия и вращение в обществе — понятия несовместимые, если приходится начинать почти все сначала; достаточно сказать, что для настоящего археолога совершенно необходима хорошая школа строгой классической филологии. Через четыре семестра Виганд покидает Берлин и переезжает в спокойный Фрейбург, где преподавали Эрнст Фабрициус и Франц Студничка. Фабрициус — на семь, а Студничка — на четыре года старше Виганда, но оба они уже ординарные профессора! Виганд был единственным студентом во Фрейбурге, изучающим исключительно археологию, и так получилось, что оба профессора быстро приняли его в свои дома. Студничка особенно сильно развивал в нем уверенность и энергию и в виде поощрения предложил каталогизировать коллекцию монет университета. Он посоветовал, наконец, в качестве темы для диссертации — исследование строительной надписи из Путеол.

В марте 1893 года, в возрасте двадцати девяти лет, Виганд, наконец, защитил диссертацию. И хотя благосклонный учитель всячески помогал ему при подготовке диссертации, прошел еще целый год, пока она оказалась пригодной для печати; то, что она в конце концов была завершена, — это больше заслуга Студнички, чем Виганда. Только в 1894 году он получил диплом и мог ходатайствовать о стипендии на поездку за границу у Александра Конце, который в 1887 году ушел в отставку с должности директора музеев и стал генеральным секретином Германского археологического института.

Виганд не получил этой стипендии, так как суждение о нем (с которым Виганд познакомился только через 38 лет, когда сам уже стал президентом института) было не очень-то лестным: «К академической карьере он не способен, работать учителем гимназии не может, но сотрудником небольшого немецкого музея я представляю» его себе довольно хорошо».

И вот наш свежеиспеченный тридцатилетний доктор филологии Теодор Виганд еще раз — наверно, в последний в своей жизни — стоит, понурив голову, ощущая свою неполноценность и совершенно серьезно думая, не лучше ли ему переменить профессию и изучать медицину. Один из друзей пригласил Виганда в Лондон, и, стоя перед скульптурами из Парфенона в Британском музее, он решил, что должен остаться верным своей тяжелой профессии. К счастью, родители Виганда не испытывали материальных затруднений и смогли поддерживать своего старшего сына. Получив деньги, Виганд вновь отправился в Афины, где его с радостью приняли сотрудники института. Дёрпфельд сразу же поручил ему частичный надзор за раскопками на западном склоне Акрополя. И тут Виганду впервые улыбнулось счастье первооткрывателя: он открыл теменос[61] древнего афинского бога врачевания и относящиеся к нему надписи в засыпанном, колодце. Заслужила ли награду такая счастливая находка? Конечно. И Дёрпфельд попросил Главную дирекцию Института предоставить на следующий год Виганду стипендию на заграничную поездку.

В апреле 1895 года Виганд принял участие в экскурсии на Пелопоннес, которая была организована Дёрпфельдом для старших преподавателей и представителей интеллигенции Германии. Вместе с ними Виганд посетил и острова. При этом Виганду повезло вдвойне: в Лаврионе он получил письмо Главной дирекции с согласием на стипендию в будущем году, а на Эгине среди развалин драма Афины обнаружил мраморную согнутую в локте руку, которая, по всей вероятности, принадлежала одной из фигур на фронтоне храма, а следовательно, относилась к знаменитым эгинетам мюнхенской глиптотеки.

«Счастье, если оно хоть раз придет к тебе, надо не упускать», — сказал себе доктор Виганд. Среди грязных рубашек и носков он контрабандой провез, минуя таможню, один из фрагментов и послал его в Мюнхен в качестве подарка для глиптотеки. Эта согнутая в локте рука должна была подготовить почву для письма, в котором подписавший его сотрудник господина доктора Дёрпфельда на раскопках Акрополя, самостоятельно раскопавший один греческий частный дом в Фалерне (по поручению господина доктора Дёрпфельда), и будущий стипендиат Главной дирекции Германского императорского археологического института, доктор филологии Теодор Виганд почтительно советовал продолжить прежние раскопки Этины, так как целый ряд данных говорит о том, что там можно найти еще очень много интересного. Он не писал, конечно, что археологом мог бы стать только доктор Виганд, но это должно было быть и так ясно каждому разумному читателю его письма.

Однако, к сожалению, ничего из этого не вышло. Все, что получил Виганд из Мюнхена, — это лишь благодарный ответ в сдержанно вежливой форме.

Действительно, нелегко стать значительным археологом и знаменитым человеком, таким, каким хотела бы видеть Виганда его мать! Дёрпфельд был им доволен и лаже очень. Однако, оценивая положительные качества, которыми обладал этот уже немолодой ученик, Дёрпфельд сам был слишком скромен, чтобы понимать его тщеславие. Виганду исполнился 31 год. В этом возрасте Рихард Бон был уже ведущим архитектором в Пергаме, Фабрициус — ординарным профессором древней истории во Фрейбурге. В возрасте 29 лет Бёлау стал директором музея в Касселе, Кристиан Гюлсен — секретарем Института в Риме, Студничка — ординарным профессором археологии. В 28 лет Внламовиц был ординарным профессором в Грейфсвальде, в 26 лет Брюкнер — профессором в берлинской гимназии принца Гейнрнха, а Вольфганг Гельбиг — секретарем Института в Риме и восседал вместе со своей высокородной супругой в вилле Лапте. А Виганд? В 31 год он был еще никем, разве что будущим стипендиатом и скромным подручным Дёрпфельда. В самом лучшем случае его имя привели бы в комментариях к какой-нибудь публикации.

Тщеславие ярким пламенем вспыхнуло в душе Виганда, и он твердо решил не упускать ни малейшего шанса на успех в будущем. Так же усердно, как раньше в Мюнхене и в Берлине, он посещал по вечерам то одно общество, то другое.

У старого Шлимана Виганд побывал уже во время своего первого пребывания в Афинах: теперь следовало расположить к себе знаменитую вдову этого ставшего столь знаменитым человека, ведь и до сих пор в Илио Мелафроне собирались все, кто имел почетное звание или известное имя. Нельзя было забывать и посольство, хотя бы потому, что тот, кто сегодня был всего лишь маленьким атташе, через несколько лет мог стать послом или министром. И затем купечество — фу, это звучит некрасиво, все равно, что «селедка» или «зеленое мыло», лучше было бы сказать: «экономические круги!» И они когда-нибудь могут сыграть важную роль, так как сохраняют всякого рода таинственные связи с людьми, обладающими более высокими званиями. Во всяком случае, они высоко оценивают то обстоятельство, что молодой ученый с безупречным поведением, любезный, блестящий собеседник, если хотите, даже с отличными перспективами на будущее, оказывает им честь, скромно намекая на то, что они имеют возможность стать покровителями наук и искусств.

Так в мелких заботах и хлопотах проходил 1895 год. Принесет ли он новые надежды? В сентябре должен был приехать Рейнхард Кекуле фон Страдониц, заведующий Античным отделом музея, наследник Конце. Для него Карл Хуманн с 1891 по 1893 год раскапывал Магнесию на реке Меандре. Не сам город, так как он почти весь ушел в болото, а прежде всего храм Артемиды и агору[62]. Это были интересные, хотя и тяжелые раскопки. Однако их результаты, по сути дела, принесли радость только эпиграфистам и специалистам по архитектуре, а в залы музеев из ящиков, отправляемых Хуманном, почти ничего не попало. Тогда неутомимый Хуманн решил убедить Кекуле и генерального директора Шёне принять новый план: начать раскопки в Приене у подножия Микале. Там в V веке жил Биант, один из семи мудрецов. Город был разрушен во время греко-персидских войн и отстроен около 350 г. до н. э. Это строительство было уникальным, так как город восстанавливался в его старом облике по тщательно разработанному точному плану, на выполнение которого не жалели никаких средств. Пифий, архитектор Галикарнасского мавзолея, построил новую Приену, но уже во времена диадохов она утратила свою роль и стала маленьким незначительным городом, у отцов которого не было больше средств для новых построек. Таким образом, по всей вероятности, план Пифия остался без изменений. Раскопать этот типичный небольшой город и сопоставить его с крупным царским городом Пергамом и средневековой Магнесисй — таково было желание Хуманна. Музеи и министерство были бы в выигрыше, и, кроме того, Кекуле мог бы торжественно открыть раскопки (ведь Кекуле — это не Конце, и отношения между ним и Хуманном складывались не особенно хорошо).

И вот они сидели вечером на даче у Дсрпфельда — берлинские гости, сам хозяин, стипендиаты. Курили, пили, болтали, немного сплетничали о событиях при дворе, об археологии; свежих новостей было достаточно, и каждый держал в запасе что-нибудь интересное. Когда наступил перерыв в беседе, Кекуле принял торжественный вид, откашлялся и заявил:

— У меня есть еще одна новость.

И когда любопытство слушателей достигло своего предела, продолжал:

— Хорошая новость. Его превосходительство господин генеральный директор ответил согласием на мое предложение выделить господину Хума… э-э, извините, господину тайному советнику, директору, доктору Хуманну помощника — археолога. Поймите, однако, правильно, мы посылаем не стипендиата, как обычно, а адлатуса со значительно большими полномочиями, так как здоровье Хуманна, к сожалению, вынуждает его время от времени прерывать работы. Выбор, конечно, пал на одного из моих учеников. — Кекуле остановился, улыбнулся, но ни на кого конкретно не посмотрел.

Виганд затаил дыхание: ведь он четыре семестра был учеником Кекуле, — но постарался сдержать себя и тщательно, уняв дрожь в руках, стряхнул пепел с сигары.

— Вы, — продолжал Кекуле. И опять сделал маленькую мучительную паузу, — вы, мой дорогой Шрадер, будете иметь честь…

Итак, все кончено.

— …послезавтра выехать со мной в Малую Азию и войти в историю исследований древности как археолог, раскопавший Приену.

Ганс Шрадер побледнел, как мертвец.

— Но это… это невозможно, господин тайный советник.

Затем он объяснил — кстати, это уже давно было известно всем, кроме берлинцев, — что начал большую и интересную работу об архаических мраморных статуях Акрополя и ранее чем через несколько недель или, вернее, месяцев не успеет ее закончить. Прервать? Нет, это трудно, работа что называется на ходу, а Приена потребует годы.

Виганд незаметно передвинул свой стул так, чтобы его лицо попало в свет лампы.

«Я же здесь, возьмите меня, дайте мне этот последний шанс!» — хотелось ему крикнуть. Но он опять отодвинулся от лампы, смочил языком левый указательный палец и приклеил кусочек табачного листа, оторвавшегося от тлеющей сигары.

— Что, если мы примем временное решение? — Дёрпфельд спросил совсем тихо. — Ведь господин Шрадер сможет выехать в Приену сразу же, как только закончит здесь свою работу, а пока его там может замещать господин Виганд. Как вы считаете, дорогой Виганд?

Теперь только ни в коем случае не показать своего восторга! Только не хвататься за предложение обеими руками! Только не бросаться на шею Дёрпфельду, Кекуле, Шрадеру!

— Почему бы и нет? — ответил он. — Интересная задача… (тихо) этого я в сущности желал давно… (нормальным голосом) и здесь в данный момент я все равно не принесу большой пользы, так как моя (вот вам, пожалуйста!) вилла в Фалерпе уже раскопана и доклад написан. Насколько я помню, Александр Великий был последним из тех, кто отпускал средства на строительство Приемы. Не так ли, господин тайный советник? И затем Ороферн из Каппадокии хранил государственное сокровище в сумме около 400 талантов в храме Афины в Приене. Не так ли, господин тайный советник?

— Вы удивляете меня, Виганд! Не иначе как вы взялись за занятия серьезно. Я удивлен, и мое уважение к вам значительно возросло. Откуда вы это знаете? Честно говоря, я сам об этом ничего не знал.

— Ну что вы, господин тайный советник, меня уже давно весьма интересуют планы господина Хуманна. (Ну, что? Разве не к месту сказано?) Я всегда немного увлекался источниками, так как хотел быть в курсе дел Института, к которому я себя, как стипендиат, теперь уже могу при всей своей скромности причислять.

— Хорошо, Виганд, пусть будет так, как предлагает господин Дёрпфельд. Итак, готовы ли вы заместить нашего друга Шрадера в Приене? Напоминаю еще раз, чтобы вы правильно это поняли: вы только замещаете на время Шрадера и ничего более. Согласны ли вы на эти условия?

— Да, господин тайный советник. Положа руку на сердце, я говорю, что готов отдать делу те небольшие крупицы разума, которые, я надеюсь, у меня есть.

— Теперь вы ждете комплимента, Виганд. Знаю я вас. Однако я вполне согласен с той оценкой, которую гы дали своим дарованиям. Ну, не будем об этом говорить. Пока вы останетесь здесь и будете ждать вызова. Я свяжусь из Пергама по телеграфу с господином генеральным директором и с главной дирекцией. Вы получите извещение.

Виганд поклонился. Это был шанс, его шанс.

Глава вторая

И вот теперь Теодор Виганд стоит на палубе парохода, который подходит к пирсу Смирны. Ярко светит солнце последней недели сентября. Quod felix faustumquе sit[63].

Путешественник мерно покачивается в пролетке, которая, бессмысленно петляя по городу, постепенно приближается к цели. Кучер по лицу седока сразу же понял, что он незнаком с городом, и решил основательно использовать это обстоятельство; тем более что тот в резкой форме отказался от предложения показать ему, иностранцу, пляшущих и голосящих дервишей, чтобы он ни в коем случае не оставил без внимания эту достопримечательность. Ну, раз так, то вместо того чтобы везти иностранца напрямик из Дуана на северо-восток, в район франков, он прокатит его сначала в юго-восточном направлении, в армянский район, затем на юго-запад, к евреям, а потом в южном направлении, в город турок, ниже скал Пагуса со старой крепостью. Слава Аллаху! Пусть он надолго сохранит глупость в голове у этих иностранцев! Виганд не замечает (да и не может заметить) странных зигзагообразных поворотов, которые совершают лошади добропорядочного возницы: ведь он впервые попал на землю Анатолии, не считая поездки с Дёрпфельдом в Трою.

Поэтому дорога не кажется ему слишком скучной и длинной. Виганд любуется узкими улицами и цветными вышивками на тюрбанах, торговцами, дерущими горло, расхваливая свои товары, спешащими куда-то женщина мн, лица которых плотно закрыты чадрой, длинными караванами верблюдов с навьюченными чуть ли не до небес товарами, внезапно возникающими перед глазами многочисленными турецкими кладбищами, усаженными высокими стройными кипарисами.

От вокзала Басма кучер решительно берет направление на север. Поездка вместо десяти минут продолжалась полтора часа. Извозчик готов присягнуть, что за час езды ему полагается 25 пиастров, так установлено его превосходительством вали.

— Здесь дом эффенди Хуманна, мосье. 40 пиастров за проезд, 5 за таможенника и 5 гамалу, который подносил багаж к карете. Всего 50 пиастров, пожалуйста, силь ву пле.

Виганд заплатил кучеру и вошел в дом. Госпожа Хуманн в курсе дела. Она приняла его сначала со сдержанной любезностью, но вскоре голос ее теплеет:

— Вы, конечно, обедаете у нас, — говорит она. — Доктор Гебердей тоже приедет. Вы его знаете? Это очаровательный австриец, археолог, конечно. В следующем году он начнет раскопки Эфеса вместе с Бенндорфом.

Возбужденный, совсем неуставший, несмотря на длинную дорогу и долгую вечернюю беседу, Виганд на следующее утро садится в поезд и едет в район раскопок. Обычное спокойствие на этот раз покинуло Виганда. Хотя температура у него нормальная, но дрожь пробирает его с головы до ног. Быть или не быть, оправдать надежды или навечно остаться пятым колесом в телеге — так теперь стоит вопрос. Виганд один в купе и может беспрепятственно пересаживаться от одного окна к другому, чтобы не пропустить ничего интересного: вот знаменитый старый Тмол, который теперь называется Босдаг, а южнее его окраины города Колофона близ Торбали, затем развалины Метрополиса, знаменитого своим вином, около Айясолюка — Эфес (везет же этому Гебердею!). Теперь дорога поднимается серпантином вверх по горам, идет через длинные тоннели, и после того как поезд вновь выходит на равнину, он останавливается на станции Азизие. Около вокзала лежит красивый саркофаг и множество плит с греческими и латинскими надписями. Поезд продолжает свой путь. Перед глазами путника открывается долина Меандра: в Баладшике Виганду надо сделать пересадку на поезд узкоколейки (и тут, где у него было достаточно времени, конечно, не оказалось ничего античного!). Через шесть километров — станция Морали, здесь выходят те, кому надо попасть в Магнесию, но Виганду хочешь не хочешь пришлось трястись еще 22 километра до конца железной дороги и сойти в маленьком городке Соки я.

На платформе его ожидает вежливый и благожелательный Кекуле, он уже, кажется, смирился с тем, что пришел встречать не Шрадера, а Виганда.

Они садятся в карету Хуманна, на козлах которой рядом с кучером сидит, не шевелясь, словно изваяние, с руками, скрещенными на груди, древний, разодетый, как попугай, кавасс Мустафа. Улица заслуживает лишь одного определения: жалкая. Ведь здесь Хуманн никогда не строил шоссейных дорог. Ехать пришлось почти три часа. По правую сторону возвышаются крутые склоны Микале, по левую — простирается необитаемая наносная равнина Меандра — источник губительной малярии. На полпути — затемненное могучими древними дубами кладбище Гюменеса. Кончается дорога у деревни Калебеш — просторной, спускающейся к ущелью. Тут есть ксенодохия, несколько небольших кафе и ряд мелочных лавок, которые здесь, как объясняет Кекуле, называются бакали.

Западнее деревни возвышается отделенный от подножия горы глубоким ущельем, словно заржавевший, мраморный монолит, круто обрывающийся к югу. По словам Кекуле, его высота 371 метр. Над ним постоянно кружатся орлы. Здесь раньше находился акрополь Приены, это было в то время, когда сам город протянулся у подножия его крутого склона. За деревней живописная тропа ведет по долине речки, так называемой Долине мельниц, так как река эта вращает не менее 12 мельничных колес. Еще 20 минут ходьбы — и турецкое кафе приглашает усталых путешественников отдохнуть. Однако они проходят еще несколько шагов к большому трехэтажному зданию, которое окружает тенистая веранда. Это — дом археологов, который Хуманн приказал построить еще летом на склоне горы, на расстоянии десяти минут хода от раскопок.

Две девочки приветствуют нового гостя и провожают в отведенную ему комнату. Одна — Мария, дочь Хуманна, вторая — ее подруга. Обе свежие, простые и любезные. Пока Виганд умывался и переодевался, Хуманн вернулся с раскопок.

Он совсем не похож на свой бюст в берлинском музее и портрет, которые видел Виганд. Задорная бородка и закрученные кверху усы а ля Наполеон III оказались простой окладистой бородой, подстриженной по немецкой моде. Все еще густые волосы откинуты с очень высокого лба и обнажают, как это и должно быть у тайного советника, типичные залысины. Глаза, такие бодрые на портрете, словно пронизывающие посетителя музея, на самом деле глубоко запали; под ними повисли тяжелые морщинистые мешки. Цвет лица желтоватый, нездоровый. «Он же совсем старик», — испуганно подумал Виганд, быстро подсчитав при этом, что Хуманну всего лишь 56 лет.

— Ну? — спрашивает Хуманн.

Он несколько раздосадован и критически оглядывает своего нового сотрудника. «Хм, — думает он, — этот молодой человек совсем не похож на серьезного ученого из археологического института, и, хотя шрамы от дуэлей не придают ему особой красоты, все же можно сказать, что их владелец не из робкого десятка и не из этих тихоней в очках, которые будут обижаться и упрямиться целую неделю, если не задать им хорошую встряску».

— Так, так, господин доктор Виганд, — продолжает Хуманн, делая упор на ученом звании гостя и хватая его за руку, — смотрите-ка, да у вас совсем не нежная ручка, и не похоже, что вы до сих пор никогда не держали ничего более тяжелого, чем перо или папка с книгами! Значит, вы мой новый археолог, призванный, наконец, придать широкий размах раскопкам, обновить обанкротившуюся лавочку старого Хуманна, а его самого превратить и хорошего археолога?

Виганд громко смеется; он забыл все, что хотел сказать для первого приветствия. Он смеется до тех пор, пока в глазах не появляются слезы, и тогда уже отвечает:

— Если вы так полагаете, господин тайный советник, то должен нам сознаться, что я всего лишь нуль как археолог. Я, можно сказать, ничего не умею. Я только хочу учиться у вас. Вы же знаете мою биографию. Несколько мелочей, которые я нашел для Дёрпфельда под его руководством, — единственная моя практика. А теория? Боже мой, господин тайный советник, вряд ли можно называть филологом того, кто после шестнадцати семестров становится доктором филологии, а потом не узнает своей собственной диссертации, так как большая ее часть вышла из-под пера его руководителя Студички.

— Ага, — отвечает Хуманн, — неплохо. Вы, кажется, не страдаете тщеславием. Это редкое явление среди филологов да и среди археологов тоже. Вы, говорите, не филолог? Прекрасно. Тогда мы могли бы неплохо сработаться друг с другом. Вы не честолюбивы?

— Весьма честолюбив, господин тайный советник. Это звучит смешно и довольно нахально в моем возрасте. 31 год прожит впустую. Однако я надеюсь многого добиться и сделать себе имя, господин тайный советник.

— Ну вот что, Виганд. Прекратите именовать меня господином тайным советником! Я еще не так стар и не достоин подобного уважения. Итак, за доброе сотрудничество! Между прочим, играете ли вы в скат?

— Охотно, но плохо. В большинстве случаев проигрываю!

— Тем лучше для меня. Да, вот что я еще хотел сказать: у нас достаточно времени до ужина, и если вы хотите, можно посмотреть, что мы здесь уже сделали. К сожалению, я сам не могу проводить вас. За последнее время я нажил себе еще и ревматизм. Он прямо-таки изводит меня. Придется натереть тело муравьиным спиртом и запеленать себя в вату, чтобы завтра снова быть на работе. До свидания, Виганд. Смотрите во все глаза. Потом за ужином расскажете мне, что вы увидели.

Словно одурманенный, Виганд выходит из дома и идет к свежевырытым канавам, которые ему пока ничего не говорят. В конце концов раскопки начались всего лишь две недели назад.

Во время ужина Кекуле не мог прийти в себя от удивления. Хуманн выглядел куда бодрее, чем раньше. А ведь в последнее время с ним было трудно даже разговаривать, такое плохое было у него настроение. Особенно удивлен Кекуле тому чрезмерно дружескому приему, который оказал Хуманн новому стипендиату.

— Очень хорошо, — шепчет он Виганду, провожая молодого человека после того, как пожелал ему спокойной ночи. — Вы, очевидно, ему понравились. А раз так, то вы выиграли в этой игре. Я почти уверен, что Шрадеру это удалось бы не так быстро.

В один из последующих дней Кекуле возвращается в Берлин. Он совершенно уверен, что не ошибся в своем мнении, так как Хуманн ясно сказал ему на прощание:

— Наконец-то ко мне прислали разумного человека. Он не филолог и совсем не большая шишка. Но у него здоровый человеческий разум и ясный, реалистический взгляд на вещи, а также и хороший нюх. И что особенно ценно — это его организаторские способности. Ни у него, ни у его группы пока еще не было простоев. А когда надо подойти к людям, он делает это с большим пониманием. В характере Виганда хорошо сочетаются благодушие и энергия. Из него что-нибудь получится.

Проводив Кекуле, Хуманн и Виганд возвращаются на раскопки. Город занимал около 500 метров в ширину, расстояние между южной стеной и подножием скалы с крепостью — примерно 400 метров. Линия стен в основном прослежена с помощью пробных раскопов и канавок, западные ворота уже обнаружены и в какой-то степени даже раскопаны. По мнению Хуманна, эти исследования вряд ли будут особенно интересны.

— Никаких сюрпризов мы тут не дождемся. Музеи только тогда сумеет оправдать свои расходы, когда мы закончим здесь и приступим к раскопкам Милета. Нет ли у вас желания участвовать и в них? Меня привлекают также Дидимы и Самос. Однако, кто знает, сколько еще у меня осталось времени. Здоровье мое далеко не блестяще, дорогой Виганд. Но треснутые горшки иногда выдерживают больший срок, чем новые. Однако мы отклонились от сути нашей беседы. Чего я жду от Приены? Мне бы хотелось показать миру типичную картину маленького эллинистического аграрного города, о котором сегодня еще никто не имеет представления, то есть раскрыть картину улиц, небольших жилых домов, мастерских ремесленников. Все это следует реставрировать. Затем, конечно, общественные здания — агора, булевтерий и пританей[64]. Само собой разумеется, в маленькой Приене с примерно пятитысячным населением был гимнасий, который весьма интересно было бы сравнить с подобными же учреждениями других городов греческого мира, и несколько храмов. Святилище Афины упоминается в источниках, кроме того, я подозреваю о существовании Асклепиона, а может быть, и храмов Кибелы, Деметры, Исиды. Ну, qui vivra, verra[65]. Теперь вы уже немножко разбираетесь в том, что здесь происходит. Что бы вы сделали, если бы меня здесь не было и вы оказались бы с Приеной один на один?

Виганд, немного подумав, высказывает свои соображения, Хуманн задумчиво кивает головой.

— Неплохо. Таким образом мы тоже достигли бы цели. Но можно сделать все проще, не прибегая к вашим разведывательным рвам. Мы выйдем из заданной неподвижной точки — западных ворот и понемножечку будем копать вдоль улицы. Наверно, она приведет к агоре. А в зависимости от времени и от средств мы будем раскапывать и боковые улицы. Потом… — он неожиданно замолкает и, закусив губы, сжимает правый бок. — Печень, Виганд. Опять. Господи, каким же я стал калекой. Нет, лет, оставьте меня, я дойду один. Мария сделает мне припарки. Посмотрим, как вы сегодня справитесь без меня.

Хуманна пришлось заменять не один день. Уже 5 октября его дочь была вынуждена отвезти отца в Смирну. Без присмотра врача, самой строжайшей диеты и самого тщательного ухода он уже не мог оставаться.

Итак, Виганд теперь один. С турецким комиссаром. С тремя или четырьмя десятками рабочих. С Приеной. Задача была настолько серьезна и требовала такого опытного человека, что Главная дирекция и музеи смогли доверить ее решение лишь одному Карлу Хуманну и никому другому. А теперь он, Теодор Виганд, который лишь год назад получил ученую степень доктора, новичок во всех отношениях, в сущности впервые приступающий к полевой работе, должен с этой задачей справиться.

Однажды вечером он, совершенно растерянный, отдыхая в домике археологов, пришел даже к мысли собрать свои вещи, отправить телеграмму Кекуле о необходимости прекратить раскопки из-за отсутствия руководства и вернуться в Афины. Однако Виганд все же не сделал этого. Ведь только две недели назад он взывал к солнцу Малой Азии, умоляя дать ему хотя бы один шанс, а несколько дней назад обещал Хуманну стать его лучшим учеником и работать так, чтобы мастер был им доволен. Теперь он пал духом и хочет сложить оружие, когда находится на грани успеха? Отпустить подол Фортуны по собственному желанию? Не сдержать своего слова?

Тот, кто дал обещание Дёрпфельду, Кекуле, Хуманну и самому себе — прежде всего самому себе! — должен его выполнить. Как говорит пословица? «Кого бог наделил чипом, тому дал он и разум». Сейчас эта пословица подтвердилась.

Виганд берет бумагу и перо и пишет письмо матери. «Человек вырастает на работе, это я понимаю теперь отлично. Если подумать хорошенько, то я добился уже всего, о чем мечтал и на что надеялся в юности, — однако с каким трудом и каким окольным путем! Но пусть так будет и в дальнейшем. Я считаю для себя большим счастьем, что работаю здесь и обрел самостоятельность».

Виганд получил от Хуманна определенные указания уже во время своего первого визита к нему. Кроме того, как только болезнь отпускала его, озабоченный Хуманн рвался в Приену. Один раз он приезжал в октябре, другой — в начале ноября. Руководитель остался доволен своим помощником, хотя не всегда придерживался одинакового с ним мнения. 16 декабря он в третий раз приехал из Смирны, чтобы самому закончить первый археологический сезон.

Это было хмурое послеобеденное время. Хуманн остановился в домике археологов, по он не хочет отдыхать, брюзжит и ругает свою дочь до тех пор, пока она не уступает ему. Дочь берет его под левую руку, Виганд — под правую, и так они с трудом тащат Хуманна вверх по крутой дороге. Однако стоило ему пройти через городские ворота, как он сразу забывает о своей болезни. Хуманн безмерно рад тому, как идет работа и как далеко она продвинулась.

— Это вы здорово сделали, Виганд, — говорит он. — Однако лучше, пожалуй, вернуться. Ты была права, Мария. Мне следует немного отдохнуть. Те, кто видит наши раскопки и участвует в них, получат большую радость от своего труда.

22 марта 1896 года начинается второй сезон. Хуманн не участвует в работах. Теперь он лежит уже неделями, и ничто не говорит о том, что больной скоро сможет подняться с постели. На этот раз Виганд уже не один. В Приену прибыли Ганс Шрадер и архитектор Рудольф Гейне, который еще в Магнесии работал с Хума ином.

С самого начала им сопутствовал успех: на восточной стороне рынка было обнаружено святилище Асклепия, а севернее, за северными кладками, — булевтерий и пританей и еще севернее — гимнасий. Хотя археологи и не собирались преждевременно выклевать весь изюм из пирога, но любопытство не оставляло молодых людей в покое. Хуманн радуется за них, лежа на больничной койке, и пишет дрожащей рукой, что он, наверно, поступил бы точно так же. Между прочим, он надеется, что скоро, когда расцветут анемоны, он будет вновь со своими сотрудниками. Однако Хуманн уже не приехал в Приену. 12 апреля его не стало.

Раскопки осиротели, но работу не прервали. Как само собой разумеющееся, за Теодором Вигандом во всех делах остается последнее слово. Ведь он был старшим по должности, а кроме того, покойный Хуманн беседовал с «им о всех делах, когда работы еще только начинались. Однако, хотя подобное положение никто прямо не оспаривал, а Шрадер и Гейне ему подчиняются, они все же не считают его окончательно утвержденным. В конце концов Гейне был пять лет знаком с Хуманном, с его методами и техникой, Виганд же знал его каких-нибудь полгода, а если говорить по существу, и эти полгода следует сократить примерно до двух недель реального сотрудничества с Хуманном. Кроме того, любимым учеником Кекуле был Шрадер, и он был подготовлен им для Приены или Приена была избрана для него. Отправка туда Виганда была только вынужденной и временной мерой.

Виганд это хорошо понимает. Сейчас, пока гроб с телом Хуманна еще не предан земле, оба товарища молчат. Но это будет продолжаться недолго. Пока он, Виганд, стоит на перепутье, но настанет время, когда ему придется строить самому себе будущее. Ни коллеги здесь, ни руководители в Берлине не станут защищать Виганда. Следовательно, здесь должно произойти что-то из ряда вон выходящее и как можно быстрей, пока другие не успели все понять и начать действовать.

15 апреля Хуманна похоронили в Смирне. Люди разных национальностей шли за его гробом. После пастора надгробное слово произнес профессор Бенндорф из Вены и глава миссии в Эфесе, немецкий консул доктор Галли. Оба они говорили о той глубокой печали, которая охватила всех с уходом в иной мир великого археолога. Из молодых, возможных наследников Хуманна никто не выступил, так как никто их на такое выступление не уполномочил. Вечером, после поминок, они собрались в своей гостинице в Смирне. Виганд попрощался, однако, уже через четверть часа, извинившись и сославшись на головную боль. Потом он сидит далеко за полночь в своей комнате, пишет, думает, вновь начинает писать, отбрасывает лист бумаги в сторону и пишет опять, пока письмо Кекуле, которое должно решить все его будущее, наконец, не готово.

«Я хочу обратить Ваше внимание на одно важное обстоятельство, — говорится, в письме после доклада о состоянии раскопок, смерти и похоронах Хуманна, — на один вопрос, который требует, по моему мнению, незамедлительного решения: кто возьмет на себя руководство раскопками. Пока все само собой получилось так, что на мою долю легла основная часть работ, так как я больше знаком с местностью и с персоналом, причем я, конечно, получал советы Хуманна по всем наиболее важным вопросам. Теперь возможность согласования отпадает, и это может привести к большим трудностям, хотя я их не боюсь, так как мы все трое хорошо понимаем друг друга, особенно я и Шрадер. Но если ни один из нас не получит полномочий на руководство раскопками, уже в последующие недели могут даваться противоречивые распоряжения. Люди, которые привыкли подчиняться единой сильной воле, могут при этом потерять головы и дисциплина нарушится. Нам необходимо немедленно дать им понять, что раскопки продолжают идти нормально. Теперь же каждый уверен в том, что со смертью Хуманна все будет прекращено. Поэтому я попрошу Вас по возможности скорее назначить одного из нас троих временно исполняющим обязанности руководителя экспедиции».

Еще до того как все трое на следующее утро отправились в Сокию. Виганд отнес свое письмо в отделение немецкой почтовой связи, расположенное в переулке близ гостиницы Кука, и попросил отправить его срочной почтой.

Кекуле не без удивления прочел это письмо. Он по-прежнему не очень расположен к Виганду, однако этот парень неплохо справляется со своими обязанностями, а, судя по письмам Хуманна, даже очень хорошо. Его письмо означает, вероятно, простую заботу о раскопках, особенно об организационных вопросах, с ними связанных. Это следует оценить. Конечно, хотя он и не говорит verbis expressis[66], но хочет, чтобы назначили руководителем именно его. Свое знакомство с Хуманном он сумел подчеркнуть достаточно ясно. Но как быть со Шрадером? Впрочем, много славы Приена ему не принесет. Можно вознаградить способного мальчика тем, что после окончания сезона взять его в Берлин в качестве ассистента директора музея. Там он мог бы сделать гораздо больше и больше был бы en vue[67].

— Девушка, пожалуйста, свяжите меня с господином тайным советником Конце.

Генеральный секретарь Конце, в противоположность Кекуле, всегда был благосклонен к Виганду, так как доклады о нем Дёрпфельда и Хуманна производили на Конце хорошее впечатление.

— Я согласен, коллега, с тем, чтобы попробовать Виганда. Конечно, только временно. Если он окажется не на своем месте, мы можем отозвать его в любое время.

23 апреля Виганду от имени Генерального управления музеями и Генеральной дирекции доверяют временное руководство раскопками и предлагают продолжать их по планам Хуманна. Шрадер подчиняется. Такое решение не удивляет его. Он хорошо представляет себе тщеславие Виганда, но так как он далек от зависти и работа привлекает его сама по себе, безропотно принимает новое руководство. С Гейне дело обстоит не так просто, так как он был уверен, что назначат именно его. Поэтому стоило закончиться сезону, как он в довольно резкой форме распростился с Вигандом. Итак, наследника Карла Хуманна зовут Теодор Виганд.

Уже через некоторое время становится ясно, что решение было правильным. Конечно, ученым Виганд после этого назначения все равно не станет, но для научного руководства делом у него есть хороший помощник — Шрадер. Виганд показал себя в первый раз на ответственном посту так, что потом вошел в историю немецкой археологии блестящим организаторам, который знал, как надо правильно расставить людей. Он сумел завоевать авторитет у рабочих и у местных турецких чиновников и в этой столь важной и трудной области в полной мере сохранить наследство Хуманна.

Когда в 1899 году раскопки Приены подошли к концу, Виганд второй — раз становится наследником Карла Хуманна: в качестве директора Императорских прусских музеев, но с резиденцией не в Смирне, а в Константинополе.

Итак, дело сделано. Один — ноль в мою пользу, отмечает для себя Виганд. Однако каждый футболист знает, что если мяч попал в ворота противника, то он там долго не останется: его опять выбросят и возвратят в игру. И он знал также, что если игроку, нападающий он или полузащитник, посчастливилось завоевать очко, то он не выходит из игры, не наслаждается в стороне покоем, а старается изо всех сил обеспечить своей команде еще одно, решающее очко.

Правда, сравнение с футбольной командой не очень удачно. Немецкие археологи далеко еще не такая команда, участники которой сработались друг с другом. Пока они действуют совсем недружно. Но в остальном сравнение все же правильно. Особенно, если мы вместо команды будем говорить об одном Виганде.

Он, таким образом, вступил на первую ступень лестницы, которая могла завести очень высоко и далеко. На первую ступень он поднялся, однако — надо быть честным и согласиться с этим — не благодаря прилежанию, деловым качествам и терпению, хотя за последние годы и очень старался преуспеть в своем деле, а скорее в результате пиратской проделки. Так же как барон Мюнхгаузен вытащил себя вместе с конем из болота за собственную косичку, так и Виганд схватил сам себя за воротник и поднял на первую ступень лестницы. Археологические же боги одобрили это «из жалости и милосердия к человеку без всяких заслуг и достоинств», как сказано в лютеранском катехизисе.

Итак, ты стоишь на своей ступени, и никто не может столкнуть тебя с нее, разве только собственная лень и полная неспособность. Но тот период жизни, когда он был лентяем, миновал, и подобного более не повторится. Значит, ты будешь держать себя в руках. Теперь пусть пройдет некоторое время, и твоя мать действительно сможет гордиться успехами своего сына. Но для этого недостаточно спокойно и деловито раскапывать Приену. Для этого нужно как можно больше шуметь. Ремесло обычно рекламируют, но ведь археология тоже ремесло. Если бы его дед, формовщик Найцерт только тем и занимался, что изготовлял в день несколько дюжин шамотного кирпича и продавал его поблизости или в некотором отдалении от Бендорфа, то он на всю жизнь остался бы лишь никому не известным ремесленником. Но он сумел разрекламировать свое ремесло, и его предприятие выросло настолько, что получило право называться первой фабрикой шамотных кирпичей в Германии и экспортировать свою продукцию за океан. Дед при этом неожиданно стал владельцем фабрики и «господином директором», именно потому, что сумел поднять рекламный шум и использовать конъюнктуру в наиболее ответственное для предприятия время.

Ну, хорошо, «господином директором» стал теперь и он, Виганд. А ограничивающее его действия дополнение в виде «комиссара», наверное, скоро уже отойдет в прошлое. Но это еще не все, и, следовательно, надо шуметь. Разве отсутствие рекламы не беда немецкой археологии? Вот она формует кирпичи в Олимпии, в Приене, Трое и, преклонив колени, благодарит за каждую марку, которую выдает ей рейхстаг или личный фонд кайзера. А когда деньги израсходованы, господа профессора (и господин комиссар), возвратившись домой, пишут книги, и если какому-нибудь издательству захочется пустить на ветер несколько десятков тысяч элегантным и эффектным образом, то книги эти будут напечатаны. Потом они с завидным терпением ждут отзывов, читают лекции, интригуют немного и вновь подают просьбы, становясь даже назойливыми, словно торговцы вином или лавочники, до тех пор пока рейхстаг или его величество не отпустят немного денег на раскопки. Об использовании конъюнктуры после удачных раскопок не может быть и речи! А какие блестящие возможности имела наука в последнее время! И они были упущены! В 70-х годах — Шлиман с его с Троей и Микенами, в 80-х — Хуманн с Пергамским алтарем! Где же была связь с жизнью? И думала ли Главная дирекция или администрация музеев хоть один раз по-настоящему заинтересовать своими работами печать, которая, как известно, является мировой силой, или экономические организации, которые представляют собой не меньшую силу? Нет. Они считали эго несолидным для науки. Лучше терпеть нужду, чем пользоваться благоприятной ситуацией. Вот какие соображения ими руководили.

Реклама нужна ремесленникам. Нет, господа, раскопки Приены закончены, вы должны теперь увидеть настоящее чудо. Уж Теодор Виганд постарается разрекламировать на весь мир работы в Милете!

Но для этого мир должен знать, кто такой Теодор Виганд. Впрочем, шум может быть полезен и в мелких и даже в бесперспективных делах. Виганд несколько раз жертвует своим послеобеденным временем и ловит тощего советника турецкого посольства на Вильгельм-штрассе, который в свое время обращался в консульство Смирны и в конце концов получил великолепный орден величиной с ладонь на голубой ленте. Не работает ли старик по-прежнему в протокольном отделе? Советник посольства был только маленьким колесом в механизме министерства иностранных дел, но, кто знает, может быть, и он когда-нибудь окажется полезным. Союзу нумизматов «Монета» в Ганновере Виганд посылает коробку с монетами. Это не такой уж ценный подарок: они повсюду валяются здесь на земле, выпав из большого дырявого кармана времени, но он добавляет к ним несколько очень древних и дорогих чеканных монет ионийских городов. Обществу антропологов имени Вирхова Виганд преподносит череп, принесенный ему крестьянином; череп, с которым он просто не знал, что делать. Сжалившись над студентами-геологами, он по их просьбе высылает им ящик с андезитом, трахитом, порфиритом, полукристаллическими известковыми камнями и кристаллическими глинами. Он собирает и засушивает для кажущегося весьма странным судовладельца и любителя ботаники в Ростоке два десятка орхидей. Он пишет для какой-то никому не известной газеты путевые очерки.

Реклама присуща всякому делу, и кто знает, не будут ли ему полезны те люди, которых он тем или иным способом делает себе обязанными. По крайней мере, они знают, и это уже многого стоит, кто такой Теодор Виганд, который, возвратившись в Константинополь, женится на Марии Сименс, дочери Георга Сименса, — турки очень метко назвали ее «дочерью Анатолийской железной дороги». Знают Теодора Виганда, руководителя раскопок Милета, Дидим и Самоса. Короче говоря, Виганд вскоре становится известной личностью, с которым каждый вынужден считаться, будь это Вильгельм II или последний носильщик на раскопках. Между прочим, драгоманы и возчики Константинополя теперь уже могут сказать любому незнакомцу, что господин директор Виганд живет в самом элегантном доме Арнауткоя, стоящем высоко над Босфором.

Глава третья

В 1880 году И. С. Тургенев думал, что через год или два фриз гигантомахии Пергамского алтаря будет полностью собран и окажется доступен для всеобщего обозрения во всей его красоте. Но здесь он, привыкший к медленным темпам своей родины, несколько переоценил берлинские темпы или, по крайней мере, ошибочно перенес представление о темпе будничной жизни берлинских улиц на методы работы ученых. Короче говоря, писатель недоучел местной обстановки.

Связать друг с другом приблизительно сто плит и около трех тысяч фрагментов — тех, которые непосредственно относятся к гигантомахии, а в целом девять тысяч фрагментов, названных Тургеневым и вошедших в архитектуру алтаря, — и не просто связать, а составить правильно — это была работа, потребовавшая не нескольких лег, а почти двух десятилетий.

За основу брали целые плиты — все они еще лежали за колоннадой Национальной галереи и в подвалах. Затем брали те, которые могли быть легко связаны друг с другом: ведь изображения рук, ног, одежды, животных переходили с одной плиты на другую. К ним подбирали тот или иной фрагмент, который, по всей вероятности (хотя прямая связь еще отсутствовала), относился к данной группе. Правда, довольно-таки часто эти фрагменты приходилось позднее переставлять на другое место, потому что первое предположение оказывалось неправильным. Несколько облегчало работу по восстановлению плит то обстоятельство, что строители византийской стены замуровывали соседние плиты алтаря рядом друг с другом. В заключение проводилась работа по дополнению обломанных, неполных плит бесчисленными фрагментами.

Затем пытались найти для более или менее верно (в большинстве случаев все-таки более!) подобранных групп место, где они первоначально находились на алтаре. Для этого, например, экспериментировали с угловыми или косо срезанными плитами (ведь они не случайно срезались неровно!), которые должны были относиться к крыльям лестниц. Можно было проводить эксперименты и по-другому, опираясь на формальную логику: когда византийцы сносили плиты алтаря, они поступали при этом не как каменотесы и скульпторы, а как турецкие расхитители мрамора. Они поступали так (теперь это известно лучше, чем всего лишь несколько лет назад) не потому, что они были варварами, и даже не из-за ненависти христиан к язычеству и античным богам (только отбитые головы и половые органы можно отнести за счет усердия в вере молодых христиан, а руки и ноги в большинстве случаев отбивались позднейшими византийцами, поскольку гладкие плиты замуровать было в какой-то степени легче, чем высокие рельефы, наполовину или на три четверти покрытые скульптурой). Все говорило о том, что в 715 году алтарь еще почти неповрежденным стоял на горе. Затем мусульмане завоевали город и устроили в нем кровавую резню. Спаситель Византийской империи, Лев III Исаврий, вновь отвоевал у них город и замок. После этого замок на горе был превращен в крепость, и, опасаясь нового штурма, в дикой спешке начали строить оборонительный вал. Материалом для него послужили плиты алтаря, которые выломали и замуровали в стене. При этом, конечно, пострадали рельефы, так как небольшие осколки от них не потребовались строителям стены и остались лежать у развалин алтаря.

Однако Хуманн точно пометил место находки каждого фрагмента. Поэтому существовала некоторая вероятность (во многих случаях это предположение оправдывалось), что плита была прикреплена к алтарю именно в том месте, где нашли ее фрагмент. Но самый большой вклад в работу по реставрации алтаря сделал Отто Пухштейн. Хуманн нашел не только гигантский фриз, по также и множество архитектурных деталей, относящихся к алтарю. Среди них разбитый на мелкие кусочки остаток ноги, высокие зубчатые карнизы, которые ограничивали фриз сверху и снизу. На обломках нижнего карниза были высечены имена гигантов и скульпторов, а на обломках карниза крыши — имена богов. Всего в Берлин поступило 56 изваяний богов и 60 — гигантов. Из 114 фрагментов верхнего карниза нашли свое место 54, на 26 из них сохранились надписи, которые можно было прочесть.

Поскольку идентичность надписи и божества на фризе была точно установлена, появилась возможность соединять обломки карниза (с соответствующими именами) и фрагменты на плите. Но такого сопоставления удавалось достигнуть далеко не всегда. Много было обломков с именами и изображений богов и богинь, которые не относились друг к другу. Кроме того, для некоторых имен, таких, например, как Геракл и Фемида, не было соответствующих фигур на плитах: на этих местах зияют пустоты, которые невозможно ничем заполнить.

Отто Пухштейн временами приходил в отчаяние, но не предавался унынию. Он только что получил звание профессора во Фрейбурге и все каникулы между семестрами мучился над тем, чтобы сопоставить по возможности большее число имен и фигур. Однажды Пухштейн заметил неясные следы ударов резцом на верхней поверхности одного из фрагментов карниза, которые походили на греческую букву «кси». Это могла быть буква, но также и знак, обозначающий цифру 60. Может быть, и другие фрагменты имели подобные знаки? Их удалось найти: одни были видны совершенно отчетливо, другие оказались стертыми или сбитыми. Пухштейн обнаружил, что каждый блок имел по две буквы (или числовых знака) — справа и слева. Теперь ученый уже не замечает времени, он приказывает сосредоточить все найденные блоки в одном месте, включая даже те, которые уже имели свои определенные места. Когда эта работа была проделана (несмотря на досаду и громкие протесты коллег), он поставил все блоки на ребро один около другого. И вот тут-то стало видно, как они соотносятся между собой, так как если на одном блоке стоит знак, допустим, эпсилон, на правой стороне, то на другом этот же знак дублируется на левой. Конечно, не всегда можно было найти соседний блок, так как многие из них просто отсутствовали. Но во всяком случае, уже стало ясно, что эти знаки были нанесены каменотесами царя Эвмена для того, чтобы случайно не перепутать блоки при установке их на алтаре. И вот теперь эти знаки снова пригодились для восстановления алтаря.

С чего же следует начать? Конечно, с того моста, где уже точно выяснено местоположение плиты. Однако — и это совершенно естественно — на первом же пустом месте работа остановилась. Кроме того, даже при наличии знаков не всегда было ясно, шел ли тот или иной ряд справа налево или наоборот. Никаких пометок на этот счет каменотесы не оставили, так как соответствующие указания им давал на словах архитектор или главный мастер. Значит, следовало и дальше экспериментировать, уже с несколько большей надеждой на успех.

Открытие редко приходит одно. И на этот раз один из фрагментов карниза дал новый ключ. Пухштейн еще раньше обращал внимание на высеченное на нем слово «epoiesen», которое можно перевести как: «…сделал это». Имя же скульптора, вероятно, содержал предыдущий, ныне утраченный фрагмент. Неожиданно ученому приходит в голову мысль, что имени скульптора вовсе не было на карнизе, оно высечено на подножии плиты. Почему же? Может быть только один ответ: на этом месте карниза просто не было. Но почему? И опять не может быть иного мнения: именно здесь большая парадная лестница врезалась в плиту. Следовательно, часть карниза и связанная с ним плита относились к одному из двух крыльев лестницы. Впоследствии выясняется, что на этой плите был изображен Дионис с юным сатиром.

Теперь уже есть несколько отправных точек. Вся схема композиции становится ясной: боги были сгруппированы, так сказать, по признаку родства. Появилась, наконец, надежда закончить реконструкцию. Причем три четверти фриза будут восстановлены точно. Однако эта реконструкция не могла быть безукоризненной и в целом и в отдельных частях. Ее всегда смогут оспорить, так как остается еще довольно много пустых мест и не поддающихся определению фрагментов.

В то время как специалисты мучились над реконструкцией алтаря, предпринимала активные действия и администрация музея. Уже в 1880 году стало ясно, что у музея нет места для хранения сотен ящиков, которые Хуманн прислал из Пергама и которые все еще продолжали поступать. Когда Хуманн окончил раскопки в Пергаме, он начал копать в Магнесин, а потом в Приене. Один груз за другим приходил в Берлин, и никто не знал, куда его девать. Старый музей еще до раскопок Хуманна был заполнен до предела, так же как галерея со скульптурой, антиквариат и другие помещения.

Надо срочно построить музей, прежде всего для нового чуда света — Пергамского алтаря. Алтарь размером 34 на 36 метров был в четыре раза больше храма Афины Полиады, ниже которого он стоял, занимая по площади более 1200 квадратных метров. Его парадный вход шириной 20 метров с 28 ступенями вел ко двору, где и располагался сам алтарь. Колонны, которые его окружали, достигали двух с половиной метров высоты, затем следовала крыша. На ней стояли статуи, из которых удалось найти далеко не все. Если поставить алтарь в помещении, расположив его в нескольких залах, это граничило бы с варварством, на которое была неспособна даже вильгельмовская Германия. Кроме того, пришлось бы создать такой зал, какого не существовало ни в одном музее. Стало ясно, что даже той площади, которую занимал алтарь раньше, — 1200 квадратных метров — будет недостаточно для его размещения: ведь следовало оставить со всех сторон по крайней мере по 10, а лучше по 15–20 метров дополнительного пространства для посетителей музея. Итак, нужен зал размером примерно от двух до трех тысяч квадратных метров, то есть равный одному прусскому моргену. Это огромная площадь, не известная до сих пор в истории музеев. Ни в Париже, ни в Лондоне ничего подобного создавать даже не осмеливались. Такого рода музей должен был — в этом никто не сомневался — стать центром Музея древностей и называться Пергамским.

В 1902 году строительство находилось уже на такой стадии, что музей можно было показать посетителям. Он расположился на Острове музеев, между музеем кайзера Фридриха — с одной, и Национальной галереей, а также Старым музеем, с другой стороны.

Но как только строительство было закончено, посыпались жалобы. Во-первых, с первого дня стало ясно, что места недостаточно. Во-вторых, сразу же были обнаружены дефекты фундамента, которые, по мнению специалистов, уже невозможно устранить, если только не снести весь музей. В общем, казалось, что новый Пергамский музей не может рассчитывать на особенно долгую жизнь.

В 1906 году генеральный директор музеев Рихард Шёне по собственному желанию подал в отставку. Об этом можно было прочесть в газетах, которые посвятили ему не особенно бойкие статьи с вежливым сожалением о том, что старость и слабое здоровье вынудили генерального директора уйти с занимаемой им в течение 26 лет руководящей должности. Может быть, кое-где и найдется думающий читатель, который сообразит, что 66 лет это еще не тот возраст, когда академик уходит на покой с государственной службы. А потом, что это за болезнь? Шёне же совершенно здоров, несмотря на значительную глухоту, которая стала заметна лишь в последние годы. И читатель удивлен, причем еще больше он будет удивлен, когда узнает, что Вильгельм Боде станет наследником Шёне — ведь он лишь на пять лет младше своего предшественника и обладает гораздо более слабым здоровьем. Но ведь читатели газет ровным счетом ничего не знали о том, что уже много лет в берлинских музеях шла война, во время которой злая воля, интриги и безделье справляли настоящие вакханалии. Граф Узедом, предшественник Шёне, был придворным глупцом, усвоившим французские манеры, и отпетым бездельником. Но так как он был протеже Вильгельма I, то все ошибки и грехи ему, естественно, прощали. Мейер, первый директор картинной галереи, оказался безнадежным наркоманом. Бёттихера, заведующего Античным отделом, называли, судя по одной из вышедших книг, «гипсовым папой» и в высшей степени странным человеком. Боде, при всех его знаниях и умении, в чем нельзя было сомневаться, был безумно тщеславен и честолюбив. При любых трудностях он сразу же отступал в сторону, прикрываясь болезнью. Все эти люди и входили в Генеральную дирекцию музеев, где один боролся против другого, снедаемый желанием быть любимцем его величества.

В эту клоаку и попал в 1880 году Рихард Шёне, человек, наделенный бюргерской честностью, абсолютно добропорядочный в научном отношении. Произошло это в связи с объединением должности генерального директора и референта по музеям при министерстве просвещения. Удачное объединение, если рассматривать его с деловой точки зрения, и неудачное, если представить себе, что дело двигается не само по себе, а осуществляется людьми, из которых один — придворные и министры — вряд ли что-нибудь понимали в искусстве, зато усиленно продвигали своих протеже и пытались поставить их на ведущие посты, а другие — директора отделов — слишком много понимали и поэтому за деревьями не видели леса, так что какие-либо закупки, произведенные в Национальной галерее, сразу же возбуждали ярость Кабинета нумизматики и Отдела скульптур, вызывая бурю в стакане воды.

По желанию наследного принца Шёне еще в конце 1878 года разработал устав музея, который ломал единоличное правление генерального директора и предоставлял директорам отделов широкие полномочия в управлении своими ведомствами. На месячных совещаниях следовало координировать интересы отделов и наводить порядок в финансовых вопросах. При этом каждый отдел получал бы в зависимости от потребностей солидный фонд для закупок на год (надо иметь в виду, что канефора из Пестума стоила тогда 400 марок, бюст Донателло — 13 тысяч и «Дед и внук» Гирландайо —6 тысяч лир, а двадцатью годами позже «Воин в золотом шлеме» Рембрандта — 20 тысяч марок!) и мог претендовать при особых случаях на дополнительные суммы. Далее назначались специальные комиссии для каждого отдела и изменялось время начала работы музеев. Шёне считал, что музеи должны быть открыты и вечером, чтобы дать возможность посещать их тем, кто работает днем. На этом, правда, настаивал он один. Директора, особенно Боде, обвиняли Шёне в неоправданном либерализме и заявляли, что дополнительные затраты на освещение музеев послужили бы на пользу только влюбленным парочкам, желающим провести время в одиночестве. Нет, Шёне было совсем нелегко. Старый кайзер с самого начала невзлюбил его, так как все эти годы без каких-либо причин жалобы министра просвещения Фалька на лень и полную неспособность к работе Узедома относил к Шёне, считая, что тот к тому же упорно добивается незаслуженной чести стать генеральным директором. И все-таки Шёне получил этот пост, поскольку, по мнению министерства, именно он соответствовал этой должности.

Только старый кайзер думал иначе. Он хотел назначить генеральным директором своего придворного — графа Пуртале, который в этом случае мог бы сохранить приличествующее своему званию превосходство над быстро сменяющимися министрами просвещения и финансов. Удержаться на таких постах этот бюргер из Саксонии, конечно, не мог и, следовательно, вынужден был влачить жалкое существование, впав в немилость и потеряв расположение кайзера. Восшествие на престол нового монарха не принесло ни улучшений, ни изменений. Тайный советник Альтгоф, маститый представитель министерства просвещения и вероисповедании, тайный советник фон Гольдштейн в министерстве иностранных дел и его друг тайный советник Боде в музеях заняли открыто враждебную позицию по отношению к Шёне. Альтгоф плохо относился к Шёне, кстати сказать, еще и потому, что не мог терпеть археологов, так же как Хуманн в свое время не мог терпеть филологов. Чего же можно было добиться при создавшемся положении? Вильгельм II наследовал от Вильгельма I его собственные антипатии и антипатии его чиновников, следовательно, он унаследовал и антипатию своего деда к Шёне. Кайзер с удовольствием читал интриганские письма Альтгофа, который по мере сил поносил генерального директора. Таким образом, Шёне с самого начала оказался в проигрыше, чего ему. как непруссаку, все равно не удалось бы избежать.

Наконец, с неугодными людьми было покончено. Конце ушел в отставку, Кекуле сумели укротить так, что с ним вообще можно было не считаться. Теперь очередь за Шёне. При первом удобном случае кайзер возводит в дворянство Боде, который становится «его превосходительством» и приближается ко двору. Итак, все хорошо устранвастся.

Все, чем берлинские музеи были обязаны Шёне в лучшие годы его руководства, быстро забыли, поскольку он никогда по кричал о себе, не бил в барабан и вообще не любил звуков немецких фанфар. А поскольку Шёне заслужил немилость кайзера, он потерял всякий вес и в глазах придворных и министров просвещения, которых, кстати сказать, теперь меняли еще чаще, чем во времена старого кайзера. Все они были одержимы манией величия своего хозяина и следовали его вкусам, а он признавал только роскошные фасады и ценил у современных ему художников в основном политические убеждения, а не их мастерство.

В 1896 году директором Национальной галереи становится Гуго фон Чуди. Он занимал свою должность по праву, так как был близок не только к таким людям, как Менцель, Бёклин, Фейербах, но и к представителям нового направления. Не удивительно поэтому, что он покупал произведения Либермана, Сезанна, Курбе и Коро, то есть противопоставлял свои взгляды взглядам на искусство кайзера, который предпочитал скупать патриотическую мазню. «Аферу» Чуди, вопрос о которой решили, правда, на некоторое время отложить, приписали Шёне. И вот, против всех обычаев, кайзер слагает с генерального директора полномочия заниматься современным искусством и передает их тайному советнику министерства Шмидту. А тем временем Боде со второй линии стреляет по Шёне, пороча его во всех инстанциях.

Не в силах вынести этой каждодневной малой войны, Шёне подает в отставку, предоставив свою должность в распоряжение кайзера. Однако еще до того, как он это сделал, министр фон Штудт попросил Боде принять наследство генерального директора и позволил себе затем, когда, наконец, получил заявление Шёне об отставке, злую шутку. Он рассказал Боде, что Шёне в категорической форме возражал против передачи этой должности Боде, так как, по мнению Шёне, тот заботился бы только о своих отделах. Стоило Боде взять в свои руки генеральный директорат, как уже давно заправленный суп на кухне острова музеев закипел. Наступают новые времена, говорят себе директора, нужно теперь не прозевать и попытаться выбить для своего отдела как можно больше. Сам Боде, который продолжал оставаться директором Музея кайзера Фридриха, был первым, предъявившим свои экстра-требования: Музей кайзера Фридриха слишком мал, его необходимо перестроить, чтобы хранить сокровища, приобретенные Боде — то за смехотворно мизерную сумму, то за очень большие деньги. При этом музей должен теперь называться Немецким.

Затем предъявляет свои претензии Переднеазиатский отдел, для которого Немецкое восточное общество проводит одну за другой раскопки в Месопотамии. Прекрасные памятники, требующие много места для экспозиции, частично уже в пути, остальное можно ожидать в последующие годы. Следовательно, нужно строить вместительное помещение. Новых дополнительных площадей требует также Египетский отдел, так как залы в Новом музее, до сих пор находившиеся в его распоряжении, полностью забиты, и все новые приобретения и находки, поступающие с раскопок, приходится хранить в переполненных до предела кладовых. Свои требования предъявил и директор Античного отдела, обычно такой скромный Рейнхард Кекуле фон Страдолиц, который, по мнению Боде, совершенно не соответствовал занимаемой должности: слишком мало он закупил за годы своей деятельности и слишком часто у него оставались неизрасходованные суммы. А разве мы не обладаем властью над всем миром и не должен мир, как прекрасно сказал наш великий кайзер, оздоровиться с помощью истинно немецких начал? Отсюда логично и неизбежно напрашивается вывод, что и музеи мира должны быть оздоровлены с помощью немецких музеев.

И, следовательно, старый Кекуле — он же, в конце концов, на шесть с половиной лет старше Боде! — уже не подходит для своей должности. Поэтому Боде рекомендует министру проводить Кекуле на пенсию. Правда, он еще не слишком стар, но прихварывает, и, к счастью, как «задушевно» отмечал Боде в своих мемуарах, естественный его конец близок. Подготовлен ему и наследник. Это — Теодор Виганд, который сумел сделать все то, что упустил Кекуле: раскопал большую часть Малой Азии на благо Берлину. Раскопки эти все еще продолжаются. Причем силы на них разумно расставлены, средства разумно распределены, а результат таков, что не хватает места для хранения ящиков.

В это время Виганд направляет из Константинополя обширный и хорошо продуманный план создания нового отдела. Образцы почти всех видов античной архитектуры уже получены благодаря раскопкам в Пергаме, Магнесин, Приене, Милете и Баальбеке. Что-то еще можно будет приобрести в результате намеченных раскопок. Следовательно, Пергамский музей надо расширить и объединить с Музеем античной архитектуры, чтобы показать учителям, ученикам, студентам, а также и широкой публике, как строили свои здания греки и римляне.

Кекуле, хотя он все еще не примирился с Вигандом, находит эту идею неплохой: ведь, действительно, накоплен очень большой материал. Дает свое принципиальное согласие и Герман Винпефельд, второй директор Античного отдела. Но право заинтересовать Боде новым проектом они предоставляют Виганду как опытному дипломату. Виганда всего передернуло, когда он получил письмо с этим предложением, так как ничто не могло задеть его сильнее, чем замечание Кекуле о том, что Виганду было бы лучше посвятить себя дипломатии. Но на этот раз, подумал он, Кекуле прав, хотя для того чтобы добиться осуществления своих планов, ему совершенно не нужен Боде. Если можно так выразиться, не оскорбляя его величество проявлением некоторого панибратства, Виганд и кайзер были хорошими друзьями.

Начало этой дружбы восходит к 1898 году, когда Виганд, как мы вспоминаем, был всего лишь наследником Хуманна в Приене и стипендиатом института. Но уже в то время он вынашивал планы взять в свои руки намеченные Хуманном раскопки Милета. Но отпустят ли на это средства? Доверят ли ему руководство? Все эти вопросы оставались нерешенными. Неужели же ему хоть немного не помогут там, наверху? В 1898 году кайзер должен был прибыть в Константинополь, чтобы нанести визит султану Абд эль-Хамиду и открыть Анатолийскую железную дорогу господина фон Сименса (которого Виганд в то время еще не знал). Не было ли это великолепным шансом для Виганда? Не говорили ли все, что кайзер живо интересуется археологией? Разве не слушал кайзер в Бонне лекции Кекуле и затем не пригласил его в Берлин? И разве Виганд не свой человек в посольстве и не пользуется доверием весьма влиятельного генерального консула Штемриха? А Штемрих, как говорят, «глаза и уши» его величества.

Недолго думая, Виганд покинул Приену и отправился в Константинополь. Штемрих пообещал пригласить его на чай, который собирались устроить в честь кайзера в Ферапни, но об остальном Виганд должен был позаботиться сам. Консул, конечно, не мог дать Виганду гарантию, что его величество вообще захочет с ним беседовать. В то послеобеденное время около двадцати приглашенных сели за чайный стол. Беседа продолжалась час с четвертью. И все это время говорили только кайзер и Теодор Виганд. В течение двадцати минут Виганд коротко рассказал о Приене, немного подробнее о только что перенесенном им плеврите, но основное внимание уделил древнему Милету, который был когда-то самым большим городом (здесь Виганд употребил превосходную степень) в Малой Азии. Говорил он и о том значении, которое могли бы иметь раскопки Милета для пополнения Берлинского музея бесценными произведениями. Виганду, опытному знатоку людей и опытному придворному, удалось то, что оказалось под силу лишь нескольким его современникам: кайзер внимательно слушал, не прерывая его, и не только согласился с тем, что раскопки Милета могут оказаться весьма интересными, но и блистая остроумием, приказал Виганду ни в коем случае больше не болеть.

Вечером посол дал ужин в честь государственного секретаря фон Бюлова. Буквально за час до приема пригласили и доктора Виганда, человека, с которым его величество соблаговолил беседовать после обеда. Виганд был приятно удивлен, когда узнал, что его место оказалось рядом с тайным советником Клеметом, правой рукой Бюлова, которому он не дал даже спокойно поесть, пытаясь разжечь в нем профессиональное любопытство. Яркими красками Виганд описал интерес кайзера к Милету и подчеркнул, что главным условием раскопок, конечно, должно быть право свободного отбора находок (кстати, об этом в Ферапии не было сказано ни слова). Напротив Клемета сидел друг Виганда, советник посольства фон Шлоцср, который сумел внушить тайному советнику, что его величество выразил высочайшее желание пригласить Виганда на чай, чтобы тот доложил ему о раскопках. У пораженного Клемета от удивления кусок не шел в горло.

— Ужасно, — пробормотал он. — но я ни от кого еще не слышал ни единого слова о том, что в Милете намереваются проводить раскопки. Надо же было такому случиться! Я гарантирую вам, что если мы что-то и упустили, то единственной причиной были скучные и (негативные доклады посла. Мы даже не подозревали, что его величество интересуется этими раскопками! Боже мой, у нас могут быть большие неприятности, если его величество запросит, какие распоряжения нами отданы!

Но и этого Виганду показалось недостаточно. Разве он не отличный знаток Константинополя? И разве реклама не является спутником любого дела? Итак, в последующие за приемом дни Виганд с утра до ночи водил по городу — при этом ни слова не говоря о Милете — обер-гофмейстера императрицы господина фон Мпрбаха, вице-обер-гофмейстера господина фон дер Киезебека, придворную даму графиню Брокдорф и придворного живописца профессора Кнакфусса. К ним впоследствии присоединился флигель-адъютант кайзера (в то время — военный атташе) господин фон Морген. Заслужить благосклонность авторитетных людей и сделать их обязанными себе было на этот раз для Виганда гораздо важнее раскопок Милета. И расчет его оправдался быстро и без труда: несколько месяцев спустя кайзер не только дал свое согласие на раскопки, но и отпустил 40 тысяч марок из своего личного фонда. Господина фон Моргена удалось использовать с другой целью. Посол фон Маршалл, так же как и Гатцфельд, не признавал никаких археологов с их древними камнями. Кроме того, он считал, что закон есть закон, и следует поэтому уважать права на античные находки Хамди-бея. Существовала, таким образом, серьезная опасность, что Виганду придется оставить Приену и Милет на своем месте и не удастся построить их в Берлине. Поэтому, недолго думая, он пригласил Моргена посетить раскопки. Последствия сказались сразу же. Морген представил весьма решительный доклад кайзеру, в котором всячески подчеркивал свой «ура-патриотизм». «Предпочтение, отдаваемое другой нации в какой-либо области за границей (Австрия получила в Эфесе половину находок и свободу выбора), доводит мою кровь до кипения». Этим патриотическим докладом кровь кайзера тоже была доведена до соответствующего состояния. После этого музеи Германии были обеспечены половиной всех находок в будущем — и все только благодаря Виганду, который сумел отправить Боде находки, составившие основной фонд его нового Византийско-христианского отдела и добытые Вигандом при помощи личных переговоров с Хамди-беем.

Так началась эта дружба с кайзером, которая продолжается и теперь, когда по прошествии нескольких лет Виганд стал директором музеев с резиденцией в Константинополе, зятем Сименса, а также — Виганд совершенно в этом уверен — домашним и придворным археологом кайзера.

В течение двадцати лет — с 1899 года по 20-е годы XX века — Милет был величайшей сенсацией века, самым большим триумфом, таким большим и великим, как его величество кайзер, таким большим, как страдавшая манией величия немецкая кайзеровская империя на рубеже двух веков.

Следовало продумать план раскопок. Город насчитывал 500 кварталов, он был в пять раз больше Приены и в два раза больше Помпей! Из-за эпидемий малярии раскопки можно вести только четыре месяца в году, и, чтобы добиться какого-либо результата, потребуется 100 тысяч марок. Раскопки высшего класса во всех отношениях! Все средства пошли на Милет, и Кекуле, у которого сердце обливалось кровью, должен был отказаться в пользу Милета от раскопок римской виллы в Боскореале с неповторимыми фресками. Раскопки Милета все больше и больше расширялись и, словно полип, охватили Самос и Микале, горы Латмоса и Дидимы, те самые Дидимы, которые французы раскапывали уже начиная с 1872 года и на которые они имели преимущественные права, хотя именно сейчас их касса оказалась пуста. А раз так, заберем и Дидимы, мы можем себе это позволить! Знаменитый храм Дидим был размером 118 на 59 метров, примерно вдвое больше афинского Парфенона и гораздо величественнее храма в Селинунте. И если колонны Парфенона были высотой 19,58 метра, а храма в Селинунте — 16,27 метра, то в Дидимах было 80 колонн, каждая высотой 19,7 метра. Подумать только, ведь этот храм можно было бы восстановить в Берлине, дополнив с помощью реконструкции отсутствующие девять десятых Оригинала. Нет, Милет — это больше, гораздо больше, чем Олимпия и Пергам, вместе взятые. На всякий случай следует купить землю под его руинами. Ведь если не удастся получить обещанной половины находок, нам по крайней мере останется еще и доля землевладельца. Потихоньку стали набирать на раскопки десятки крестьян и поденщиков (каймакаму был обещан орден, если он поможет их уговорить!). Теперь дело доходит до земли, которую скупают за ничтожно малую цену (единственный случай, когда, упоминая об этом грандиозном предприятии, можно употребить слово «малая») — от 20 до 30 марок за 900 квадратных метров! Сносят десятки домов, а жителей переселяют туда, где земля стоит еще дешевле. Поля оставшихся на месте крестьян засоряются щебнем с раскопок. А если кто-либо и осмеливается открыть рот, то ему достаточно громко поясняют, что он должен только радоваться тому, что его истощенная каменистая почва, наконец, отдохнет и будет более плодородной. О, какое же это наслаждение — жить, раскапывать, захватывать. Германия — самая прекрасная страна в мире, и она будет иметь самые прекрасные в мире музеи.

Разве не сказал недавно Виганду его превосходительство фон Маршалл: «Надо знать, что вы хотите, и затем оставаться твердым в своем решении, ни в чем не отступать: ведь именно твердости нам так долго не хватало». Эта твердость есть, по крайней мере, по отношению к нижестоящим. А к тем, кто «внизу», принадлежит теперь и столь могущественный прежде Хамди-бей — вот уже несколько лет как он лишился милости султана. Его сыну не позволяют учиться ни в Париже, ни в Берлине, а когда он сам просит разрешения совершить поездку во Францию на празднование столетия Французской академии, султан отказывает ему, пообещав отпустить в следующий раз. Никто не знал, в чем тут было дело. Может быть, султан не только стал политически несостоятелен, но и потерял на Босфоре душевное равновесие, а может быть, ему просто было стыдно: ведь он считал закон Хамди-бея об античных предметах действительно полезным, а постепенную распродажу археологических находок позорной. Однако султан не осмелился проводить этот закон, так как послы великих держав наседали на него со своими вербальными потами, а монархи писали — бесконечные письма, настаивая по-дружески и по-соседски на дальнейшей распродаже. А может быть, дело в том, что Хамди не захотел поддержать султана, когда он «подарил» кайзеру Вильгельму сразу весь фасад мшаттского замка.

Одним словом, Хамди-бея больше уже не следовало опасаться и можно было ограничиться лишь светскими любезностями, на которые не скупились ни госпожа Виганд, подливая Хамди-бею чай, ни доктор Виганд, подготавливая два-три доклада по археологии для его сына. Мы же хорошие друзья, не правда ли, а если ты не хочешь оставаться другом, тогда мой кайзер напишет твоему султану, что я тобой не доволен! А если ты будешь вести себя хорошо, подожди немного, и в день твоего юбилея мы сделаем тебя почетным доктором Лейпцигского университета! И обрати внимание: твой новый, еще более суровый закон об античных предметах мы просто задушим нотой протеста, а если Австрия нас не поддержит, ну что же, тем хуже для тех, кто не знает, что такое настоящая власть!

Да, музей в Берлине снабжают теперь совсем неплохо. Из Милета он получает почти всю древнюю пластику; Хамди остается лишь немного вещей эллинистического времени да римских копий с греческих оригиналов. Но вот рыночные ворота из Милета? Кто должен их получить?

Виганду пришлось ненадолго отправиться в Берлин и посидеть за высочайшим обеденным столом среди придворных. Он привез с собой фотографии рыночных ворот в Милете римского времени, которые соответствуют понятиям кайзера о высоком искусстве и нравятся ему необычайно, так как своими грубыми римскими линиями, искажающими благородные греческие формы, и пышными, но бессмысленными парадными колоннами они напоминают то искусство, которое создает придворный советник по строительству фон Ине.

— Хорошо, очень хорошо, дорогой Виганд, — говорит кайзер и добавляет именно то, что хочет услышать генеральный директор. Кайзер считает ворота не просто красивыми, а прекрасным, единственным сохранившимся образцом римских фасадов. — Подобные вещи необходимы, как приме]) для подражания нашим архитекторам.

— Вы угадали мою мысль, ваше величество! Я только что хотел предложить перевезти рыночные ворота в Берлин и выставить их в расширенном Пергамском музее, где создается зал римской архитектуры.

— Превосходно, Виганд, превосходно. Мы это сделаем.

Теперь Виганд получил возможность по возвращении в Милет снести и упаковать ворота. Сущая безделица, всего каких-нибудь 750 тонн мрамора.

Предварительно он докладывает Кекуле о своей новой победе, и тот на заседании руководителей отделов информирует об этом Боде. Но Боде энергично протестует:

— Пергамский музей нельзя расширять ни при каких обстоятельствах! Свободное место, оставшееся еще на острове музеев, необходимо для Музея кайзера Фридриха!

Однако, на всякий случай, Боде на следующий же день высказывает свои соображения кайзеру. О Пергамском музее он не говорит ни единого слова. Весь его доклад посвящен расширению Музея кайзера Фридриха и основанию Немецкого национального музея.

Удовлетворенный Боде отправляется в свое бюро: кайзер согласился и на расширение старого музея и на учреждение нового. В это же время аудиенции попросил и Кекуле. Он докладывает е Пергамском музее, об Архитектурном музее Виганда, о рыночных воротах Милета. Кайзер милостиво кивает головой. Тут осмелевший Кекуле решается выяснить некоторые вопросы.

— Однако существует большая опасность, ваше величество, — с сожалением говорит он, — что господин генеральный директор заберет весь остров музеев для себя. Куда же тогда деваться нам? Последние доклады о состоянии фундаментов, представленные специалистами, просто потрясают. Но не об этом речь. Может быть, здание выдержит еще несколько лет.

— Не стоит об этом даже говорить, мой дорогой Кекуле! Хорошо ли будет, если войдут слухи о том, что наш самый лучший музей всего лишь ветхая каморка. Допустим, об этом узнают социал-демократы! Тогда я ни в коем случае не сумею провести мой проект об увеличении флота, так как красные сразу же начнут кричать, что культура гораздо важнее обороны. И зачем люди должны беспокоиться за алтарь? Нет, Кекуле, мы построим новый Пергамский музей, прекрасный, с многочисленными колоннами и такой большой, что наш энергичный Виганд сможет выкопать (всю Малую Азию и разместить в нем, понятно?

— Конечно, ваше величество. Разрешите, ваше величество, еще одно замечание. Если господин генеральный директор…

— О чем это вы, Кекуле? В конце концов я пока еще сам знаю, что делается в моей столице и резиденции. И никогда не потерплю, чтобы причинили вред Пергамскому музею. Не разрешу этого и Боде. Пергамский музей дорог мне как завещание покойного отца. А ведь мой отец был тем, под милостивой защитой которого находился старый… ну, как там звали этого человека?

— Ваше величество имеет в виду Хуманна?

— Правильно, Хуманн, старый Хуманн раскопал алтарь. Жаль, что этот человек так рано умер. Виганд показал мне недавно интересное изречение, которое побудило Хуманна начать раскопки. Если бы я знал его раньше, то несомненно наградил бы его званием действительного тайного советника. Наверное, он заслужил это. Между прочим, Кекуле, зарубите себе на носу: Пергамский музей для вас неприкосновенен. Расширение его разрешено. Скажите об этом Боде, и, пожалуйста, без церемоний!

— Слушаю, ваше величество.

Кекуле передал этот разговор, правда, не слишком буквально. Боде пока что вынужден признать свое поражение. Regis voluntas suprema lex[68].

Получив это известие, Виганд потирает руки. Один-ноль в мою пользу, думает он. Однако он, конечно, не может знать, что его расчеты неверны и что все это растянется почти на двадцать лет.

Итак, новое строительство — шла весна 1906 года — должно вскоре начаться. Теперь война между музеями вступает в следующую фазу. Разыгрывается второе действие трагикомедии. Боде сочиняет пространную памятную записку о необходимом дополнительном строительстве и о новых сооружениях. Временный Пергамский музей постройки 1901 года и Музей кайзера Фридриха — 1904 года — стали слишком тесны. Все старые отделы за последние годы обуяла дикая страсть к коллекционированию. Необходимо создание новых отделов, например самостоятельного отдела, который мог бы принять богатую добычу из Месопотамии, специального отдела раннехристианского и византийского искусства, отдела исламского искусства, хотя бы ради фасада замка из Мшатты. Нужен самостоятельный музей азиатского искусства, а также этнографический музей. Да и для египетских собраний уже в 1850 году, когда их поместили в Новый музей, места не хватало. Правда, египтологи еще могли быть довольны. Их удовлетворяло вновь построенное помещение для выставки размером три тысячи квадратных метров и дополнительные две тысячи квадратных метров для складов. Другие же отделы более половины своих коллекций вынуждены были хранить в кладовых.

Такое же положение и с античными находками. В новом Пергамском музее необходимо построить по крайней мере два стеклянных двора площадью две тысячи квадратных метров только лишь для того, чтобы разместить архитектурные фрагменты, привезенные Вигандом. Но самое главное — это строительство музея древнего немецкого искусства, что стало уже национальной необходимостью. Вместо трех небольших залов и трех кладовых Музея кайзера Фридриха необходимо создать совсем новый музей, как это и положено для столицы империи, ведь даже в Нюрнберге есть Германский музей, а в Мюнхене — Национальный.

Значит, нельзя уже довольствоваться островом музеев — этого требует непрерывно поступающий новый материал. Этнографов и восточных азиатов следует куда-нибудь перевести, а наиболее важные и красивые вещи надо сконцентрировать в одном месте. Новое строительство лучше всего вести на площади между Национальной галереей, Старым и Новым музеями и Музеем кайзера Фридриха.

Как все это осуществить — один вопрос. Кто должен строить — другой. Ведь для вильгельмовского Берлина вопрос «кто» нередко бывал важнее, чем вопрос «как». Разумеется, строительство следует поручить министру строительства при дворе, имперскому придворному архитектору и действительному тайному придворному советнику по строительству, его превосходительству Эрнсту фон Ине, сказал бы кайзер, если бы его спросили (но, к счастью, он в это время путешествовал и его просто нельзя было спросить!).

Разумеется, этого нельзя поручать Ине, который не сумел справиться ни со строительством Музея кайзера Фридриха, ни с возведением Государственной библиотеки, ни с постройкой других многочисленных зданий нового кайзера, говорят про себя Боде и директора отделов. В этом вопросе у них нет разногласий.

С фасада — творение Ине, внутри — шедевры Пергама и Рембрандта — такого диссонанса не выдержал бы ни один понимающий искусство человек. Все равно как если бы хоралы Баха инструментовал Рихард Вагнер, а рисунки серебряного карандаша Дюрера Пилоти или Макарт переделали бы во фрески. Все соглашаются с кандидатурой доктора инженера Альфреда Месселя, назначенного Боде архитектором прусских музеев. Мес-сель умеет связать монументальность с простотой и успешно борется против традиционного направления в искусстве, насаждая современный стиль в многочисленных постройках города. Благодаря красноречию Боде удается добиться утверждения кайзером кандидатуры Месселя.

Итак, строительство поручают Месселю, и уже летом 1907 года он предлагает проект, в котором, кажется, учтены многочисленные пожелания всех отделов. Проект стоил ему больших трудов. Понадобилось не менее ста эскизов, ведь на отвратительном берлинском грунте следовало построить что-то не совсем обычное. Места для застройки было совсем мало, а она, кроме всего прочего, должна быть стилистически увязана с простыми благородными сооружениями Шинкеля и Штюлера, с одной стороны, и с чванливым палаццо его превосходительства фон Ине — с другой. Да еще и городская железная дорога проходит прямо по территории строительства! Наконец, удача. Мессель может предложить свой план. Новый музей чрезвычайно прост и в то же время традиционно монументален. В центре музея — зал Пергамского алтаря высотой 18 метров и площадью примерно 1700 квадратных метров. Он словно солнце, вокруг которого вращаются планеты. Справа, слева, сзади к нему примыкают залы греческой, эллинистической и римской архитектуры. От них начинаются два больших крыла, которые доходят почти до самого канала Купферграбен. Северное крыло предназначено для Немецкого музея Боде, южное — для Переднеазиатского отдела.

Мост через канал Купферграбен подходит к колоннам, связывающим оба крыла. Отсюда через открытый двор и вестибюль посетитель, не отвлекаясь и не тратя время на осмотр каких-либо других художественных произведений, сразу пройдет в центральный зал и предстанет перед алтарем.

Боде счастлив, ученые, занимающиеся Передней Азией, тоже. Только археологи — «Вечно эти археологи!» — восклицает с досадой Боде — не согласны. Ни Кекуле, ни второй директор Виннефельд, ни в данный момент отсутствующий Виганд, конечно, не будут согласны.

Дело в том, что Мессель из-за отсутствия места не хочет восстанавливать весь алтарь. Он решил реконструировать только его западный фронтон с парадной лестницей, да и его предполагал передвинуть к задней степе помещения.

«Пространственное впечатление от алтаря в зале вообще не может быть достигнуто, — совершенно справедливо аргументирует свой проект Мессель, — и было бы лучше всего северные, восточные и южные плиты фриза закрепить на одинаковой высоте на стенах зала».

Точно неизвестно, опротестовали директора этот проект, заботясь о существе дела или из-за потерянных квадратных метров. Так или иначе, но через несколько дней Кекуле и Виннефельд поняли, что лишь план Месселя может быть реальным по своим техническим возможностям. И они с ним согласились. Однако Виганд теперь уже в курсе дела и громко протестует из Малой Азии. Почему, собственно говоря? Хотя он и второй директор музея, но с резиденцией в Константинополе, и его должность не дает ему права вмешиваться во внутренние дела берлинских музеев. И все-таки, будучи одним из маститых представителей управления музеями, Виганд не пожелал соглашаться, и даже генеральный директор Боде не смог заставить его изменить свое мнение. А ведь к Боде — как об этом усиленно говорят его приспешники — его величество был настолько милостив во время случайной встречи, что шутя взял маленького директора своей сильной рукой и пронес его несколько метров. При этом Боде — подумать только! — удостоился чести положить руку на плечо кайзера.

Итак, вмешивается Виганд. Он находит дело вовсе не сложным: надо всего лишь увеличить зал примерно на 20 метров, сделав сзади пристройку, и, следовательно, довести общую площадь до 2640 квадратных метров. Если же проходящая через остров музеев городская железная дорога помешает строительству, ее надо перенести в другое место.

Мессель качает головой, но признает, что столь скороспелые выводы объясняются особыми обстоятельствами. В Константинополе и Малой Азии, возможно, не знают, что архитектор сумел предложить лучший вариант использования площади между каналом Шпрее, каналом Купферграбен и городской железной дорогой, рассчитав при этом все до последнего сантиметра. Поэтому он продолжает настаивать на своем проекте и отказывается вносить какие-либо изменения. 22 августа Боде предлагает проект со всеми чертежами на утверждение кайзеру, который принимает его, а прусский ландтаг разрешает министру финансов отпустить 11 миллионов марок на строительство музея. Однако куда неожиданно исчезло все благосостояние и изобилие? Оказывается, выделенные миллионы должны выплачиваться тремя частями, причем предполагается, что в конце оплаты на эту сумму нарастут новые миллионы. Старый Пергамский музей, после того как он неполные пять лет радовал посетителей, теперь закрывают. Алтарь разбирают. Плиты с фризом еще раз отправляют на хранение в колоннаду, специально для этой цели обшитую досками, все остальное на склад.

Весной 1908 года должно начаться строительство, но тут неожиданно приходит протест с той стороны, откуда никто его не ждал. Генеральная дирекция только из чистой вежливости послала для сведения Дирекции государственных железных дорог план строительства, так как в определенные его периоды поездам городской железной дороги предлагалось снижать свою скорость во время движения по острову музеев. Но так как в вильгельмовском государстве никто не смотрит на весь сад, а каждый видит только свою собственную грядку, Дирекция государственных железных дорог решила опротестовать все строительство, если не будет оставлена полоса отчуждения шириной до 18 метров вдоль железной дороги на случай ее возможного расширения в будущем.

Принятие этого требования означало бы для нового строительства примерно то же, что и для археологов соблюдение закона о находках в чужой стране: две трети — музеям, одна треть — государственным железным дорогам! И не теряя времени даром, Дирекция железных дорог уговаривает вновь назначенного министра просвещения Голле, для которого дорога представляет гораздо большую культурную ценность, чем господа профессора на острове музеев вместе со своими тысячелетними камнями, запретить всякие работы на острове.

За одной бедой приходит другая. Мессель, страдающий болезнью сердца, слег с тяжелым приступом. Работы остановились. В марте 1909 года второй удар кончается для архитектора смертью. За это время Боде все же удалось достигнуть соглашения с Дирекцией государственных железных дорог. Дорога получает свою полосу отчуждения, но не со стороны Музея кайзера Фридриха, где начнется строительство. И все-таки дела на строительстве складываются не особенно хорошо. Министр Голле вынужден отступить. Ему не удалось провести «культурную» работу по запрещению строительства, хотя он все-таки сумел привлечь на свою сторону покровителя Боде, Альтгофа. Покровитель Виганда князь Бюлов оказался сильно запятнанным в политическом отношении и вынужден был уйти в отставку. Господни фон Гольдштейн тоже находится в отставке уже несколько лет. Дипломаты переходят с одной должности на другую и только успевают распаковать свои чемоданы, как их вновь приходится собирать. Короче говоря, Голле некому было поддерживать. Министром просвещения стал бранденбуржец, обер-президент господин фон Тротт цу Зольц, единственное соприкосновение которого с музеями выражалось в том, что он, по крайней мере, знал об их существовании.

Наследником Месселя становится — и опять Боде вынужден использовать все свое влияние, чтобы господин фон Ине не проглотил его и не испортил бы ему все дело — берлинский городской архитектор Людвиг Гофман, лучший друг Месселя, хорошо знакомый с его планами. Однако у него есть и свои планы, поэтому идеям Месселя — ведь работа еще не начата — уже грозит опасность. Во-первых, Гофман хочет укоротить Пергамский зал не на 10 метров, как предполагал Мессель, а на 25. Если он осуществит свое намерение, то фризы нельзя будет прикрепить к стенам так, как это было сделано раньше: придется их разъединять. Во-вторых, новый архитектор вовсе не собирался помещать ворота милетского рынка в музее, а хочет восстановить их между Новым музеем и Национальной галереей в форме романтических развалин.

Боде, Кекуле, Виннефельд сначала выражают устные протесты, а затем письменно возражают против уменьшения площади Пергамского зала, хотя пока и молчат о воротах. Виганд, который копает в Дидимах — он же наследник Хуманна! — и уже мечтает раскопать святилище на Самосе, пишет горькие и злые письма, направленные против Гофмана, часть из которых ему же и адресует. Но у Гофмана, как это и положено берлинскому городскому архитектору того времени, толстая кожа, и он спокойно складывает эти письма в папку. В конце концов, он вовсе не человек пера, а человек дела и знает, что последнее слово не за господами профессорами, а за его величеством. Итак, с чувством собственного достоинства он готовит спектакль в духе кайзера Вильгельма, так сказать, большую оперную постановку.

Проблема расходов для него не особенно важна; пусть об этом беспокоятся в министерстве финансов. Из дерева, картона и окрашенного полотна он создает в натуральную величину макет не мессельского, а его, гофманского, Пергамского музея (без всяких крыльев!), и покорнейше просит его величество посмотреть макет и принять решение.

«Его величество» — эти слова во второй половине XX века звучат коротко и почти скромно. Поэтому невредно было бы заглянуть в придворный календарь за 1910 год с тем, чтобы узнать, кто же скрывается за столь скромной маской. Оказывается, это не только Фридрих Вильгельм II Виктор Альберт, германский кайзер, император Прусский, маркграф Бранденбургский, бурграф Нюрнбергский, граф фон Гогенцоллсрн, но и суверенный обер-герцог Силезии, а также графства Глатц, великий герцог Нижнего Рейна и Позена, герцог Саксонии, Вестфалии и Энгсрпа, Померании, Люнебурга, Голштинии и Шлезвига, Магдебурга, Бремена, Гельдерна, Клеве, Юлиха и Берга и т. д. и т. д. Следует еще примерно 80 званий и титулов. Если перечислять их все, даже болтливый календарь испустит дух.

И вот человек, который обладает всей этой властью, которого озаряет весь этот свет, который сам себе кажется полубогом и которого история изображает как колосса на глиняных ногах, этот самый человек, великий император, 19 марта приедет, в блеске своей славы на остров музеев (именно приедет, а не придет, ведь не может он весь груз своих многочисленных званий и орденов нести пешком!), чтобы объявить свое высочайшее решение.

Он осматривает балаган Гофмана, его картонный цирк, и всем восхищается: ведь архитектор успел начать свой доклад первым. Но это еще ничего не значит, так как у того, кто не имеет собственного мнения, всегда остается возможность прислушаться к словам того, кто говорит последним. Этим последним не был Боде; он говорил вторым и полностью капитулировал перед страстной речью Гофмана. Последним оказался Кекуле, который пока шел спор, выслушивал его молча. Кекуле — не сильная личность, не гигант и не бог: он просто человек, который знает, чего хочет, и служит своему делу. И вот окончательный результат — достигнут компромисс: музей соглашается сократить пять метров, архитектор добавляет к этому еще пять, и полу-ценная в результате площадь оказывается приемлемой и достаточной для обеих сторон. В окончательном виде сохранится размер 30 на 48 метров, и все фрагменты разместятся без ущерба для фриза.

Однако решение о рыночных воротах Милета еще не принято. Гофман открывает свою папку и показывает кайзеру рисунок ворот, размещенных под открытым небом — так, как он себе это представлял.

— Великолепно, Гофман! Прекрасно! Это послужит украшением моей столицы! Это вы отлично придумали. Я же все время говорил, что вы практичный человек!

— Извините, ваше величество, — вмешивается в разговор Виннефельд, — но Виганд тоже человек дела, и именно поэтому он считает, что ворота нельзя оставлять под открытым небом. В этом случае, во-первых, их будет невозможно сохранить, а во-вторых, они потребуют при восстановлении других добавочных материалов!

— Мой дорогой господин профессор, — прерывает его Гофман своим громовым басом. — Уж эти заботы оставьте, пожалуйста, мне. При реставрации я добавлю к кладке настоящий камень, стойкий к любым изменениям погоды, таким образом, даже вы не сможете определить разницу между старым и новым!

Директоров охватывает ужас, но его величество сверкает глазами, синими, как у всех Гогенцоллернов, и соглашается с Гофманом:

— Сохранение каких-то там обломков не так уж важно! Запомните же, наконец, что на свете помимо археологов существуют и просто люди!

Он оглядывается с победоносным видом. Не войдет ли это его выражение в новое издание крылатых слов Бюхмана? И на острове музеев разыгрывается финальная сцена из оперы «Орлеанская дева»: «Все долго стоят в безмолвном восхищении». Кайзер делает шаг назад и садится в карету. Копыта лошадей выбивают искры из мостовой. Городской архитектор Гофман улыбается. Улыбается? Нет, скорее ухмыляется. А профессорам не до смеха.

Виганд, которого в тот же день информировал обо всем Виннефельд, направляет из Дидим резкий протест Боде. Тот со вздохом подшивает его в подозрительно пухлую папку под названием «Дело о строительстве нового Пергамского музея».

В эти дни помощник Гофмана, советник по строительству Вилле начинает распаковывать ящики, прибывшие из Милета. Оценив их содержимое, он замечает, что из этого материала не удастся почти ничем воспользоваться, если восстанавливать ворота под открытым небом, так как их остатки лежали в воде столетия и реставрация потребует более полумиллиона марок.

Однако что теперь можно сделать, если нужно выполнять желание его величества? Regis voluntas suprema lex.

Но Виганд не молчит. Виганд, конечно, не бог, не гигант и не герой. Он, нелицеприятно и прямо говоря, рыцарь конъюнктуры, который всегда ставит на нужную лошадь. Однако — это надо теперь сказать для его оправдания и вопреки всей критике — он видит не только свою лошадь, но и главную цель. Эта цель — общеизвестные культурные ценности, которые могут оказать из Берлина гораздо большее воздействие, чем из Милета или из Пергама в Малой Азии, так как посещение этих городов доступно очень немногим. С одной стороны, Виганда можно назвать новым византийцем, который подпевает его величеству и его приближенным, но, с другой стороны, — также и наследником Хуманна, который оставался свободным человеком, несмотря на свои убеждения и вопреки уступкам стоящим у власти. И более того: Виганд — сын великой немецкой науки о классической древности, которая, начиная со времен Герхарда и Бёка, не умела «прятаться» и «покоряться», которая всегда требовала целеустремленности, проповедовала человеческое достоинство и не склоняла головы даже перед императорским престолом. Это качество Виганда было особенно важно потому, что уставший Кекуле и боязливый Виннефельд уже утратили способность к дальнейшему сопротивлению.

Как только наступает перерыв в раскопках, Виганд отправляется в Берлин на конференцию директоров и защищает свои планы строительства, хотя Гофман настаивает на своих. Одно мнение натолкнулось на другое; аргументация одного специалиста — против аргументации другого. Гофман не хочет делать никаких уступок, хотя даже Вилле «вонзает своему начальнику нож в спину» и выступает против установки ворот под открытым небом. В то же время Боде на этот раз становится на сторону Гофмана. Никто, кроме Виганда и Гофмана, не знает, чего он хочет: ведь сам Боде не может угадать, чего захочет его величество. Нельзя же заранее принимать окончательное решение, ведь так можно и оказаться в лагере побежденных!

Дело вконец запуталось. Значит, кайзеру придется решать еще раз. Гофман создает новый макет музея и картонный макет рыночных ворот в натуральную величину высотой примерно 18 метров!

Виганд, настороженный, как никогда, следит за каждой мелочью и, действительно, ловит Гофмана на том, что тот лишь частично выстлал досками пол будущего зала Милета. В помещении их хватило всего лишь на 10 метров, начиная от ворот, тогда как Виганд считает, что ворота нужно рассматривать с противоположной стороны зала, и в этом случае потребуется досок на 24 метра площади. Возбужденный, спешит он к Боде и заставляет того срочно настилать остальной пол в полотняном и дощатом зале.

Когда кайзер 31 августа после обеда прибывает на остров музеев, шутки так и сыплются градом из его уст, и хотя он уже не поднимает Боде на руки, но благосклонно похлопывает его по плечу. О группе незнакомых штатских, одетых во фраки, его величество получает точные справки от гофмаршала. Одному господину из администрации, у которого как-то особенно дребезжит голос, его величество говорит, что стратегически важные пуговицы на его брюках не застегнуты. В общем, каждый с истинной радостью верноподданного замечает, что у его величества прекрасное настроение.

И вот приходит очередь Виганда, который сразу же ведет кайзера на противоположную воротам сторону будущего зала Милета и доказывает, что ворота могут стоять только в этом зале и по своему характеру должны быть использованы для перехода к Музею Передней Азии.

— Только при этих условиях они будут выглядеть в самом выгодном свете, и только так будет достигнута цель, ради которой вы сами, ваше величество, приказали в свое время перевезти ворота в Берлин: как учебный объект первого класса.

— Великолепно сказано, Виганд. Учебный объект первого класса. Это то, что нужно нашим будущим архитекторам. Зарубите это, пожалуйста, себе на носу, Гофман. Виганд прав. Виганд всегда прав. Он понимает меня и мои мысли. Если бы мои министры делали все только наполовину так же хорошо, мне не приходилось бы столь часто на них гневаться.

Министр просвещения потихоньку отодвигается в задние ряды. Виганд тем временем продолжает свою речь, сравнивая ворота со сценой.

— Расстояние, на котором мы сейчас находимся от ворот, точно соответствует тому, которого придерживались древние по отношению к сцене.

— Превосходно, Виганд. Это золотые слова. Ворота выглядят отсюда отлично. Я рад тому, что вы не дали себя провести бестолковым строителям. Они будут стоять здесь.

«Один — ноль в мою пользу», — мог бы опять сказать себе Виганд. По он стал осторожнее с оценками, так как у Боде была еще одна плохая новость. Уровень грунтовой воды слишком высок. Нельзя строить до тех пор, пока не будут защищены фундаменты, а это потребует много, очень много времени.

Пока решалась эта проблема, у Гофмана возникла новая, как он считает, экономящая место идея: рыночные ворота должны быть поставлены в Пергамском зале, напротив алтаря.

Услышав об этом — был уже февраль 1911 года, — Виганд оставляет раскопки, предоставляя их самим себе, и отправляется в Берлин, чтобы предотвратить новое грубое бесчинство. Гофман принимает его, улыбаясь. Он уже обеспечил себе поддержку: министр просвещения дал свое согласие на новый план, игнорируя протесты и Виганда, и Дёрпфельда, и Конце. И Виганду приходится терпеть, когда министр говорит ему: «Кто, собственно, оплачивает новое строительство, вы или мы?»

Еще раз — quousque tandem?[69] — следует испросить мнения кайзера, который, к сожалению, уже забыл все свои прежние решения. Или, может быть, он хочет устроить великую забаву и посмеяться над «архитектомахией» профессоров? Во всяком случае, он приглашает всех спорящих, включая министра просвещения, на пе-


[В исходном файле пропущено три страницы]


и воспитывает учеников. Несмотря на все присущее ему тщеславие, он знает свои возможности и, хотя любит подчеркнуть, что на раскопках ему всегда но хватает времени, а в Константинополе его ждет большая научная библиотека, — это по существу не что иное, как дешевая отговорка. Да, Виганд знает, на что он способен, и, когда встал вопрос о дальнейшем пути: научного работника или практика, — он выбрал практику. Уже в 1905 году Виганд отказался от приглашения на работу в университет в Инсбруке. При этом во всех музейных инстанциях и министерстве он не забывал заметить, что он охотно отказывается от покоя, созерцательности и лавров ученого лишь для того, чтобы и в дальнейшем продолжать свою неблагодарную полевую работу в обстановке бесконечных споров с турецкими властями.

Кто имел за своей спиной обремененного миллионами тестя, кто во время путешествия с богатыми людьми по Средиземному морю собрал 24 тысяч марок (добровольных взносов) на ведение раскопок только потому, что сумел разжечь в этих людях желание взять на себя роль меценатов, кто успешно завершил раскопки Милета и Дидим только потому, что умел клянчить так же очаровательно, как и бесстыдно, тот по праву должен был стать директором Античного отдела, чтобы придать ему необходимый блеск. Для Боде это уже давно было ясно, давно обсуждено и втайне решено.

Итак, Кекуле умер. Первого июля 1911 года Теодор Виганд становится первым директором Античного отдела, руководителем Отдела скульптуры и, кроме того, пока еще продолжает отвечать за раскопки в Турции. Только связанную обычно с этой должностью профессуру в Университете Фридриха Вильгельма передают Георгу Дошке, ученику Кекуле.

Следовательно, Виганд работает теперь в столице, он больше не стоит на переднем плане в Турции, а выдвинулся на передний план в Берлине. Однако Виганд, хотя многое умеет и может, волшебником не был и грунт под фундаментом улучшить не мог. А грунт этот находился в весьма плачевном состоянии, как и вся местность в дельте Шпрее. По этой причине уже обвалилась монетная башня Шлютера, а Старый музей Шипкеля фактически стал постройкой на сваях. Это знает и Гофман, и все же он не собирается рыть достаточно глубокие ямы под сваи для фундамента. Под кажущимся надежным слоем песка в середине острова музеев, как хорошо известно из специальной литературы, находится плывун, слой ила, в котором быстро тонут фундаменты. Пробуют применить ростверк на сваях — брусчатую раму под фундаментом, засыпают вагонами гравий в ямы — ничего не помогает. Следовательно, необходимо откачивать воду! Сначала это дает некоторые результаты, но затем в других местах грунт опускается, и в Новом музее и даже во дворце то тут, то там каменная кладка дает трещину. Немедленно прекратить откачку! — приказывает кайзер. Но теперь из-за неудачного расчета стенной кладки воды из канала Купферграбен хлынули на строительную площадку. Жизнь почти 600 рабочих в течение нескольких минут находилась в опасности. К счастью, всем удалось вылезти из котлована, и тысячи мешков песка посыпались в хмурую бурлящую воду. Строительство превращалось уже в безнадежное предприятие, когда один находчивый архитектор (к сожалению, не Гофман и не Вилле!) сконструировал бетонный мост, покрывающий на большой глубине проклятые плывуны и образующий тот основной первичный фундамент, на котором уже можно было возводить собственно фундаменты зданий.

Два миллиона уже израсходованы, по только в 1912 году все оказалось настолько подготовленным, что можно было наконец приступить к строительству. Но здесь начинается борьба за каждую мелочь — между Гофманом и Вилле, между ними обоими и министерствами, между самими министерствами, между директорами отделов. Если последние заявляют, что Гофман отклоняется от плана Месселя, то на это следует ответ: «Архитектор может позволить себе подобные мелочи», и опять расходуются сотни тысяч.

Тем временем наступает 1914 год.

Глава четвертая

Кровавым и мрачным пришел к людям 1914 год. В июле, когда мир боязливо задерживал дыхание в предчувствии изнуряющего и разорительного пламени воины, Александр Конце в возрасте восьмидесяти трех лет навсегда закрыл глаза. Теперь искусство Пергама оказалось в руках внуков. Но руки у этих внуков уже не свободны. В сверкающем панцире, приняв вагнеровскую оперную позу, их героический кайзер бряцал оружием и выступал с безумными речами до тех пор, пока злые духи, которых он выпустил на волю, не обратились против него самого.

Виганд занят по горло, и теперь у него совсем уже не остается времени для издевательских стихов над еврейскими пожертвователями («Оппенгейм, господин «барон»), над печатью («Чем с печатью быть любезным, в морду двинуть ей полезней») или над рабочими, строящими музей («Каждого зас…ца, кто трудится, хватай лапкой бархатистой!»).

Уже в последние критические дни июля его свояк Карл Гельферих, директор Германского банка (в будущем государственный секретарь), вызвал Виганда по телеграфу из отпуска, чтобы тот «с отвращением и возмущением» мог наблюдать, как эти «парии без отечества», социал-демократы, тысячами демонстрируют против грозящей войны. Но наш прекрасный кайзер не знает больше никаких партий, кроме германской нации, и лишь только начнется война, Виганд сможет явиться, как примерный ученик в школу, на военную службу в качестве добровольца; ведь ему всего только пятьдесят лет. Но фельдфебели оказались разумнее господина директора и дважды забраковали его. И Виганд, таким образом, сохранил себя в этой «борьбе за существование германской нации» (именно так написано в его дневнике) для более высоких целей. Как специалист по Ближнему Востоку он мог подсказать министерству иностранных дел, что оно делает все неправильно, что вся его пропаганда никуда не годится; как специалист по искусству и науке он разыскивал адреса своих коллег за границей и посылал им немецкий пропагандистский материал; как специалист по печати — вспомните дружеские двустишия осени 1913 года — он мог осенью 1915 года в чине капитана поступить в военное ведомство печати Генерального штаба; как специалист по античному искусству он продолжал заботиться о своем музее и долго скрывать от французских врагов обнаруженную в парижских антикварных магазинах античную статую сидящей богини, (пока она неожиданно не появилась в Женеве, а затем в Берлине. Летом 1916 года Виганда, как специалиста по Турции, прикомандировали к германскому военному представителю в Константинополе, чтобы он позаботился о находящихся под угрозой в связи с войной античных памятниках, сохранившихся на территории между Египтом и Босфором. Здесь он проделал — об этом нельзя умолчать — полезную и важную работу, хотя не без задней мысли о позднейшей — после победы! — доставке памятников древности в берлинские музеи. Когда Турция находилась на грани поражения и никакой добычи больше не ожидалось, он направил свой взор в южную Россию, так как в Керчи и Ольвии, по его мнению, можно было раскопать гораздо больше, чем нашли до того времени русские археологи.

Такую заботу о своем музее Виганд проявлял постоянно вплоть до ноября 1918 года.

Но вот наступил ноябрь 1918. Вильгельмовский мир, мир фальшивого великолепия, был разрушен, погибнув не в блеске и славе, а захлебнувшись в крови, сознании своей вины и стыде.

Пуста и мертва строительная площадка на острове музеев: еще летом 1914 года она была оставлена рабочими. Камни потускнели, стали серыми и покрылись мхом; поскольку железными балками нельзя топить печи, они остались стоять, покосившиеся и заржавевшие. Эта картина сохранилась надолго, и проходящие мимо люди помнят ее уже почти 10 лет. Немцы остались те же, они научились склонять головы при кайзере, и революция для них прошла как маленькая волна на летнем пляже. Увидев ее, они сначала немного испугались, а потом посмеялись, когда она прошла над их головами и спокойно исчезла в песке. По-прежнему его превосходительство фон Боде остается генеральным директором музеев, Теодор Виганд — первым директором Античного отдела и незаконченного Пергамского музея.

Красные знамена, которые реяли на музеях и здании университета, сняты и заменены прусскими. Нисколько не возражая, Виганд тайно провел гвардейцев-уланов через помещения Музея кайзера Фридриха и городскую железную дорогу и поместил нескольких добровольцев в своей далемской вилле. Ни президент, ни министр юной демократии ему этого не припомнили, наоборот, министерство иностранных дел скромно запросило Виганда, не согласится ли он стать послом в Афинах. Виганд с негодованием отказался, так как не хотел служить правительству, которое ненавидел, он — немецкий националист до корней волос. Однако этого он, конечно, не мог сказать и объяснил свое безответственное дезертирство заботами о музеях и стоящими перед ним задачами. А эти задачи действительно были достаточно велики.

Inter аrmа silent musae. — Во время войны музы молчат. Теперь молчат пушки. Не могли бы музеи вновь обрести свои права? И не следовало бы помочь им в этом? В июне 1919 года группа авторитетных ученых составляет энергичное заявление министерству по этому вопросу. Немецкий музей Боде (все время этот Боде!) во время войны получил хотя бы временную крышу, а у других зданий Переднеазиатского и Пергамского музеев нет и такой. Они стоят и разваливаются, грязные от дождя, скованные морозом, подмытые грунтовыми водами, и неповторимые ценности, особенно фризы Пергамского алгаря, вот уже 20 лет разрушаются на складах и в бараках, где они так тесно прижаты друг к другу, так слежались в единые блоки, что нельзя даже думать о необходимом уходе за ними. Предложение специалистов отклоняют. В залитой кровью Германии не находится ни единого пфеннига на музеи. Пока народ голодает, пока дети и старики холодной осенью мрут, как мухи, нельзя отпускать какие-либо средства на музейные цели.

Боде покорно пожимает плечами. Он не знает Государственного совета. Зато Виганд знает. Боде растерял своих протеже, а многие помощники Виганда все еще находятся наверху, опять наверху. Свояк Гельферих хотя и не государственный секретарь, но он — глава германских националистов и поэтому обладает гораздо большим влиянием, чем раньше, а фирма Сименс и ее руководители по-прежнему представляют власть в этом мире. Итак, следует призвать на помощь политику, финансы и промышленность. Результаты сказались немедленно. Август фон Тиссен делает невозможное: достает балки для огромных стеклянных крыш над залами.

Эго, конечно, только начало. Вспоминают о другой власти, царящей над миром, — печати, надеясь с ее помощью мобилизовать неких людей, которых раньше не вспоминали ни его превосходительство фон Боде, ни директор Виганд, строившие до сих пор музеи для славы короны, своей собственной и нескольких коллег по специальности. Но существует же еще и народ, анонимный, безликий народ, который во много раз чаще ходит в музеи, чем их превосходительства и профессора, и который даже приносит некоторые доходы, заплатив свои пфенниги за вход. Надо апеллировать к народу — звучит новый лозунг, который хорош еще и тем, что с его помощью можно оказывать давление на ненавистное правительство. Ведь с этими «социал-демокрётами»[70] всех мастей никто не хочет — связываться. Остаются черно-бело-красные[71]. Поэтому-то власть имущие так часто, как это только возможно, и ездят в Голландию приносить свои верноподданнейшие заверения.

Для «Берлинер локальанцайгер», одной из наиболее популярных газет страны, Виганд пишет (на всякий случай анонимную) статью. «Что сделано, — читают берлинцы, читают министерские чиновники и министры в январе 1920 года, — чтобы, наконец, подвести под крышу сооружения Месселя на острове музеев? Или, может быть, следует прекратить строительство, чтобы через несколько лет оно превратилось в романтические развалины в стиле Пиранези, в которых квакают лягушки и которые привлекают лишь живописцев и граверов? Правда ли, что Германия в будущем хочет проводить мирную политику, защищающую культуру, и хочет завоевать новых друзей своими научными и художественными успехами? Разве гибель музеев хорошее начало для этого?»

Вопрос, заданный в статье, нельзя пропустить мимо ушей. На него надо ответить. Правительство и министерство предоставляют слово более компетентному специалисту — музею. И музей отвечает официально за подписью его превосходительства фон Боде. Этот ответ — воззвание к народу (и правительству!): «Не может быть большего расточительства, чем это постепенное замораживание нового строительства, чем его бесконечное затягивание под предлогом непреодолимых трудностей. Расходы на строительство следует сократить, упростив наружную и внутреннюю отделку, но музеи надо, по крайней мере, закончить, чтобы они не шли к постепенной гибели вместе с коллекциями, которые должны быть сохранены. Это не только паша точка зрения, но и точка зрения нашего министра, не так давно посетившего строительство».

С помощью одного министра, члена правительства, правительство было побеждено. Оно вынуждено залезть в свой карман и дать указание министру финансов выдать такую сумму, чтобы можно было, по крайней мере, считать постройку Пергамского музея законченной до 1924 года. Для остальных объектов денег просто нет. И все же кажется, что битва выиграна, сделан большой шаг вперед.

Пока речь шла об общем большом музее, Боде и Виганд сыграли друг другу на руку и там, где нужно было, оказали друг другу помощь, особенно в тот момент, когда пришлось «воззвать к общественности». Пока был кайзер, они, принимая во внимание его решающее слово, относились друг к другу мирно и даже по-дружески. По так как кайзер теперь в далекой Голландии выпиливает из дерева сувениры и выращивает розы, а правительство меняется так быстро, что только внимательный читатель газет знает, кто в данный момент находится у власти, и так как теперь ни генеральному директору, ни директору отдела нет никакого смысла лебезить перед министром, которого уже завтра может заменить другой, — война между берлинскими музеями выходит из десятилетнего подполья и становится борьбой, которую один раз можно назвать «один против всех», другой — «все против одного», но в большинстве случаев — «каждый сам за себя».

Это особенно сказывается на отношении генерального директора Боде к директору отдела Виганду, так как оба они — прирожденные автократы. Кекуле, по крайней мере, всегда придерживался правил приличия и не вынес ни одного решения, не обсудив его предварительно с генеральным директором. Виганд отказывался от соблюдения каких-либо формальностей: он сам все решает, и только после этого дело отправляется к генеральному директору с пометкой «к сведению». Боде действует так же. Принятые в практике регулярные конференции директоров отменяются и созываются не более двух раз в год. Боде советуется, пожалуй, лишь со своим помощником фон Фальке, директором Музея прикладного искусства, и иногда с министром. Затем результаты сообщаются — «к сведению» — директорам отделов. И в том и в другом случае противная сторона ставится перед совершившимся фактом.

Однако, хотя двое и делают одну и ту же работу, это вовсе не одно и то же. Боде, как генеральный директор, считает себя обойденным Вигандом. Виганд, как начальник отдела, — обойденным Боде. Оба сердятся друг на друга и вымещают досаду на своих приближенных, сотрясая воздух гневными речами. А сотрудники музея в своем интимном кругу более уже не пользуются сложившейся лет десять назад игрой слов о «беспочвенном»[72] музее, а предпочитают новую, по-саксонски остроумную шутку: Виганда называют «антиподом» (антиподом Боде).

Виганд радуется новому закону о чиновниках, согласно которому возраст выхода в отставку определен в 65 лет для государственных чиновников и в 68 — для профессоров университетов (хотя в эти годы человек еще достаточно здоров — и физически и духовно). Ведь Боде уже 75 лет, и по новому закону он должен отказаться от должности генерального директора.

Подаст ли он в отставку? У него все еще есть кое-какие приверженцы, которые, хотя и жалуются десятилетиями на свои болезни, на деле во много раз сильнее здоровых. А нити в их руках ведут в министерство. Теодор Виганд никогда не будет генеральным директором, им становится верный Боде доктор фон Фальке, а сам Боде остается руководителем с полномочиями комиссара Музея кайзера Фридриха и председателем Комиссии по строительству музеев.

Боде переводит дух. Сейчас, наконец, после стольких тяжелых лет, он может не обращать внимания на другие отделы, а заняться своими собственными делами. Никто теперь не будет обвинять его, уже не генерального директора, в партийном пристрастии. Кроме того, он — старик и знает это, знает, что ему осталось не так долго жить, хотя и чувствует себя пока еще совсем молодым. Среди этой республиканской суматохи он должен позаботиться о том, что считает самым важным в своей жизни как можно скорее получить хорошее место для строительства здания, чтобы самому присутствовать на открытии «своего» Музея немецкого искусства. Именно теперь, когда Германия опустилась так глубоко на дно, он считает необходимым позаботиться о древнем германском искусстве. Греки и вавилоняне должны отступить на второй план. Эти глубоко «национальные» планы требуют не только всех скудных бюджетных средств, отпускаемых музеям, но и значительно большего. Следовательно, другие отделы должны загнать все дубликаты и ненужные экспонаты в Америку или вообще куда угодно, лишь бы увеличить фонды на строительство.

Не Боде, однако, первым провозгласил подобную революционную идею. Уже в 1887 году пустили с аукциона музейные вещи из хранилищ старой кунсткамеры, получив 27 тысяч марок, и приобрели отличные произведения Донателло и Делла Роббиа. Мысль очень разумная: ведь в музеях мирового значения из-за недостатка места нельзя выставить все экспонаты, и часто они без пользы и смысла валяются на складах. А в провинциальном музее, который не имел ни возможностей, ни средств, чтобы приобрести Пергамский алтарь или статую Праксителя, эти экспонаты помогли бы посетителям познакомиться с античным искусством и полюбить его. Подобный аукцион может только радовать искренних друзей искусства, у которых есть средства и возможности, чтобы открыть людям богатства древности.

Однако до Виганда не доходят эти разумные доводы, хотя на его даче в Далеме хранится немало античных вещей. Возбужденный, бегает он от референта к референту, из министерства в министерство и борется не только против плана Боде, но и против него самого. Последнее предложение старика — чистая бессмыслица, так как в понятие «ненужное» входит только второразрядное, неполноценное, а такого мы никогда не собирали. Конечно, у нас нет места, чтобы все выставить, но, может быть, мы его когда-нибудь получим — ведь еще не все потеряно для Германии. Нет, ни в коем случае ничего не отдавать — ни статую без головы, без рук, без ног, ни полустертое клеймо на ручке амфоры. Что имеем, то имеем — и все оставим у себя!

В феврале 1921 года известный в кругах специалистов историк искусства Карл Шефлер пишет в «Фоссише цайтунг» статью. Хотя вес знают, что он иногда получает информацию от его превосходительства фон Боде и неоднократно был выразителем его мыслей, по знают также и то, что его интересуют не лица, а прежде всего дело. Если Шефлер в чем-нибудь убежден, то это его собственное убеждение, и он вполне может резко выступить против Боде.

Однако в своей статье он выступает за политику поощрения строительства Боде и обвиняет спорящих между собой руководителей отделов в мании величия, правда, не пользуясь этим словом. Они хотят увеличить музейные залы, восклицает он, но если они добьются своего, то что они там будут выставлять? Ведь большинство находок, полученных при раскопках последних десятилетий, не находятся в Берлине: их конфисковали англичане!

Шефлер заразился археологофобией, так же как в свое время Хуманн был заражен филологофобией, и выплеснул вместе с водой ребенка, забыв про Пергамский алтарь и думая только о последних месопотамских находках. У него были честные и добрые намерения, но они не были направлены в цель.

Месяцем позже в немецкой националистической газете «Таг» со статьей выступает и Виганд. Открыто атаковать Боде он не осмеливается, ведь для широкой массы буржуа тот был достопочтенной личностью. Выступать против него, следовательно, ни в коем случае не рекомендовалось, чтобы не подвергать опасности собственные цели и своих партийных приверженцев. Поэтому Виганд не упоминает имени Боде и отказывается от комментариев критической статьи Шефлера. Он просто пишет спокойную и справедливую статью, посвященную памяти Хуманна в связи с 25-летием со дня его смерти, и замечает, также справедливо и мирно, что Пергамский алтарь уже 44 года находится в Берлине, но выставлен был всего лишь неполных пять лет. Поэтому наш национальный долг закончить в конце концов Пергамский музей, и чем скорее, тем лучше. Но, написав статью, Виганд совершает опрометчивый поступок. Забыв о дипломатии, он посылает генеральному директору не только эту статью, но также и сопроводительное письмо, в котором обвиняет Боде в том, что тот дал доктору Шефлеру неверную, дискредитирующую музей и его директоров информацию, причем свои заявления Виганд весьма несерьезно обосновывает тем, что будто бы Боле принял Шефлера в музее незадолго до появления статьи последнего.

Боде негодовал (может быть, искренне, а может быть, и нет). Он потребовал от Виганда взять письмо обратно (мы почерпнули эти сведения, как всегда с осторожностью, из самого серьезного источника: биографии Виганда, написанной Ватцингером). Но теперь обижен уже Виганд. Он твердо решил стать антиподом Боде.

Война между музеями становится общественным делом.

Глава пятая

Теперь уже все — как в Берлине, так и вне его — знали о войне музеев. Ведь во всем мире известны имена Боде, Виганда и Шефлера. В 1921 году в издании Касирера вышла в свет брошюра Шефлера «Берлинская война музеев». Эта книжечка — в ней 121 страница небольшого формата — содержит столько взрывчатого вещества, что его хватило бы поднять на воздух все берлинские музеи. Шефлер высказал, по существу, правильные мысли: об отделении этнографии от истории искусств; о новой выставке во дворце кронпринца, куда люди ходят не ради картин, а для того чтобы увидеть, как жили «наследные принцы»; высказывает свои соображения об острове музеев.

Вильгельм фон Боде раньше когда-то говорил, как и теперь Карл Шефлер, о мании величия, присущей немецкому искусству, о напыщенной монументальности музейных зданий, о смехотворном превозношении своей культуры, о духе делячества. Но Боде забыл сказать, что и сам он и его коллеги долгое время придерживались тех же взглядов и все они страдали манией величия.

«Если говорят о берлинских музеях, — не без основания заявляет Шефлер, — то колеблются между «да» или «нет», между восхищением и досадой. Удивительно, что за последние десятилетия сложилось так, что паши музеи, сохраняя огромные сокровища, берегут при этом и много балласта». Шефлер обращается даже не к отдаленным временам, а к тому периоду, о котором сохранил свои собственные воспоминания, когда Старый музей, что около Люстгартена, приютил греческие и римские античные ценности, итальянские картины и бронзу, старых голландцев и старых немцев. Все тогда «находилось рядом друг с другом, и можно было, не торопясь, ходить от одного художественного произведения к другому». Шефлер совсем не против доходности музеев. Это он хорошо понимает и одобрительно относится к специализации, но, говоря его собственными словами, он сентиментальный поклонник искусства, его страсть — маленькие интимные музеи, и поэтому он решительно против господствующей сейчас мании величия. Теперь надо о ней совершенно забыть. В связи с тем положением, в которое попала Германия, ни этнографы, ни археологи не проводят экспедиций и не смогут привозить в музеи новые находки. По хватает средств, да и деньги с каждым днем обесцениваются. Все это не дает возможности закупать произведения искусства, как прежде. Впрочем, это не так плохо, потому что теперь можно сделать передышку, чтобы пересмотреть и перегруппировать накопленные ценности, ведь «за временем внешней политики музеев следует время их внутренней политики». Следовательно, нужно разделаться с балластом, с дублетами и все ненужное пустить в продажу. Тем самым можно было бы не только выиграть свободное место в музеях, но и получить миллионные средства, обеспечив ими часть расходов на строительство, как это уже и было сделано в Дрездене.

Гофман не справился со строительством Пергамского музея. «Строительство могло быть закончено еще до войны. То, что этого не случилось, — в первую очередь вина Гофмана», — заключает Шефлер. Конечно, сюда добавилась война, из-за которой работы были прекращены и появились развалины на острове музеев; они стоят еще и теперь, предоставленные ветру, погоде и разрушительной руке человека.

Бывший министр просвещения Хениш также не занимался этим делом, и Шефлер спрашивает, кто же, собственно, является движущей силой в министерстве. Во всяком случае, не Хениш, так как «его не интересовало искусство, он, очевидно, мало что в нем понимал и обращал свое внимание на области, где мог постоянно и «демократично» проводить свою политику». Все выглядит так, будто бы сложное дело управления музеями находится в руках не особенно заинтересованного министерского советника или даже в руках еще более незаинтересованного, но самоуверенного правительственного советника, который не руководит, а администрирует, не спрашивая Генеральную дирекцию и директоров отделов. Бесконечные бюрократические компромиссы следуют один за другим, а живописные развалины остаются на острове музеев, как и Пергамский алтарь — в своих ящиках. Германия начала гнить еще при Вильгельме. Теперь страна считается демократической, но процесс гниения по-прежнему продолжается.

Это прекрасно, что министерство гарантирует окончание строительства до 1924 года, но возможные политические и хозяйственные кризисы при этом не учтены. В лучшем случае удастся обойтись без кризисов. Ну, а что йотом?

Пишет не только Шефлер, пишет и Виганд, так как боится, что новый министр просвещения, доктор Бёлиц, может отступить перед авторитетом Боде. Неужели зря он так тщательно налаживал все связи? Теперь эта его деятельность должна «сработать», и господин министр сможет принять ее к сведению, во всяком случае, связи Виганда должны произвести на него впечатление. Виганд борется за «свой» музей, как и Боде за «свой». И он это делает с полным правом. Архитектурные залы Виганд считает такими близкими для себя, что это трудно выразить словами. Но кто сказал «а», должен сказать и «б», кто хочет сохранить Пергамский алтарь, должен принять и архитектурные находки Виганда. Tertium non datur[73], намекает Виганд. Либо все, либо ничего. И что знают профессора, филологи и археологи о иногда деловой, но большей частью неделовой, иногда служебной, но в основном личной борьбе за власть в музеях и министерствах?

В конце сентября 1921 года в городе Иене состоялись 53-е совещание немецких филологов и представителей различных школ, принявшее решение, направленное затем в адрес министерства: «Нужно сделать все возможное, чтобы восстановить Пергамский музей, который уже слишком долго не используется в учебных целях». И Хуманну в далекой Смирне неспокойно в своей могиле, потому что именно филологи заботятся о его любимом детище.

В начале января в том же духе выступает основанное Вигандом «Объединение друзей античного искусства». Под заявлением этого общества стоят не подписи филологов и профессоров, которые имеют мало веса в обедневшей Германии, а имена представителей тяжелой индустрии и финансовой олигархии: директора акционерных обществ Сименс-Гальске и Сименс-Шуккерт Карла Фридриха фон Сименса и директора Германского банка господина фон Штрауса. И вообще здесь много «великих имен», так как все эти люди имеют за своей спиной хорошо знающего свое дело руководителя. Они ссылаются даже на памятную записку Вильгельма фон Боде 1910 года, в которой можно прочитать, что «Пергамский музей, как одно из важнейших хранилищ шедевров греческого искусства (и прежде всего, мемориального художественного произведения — алтаря)… должен быть центром не только новых музеев, но и всего комплекса музейных зданий».

В конце января Главная дирекция Германского археологического института включается в борьбу за музей и требует от министра «противодействовать всем попыткам отложить дальнейшее строительство Пергамского музея».

Но не только эти мощные орудия повернули свои жерла против министра. Со страниц газет и журналов изо дня в день раздается один выстрел за другим, и все бьют в одну цель — в министра. Все они требуют немедленно закончить Пергамский музей, ибо Пергамский алтарь, спрятанный 14 лет назад от широкой публики, является короной всех сокровищ берлинских музеев.

В министра и министерство стреляет также Шефлер. Ему кажется, что они слишком небрежно, слишком равнодушно, слишком незаинтересованно двигают дело и слушают сотрудников музея не тогда, когда это нужно. Почему потакают мании величия Гофмана? Почему ис ограничиваются в связи с трудным положением простым кирпичным зданием и не хотят воспользоваться деньгами, отпущенными для чисто декоративных целей, для внутренней отделки? «Потому что у нас господствует вильгельмовский дух показного, внешнего благополучия».

Неожиданно Шефлер поворачивает оружие против археологов и, как думает, против Виганда, потому что у того подобные же убеждения о необходимости сохранения лишь внешнего блеска. Он хочет занять своими образцами архитектуры из Магнесин, Приены, Милета и Дидим два двухэтажных зала со стеклянной крышей справа и слева от алтарного зала. Никто не будет отрицать, в том числе и Шефлер, «что все эти предметы являются в высшей степени цепными и поучительными, что они имеют бесконечно большое значение для науки, а также для понимания искусства» и будут выставлены «к вящей славе Теодора Виганда». Однако, продолжает знающий свое дело критик, эти находки покажут, «что мы, коллекционеры, предоставляли слишком большую свободу действий археологам», а дорогостоящие музеи, предназначенные для показа архитектуры, при сложившемся в Германии положении следует признать слишком большой роскошью. Если бы эпоха кайзеровской империи продолжалась еще 50 лет, если бы война началась позже и раскопки не прекращались, то в конце концов пришлось бы поместить в музее целый греческий город. В чем же, собственно, задача музея? Ставить в многочисленных залах сотни ваз в ряд одну за другой или одну терракоту за другой? Виганд — ученый-специалист, защита дела всей его жизни — дело его чести, и критически настроенный Шефлер без колебания наделяет его титулом «заслуженный». Но не обнаружит ли посетитель музея в этих утомляющих внимание рядах старую линию мании величия, не посчитает ли он их просто скучными? Не преобладает ли здесь количество над качеством?

Однако приходится смириться с существующим положением, как и с монументальностью при мысли о строительстве. Новые предложения делать бессмысленно, надо принять все как есть, в том числе и наполовину завершенное строительство. Его надо окончить — и чем быстрее, тем лучше.

Это будет в какой-то мере направлено против Виганда, но в то же время в большой степени пойдет ему на пользу. Должен ли он радоваться? Должен ли обижаться? Он даже не знает, так как целиком поглощен заботами о строительстве. В Германии плохое время, господствует инфляция. Сегодня она превращает в клочок бумаги то, что вчера было еще ценностью. Расходы на строительство всячески сокращают и тут же, недолго думая, тратят деньги на окраску колонного зала и вестибюля. Народ и страна, прошедшие через бедствие инфляции, должны отказаться от всего ненужного, а так как марка падает из одного глубокого ущелья в другое, еще более глубокое, строительство консервируют.

Это был 1923 год.

В ноябре 1923 года четыре и одна пятая биллиона марок равнялись одному американскому доллару. С помощью свояка Виганда — Гельфсриха основывается новый банк и вводится рентовая марка, которая станет новой валютой. Но у кого есть деньги? Только не у государства. На первый квартал 1924 года министерство финансов ассигновало для музеев — а в Берлине их четырнадцать — восемь тысяч марок. То, что отсюда будет выделено для незаконченного строительства на острове музеев, — это капля в море. На такие средства можно было бы в лучшем случае соорудить леса — да и то частично, — необходимые для того, чтобы поднять одну из огромных балок, которые должны нести стеклянную крышу Пергамского зала. Балки готовы, стекло завезено, но оно так и лежит без всякого применения. Все лежит и, видимо, будет лежать еще долго.

Не помогает даже попытка прусского ландтага организовать лотерею для изыскания средств на продолжение строительства. Пока спорят, какую лотерею объявить: денежную или вещевую, министерство финансов уже заявляет свой протест против нее. Оно возражает также против «Объединения в помощь строительству музеев», которое хочет выпрашивать деньги у корпораций, союзов и частных лиц. Ведь министерство боится утратить свой надзор за получением и расходованием средств. Что писал по этому поводу Карл Шефлер? «В республике правительство еще более бездеятельно, чем в кайзеровской империи, оно еще в большей степени правительство на один день».

Нет ничего удивительного в том, что в это время хаоса выходит на поверхность темная секта «Союз спасителей-миссионеров». Эта секта надевает личину пророка и толкует языком газетного писаки в апокалиптическом обличии о том, что восстановление Пергамского алтаря по соседству с Берлинским собором было бы подобно гнусному преступлению Антиоха, который в Иерусалимском храме воздвиг алтарь в честь Зевса, и предвещало бы конец света. Берлинцы, слушайте наш голос Союза спасителей-миссионеров! Уничтожайте мерзости в христианском городе!

Подобные «писания» тог, кого зовут Виганд, спокойно складывает в папку. Есть и другие заботы, которые не всегда связаны с неотложными и срочными делами по строительству Пергамского музея. Так, например, швейцарский антиквариат продает древнюю скульптуру — изображение стоящей богини. Одни считают ее подделкой, другие — подлинником. Виганд придерживается последней точки зрения, а так как статуя стоит всего лишь один круглый миллион (с помощью которого основные трудности по строительству музея могли бы быть преодолены), то Виганд, в прошлом известный своими покупками музейных ценностей, приобретает богиню. Часть денег ему удалось получить у своих покровителей — нового президента Рейхсбанка, господина доктора Хальмара Шахта, у министерств и городского магистрата Берлина, оставшуюся часть — у Античного отдела музеев. Даже Вильгельм фон Боде отказывается от всех претензий на распорядительный фонд.

Итак, теперь есть богиня стоимостью в один миллион. Но нет музея. Однако есть еще 11 миллионов, которые должны достаться Прусскому государству за Гентский алтарь и другие художественные произведения, требуемые после войны Бельгией. Часть этих денег можно было бы получить от государства для новостройки, которая со временем уже стала старой стройкой. Правда, здесь пришлось бы поделить деньги, согласно требованиям Виганда и Боде.

Один — ноль в пользу Виганда. Или два — один. Или пять — три. По крайней мере, его победа неоспорима. Но Виганд — реалист. Он уже давно не празднует свои победы. Десять лет продолжалась война между богами Олимпа и титанами. Сколько времени длилась гигантомахия — этого никто уже не мог сказать. Гиганты были перебиты и замолчали навсегда. А боги? Может быть, богам было неудобно признаться, как много времени им потребовалось, чтобы победить гигантов. Новая гигантомахия в Берлине тянется, собственно, уже начиная с 9 сентября 1878 года, когда Карл Хуманн сделал свой первый удар лопатой на горе Пергама, точнее, с 1908 года. А теперь уже июль 1924!

Господин Габи, придворный парикмахер его величества бывшего кайзера Вильгельма II, провозгласил когда-то популярный лозунг: «Достигли!» Как часто повторял кайзер это слово, а вот теперь сидит себе в Хауз Дорне и если не распиливает березки на диски для сувениров, то ухаживает за своими пятью тысячами роз, которые прислало ему прусское дворянство в связи с 65-й годовщиной со дня его рождения. «Достигли!» Сколько раз выкрикивали это слово, оправдывая продолжающуюся войну музеев, как только удавалось хоть немного двинуться вперед. И все-таки они продвигались страшно медленно. Поэтому следует быть осторожным в оценке забитых и пропущенных мячей по старым футбольным правилам и в провозглашении лозунгов. И раз уж ты не придворный парикмахер, а многократно проверенный и многоопытный директор музея и тайный советник, куда лучше не кричать «Достигли!», а тихонько спросить у себя и у судьбы: «Достигли ли?».

Музыка знает знак d. с. Это означает da capo, то есть соответствующие строки надо повторить: сыграть или спеть еще раз. Знак da capo необходим и для Пергамского музея, чтобы несколько новых солистов усилили звучание оркестра и чтобы теперь играли почти исключительно fortissimo.

Пока музейные деятели занимались вопросами о том, как и что разместить, чего нельзя позволить, а что можно, руководитель отдела музеев в министерстве просвещения и вероисповеданий советник министра доктор Галл предложил выставить в одном из архитектурных залов музея фасад замка из Мшатты, который султан в свое время по настоянию Виганда подарил кайзеру. Виганд, вопреки своим обычаям, отказывается от всякого протеста. Он даже не ругает себя за то, что именно он в свое время добился передачи этого фасада музею. Самое смешное заключается в том, что идея Галла должна убить самое себя без моей помощи, думает, ухмыляясь. Виганд. И когда Галл, советник по строительству Вилле и директор Исламского отдела профессор Сарре приезжают на «выездную сессию» в музей, роль оппонента, как и следовало ожидать, берет на себя доктор Сарре. А ожидать этого следовало потому, что он не только известный специалист по исламу, но еще и зять Хуманна.

Фасад Мшаттского замка имеет в длину 48 метров. Такого длинного зала нет в музее. Следовательно, надо было бы разрывать фасад. Кроме того, залы в Пергамском музее имеют высоту 18 метров, а стена замка всего пять. 48 метров в длину, 5 в высоту в зале высотой 18 метров — это будет похоже на появление товарного поезда в пустыне. Получив такую информацию, гости с ужасом отворачиваются и даже сам доктор Галл капитулирует.

Но он не считает себя окончательно побежденным и надеется, что в новом кабинете министров Брауна найдет союзника. Это — доктор Карл Гейнрих Беккер, профессор, исламист, ученый, любящий искусство. В одном он согласен с мнением Галла — в цели, которую музей вообще должен ставить перед собой: не превращаться в склад произведений искусства, не служить собранием для учебных целей (это нужно оставить академическим институтам), а стать именно художественной выставкой. Отвечают ли музеи этим требованиям? Надо посмотреть.

Сотрудники музея надеются, что новый человек поймет их наиболее насущные нужды и они смогут летом 1925 года попросить министерство внести ясность в планы строительства и использования денег и, наконец, привлечь всех директоров к управлению строительством.

И Виганд тоже пишет меморандум, предлагая перевести все свои архитектурные экспонаты из складов в почти законченные залы и реконструировать их. Его предложение министр сразу же принимает.

Но в это время архитекторы Гофман и Вилле не бездельничали. Для них важнее всего была декоративная отделка холла перед средним зданием и колонного зала между двумя входами. Их энергия приводит к тому, что осенью 1925 года в ландтаг было внесено предложение о ликвидации залов Немецкого музея Боде, роскошно отделанных во время войны в «романском» и «готическом» стиле, и об их оформлении серьезно и нейтрально. Ландтаг, в большинстве своем, правда, еще склонный к вильгельмовскому искусству пышных фасадов, одобряет предложение. Министр, протестуя против первой части, подчеркивает, что внутреннее оформление было бы важнее, но со своей стороны поддерживает вторую часть.

Виганд и его коллеги, следовательно, могли быть довольны министром, и им было только нужно, чтобы архитекторы получили «удар ножом в спину», ведь они говорили на жаргоне своего времени и своей партии. Но старый Боде кипит от гнева. Когда отмечают 80-летний юбилей Боде и собираются поставить его бюст в музее, разъяренный старик посылает протест во все газеты. Он отказывается от этой сомнительной чести, он не желает, чтобы даже его бюст принимал участие в планах министерства, касающихся музеев.

Виганд радуется скандалу, и не только потому, что его начал Боде, не только потому, что сам недавно пережил жестокую газетную атаку по поводу статуи стоящей богини, но более всего по чисто практическим причинам. Дело в том, что шум вокруг Боде отвлекал внимание от Виганда и Пергамского музея. Для Виганда наступила передышка, дающая возможность спокойно работать.

При закрытых дверях, почти в полной тайне начинается оборудование залов архитектуры. С октября между шарлоттенбургскими складами и островом музеев курсируют грузовики, перевозящие тяжелые ящики с грузом, а опытный археолог и историк архитектуры доктор Вильгельм фон Массов занимает в Пергамском музее должность хранителя и ассистента директора.

Проходит еще один год, 1926-й приближается к концу, и оказывается, что в алтарном зале и примыкающих к нему залах с архитектурой выставлены не подлинные произведения, а всего лишь макеты из дерева и гипса в натуральную величину. Это было сделано для того, чтобы сотрудники музея и министерства получили общее впечатление от экспозиции. Все рады и довольны, только не советник министерства доктор Галл, который решает предпринять еще одну атаку на залы с архитектурой. Причем вовсе не потому, что затаил гнев против Виганда, а из-за того, что он придерживается другого мнения.

Как это было тогда с гигантами? Пока гиганты касались Матери-Земли, хотя бы только одной ногой или кончиками пальцев, они не могли умереть. И не умерли бы, если бы полубог Геракл не поразил их своими смертоносными стрелами. Но теперь в Берлине борются не боги и не гиганты, а люди со всеми своими человеческими слабостями и недостатками, со своим тщеславием и занимаемым положением, люди, которые родились, выросли и жили в прогнившем мире, хоть этот мир и назывался демократией; вернее, был демократией только на словах, а не на деле.

Но люди вовсе не делают вид, что стреляют, они стреляют по-настоящему, и многие их стрелы так же ядовиты, как и стрелы Геракла. Никто сегодня не может распутать сложную сеть интриг, которая плелась в то время. Никто сегодня не может узнать, какое участие принял в этом старый Боде. Факты говорят о том, что без доктора Галла дело не обошлось, и, в противоположность Боде, он прямо и непосредственно принимал участие в газетной войне, которая разгорелась вновь и стала такой яростной и бесчестной, как никогда раньше.

Опять пишут о «жаждущих экспансии археологах», об их залах, в которые можно было бы поместить дирижабли, о «хаосе в музеях», о фасаде замка из Мшатты, который необходимо выставить, о «грубом бесчинстве», проявляющемся в требовании восстановить рыночные ворота Милета, которые следовало бы оставить в ящиках. Одни вновь настаивают на восстановлении этих ворот под открытым небом, другие называют ворота «пятнистой зеброй», так как, по их мнению, три пятых ворот составляет гипс, залитый при реконструкции.

Как министерство, так и парламент должны были ясно представить себе положение с музеями. Ведь в подобной обстановке газетной вражды эта задача оставалась неразрешимой. Каждый социал-демократ или член немецкой национальной партии, доверяя своей партийной газете, старался верить в непоколебимость музейной политики. Но разногласия между авторами газетных статей столь глубоки, что иногда они даже колеблют партийную дисциплину.

Виганд твердо стоит на своих позициях, и когда из «дела Пергамского музея» в апреле 1926 года вырастает «дело Виганда», уже успевает перестраховаться. Атак как реклама двигает любое дело, он составляет и подписывает открытое письмо к своим коллегам, бывшим и настоящим археологам, архитекторам, историкам архитектуры, призывая их поддержать его идею о том, чтобы «Пергамский музей был архитектурным музеем». Конечно, некоторые из тех, к кому он обращался в течение последних десятилетий, пострадали от интриг и властолюбия Виганда, но можно ли покинуть в беде коллегу, такого блестящего организатора, который хотя и не большой ученый, но зато великий мастер своего дела. Можно ли его, который, кроме того, был верен кайзеру до мозга костей, так же как и они сами, как и весь позавчерашний мир, отдать на растерзание демократической печати? Этого допустить нельзя, хотя бы ради соблюдения приличий, сложившихся в академической среде, ради академической солидарности, да, кроме того, и идея Виганда, его борьба, по-настоящему нужны и нам, профессорам, нашим студентам и руководителям гимназий. Не подписали воззвание Виганда лишь отдельные ученые. Последовало также много индивидуальных писем, а потом письмо, подписанное целыми коллективами: Обществом античной культуры, Берлинским археологическим обществом, Объединением друзей гуманитарных гимназий, Объединением друзей античного искусства, Обществом германских исследователей архитектуры имени Кольдевея.

С полной папкой подписанных документов Виганд спокойно мог идти на заседание, где председательствует министр Беккер.

Министр принял к сведению заявление, прочитанное Вигандом, а доктор Галл усердно записывает имена подписавшихся, которые, по его мнению, вонзают нож ему в спину. Это недопустимо в государстве порядка и твердой власти, которое хотя бы формально называется республикой! Подобный поступок буквально взывает к наказанию, к принятию строжайших дисциплинарных мер! Кто оплачивал раскопки? Профессора? Только не они, наоборот, принимая в них участие, они лишь предъявляли счета на покрытие издержек. Кто оплатит строительство нового музея? Профессора и директора? Напротив, они только пожирают зарплату и деньги на представительские цели! «Мы же платим за все! То есть не лично господин доктор Беккер и не лично я, — думает доктор Галл, — но мы ведь представители народа, из налоговых грошей которого собираются миллионы, идущие на покрытие строительных расходов, и, следовательно, мы определяем, что следует делать и как делать».

Виганд закончил свой доклад. Доктор Галл приводит бумаги в порядок, с подчеркнутой небрежностью медленно зажигает сигарету, стряхивает пылинку с рукава.

— Господин министр, господа, начинает он свою речь, — то, что сейчас доложил нам господин директор Виганд, вообще-то довольно интересно, но, по сути дела, мало связано с обсуждаемым здесь вопросом. Меня не удивляет, что господин Виганд нашел столько лиц, которые разделили его ошибочную точку зрения. Ведь всем давно известно, что наши ученые господа — индивидуалисты самой чистой воды. А главный вопрос, который господин Виганд и его союзники даже не ставят, который они даже не видят со своей колокольни, — это та цель, которой должен служить музей. Господин Виганд предлагает нам вместо музея создать учебник архитектурных стилей, который, я согласен, может быть очень интересен для нескольких специалистов, а именно для тех, чьи более или менее широко известные имена господин Виганд нам сейчас зачитал с утомительной монотонностью. А нам нужен не учебник архитектуры, а музей! Музей — я позволю себе подчеркнуть, что говорю в духе господина министра и даже пользуясь его «формулировками — музей должен выставлять только такие художественные произведения, которые, я цитирую, «способствуют художественному воспитанию дилетанта и внушают ему понятие о вечной ценности искусства». Выполняют ли эту задачу архитектурные фрагменты, намеченные к экспозиции господином Вигандом? Нет, нет и еще раз нет! Он не может предложить нам ни единого выдающегося художественного произведения, ни единого! Разве что он считает таковым мраморную фигуру в три четверти натуральной величины, о которой даже обычно всезнающие господа профессора не скажут, изображает ли она Посейдона или это анонимный пергамский герой? Или, например, копия Афины Фидия из Пергамской библиотеки. Я не знаю, принадлежит ли голова действительно Афине или так считает господин Виганд, а может быть, считал господин Хуманн.

— И Пергамский алтарь — тоже фальшивка? — кричит взволнованно Виганд.

Доктор Галл щелкает пальцами.

— Пергамский алтарь! Этой репликой вы даете мне отличную возможность перейти к следующей части моего выступления. Ведь об алтаре, который уже десятилетия считается главным экспонатом нашей коллекции, вы за последние годы совсем не упоминали, и это, мне кажется, было вашей главной ошибкой. Пергамский алтарь не в моем вкусе. Я вижу в нем слишком много признаков барокко, слишком много признаков упадочнического времени и упадочнического искусства. Это мое личное мнение, которое я не хочу возводить в принцип. Решающим здесь остается одно: алтарь — подлинное произведение искусства, и я совсем не собираюсь оспаривать необходимость размещения его в среднем зале.

Теперь вернемся к реплике. Алтарный зал всего лишь маленькая часть новостройки, хотя и решающая. В просторных залах музеев я не хочу видеть монументы, которые, во-первых, не представляют никакой художественной ценности и, во-вторых, вследствие многочисленных добавок гипса и бетона совершенно потеряли свое первоначальное значение. Следовательно, можно сделать единственно допустимое и разумное заключение: вон из музея рыночные ворота! Вон вместе с другим залатанным и склеенным хламом, на который, слава богу, не наше государство, а кайзеровская Германия бессмысленно тратила миллионы!

Удовлетворенный, с прищуренными от злости глазами, Галл опускается в свое кресло. Виганд возражает коротко. Он решительно отвергает нападки на низкую художественную ценность экспонатов и на слишком большое число находок, которое он добавил к своим коллекциям. Затем он защищает свой «учебник архитектурных стилей». Заседание проходит в исключительно недружелюбной обстановке и по существу ничем не кончается. С большим трудом, сохраняя учтивые улыбки, его участники чопорно прощаются и расходятся.

— Спасибо, господин директор, — говорит министр провожающему его до машины Виганду, — спасибо, я попытаюсь во всем разобраться и поэтому хочу осмотреть еще разок залы, но так, чтобы мне никто не мешал и никто меня не сопровождал.

Галл — упрямец, думает министр, конечно, он отчасти прав, но Виганд еще более упрям и тоже отчасти прав. Если бы они не были такими упрямыми, каждый из них мог бы немного оставить своего и кое-что добавить от другого. Получился бы прекрасный конгломерат, которым можно было бы лишь восхищаться и… Беккер испуганно отскакивает назад.

— Черт возьми! — кричит министр. — Не хотите ли вы отдавить мне ноги обломками мрамора?

— Не, я нет, — отвечает коренастый рабочий и останавливает свою тачку, — но если вы, как дурак, будете метаться передо мной, все может быть.

— Извините, — говорит министр, с удовольствием думая о том, что рабочий, наверное, не читает газет и не знает его. — Ведь когда смотрят на стены, не обращают внимания на пол. Я виноват. А что там у вас на тачке?

— Сущая ерунда, господин. Не беспокойтесь, ваши ноги остались бы целы. Это всего лишь зубчатый карниз от надгробного памятника Корфинии, которая жила примерно через сто лет после рождения Христа поблизости от Рима. Понимаете вы что-нибудь в этом, ведь вы, наверное, профессор?

— Не, — подражая paбочему и сокращая слово «нет», говорит Беккер и смеется. — Не понимаю ничего. А вы?

— Ну, всего лишь немножко. Знаете, если долгие годы работаешь по этому делу, кое-чему научишься. Ведь мы не можем выехать за пределы нашего дорогого отечества, разве при случае, с помощью бюро путешествий Геера, но это дороговато, да и вообще малоинтересно. Но здесь под старость можно еще кое-чему научиться. Особенно когда появляется какой-нибудь молодой тип из студентов или докторов и не только показывает, куда надо положить камень, но и рассказывает, чем он был раньше. Так можно постепенно узнать, как люди жили несколько тысяч лет назад, и работа доставляет удовольствие. Видишь тогда, так сказать, большой свет. Но я не могу так долго стоять и болтать с вами, а то появится доктор Массов и отругает меня за безделье.

— Можно предложить вам сигару, господин…

— Шульце, просто Шульце. Я был бы очень рад. Сигара особенно хороша в конце работы. Должен вам прямо сказать, господин профессор, господин Виганд еще ни разу не раскошелился на сигару.

Министр Беккер задумчиво направился к своей машине. Не лучше было бы, если бы министры ходили пешком или ездили на трамвае, вместо того чтобы восседать в элегантном черном «мерседесе»? «Искусство народу» — этот лозунг со времени революции стал важнейшим, по что практически было сделано за это время, кроме организации нескольких вечерних университетов и десятков лекций? Парламентская болтовня, и ничего больше. Прислушивался ли Виганд к мнению народа? Конечно, нет. Для этого он слишком типичный националист. Прислушивался ли Галл к мнению народа? Тоже нет. Для этого он слишком крупный министерский деятель, представитель власти. Был ли Галл прав, излагая свою принципиальную точку зрения на задачи музея? Да. А Виганд? Вряд ли. Но все-таки, если старый берлинский рабочий считает, что он кое-чему научился (значит, намерения Виганда пошли на пользу) и хочет учиться дальше, то Виганду следует оставить один шанс.

Печать трезвонит на все лады по мере поступления информации, текущей со всех сторон: «Хаос в музеях», «Гипс вместо оригиналов», «Театральная инсценировка», «Методическое сумасбродство», «Семинар вместо музея», «Археологический институт для изучения истории архитектуры». Однако сторонники Виганда тоже не дремлют: строительная академия награждает Виганда за заслуги в области архитектуры золотой медалью; Рихард Борман, который начал свою службу архитектором у Шлимана, желает, чтобы Виганд довел до конца свои прекрасные намерения и осуществил их к празднованию в 1929 году столетия Германского археологического института; Берлинская академия наук высказала свои соображения министру, заявив об одобрении планов Виганда.

В данном случае нельзя колебаться, думает министр, нельзя употреблять выражения «с одной стороны», «с другой стороны», которыми так охотно пользуется псевдодемократия. Здесь мы должны ясно сказать «да» или «нет». Хотя вопрос об архитектурных залах спорен и всегда будет спорным, этому человеку следует оставить его «учебник архитектурных стилей». Он реакционер, но знает свое дело. Итак, мы оставим Виганду его строительный ящик с каменными кубиками и спасем для себя и для всех Пергамский алтарь, ведь вспомогательные залы в конце концов уже десятилетиями предназначались для экспонатов из строительного ящика и более уже ни на что не годятся, даже для фасада замка из Мшатты.

Жаль только, что Виганд опять начинает мнить о себе и переходит от обороны к наступлению, выступая со статьями во «Франкфуртер цайтунг», направленными против Шефнера. Ведь Шефнер защищает только то, что он считает правильным и что считают правильным многие другие. Честное убеждение есть честное убеждение, и весьма некорректно бросать камнями в соперника по дискуссии. Не следовало бы доводить Шефлера до заявления о том, что «соглашение с Теодором Вигандом невозможно; мы живем с ним в разных мирах».

Жаль также, что в Вене старый друг Виганда Стрцуговский, очевидно ставший первой жертвой фашистской пропаганды среди обычно мало интересующихся политикой археологов, в последовательно националистической газете «Рейнише-Вестфалише цайтунг» требует, чтобы фасаду замка из Мшатты длиной 48 метров предоставили пространство вдоль длинной стороны алтарного зала, как «памятнику нордического духа, противоположному эллинистическому властолюбивому искусству». Редакция газеты перефразировала это странное высказывание, изобразив его как «мировоззренческую борьбу нордического культурного духа против устаревшего культа Средиземноморья».

Доктор Беккер качает головой. Он тоже не считает демократическое общество, в котором живет и действует, идеальным, но все это пишется в 1926 году, когда сумасшествие еще не стало государственной доктриной, когда можно еще безнаказанно смеяться над продукцией коричневого духа, как над черно-бело-красным искусством фасадов. Существуют — и к ним относится министр Беккер — люди доброй воли, которые стремятся добиться честной и чистой демократии и проводить ее во всем, вплоть до цирка и музеев.

Буря в печати продолжала неистовствовать с опрометчивой горячностью. Пестрят заголовки статей: «Милет на Купферграбене!», «Музей штукатурки!» Но странно, о Пергамском алтаре никто не говорит, а ведь он действительно самый важный экспонат коллекции. Только доктор Беккер не забывает о нем и в мае ставит вопрос перед ландтагом о необходимости прекратить споры, так как по сути дела министерство и музей пришли к согласию.

Однако строительство по-прежнему не двигается вперед. Разве только Гофман втихую заказал бронзовые квадриги для крыши, которые все уже считали ненужными. Комиссар по экономии вынужден был сказать свое решающее слово, да и министр тоже. Заказ на бронзу аннулируют, и в июле 1926 года наконец начинают сооружение стеклянной крыши для алтарного зала, которая могла бы быть закончена (конечно, если бы не было хаоса упадочнического времени и споров потерявших веру людей) уже несколько лет, а может быть, и десятилетий назад. Зимой, в то время как архитекторы, и прежде всего Вилле, еще спорят с археологами о технической реконструкции злосчастных рыночных ворот, а газетный шум постепенно затихает, доктор фон Массов в наступившей тишине начинает восстановление алтаря. В некоторых местах фриза он заменяет последовательность расположения плит, принятую Герканом, и порядок реконструкции Пухштейна. Наверное, ни тот ни другой по восстановили алтарь таким, каким он был две тысячи лет назад во времена Эвмена II. Ведь слова Библии о том, что наши знания несовершенны, действительны не только по отношению к знаниям, но и к познавшей почти все науке, так как сами знания и познание изменяются с течением времени. В первую очередь и более всего это относится к находкам Хуманна, которые надо пересмотреть в свете самых новейших данных. Пусть следующее поколение вновь все перестроит, но мы должны действовать в соответствии с тем, чего достигли.

«В конце мая 1927 года, — докладывает министр ландтагу, — отделочные работы Пергамского зала должны быть закончены. После этого на очереди стоит завершение Немецкого музея, а затем уже архитектурных залов».

Один — ноль в пользу Виганда? Не совсем. Генеральный директор фон Фальке должен уйти на пенсию, и теперь господствует мнение, что Теодор Виганд станет его преемником. Видимо, так считает и сам Виганд. Иначе чего же еще он должен добиваться? Он уже тайный советник и не может причислить себя к личному или даже наследственному дворянству и получить титул «его превосходительство» лишь вследствие революции 1918 года. У Веймарской республики нет лучшего звания, чем титул генерального директора музеев (то, что Виганд станет президентом Германского археологического института — это звание Виганд получил в 1932 году — и государственным советником — национал-социалистом — такой титул достался Виганду в 1934 году вместе с орденом «Орлиного щита», — в то время, когда барабанщик из Браунау[74] был еще довольно незначительной фигурой, конечно же, невозможно было предвидеть, поскольку тогда все ориентировались на прошлое, а не на будущее!). Итак, генеральный директор? Надо надеяться. Но Виганд все же реалист и вовсе не уверен, что правительство даст такую важную должность рьяному реакционеру и националисту. Лучше придерживаться старой, хорошо известной пословицы о лисе, для которой виноград слишком зелен, тем более что повсюду говорят о больших перспективах в развитии музеев и археологии. Вряд ли ему смогут доверить должность, значение которой все время растет.

В конце концов было принято то решение, которого опасался Виганд: генеральным директором станет политически нейтральный человек и дельный ученый, профессор новой истории искусств в Галле и исполнительный советник министерства просвещения и вероисповеданий в Берлине — Вильгельм Ветцольд.

Виганду остается только (только? Достаточно ли ему, прирожденному организатору, этого только?) должность первого директора Античного отдела, но он получает теперь достаточно времени для проведения раскопок где-нибудь далеко от Берлина. Пергам, старый Пергам манит его, наследство Карла Хуманна, наследство Александра Конце. И вот в конце марта 1927 года Виганд начинает на крепостной горе новые раскопки (продлившиеся до 1936 года), задачей которых было в первую очередь исследовать сад царицы. Находки оказались совсем другого рода, чем ожидали: не храмы и не дворцы, а крепостные арсеналы и зернохранилища, расположенные так высоко, что вражеские ядра не могли их достать. Среди щебня нашли черепок с печатью, относящийся к 40-му году правления царя Аттала, следовательно, примерно к 201-му году до нашей эры. Склады, снабженные вентиляцией, неслыханно велики: каждый из них вмещал, если засыпать его ячменем только на метр высоты, 175 тысяч килограммов — годовой запас для тысячи жителей. Потом начали раскапывать дворец царицы, затем открытый Хуманном Асклепион вместе с жилищами жрецов, врачей и пациентов. В конце концов наступает очередь храма Сераписа и Исиды в Нижнем городе.

В Берлине вновь вспыхивает спор. Неожиданно Гофману (семидесятипятилетний Гофман в конце-то концов только на протяжении восемнадцати лет мог считаться компетентным архитектором по строительству музеев) приходит в голову мысль во изменение плана его предшественника Месселя передвинуть вперед фронтон алтаря на три с половиной метра. При давно уже утвержденном и осуществленном проекте, который предусматривал тридцатиметровую глубину зала, разница по новому плану составила более десяти процентов, что создавало совершенно иную пространственную картину.

Это лило воду на мельницу доктора Галла, который хотя и не был партийным соратником Гофмана, но все еще пользовался авторитетом в министерстве, а следовательно, являлся человеком могущественным. Выступая всякий раз против всего, что имело хотя бы какое-нибудь отношение к Пергамскому музею, Галл с превеликим удовольствием пользовался любым удобным случаем, чтобы дать своим музыкантам команду начать новое da capo. Престарелый Теодор Вольф публикует в «Берлинер тагеблат» передовую статью в форме слащавой элегии, которая оплакивает старый Пергамский музей; автор этой статьи высказался за реконструкцию всего алтаря.

Здесь он пошел даже дальше Гофмана, который, по крайней мере, точно знал, как отличаются «три с половиной» от «около тридцати метров». Но разницу между взглядами того и другого не заметили ни редакторы, ни читатели. Эта же газета публикует тремя неделями позже тревожную заметку, сообщив о том, что в Пергамском музее собираются поставить весь алтарь. Компетентные опровержения Цана и фон Массова читают лишь немногие. Опять общественность основательно сбивают с толку. Советник по строительству Вилле, который, кстати, 18 лет занимает эту должность, тоже склоняется к постройке особого здания для всего алтаря: строительство продлится лишь три четверти года и будет стоить два миллиона.

Более последовательного da capo уже быть не может, так как ровно 20 лет назад уже делались подобные предложения, противоречащие проекту Месселя.

В пергамской крепости Виганд читает вырезки и статьи из газет, которые ему направляет музей. Он коЛеблется недолго, прежде чем решить, следует ли ему совершить полный поворот назад и сойтись с теми, кто хочет осуществить его первоначальное желание: реконструкцию всего алтаря. Советник по строительству Вилле осаждает его телеграммами и письмами, в которых цитирует Виганда 1907 года, выступающего против Виганда 1927 года. Но Виганд тверд; он переживает свой звездный час, подчиняется сильному, которого зовут Мессель, и признает его старый проект правильным. Он прощает ему рыночные ворота и строительный ящик с каменными кубиками. Виганд отправляется в Берлин, выступает на заседании комиссии по строительству с критикой нового проекта и в защиту плана Месселя, то есть за единственно возможный вариант восстановления алтарного зала.

У Виганда в папке лежит заключение. Его написал друг юности Виганда по совместной учебе в Афинах Пауль Вольтере, который уже более 20 лет является ординарным профессором археологии. Вольтере работал в Пергаме у Хуманна и, будучи близоруким, часто падал на раскопках, терял свои запонки и другие мелкие предметы, все забывал и вынужден был терпеть брань Хуманна, который постоянно кричал ему: «Эй, вы, филолог!» И все-таки взгляд у него ясный и проницательный. Вольтере пишет: «Невозможно получить нужный эффект от монументального памятника, который прежде был органически вписан в ландшафт, если поместить его в музей. Единственное, что могло бы покрыть немалые финансовые расходы и создать пространственное впечатление — это изобразить всю пергамскую крепость. По этого, конечно, добиться нельзя. В таком случае пришлось бы привезти в Берлин всю долину Каика и всю гору Пергама вместе с крепостью. При планируемом восстановлении алтаря обеспечен показ лишь отдельных элементов действия, изображенного на рельефах. Создать подобие древнего строения можно только путем реконструкции одного фасада. Ничто другое невозможно, и жертвовать миллионами ради чистой фантазии безответственно. При данной ситуации самым выгодным и правильным будет по возможности точное восстановление скульптурных деталей на фронтоне алтаря. Видеть все четыре стороны одновременно было бы доступно лишь четырехглазому Зевсу из аргосской Лариссы. Полная реконструкция не представляла бы, следовательно, ценности ни для восстановления совокупности действия, ни для приближения к исторической действительности. Единственную ценность этот проект представил бы только для экскурсоводов, которые могли бы обводить посетителей вокруг алтаря и сами верили бы в то, что объясняют все в правильной последовательности».

И Галл и Виганд выступили на заседании. В конце концов министр вынес решение:

— Я согласился бы на перестройку лишь в том случае, если бы вес специалисты отбросили в сторону план Месселя и одобрили бы новый проект. Но так как этого не случилось, для меня план Вилле — Галла более не существует. Итак, без всякого промедления и затяжек следует осуществлять проект Месселя.

Дальнейшее — и в печати об этом немало сказано — можно назвать лишь запоздалой перебранкой. Комитет ландтага присоединяется к решению министра; доктор Галл уходит в отставку.

Один — ноль в пользу Виганда. Или теперь уже можно сказать: десять — ноль? Стоп, кажется, еще кое-что идет ему на пользу. В августе Совет министров Турции принимает решение подарить лично Виганду в память о счастливых раскопках Милета и Дидим 32 ящика драгоценных архаических архитектурных деталей, которые Виганд сразу после получения передает Пергамскому музею. Опять камни! Турция стала республикой, Германия тоже, но крылатое слово султана, которое он произнес, передавая фасад замка из Мшатты в дар Вильгельму II, все еще живо: «Voilà ces… imbéciles étraugers, je les console de pierres cassées»[75].

Борьба окончена. Победителя зовут Теодор Виганд, и. пожалуй, иначе и не могло быть, ведь это был великолепнейший, неповторимый организатор. В конце 1927 и весь 1928 год работа в залах Пергамского музея шла полным ходом. «На стройке стоит такой шум, — пишет Массов Виганду, — что можно объясняться друг с другом лишь с помощью рупоров». Осенью 1928 года фронтон алтаря в основном поставлен, и теперь приступают к сооружению дополнительных залов. Споров, конечно, все еще достаточно. Так, Гофман хотел поместить над фризом изображения колонн верхней части алтаря, собирался пристроить к парадному крыльцу более удобную деревянную лестницу для хромых, которые, возможно, будут посещать музеи. Так, полиция настаивала на постройке ограждения, чтобы никто не упал в котлован и не погиб. Гибнут, однако, только эти и подобные им предложения, а чистые, просторные и красивые залы ждут будущих посетителей.

Глава шестая

С 21 по 25 апреля 1929 года Германский археологический институт — самый старый и значительный археологический институт мира, по примеру которого образовались потом и все остальные, — отмечал столетие со дня своего основания.

В течение нескольких дней Берлин был центром искусствоведческого мира. 37 правительств (включая правительства Доминиканской республики и Эквадора) и 336 научных институтов из 30 стран мира прислали своих делегатов в Берлин.

Около 800 мужчин (и 14 женщин!), представителей науки, искусства и государственных учреждений, собрались на юбилей института, празднование которого началось 21 апреля вечером с торжественного заседания в пленарном зале рейхстага.

Громкие имена, звания, ордена. Столетняя работа института, не прерывавшаяся и во время войны, спаяла ученых всех стран. Впервые в истории и, кто знает, может быть, в последний раз, собралась большая часть сотрудников института и почетных членов, чтобы с помощью личных контактов углубить то, что и так связывало их духовно. Среди присутствующих находились потомки учредителей, правнуки Вильгельма фон Гумбольдта, немецкие и британские внуки Бунзена, дети пионеров института, трудившихся во второй половине столетия: Александра Конце, Карла Хуманна, Адольфа Михаелиса и Генриха Бруина.

— Показать корни, из которых выросла наша культура, — сказал министр иностранных дел доктор Штреземан в своей торжественной речи, — величайшая задача археологической науки. Это не означает, что археологи должны лишь рыться в мертвых, засыпанных пылью веков вещах. Если археология извлекает из недр земли замечательные памятники древности, спасает и объясняет их, то не является ли ее целью как можно скорее познакомить с ними широкие круги общества? Такая демонстрация оживит эти мертвые вещи, раскроет стоящие за ними духовные силы прошлого и культурные традиции, передающиеся из поколения в поколение. Именно так усваивается великое наследство прошлого всеми пародами. Поэтому в поисках памятников древности объединяются представители всех наций и между ними возникает взаимопонимание на пути к общей цели. Каждая совместная научная работа приобретает международный характер. Германский археологический институт всегда оставался верен своему принципу мира и дружбы между народами. Этим принципом руководствовались его основатели, которые в своей деятельности следовали традициям Гёте и Винкельмана.

Затем слово взял министр Беккер.

— Все культурные народы, — сказал он, — с восторгом встречают каждое археологическое открытие, возрождающее великое наследие античной эпохи. В славном соревновании наций главным вкладом немецкого народа в дело изучения древних культур была научная постановка этих исследований и исключительно кропотливая работа немецких ученых. Своим трудом и техникой производимых ими раскопок они обеспечили всеобщее уважение к археологической науке и се замечательным достижениям.

Речь следовала за речью: приветствия, благодарности, пожелания, надежды… Последним выступил старейший член института, Нестор немецкой науки, Ульрих фон Виламовиц-Мёллендорф, которому перевалило уже за 80. Говорил он не столько о президенте и директорах института, сколько о своих собственных секретарях. Он тоже присоединился к многоголосому хору, прославлявшему объединение на. ций иод властью археологии, научную солидарность, которая выходит далеко за пределы каждого отдельного института. Почтил он и отца науки о древностях, сына сапожника из Стендаля, Иоахима Винкельмана, который еще в тот век, когда мало кто интересовался историей, предвосхищая будущее, написал общую историю изобразительного искусства. Виламовиц сказал: «История возвеличивает или забывает народы, страны или отдельные события. Но в искусстве бывают такие периоды, когда относительное поднимается до уровня абсолютного. В такие времена в искусстве горит пламя, которое ярко светит. И не только светит, но и греет. Согревает душу, укрепляет духовные силы. Если в день праздничный можно ограничиться благоговейным созерцанием вечно прекрасного, то это созерцание дает силы для того, чтобы успешно и охотно трудиться в дни будние. Яркое пламя и священный огонь надо беречь, и назначение науки — собирать хворост для того, чтобы поддерживать этот огонь. Археология — это весталка, которая хранит священный огонь».

Когда достойный уважения старец осторожно спустился с трибуны, все в огромном зале знали, что он имел в виду, произнося свою речь, хотя о Пергамском алтаре он не сказал ни слова.

Берлин в эти дни был центром научного мира, а центром Берлина был Пергамский музей и его средний зал. Всего несколько человек из 800 гостей института имели возможность увидеть в старом здании открытый более двадцати лет назад шедевр Карла Хуманна. Бесконечно много писали о нем в эти десятилетия, начиная с 1880 года. Теперь можно увидеть алтарь, хотя музей полностью еще не завершен, и только через год, к столетнему юбилею прусских музеев, он должен открыться для всеобщего обозрения.

Центральным днем всех юбилейных торжеств было 22 апреля, когда в Пергамском музее был дан прием. (Раздался лишь один фальшивый звук в этой величественной симфонии: со ступеней Пергамского алтаря, который в Апокалипсисе Иоанна назван «престолом сатаны», декан геологического факультета Грейфсвальда сообщил о присвоении Теодору Виганду почетной степени доктора теологии!) К особняку на Лейпцигерштрассе, где происходили заседания международного съезда археологов, подъезжают машины, которые должны отвезти на остров музеев гостей, медленно спускающихся по лестнице. Во дворе стоит женщина. Она растеряна, оглушена известными именами, которые до сих пор встречались ей только в журналах и энциклопедиях. Она выглядит моложаво, несмотря на первые белые нити, появившиеся в ее гладких волосах, обрамляющих круглое лицо.

Подъезжает большой темно-синий шестиместный лимузин. В него садятся профессор фон Дун, 78-летний гейдельбергский археолог, которому не так уж много осталось жить, Ветцольд и Виганд. Дверцы закрываются, но тут тайный советник фон Дун замечает женщину. Он снова открывает дверцу и любезно приглашает ее:

— Не хотите ля ехать с нами? У нас как раз есть свободное место.

Женщина радостно кивает головой. Ведь сегодня — первый день торжеств, и она еще никого не знает. Но стоило ей сесть, как робость и нерешительность чуть не заставили ее покинуть машину. Несмотря на присутствие таких гостей, как принцы из Швеции и Италии, президент республики и депутаты рейхстага, пассажиров этой машины следует считать самыми важными, и именно здесь нашлось для нее место!

Виганд, не поднимаясь, отвешивает даме легкий поклон и спрашивает:

— Глубокоуважаемая, какую организацию вы представляете?

— Общество любителей древностей города Маннхейма, господин тайный советник.

— Так, так.

На протяжении всего пути больше не было сказано ни единого слова, и женщина имела возможность спокойно наблюдать за выдающимися деятелями, героями этого — и не только этого — дня. Ветцольд — обходительный, элегантный господин без особых примет и пока без особых заслуг. Приветливый, заслуживающий глубокое уважение Дун. Сдержанный, но кажущийся расстроенным и подавленным Виганд.

Машина остановилась у канала Купферграбен. Женщина в своем скроенном на мужской лад черном костюме попрощалась с тремя спутниками благодарным поклоном и перешла канал по деревянному временному мосту. Просторный двор между Пергамскнм залом и другими флигелями здания был полон празднично настроенной толпой. Не было слышно ни одного громкого слова. Хотя двор еще и представлял собой строительную площадку, i переднеазиатское крыло музея пока было в лесах, собравшиеся здесь люди говорили вполголоса, словно они находились в церкви.

Одна за другой подъезжали и останавливались машины, из них выходили гости, после чего полицейские направляли машины по закрытым для общего движения улицам к Лустгартену, который превратился в гигантскую стоянку. Кажется, съехались все, кто должен был приехать. И вот двери открываются, и через триумфальные ворота вавилонской богини Иштар, мимо фасада тройного зала Навуходоносора сотни людей медленно проходят в залы Пергамского музея. Все поражены. Ведь никто из них еще не видел этих сокровищ, так как в 1914 году на транспорт с находками, следовавший из Португалии, был наложен арест, и только недавно они были возвращены. Гости стоят в огромном, празднично убранном зале перед алтарем Эвмена И — алтарем Карла Хуманна, теперь ставшим алтарем Теодора Виганда. Но для осмотра алтаря времени было мало, так как генеральный директор музеев Вильгельм Ветцольд поднялся на алтарную лестницу, чтобы приветствовать собравшихся.

— Пергамский алтарь, — сказал он, — у ступеней которого вы сейчас стоите, священное место для археологов всего мира. Вы, уважаемые дамы и господа, располагаете возможностью первыми увидеть эти залы, двери которых откроются для всеобщего обозрения лишь в следующем году к столетнему юбилею музеев.

Пока здесь еще строительная площадка. Ежедневно тут трудятся сотни рук, чтобы закончить гигантский музейный комплекс. Еще не достигнут результат или, во всяком случае, окончательный результат. Но уже теперь этот зал стал священным островком в океане современной жизни большого города. Никто еще не переступил его порога без того, чтобы на какой-то момент не задержалась его нога и грудь не наполнилась восторгом при виде этого величественного сооружения. Только постепенно можно ощутить всю полноту жизни гигантского фриза и весь пафос алтарной лестницы.

Здесь, где вы стоите, находится центр сооружения и одновременно центр экспозиции. Только сейчас, после окончания строительства этих залов, мы реально обрели Пергамский алтарь. На совершенные архитектурные и скульптурные формы этого шедевра — одного из семи чудес древнего мира — сегодня устремлены глаза всех образованных людей на земле. Историческое значение Пергамского алтаря определяет его место среди других шедевров Античного отдела, его художественная ценность оправдывает расположение в самом центре комплекса музеев на острове. То, что завершенный в конце концов новый Пергамский музей находится по соседству с берлинским историческим, научным и художественным форумом и расположен между Немецким музеем и Музеем кайзера Фридриха, между музеями переднеазиатского и исламского искусства, рядом с Новым музеем Штюлсра и Старым музеем Шинкеля, недалеко от Университета, Государственной библиотеки и Государственного оперного театра, вблизи памятников Гегелю и братьям Гумбольдтам, — мы воспринимаем как символ. Мы видим, что круг ученых и друзей искусства вновь пополнился: о. и включил близких по духу людей. Они составляют теперь великое сообщество, которое не знает ни языковых, ни территориальных границ и образует идеальную мировую державу, где каждый может получить право гражданства.

Если мы, чувствующие себя связанными общей верой, стоим сейчас перед этим алтарем, который пергамские правители посвятили Зевсу, а создавшие его художники — гению искусства, то сами мы склоняемся перед силами творческого духа. Свободно поклоняться божеству, которое для многих еще непостижимо, — можно ли для этой цели найти более подходящее место, чем то, которое нас всех сегодня объединяет?

После того — как выступил Виганд, отметивший заслуги Карла Хуманна и коротко рассказавший о музее вообще, официальная часть торжественного собрания была закончена.

Теперь гости поднялись по ступеням лестницы к фризу Телефа и прошли вдоль стен и крыльев лестницы, чтобы своими глазами увидеть все то, о чем они уже столько читали.

Никогда раньше не видели они такой прекрасной скульптуры, никогда так не восхищались, как на этой неповторимой выставке. Англичане, которые задумали создать новую экспозицию скульптур Парфенона, поняли, что дальнейшие размышления по этому вопросу излишни.

Здесь они нашли нужный им образец. Французы говорили, что они в выигрыше по сравнению с подданными пергамского царя Эвмена II: тем приходилось обходить огромный алтарь, а они сейчас могут одним взглядом охватить весь памятник. Итальянцы, русские, греки убедились в том, что и Пергамский зал и Пергамский музей в целом — сооружения совершенно нового типа. Здесь почти ни одно пожелание не осталось невыполненным, здесь не только пытались, как в тысячах других музеев, познакомить современников с выдающимися произведениями античного искусства, но и достигли этой цели. Чувство восхищения этим совершенным памятником было настолько сильно, что сковывало всех посетителей, какими бы уравновешенными, опытными или даже равнодушными они ни были до входа в этот зал. Уже знакомая нам женщина ждала под милетскими рыночными воротами, пока не поредеет плотная масса собравшихся здесь людей. Потом она прошла в средний зал, в котором алтарь пергамских Атталидов — алтарь малоазийской Афины — сегодня, как и две тысячи лет назад, продолжает оставаться живым. Словно по велению судьбы, серые тучи апрельского неба над Берлином широко раздвинулись и лучи яркого солнечного света устремились через огромную стеклянную крышу на алтарь. Как из фонтана, брызнули струи золотого света.

Вот шатаются и падают побежденные гиганты, огромные, величественные и прекрасные даже в момент поражения, даже в час смерти. Алкионей, гибнущий от руки Афины, обращает свой последний вопль к навсегда потерянному для него миру. Этот вопль звучит, словно натянутая до предела струна виолончели. Гордо шествует отец богов, и складки одежды бьются вокруг его бедер, будто ревущий прибой южного моря обрушивается на медово-желтый утес. С вершины этого утеса доносится шелест старых оливковых деревьев, подобный светлым звукам скрипки среди грохота контрабасов. Вот Геката поднимает свой факел, и посетители слышат надрывный голос трубы. Проносится Магна Матер — великая мать богов — на скачущем во весь опор льве, и литавры выбивают глухую дробь. Конь Гелиоса встает на дыбы, и слышатся звуки деревянных духовых инструментов. А вот до слуха доносятся глухие постукивания хвостов змееподобных гигантов из группы Ареса. Тут же раздается арпеджио арфы, которое посылает богиня ночи, держащая наполненной змеями сосуд. Словно боевая труба, сверкают грудь, плечо и шлем Артемиды-воительницы. Громыхают литавры упорно сопротивляющегося Порфириона. Торс Аполлона с руками, широко раскинутыми в стороны, возникает как трехкратно повторенная, светлая, бесконечно чистая нота соль.

Куда еще повернуть голову, чтобы прислушаться, куда обратить свой взор? Повсюду музыка, со всех сторон встают прекрасные образы. Симфония Пергамского алтаря наполняет зал. Победоносная симфония. Свет одержал победу над тьмой. Культура над варварством. Боги над гигантами.

Тихо, почти на цыпочках женщина покидает зал. Ее глаза полны слез, ее сердце учащенно бьется. И если она достигнет даже возраста Мафусаила, она никогда не забудет этого часа, когда перед ее глазами развернулась величественная панорама битвы между гигантами и богами.

Загрузка...