ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава первая ЗНАМЕНАТЕЛЬНЫЙ ДЕНЬ В ЖИЗНИ МОЛОДОГО ШИХТМЕЙСТЕРА ПАВЛА АНОСОВА

Санкт-Петербургского Горного кадетского корпуса унтер-офицер Павел Аносов, одетый в парадную форму, медленно проходил по набережной Васильевского острова. Высокий, стройный, в треугольной шляпе и в белых панталонах, со сверкающей белой перевязью вокруг гибкой талии, он шел, играя каждым мускулом, ощущая радость здоровой молодости. Восемнадцатилетнему юноше казалось, что сегодня весь Петербург смотрит на него, радуется ему и любуется им. Завтра на торжественном акте Аносову вручат аттестат об окончании корпуса, и он вступит в самостоятельную жизнь. От сознания этого на душе юноши было легко и весело, но вместе с тем печаль, как тихая капель, просачивалась в сердце.

Становилось радостно при мысли о том, что впереди ждет неизвестное и заманчивое: самостоятельная жизнь, увлекательная работа, о которой он так мечтал; что навсегда уйдут в прошлое скучные уроки — фехтование, танцы, катехизис, латынь, отрывавшие время от любимых занятий по металлургии.

Обо всем этом недавно только мечталось, так опостылели стены корпуса, но вот сегодня, сейчас, когда подошло время покидать корпус, сердце Аносова тоскливо сжималось при мысли, что больше он никогда-никогда не возвратится сюда! Никогда он не сядет за учебники, не подойдет к школьной доске и не будет с таким огромным нетерпением ждать субботы, чтобы пойти в отпуск к знакомым. Всё, что происходило в корпусе за семь лет учения, неожиданно повернулось к нему новой, привлекательной стороной. Стало жаль покидать сделавшийся родным Горный корпус, преподавателей и расставаться с товарищами. Даже город с вечно хмурым, серым небом, моросившим дождем и пронизывающими туманами сегодня выглядел иначе: Петербург под утренним солнцем вставал над широкой рекой обновленным и чудесным. Сегодня всё, всё выглядело светло и радостно! Нева, серебрясь под солнцем, величаво текла в гранитных берегах. Воздух был необычайно прозрачен и свеж. Высокое нежно-бирюзовое небо простиралось над столицей. В садах и скверах неподвижно застыла листва, чуть тронутая легкой позолотой, но, кроме этого, ничто не говорило о надвигающейся осени. Август в этом году выдался солнечный и тихий.

Миновав деревянный Исаакиевский мост, Аносов ускорил шаги, и вскоре перед ним встал знакомый фасад Горного корпуса. Когда-то некрасивые, разбросанные в беспорядке здания чародей-зодчий Воронихин превратил в стройное художественное целое, поражающее своей красотой. На Аносова всегда особенно сильное впечатление производил фасад корпуса. К Неве спокойно спускалась широкая гранитная лестница пристани, последние ступени которой часто заливала невская вода. Прямо перед лестницей поднимался высокий фронтон, лежащий на двенадцати строгих колоннах, вырастающих без цоколя. Здесь всё было соразмерно и создавало впечатление гармонической тяжести. Здание всем своим видом, пропорциями и профилями как бы символизировало трудности горного дела, которому призваны будут служить питомцы Горного корпуса.

Аносов неторопливо поднялся по лестнице в прохладный вестибюль. У швейцарской его встретил служитель Захар, отставной гвардеец с внушительным лицом и седыми баками. Он, как показалось Аносову, грустно посмотрел на унтер-офицера. Обычно Захар не отличался словоохотливостью: был строгий, исполнительный служака, и по утрам, когда над крышами только-только занимался скудный северный рассвет, бил на барабане побудку. Юноша с улыбкой посмотрел на старика и обронил:

— Ну, отслужил твой барабан для меня свою службу!

— Что верно — то верно! — согласился Захар. — Уедете и забудете нашего брата. В большие люди выходите!

— Что ты, Захар, разве можно забыть! — с искренним сожалением отозвался Аносов. — Не раз вспомню!

— В народе так поется, — тихо и добродушно отозвался служитель:

Отломилася веточка

От кудрявого деревца,

Откатилося яблочко

От садовой яблоньки…

Захар грустно посмотрел на юношу, пыхнул дымком из коротенькой глиняной трубочки и душевно вымолвил:

— То-то же, не забывайте нас. А в жизни и труде берегите простых людей, Павел Петрович; они всегда будут вам верными помощниками.

— Спасибо за совет! Эх, Захар, Захар, если бы ты знал, как жалко мне покидать тебя!

— Ну уж и жалко! Тоже скажете! — просиял служитель и кивнул в сторону классов: — Суматоха кругом! Велик будет праздник, и съезд ожидается большой!..

Аносов пошел дальше. Гул и звонкие голоса наполняли залы. Вот уже много дней с утра и до поздней ночи здесь кипело оживление: везде красили, чистили, мыли. В учебных залах учили танцевать, маршировать, петь, фехтовать. Корпусный капельмейстер Кудлай, тонконогий и перетянутый в талии словно оса, со встрепанными волосами, то хватался за голову и горестно раскачивал ею, то громко взвизгивал:

— Не так! Не так! Ах, боже мой, что я с вами буду делать!

Завидев Аносова, он закричал:

— Иди, иди сюда! Ты нам нужен!

Но Павел знал, что сейчас начнется самое скучное: длинный тощий кадет Бальдауф должен читать свои стихи. Аносов промчался мимо распахнутой двери и юркнул в спальную камеру. Тут в проходах между койками расхаживали с озабоченным видом его товарищи — выпускные унтер-офицеры. Видно, и они переживали свое предстоящее расставание с корпусом. Высокий громкоголосый Алеша Чадов выкрикивал фразы из речи, которую собирался произнести при вручении ему аттестата. Со стороны он очень походил на рассерженного индюка.

Навстречу Аносову бросился широкоплечий унтер-офицер Илья Чайковский.

— Павлуша! — обрадованно закричал он. — Где ты бродишь? Ты ничего не знаешь! Мы поедем на Урал! На Урал! — взволнованно повторил юноша и хлопнул друга по плечу.

— Не может быть! — засиял Аносов. — Это счастье. Я всегда мечтал о горном деле!

— Но там глушь; и это после Санкт-Петербурга! — лукаво заметил Чайковский.

— Разве ты недоволен? — удивленно спросил Аносов.

— Нет, я очень и очень доволен, милый мой! — улыбнулся кадет и обнял друга за плечи. — Я все эти годы мечтал о российских просторах, о суровых горах и дремучих лесах. Часто во сне вижу себя кладоискателем. Знаешь, Павлуша, мы, как волшебники, будем открывать сокровища. На Каменном Поясе, в скалах, — огромные подвалы, мы подходим к мшистым камням и говорим вещее слово: «Сезам, отворись!». Перед нами распахиваются недра и, смотри, сколько богатств в них! — Юноша мечтательно вскинул голову и посмотрел на друга.

— Вижу их, вижу эти сокровища! — весело подхватил Аносов. — Вот железо — из него будут ковать плуги и мечи. А вот камни-самоцветы. Так и горят, так и переливаются огнями. Любуйся: тут рубины, сапфиры, яхонты, вишневые шерла[1], а вот аметист, горный хрусталь. Много есть диковин на Урале. Есть там целые горы из железа и медной руды. И платина, и золото! Дивен Урал!

Чайковский улыбнулся другу:

— В давние годы русский рудознатец Ерофей Марков впервые в нашей земле, на Урале, отыскал золото. И Михайло Васильевич Ломоносов воздал сему должное; так возрадовался, что оду написал. Послушай:

И се Минерва ударяет

В верьхи Рифейски копием,

Сребро и злато истекают

Во всем наследии твоем.

Плутон в расселинах мятется,

Что Россам в руки предается

Драгой его металл из гор,

Который там натура скрыла…

— Рифеи — так в древние времена наш народ величал Урал. Ломоносов верил, что русские не в сказке, а въяве добудут богатства из недр земных на удивление всему свету и на устрашение врагам России!

Аносов ласково обнял друга за плечи. Заглядывая Чайковскому в глаза, сказал сердечно:

— Илюша, прекрасны твои слова. Ломоносов — наша краса и гордость! Мы все пойдем по его пути! Он написал для нас, русских металлургов, свои «Первые основания металлургии, или рудных дел». Это — евангелие для российских горщиков. Только Михайло Васильевич создал подлинную науку о недрах, как и где находить металлы и минералы!..

— Врешь, Аносов! — резким голосом закричал долговязый, с белесыми глазами кадет. — Врешь! — зло повторил он. — Ничего ваш Ломоносов не создал. Он сам учился в нашем Марбурге!

— Эк, куда хватил! — усмехнулся Чайковский и горячо продолжал: Эдуард, как тебе не стыдно, ты говоришь неправду! Великий русский ученый Михайло Васильевич Ломоносов многое дал науке!

— Верно, верно, Чайковский! — подхватили кадеты.

— Во-первых, я не просто Эдуард, а фон Гразгор, и мой дедушка в Прибалтике имел собственный фамильный замок. Во-вторых, за дерзость я приглашаю вас драться на шпагах! — крикнул долговязый кадет.

— Погоди, лозоискатель, никто с тобой драться не будет! — усмехнулся Аносов. — Величие Ломоносова доказано великой любовью к нему нашего народа!

— Ты не смеешь меня звать лозоискатель! Я буду настаивать на вызове! — побагровел фон Гразгор.

— Не шуми! Сам знаешь, братец, — где, как не у вас, отыскивают руды лозой! — спокойно сказал Чайковский, и на лицах столпившихся кадет заиграли улыбки. — Разве тебе не известно, дорогой, что ваши горные ученые берут ореховый прут-вилку и, пользуясь колебанием сего зажатого прута, ищут месторождение руды? Погоди, впрочем; о сем сказано и у Ломоносова… Павлуша, дай-ка мне! — он взял у Аносова книгу. — Послушайте, братцы! обратился он к товарищам и с легкой иронией стал читать:

— «Немало людей сие за волшебство признают, и тех, что при искании жил вилки употребляют, чернокнижниками называют. По моему рассуждению, лучше на такие забобоны или, прямо сказать, притворство не смотреть, но вышепоказанных признаков держаться, и ежели где один или многие купно окажутся, тут искать прилежно». Вот что с Запада занесли горные мастера, лозовую вилку, а Михайло Васильевич Ломоносов завещал нам тщательно наблюдать окраску воды, цвет земли, характер растительности, обломки камней при ручьях и реках. Он сказывает в сем труде: «Ежели тех камней углы остры и не обились, то можно заключить, что и сами жилы неподалеку». Вот оно как!

— Он врет! Всё врет! — продолжал кричать Гразгор и, сжав кулаки, пошел на Чайковского.

Кругом зашумели…

— Что за крики, господа! — неожиданно раздался решительный голос, и на пороге появился Захар. — Кажись, Остермайер идет! — оглядываясь, выпалил он. Все сразу притихли. Кто не знал этого злого и надоедливого педагога, от проницательного взгляда которого ничто не ускользало! Выговоры его были просто невыносимы. Этот брюзга с желтым желчным лицом наводил тоску на кадет. Пойманного в шалости мальчика он уводил к себе в кабинет, удобно усаживался в кресло, а виновника ставил напротив. Ровным, дряблым голосом он монотонно начинал распекать пойманную жертву. Не повышая голоса, не отпуская бранных слов, медленно, иезуитски Остермайер «тянул за душу». Шалун, держа руки по швам, молча «ел» наставника глазами и чувствовал себя самым несчастным на свете.

И час, и два мог распекать питомца Остермайер, вытягивая из него все жилы. Воспитателя боялись не только кадеты, но даже и давно окончившие корпус горные офицеры. В классах ходил о том анекдот. Рассказывали, что в один прекрасный вечер за тысячи верст от Санкт-Петербурга, в Барнауле на Алтае, сошлись несколько товарищей горных офицеров, чтобы за ломберным столом перекинуться в картишки. Несколько часов в ночной тишине шла неторопливая карточная игра. Каждый глубокомысленно обдумывал возможные ходы. Вдруг в комнату ворвался один шутник, товарищ по корпусу, и с порога в ужасе оповестил: «Остермайер идет!». Все мгновенно спрятали карты, повскакали с мест и с напряженным вниманием уставились на дверь, ожидая придирчивого наставника, забыв, что он находится за тысячи верст от Алтая.

Захар лукаво подмигнул Аносову и более решительно повторил:

— Господа, иде-ет!..

Безотчетный страх охватил кадет, и они разбежались. В комнате остались только Аносов да Захар.

Служитель улыбнулся кадету.

— Молодец, Павел Петрович! — похвалил он его. — Справедливо поступили. Не смей трогать нашего батюшку Михайлу Васильевича! Не дано господам Гразгорам порочить русский народ! — И, притопывая башмаками, старик, добродушно ворча, пошел к лестнице.

Аносов нагнал его, схватил за руку:

— Спасибо, Захар, от всей души спасибо тебе!

Отставной гвардеец удивленно уставился в Аносова:

— Помилуй, это за что же спасибо?

— За Ломоносова. За то, что любишь его! — восторженно сказал юноша.

По морщинистому, чисто выбритому лицу служителя прошла светлая улыбка. Дрогнувшим потеплевшим голосом он проговорил, глядя на молодого кадета:

— Батюшка-сударь, голубчик ты мой Павел Петрович, а кто же из русского народа не любит Михайлу Васильевича? Правда, его иноземцы затирали, старались ущемить, но простому народу, как никому, всё это видно! — Старик лукаво прищурил глаза и зашептал ласково: — Ах, Павел Петрович, милый ты мой, он-то, наш простой народ, всё знает, всё видит, его не проведешь. Хоть и имечко перелицуй, хоть и в веру другую перекинься, а уж замашки да ухватки никакой крещеной водой не смоешь и никаким пачпортом не укроешь… Наш человек сердечно любит всё свое, родное, и делает подвиги не ради славы, не для злата, а для всей своей земли. То разумей: чем больше его мучают, тем милее он народу. Видит простой человек, что ради него мается бедолага. Да разве когда забудет русский народ Ломоносова! Умный человек даже из другого народа преклонится перед Михайлой Васильевичем, потому он для всего света старался… Вот оно что! А народ никогда в своем чувстве не обманется. Расскажу тебе одно…

Старик и кадет спускались по широким ступенькам лестницы. Захар повел по сторонам глазами и предложил:

— Зайдем в мою каморку, скажу тебе про одно заветное…

Они спустились в комнатку служителя. Она помещалась под каменной лестницей, — маленькая, плоская, прижатая грузным сводом. Небольшое окно на уровне вымощенной серыми плитами панели глядело в темные невские воды.

Глубокая тишина охватила Аносова. Звуки в это подземелье доходили глухо, отдаленно. Он много раз бывал у Захара, и его всегда трогала чистота и опрятность его более чем скромного жилья. На стене висел палаш с начищенной медной рукояткой, на плетеном ветхом кресле — мундир с медалями. Старик перехватил вопросительный взгляд гостя и пояснил:

— Вот скоро господа на торжество съезжаться начнут, в парадном мундире встречать буду! — Он прошел вперед и уселся у окна.

— Садись, сударь! — указал он глазами на стул. — И я посижу; стар стал, ноги гудят; видать, вовсе отслужился, да вот нет сил уйти от ребят. Привык к вам, ой, как привык, сударь!

Аносов уселся напротив старика, тот смущенно признался:

— А я ведь у порога стоял и всё от слова до слова слышал. На душе радость забушевала: ловко вы с Илюшей фон барона отбрили… Ух, брат, много их на русской шее сидит!..

От похвалы Захара лицо Павла вспыхнуло. Чтобы перевести разговор на другое, он напомнил:

— Ты что-то интересное хотел рассказать, Захар.

— Что ж, это можно, только — по тайности. По душе ты мне пришелся, сударь. Преклонилось мое старое сердце к тебе, потому что чует оно: добр ты к простому человеку. Не заскоруз еще ты, Павел Петрович, в делах житейских! О народе и речь поведу, а ты верь старшему. Много, много пережито и переведано, горбом дошел, что к чему. Ты, сынок, в жизни прямо иди, не гнись; не бойся бури, не сломит! На свой народ надейся, прислушивайся к нему! Ты простому человеку доброе слово, как золотой лобанчик, подари, а он тебя большой любовью укрепит, никогда не выдаст в беде. Помни, милый, нет никого сильнее, умнее и вернее нашего простолюдина! И чуток он, и добр, и сердечен. Не лукавь перед ним, не криви душой: народ всё чувствует, всё ценит, всё знает, и его не обманешь. Довелось мне своими глазами увидеть многое. Скажу тебе, сударь, старое-бывалое. Только, чур, царским величеством о нем запрещено говорить! — Старик встал, неторопливо подошел к двери, прислушался.

— Ты это о ком, Захар? — удивляясь осторожности старика, спросил Аносов.

— Известно, о ком, — прошептал тот: — о нем, о батюшке Емельяне Ивановиче.

— О Пугачеве! Да ведь он и в наших краях прошел грозой. Дворяне сказывают: великий душегуб был!

Захар нахмурился.

— Ты не очень, сынок, бранись! — сурово перебил он.

— Да это всему свету известно! — с жаром вымолвил Аносов.

— Простой народ другое говорит! — твердо сказал старик. — Это верно: для господ он душегуб и разбойник, а для нас — защита и надёжа!

Горный кадет столько наслышался о жестокостях Пугачева, что удивился ласковому тону старика. Прошло больше четверти века, а в светских гостиных всё еще боязливым шёпотом говорили о «злодее, потрясавшем трон монархии». Между тем Захар таинственно продолжал:

— Для бар он душегуб, потому что помсту за крепостной народ вел и простому люду волю и правду нес. Мне самому довелось видеть Емельяна Ивановича в тяжелый смертный час и услышать его честное слово к народу…

Юноша притих, жадно ждал продолжения рассказа, но старик на минуту смолк; подумав, решительно махнул рукой:

— Ладно, так и быть, расскажу. Давненько это случилось, а вот на душе такое, будто вчера довелось видеть и слышать его. Известно вам, я в гвардии ее величества служил и по случаю событий в Москве был. И в этот самый день, когда на Болоте его терзали, наша рота караул у Лобного места держала. Затемно нас привели на Болото, выстроили, и стою я ни жив ни мертв, а на сердце поднялась великая смута. Посреди нашего каре — высокий помост, позади — народу видимо-невидимо. Слышно, как шумит, ропщет люд. Вот только солнышко поднялось из-за Москвы-реки, заиграли-залучились золотые маковки кремлевских церквей, и в эту пору пуще загомонил народ, заволновался, будто под ветерком деревья прошумели. Скосил я очи и вижу: среди народа двигаются сани с помостом, на них скамья, а на скамье сам батюшка Емельян Иванович сидит. Глаза так и жгут, а в руках две свечи ярого воска. Ветерок колышет пламя свечей, воск на глазах плавится и стекает ему на руки, а он, батюшка, с жалостью смотрит на простых людей и всем кланяется. Глянул я вначале на него, потом на эшафот, а там столб с воздетым колесом, на солнышке блестит острая железная спица. «Мученик ты наш, мученик! За народ страдать будешь!» — и злость, и жалость меня тут взяли, зашлось от обиды мое сердце. Кажись, взмахнул бы штыком да и пошел на бар. Сытые, выхоленные, нарядные, тут же расхаживают они и улыбаются. И вот схватили его, батюшку, под руки и поволокли на эшафот…

— Ты всё это сам видел? — с бьющимся сердцем спросил Аносов, и ему вдруг стало бесконечно жаль Пугачева.

— Как тебя сейчас! — старик вздохнул и сокрушенно пожаловался: Солдат присягой связан, поставили — стой, скажут: стреляй, — стрелять будешь! Ну, а что у меня на душе было, не спрашивай… Скинул Емельян Иванович шапку, вздохнул полной грудью, взглянул на небеса, на Кремль и сказал народу: «Не боярам в Кремле сидеть! Меня казнят, а народ не казнишь; правду он сюда принесет. Берегите ее, братцы!».

— Да этого он и не говорил, Захар! — перебил Аносов. — Из правительственных листков известно, что струсил он, всё кланялся и плакал: «Прости, народ православный, отпусти, в чем я согрубил перед тобой, прости, народ православный!».

— Эх, милый, так это в господских грамотках так прописано, а в народе иное хранится. Я сам видел и слышал. Так и всколыхнуло меня, когда на площади весь народ ахнул в одну грудь: «Держись, батюшка, держись крепко! Не погибнешь ты под топором, унесем тебя в своем сердце…» Это верно! Палачи в ту пору сорвали с него бараний тулуп и потащили к плахе. Вырвался он, вскинул голову и закричал: «Не трожь, корявая рожа, смерти за свой народ не боюсь! — А сам всплеснул руками, опрокинулся навзничь на колоду и приказал: — Теперь руби, дворянская собака!». И палач вмиг отрубил ему голову…

— Не говорил он эти слова! — взволнованный рассказом старика, выкрикнул Аносов.

— Ты, сударь, не спорь. Тебя в ту пору на белом свете не было, а я уж в гвардии служил, и сердце мое не обманешь. Сам слышал! — убежденно подтвердил Захар: — А через три дня колёса, сани, эшафот и тела загубленных сожгли, в пепел обратили. Только я уголек всё-таки один уберег!

— Что ты говоришь! — вскочил юноша.

— Уберег и храню, как святыню. Ведь кровью Емельяна Ивановича он полит. А народ с кострищ по горстке пепла уносил… Нет, сударь, такое не забудется…

Аносов сидел молча, подавленный рассказом, не спуская глаз со старика. А Захар, растревоженный воспоминаниями, не мог успокоиться и продолжал:

— Я, милок, вот к чему речь веду. Народ не обманешь. К примеру сказать, на другой день после казни Емельяна Ивановича в Кремле на Красном крыльце при самом генерал-прокуроре Вяземском прочитали указ о прощении девяти преступников, которые царице с головой выдали батюшку. Объявили им прощение и оковы сняли. И сколь велика была толпа, собравшаяся проститься с батюшкой Емельяном Ивановичем, — столь ничтожно пришло людей на объявление милости христопродавцам этим. Мало того, сударь, только ушел князь Вяземский да дворяне, откуда ни возьмись, подошли простые люди и заплевали место, с коего огласили прощение. Кабы не гвардейцы, неизвестно, что бы стало с прощеными извергами… Видишь, как обернулось дело! И на том еще не окончилось… Отправили прощеных в Новороссийскую губернию к Потемкину, а и тот от них отмахнулся: «Не надо, — сказывает, — их мне; народ всё равно убьет иродов, а я в ответе!». Тогда погнали окаянных на поселение под Ригу, но и там их не приняли: латыши грозились каменьями забросать… И куда только не гоняли злодеев, никто не хотел принять. Что же, сударь, по правде судил народ: раз каиново дело свершили, ну и скитаться вам, окаянным, без сроку, без времени…

Старик закашлялся и смолк. За оконцем, над Невой, летала чайка. Она то падала к серой волне, то снова взмывала вверх с трепещущей серебристой рыбкой в клюве. Тишина водворилась в подвальной комнатке. Захар сидел, тяжело опустив голову на грудь.

— А куда ты упрятал тот уголек? — вдруг тихо спросил Аносов.

Глаза старика вспыхнули, он оживился.

— Уголек? Он всю жизнь при мне, всю жизнь согревает сердце надеждой. За тем тебя и звал! — ласково сказал служитель, поднялся и проворно полез к божнице, перед которой теплилась голубая лампадка. Пламя огонька от движения служителя заколебалось.

Захар добыл из-за образа ладанку и протянул ее кадету.

— Вот, возьми! — предложил он. — Сегодня ты здесь последний день; завтра отправишься к горщикам. Это тебе мое благословение. Береги уголек; станет трудно, — приложи к сердцу. Согреет он! Думка народная, жалость, доброта, — всё тут скопилось в угольке. Храни его, милок, пусть согреет твою душу, чтобы она доброй и ласковой была к простому народу…

Аносов порывисто вскочил и, обняв старика, расцеловал его:

— Спасибо, Захар, спасибо, родной!

— На том будь здрав! — тихо отозвался старик. — Ну, иди, сударь, там тебя ждут, да никому об этом ни словечка…

Радостно возбужденный, Аносов вышел из каморки и побежал по лестнице, прижимая к сердцу ладанку. И казалось ему, что невидимый огонек пылает у его груди, и согревает ее, так приятно и хорошо было на душе…

Глава вторая НОЧЬ ВОСПОМИНАНИЙ

Тихая, теплая ночь простерлась над Петербургом. Серебристый свет луны косыми потоками врывался в спальню, и на полу четко выступали черные тени оконных переплетов. Аносов не мог уснуть, ворочался, вздыхал. Он глубоко чувствовал свое одиночество, — многие кадеты разошлись по домам. На душе было тоскливо. Он лежал в глубоком безмолвии, и воспоминания детства нахлынули на него, как вешнее половодье, от которого невозможно было укрыться.

Смутно, словно сквозь туман, перед ним мелькают образы отца и матери. Отец — секретарь берг-коллегии, худощавый, измученный человек с легкой проседью в густых волосах — вечно занят. Мать — большеглазая, ласковая женщина — всегда в домашних хлопотах. За работой она любила напевать грустные песни, от которых щемило сердце. Павлуша рос крепышом, понятливым. Он хорошо запомнил, когда отца перевели на службу в Пермь советником горного округа. Стояла весна. Всей семьей они плыли по широкой светлой Каме-реке. Мимо шли холмистые берега, густо поросшие пихтой и елью. Один берег поднимался стеной, другой был отлогий, с большими полянами, на которых раскинулись бревенчатые русские деревушки. Навстречу плыли плоты. Вот один из них, словно гигантская змея, изогнулся на повороте реки, подставив яркому солнцу свою желтую смолистую спину. А рядом по береговой тропке шли вереницей согбенные бурлаки. Они тянули против течения канатами тяжело нагруженную расшиву, борта которой были пестро раскрашены.

Расшива шла по Каме ходко и весело, разрезая грудью воду, и по сторонам ее, как седые усы, расходились гребни. А бурлаки, наваливаясь на лямки, шли мрачные и злые. В такт движениям они пели тягучую и длинную песню. Печальные голоса оглашали реку:

Ох, матушка-Волга,

Широка и долга!

Укачала, уваляла,

У нас силушки не стало,

О-ох!

— Видишь, как работнички надрываются! — сказал Павлуше стоявший рядом старик лоцман и тяжело вздохнул. — Ох, и каторжна работенка! Начнут лямку тянуть в онучах, а кончат босоногими! Эвон, гляди! — указал он на берег. На извилистой тропке, на всем бурлацком пути валялись вконец изодранные и брошенные лапти.

Впереди к воде близко подходил дремучий бор, и шумящие кроны его отражались в тихой воде, а высоко над яром горизонт заволакивало синью.

Коренастый загорелый лоцман, прикрыв глаза ладонью, долго вглядывался в хмару. Вздохнув, он взял Павлушу за руку и сказал ласково:

— Айда, мальчонка, к мамаше, гроза будет. Здоровая туча идет!

Как завидовали ему малыши: он разговаривал с бородатым лоцманом! Шутка ли!

Мать поспешила укрыться с детьми в каюте. Сильно завыл упругий ветер. Яркая ослепительная молния пронизала небосвод сверху донизу, и со страшным грохотом раскололся и раскатился гром. Стало весело и страшно. Крупные капли дождя гулко барабанили по деревянной обшивке судна, по стеклу. И этот частый дробный стук казался бодрящей музыкой…

Гроза быстро промчалась, лихой ветер разорвал синюю тучу в клочья и унес их вдаль. Снова брызнуло солнце, и над Камой-рекой из края в край раскинулась цветистая радуга. Под солнцем еще ярче зазеленели омытые дождем травы и леса.

— Смотрите, дети, какая прелесть! — восторженно сказала мать, и ребята долго любовались чудесным видением радуги. Только отец сутулясь стоял у борта и, схватившись за чахлую грудь, надрывно кашлял. Он был равнодушен ко всем камским прелестям. Мать тревожно поглядывала в его сторону…

Кто бы мог подумать, что всё так печально кончится? В то лето, когда пышно распустились сады, отец скоропостижно умер в Перми. Два дня он лежал в открытом гробу, — с грустной мечтательностью на лице, — так казалось Павлуше, и ему не верилось, что вот скоро отца унесут и он больше никогда его не увидит.

Бледная, осунувшаяся мать сквозь слёзы жаловалась соседям:

— Сразу как громом в бурю сразило!

Павлуша вспомнил грозу на реке, и страх охватил его. Он жался к матери и по-детски ее успокаивал:

— Не бойся, мы от грома уйдем в каюту…

Не знал он, что от лихой беды никуда не упрячешься.

Осенью умерла и мать Павлуши. В опустелой квартире осталось четверо сирот мал-мала меньше.

В эти дни с Камско-Воткинских заводов в Пермь приехал дедушка Лев Федорович Сабакин, кряжистый старик с добрым смуглым лицом и седыми усами. Сбросив порыжелый мундир, оставшись в рубахе, он понуро уселся в искалеченное кресло и дружелюбным взглядом долго разглядывал сирот:

— Эх, бедные вы мои горюны, ну что мне с вами делать?

Большой сердечной теплотой прозвучали его слова. Павлуша заметил, как волосатая рука дедушки нервно затеребила ворот рубахи, словно старику стало душно.

— Ну, что уныло глядишь, внучек? — ободряюще сказал он. — Не печалься, не пропадем! Это верно, тяжко живется на земле нашей, а ни на какую иную не променяю, — своя и в горести мила! Собирайтесь, малые!

А собирать особенно нечего было, — всё имущество уместилось в небольшом узелке. Старик бережно уложил его и, усаживая детей в большой плетеный короб, бодро проговорил:

— Ну, малые, садись! Гляди, как! Живем в неге, а ездим в телеге.

Всю дорогу дедушка поглядывал на сирот и ободряюще сыпал прибаутками. По рассказам матери Павлуша знал, что Лев Федорович вышел из простых людей, самоучкой изучил механику и превосходно умел строить самые разнообразные машины.

Березовые рощи роняли свой золотой лист, когда старик привез сирот на завод. На крылечко небольшого домика, у которого остановились кони, выбежала худенькая опрятная старушка с милым добродушным лицом и стала целовать ребят. От нее хорошо пахло горячим хлебом, тмином, и Павлуше она сразу пришлась по душе.

Маленький домик дедушки стоял на краю леса, на широкой и веселой луговине, сбегавшей к лесной речушке Вотке. Старики радовались внукам и тому, что их тихое жилье наполнилось ребячьим смехом. Дедушка поднимался с восходом солнца и уходил на завод, где работал механиком. Уходя, он весело будил ребят:

— Вставайте, голуби! Погляди, что вокруг творится, — прощай ясен месяц, взошло красно солнышко!

Павлуша навсегда запомнил заводских работных, — они приходили к деду с просьбами. Уральцы были высокими, плечистыми, с густыми широкими бородами, — казались богатырями. Одевались они в ряднину, мягкие портки, на голове носили серые войлочные шапки, слегка сдвинутые на затылок; говорили медленно, сумрачно, но дед охотно выслушивал их и всегда помогал.

К Сабакину по субботам являлся загорелый, жилистый, с желтоватой бородой охотник Архипка со своей юркой дворняжкой Орешкой. Морда у пса походила на лисью, уши были настороже. Несмотря на неказистый вид, Орешка отличался проворством, легкостью и превосходным чутьем.

Архипка славился на всю округу умением гнать лося. С пудовой ношей за плечами, он неутомимо бежал на лыжах за быстрым зверем. Но в праздники он никогда не охотился.

— В праздник и зверю отпущен покой! — говорил он и садился на крылечке. Его мигом окружали ребята. Старик спокойным, размеренным голосом рассказывал им о старине. Про него говорили, что он ходил вместе с Пугачевым под Уфу, и Архипка не отказывался, охотно вспоминал о Пугачеве:

— Как его, батюшку, забудешь, коли с ним на Казань ходил. Пришел он, родимый, на Воткинский завод, мучителя Венцеля расказнил, а рабочий люд обласкал. Ох, и милостив он был к простому народу!

Любил старик пропеть про пугачевские клады. И Павел до сих пор помнит начало одной песни. Архипка, раскачиваясь, пел:

На Инышке-то, в светлом озере,

Во стальной воде, да под стеклышком,

Спрятан-скрыт лежит пугачевский клад.

Он давным-давно был там спрятанный,

Он давным-давно там схороненный.

Он схоронен был в темну-черну ночь,

Поздней осенью, в непогодушку…

Он пел чистым грудным голосом о встрече Пугачева с Салаватом Юлаевым, — о том, как хоронили они золото, и заканчивал с грустью:

И с тех пор лежит бочка с золотом,

Бьет волна по ней сизокрылая,

Только с берега ворон каркает

Бережет добро пугачевское…

О Пугачеве, добром его вспоминая, рассказывала детям древняя морщинистая нянюшка Сергеевна; да и всё на Урале было полно воспоминаниями о нем. Павлуша бегал на завод, пробирался в мастерские. Чумазые, перемазанные копотью литейщики и кузнецы были словоохотливы с ним, и в душу мальчика глубоко запали прекрасные поэтические представления о простом русском человеке, который и в беде находит для друга доброе слово…

И еще Павлуша до самозабвения любил кузнечное дело; он искренне, с детской горячностью завидовал русским умельцам, чьи золотые руки делали чудеса. Вопреки запретам, он бегал в кузницу и целыми часами приглядывался к горячей работе. Ах, как хотелось ему быть кузнецом! Из-под молота дождем сыпались искры, под ударами звенел металл, а черномазый кузнец, с белыми ослепительными зубами, высился могучим великаном среди огневой метели, освещенный заревом горна.

У Павлуши заблестели глаза от радости при виде ловкого чудодейства ковача. Однажды бородатый мастер, разгоряченный лихой работой, лукаво подмигнул мальчонке и сказал:

— Слушай, песню спою. Только, чур, никому ни слова! — Он откинул молот и запел раздольным голосом:

Вдоль по улице широкой

Молодой кузнец идет.

Ох, идет кузнец, идет,

Песни с посвистом поет.

Тук-тук! В десять рук

Приударим, братцы, вдруг!

Соловьем слова раскатит,

Дробью речь он поведет.

Ох, речь дробью поведет,

Словно меду поднесет.

Тук-тук! В десять рук

Приударим, братцы, вдруг!

Если ж барин попадется

Под руку, на разговор,

Тут кузнец уже возьмется

Не за молот — за топор.

И ударит в десять рук,

Чтобы бар не стало вдруг…

Кузнец утер пот, блеснул белками глаз и снова схватился за молот.

— Ну что, козявка, хороша песня? — смеясь, спросил он Аносова.

— Хороша! — согласился Павлуша и робко спросил: — А молотом дашь поработать?

Бородач оглядел тяжелый молот, вскинул его вверх и сказал мальчугану:

— Хрупок пока, не справишься с этой игрушкой. Эх, милок, душа моя нежная, видно на мужицких дрожжах ты замешён; поглядишь, и всё-то ты тянешься к простому люду. Молодец, право слово, молодец!..

Да, работа кузнеца была удивительно увлекательна. И Павлуша не утерпел: сидя за обедом, он рассказал о ней и, подбадриваемый дедушкой, тонким, ломким голосом спел песню ковача. Старик помолодевшими глазами весело смотрел на внука и одобрительно покачивал головой. Когда мальчуган с особенным ударением пропел:

И ударит в десять рук,

Чтобы бар не стало вдруг…

бабушка всплеснула руками, глаза ее потемнели.

— Кш… кш… Замолчи! — испуганно зашептала она. — Да эта песня от пугачевцев идет. Она — тайная, запретная! Разве можно такое перенимать?

— Это верно, — согласился дедушка, — песня запрещенная. За такую песню пристав Акакий Пафнутьевич посадит в клоповник на терзание. И это еще милостиво, а то и сослать может в Нерчинск на каторгу… Ты гляди-поглядывай, Павел. Перенимать от народа перенимай, но заветное у себя на сердце, как в ладанке, храни. К простым людям прислушиваться надо в два уха: народ наш — великий труженик на земле, всё сделал своими руками. Умный, мудрый народ…

Дедушка Сабакин мечтал дать сиротам образование. Он энергично хлопотал об устройстве внука на казеннокоштное место в Горный кадетский корпус. Вряд ли это удалось бы старику, если бы определению юнца не помог строитель Ижевского завода Андрей Федорович Дерябин, который высоко ценил механика Воткинского завода. Старик, в свою очередь, обожал этого талантливого организатора горного дела. На Камских заводах все хорошо помнили его и вспоминали с любовью. Дерябин в совершенстве знал металлургию и инструментальное производство. Много сил положил Андрей Федорович на то, чтобы организовать и наладить отечественное снабжение инструментами, но, увы, все творческие дерзания Дерябина были разрушены злой волей Аракчеева, запретившего производство инструментов на Камских заводах.

Сейчас Андрей Федорович служил директором Горного кадетского корпуса, он и позаботился о Павлуше…

По последнему санному пути Павлушу отвезли в далекий Санкт-Петербург. В большом городе уже наступала весна. Хотя Нева еще была скована льдом, на улицах уже сошел снег и было сухо. Бледные, худенькие девушки продавали первые подснежники. Дни выдались солнечные, с голубизной, но в домах всё еще ощущалась зимняя сырость и прохлада. Мальчуган с волнением вошел в огромное здание с колоннадой…

С тех пор прошло семь долгих беспокойных лет, однако Аносов на всю жизнь запомнил первый день своего пребывания в Горном корпусе. Когда он растерянно остановился среди обширного мрачноватого вестибюля, отставной солдат с медалями на груди — служитель Захар, улыбаясь, добродушно ободрил его:

— Ну, о чем, милый, задумался? Шагай смелее, и всё будет хорошо! Главное, умей за себя постоять!

Маленький коренастый мальчуган оживился, осмелел и с легкой развалкой пошел вверх по лестнице…

В большом и шумном Петербурге у Павлуши не было ни родных, ни знакомых. В корпусе большей частью учились дети чиновников горного и соляного департамента — городские мальчуганы, которые ничего не слышали о рудниках, о плавках металла, о заводах. Для них это была книга за семью печатями. Аносов с вдохновением рассказывал им о добыче руды, о том, как в лесных куренях углежоги жгли поленницы на уголь, о заводских механизмах. В маленьком, крепко сбитом уральском малыше чувствовалась большая внутренняя сила и любовь к родному делу. И это не удивительно: отец и дед с уважением говорили об искусстве горщиков, горное дело считали самым важным, и вполне естественно, что любовь к нему у Аносова привилась с детского возраста. Подражая голосу старого горщика, Павлуша пояснял однокашникам:

— В руднике глубоко под землей добывают руду, в домне ее варят — и выходит железо. Железо! Одно только слово, а железо в деле разной своей стороной оборачивается. Глядишь, это — брусковое, там шинное, там полосовое, а то кружковое. Кузнец из железа откует всё что угодно на потребу человеку. В хозяйстве и в большом деле железо — первая вещь. А кузнец — чародей! Он любой кусок железа превращает во всякую всячину. За это перед ним на заводе и в селе каждый шапку ломает…

Он вспомнил песню русского ковача и, не утерпев, спел ее. Кадеты молча переглянулись и сидели не шелохнувшись. Только белобрысый пруссак Гразгор недовольно нахмурился и сказал Аносову:

— Это нехороший мужицкий песня. В благородном обществе ее надо изгонять…

В тот же день о песне стало известно помощнику командира по воспитательной части Остермайеру. Кто донес ему? Все в один голос говорили, что это сделал Гразгор. Воспитатель вызвал Аносова к себе в кабинет. Уселся, по обыкновению, в кресло и холодными рыбьими глазами долго молча разглядывал кадета. Мальчику стало не по себе. Безотчетный, невольный страх охватывал его по мере того как длилось это гнетущее безмолвие. Наконец Остермайер заговорил вкрадчивым лисьим голосом:

— Это вы пели неположенный песенка, мой милый?

— Я пел песню русского ковача! — глядя прямо в льдистые серые глаза немца, признался Аносов.

— Ох, как это нехорошо, — мужичья песня! — кисло морщась, перебил воспитатель.

— Песня эта народная! — с достоинством поправил Павел.

— Вы глюпый мальчик, ничего не понимайте. Это недопустимая песня. Потому что вы глюпый и плёхо разумеете, я не буду сечь розгой, буду только разъяснять, что значит эта песня… В другой раз за такие слова я уволю вас из корпуса…

Медленным, скрипучим голосом он стал «пилить» Аносова. Тягостно было его слушать. Павлуша стоял «соляным столбом», затаив дыхание, и молчал. Остермайер по-иезуитски отчитывал кадета. Видимо, воспитателю это доставляло большое наслаждение. Юноша, подняв голову, смело посмотрел в серые враждебные глаза своего мучителя и хотел сказать дерзость, однако сдержался. Между тем Остермайер тягуче поучал:

— Вы не должны брать плёхой пример с темный русский мужик. Что знает он? Он имеет только обыкновенный топор и простой пила. А что можно сделать этим инструментом? — педагог вопросительно посмотрел на кадета.

Аносов с достоинством ответил:

— Наши плотники этими простыми инструментами делают самые точные приборы, даже корабли…

— Уйди прочь! — сорвался Остермайер и выгнал Аносова из кабинета.

С тех пор Павел, как и все товарищи по корпусу, тщательно избегал Остермайера.

Время шло. Аносов легко втянулся в новую жизнь. Ранние побудки, быстрые сборы к учению и работа весь день по точному расписанию нравились ему: еще в доме дедушки его приучили к трудолюбию и аккуратности. Хлопотливый день у Сабакиных начинался с первыми проблесками зари. Хорошо было утром вскочить с нагретой постели и до завтрака выбежать на улицу. Летом Павлуша купался в заводском пруду. Над водой еще колебался редкий сизый туман, а камыши и травы сияли крупной холодной росой, когда он бросался в глубь. Студеная вода обжигала тело, и вскоре по всем жилочкам разбегалось тепло. Ах, какая неукротимая и возбуждающая бодрость охватывала его! Целый день он чувствовал себя превосходно. А зимой не плохо было перед завтраком пробежать по морозу. Это бодрило и поднимало настроение. Точный, размеренный режим жизни в корпусе совпадал с порядками в дедушкином доме.

Кроме того, здесь нашлись и свои радости — книги. В корпусе была хорошая библиотека, и много свободных часов Аносов проводил в ней. Книги открыли ему чудесный, широкий мир. Он много читал о строении Земли, о тайнах недр и путешествиях русских людей в далекие края. Больше всего он полюбил книгу М. В. Ломоносова по металлургии. Эту науку в Горном корпусе преподавали профессора Архипов и Чебаевский. Эти труженики любили и хорошо знали свой предмет. Свои лекции ученые сопровождали демонстрацией изделий из металла и булатов. Высокий Архипов раскладывал на столе сабли и старинные булатные клинки. Тут были и черкесские кривые сабли, и турецкие ятаганы, и римские прямые мечи, и дамасские кинжалы. Профессор поднимал старинный булат над головой, и с ручьистой синевы, казалось, струились серебристые искорки.

— Прекрасен сей благородный металл! — потрясая клинком, восторженно восклицал профессор. — Вглядитесь в него; какая простота и благородство линий, но превыше всего — крепость булата! Увы, мастерство изготовления сих булатов давно утеряно. И кто вновь найдет его?

Однажды Архипов принес клинок из литой стали.

— Это не булат, но сталь превосходная! — сказал он.

Аносов остался после лекции и попросил разрешения рассмотреть принесенный клинок. Профессор одобрил любознательность воспитанника:

— На это мастерство следует поглядеть и подумать над ним. Тем более оно дорого, что способ закалки сей стали открыт русским человеком, крепостным Бадаевым!

— Бадаев, Семен Иванович, да это наш уралец, с Воткинского завода! радостно воскликнул Аносов.

— Так ты его знаешь? — просиял Архипов. — Талантливый человек, очень талантливый. Из его стали можно делать любой особо важный инструмент. Он выручил нашу страну. После того как император Александр Павлович заключил с Наполеоном Тильзитский мир в 1807 году, у нас прервались связи со всеми странами, где мы могли приобретать инструменты или инструментальную сталь. Это не шутка!

— А здесь, в Санкт-Петербурге, повторили бадаевский опыт? любопытствуя, спросил Павел.

— Увы, никто не знает этого здесь! — пожал плечами Архипов. Известно только, что сталь Бадаева вначале уступала английской, а ноне превзошла ее! Горный департамент столь заинтересовался сим талантом, что решил выкупить Бадаева у владельца Рагозина, но тот запросил за него три тысячи рублей ассигнациями.

«Человека покупают и продают, как собаку!» — хмуро подумал Аносов, и на душе стало вдруг горько. С горячностью молодости он воскликнул:

— Какая несправедливость! Такого человека непременно надо выкупить! Ему простор нужен!

— Вполне согласен с вами! Но… но давайте сейчас о другом. — Архипов придвинулся к ученику и заговорил со страстью: — Железо — многотрудный металл. Его очень много нужно человеку, и люди издревле совершенствовали добычу его. Гомер воспел его. Послушайте! — Профессор поднялся и нараспев продекламировал строки из «Одиссеи»:

Расторопный ковач, изготовив топор иль секиру,

В воду металл, — на огне раскаливши его, чтоб двойную

Крепость имел, — погружает, и звонко шипит он в холодной

Влаге…

Помолчав, профессор положил руку на плечо ученика и доброжелательно сказал:

— Это превосходно, что вас интересует металлургия. Помните, молодой человек: русский богатырь с мечом в руке преградил дорогу врагу и сберег нам отчизну! Вы почаще заглядывайте в музей, вникайте в то, какие великие искусники жили на Руси. Перенимайте хорошее, мой друг.

Аносов зачастил в музей и кабинеты, в которых были выставлены модели разных машин, железные и стальные изделия. Здесь в витринах размещалось каспийское фигурное литье, кровельное и шинное железо с демидовского Нижне-Тагильского завода, бритвы и пилы — со Златоустовского. И особенно радовали глаз Павлуши металлические предметы, изготовленные на родных Камско-Воткинских заводах. Перед мысленным взором Аносова вставал слегка сутулый дедушка Сабакин. С добродушным видом он как бы шептал внуку: «Видишь! Учись, как надо трудиться. Ради народа надо быть щедрым в труде!».

При виде отлитых изделий Аносову вспоминались камские литейщики. Простые бородатые мужики были настоящими волшебниками: они умело ладили разные модели, придумывали секретные составы формовочных материалов и различных металлических сплавов. Отливали они такие превосходные вещи, что в изумление приводили иностранцев!

В кабинетах Павел изучал модели доменных печей и машин. Перед ним красовались макеты рудников, заводов и кричных фабрик. Трудно было устоять перед соблазном пустить их в действие! Горный офицер с простоватым русским лицом, обрамленным русой бородкой, давно наблюдал за любознательным учеником и охотно разрешал ему возиться с моделями. Не прошло и полугода, как он сделал Аносова своим помощником, и тот ревностно следил за порядком в кабинетах.

По-прежнему его манили книги. Добросердечный библиотекарь давал ему занимательные книги по геологии и металлургии, и Павлуша в глухую ночь, когда в корпусе все засыпали, зажигал тонкую восковую свечечку и при слабом трепетном свете с упоением читал о рудах и металле. В этих книгах много было чудесного и интересного. Аносова влекла история металлов. Когда человек нашел впервые руду и как он научился ее плавить?

Вот книга о родном Урале и первых древних горнах, в которых в далекие-предалекие времена племя чудь выплавляло железо. С древних времен железо играло в жизни человека огромную роль. Без него немыслимо было изготовление оружия и утвари. За обладание рудниками велись ожесточенные войны.

В кабинете корпуса хранилась превосходная коллекция булатов. Вот персидские клинки хорасан и кара-хорасан — черный металл с красивым узором, напоминающим струящуюся воду. Он влечет к себе таинственностью. Какой мастер сумел отлить такой булат? А рядом с ним меч из Индии кум-кунды, что в переводе на русский язык означает «индийская волна». Его слегка серебристый узор действительно похож на завихрение волны. По синеватому полю клинка кирк-нардубана поблескивают разливы ручья… Каждый булат по-своему хорош, и на каждом сквозь темный фон проступает свойственный ему узор: то мелкая зыбь, то шелковая прядь, то сеть, то виноградные гроздья. Все богатства оружейного искусства собраны здесь.

Аносов подолгу сидел над булатами, всматриваясь в их таинственное мерцание. «Почему рождаются в сплаве чудесные узоры? Откуда появляется особо высокое качество булатного клинка», — раздумывал он.

Ни одна книжка не давала на это ответа. Старинные мастера Востока ревниво хранили тайну рождения булата. Ни один профессор в Горном корпусе не знал этой тайны. Все уверяли, что секрет изготовления булата утерян навсегда. Только профессор Архипов уверенно отвечал на любознательные вопросы Аносова:

— Не может быть! Не утерян секрет! Этот чудо-клинок создан человеческими руками, значит, можно воскресить тайну булата!.. Вот ты, юноша, и подумай над этим. Вопрос важный и достойный пытливого ума!

Все мысли Павлуши сосредоточились на булате. Целыми часами он просиживал над витринами, в которых хранились клинки. Часто среди ночи Павлуша поднимался с постели и ощупью пробирался в кабинет. При трепетном пламени свечи мальчик любовался сокровищами человеческого труда.

Однажды, утомленный за день, Аносов долго не мог уснуть. Было далеко за полночь, когда он тенью скользнул в темный кабинет. Павлуша зажег огарок и уселся в кресло у витрины. Было что-то сказочное в мерцании булатов. При трепетном пламени свечи загадочные узоры оживали, колебались, в их синевато-темной глуби рождались и сыпались искорки. Чудесное зрелище!

Глаза Аносова дремотно смыкались, и тогда булаты струились золотой пылью. Казалось, рои золотых микроскопических звезд неслись в синем небе…

Незаметно усталость взяла свое, и мальчуган крепко и безмятежно уснул подле драгоценных витрин.

Обходивший на заре кабинеты служитель нашел кадета сладко уснувшим в кресле. На полу — застывшие капли воска, потухший огарок. Служитель укоризненно покрутил головой, но быстро схватил остатки свечи и спрятал в карман. Ему стало жалко этого доброго и тихого кадета. Старик собирался осторожно разбудить его…

Но в это мгновенье на пороге вырос Остермайер. Он бесшумно, по-кошачьи подобрался к Аносову и цепко ухватил его за плечо.

— Что это значит? — зашипел он. — Тут пахнет гарью! Вставайте же! воспитатель заметил капли воска на полу и закричал: — Здесь мог быть пожар! Бог мой, какая распущенность! — потрясая руками, он заторопился к директору корпуса.

Через час Аносова вызвали в кабинет директора — Андрея Федоровича Дерябина. Там уже находился и Остермайер.

— Видите, вот он! — засуетился воспитатель. — За такое дело нужно наказывать, Андрей Федорович, сечь розгами!

Темные брови директора изогнулись. Он строго спросил кадета:

— Ты действительно заснул над витриной?

— Виноват, я очень устал и незаметно уснул, — честно признался Павел.

— Видите, он спит не там, где положено! Это распущенность, которую нельзя терпеть. Мы могли все сгореть! — рассерженно заговорил Остермайер.

— Погодите! — решительно перебил его Дерябин и спросил Аносова: — Ты что там делал?

Павел поднял ясные глаза на директора.

— Меня интересуют булаты. Почему не делают теперь таких сплавов? Не может быть, чтобы у нас не изготовили булаты. Ведь сумел же Бадаев сварить свою замечательную сталь! А мы не можем обойтись без булатов! — искренне, с жаром вымолвил Аносов.

— Кто это — мы? — переспросил Дерябин.

— Россия, русские! — горячо продолжал Павел и, разгораясь всё больше и больше, вдохновенно стал рассказывать директору о своей мечте.

— Я хочу научиться делать булаты! Но где узнать об этом? Все только и говорят, что тайна утеряна. А что если мы ее найдем? — горячо говорил юноша, а убеленный сединой директор корпуса сидел, задумчиво склонив голову; на губах его блуждала светлая улыбка. Дерябину по-настоящему понравился этот мальчуган, пылко влюбленный в свою идею. Ему было жалко наказывать нарушителя порядка, но в то же время следовало что-то сделать во избежание неприятностей. Он сделал строгое лицо и сказал кадету:

— И всё-таки господин Остермайер прав. Ты должен соблюдать порядок. Смотри, чтобы в другой раз подобного не случилось! Я недоволен твоим поведением, Аносов. Запомни, ты причинил мне большое огорчение. Ступай! закончил он совсем обмякшим голосом.

Аносов круто, по-военному повернулся и вышел из кабинета. Как только за кадетом закрылась дверь, Остермайер схватился за голову.

— Бог мой, что вы сделали, Андрей Федорович! — возопил он. — Его надо отменно наказать, наказать!..

— Это недопустимо! — поднимаясь, холодно ответил инспектору Дерябин. — За что же наказывать юношу? Всё несчастье его состоит в том, что он увлечен вопросом, разрешение которого сделало бы великую честь нашей стране!

— Не понимаю, в чем дело? — недовольно пожал плечами Остермайер. Аносов просто распущен.

— На этом окончим наш разговор, — холодно перебил его директор и протянул руку.

Хмурый Остермайер вышел из кабинета. Он был совсем обескуражен, так как не мог понять ни поведения своего воспитанника, ни Дерябина. Живя в России, на русских хлебах, он не понимал этого народа. Терпеливо копил деньги и ожидал дня своего отъезда с набитым кошельком…

Огорченный замечанием директора, Аносов вернулся в классы. Друг Илюша сочувственно пожал ему руку:

— Будь терпелив! Не страшись наказания! Проси только скорее отпустить лозаны, а то до субботы истомишься!

— Меня не будут наказывать, — уныло ответил Павел.

— Так почему же ты повесил голову? — недоуменно спросил Илюша.

— Грустно, милый, очень грустно! — с душевной болью вымолвил Аносов. — Куда ни повернись, в твою жизнь лезет иноземец. На своей родной русской земле я будто чужой.

Глава третья ПРОИЗВОДСТВО В ГОРНЫЕ ОФИЦЕРЫ

Наступил долгожданный день производства в горные офицеры. Утреннее августовское солнце озарило город, Неву, золотыми потоками ворвалось в большие окна конференц-зала, посреди которого стоял длинный стол, покрытый малиновым бархатом с золотым позументом. Светлые солнечные блики отражались от петровского зерцала,[2] водруженного посреди стола. От дверей к месту заседания тянулась ярко-красная ковровая дорожка, от которой полукругами расходились ряды кресел.

Всё было готово к приему высокого горного начальства и гостей. Тщательно выбритый Захар с расчесанными бакенбардами, в разглаженном мундире, сверкая медалями, величественный и строгий стоял у массивной двери. Все понимали, что близится важный момент в жизни корпуса, и сознание этого заставляло кадет и воспитателей говорить полушёпотом, чтобы не нарушить высокой торжественности.

Аносов обошел все помещения корпуса, как бы прощаясь с ними. В обширном пустом конференц-зале ослепительно блестел навощенный паркет. Здесь стыла та глубокая торжественная тишина, какая бывает в пустынном храме перед службой. Пробежав ряд зал и коридоров, взволнованный унтер-офицер заглянул в примерный рудник. При входе в него в ожидании гостей стояли кадеты младших классов в форме саксонских рудокопов с фонарями у поясов и аккуратными кирками в руках. Завидя товарища, они весело переглянулись и, одновременно подняв фонари, возбужденно-радостно дружно приветствовали его по старинному обычаю саксонских рудокопов:

— Глюкауф![3]

Аносов улыбнулся и заглянул в распахнутую дверь галлереи. Вдоль нее светились яркие огни, и на стенах поблескивали вделанные в них изломы руды. Тут было тепло, сухо и чисто, хотя слегка мрачновато. Сложное щемящее чувство охватило юношу. Сколько интересных часов проведено в этих галлереях! Хотя здесь многое говорило о трудностях горного дела, но всё походило на игру. В примерной шахте не грозили ни обвал, ни затопление, да и не было настоящих рудокопов.

— Господа, к нам сегодня пожалует сам министр! — улыбаясь, объявил унтер-офицер.

— А как его приветствовать у рудника? — спросило несколько голосов.

— Глюкауф! — насмешливо выкрикнул Аносов, и на сердце у него вдруг стало тоскливо: «Неужели нельзя приветствовать по-русски? А ведь наши горщики подревнее и получше саксонцев!».

Аносов повернулся и быстро ушел в зал, в котором уже строились кадеты…

Над Невой прокатилось эхо пушечного выстрела с верков Петропавловской крепости: Петербург оповещал о полдне. В этот «адмиральский» час в вестибюле огромные старинные часы, заключенные в темный дубовый футляр, стали хрипло отбивать удары. Захар на мгновенье выглянул за дверь и сразу подтянулся. Вместе с последним ударом часов он широко распахнул дверь перед первым гостем, только что сошедшим с коляски. Важный лакей в ливрее, расшитой позументами, поддерживая под локоток, бережно ввел в вестибюль старичка в блестящем мундире и в треуголке с белым плюмажем.

— Его высокопревосходительство господин сенатор! — с важностью выкрикнул Захар, вытягиваясь во фрунт.

Вельможа вскинул глазами, и служитель проворно принял от него треуголку.

Один за другим стали съезжаться высокие гости. За окнами то и дело раздавалось цоканье подков и к подъезду подкатывала блестящая карета. Обширный вестибюль вдруг наполнился шумом, сверканьем мундиров. По мраморной лестнице поднимались бравые генералы, дипломаты в строгих черных фраках, духовенство и разодетые светские дамы. Среди этой пестрой, торжественно настроенной толпы величаво проплыла грузная фигура санкт-петербургского митрополита, одетого в темную шелковую рясу и в белый клобук, на котором сверкал бриллиантовый крест. Митрополит шел пыхтя, выбрасывая вперед длинный посох и блистая драгоценными камнями своей панагии.[4] Черные глазки его хитро поблескивали. Бойкие жеманницы стайкой бросились навстречу митрополиту и окружили его.

— Ах, преосвященный, благословите нас, — вскричала одна из них и сладко заулыбалась.

Захар держался бесстрастно; со строгим застывшим лицом он взирал на важных господ, ожидая их приказаний. Не обращая внимания на седого служителя, гости шумной праздничной толпой удалились в конференц-зал.

Однако директор корпуса Андрей Федорович Дерябин, высокий, болезненный, с аккуратными баками, и командир-инспектор Петр Федорович Ильин — стройный и гибкий, всё еще оставались у лестницы, встречая почетных гостей.

На улице снова стало тихо. Казалось, ничто больше не нарушит этого безмолвия. Но Захар своим чутким слухом уловил, что мчится карета. Он посмотрел на директора и многозначительно прошептал:

— Сам господин министр изволят ехать!

Захар не ошибся: действительно, последним прибыл министр финансов высокий худощавый старик, увешанный регалиями. Сопровождаемый директором, он, шаркая ногами, прошел в конференц-зал и уселся в центре первого ряда. При виде его все затихли. В эту торжественную минуту глубокого безмолвия широко распахнулись двери в соседний зал. Там, на блестящем паркете выстроились питомцы корпуса. Сухопарый маркшейдер корпуса[5] громко скомандовал:

— Тихим шагом марш!

Кадеты в полной парадной форме, с киверами на головах, под звуки грянувшего оркестра стройно двинулись в конференц-зал. Сердце у Аносова учащенно забилось. Он почувствовал в своем теле необыкновенную легкость и проворство и, словно в танце, шел грациозно и плавно. Пройдя к середине кресел, в которых сидели почетные особы, кадеты расходились, как в полонезе, направо и налево, не сводя при этом глаз с начальства. Затем они снова соединились в пары и, пройдя стройными рядами меж колонн конференц-зала, по команде маркшейдера корпуса становились во фрунт. Из-за стола поднялся инспектор и громко стал докладывать о состоянии учебной части. Ах, как это было невыносимо скучно! Это читалось и на лицах гостей. Аносов заметил, как тускло и уныло, словно восковыми, выглядели они в свете серенького дня. Министр, прикрывая рот ладонью, слегка зевнул и при этом нечаянно щелкнул вставными зубами.

Неожиданно в окно упал яркий луч солнца, ударился о серебряный поднос, на котором были разложены награды, и они сразу вспыхнули золотым сиянием. Инспектор кончил читать отчет, прищурился на груды подарков и повеселел. Все облегченно вздохнули. Директор Дерябин, сидевший рядом с министром, что-то шепнул ему. Вельможа благосклонно кивнул в знак согласия, и тогда Андрей Федорович поднялся и военным шагом подошел к столу; взяв поднос, он бережно вручил его министру.

— Илья Чайковский! — громко вызвал директор, и на хорах в этот миг раздались торопливые и возбуждающие звуки труб и литавр.

— Иди, Илюша! — весело напутствовал друга Аносов.

С нежным румянцем на щеках Чайковский вышел из рядов и приблизился к министру. Тот прищурил на кадета близорукие глаза и взялся за золотую медаль.

— Молодец Чайковский, ты теперь шихтмейстер! Верно служи государю и отечеству! — внушительно сказал он и вручил вновь произведенному горному офицеру золотую медаль. Илюша поклонился, пуще покраснел и поблагодарил.

— Павел Аносов! — опять провозгласил Дерябин.

Под звуки курц-марша крепко сбитый Аносов неторопливым шагом прошел вперед и вытянулся в струнку перед министром. Свежий румянец и ясный взгляд серых умных глаз Павлуши привлекли внимание вальможи. Директор выдвинулся вперед и учтиво сказал гостю:

— Ваше высокопревосходительство, обратите внимание на сего питомца: он лучший ученик по металлургии и при этом оказал весьма изрядные успехи в изучении родного языка.

— Превосходно! — улыбнулся старик. — Что ж, Аносов, ты можешь прочесть стих, достойный сего великого часа в твоей жизни?

— Могу! — смело ответил Павел, и волна вдохновения подхватила его. Дозвольте из ломоносовской оды прочитать вам?

— Мы все слушаем! — министр склонил седую голову и стал ждать.

Аносов поднял лицо и звонким голосом прочел:

О вы, которых ожидает

Отечество от недр своих

И видеть таковых желает,

Каких зовет от стран чужих,

О ваши дни благословенны!

Дерзайте ныне ободренны

Раченьем вашим показать,

Что может собственных Платонов

И быстрых разумом Невтонов

Российская земля рождать…

— Отрадно слышать! — сказал министр, обращаясь к директору корпуса, и легонько захлопал в ладоши. За ним стали рукоплескать и гости. Вновь произведенный шихтмейстер поклонился.

— А о Рифеях помнишь? — вдруг спросил вельможа.

— Помню! — улыбаясь ясными глазами, ответил Аносов.

— Скажи! — приказал гость, и глаза его по-молодому блеснули.

В зале прозвучали вещие слова, которые юноша неторопливо чеканил строка за строкой:

Пройдите землю, и пучину,

И степи, и глубокий лес,

И нутр Рифейский, и вершину,

И саму высоту небес.

Везде исследуйте всечасно,

Что есть велико и прекрасно,

Чего еще не видел свет.

— Ты вполне заслужил свою награду, — сказал министр и взял с подноса золотую медаль. — Носи с честью!

Опять раздался рев труб и звуки литавр. Аносов ног не чуял под собой. Навстречу ему дружески блестели восторженные глаза Илюши Чайковского.

Вызвали для вручения наград еще нескольких кадет. Снова оркестр играл туш, и на душе Аносова было празднично и светло. Он радовался за каждого товарища. Вот отличившимся в фехтовании вручили золоченые эспадроны и серебряные рапиры, и молодой унтер-офицер испытывал чувство гордости за друзей. Приятные минуты летят очень быстро, и вскоре торжество вручения наград окончилось. Музыка заиграла марш, кадеты построились и двинулись из зала.

Однако этим не кончился праздник. Вслед за официальной частью началось фехтование. Резко звенел металл, а с тонких, как осиное жало, клинков сыпались искры, и солнце жарко сверкало на золоте эспадронов. Сколько ловкости и пластичности проявляло в движениях молодое сильное тело! Все восхищенно смотрели на этот своеобразный турнир.

Потные и усталые, но с сияющими лицами фехтовальщики под аплодисменты покинули поле состязания, и место их заняли танцоры.

Наконец гости поднялись с кресел, по паркету зашаркали сотни ног. Группы почетных особ разбрелись по залам корпуса. Толпа разряженных дам во главе с министром подошла к входу примерного рудника. Женщины щебетали без умолку:

— Ах, это должно быть страшно интересно. Подумать только, опуститься под землю! Ведь в таких шахтах и добывается золото?

— И золото, и алмазы! — с важностью ответил министр.

Смуглые, стройные кадеты, охранявшие вход в рудник, завидя вельможу, ловко подняли фонарики рудокопов и звонко приветствовали:

— Глюкауф!

Министр на секунду задержался. В раздумье он взял одного из мальчиков за подбородок и сказал с одобрением:

— Очень хорошо! Так говорят саксонцы, самые лучшие рудокопы на свете.

Аносов всё слышал; опустив голову, в непонятной тоске он долго бродил в полутемном длинном коридоре. Из конференц-зала снова полились звуки музыки, — начинался концерт…

Наступил вечер, зажглись и засверкали сотни бенгальских огней, вспыхнули огни люстр, отражаясь и дробясь в хрустальных подвесках.

Аносов сбежал вниз, в вестибюль. Захар заговорщицки шепнул ему:

— Ты веселись, милок, на полный ход. Знай, это твой праздник! На Урале увидишь иное!

Разъезд гостей начался очень поздно. До утра горели огни и в классах шумели кадеты, а смотрители и не думали их унимать. В пятом часу Захар выпустил Аносова и Чайковского на набережную.

— К дому? — ласково спросил он. — В добрый час!

Нога в ногу друзья пошли вдоль набережной. Нева дышала влажным предутренним туманом. Кое-где на реке мигали огоньки рыбачьих лодок. Перед разлукой хотелось поговорить о многом, и о том, как быстро пролетели школьные годы.

И вот молодые друзья сегодня стоят лицом к лицу перед неизвестным будущим.

Глухо отдавались их шаги в безмолвии спящего города, а юноши всё еще не могли всласть наговориться о будущем. С восторгом юности они смотрели на мир, и самые радужные мечты обуревали их. Между тем на востоке робко занималась заря. Глядя на заалевшее небо, Аносов вдруг схватил Чайковского за руку и со страстью предложил:

— Илюша, давай поклянемся честно служить своему родному народу!

— И я только что подумал об этом! — восхищенно посмотрел на него друг. — Как хорошо кругом. Смотри, скоро восход! Вперед, к новой жизни!

Друзья улыбнулись и крепко, по-мужски, обнялись.

Глава четвертая ПЛАВАНИЕ на «ЕЛИЗАВЕТЕ»

Восемнадцатилетний шихтмейстер Павел Аносов получил назначение в Златоуст, в котором за два года до этого, 16 декабря 1815 года, состоялось официальное открытие «Фабрики белого оружия, разных стальных и железных изделий». Все ждали, что она будет иметь важное значение в деле вооружения русской армии. Аносов радовался своему назначению и с нетерпением ждал дня выезда из Санкт-Петербурга. Он давно выполнил все формальности в горном департаменте — получил приказ, представлялся самому министру, — и сейчас ему не терпелось скорее попасть на службу. Недели две тому назад на Урал уехал Илюша Чайковский, назначенный на Воткинский завод. Аносов остался в одиночестве и каждый день ходил в департамент справляться о дне отправки, но тощий золотушный чиновник в потертом мундирчике всякий раз пожимал плечами:

— Неизвестно. Обождите, сударь, над вами не каплет!

— Но от кого это зависит? — осторожно и деликатно спросил однажды шихтмейстер.

— От начальства, милый человек, от начальства, — неторопливо ответил чиновник. — В этом есть смысл: наехали в Кронштадт немецкие мастера, выписанные для работы на оружейной фабрике. Когда они изволят из Кронштадта выбыть в Златоуст, тогда и вы с ними отправитесь… Вы, сударь, молоды, а путь предстоит дальний, и побыть вам с людьми опытными и знающими не вредно, — пояснил он и, пристально вглядевшись подслеповатыми глазами в юношу, вдруг пытливо спросил: — Уж не сынок ли нашего покойного асессора Аносова вы будете?

— Да, я его сын! — с гордостью ответил Павел Петрович.

Чиновник ласково улыбнулся и стал еще разговорчивее:

— Лестно моему сердцу слышать это. Вы, сударь, умно решили ехать в Златоуст, однако из уважения к вашему батюшке должен вас предупредить о том, господин шихтмейстер, что трудно вам там доведется. Судите сами, понизив речь до шёпота, поделился своими суждениями чиновник: — директор фабрики Гергард Эверсман, помощник его обер-бергмейстер Фурман о своих заботятся, а нашему брату там никакого внимания. Придется самому надежно становиться на ноги. А всё же тужить не следует, сударь.

— Спасибо! — с теплотой поблагодарил старика Павел Петрович и откланялся.

Всё сообщенное департаментским чиновником относительно директора фабрики оказалось справедливым. Гергард Эверсман действительно энергично тянул из Германии на Урал своих друзей и родственников. За короткий срок их немало перекочевало в Златоуст, и там им жилось сытно и привольно. Недаром вице-консул в Любеке Шлецер в конце 1816 года сообщил русскому министру финансов, что «дошедшие в германские города слухи о спокойной жизни в Златоусте иностранных оружейников возбудили желание и в других их соотечественниках, числом до 333 человек, разделить с ними счастливую их участь».

Сообщение вице-консула угодило в Санкт-Петербург ко времени. Директор горного департамента поручил Эверсману снестись со Шлецером и приступить к вербовке иностранных мастеров. Пользуясь широким доверием, директор фабрики не замедлил приступить к найму своих соотечественников на весьма выгодных для них условиях. В апреле 1817 года Шлецер отправил из Любека в Россию семнадцать немецких мастеров, нанятых им в Золингене и Клингентале. Иноземцы вместе с семьями прибыли в Кронштадт и разместились в двух трактирах. Как ни уговаривал их представитель департамента, прибывшие не торопились покинуть гостеприимный город, где неплохо можно было пожить за счет Российского государства.

Между тем наступила осень. По утрам с моря на город наплывал густой туман, который рассеивался только к полдню. В парках и на бульварах шуршал палый ржавый лист. В один из хмурых дней Аносову довелось встретить в департаменте Дитенгофа. В канцелярии стояла гнетущая тишина, которую нарушал только скрип перьев. Писцы, склонив головы, усердно писали, изредка тревожно поглядывая в сторону директорского кабинета. За массивной полированной дверью рокотал громовой бас. Старичок чиновник, с тусклыми склеротическими глазками, придвинулся к шихтмейстеру и пугливо прошептал:

— Слышите, сударь, грозно-то как! Ох, господи! — протяжно вздохнул он. — Не в духе его превосходительство. По всем статьям отчитывает господина Дитенгофа. В неурочный час попался голубчик под сердитую руку!

Когда из кабинета вырывались сильные окрики, старичок втягивал голову в плечи и испуганно крестился:

— Пронеси господи! Сохрани раба божьего… Ну и разнос, ну и разнос! Спаси нас и помилуй! — обеспокоенно покачивал он плешивой головой.

Вдруг дверь с треском распахнулась, и из нее, словно клубок, выкатился плотный красный толстячок в темно-синем вицмундире. Он прикладывал к желтому темени носовой платок и на ходу выкрикивал:

— Я их выгоню из трактиров! Пусть едут на завод!

Чиновник подмигнул Аносову:

— Это и есть господин Дитенгоф. Действуйте, сударь!

Павел Петрович быстро поднялся со стула и твердым шагом направился к толстячку.

— Вы кто такой? — рассерженно спросил тот, моргая белесыми глазами.

— Шихтмейстер Аносов, назначен в Златоуст. Позвольте вместе с вами выбыть в Кронштадт и поторопить моих спутников! — спокойно и деловито предложил Павел Петрович.

— О-о! — удивленно протянул чиновник, на секунду задумался и вдруг хлопнул себя по круглому лбу: — Хорошая идея! Будем действовать вместе! Нельзя медлить ни одной секунды. Идем! — он взял юношу под руку и заторопился к выходу.

В тот же день Аносов с чиновником отправились в гавань. У пристани на причале стояло много иностранных кораблей. Везде сновали матросы. Огромные битюги тащили к складам на широких телегах тяжелую кладь. Покрикивали возницы. Рядом по сходням торговых кораблей тянулись вереницы грузчиков. Оборванные, в одних нательных рубахах, несмотря на пронзительный холод, они обливались потом. Глянув в их сторону, Дитенгоф с завистью бросил:

— Это очень крепкий народ!

Аносов не отозвался, помрачнел, — он заметил, как тяжело дышали грузчики. Вот идет один из них, бородатый, потемневший, согбенный огромной тяжестью, и дыхание со свистом вырывается у него из груди.

— А вот и наш пироскаф![6] Мы сейчас на нем поплывем в Кронштадт! отвлекаясь от грузчиков, сказал чиновник и показал на стройный корабль.

«Елизавета!» — обрадовался Аносов. Он давно мечтал о путешествии на этом судне: два года тому назад, в сентябре 1815 года, в Санкт-Петербурге в бассейне у Таврического дворца состоялось испытание первого русского парохода «Елизавета». Столичные газеты оповестили об этом событии население:

«Судно сие полтора часа ходило по разным направлениям в круглом, напротив дворца, бассейне, которого диаметр не превосходит сорока сажен. Удобное движение столь большого судна в таком малом пространстве воды представляло приятное зрелище и показывало, сколь оно удобно в управлении. Новость сего явления, местоположение и прекрасная того дня погода привлекли сюда необыкновенное множество зрителей».

Среди этого «множества зрителей» находился и кадет Горного корпуса Павел Аносов. Он стоял рядом с Ильей Чайковским и наблюдал за ходом корабля. С высокой тонкой трубой, с большими колесами по сторонам, пароход казался чудом, когда он без парусов шел по глади вод.

— Вот что делает сила пара! Недалеко то время, когда мы — русские люди — будем бороздить моря на таких пароходах! — с нескрываемой гордостью вымолвил Чайковский.

И вот сейчас знакомая «Елизавета» стояла у причала. Аносов поспешно взошел на палубу парохода. Всё здесь сверкало чистотой, блестела начищенная медь. А главное, было очень удобно сидеть в крохотной кают-компании и любоваться беспокойным морем.

Вскоре пароход прогудел и отвалил от пристани. Приземистые широкие пакгаузы и красные кирпичные строения в гавани стали отходить назад. Под палубой глухо заработала паровая машина. Несмотря на крутую волну, судно уверенно продвигалось вперед со скоростью девяти километров в час. Это казалось непостижимым: обычно пассажирский бот, идя на веслах, шел в Кронштадт несколько часов. «Елизавета» же покрывала это расстояние значительно быстрее. Нет, положительно нельзя было усидеть на месте! Аносов торопливо вышел из кают-компании. Под колесом шумело, тяжелые деревянные плицы гулко шлепали по воде. Покачиваясь, пароход рассекал волну. Совсем низко с криком носилась чайка; она то вздымалась ввысь к серой тяжелой туче, то падала вниз, задевая крылом пенистый гребень волны. Аносов всматривался в туманные дали, но слух его жадно ловил дыхание машины. Неподалеку от него у кормы — будка рулевого управления, а впереди, на другом конце палубы, — механизмы для подъема и спуска якоря. У капитанского мостика он заметил молодого штурмана с темным пушком на губе. Недолго думая, Аносов обратился к моряку:

— Разрешите осмотреть вашу машину!

Загорелый статный штурман внимательно оглядел пассажира и понимающе улыбнулся ему.

— Но кто вы, сударь, и почему интересуетесь машиной?

По добродушному лицу моряка Аносов догадался, что тот расположен к нему.

— Я только что окончил Горный корпус, и меня интересуют механизмы! признался юноша.

— В таком случае вам можно показать машину, — согласился штурман и повел его вниз.

В тесном помещении была установлена паровая машина двойного действия. Неуклюжая и громоздкая, Аносову она показалась совершенством, и он с огромной любознательностью стал тщательно ее осматривать.

— Осторожней! Здесь много масла! — предупредил моряк.

Машина, как живое существо, дышала полной грудью. Пар входил в цилиндр попеременно — сперва с левой стороны, а затем с правой, оба раза мощно толкая поршень, который передавал движение кривошипу, скрепленному с валом.

«Как всё просто и умно!» — подумал Аносов и прислушался к дыханию машины.

— Ну как, нравится? — улыбнулся моряк.

— Очень! — восторженно отозвался Аносов.

— Не хотите ли поменяться должностью? — шутя спросил штурман.

— И море хорошо, но и горы прекрасны. У каждого свое! — ответил юноша.

В сопровождении моряка он поднялся на палубу. Прохладный порывистый ветер гулял над сизыми волнами. Впереди смутно темнели очертания города.

— Вот и Кронштадт виден! — показывая на силуэты, объяснил штурман и, откозыряв, пошел на капитанский мостик.

— Я вас очень долго искал! — услышал Павел недовольный голос Дитенгофа.

— Мне довелось побывать в машинном отделении, — признался Аносов.

— Что вы вздумали! — с ужасом воскликнул чиновник. — Вы могли испачкать свой новый мундир!

Аносов ничего не ответил ему. Он жадно вдыхал морской воздух и думал о другом…

«Кто же сделал эту машину? Первым паровую машину соорудил простой русский человек, наш уралец, солдатский сын Иван Ползунов, и никто не вспомнит его имени!» — с грустью думал юноша, глядя на седые пенные буруны, кипевшие под колесами парохода. Плотный ветер клочьями рвал дым, клубами поднимавшийся из трубы, и прижимал его к морю.

…Пароход подошел к пристани. На кронштадтском рейде стояло много военных кораблей. Покачивала легкая волна, с моря дул бодрящий бриз, на судовых мачтах трепетали вымпелы, над морем носились чайки, — всё это делало гавань торжественной и праздничной. На бульваре разгуливало много хорошо одетых дам в сопровождении морских офицеров. После Санкт-Петербурга Аносову казалось, что он попал в другой мир, где свои законы, привычки и быт, несколько суровый, замкнутый, но в то же время привлекательный.

Дитенгоф с Павлом Петровичем проехали к приморской гостинице «Приют моряка».

— Вот я им сейчас покажу! — прохрипел департаментский чиновник. — Я должен их выгнать из этого проклятого города! Их здесь бесплатно по обязательству министерства кормят, и они не торопятся!

Возбужденный, он выбрался из коляски и увлек за собой Аносова. Молодой шихтмейстер робко переступил порог. В обширном зале было пустынно, тихо и всё блестело чистотой. К прибывшим с учтивым поклоном подошел хозяин «Приюта», солидный краснощекий немец, и спросил:

— Чем могу служить господам?

— Я желал бы видеть наших золингенцев. Куда пройти?

— О, они здесь, в кегельбане. Извольте!

В широкие окна гостиницы виднелся морской простор со вспененными гребешками волн, а вдали на рейде застыли корабли, над которыми кружили легкокрылые чайки. Аносов загляделся на превосходную панораму. Заметив его восхищенный взгляд, трактирщик похвастался:

— Здесь как в театре, сударь, всё видно. Каждый корабль, когда он идет в гавань, я замечаю и знаю даже его имя и флаг!

Осведомленность трактирщика покоробила шихтмейстера.

«Это плохо, очень плохо, — морщась подумал он. — Этак всякий может выведать о нашем флоте!» — Аносов резко отвернулся от хозяина гостиницы, но тот не унимался:

— Мой дом самый лучший в Кронштадте. Я принимаю только самых почтенных господ!

Неутомимо болтая, он провел гостей в длинный сараеобразный зал, по которому разносился легкий шум, — по узкому жёлобу катились деревянные шары.

У дорожки кегельбана стояло несколько упитанных немцев в одних жилетах, с засученными рукавами, готовых бросать шары. Рядом за столиками сидели «болельщики». Перед каждым стояла пивная кружка и лежали горячие сосиски.

— Господа, к вам прибыли из Санкт-Петербурга! — с важностью объявил трактирщик.

Дитенгоф высокомерно поднял голову и оглядел золингенских мастеров.

— Кто здесь Иоганес Лорх? — строго спросил он по-русски.

Из-за стола поднялся низенький, пухлый, с румяным, как яблоко, лицом немец с темными ласковыми глазами.

— Я есть Иоганес Лорх! — поклонился он департаментскому чиновнику, почуяв грозу. — Что нужно от меня господину?

Дитенгоф с важностью положил руку на эфес шпаги и торжественно объявил:

— Я прибыл сюда по приказу самого господина министра! Его высокопревосходительство хочет знать, почему вы так долго задержались здесь? Не пора ли ехать в Златоуст?

Играющие с досадой бросили шары и подошли к Дитенгофу. Из-за столов поднялись и остальные немцы. Аносов с любопытством разглядывал их сытые, спокойные лица. Все они незаметно подмигивали Лорху, ободряли его:

— Скажи, скажи, Иоганес, в чем есть причина нашей задержки!

Маленький Лорх поднялся на цыпочки и тихим голосом по-немецки вымолвил:

— Ах, господин, мы долго ехали сюда, устали, и нам необходим отдых! глаза его смотрели на Дитенгофа со святой невинностью.

— Но вы здесь уже давно живете! — перейдя на родной язык золингенцев, вскричал чиновник. — Пора ехать! Так требует господин министр.

— Скажи, скажи, Иоганес, что тут есть больные! — придвинулись к своему старшему золингенцы.

Лорх снова заговорил умильным голосом:

— У нас заболели женщины. Вот у него, — указал он на одного долгоносого, со свинцовыми глазами мастера, — сильно больна мать.

— Но вы можете ехать пока одни! — не сдавался Дитенгоф.

— Как это можно! — вскричал Лорх. — О том есть письменный контракт, и господин министр должен щадить нас!

Иноземный мастер взглянул на Аносова и вдруг на ломаном русском языке сказал ему:

— О, мы ждем хороший снег, зима! Это очень хорошо — добрый путь! заулыбался Лорх. — Русский тройка, звонец, ямщик! О, как хорошо! — сладко прищурив глаза, вымолвил он. — Нет, мы обождем еще снег!.. Позвольте, господин, как ваше имя? — подобострастно спросил он.

— Аносов! — коротко ответил шихтмейстер.

— Господин Аносов, и вы, господин начальник, прошу за стол. Вы наш гость!

Немецкие мастера плотнее окружили горных чиновников.

— Ах, боже мой, что вы все стоите и толкаетесь! — засуетился Лорх. Скорее сюда пиво и сосиски!..

Они бережно усадили Дитенгофа и Аносова за тяжелый дубовый стол, и трактирный слуга мигом поставил перед ними огромные кружки и пышущие горячим паром сосиски.

Дитенгоф успокоился, всю надменную важность с его лица как ветром сдуло. Он наклонился и прошептал шихтмейстеру:

— Давайте уступим им. Славные ребята! Так мы скорее выполним нашу миссию! Мы только немножко выпьем, господин Аносов…

Однако Дитенгоф вскоре забыл о своей миссии. Он поглощал пиво кружку за кружкой, и шихтмейстер только поражался столь огромному вместилищу, которое скрывалось под мундиром департаментского чиновника. Глаза Дитенгофа делались всё ласковее, умильнее. Он пил и с жадностью ел сосиски. Немцы по-приятельски хлопали его по плечу и убеждали:

— Хороший пиво! Превосходный!

Лорх, нахмурившись, недовольно посмотрел на Аносова:

— Отчего сей господин не пьет?

— Я не могу, — отказался Павел Петрович.

— Кто вы есть?

— Я только что окончил Горный корпус и произведен в шихтмейстеры! сдержанно ответил Аносов.

В глазах золингенцев вспыхнули озорные огоньки. Они недоверчиво переглянулись, но Лорх вежливо сказал:

— Горный корпус… Шихтмейстер!.. Это очень хорошо! Мы будем понимать друг друга.

Толстый с рыжей бородой пруссак вдруг схватился за бока и захохотал в лицо Аносову:

— Он всё врет! Горный специалист не может быть в Россия! Он есть только в Германия к в Европа!

— Позвольте! — побагровел Аносов. — Русские издавна прекрасные горщики, литейщики, металлурги! Горный корпус существует давно! Надо знать!

Злой хохот пруссака оглушил горного офицера. Глаза Аносова гневно вспыхнули.

— Не смейте издеваться! — решительно выкрикнул он. — Вы позволяете себе лишнее! Я могу…

Маленький Лорх выскочил вперед и поднял кулаки на пруссака.

— Замолчать! — закричал он. — Господин Аносов — честный человек и любит свою страну. Так нельзя, мы простые люди и должны уважать труд каждого человека!

Дитенгоф сразу отрезвел от слов Лорха, понял, что пруссак зашел слишком далеко. Кто знает, что может сделать этот молодой горный офицер? Чего доброго, он может дойти до министра, и тогда… «Нет, это невыгодно для карьеры!» — решил департаментский чиновник и, подняв руки, с улыбкой сказал по-немецки:

— Хватит шутить! Россия — великая страна, и всё в ней есть: и свои ученые, и свои большие люди! Не так ли, господин шихтмейстер?

Аносов не ответил. Всё еще волнуясь, он еле сдерживался и старался не смотреть на самодовольное лицо пруссака. Лорх уже хлопотливо наливал пивные кружки и, придвигая их, предлагал столичным гостям:

— О, это хороший пиво, ячменный пиво! Пейте, господин шихтмейстер!

Дитенгоф продолжал пить. Глаза его стали мутнеть. Окружавшие его мастера предложили спеть на родном языке. Подмигнув Аносову, Лорх добродушно прошептал по-немецки:

— Не осудите нас, господин шихтмейстер. Мы покинули родную страну. Так тяжело покидать свою землю и море. Нам хочется спеть немецкую песню. Это очень хорошо — своя, родная песня!..

Уже за полночь немцы провожали до пристани своих гостей, освещая факелом дорогу. Аносов шел бледный и молчаливый. На душе лежала тяжесть. Его тревожили противоречивые мысли. «Их, несомненно, гонит на Урал нужда! — думал он о золингенских мастерах. — Однако их ставят в ложное положение. У нас, в России, свои превосходные мастера; но их забыли… Что же это?..»

Между тем Дитенгофа ввели в тесную каюту и уложили на диванчик. Тот самый смуглый штурман, который показывал утром Аносову паровую машину, угрюмо сказал горному офицеру:

— Изрядно-таки сей чиновник нализался…

Он иронически улыбнулся и плотно закрыл за собой дверь.

Лежа на диванчике, Дитенгоф долго не мог успокоиться. Он всё время что-то бормотал, оправдывался, порываясь куда-то бежать.

За бортом парохода шумели волны, доносился ритмичный стук паровой машины. Аносов сидел за столиком; подперев ладонями подбородок, он пристально смотрел на огонек свечи, который вздрагивал при каждом толчке судна.

Глава пятая В ДАЛЕКИЙ ПУТЬ!

Аносов так и не дождался золингенских мастеров, пришлось ехать одному. Он уложил в чемоданчик свой скудный скарб, бережно завернул в чистое белье книгу Ломоносова «Первые основания металлургии, или рудных дел», тетрадь со стихами Пушкина и на самое дно упрятал свои небольшие сбережения. Сборы были закончены.

В санкт-петербургском мальпосте Павел Петрович купил билет для проезда в дилижансе до Москвы и утром на ранней заре выбыл из столицы. В большой закрытой карете, которая катилась на высоченных колесах, ехали шесть пассажиров с багажом. Соседями горного офицера были толстый бородатый купчина и хмурый, с лошадиной челюстью пожилой чиновник.

Дилижанс с грохотом прогремел по булыжной мостовой к Московской заставе, у которой стояла полосатая будка. Усатый инвалид поднял шлагбаум, и экипаж покатился по широкому тракту. Аносов несколько раз оглядывался назад. Петербург постепенно уходил в туман. Кругом расстилались вересковые болота, скованные декабрьским морозцем. По равнине перебегали белые гривы сухого снега, гонимые холодным ветром. Купец сидел в тяжелой меховой шубе и насмешливо поглядывал на легкую шинель Аносова. Дилижанс подпрыгивал на замерзших рытвинах. Бородатый гостинодворец зевнул, широко перекрестил рот и полез за дорожным мешком. Он вытащил жареную курицу, отломил ломоть свежего хлеба и с чавканьем стал жевать. В густой бороде у него запутались крошки. Чиновник брезгливо отвернулся и что-то проворчал. За окном дилижанса раздавался звон колокольчика, и под его монотонные звуки Аносов задумался. Сердце тревожно сжималось от мыслей о будущем: что ждет его впереди, на Урале? Петербург остался позади, и казалось, с ним сразу отошла юность. Впереди ждала иная жизнь, другие люди. Как они его встретят? Скорей бы уж быть у дела!

За окном посыпал мелкий снежок. По тропинке, у края тракта, в белесой пелене двигались серые фигуры с мешками за плечами. Купец скосил глаза, прожевал кусок и сказал Аносову:

— Гляди, господин, голодная Русь бредет в Санкт-Петербург. Оброчные, стало быть. Босота, голота, — что с нее возьмешь? — в голосе его прозвучало пренебрежение.

— Не согласен с вами, господин купец! — резко перебил Аносов.

Гостинодворец огладил бороду и самодовольно сказал:

— Не просто купец, а первой гильдии, господин хороший. И не спорьте, сам эту пешую рать досконально знаю, потому подрядчик! Кто они? Тьма египетская, крепостные…

— Вы не правы, сударь! — зло сказал Аносов. — По инструменту вижу, что идут тут плотники и каменотесы, резчики и маляры. Без них хором не возведешь!

— Га-га-га! — загоготал купец и нагло уставился на горного офицера. Тут, дозвольте вам сказать, вы, господин, ошиблись. Всему начало и конец купец! Он Русь кормит, он и хоромы возводит!

Чиновник заносчиво вскинул голову:

— Послушайте, это уж слишком! Что может сделать ваша мошна со златом, если разум не будет ею править! Разум, государственные учреждения превыше всего.

Купец засопел, снова полез в дорожный мешок, добыл баклажку и отпил из нее. Глаза у него озорно блеснули. Он укоризненно покачал головой и сказал:

— Эх, барин, барин, все-то мы грешны! Все-то мы поклоняемся золотому тельцу. И разум, и труд — всё я за сей презренный металл возьму! И потом, разве я не тружусь? — куражась, продолжал купец. — Я, может, ночь не сплю, а утром первым подымаюсь.

— Без вашего труда прожить можно, а вот без этих рук, — Аносов кивнул на пешеходов, — и хлеба не взрастишь!

— Эх-ма! — недовольно отмахнулся подрядчик. — Видать, господин, вы весьма молоды, что не знаете настоящей цены рабочим рукам! Да я их в эту жменю, — он сжал огромную пятерню и, потрясая ею, выпалил: — я их сюда загребу, сколь хочу, за квас да за ржаную ковригу! Алтын им цена, да и то в базарный день!

Купец развалился, распушил бороду и снисходительно посматривал на Аносова. Павла Петровича раздражала эта самоуверенность в гостинодворце; он замолчал и отвернулся от него. С горечью подумал: «Какой мрак распростерся над страной. Рабство и голод — неизбежные спутники народа! В деревне у исконного русского пахаря нет хлеба. Толпы тружеников торопятся в город к подобным живоглотам и попадают в горькую кабалу… Где же правда?» — Он вспомнил одно рукописное стихотворение неизвестного поэта. Сейчас эти строки приобрели глубокий смысл. Сколько в них страшной иронии!

Жил неровно мой сосед

(Знать, за то его пороли):

Много соли — хлеба нет,

Много хлеба — нету соли.

Я живу ровней куда,

Не гневлю задарма неба:

У меня, брат, завсегда

Нет ни соли, нет ни хлеба…

Купец, покачиваясь, дремал. За окном дилижанса по-прежнему тянулась скучная однообразная дорога: исхоженная, изрытая колесами, избитая копытами замордованных коней, размытая осенними дождями и сейчас скованная морозом. Мимо проползали убогие деревушки с избенками, крытыми дерном или старой соломой.

«Что изменилось с тех пор, как по этому же тракту проезжал затравленный Радищев? — спрашивал себя Аносов. — Ничего! Когда же честный человеческий труд получит настоящую оценку? Боже мой, как тяжко всё это видеть…»

Карету в эту пору энергично тряхнуло, и она стала валиться на бок.

— Безобразие! — вскричал чиновник. — На каторгу такого ямщика!

Купец испуганно открыл глаза.

— Батюшки, никак гибнем? — заорал он и полез из кузова.

Пассажиры всполошились, засуетились. Однако ничего страшного не случилось. Дилижанс остановился, покривившись на сторону. Ямщик распахнул дверь и объявил:

— Прошу господ выйти. Сломалось колесо. Напасти большой нет, благо рядом кузница и постоялый двор. Пожалуйте!

Ругаясь, ворча, кряхтя и разминая бока, все вылезли из экипажа. За ними последовал и Аносов. Рядом — грязная деревенская улица, на окраине закопченная кузница, из которой раздавался веселый перезвон наковален.

Пассажиры вереницей потянулись на почтовую станцию обогреться и переждать, когда сменят лошадей и исправят сломанное колесо. В помещении станции и подле нее было шумно и тесно. Тут толпились и спорили о ценах купцы, скупщики, приказчики, подрядчики. Они держались независимо и на чем свет стоит громогласно ругали станционного смотрителя. Вот неподалеку, в углу у самовара, разместилась легко, не по-зимнему одетая группа странствующих актеров. Особняком, недоступно держались военные и фельдъегери. Высокий усатый офицер, бряцая палашом, закричал станционному смотрителю:

— Эй, ты, коней! Живо!

Маленький тощий старичок — коллежский регистратор — в изрядно поношенном мундирчике жалобно заморгал ресницами:

— Потерпите, сударь, малость. Лошадей повели на перековку. Видите, какой путь трудный!

— Сказано, лошадей! — стоял на своем фельдъегерь. — Я тебя самого подкую, шельмец!

Старик, втянув голову в плечи, покорно стоял перед буяном. Он казался жалким и беспомощным.

«Вот он — «коллежский регистратор, почтовой станции диктатор!» — с горькой иронией подумал Аносов, вспоминая слова поэта Вяземского.

Станционный смотритель выглядел самым несчастным человеком на свете. Аносов весь вспыхнул, когда фельдъегерь размашистым шагом подошел к старику и ударил его по лицу.

— Коней! — еще громче заорал курьер.

— Как вы смеете! — становясь между офицером и коллежским регистратором, повысил голос Павел Петрович.

— Прочь с дороги! — попытался было прикрикнуть на Аносова фельдъегерь, но вдруг осекся и замолчал под решительным взглядом юноши.

— Батюшка! — взмолился старик. — Сейчас придут кони… Вон уже с перековки ведут! — показал он в оконце.

Там среди поля темнела полуразвалившаяся кузница. Подле нее копошились люди, стояли кони, тарантасы. Аносов круто отвернулся от фельдъегеря, подошел к двери и решительно распахнул ее. Клубы холодного воздуха перекатились через порог. На душе Аносова кипело. Чтобы скорее уйти от греха, он вышел на улицу. В кузнице, маня и зазывая к себе, пело железо. Ах, как он соскучился по металлу! И, решительно перейдя дорогу, молодой шихтмейстер направился к мастерской. Через поле, припорошенное снегом, он добрался до нее. Кузница была старая, с прогнившей крышей, внутри ее глухо стонал и вздыхал одинокий мех, — казалось, это старик задыхается от удушья. В полутьме валялись сошники, топоры, куски старого железа и другой хлам. Подле кузницы стоял дилижанс со снятым сломанным колесом.

Ямщик уламывал бородатого кузнеца:

— Ты, батюшка, бросай все дела, берись за наше!

Черномазый старик ковач, с засученными до локтей рукавами, сердито усмехнулся:

— Все только о своем! Вон барин торопит дормез прежде всего счинить, — ось хряпнула на колдобине. А это дровосек господский поджидает, — навари топор! Еще подковы коням. Эх, милый, никак не угодишь всем! Вот только эти бедолаги-гулёны не спешат! Куда им, спрашивается, спешить? В Сибирь-каторгу! Эй, родимые, заходи в кузницу, к огню, — обогрейся! крикнул он толпе арестантов, одетых в серые кафтаны.

Подле стояли четыре усатых солдата; скупое зимнее солнце сверкало на остриях штыков.

У Аносова болезненно сжалось сердце. Он повернулся, чтобы не видеть заросших измученных лиц, и встал на пороге кузницы. Молодой сильный ковач бил молотом, второй — проворный, веселоглазый — постукивал молотком. Словно звонкая музыка, под ударами молота гремело железо… Но что это? Горный офицер не верил глазам: ковачи ладили кандалы!

Ловкий кузнец перехватил встревоженный взгляд Аносова и весело крикнул:

— А что, барин, это монисто первее всего сковать потребно! Без этого нельзя, — на том барская Русь держится!

Молотобоец опустил молот, обеспокоенно толкнул товарища:

— О чем молвишь, дурень? Неровен час, за такие слова и тебя заодно по сибирской гулевой пустят!

— Не я первый, не я и последний! — не унимался смелый ковач. — Эй, глянь-ка сюда, сколь тут припасено для нашего брата, мужика, веселых затей! — он озорными глазами показал в угол.

Там грудой лежали тяжелые ржавые рогатки, дубовые обтертые колодки, ошейники с гвоздями, на которых засохла кровь.

При виде этих орудий, предназначенных для истязания непокорных крестьян, Аносов поморщился.

— Что, барин, не по нутру наши изделия? — насмешливо спросил кузнец.

— Не по нутру! — признался Павел Петрович. — Такой мастер, как кузнец, и, помилуй бог, куда твое умельство уходит! — сказал он с горечью, и молодой ковач уловил его тоску, понял Аносова и откликнулся сердечно:

— Это верно, на всем белом свете нет лучше нашего ремесла! Не зря кузница в селе на первом месте! Эх, барин, и мастера у нас тут — на всю Россию поискать! — вдохновенно вымолвил он. — Не зря о ковачах толкуют, что блоху подковать могут… Мне такое самому не доводилось, а вот скорлупу с куриного яйца, изволь, очищу молотом и белка не коснусь! Глянь-ко! — он схватил кувалду и крикнул товарищу: — А ну, давай!

Молот описал мощный полукруг и крепко ударил по раскаленной поковке. Удар отличался меткостью и точностью. Ковач ковал, и слух его обостренно ловил звон металла; он зорко следил за движениями своего напарника. Синеватые искры метелью летели из-под молота, слепили ярким сиянием, веселили сердце игрой.

«Эх, чародеи мои, чародеи! — со вздохом подумал Аносов. — А что они делают? И кто в этом виновен?»

— Эй, вы, там! — зычно крикнул в кузницу унтер, и сердитое усатое лицо его появилось в дверном просвете. — Кончайте, что ли!

— Изволь, готово! — брякнул цепью ковач и опустил ее в бадью со студеной водой. Миг, — и взвился пар, зашипело раскаленное железо, и снова наступила тишина.

Кузнец вынул мокрые кандалы и подал их конвойному.

— Получай монисто! Эх, служивый! — он не договорил, безнадежно махнул рукой и отошел прочь…

Через несколько минут за стеной кузницы раздалась грубая команда, а вслед за этим загремели кандалы.

— Тронулись, родимые! — хмуро вымолвил ковач. — Погнали в Сибирь, на каторгу. Ух!.. — тяжко выдохнул он. — Мне бы силу, сковал бы другое…

Он не договорил, выглянул в дверь кузницы, облегченно вздохнул:

— Ушли ярыжки!

Молодой кузнец поднял голубые глаза на Аносова, встряхнул кудрями и неожиданно запел:

Как идет кузнец

Да из кузницы…

— Слава! — дружно подхватили мастеровые.

Что несет кузнец?

Да три ножика.

Вот уж первый-то нож

На злодеев вельмож;

А другой-то нож

На судей на плутов;

А молитву сотворя,

Третий нож на царя!

Кому вынется

Тому сбудется;

Кому сбудется

Не минуется.

— Слава! — гаркнули разом кузнецы…

Аносов не ждал конца песни. Услышав, что третий нож готовится на царя, он опустил голову, вышел из кузницы и побрел прочь.

— Эй, барин, куда же ты? — раздался позади встревоженный голос запевалы.

Аносов скупо ответил:

— Пора на станцию, дела ждут!

— Не обессудь, господин, что так вышло. Сами понимаем! — простодушно извинился парень. — Что же поделаешь, коли на душе наболело и не стерпеть…

Павел Петрович промолчал. Когда он вернулся на станцию, буяна-фельдъегеря уже не было, — ускакал дальше. За столом у ведерного самовара, пышущего паром, в распахнутой поддевке сидел купец и со свистом тянул кипяток из блюдечка. По его лицу струился обильный пот…

— Ты, батюшка, пока шатался, я сделку обладил одну! — похвастался купец. — Садись к столу да угощайся!

Аносов, вежливо поклонившись, отказался от чаепития.

— Гнушаешься, барин? Эх, ты, а ведь я гильдейский, не какой-нибудь! Садись, милай, я ведь мильонщик, за всё плачу! — грубо сказал купец, нагло разглядывая бедную шинель Аносова.

Лицо и уши горного офицера вспыхнули. Он хотел осадить нахального гостинодворца, но сдержался и снова вышел на улицу. Позади, в избе, всё еще раздавался громкий гомон. Битком набитая проезжим народом, станция гудела, словно растревоженный улей. То и дело открывались и хлопали двери, пропуская в тепло подрядчиков, скупщиков, приказчиков, чиновников, торопившихся по делам в Москву.

Аносов стоял у дороги, за которой простиралось широкое бескрайное поле. Сизая дымка скрыла горизонт, а под самым небесным куполом вдруг пробилось скупое солнце и засинела полоска.

«Эх, поле, родимое поле! — глубоко вздохнул Аносов. — Сколько столетий лежишь ты здесь безмолвное, родное сердцу пахаря. Сколько крестьянского поту и слёз пролито над подъяремной землей! Когда же труженик русский будет избавлен от рабства и труд его из проклятия станет радостью?»

Заголубевшая полоска снова погасла. Через белую равнину потянуло поземкой. У крыльца станции появился ямщик и хриплым голосом громко объявил:

— Хвала господу, дилижанец готов. Извольте, господин, в путь!

И снова под непрестанное укачивание проплывали мимо унылые перелески, бедные поля и деревни, занесенные сугробами.

Глава шестая В МОСКВЕ

В древнюю столицу приехали ранним утром, встреченные колокольным звоном.

— Слава всевышнему, из пепла поднимается первопрестольная! перекрестился купец. — Кажись, и войны не было!

И в самом деле, Москва, как в сказке, вставала из руин еще краше и величественнее. На пустырях и пепелищах шла неутомимая работа: звенели пилы, стучали топоры, каменщики готовили гранит, землекопы рыли котлованы.

Аносов с тощим чемоданчиком в руке отправился в ямскую станцию и записался на отправление. До Казани и дальше на Каменный Пояс предстояло ехать в обычной почтовой кибитке. Станционный смотритель, критически оглядев форменную шинель горного офицера, укоризненно покачал головой:

— Да нешто можно в таком одеянии пускаться в дальнюю зимнюю дорогу? Замерзнете, барин!

— Что же делать, если у меня ничего нет другого, — спокойно ответил Аносов.

— За Москвой морозы не чета нашим. Дух захватит. Купите, господин, тулуп да валеные сапоги. Без них и не думайте ехать! — настоятельно посоветовал смотритель.

Денег, отпущенных на дорогу, было в обрез. Всё же Павел Петрович послушался совета и купил тулуп и валенки.

В Москве он задержался на два дня. От зари и до темна расхаживал по улицам и площадям, любуясь строительством. Крепостные мастера возводили новые прекрасные хоромы для своих бар. Подолгу простаивал Аносов, очарованно разглядывая их работу. Простые инструменты — пила, топор, часто наспех изготовленные здесь же, в соседней кузне, — в руках русских умельцев превращались в чудесные орудия, при помощи которых они вырезывали самые ажурные карнизы и украшения.

Вот седобородый, крепкозубый и кряжистый плотник рубит бревно для конька крыши. Но как рубит! Из-под топора вырисовываются петушки, крестовины, завитки — чудесный русский орнамент на дереве.

— Откуда, дедушка, такое умельство обрел? — любуясь мастерством старика, спросил Аносов.

— От батюшки, а тот от деда! — спокойно ответил плотник. — Мы устюжинские, топор да дерево покорны нашим думкам.

— На век и красиво ладишь, дед! — восхищенно вырвалось у Аносова.

— Чую, сынок, понимаешь толк в нашем мастерстве и глаз твой зорок, ласково заговорил старик. — Да ты, друг мой, оглянись, пройди всю нашу землю и тогда сам увидишь, что значит русский человек. Наш брат мастеровой испокон века от юности и до погоста робит. Без труда, дорогой, и жизнь не мила! Потрудишься — и отдых сладок, и поешь в охотку, и сон в радость. А радостнее всего то, что сробил своей рукой да умельством. Глядишь, а сердце ликует: недаром прожил жизнь! Светлое счастье и радость, милый человек, в честном труде! Ох, заговорился я с тобой! — спохватился вдруг дед. — Иди, иди, милок, своей дорогой! — И старик стал тщательно выстукивать топором.

Аносов добрел до Красной площади. Кремлевские башни были восстановлены и высоко поднимали свои шатровые крыши. Среди балаганов и ларей, раскиданных на площади, толпился народ. Расталкивая его локтями, пробирались калашники, ремесленники, сбитенщики. То и дело слышалось:

— Сбитеньку горячего!

— Пряников медовых, коврижек!

— Пей-ешь на все медные, без сдачи!

— Закусывай, бабы, ребятишки!..

Балаганы были на замке, скоморохи не потешали народ: шел Филиппов-рождественский пост, и москвичи крепко блюли его. Но какой-то подгулявший парень вырвался на свободное местечко с балалайкой в руках и под ее треньканье пустился отплясывать камаринского.

Круглолицая молодайка в белом пуховом платке осуждающе заметила:

— Уймись, суматошный! Уймись, нехристь: в пост этакий в пляс пошел!

Парень только озорно усмехнулся и запел плясовую:

Сею, сею я ленок

На дорожку, на порог,

Чики-брики, так и быти,

На дорожку, на порог… Эх!..

— Вот окаянный! — сердито сплюнула молодка, а у самой темные глаза весело блеснули.

Над кремлевскими стенами кружилось вороньё. С мутного неба посыпал редкий снежок. Сквозь белесую пелену падающего снега изумительным видением проступала церковь Василия Блаженного. На Спасской башне пробили часы. Аносов с бьющимся сердцем вошел в Кремль и, сняв шапку, медленно пошел по булыжной мостовой. Прошло пять лет, но следы пожаров 1812 года еще сохранились на стенах древних соборов и дворцов. Здесь каждая пядь земли кремлевского холма напоминала славные страницы русской истории. Отсюда в лучах зимнего солнца виднелась значительная часть Москвы. За зубчатой стеной, изгибаясь у самых башен, голубеет Москва-река, уходящая на запад к синеющим высотам. За рекой — широкая панорама зданий, разноцветных крыш, переулков тихого Замоскворечья. Направо, далеко на горизонте, в синеве тумана выступают Воробьевы горы. Всё привлекает и манит взор, но милее всего сердцу зодчество безыменных русских мастеров, создавших дивные творения. Вот стремительно вознеслась к небесам колокольня Ивана Великого, а подле нее погруженный в яму Царь-колокол, отлитый русским мастером Моториным в 1434 году. Павел Петрович долго любовался медным гигантом, весившим двенадцать тысяч пудов. Рассказывали, что колокол издавал чистые, приятные звуки. И умен же был простой мастер, отливший это диво!

Неподалеку стояла и Царь-пушка, отлитая при Федоре Иоанновиче в 1586 году мастером Чоховым. Эх, и золотые руки имел этот пушечный литейщик! А подле Арсенала вытянулись ряды пушек, отбитых у французов. Дорого поплатились враги за осквернение русской земли!

Вот и Оружейная палата. Аносов с волнением прошел под высокие каменные своды тронного зала. Еще шло его восстановление, но кое-что из оружия работы старинных русских мастеров уже хранилось здесь. Тут были мечи, латы, шлемы. Некоторые из них «скипелись» от многовекового лежания в земле. Аносов равнодушно прошел мимо них: он искал другого… А вот и булаты! Драгоценные клинки были покрыты затейливым змеистым узором. Великое искусство выделки булатов угасло на Руси в семнадцатом веке; мастера Оружейной палаты были последними из тех, кто умел их готовить.

Аносов долго стоял перед клинками, пока хранитель старинных богатств не напомнил ему:

— Пора, сударь, уходить! Вижу, что оружие сие вам милее всего!

— Вы угадали! — склонив голову, ответил горный офицер. — Я дорого бы дал за тайны изготовления булата!

— Увы, сударь, это невозвратимо! Никто не знает, как отливался металл. Разве что в странах Востока, да и то — вряд ли! — с безнадежностью сказал хранитель.

Аносов снова вышел на Красную площадь. Торг кипел на всем ее протяжении. Сквозь толпу продирался широкоплечий бородатый мужик игрушечник с плетеным коробом за плечами. В руках он держал забавную игрушку и зычно манил покупателей:

— Гляди народ на потеху, на дергунчиков!

На круглой дощечке друг против друга красовались двое: русский и француз. Бородатый русский хват, ухмыляясь, склонился перед иноземцем. А тот, в кургузом кафтанчике, в парике, со шпажонкой на боку, чванно задрал нос перед мужиком.

Игрушечник стрельнул лукавыми черными глазами по толпе и воззвал:

— А ну, гляди, народ, что будет! — Он дернул за ниточки, мужик поднял кулаки и стал дубасить противника. Он сыпал удары по голове, по щекам, по носу. Француз отмахивался, вихлялся, паричок его слетел, нос опустился. Игрушечник и сам в восторге, орет на всю площадь:

Полюбуйся народ

Русский француза бьет!

Лупит его по мордасам:

Вот тебе московский пирог с квасом!

Народ доволен, раздается громкий смех. Плотник с топором за кушаком, сдвинув набекрень шапку, кричит восторженно:

— Эх, братцы, вот потеха, так потеха! Бей, лупи по Напольёну, чтоб знал, куда можно ходить!..

Поздно вечером вернулся Аносов на почтовую станцию. Смотритель дружелюбно взглянул на него и спросил:

— Ну, как матушка-Москва понравилась?

Павел Петрович рассказал про игрушечника. Морщинистое лицо станционного смотрителя построжало.

— Ох, горе наше! Так повелось на Руси, — то татары, то немцы, то французы к нашему куску тянутся, изо рта рвут! Эх-хе-хе! — С минуту станционный смотритель помолчал, а потом предложил:

— Ложитесь-ка отдыхать, сударь, а завтра на зорьке в путь-дорогу по казанскому тракту!

Глава седьмая ПО СИБИРСКОЙ ГУЛЕВОЙ ДОРОГЕ

Широки просторы, беспредельна русская земля! По избитому казанскому тракту, засыпанному снегом, перевеянному сугробами, мчатся кони на восток. Скрипят под рогожным возком полозья, заливается колокольчик под дугой, а бородатый ямщик без конца тянет унылую песню:

Туманушки мои, туманушки,

Разосенние туманушки мои!..

Не сподняться ли нам, туманушки,

Со синя-моря долой?..

Внезапно ямщик смолк, повернулся к седоку и спросил:

— А что, барин, скоро мужику воля выйдет? Напольёна повоевали, пора бы крестьянскую душу отпустить из ярма.

— Ты очень смел, братец! — сказал Аносов. — Человек я тебе неизвестный, кто такой, не ведаешь. А что как вдруг да за такие речи — сто плетей!

Бородач горько улыбнулся:

— Всё плети да плети сулят. Много проезжих перевидал я, сударь, по глазам угадываю, кто сердечен, а кто зверь! Очи твои добрые. И сказал это ты для острастки, чтобы вдругорядь я поберегся!

— Это верно, — отозвался Аносов и поглубже зарылся в сено.

Ямщик продолжал:

— Молчит народ, бесшумен, как вот это зимнее поле, но сердце, как полная чаша, гневом переполнилось!

Мимо возка мелькнула укрытая сугробами убогая деревушка. Печально в тишине стояли изубранные инеем поникшие березки.

— Ишь, как весело живут! — в голосе ямщика прозвучала ирония. — Даже псы, и те от бесхлебицы разбеглись! Ух, ты! Пошли, залётные! — свистнул бич, и кони быстрее побежали среди необозримого снежного простора. Однообразный скрип полозьев и укачивание вызывали дремоту, глаза смежались, но ямщик не давал вздремнуть седоку: снова под звон колокольчика он завел свою унылую песню…

От станции к станции мчался Аносов по большому казанскому тракту. Всё ближе и ближе Волга-река… Наконец в одно солнечное утро блеснули золоченые маковки церквей и замаячила башня Сумбеки.

«Казань!» — догадался Аносов и велел ямщику везти на постоялый двор.

Вскоре они подъехали к грязному каменному дому, глядевшему окнами на Казанку-реку. На скамье перед трактиром в доброй шубе сидел жилистый немец и курил трубочку. Завидя приезжего горного чиновника, иноземец живо поднялся и подошел к Аносову.

— Из горный и соляный департамент изволите ехать? — любопытствуя, спросил он.

— Да, еду из Санкт-Петербурга к месту службы на Урал, в Златоуст! охотно ответил Павел Петрович, внимательно разглядывая немца и раздумывая: «Откуда же он сам взялся?».

— В Златоуст! — подхватил немец. — Далекий земля! Мы тоже имеем попытка быть там, но тут беда: многие сейчас больна и не могут дальше ехать!

— Так вы из Германии приглашены! — в свою очередь, воскликнул Аносов. — Среди вас, возможно, есть и литейщики?

— Я, Петер Каймер, есть лучший литейщик. Я могу делать клингентальский булат! — с важностью сказал иноземец и пыхнул клубами сизого табачного дыма. Лицо его выражало самодовольство, держался он заносчиво. — Русский царь сказал мне, — явно чванясь, продолжал он: — ты, Петер Каймер, счастливь наша земля, лей лучший сталь, я буду давать много денег. Он мне положил большой жалованье!

Аносову не терпелось познакомиться поближе с литейщиком, и он завел речь о булатах. Немец с безразличием слушал его. Подняв длинный сухой перст, он нравоучительно сказал горному офицеру:

— Булат — большой тайна! Ты увидишь в Златоуст, какую я отолью сталь! Мы завтра едем! Четыре семья здоров, садись кибитка и двигайся Урал!

Он взял Аносова под руку.

— Идем сюда! — указал он на трактир. — Ты сейчас будешь иметь знакомство с хороший люди. Это лютший мастер Германии!

В задымленном трактире среди обычной скудной обстановки за столами сидели десятка полтора немцев и тянули из больших кружек ячменное пиво. Не особенно приветливо встретили они русского горного офицера. Толстый бюргер с рыжими густыми усами неприязненно посмотрел на Аносова.

— Кто ты есть, молодой человек? — спросил он.

— Шихтмейстер! — коротко ответил Павел Петрович.

Бюргер напыжился, хотел что-то сказать, но Петер Каймер предупредил его. Он схватил горного офицера под руку.

— Вы есть весьма воспитанный молодой человек! — благодушно сказал мастер. — Вот стул, садитесь, будем дружески пить пиво!

Аносов присел к столу и попросил трактирного слугу подготовить комнату для отдыха.

— Вы очень мне нравитесь, — сказал Каймер. — Я буду открывать вам в Златоуст свой большой секрет, как делать булат…

Павел Петрович чувствовал себя неловко среди незнакомых людей. Пересиливая смущение, он сдержанно слушал излияния литейщика.

Неожиданно открылась дверь, и на пороге появилась высокая белокурая немка. Она приветливо улыбнулась Аносову, и у него посветлело на душе.

— Это мой дочь Эльза! Идем к нам и будем знакомы! — предложил Петер Каймер.

Павел Петрович встал и учтиво поклонился девушке, отчего у нее зарделись щеки.

— Весьма благодарен, господин Каймер, но не смею стеснять вас своим присутствием.

— Да, с дороги нужен отдых, — добродушно согласился литейщик и нехотя поднялся.

В трактире стоял непрерывный немецкий говор, густые клубы табачного дыма висели в помещении. Аносов молча позавтракал и ушел за перегородку, где с удовольствием растянулся на стареньком потертом диване. Говорок, как вода, сочился и сочился сквозь щели.

«Ох, как тяжело мне с ними будет жить! Держатся замкнуто. Свои интересы, обычаи… Впрочем, свет не без добрых людей», — успокаивая себя, подумал Павел Петрович, закрыл глаза и незаметно уснул.

За окном стояла тьма, когда Петер Каймер разбудил горного офицера.

— Завтра, господин шихтмейстер, едут четыре семьи в Златоуст, я и Эльза тоже. Просим на чашку кофе. Вы одинокий? — пытливо спросил литейщик.

Утвердительно кивнув головой, Павел Петрович молча оделся и пошел за немцем. В маленькой комнатке был уже накрыт стол, блестел кофейник и три чашки. Молодая немка присела перед Аносовым.

«Книксен! Несколько чопорна, а, впрочем, хороша!» — благосклонно подумал он и опустился на стул.

Девушка проворно налила чашку горячего кофе и поставила ее перед гостем, сама же принялась вязать чулок. Изредка, поднимая на Аносова глаза, она краснела. Петер Каймер набил глиняную трубку кнайстером и закурил. Мастер болтал без умолку, изредка поглядывая на дочь. Он рассказывал о мастерстве клингентальцев, хваля его неимоверно, но простодушно.

Аносов терпеливо слушал и изредка словно ненароком взглядывал на девушку. Старик, перехватив взгляды юноши, смолк, побарабанил пальцами по крышке стола и неожиданно сказал, кивая в сторону дочки:

— Эльза — хороший хозяйка, она умеет готовить кофе и штопать чулки. Покойный жена учила ее понимать, что три вещи превыше всего для немки: кирка, кухня и киндер![7]

Аносов смутился, покраснела и девушка. Шихтмейстер как бы спохватился:

— А ведь уже поздно. Засиделся я у вас. Пора и на покой…

Освещая дорогу в сенях, Эльза проводила гостя до горенки…

Утром из Казани выехали гуськом пять возков. Потянулись леса, увалы, редкие татарские и башкирские деревушки. На остановках немцы подолгу насыщались и отдыхали, после чего продолжали путь. Каждый раз Эльза подходила к Аносову и, приседая, приглашала его к общему столу откушать кофе.

Горный офицер охотно подсаживался к попутчикам. Немка подкладывала ему лучшие куски.

— О, я вижу господин шихтмейстер имеет большой успех! — добродушно засмеялся однажды Петер Каймер, одобрительно поглядывая на дочь.

Аносов смущенно опустил глаза.

— Вы совсем благородный молодой человек, — похвалил клингенталец Павла Петровича и тут же вздохнул: — Я и Эльза нашли здесь свой второй родина!

— А как насчет булата? — чтобы переменить тему, краснея спросил Аносов.

— Это господин шихтмейстер увидит там! — указал литейщик на восток.

Несколько дней они ехали лесами и взгорьями, и однажды в полдень перед ними засинели горы. По занесенным снегом пастбищам бродили отощавшие стада и табуны коней. Холодный блеск наледи резал глаза. У дороги часто валялись туши павших животных. Изредка попадались одинокие юрты, из которых тянулся синий дымок. Петер Каймер пожелал зайти в башкирский кош.

В юрте было дымно, убого и грязно. Литейщик заткнул нос.

— Дикий человек живет здесь! — брезгливо сказал он.

— У них просто несчастье: из-за гололедицы падают кони! — сказал Аносов и показал на склоненную фигуру истощенного старика: — Смотрите на несчастного: он голоден.

— Бачка, бачка! — забормотал башкир. — Погиб всё. Это злой зима. Что будем делать? — по смуглым скуластым щекам его текли слёзы. Он не утирал их и, схватившись за голову, горестно раскачивался. — Ай-ай, весь народ плохо. Умирать будем…

Тяжело было смотреть на хилого старика. Аносов вынул серебряный рубль и протянул кочевнику.

Башкир прижал к сердцу руку.

— Спасибо, большой спасибо. Не надо, — отказался он. — Дай кусок хлеба!

Павел Петрович вернулся к своему возку, вынул весь запас и отнес в юрту.

— Что вы делаете, господин шихтмейстер! — старался удержать его Петер Каймер, но горный офицер отдал подарок башкиру. Тот поднялся и схватил руку Аносова, стремясь поцеловать ее.

— Нет, этого не надо! — отступая, сказал юноша…

Они вышли из кибитки, сопровождаемые башкиром.

Снова потянулись блестевшие наледью степи.

— Вы поступил плёхо! — недовольно сказал Каймер. — У вас теперь нет продукт!

— Теперь недалеко, доеду? — отмахнулся Аносов и глубоко зарылся в возок.

Прошло два дня, горы совсем приблизились, и начался подъем. Впереди громоздились под самые облака вершины Таганая, Иеремеля и других величавых гор. Снежные их шапки сливались с белесым небом.

Всё выше и выше подъем, всё величественнее грозные горные хребты. Казалось, огромные океанские волны вдруг окаменели, преграждая путешественникам дорогу. На безлесных шиханах курилась поземка. Жгучим морозным дыханием встречал Каменный Пояс гостей. Аносов взглянул на скалистые крутизны, головокружительные пропасти, и сердце его сжалось. Неприветливо встречали дремучие горы, но всё же он поднял голову, улыбнулся и, сняв шапку, сказал уверенно:

— Здравствуй, Урал-батюшка! Здравствуй, русская земля!

Вдали, сквозь сизую дымку, в долине показались каменные строения и на скупом зимнем солнце блеснули купола церкви. Ямщик показал кнутовищем вперед и облегченно сказал:

— А вон, батюшка, и Златоуст виден!..

Загрузка...