ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая НЕСКОЛЬКО СТРАНИЧЕК ИЗ ИСТОРИИ ЗЛАТОУСТОВСКОГО ЗАВОДА

Завод у подножья горы Косотур поставлен был в 1754 году тульским купцом Иваном Перфильевичем Мосоловым — большим пройдохой и выжигой. Человек он был хитрый и беззастенчивый, — набил руку на плутнях. В свое время, когда Мосолов подвизался в Туле, он обмеривал да обвешивал в своих лабазах и амбарах честной народ. Город на Тулице издавна славился оружейным мастерством. Здесь, в Кузнецкой слободе, жили и работали «казюки» — мастера государственного оружейного завода. Но, кроме них, по слободам и пригородам селились свободные мелкие ремесленники — умельцы оружейного дела. Мастерили они отменные заварные стволы для фузей, замки, ложа; каждый делал свое и доходил в том до совершенства. Вся громада ремесленников была голь перекатная и работала на богатых скупщиков: на Демидова, Баташева, Лугинина, Ливенцова, — всех не перечесть. Не гнушался также Иван Перфильевич выжать из кустаря-оружейника последнюю силу. Жил, добрел и шел в гору пронырливый купец, но внезапно стряслась беда: подвели под разорение торговые соперники. Мосолов запутался в темных сделках, оказался несостоятельным и попал в долговую яму.

С большим усилием, подкупив подьячих, — выбрался из ямы Иван Мосолов и упросил земляка-туляка Никиту Демидова взять его в услужение на уральские заводы. Задумал купец вновь разжиться и завести свое дело. Так оно и вышло.

Уральские горные заводы строились руками приписных крестьян да кабальных людей. Бежали от господ крепостные, оставя свои дома и «крестьянские жеребья» впусте, уходили от нестерпимых побоев, истязаний и надругательства дворян, брели куда глаза глядят от хлебного недорода, скрывались от рекрутчины и от податной повинности. Много беглецов было из солдат и матросов, немало было утеклецов с каторги и из сибирских дальних поселений. Бежали из тюрем, спасались от суда, унося свои «животы» от страшного застенка, укрывались от религиозного притеснения.

Вся эта бродячая Русь рассыпалась по заводам и фабрикам, ставленным государством и купцами в Московской, Тульской, Орловской и в прочих губерниях. А многие бежали в Сибирь, на Каменный Пояс, на Каму-реку, — на демидовские, строгановские и осокинские заводы. Забирались беглецы и на Усолье — на строгановские соляные варницы. Управители заводов знали о прошлом беглых и потому мало спрашивали. Для очищения совести пытали: «Ты откуда сбег, горюн?» — «Из-за синих гор, со щавелевых огородов!» — «Так! А ну-ка, покажи руки! — строго говорил управитель и, разглядывая застарелые мозоли, определял: — На шахту гож! А ты — в жигали, — уголь готовить, а вон тот смекалистый пойдет к домнице!»

Всем находилось место и работа. И никому выдачи с заводов не было. Пришел сюда по своей воле, а уносили только на погост, да и то не всегда в тесовой домовине.

Царь Петр Алексеевич, ввиду великой войны со Швецией из-за русских земель на Балтике, был весьма заинтересован в развитии горного дела. По его указам и приписали к заводам крестьян для отработки податей. Повелось по указу дело так: заводчики платили в казну за приписных к заводу крестьян налоги, внося их натурой — железом. Крестьяне за это обязывались работать на заводах, копать и возить руду, жечь в лесных куренях уголь и ладить дороги.

За каторжную работу заводчики платили приписным крестьянам конному гривенник, пешему — четыре копейки в день. За нерадивую работу и ослушание применяли к работным людям батоги и плети.

Иван Перфильевич Мосолов попал приказчиком на Шайтанский завод к Никите Никитичу Демидову. Хозяин был хвор и немощен: его, парализованного, долгие годы возили в кресле по горницам. Сын хозяина Василий догорал в злой чахотке. В чаянии смерти он много бражничал и заводскими делами не занимался. Мосолов попал на прибыльное место и развернулся, — по своей купецкой натуре стал сильно приворовывать.

Демидовы догадывались о проделках приказчика, но уличить в воровстве не могли. В короткий срок Иван Мосолов зажирел, подкопил денег и задумал свое дело.

Кругом лежали горы и земля, богатые рудой. Всё это искони принадлежало башкирскому народу. Заводчики теснили башкирцев, обманным путем захватывали их земли и леса. Они подкупали башкирских князьков-тарханов и за бесценок скупали огромные пространства. Башкиры не раз поднимали восстания. Тогда пылали заводы и русские деревни.

В сбереженье от башкирских набегов горнозаводчики строили крепостцы, обносили заводы тыном с рублеными башнями, окапывали рвами.

В феврале 1754 года по санному пути наехал Иван Перфильевич Мосолов в Сыгранскую волость Башкирии. Здесь было приволье: край простирался гористый, богатый, в недрах — залежи добрых руд, реки текли многоводные, в кондовых лесах, как океан, гудели смолистые сосны и ели, озёра изобиловали рыбой. Привольно кочевали кибитки башкир-вотчинников.

Иван Мосолов обладил дело приступом: одарил тархана бусами, гребнями, топорами, подпоил башкир и заключил купчую на плодородные земли. По ней отходили купцу огромные пространства с лесными угодьями, с покосами, с реками, с рудными местами. Отхватил Иван Перфильевич в один присест великий кус — двести тысяч десятин, а уплатил за него башкирам-вотчинникам всего-навсего двадцать рублей.

Летом Мосолов пригнал на купленные земли приписных крестьян и кабальных, и они великими трудами своими поставили среди гор в глубокой долине реки Ай бревенчатый острог. Реку перегородили высокой плотиной, возле нее соорудили завод для литья мортир и ядер. Назывался в ту пору завод по горе — Косотурским.

Горько жилось работным людям на этом заводе. Хозяин подобрал себе под стать и управителя. Степан Моисеев — заводский управитель — был лютый зверь и скряга. За каторжную работу платил гроши, кормил работных гнилым толокном и тухлым мясом, зато был щедр на батоги и плети. Приказчик Ванька Попов, с корявым лицом, всегда носил при себе кожаную трость, набитую песком. Чуть что, и пошла свистать трость по спинам тружеников!

Тяжелый гнет стал невыносимым, и работные люди тайком послали к царице Екатерине в далекий Санкт-Петербург верных людей с жалобой на заводчика.

Челобитчики писали государыне:

«Его приказчики и нарядчики, незнамо за что, немилостиво били батожьем и кнутьями, многих смертельно изувечили, от которых побоев долговременно недель по шести и полгоду не заростали с червием раны. От тех же побой заводских работ исправлять не могут, а иные померли…»

Рабочие-гонцы на завод больше не возвратились. Бродили темные слухи, что мосоловские люди настигли их в глухих лесах и пометали в страшные зыбуны-трясины.

Подошел 1773 год. Под заводскими стенами нежданно-негаданно появились пугачевские отряды. Работные связали управителя и приказчика и с колокольным звоном открыли ворота.

Пугачев на белом коне въехал в завод-крепость. Народ обнажил головы. Поп трясущимися руками благословил крестом «крестьянского царя».

На крыльцо заводской конторы вынесли кресло, крытое зеленым бархатом. Пугачев слез с коня и уселся в него. Сурово сдвинул брови. Рабочие толкнули к его ногам приказчика Ваньку Попова в изодранном кафтане.

— Кровопивец? — нахмурив брови, строго спросил Пугачев.

Из толпы вышел седобородый литейщик и степенно поклонился:

— Государь-батюшка, этот зверюга батожьем немало народа перекалечил. Он как тать обирал нас и довел до великой скудости!

— Так! Видать разбойника по роже. На глаголь! — махнул рукой Пугачев.

Башкиры подвели двух верблюдов, через горбы их положили перекладину. Десятки рук цепко подхватили Ваньку Попова и повесили.

— Добро, поделом вору и мука! — сказал Пугачев и неожиданно ткнул перстом в толпу заводских служащих — А это кто?

Те покорно опустились на колени. Пугачев наклонился вперед, ветерок шевелил его темную курчавую бороду. Глаза Емельяна Ивановича пытливо шарили по толпе. Повытчик из заводской конторы бухнулся в ноги.

— Помилосердствуй, батюшка, по правде жили. Сами под страхом робили! — взмолился он.

— А что на это народ скажет? — поднял голову Пугачев и вопросительно посмотрел на работных.

— Не чинили обид, грех напраслину возводить! — отозвались среди заводчины отдельные голоса.

— Ну, коли так, будь по-вашему! — согласился Пугачев. — Бог с вами, детушки, прощаю вас в угоду труженикам. Служите мне, государю вашему, честно и радиво.

На площадь выкатили пушку и выстрелили. По горам прокатилось эхо.

Пробыли пугачевцы на заводе только два дня. Взяв шесть отлитых пушек и два пуда пороха, армия повстанцев ушла в горы.

В течение года Косотурский завод несколько раз переходил из рук в руки. В июне 1774 года его осадил Михельсон.

Положение было тяжелое, и восставшие рабочие отступили с пугачевцами на Красноуфимск. Позади отступивших остались только груды развалин да в вечернем небе долго полыхало багровое зарево — догорал завод.

Поднимая крестьянские восстания, Пугачев поспешно отступал правобережьем Волги. Его по пятам преследовали генералы, посланные с войсками перепуганной царицей. По дорогам, пристаням и селам каратели сооружали виселицы-глаголи, колья с колесами и лютой смертью казнили восставших мужиков.

На Косотурском заводе вешать было некого, — все рабочие ушли. Лишь в Шадринской провинции, в Уксянской слободе, отряд генерала Деколонга захватил двенадцать косотурских работных. Их пытали и казнили.

Пугачевское восстание было подавлено, а сам Пугачев пойман и в клетке доставлен в Москву, где и казнили его на Болоте. Иван Перфильевич Мосолов не дожил до этих дней. Он внезапно умер от паралича сердца, а наследники его продали Косотур тульскому купцу Лугинину. Новый хозяин восстановил разоренный завод, и снова для рабочих потянулась прежняя каторга. Лугинин скупал у помещиков крепостных, выбирал народ покрепче, посильнее и посмекалистее и гнал на далекий Урал. Много слёз и горя было в тульских и ветлужских вотчинах, — крестьянские семьи оставались без кормильцев: хочешь — в петлю полезай, хочешь — в омут головой. Не радостно было и тем, кто уходил с родных милых мест в чужой неизвестный край. После долгого пути мужики попадали в еще горшую каторгу. Многие пробовали удариться в бега, искали спасенья в дремучих лесах и горах, но приказчики Лугинина расставили на горных тропах тайные заставы и перехватывали беглецов. Чтобы не бегали работные и для защиты завода от башкир, его обнесли новым тесовым тыном.

Спустя лет двадцать после смерти Лугинина, в 1797 году, Косотур приобрел московский гостинодворец Кнауф. Новый владелец родом был из Германии и решил всё поставить по-своему. Он не доверял русским управителям и мастерам и выписал со своей родины земляка Гергарда Эверсмана, которого и назначил главноуправляющим завода. Прибывший немец стал выписывать из Германии мастеров из Золингена и других мест. Однако и Кнауф похозяйничал недолго: велением императора Александра I Косотурские, переименованные в Златоустовские, горные промыслы в 1811 году отошли в казну. Златоуст возвеличили до значения центра горного округа и в нем разместили правление горнозаводского ведомства. Время подошло тревожное: на Западе, за рубежами, гремела слава французского императора Наполеона, а за Черным морем России грозились турки. Царь стал готовиться к войне. Однако оружейное производство развернуть в полной мере не успели: Наполеон с многочисленной армией перешел Неман и внезапно вторгся в пределы России. Лишь в 1815 году приступили к устройству оружейной фабрики в Златоусте. Во главе ее поставили немцев: директором фабрики назначили Эверсмана, его помощником и горным начальником заводов — обер-бергмейстера Фурмана. 16 декабря 1815 года состоялось официальное открытие «Фабрики дела белого оружия, разных стальных и железных изделий».

Русской коннице нужны были тысячи добрых клинков, сабель и казачьих шашек. Известно, что на клинки требуются особо твердые и упругие стали. Но сколько ни бились старики литейщики, сталь выходила ломкая, неподатливая. Сабельные клинки из такой стали получались ненадежные…

В ту пору добротными клинками славились старинные немецкие города Клингенталь, Страсбург и Золинген. Слава клингентальских мастеров гремела по всей Европе, и русское правительство решило пригласить их в Златоуст. Обоз за обозом тащился на Урал: везли сотни немецких семейств для устройства их на новом месте. В короткий срок в Златоуст понаехало много чужих людей, которые сторонились всего русского, с нескрываемым высокомерием и презрением относясь к уральским мастерам.

По каменному логу Громатухи, зажатому горами Бутыловкой и Богданкой, быстро отстроили для немцев большие светлые дома, — так возникла Большая Немецкая улица. Перед заводом, откуда открывался вид на лесистую гору Косотур, на обширный пруд и на синеющие горные дали, отстроили Малую Немецкую.

Горько было уральским рабочим смотреть на дела царской власти, покровительствовавшей иноземцам. Кровная обида обжигала их сердца. И как не обижаться! Когда возводили Косотурский завод, русские тут в землянках голодали, их заедал гнус, валили изнуряющие болезни. На работе торопили плетями и батогами. А для иноземцев не жалели ни денег, ни добра. Сам Гергард Эверсман по договору получал от казны 2100 рублей серебром жалованья, обширную квартиру с отоплением и освещением, даровую прислугу с одеждой, переводчика и четырех служителей. Но и этого показалось мало жадному немцу! Выговорил он себе еще 8 кулей муки в год, 2 куля крупы, 12 пудов солонины, 14 бочек пива, 36 ведер водки и вина, 6 пудов мыла, 75 кулей овса, 700 пудов сена, 300 пудов соломы, 4 откормленных свиньи и 2 коровы. Не хуже устроились и земляки Эверсмана.

И стал Златоуст для пришельцев сытным, беспечальным местечком. На казенный счет выстроили для немцев кирку, особую школу, клуб и учредили немецкий суд. Даже отдельное кладбище устроили для них.

За прудом, в смолистом сосновом бору, каждый праздник отгуливались немцы. Весело и чинно веселились они тут, и с той поры место их прогулок так в звалось — Фрейденталь, по-русски — «Долина радости»…

Жили немцы в Златоусте привольно, а мастера были средней руки и занимались пустяками: делали столовые ножи с роговыми черенками, перочинные ножички. Обходилась их работа баснословно дорого. По договору иностранцы обязывались обучать своему искусству русских рабочих, но они упорно скрывали секреты мастерства.

Глава вторая ЧИНОВНИК ДЛЯ РАЗНЫХ ПОРУЧЕНИЙ

Немецких мастеров из Золингена и Клингенталя в Златоусте шумно встретили их соотечественники. Они с радушием гостеприимных хозяев старались залучить к себе земляков, чтобы всласть поговорить о фатерланде. Никто из них не обратил внимания на невысокого молодого шихтмейстера, одетого в порыжелую шинель. Аносова предоставили самому себе. Только один Петер Каймер сочувственно подмигнул ему и сказал на прощанье:

— Ты скоро здесь увидишь мое настоящее дело. О, Петер Каймер есть великий литейщик! Эльза, пожелай молодому человеку радостной жизни!

Девушка вспыхнула и, сверкнув голубыми глазами, сказала Аносову:

— Когда мы будем на квартир, прошу вас в гости!

— Это хорошо! — одобрил Каймер и, весело пересмеиваясь с толпой соотечественников, ушел на Большую Немецкую улицу.

Аносов неторопливо выбрался из возка, извлек из него небольшой потертый баульчик и зорко огляделся. Перед заводом простиралась обширная пустынная площадь. У входа в дирекцию — полосатая будка, рядом шагает седоусый ветеран-солдат с ружьем на плече.

«Куда же пойти?» — соображал шихтмейстер и решил отправиться прямо к директору оружейной фабрики. У ворот он встретил высокого седобородого кержака в дубленом полушубке и спросил его:

— Скажи, отец, как пройти к директору, господину Эверсману?

Старик поднял на прибывшего серые строгие глаза, внимательно оглядел его и ответил:

— Припоздали, сударь. Был да весь вышел господин Эверсман. Уволили его, батюшка; директором тут ноне господин Фурман. А пройти извольте, сударь, вон туда, — указал он на массивную дубовую дверь с медными начищенными скобами. Оглянувшись, он тихо спросил: — С немчинами, стало быть, приехали? Издалека?

— Из самого Санкт-Петербурга прибыл работать. Будем знакомы: Аносов Павел Петрович! — он протянул старику руку и спросил: — Кто такой, где, отец, работаешь?

Кержак опешил от простоты обращения: по виду приезжий как бы и чиновник, а не зазнайка. Он неуверенно взял протянутую шихтмейстером руку и неловко пожал ее.

— Николай Швецов — здешний литейщик. А сам кто будете? — он пристально посмотрел на приезжего.

— Шихтмейстер Аносов. Буду работать здесь. Литьем интересуюсь, сдержанно отозвался Павел Петрович.

— Это хорошо, — обрадовался старик. — Только, по совести скажу, трудненько тебе будет робить здесь! Ой, трудненько! Тут всё больше иноземцы и не любят нашего брата, русского…

Румяный от холодка, Аносов уверенно посмотрел на литейщика.

— Ну, это ты, отец, напрасно. Не один я здесь. Ты, отец, да я — вот уже нас и двое. Не пропадем! — весело сказал он. — Металл хорошо плавить умеешь, старина?

— Умею, да не искусник, до большого умельства не дошел. Дойду ли я, один бог знает! Железо, приметь, батюшка, металл самый первый, мудрый металл. Плавишь одно, а начнешь в ход пускать, смотришь, разное поделье из него. Вот шинное, а вот брусковое, а то полосовое иль прутковое получишь, смотря по надобности. Тут и ствол для фузеи, и клинок для сабельки, и полозья для саней, и ось тележная, и подкова коню, и ножик. Выходит, батюшка, железо в хозяйстве дороже всего!

Шихтмейстер внимательно слушал литейщика, и тот всё больше начинал ему нравиться. И ласка, с какой он говорил о металлах, и скромность его всё сразу пришлось по душе Аносову. Так мог говорить человек, только по-настоящему любящий свое мастерство.

— Так неужто и знатоков тут нет? — посерьезнев, спросил Аносов.

— Есть, милый человек, да развернуться не дают русскому человеку! огорченно сказал старик. — У нас иноземец — всему голова. Урал — золотое донышко, да не для нас! Поживешь, сам увидишь! — уклончиво закончил кержак, снял войлочную шапку и поклонился: — Прощай, батюшка, поди ждут…

Аносов вошел в большую приемную с белыми каменными сводами. Унылый, желчный писец поднялся из-за стола навстречу ему:

— Кто такой, сударь?

— Шихтмейстер Аносов, присланный департаментом для прохождения службы.

Канцелярист не торопился; он с пренебрежением оглядел измятую шинель Павла Петровича и сухо предложил:

— Извольте раздеться, сударь, а баул здесь оставьте!

Аносов снял шинель, обдернул мундирчик и стал ждать вызова. За массивными дверями стояла гнетущая тишина. В приемной размеренно тикали часы. Время тянулось медленно.

За окном сгущались сумерки, когда шихтмейстера впустили в громадный мрачный кабинет директора. За черным дубовым столом в кожаном кресле восседал затянутый в мундир обер-бергмейстера надменный чиновник с тяжелым взглядом. Он не поднялся и не протянул руки Аносову. Чуть склонив голову, сказал заученным тоном:

— Вам очень трудно будет здесь работать. Надобны опыт и знание, а вы только что со школьной скамьи; я, право, не знаю, что вам поручить.

Шихтмейстер выложил перед директором свой диплом и грамоту о награждении золотой медалью. Фурман бесстрастно пробежал глазами по бумагам и отодвинул их в сторону.

— Я хотел бы попасть в литейный цех, — сказал Павел Петрович.

— В литейный цех? — удивленно пожал плечами директор. — Но там надо хорошо знать металлургию!

— Я увлекаюсь ею и, полагаю, смогу быть там полезным, — сдержанно пояснил горный офицер.

Фурман сухо перебил его:

— Вы можете полагать, что вам угодно, но за работу отвечаю я. Нет, это дело вам не по плечу. Я назначаю вас практикантом для разных поручений. Как я сказал, так и будет! — он вскинул голову и глазами показал на дверь.

На душе было горько, но приходилось уходить. Аносов побледнел и сдержанно-спокойно откланялся…

Шихтмейстера устроили в небольшой квартирке с видом на гору Косотур. Меблировка комнат была скромна до предела: два стола, стулья и скрипучая деревянная кровать. Аносов смёл пыль со стола, раскрыл чемоданчик, добыл из него стопку книг и разложил у лампы. Одиноко, грустно. Угнетала заброшенность. Он уселся к огоньку и задумался. В домике царило безмолвие, лишь потрескивал фитилек в лампе да за печкой монотонно трещал сверчок.

«Выходит, я буду всем и ничем! — с тоской подумал Аносов. — Столько ехать, мечтать, и вот — угрюмый городок в горах, неприветливые и суровые люди».

Он взял томик Ломоносова «Первые основания металлургии, или рудных дел», бережно перелистал его. Михайло Васильевич мечтал о том, чтобы простые русские люди могли служить горному делу. Он верил в сметливость и пытливость их, но что здесь на Урале творится!

Павел Петрович встал и заходил из угла в угол. Гулко отдавались его шаги в полупустой комнате. Тревога постепенно улеглась.

«Нет, ни за что не отступлю перед своей мечтой! — вскинул голову Аносов и, подойдя к оконцу, посмотрел на дальние горы. — Суровый край, подумал он, — но здесь я не один. Живет тут литейщик Швецов, который, по всему видать, любит свое мастерство. И таких ведь немало! Быть вместе со своим народом — и в труде, и в невзгодах, и в радостях — вот что главное. Простые люди душевным теплом обогреют, ласковым словом…»

Он вспомнил про ладанку — дар Захара, извлек ее из чемоданчика и долго рассматривал уголек. Стал темен, хрупок он, а может накалиться, дать жар и приветливый огонек! Кругом гнёт; от бед и горя, как этот уголек, потемнело сердце у народа, но тепла и света в нем много, ой, как много!

Томимый думами, Аносов в эту ночь долго не мог уснуть, прислушиваясь к тишине. Перед его мысленным взором вставал старый литейщик Швецов и, казалось, шептал юноше: «Гляди, милый, не трусь! Хороший сплав никогда не сломится, всегда будет пружинить. Так и мужественный человек должен прямо смотреть в глаза бедам! На всякую трудность надобно терпение. В терпении характер выковывается…»

Утром по заводскому гудку Павел Петрович отправился в цехи. В приземистых закопченных помещениях, в которые скудно проникал свет, работали сотни людей. Очень трудно было уяснить себе, почему на оружейной фабрике делают пилы, гвозди, топоры, подковы, токарные и слесарные инструменты и очень мало клинков. Практикант для разных поручений имел право входа в любой цех, но вскоре он понял, что не везде желателен. Мастера-немцы неохотно открывали перед Аносовым двери и встречали его молчаливо. Свою работу, даже пустячную, они обволакивали тайной. Только в литейной Павел Петрович отвел душу. Здесь работало много коренных уральцев, хмурых и неподатливых людей. Они молча возились у домны. Аносов внимательно присмотрелся к их работе. Из полумрака вышел знакомый литейщик. Седые волосы на голове мастера прижаты ремешком, на груди кожаный прожженный фартук-запон.

— А, Швецов! — обрадовался Аносов. — Ну, хвастай делами!

— Хвастать-то нечем, батюшка! — приветливо заговорил старик. — Гляди, какие наши горны: в каждый отпускается по двенадцати пудов чугуна да угля по коробу. Вот и роби! А сплав? Поглядите!

Аносов молча разглядывал металлический брусок.

— Плохой металл! — вздохнул литейщик. — Я роблю тут много годов, а есть которые и поболее, а как варить сталь, толком никто не знает. Всем ворочают чужаки. — Швецов обеспокоенно оглянулся и продолжал тихим голосом: — Разве иноземец покажет, что и как? Никогда!

Павел Петрович вплотную подошел к Швецову:

— А что если самим варить сталь?

— Попробуй! — энергичное лицо литейщика осветилось скупой улыбкой. Нет, батюшка, ничего не выйдет. Мы не хозяева тут. А то бы…

Он не досказал свое затаенное желание, но по глазам старика Аносов догадался, что он упорен и не легко сдается в беде.

Литейщик взял Аносова под руку и увлек в кричную.

— Погляди, батюшка, что робится. Любо-дорого! — Он засиял, тешась работой кузнецов. Железные полосы быстро нагревались в горне, из бурого металл становился вишневым, потом светлел и делался золотистым. Еще мгновение, и на нем заискрились звездочки.

Плечистый богатырь-кузнец схватил щипцами раскаленное железо и кинул под молот.

— Колдун, укротитель огня! — сказал Аносов и не мог оторвать глаз от работы кузнеца.

Приятный ритмичный звон шел от металла. Швецов в такт взмахнул рукой и лукаво-весело проговорил:

Тук-тук! В десять рук

Приударим, братцы, вдруг!

Лицо его засняло, морщинки разгладились. Заглядывая Аносову в глаза, он попросил:

— Не обходи нас, батюшка, заглядывай почаще…

— Приду, обязательно приду и буду учиться у вас! — душевно отозвался Павел Петрович и тут же, вспомнив своего спутника Петера Каймера, вдруг спохватился: — Погоди, да в Златоуст приехал один знатный литейщик Каймер. Похвалялся он, что чудо-сталь плавить умеет!

Литейщики насмешливо переглянулись.

— Э, батюшка, — рассмеялся Швецов. — Есть и такой! Но то пойми, что от похвальбы до дела целая верста! Вот поглядим, как наша синица море зажгет!

Добродушно посмеиваясь, он проводил Аносова до ворот.

Глава третья ДРУЖБА СО СТАРЫМ ЛИТЕЙЩИКОМ

В тихие вечера Аносов зажигал старинную чугунную лампу, придвигал объемистую рукопись и садился за стол. Он особенно любил в эти безмолвные часы, когда Златоуст уходил на покой, раздумывать над своей работой. Его первый труд «Систематическое описание горного и заводского производства Златоустовского завода» подходил к завершению. В сознании ярко всплывали виденные им картины рудников, тяжелая работа углежогов на куренях. Всё было им выношено, продумано. За полтора года пребывания в Златоусте он глубоко изучил положение на фабрике белого оружия. Месяцы упорного труда не прошли напрасно, — он хорошо постиг организацию производства, сущность технологических процессов и сейчас уверенно писал обо всем этом своим крупным и четким почерком.

«Чтобы яснее представить горное и заводское производство Златоустовского завода, — предупреждал будущего читателя Аносов, последуем следующему порядку: сперва будем говорить о рудниках, потом о лесах, далее о плотине и водяных колесах, доменной фабрике, кричной фабрике и, наконец, о передельной фабрике или переделе железа».

Сейчас, перечитывая свою рукопись, он убедился, что, несмотря на многие недостатки, горнозаводское дело в России стоит очень высоко и Европе есть чему поучиться у русских. Не случайно немцы внимательно присматривались к работе златоустовских мастеров. Простой русский мастер Дорофей Липин побил своим искусством немцев: его оружие оказалось наилучшим.

Аносов обладал большим терпением и усидчивостью. Но решающим оказалась его жгучая любознательность и умение быстро ориентироваться в обстановке. Добросовестное изучение горного дела на практике и сбор материалов потребовали больших усилий. Но Аносов не испугался их. Занимаемая должность позволяла ему бывать везде — на железных рудниках, в лесах, на заводской плотине, у гидротехнических установок, у домен, в кричной и передельной фабрике — и всюду знакомиться с умельцами.

У старой домницы он близко сошелся с высоким, плечистым стариком литейщиком Швецовым. Любо было смотреть на размеренные, спокойные движения седобородого мастера. Острыми серыми глазами смотрел он в фурму, наблюдая за оттенками пламени в горне. По тому, какую окраску принимало пламя, старик узнавал о спелости плавок. Вековой опыт был за плечами Швецова: его накопили целые поколения уральских литейщиков, — но старик про себя таил секреты плавки. Сталь у него получалась по тому времени отменная. Конечно, ей далеко было до бадаевской, образцы которой хранились в Горном корпусе, но всё же Аносова влекло к мастерству старика Швецова. Он обходительно и осторожно допытывался у литейщика обо всем, но тот только вздыхал и жаловался на свои хворости, а о деле — ни слова.

В тихий вечерний час Павел Петрович подошел к нему и заговорил задушевно, тепло:

— Ты всё еще чем-то недоволен, отец? А ведь литье у тебя идет хорошо!

— Хорошо, да не совсем! — сурово взглянул на Аносова старик. — Труда и смекалки вложили много, а самого главного-то и нет. Погляди!

Он подвел горного офицера к рабочей полочке, на которой хранились куски разной руды и бруски металла. Литейщик отобрал и положил на шершавую ладонь брусок синеватого сплава.

— Ты, мил-друг, присмотрись; это лучшее, что есть у нас! — хмуро сказал он Павлу Петровичу. — Из него клинки робят. Но что за клинки, батюшка? Где им тягаться со старинным булатом!

Аносов грустно вздохнул и подумал: «Да, это не хорасан, не кара-табан, не сирийский шам! Металл мертв, не проступает в нем узор древних булатов, не отливает он синью!».

Литейщик понял грустное настроение Аносова и с горечью сказал:

— Сколько дум и беспокойств, от души стараешься, благостен наш труд. Истинно! Но где добыть совершенство?

Он долго и тепло говорил о своем тяжелом мастерстве. И чувствовал Аносов, что литейщик доверяет ему, любит и отмечает его, но до своей тайны еще не допускает.

— Ты, батюшка, приходи ко мне, в мой домик. На досуге потолкуем о деле, — предложил однажды старик Аносову.

В свободный воскресный день практикант отправился к литейщику. Он долго блуждал по улочке, круто убегавшей под гору к речке Громатухе. Наконец нашел серый от непогод и времени домишко, обнесенный высоким плотным забором. Глухо и безлюдно было в этом кержацком конце городка. «Замкнуто живут люди!» — подумал Аносов и осторожно постучал в калитку. Послышались легкие шаги, загремел запор, и дверь со скрипом распахнулась.

Аносов от неожиданности зарделся: перед ним стояла высокая и стройная девушка с русыми косами.

— Что же стали, проходите, батюшка давно поджидает вас! — приятным певучим голосом позвала она, повернулась и легкой походкой пошла впереди юноши.

— Сюда, вот сюда! Тут в сенцах приступочки, не расшибитесь! — с улыбкой приглашала она гостя.

Сколько чистой прелести было в ее ласковой улыбке, в блеске крепких и ровных зубов!

Аносову хотелось перемолвиться с ней приятным словцом, но от смущения он растерялся.

Девушка провела гостя в переднюю горенку и, показывая на дверь, предложила:

— Заходите, батюшка здесь!

Так же внезапно, как и появилась, кержачка быстро исчезла в соседней клетушке за чистой холщовой занавеской. Аносов открыл дверь и остановился на пороге. В глубине комнаты за тесовым столом сидел Швецов. Перед ним лежала раскрытая библия. Острые серые глаза литейщика выжидательно посмотрели на Аносова.

— Что же остановился? Входи, Павел Петрович, да садись! — ласково пригласил он, показывая на скамью рядом с собой.

Аносов уселся и невольно оглядел горенку. Маленькая, уютная, она сверкала чистотой. Всё выглядело по-кержацки домовито. Кругом, вдоль стен, грузные сундуки. В углу мигал огонек лампады. На широких выскобленных скамьях стояли ящики с кусками руды, сплавов, железных брусков.

— Вот в древних писаниях отыскиваю потерянное, — с грустью сказал старик. — Библия — самая старинная книга, и много в ней написано о крови человеческой. Пастух Давид отрубил голову Голиафу. Из чего изготовлен был этот меч? По складам разбираюсь, всё доискиваюсь до потребного. Холодное оружие на Востоке — непревзойденное! Но как рождали металл для клинков, вот любо знать! Доискиваюсь! Много умного в сей книжице, да немало и непроглядного тумана. Ох, Павел Петрович, милый ты мой, по глазам вижу, и ты тоскуешь по настоящему делу!

Аносов залюбовался благообразным стариком. Глаза его засветились теплом, когда он сказал:

— Нам бы с тобой, отец, отыскать такой сплав, чтобы сковать меч-кладенец и вручить его русскому богатырю: «На, круши супостатов отчизны!». Но где же подлинное мастерство? За семью дверями, за десятью замками упрятано. А добыть его надо! Вот расскажи, отец, о своих плавках.

— Да что рассказывать! — отмахнулся литейщик. — Сам хожу словно в потемках!

— Надо нам из потемок выходить, отец! — решительно сказал Аносов. Нужно во что бы то ни стало добыть чудесный сплав. Тогда перед своей совестью можно будет сказать, что не напрасно мы ходили по земле!

— Вот, вот, это правильное слово! — охотно согласился старик. Главное, милок, в том, чтобы радость в мастерстве обрести! — Швецов захлопнул библию, закрыл ее на медные резные застежки, встал и потянулся к ящикам со сплавами. Перебирая их жилистыми натруженными руками, он подолгу разглядывал образчики и говорил с лаской: — Тут, слышь-ко, не только моего труда сплавы, но и батюшки моего, почитай, есть. Большой умелец он был, у Демидовых на домницах работал. Про демидовский «Старый соболь» слыхал? Марка такая выбивается заводчиком на железе. До сей поры «Старый соболь» в большой славе. А кто такие сплавы робил? Деды и отцы наши — демидовские труженики. Себя, сердяги, на огневой каторге сжигали, а Демидовым богатство да славу создавали! От батюшки своего я многое постиг. Гляди, протянул он сплав, — нет в нем узоров, а металл добрый. Чуешь: тёпел и тяжел он. Много труда и пота рабочего впитал в себя.

Аносов взял в руку небольшой брусок.

— Добрый сплав! — похвалил он. — Твоей работы?

— Моей, — с гордостью отозвался старик. — А вот полюбуйся на немецкую. Это обломок золингенского клинка. Булатный узор видишь? спросил литейщик.

— Вижу, — отозвался Аносов и внимательно вгляделся в темно-синее поле клинка. На нем проступали мелкие нежные узоры. Походило на булат.

— Ты не думай, это не булат! — словно угадывая мысль гостя, с легким презрением сказал Швецов. — Обман один. Узоры в нем кислотой травлены. Наведены. Булат, батюшка, как и человек, свой характер имеет. А характер, известно тебе, не снаружи лежит, а в душе человека. И проступает он, когда человек гневен или радостен. Так и в правдивом булате, — узор идет из глубины металла. Полюбуйся! — он подал Аносову обломок хорасана. — Видишь, что робится? Тут металл воистину свой характер кажет…

Да, это был настоящий булат! Старый обломок, подобранный в давние годы на ратном поле, всё еще излучал синеватые разливы по серебристому фону.

— Вот оно, рабочее мастерство! — торжественно сказал старик и продолжал перебирать сплавы. Для каждого он находил свое меткое слово…

За дощатой стеной зашумели ребята, и знакомый певучий голос стал успокаивать их:

— Не кричать! Там-ко дедко с гостем речи ведет, а вы шумите. Слушайте сказку…

Аносов насторожился. Его влекло к металлам, но ласковый голос кержачки просился в душу.

— Тише, притаитесь, про родные места будет сказ, — певуче продолжала девушка, — как в наших таежных урманах, да в дремучих лесах, да в горах таится Полоз великий. Слышь-ко, как на борах шумит? Там-ко в чаще баба-яга ходит, золото хоронит, а леший серебро стережет…

— Ты нам про лисичку да про кота, что настроил гусельцы, спой! перебили ребята.

Литейщик поднял голову и проворчал:

— Чего разбушевались, петухи?

Никто не слышал его. За перегородкой вполголоса запела девушка:

Трень, трень, гусельцы,

Золотые струночки!..

— Ты смотри, что робится! — кивнул литейщик. — Не хочешь, а заслушаешься. Ай да Луша! — довольный дочерью, похвалил ее старик и снова перевел разговор на металлы.

Аносов плохо слушал его, напряженно внимая голосам в соседней горенке. Но там скоро замолчали. Изредка только слышалось шушуканье да вырывался веселый смешок, словно кто-то на мгновенье тряхнул серебряными бубенчиками.

Павел стал прощаться с мастером. Литейщик сгреб в свои огрубелые ладони его тонкую белую руку и крепко сжал ее.

— Запомни, Павел Петрович: дело у нас общее. Одной веревочкой связала нас работенка. Вместе нам и жар-птицу добывать!

От глаз старика побежали лучистые морщинки. Лицо его потеплело.

— Знай, батюшка, во всех добрых делах буду тебе верный помощник… Луша, провожай гостя…

Девушка снова появилась на пороге, большие глаза ее сияли. Она проводила Аносова до калитки. При расставании шихтмейстер взял ее за руку. Девичьи щеки зарделись. Кержачка не двигалась, не убегала, а только пылала заревом.

— Ах, Луша! — вздохнул Аносов и улыбнулся ей.

Девушка не сразу захлопнула калитку за ним. С минуту постояла, задумчиво посмотрела ему вслед и подумала: «Чем же он околдовал батюшку? Не нахвалится им…»

Она встрепенулась, закрыла дверцу и запела:

Пошли горы, пошли ельнички,

Пошли темные пихтарнички…

Глава четвертая ТОЛЕДСКИЙ КЛИНОК И О ЧЕМ РАССКАЗАЛИ СТАРИННЫЕ МАНУСКРИПТЫ

На Златоустовский завод приехали офицеры кавказской линии. Шумная офицерская компания разместилась на квартире Аносова, быстро сойдясь с молодым хозяином. Завод спешно готовил к отправке партию клинков, а приемщики оружия всё торопили. Заброшенные в Уральские горы, они скучали, по вечерам бражничали и волочились за пухлыми немками.

Павел Петрович был с гостями отменно вежлив, хотя их проказ не разделял и больше всего интересовался оружием.

Недовольный их равнодушием к златоустовскому литью, он однажды спросил:

— Не пойму, отчего вам не по душе златоустовские клинки? Вы только посмотрите на металл, который отливают здешние мастера! — Аносов вынул из кармана стальную пластинку синеватого отлива, дохнул на нее, и сталь запотела. — Посмотрите, сколь чудесен сплав!

— Нет, вы лучше посмотрите мой клинок! — офицер-кавказец вынул из ножен клинок и протянул Аносову. Павел Петрович замер от восхищения: на клинке темнела пасть волка — клеймо литых толедских булатов.

Руки шихтмейстера задрожали. Он не мог оторвать глаз от клинка, по которому струился синеватый узор, словно растекался таинственный металл. Аносов уставился в узор: кто и каким образом создал этот литой булат?

Офицер взял из рук Аносова клинок и взмахнул им. В ушах Павла Петровича просвистел ветер. Сталь блеснула синеватым огнем.

— Желаете, я покажу вам, что делает этот булат?

Кавказец достал газовый платок, подбросил его и протянул булатный клинок. Тончайшая ткань, коснувшись клинка, распалась на двое.

На лбу Аносова выступил пот. Очарованный, он смотрел на клинок. Офицер улыбнулся, подошел к стене, где в темной дубовой раме с давних времен висел портрет царя Петра, и бережно снял его; на гладкой поверхности в простенке торчал кованый гвоздь. Не успел Аносов опомниться, как клинок просвистел, и отрубленный кусок гвоздя, звеня, покатился под стулья.

— Видели? — офицер бережно сунул клинок в ножны.

Аносов понял, каким сокровищем обладал гость с далекого Кавказа.

В эту ночь Павел Петрович не мог уснуть. Он знал о существовании замечательных сталей, много читал о чудесных клинках, много их видел, и сегодняшний клинок с новой силой разбудил в нем беспокойство искателя. Лежа в постели и глядя в темно-синее ночное небо, он вспомнил, как струится и играет синеватыми узорами таинственный клинок.

Светящиеся из бездонной глубины звёзды казались ему блестками этого чудесного сплава.

Вскоре офицеры приняли златоустовские клинки, снарядили обоз и уехали на Кавказ. Прощаясь с владельцем булата, Аносов попросил разрешения еще раз посмотреть клинок и долго разглядывал притягательный узор. Тот мерцал неугасимым блеском.

Целую неделю молчаливый Аносов бродил по окрестным горам. Старик Швецов, глядя на его прямую фигуру, говорил:

— Пусть выходится. Ишь ты, больно задел его булат! Ровно милую утерял!

Подошла сухая и теплая осень. Дали стали прозрачными, на озерах шумели последние гусиные стайки. Аносов закрылся у себя в доме и углубился в чтение.

Он прочел тысячи пожелтевших страниц, но в них почти не было практических сведений. Очень подробно передавались легенды о булатной и дамасской стали, но тайна оставалась нераскрытой. Народы Индии, Сирии, Ирана и многих восточных стран передавали предания о легендарных клинках из поколения в поколение. В древних песнях восхвалялась мечта воинов мечи из булатной стали, на которой выступал изумительный рисунок металла струйчатый, волнистый, сетчатый, коленчатый. В старинном памятнике русской письменности — «Слово о полку Игореве» — воспевался русский булат «харалуг» — крепче и острее всех в мире.

Но как изготовлялся этот металл, древний манускрипт не давал ответа.

Немцы очень искусно приготовляли европейские булаты. Увы, они лишь по внешнему виду походили на дамасские, но свойства их металла резко отличались от совершенного мастерства древних оружейников! Дамасские клинки имели лезвие необычайной остроты и стойкости, но зато были совершенно лишены упругости. Европейские же сохраняли упругость, но ломались от ударов, а в остроте и твердости уступали восточным.

«Где же разгадка этой тайны?» — с волнением думал Аносов, всё с большим упорством изучая старинные фолианты.

И вот, наконец, словно в густом тумане мелькнул проблеск. В одной из книг, написанной путешественником Гассен Фрацем, посетившем Дамаск, Аносов обнаружил сжатое, но точное описание фабрики белого оружия. Иностранец слегка приподнял завесу над тайной закалки булата.

Павел Петрович записал в свой дневник:

«При сей фабрике, лежащей между двумя горами, выведены две стены около пятнадцати футов вышиною и около тридцати трех длиною, таким образом, что составляют между собою угол, в коем находится отверстие до четырех почти футов шириною и от четырех до пяти футов толщиною. Стены сии имеют направление к северу, вероятно по той причине, что по сему направлению обыкновенно дуют там сильные ветры. Узкое отверстие снабжено дверью. Работу производят токмо во время сильных ветров. Тогда нагревают клинки докрасна, относят в отверстие и отворяют двери. Ветер со стремительностью дует в отверстие и охлаждает клинки.

Они уверяют, что скорость ветра в отверстие бывает столь велика, что всадник на коне близ оного мог бы быть опрокинут».

Аносов пересмотрел груды книг, но нигде не нашел подтверждения этого опыта. И тут он вспомнил одно старинное русское сказание о том, как безвестный оружейник закалял изготовленный клинок.

На грани Дикого Поля в засеке стояла русская порубежная крепость, и жил в ней древний коваль Назар-дед. Никто лучше его не мог сковать меча для воина. Всё богатство мастера составляли булатные клинки — чудо мастерства. Среди них имелись прямые и тонкие, как жало осы, — они легко сгибались, как тростинка под ветром, в их упругости и пластичности скрывалось свойство чудесного металла; здесь были и змеевидные клинки: словно пламень, они извивались голубоватым блеском. В дубовых скрынях хранились широкие кривые мечи, которыми рубились в злых конных сечах отважные порубежники.

Не раз заезжали к древнему кузнецу в мастерскую торговые гости из далеких стран. Многое они видели на больших дорогах и людных торгах, всякие товары были им знакомы. Но таких булатов, какие ковал русский умелец, не довелось им видеть никогда! Разодетые в дорогие одежды, в сопровождении слуг, заморские гости долго стояли в кузнице и любовались работой подручных коваля. Высокий седой старец с густыми волосами, прижатыми к голове тонким ремешком, спокойно и уверенно, как чародей, укрощал огонь и железо. В сильных жилистых руках деда раскаленное докрасна железо превращалось в крепкие сошники, косы, серпы и, что диво-дивное, в бесценные мечи.

Заезжий гость, высокомерный и богатый, удивился мастерству русского умельца и сказал ему: «Для чего ты тратишь свой редкий дар на поковку простых сошников и серпов? Разве дать воину в руки булатный меч не является самым высоким подвигом?». Из-за нависших мохнатых бровей кузнец сурово посмотрел строгими глазами на торгового гостя. «Первое и самое важное на земле — хлеб! — рассудительно сказал он. — Благословен труд земледельца, и ему, первому труженику на земле, мастерство наше служит. Воин оберегает священный труд пахаря и ремесленника, и ему даем в руки булатный меч!» Богатый торговый гость внимательно слушал деда. «Ты мудр, старик! — льстиво сказал он. — Но первое на земле — булатный меч, а не хлеб! Меч возьмет и от пахаря и от ремесленника всё, что ему нужно! Скажу прямо, отец, дивен твой дар. Где и от кого ты научился ковать такие мечи?» Кузнец улыбнулся и ответил: «Эх, милый ты мой, да учился я у дедов и у батюшки — простых русских мастеров, а к ним пришло умельство от прадедов. Ковали и мастерили они оружие боя меткого и дальнего, роб или палаши и пики из стали огневой остроты и крепости бобрового зуба. Вот оно каково, гость желанный, мастерство наше русское, старинное!»

Купец приказал слуге: «Принеси мой ларец!». Раб принес ему тяжелый кованый ларец, и гость открыл его. Доверху он был наполнен червонцами. «Видишь! — показал глазами на золото купец. — Я отдам тебе всё это богатство, если научишь моих рабов отливать булаты». Кузнец равнодушно посмотрел на золото и спокойно сказал: «Я вижу, милый человек, ты прибыл из богатых стран и понимаешь толк в нашем мастерстве. Но не обессудь, дорогой гость, умельство наше не продажное. Оно дается в руки тому, кто сердцем к нему преклонён». И сколько ни уговаривал купец русского кузнеца, тот так и не согласился на его просьбу. Уехал торговый гость ни с чем.

Наступила весна, леса оделись листвой, заблагоухали поля и сады. Весенний шум и плеск реки доносились до кузницы. Небеса сияли голубизной, и от яркого солнца мелькали блики на реке.

Всё живое радостно встречало весну с ее буйным ликованием. Только древний кузнец не оживился, не расправил плеч под вешним теплом, а сказал своим подручным с грустью: «Ну вот и отходился старый коваль на земле, попил вволюшку водицы из чистых родников, поел досыта хлебушка, потрудился до соленого пота, я теперь и на погост пора! Только погоди, чур меня, прежде чем уложить в домовину старые кости, должен я передать умельство самому достойному из вас! — Дед пытливо оглядел своих подручных и сказал самому сметливому и любимому: — «Ты и переймешь мое умельство».

С этого дня кузнец уводил подмастерья в полутемную каморку и долго там вел с ним беседы. После испытаний юноши старик принялся изготовлять драгоценный сплав в простой маленькой домнице. Одного только избранника своего допустил Назар к великому таинству рождения булата: «Смотри и познавай великое мастерство! Дорог ты моему сердцу, словно родной сын. Узнай поэтому то, что известно только немногим».

В домнице бурлила лава, плавились руды. Заворожённым взором смотрел юноша на синеватые огоньки побежалости чудесного сплава…

Старик сковал клинок.

Он торопливо передал подмастерью раскаленный, сыплющий синими искрами клинок, и тот, вскочив на тонконогого гривастого коня, понесся с клинком в Дикое Поле. Раздувая жаркие ноздри, бешеный скакун мчался от кургана к кургану; он несся, как стрела, выпущенная доброй рукой из лука, мчался всё вперед и вперед, словно преследуемый стаей хищников. Ветер свистел в ушах всадника, одежда его развевалась, а он, подставив воздушной струе пламенеющий клинок, всё так же бешено гнал коня.

Когда улеглась пыль на дороге, спал дневной жар и повеяло вечерней прохладой, — только тогда молодой подмастерье вернулся в мастерскую. В загорелых руках его сверкал клинок с безукоризненно гладкой поверхностью.

«Ты пробыл у меня под началом пять годов, но сегодня ты впервые видел рождение булата! — с отцовской теплотой сказал дед избраннику. Он наклонился и поцеловал меч-кладенец. — Отныне, сын мой, тебе заступать мое место в мастерской, а мне пора на погост! Береги тайну умельства нашего и отдай его в достойные руки. Не для разбоя и грабежа ковать тебе мечи, а в сбережение великого честного труда!..»

— Так вот что: холодный воздух закаливает металл! — вскрикнул в изумлении Аносов, перебирая в памяти это старинное предание.

Придя в литейную, он не утерпел и сказал старику Швецову:

— Как человек становится жизнерадостным и деятельным на свежем воздухе, так и сплав закаляется на открытом воздухе лучше, чем в разных жидкостях — в воде, сале, кислотах и ртути! Выходит, острота азиатских сабель зависит более от способа закалки, нежели от металла, из коего приготовляют клинки!

— От века так замечено, Павел Петрович! — согласился литейщик. — Чем сильнее ветер, тем крепче сталь!

Аносов крепко сжал руку Швецова повыше локтя. Несмотря на возраст, мускулы старика были крепки и тверды.

— Труд закалил тело! — поняв удивленный взгляд Аносова, сказал старик.

— Труд и упорство, — подхватил горный офицер. — А что если и мы попробуем проделать древний опыт?

— Что же, займемся, Петрович. Вижу в том только хорошее. Я согласен! — спокойно ответил старик, и глаза его заблестели по-молодому.

Глава пятая ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ

Аносов и Швецов решили втайне от заводских проделать свой первый опыт над стальными клинками. Для этой цели они использовали цилиндрические мехи. Сгущенный воздух, который с упругой силой вырывался из них, по действию своему походил на сильный ветер. Раскалив докрасна обыкновенный столовый нож, Павел Петрович с поспешностью перенес его к отверстию воздухопроводной трубы, где он в очень короткое время охладился. Аносов слегка постучал по металлу, и от него отделилась окалина. Это обрадовало испытателя, — выходит, нож на самом деле получил известную степень закалки. Однако радость оказалась преждевременной: стоило только погнуть нож, и Аносов убедился, что закаленная вещь не имела упругости и осталась в том же согнутом виде. Павел Петрович ожидал иного: он полагал, что от закалки в сгущенном воздухе нож должен скорее переломиться, нежели согнуться.

Ожидания не оправдались. Однако Аносов не сдавался. Он решил обточить прокаленный нож на точиле. Посыпались искры, чуткие пальцы инженера и зоркий взгляд его уловили в момент точки особую остроту лезвия. «Что же произошло?» — подумал он и сравнил свой нож с другими, обыкновенной закалки. К своему удивлению, он убедился, что лезвие закаленного, несмотря на мягкость ножа, более стойко и острее других. Чтобы убедиться в этом, Павел Петрович взял тугой сверток войлока и десять раз перерезал его. Новый нож не затупился, он легко и быстро входил лезвием в сверток. Обычные ножи, пущенные в ход, оказались не пригодными для этой цели: они не проникали вглубь и только катались по войлоку. Редкий из них мог сделать два-три разреза.

«Может быть, это случайность?» — всё еще не доверяя своему открытию, подумал Аносов.

Он несколько раз проделал опыт и получил те же результаты.

Долго ходил он в раздумье по заводу и не мог успокоиться, тщательно перебирая в памяти все детали своих опытов. Многое теперь становилось ему ясным. В свою записную книжку Аносов занес пять первых положений:

«Первое. Закалка в сгущенном воздухе имеет преимущество перед обыкновенными способами для тех вещей, коих главное достоинство должно заключаться в остроте лезвия.

Второе. Чем холоднее воздух и чем сильнее дутье мехов, тем тверже бывает закалка. Впрочем, я не имел случая испытать, до какой степени твердости можно закаливать стальную вещь при сильной стуже, ибо во время опытов не было холоднее 5°. Может быть, жестокая стужа — усиленное действие мехов, к сей цели приноровленное, — оправдает совершенно известие дамасских путешественников.

Третье. Чем тонее вещь, тем тверже закалка при одинаковых других обстоятельствах, и если вещь не требует крепкой закалки, то уменьшение силы дутья, может всегда удовлетворить сему требованию.

Четвертое. Чем тверже сталь, тем тверже закалка, а потому степень закалки может быть уравниваема и нагреванием, более умеренным, и уменьшением дутья мехов.

Пятое. Железные вещи, хорошо процементированные, могут получать, равным образом, при закалке в сгущенном воздухе острое лезвие».

Ранним утром Аносов вышел за околицу завода и пошел вдоль Ая. Хотелось побыть одному и подумать о своей жизни на оружейной фабрике.

С гор шла прохлада, на травах, ковром покрывших долину реки, блестела крупная роса. Ай слегка дымился под солнцем. На лугу, мерно шагая, косил рабочий. По лицу его катился обильный пот, он тяжело дышал. Аносов на минуту остановился, присмотрелся к работе и, не утерпев, спросил:

— Что, тяжело, братец, косить?

— Тяжело! — прохрипел косарь. — Только по росе и можно косить нашей косой!

— Дай попробую! — внезапно попросил Аносов.

Рабочий удивленно взглянул на инженера.

— Да не сдюжить вам! И косу сломаете! — неуверенно ответил он.

— Сломаю, — новую куплю! — не отступая от своего, решительно сказал Павел Петрович, размашисто шагнул к косарю и взял у него из рук косу. По-хозяйски прикинув ее на руке, он оглядел острие, поморщился и подумал про себя: «Плохо закален металл, плохо!».

Однако он встал лицом к начатому прокосу и взмахнул косой. Сочная трава под сильным ударом легла косматой грядой у ног. Сердце инженера учащенно билось, трудно было идти и подрезать траву. С непривычки горели ладони, коса старалась острием уйти в землю, больших усилий стоило, чтобы держать ее ровно, параллельно дерну, и умело резать травы.

Аносов начал уставать. Косить стало труднее: солнце сильно припекало, роса быстро испарялась, и сухая трава резалась плохо. Косарь внимательно следил за косой и подбадривал Аносова:

— Ишь ты! Небось впервые за такое дело взялись, да ничего — выходит. Сила да сметка — вот и все!

— Научусь! — улыбаясь ответил Аносов и утер струившийся по лицу пот.

— Жарко становится, трава обсыхает, скоро и шабаш! — с сожалением сказал косарь. — У нас косьба — как в народе сказывается. Слыхали крестьянскую поговорку?

Коси, коса,

Пока роса,

Роса долой

И мы домой…

Вот оно как! Да, с такой косой долго не покосишь! — пожаловался он и протянул руку: — Дозвольте, теперь я сам!

Он взял косу и с минуту шел вперед, потом остановился, вынул брусок и стал точить лезвие.

— Одно слово — коса, а косить нечем: быстро тупится. Такую бы косу только смерти!

Аносов не уходил.

— А почему так тупится коса? — спросил он.

Косарь поднял голову, безнадежно махнул рукой:

— Как же ей не тупиться, когда лезвие плохое. У нас тут свой заводишко, Арсинский, там и косы такие робят… Ну, ты, пошли! прикрикнул он себе и снова принялся косить.

Павел Петрович тихо пошел вдоль реки. Он прислушивался к голосу птиц, к зеленому шуму соседнего бора. На душе было неспокойно. Он вспомнил недавние свои опыты по закалке острия ножей, и это вдруг как-то само собой увязалось с мыслью о косах.

«Вот в каком направлении надо продолжить мои опыты!» — подумал он и незаметно вышел к зеркальному пруду. Там он долго бродил по плотине, заглядывая вглубь. Среди водорослей в полутьме водной толщи серебристыми искрами проносились стаи резвых рыбок.

Рядом раздались стуки валька. Павел Петрович взглянул на мостки и зарделся. Подоткнув синее платьишко, склонившись к воде, стояла Луша и старательно била вальком по мокрому белью. Ее упругие, загорелые ноги выделялись на зеленом фоне откоса. Туго заплетенные русые косы золотой короной возвышались на голове.

— Здравствуй, Луша! — весело крикнул девушке Аносов.

Она подняла глаза и, увидев инженера, быстро выпрямилась.

— Здравствуйте, Павел Петрович! — отозвалась она.

Аносов подошел к мосткам.

— Ой, не надо сюда! — смущенно вскрикнула Луша и быстро оправила платье. Стройная и строгая, она стояла перед ним в блеске утреннего солнца.

— Ах, Луша, какая ты недотрога! — вздохнул он. Его сильно тянуло к этой простой и ласковой девушке.

— Такая уж! — застенчиво отозвалась она, а у самой в глазах сверкнули озорные огоньки. — Проходите, Павел Петрович. Нельзя долго стоять вам тут, негожее могут подумать люди…

— Пусть думают, а мне очень хорошо подле тебя, — осилив робость, сказал он.

Девушка обожгла его взглядом. Ей тоже хотелось, чтобы он побыл здесь, у мостков, — приятно было слышать его голос, смотреть в простое, открытое лицо, но, поборов это чувство, Луша сказала:

— Меня поберегите, Павлушенька.

В этом ласковом слове прозвучало столько нежности, что Аносов весь просиял.

— Я уйду, Лушенька, — проговорил он. — Но мне надо сказать тебе много, очень много!..

— Потом, — тихо прошептала она. — Потом…

Он пошел к заводу, а позади снова зачастили удары валька. Над прудом раздалась милая песенка, и на сердце у Аносова зажглась радость. Казалось, кто-то сильный и добрый распахнул перед ним широкие, осиянные солнцем, просторы.

На другой день Аносов отправился к начальнику оружейной фабрики и попросил у него разрешения побывать на Арсинском заводе. Обрюзгший чиновник поднял удивленные глаза.

— Что это вам вдруг вздумалось? — хрипловатым голосом спросил он.

— Меня интересует производство кос. Может быть, я буду вам полезен кое-чем, — сказал Аносов, пристально глядя в лицо начальника.

— Ладно, поезжайте, только не надолго, — согласился тот.

— День-два, и вернусь, — пообещал Аносов.

— В добрый час, — прохрипел хмурый толстяк и углубился в чтение доклада.

Инженер, веселый и легкий, вышел из мрачного кабинета начальника и направился в литейную: ему хотелось захватить на Арсинский завод и литейщика Швецова.

Старик внимательно выслушал его и огорченно сказал:

— Рад бы в рай, да грехи не пускают. И не разрешат мне оставить литье, да и сам не смогу оторваться. Вишь, какой синь-огонек бегает в глазке, — показал он на фурму. — Разве уйдешь от него! Без присмотра угаснет! — в его голосе послышались ласка и беспокойство. — Нет, ты езжай один, милок. Луша тебя подвезет, благо давно собиралась навестить крестную. Вот и путь-дорога!

— А может быть, Луша давно раздумала? — с волнением спросил Аносов.

— Какое тут раздумье? — добродушно сказал кержак. — Одной боязно было ехать, а с попутчиком смелей.

— Если так, то спасибо! — сказал Аносов. — Завтра же хочу ехать.

— Умно! — одобрил старик. — На зорьке и трогаться в путь! Ну, а я сейчас к своей голубушке! — и он торопливо удалился к домне, где бурлил и кипел металл.

Глава шестая НА АРСИНСКОМ ЗАВОДЕ

Дорога вилась среди глухого бора, на песчаные колеи падали косые лучи утреннего солнца, и ближайшие стволы сосен сияли мягким золотистым светом. В сырой, росистой траве придорожного подлеска лежали нежные сиреневые тени. Спокойную тишину глухомани изредка нарушало пофыркиванье бойко бежавшего серого конька да легкий стук колес шарабана о крепкие смолистые корневища, которые, изгибаясь серыми толстыми змеями, переползали старую гулевую сибирскую дорогу.

Луша сидела рядом с Аносовым безмятежная, радостная. Аносов глядел на нее сбоку, и сердце его сжималось в беспокойстве и тоске. Когда она смущенно взглядывала на него, он чувствовал, что вся кровь приливает к лицу. Павлу Петровичу хотелось рассказать девушке многое, но слова не шли. Он краснел, вздыхал и молчал.

Луша радовалась всему, что подмечал ее острый глаз.

— Глядите, вот следы заюшки на песке, совсем недавно перебежал косой дорогу, вот-вот! — тихим задушевным голосом заговорила она.

— А ты откуда знаешь, что он недавно пробежал? Выдумала! — улыбнулся Аносов.

— Зачем выдумала! Вон под ольшаником на росистой траве темный след. Медуница только-только выпрямилась… Ой, там что! — испуганно вскрикнула она. — Видать, медведище протоптал еще в ночи!

Аносов беспокойно задвигался на сиденье.

— А вы не бойтесь, Павлуша, в эту пору всякий лесной зверь сыт и не тронет человека… А ну, что развесил уши, пошел, Серко! — прикрикнула она на конька.

Инженер засмеялся и осторожно потянулся к Луше. Девушка отодвинулась и жадно вдохнула в себя воздух:

— Духмяно-то как!

И в самом деле: всё кругом было напоено приятным смолистым запахом, который перебивался благоуханием трав, цветов и нагретой земли. Животворное дыхание жизни наполняло необозримое пространство между синим безоблачным небом и величавым бором. Оно проникало во все поры и волновало кровь, заставляло птиц щебетать и кружиться над дорогой и зелеными еланями, а путников замирать от счастья. Они тянулись друг к другу с нежностью и трогательной наивностью, но обоим становилось страшно от этого неясного первого пробуждения большого чувства.

Аносов не смог долго вытерпеть этого непонятного томления и попросил девушку:

— Спой что-нибудь, Луша!

— А откуда вы знаете, что я петь умею? — засмеялась она, и искорки в ее глазах блеснули ярче.

— Слышал, как ты пела о лисичке.

— Что же вам спеть? Ведь песни наши простые, немудрые…

— Что знаешь, то и спой. Сердечное спой! — взволнованно попросил Аносов.

Она повела глазами, и приятный звонкий ее голос поплыл над лесной дорогой.

Павел Петрович осторожно взял пальцы Луши в свои горячие ладони. Девушка не отняла руки, а большие ее глаза как бы спрашивали Аносова: «Ну как, хороша песня?».

Впереди дорогу пересекал бурливый ручей. Он кружил воронками среди мшистых камней. Конь остановился и большим фиолетовым глазом повел на хозяйку. Песня внезапно оборвалась.

— Серко напоить надо! — сказала Луша и быстро соскочила с шарабана, за ней выбрался и Аносов. Девушка отпустила подпругу и похлопала коня по крупу:

— Ну иди, пей, игривый!

Конь, осторожно ступая, подошел к ручью и стал пить. Мягкими губами он звучно втягивал прозрачную воду, изредка поднимая голову, и тогда в ручей срывались и падали крупные серебряные капли…

Луша стояла рядом с Серко и задумчиво смотрела на воду. Аносов не утерпел и обнял девушку. Она испуганно отстранилась от него. В голосе ее прозвучала гневная нотка:

— Не трожь! — Отойдя от ручья, она проворно подтянула подпругу, оглядев коня, быстро забралась в шарабан и крикнула Аносову:

— А ну, поехали!

В каком-то романе Аносов читал о любви, и, стесняясь своих робких изъяснений, он вдруг выпалил:

— Я пылаю, когда смотрю на тебя!

Луша укоризненно покачала головой:

— Эх, Павлушенька, не те это слова!

Она ласково улыбнулась и погнала Серко вскачь. На глазах у нее заблестели слёзы, — то ли от радости, то ли от волнения.

Вдали показались дымки Арсинского завода…

Луша устроилась у родственницы, а Аносов отправился на завод. Угрюмый, обросший черной бородой управитель повел молодого инженера в цехи, где изготовлялись косы. В глаза Аносову сразу бросилась запущенность и неприглядность помещений. В закопченных мрачных мастерских, по углам которых раскачивалась серая пыльная паутина, разместились горны и ряды наковален. Цехи походили на древние кузницы, всё здесь выглядело по старинке. Бородатые мастера ковали косы.

— Вот, глядите наше действо! — уныло показал на бородачей управитель. — Тут есть что перенять. Мастера наши по косной части отменные! похвалился он и вдруг словно спохватился: — Извини, господин хороший, я вас покину пока, дело взывает к хозяину; тороплюсь на приемку!

Аносов учтиво поклонился:

— Пожалуйста, я сам разберусь здесь.

Управитель закинул руки за спину и неторопливой походкой удалился из цеха. Инженер пригляделся к работе мастеров. Вот рядом с наковальней, вросшей в землю, стоит дед; он на глаз определил, готов ли раскаленный брусок. Ярко-желтый, он струится жаром, и при движении с него обильно сыплются белые звездочки.

— Хорош! — одобрил накал кузнец и быстро положил брусок на наковальню. Четырьмя сильными и меткими ударами мастер выровнял клинок. Белый накал перешел в ярко-вишневый, металл постепенно тускнел, и кузнец стал проворно обрезать лишнее, а затем горячий клинок быстро опустил в воду.

— Вот оно как по-нашему! — довольный собой, похвастался он перед Аносовым. — Видали?

— Видел! — спокойно ответил Павел Петрович и пошел к другому мастеру.

И у этого кузнеца оказались те же размеренные, заученные движения, та же ухватка. И этот не утерпел и похвастал:

— Безотказно идет, вот что значит старинное мастерство!

— Да, навыки у вас дедовские! — согласился Аносов и, смело глядя в потное лицо кузнеца, сказал: — В этом, дорогой, больше плохого, чем хорошего!

— Да что ты! Ай не видишь, что за коса-краса! Кремень! Всё возьмет! недовольно ответил мастер.

— Нет, не всё возьмет! Закал плох, лезвие быстро притупится, и косарю тяжело будет с такой косой! — резко перебил Аносов.

— Да ты, барин, хошь раз бывал на покосе? — нахмурился кузнец.

— Бывал и косил! — спокойно ответил Аносов.

Мастер разворошил черную бороду и пробурчал:

— Пойди попробуй, сделай лучше нашего!

— Вот я и хочу попробовать! — уверенно сказал Павел Петрович. — Да ты не обижайся. Кузнец ты хороший, силен, сметлив. Всё до тонкости перенял у деда, а думается мне, что надо и свое добавить.

— Добавишь — испортишь клинок, а за это не погладят по голове. Нет, сударь, так вернее!

Аносов взял у него изготовленную косу, долго вертел в руках, разглядывал, пробовал острие.

— Вот здесь надо лучше закалить. Острие должно быть тверже!

— Оно бы и надо так, да никто не знает, как это сробить! — согласился кузнец.

— А сробить надо! — взглянув в глаза кузнеца, сказал Аносов. — Вот поучусь у вас, может что и выйдет!

Мастер с недоверием взглянул на Павла Петровича.

— Что ж, попробуй, попробуй! — недовольно сказал он и взялся за молот. — А ну-ка, тряхнем по старинке!

Удар за ударом. Всё четко, размеренно, — и коса готова. Инженер долго еще приглядывался к работе кузнеца и что-то записывал в книжечку.

Солнце закатилось за горы, когда Павел Петрович вышел на речку Арсю и увидел Лушу. Она сидела на мостике, опустив босые ноги в холодную воду. Заметив Аносова, девушка вскочила и заторопилась навстречу:

— Когда обратно поедем, Павел Петрович?

— Хоть сейчас. Делать тут больше нечего! — устало ответил он.

— Можно и сейчас, — согласилась Луша. — Конек передохнул, и я искупалась.

— Едем! — твердо решил он и взял ее за руку. — Ах, Лушенька, сколько у нас еще старого, отжившего! Пора бы по-новому работать.

— Погоди, Павел Петрович, придет и молодое!

Из-за леса поднялся месяц, когда они покинули Арсинский завод. Аносов сидел молчаливый, подавленный. Луша крепко прижалась к нему плечом:

— Не грусти, Павлуша. Хочешь, сказку скажу, а то песню спою?

— Нет, Лушенька, — ласково отозвался он и обнял ее. — Сказка и песня тут не помогут. Придется много подумать и поработать!

Она не шевельнулась, не оттолкнула Аносова.

— Постарайся, Павлушенька! Большое не всегда с ходу дается. Верю я, добудешь ты заветное мастерство!

Конь неторопливо трусил по лесной дороге. Месяц поднялся ввысь и медным диском катился среди курчавых облаков. В лесу стояла тишина, но еще спокойнее и ласковее было на сердце Аносова. Он теснее придвинулся к Луше, и оба, молчаливые, счастливые, ехали среди ночного бора…

После поездки на Арсинский завод Павел Петрович доложил начальнику фабрики о своем намерении поставить опыты с косами. Тот с равнодушным видом выслушал Аносова и холодно отрезал:

— Не за свое дело взялись, сударь!

Раздражение его было понятно: он боялся новых затрат, излишних беспокойств и возможных неудач. Начальник хмуро закончил:

— И не говорите мне больше об этом. Слышите? Идите и выполняйте свои обязанности!

Он сидел перед Аносовым грузным каменным идолом — толстый, огромный, серый, с холодными глазами, безразличный ко всему. Павла Петровича распирал гнев. По его лицу пошли багровые пятна, губы задрожали. Хотелось наговорить дерзостей, но Аносов сдержался: учтиво поклонился и вышел из кабинета.

Не заходя домой, он отправился к Швецову; усталый, разбитый, осунувшийся, вошел в калитку, которую распахнула перед ним встревоженная Луша. Она взглянула на его побледневшее лицо и догадалась.

— Плохо, Павлушенька? — озабоченно спросила девушка.

— Ничего, ничего… Пустяки! — сбивчиво пробормотал он и прошел в горницу старика. Луша не могла уйти, стояла за перегородкой и с бьющимся сердцем слушала рассказ о разговоре Аносова с начальником фабрики.

Старик мрачно барабанил твердыми пальцами по столу.

— Вот видишь, милок, — наконец сказал он. — Вот оно, как дело обернулось. На добрую потребу жаль копеек, а иностранцам ни за что лобанчики жменями отсыпает! Видать, в своем отечестве пророком не будешь, Павел Петрович. Придется тебе, сударь, сократиться, выждать, — посоветовал старик.

Аносов вспыхнул, распрямился.

— Нет, не отступлюсь! — решительно сказал он. — Будет и на моей улице праздник!

Добрая отцовская улыбка озарила изрезанное глубокими морщинами лицо литейщика. Он подошел к Павлу Петровичу и положил ему на плечи тяжелые жилистые руки:

— Вот это мне нравится! Ну, сынок, коли на то пошло, считай меня первым твоим помощником. Без копейки робить буду, а помогу твоей затее!

Литейщик провожал Аносова до порога. Прощаясь, весело напутствовал:

— Хорошо будет, ей-богу, хорошо. И меня, старого, расшевелил. Не всё на старинке держаться, надо и в новое заглянуть!

Глубокой ночью, когда в цехе было пусто, Аносов и литейщик принялись за дело. Инженер принес привезенные с Арсинского завода косы. Мастер новым нагреванием лишил их прежней закалки, затем выправил их колотушкой и подготовил к новой, аносовской закалке.

Аносов взял небольшой ящик, сделанный из листового железа. Из отверстия духовой трубы в ящик упругой струей поступал сгущенный воздух. Литейщик докрасна раскалил косу и быстро уложил ее в ящик под прохладную струю. Прошло две минуты. Оба с тревогой прислушивались к гудению ветра в духовой трубе.

— Пора! — пересохшими губами сказал Аносов.

— Пора! — согласился старик.

Они извлекли косу из ящика; местами от поверхности ее отделилась окалина. Павел Петрович поднял синеватую косу и тихо ударил лезвием о брусок. Металл издал чистый, тонкий звон.

— Хорошо запела, милая! — похвалил литейщик.

— Погоди, еще не всё! — предупредил Аносов. — Надо испытать добытое.

— Что же, и это сробим! — радуясь успеху, согласился старик.

Ручным молотком они «отбили» косу. Лезвие не крошилось, отбивалось ровно, стало острее.

— Красавица моя, голубушка-милушка! — ласково, оглядывая косу, ронял сердечные слова мастер. — Доспела она, Павел Петрович, ой, доспела!

Глаза старика молодо горели, лицо светилось. Оба пыльные, потные, они не чувствовали усталости.

— Только утра дождаться, и косить пойдем! — весело сказал Аносов.

На другой день, в самую жару, когда уже испарилась роса, они вышли к Аю на широкий луг. Чуть слышно шелестела под ветром сухая трава.

— Разреши мне первому. Стар я, окажи мне уважение, Петрович! попросил литейщик.

Аносов улыбнулся:

— Ну что ж, пробуй!

Старик скинул кафтан, шапку, засучил рукава белой рубахи, истово трижды перекрестился на восток и затем, поплевав на ладони, размахнулся косовьем.

— Начнем, благословясь!

Он сильно жихнул косой. Подрезанная трава покорно легла у ног. Старик мерно, большими шагами шел и широко размахивал косой. Лицо его сияло.

— Ну и коса! Эх, и хороша, любушка! — он проворно повернулся к зарослям кустарника и сильными взмахами стал резать их косой. Березовая и ольховая поросль падала, подрезанная под корень.

Два часа посменно инженер и литейщик трудились на покосе, и лезвие косы нисколько не затупилось.

Наконец Аносов бережно вытер травой лезвие и воткнул косовье в землю.

— На славу поработали! — облегченно сказал он.

— Ну, сударь, дозволь тебя облобызать по такому случаю! — сказал Швецов и бережно обнял Павла Петровича.

Вернувшись на завод, они устроили дополнительное испытание: отрезали несколько свертков войлока, изрубили лезвием несколько снопов соломы, а коса была всё так же звонка, тверда и остра!

— Теперь иди и покажи господину начальнику, на что способна твоя голова! — благословил Аносова старик.

Уверенный в себе, возбужденный успехом, Аносов отправился к начальнику оружейной фабрики.

— Посмотрите, — обратился он к нему. — Вот перед вами новый образец косы. Она лучше и экономичнее арсинской! Как вам известно, поступает много жалоб на плохую закалку кос…

Чиновник нахмурился, глаза его потемнели, он решительно отодвинул косу.

— Послушайте, сударь, — сердито заговорил он. — Во-первых, я для вас не просто сослуживец, а — ваше превосходительство. А во-вторых, сколько ни делай и как ни делай, всегда жалобы будут. На всех не угодишь. Запомните это, молодой человек. Мы делаем здесь оружие, а вы лезете с косами. Дела Арсинского завода вас не касаются! Возьмите свое творение. До свиданья, сударь! — начальник протянул Аносову два коротких толстых пальца, в серых глазах его было самодовольство…

Аносов отнес свою косу домой, снял ее с косовья и бережно уложил в сундук. Распахнул окно. На город спустилась звездная ночь. На улицах стояла тишина, нарушаемая только лаем дворняжек да стуком сторожевых колотушек. Не зажигая огня, он присел к столу и в грустной задумчивости просидел до рассвета.

Глава седьмая УКРАШАТЕЛИ ОРУЖИЯ

21 октября 1819 года Аносова назначили смотрителем украшенного цеха. С той поры, когда в Златоусте стали делать холодное оружие, там развилось замечательно тонкое искусство гравюры, издавна знакомое на Руси. Павел Петрович живо интересовался работой русских мастеров и, чтобы не оказаться поверхностным человеком, засел за обстоятельное изучение гравюры на металле. В кабинете начальника оружейной фабрики хранились образцы булатных клинков. Аносов долго и внимательно разглядывал их. Вот отливает на солнце синевой дамасский кинжал, а рядом серебрится ручьистой сталью турецкий ятаган с эфесом, горящим драгоценными камнями. Тут же благородный толедский клинок, на нем клеймо — пасть волка, еще дальше — испанские навахи, индусские шамы, — всё, что прислал сюда загадочный и таинственный Восток и что когда-то изобрела предприимчивая Европа, — всё это лежало перед Аносовым, переливалось нежными оттенками металла и манило взгляд тончайшими узорами, словно золотой паутинкой заткавшими булаты. Павел Петрович брал каждый клинок в подносил его к солнечному лучу. Прекрасная сказка! Сердце учащенно билось при игре нежных тонов и полутонов металла. Холодная синь растекалась по волнистому булату и незаметно переходила в серебристую изморозь. Чудилось, что там, в глубине сплава, горит и струится, проступая на поверхность булата, синее мерцающее пламя. Глаза Аносова не могли оторваться и от чудесного клинка, и от тончайшего орнамента, нежного, как кружево. Откуда пришло это волнующее мастерство? Вот стиль египетский: три цвета — желтый, красный и белый, простые строгие линии, из которых создается изображение хрупкого лотоса — любимого цветка древних египтян. А вот бог солнца — золотистое сияние исходит от тонкого рисунка. Загадочные цветы, листья, жуки… Чья умелая и твердая рука сотворила это чудо?

Рядом на восточных клинках пышный и сложный мавританский орнамент; очарование создается геометрическими линиями в сочетании с неведомыми растениями.

Павел Петрович каждый клинок подносил к свету и медленно вращал его в солнечном луче. Словно короткие синеватые молнии рождались в полутьме безмолвного кабинета, среди грузной и мрачной мебели. И как этот полумрак и могильная тишина усиливали воздействие на зрителя! Аносов неторопливо перебирал японские и китайские клинки. Страшные драконы и диковинные птицы проступали на темно-синеватом фоне стали, а чаще всего еле-еле намечались контуры японского священного вулкана Фузиямы. Эти орнаменты отличались излюбленными японцами желтыми и красными цветами. Перебирая клинки, Павел Петрович невольно углублялся в историю народов. В зависимости от исторической обстановки и социальной среды, менялись и стили гравюр на клинке.

Аносов поднял древний римский меч, привезенный в Златоуст из музея. У кого он побывал в руках? Клинок прям и строг, он привлекателен именно своей простотой и сильной благородной композицией. Это стиль Греции и Рима — древней античности; прямые и кривые симметричные линии переплетены орнаментом акантового листа…

Солнце укрылось за тучу, в кабинете сгустился мрак, и тяжелый меч римлянина потемнел, выглядел грозно.

Павел Петрович отложил его и взял клинок Франции. Сколько пышности и золота! Это стиль рококо. Он насыщен богатством, но как убога изобретательность гравюры! Рисунок просто неуклюж, вычурен, в нем отсутствует всякая симметрия и система. Это — стиль королей, и он умирает вместе с королями Франции — Людовиками. Чужд и непонятен трудовому человеку этот стиль!

В руки Аносова попадает меч, извлеченный из-под обломков раскопанной Помпеи. На нем нежная гравюра. Она проста, но благородна и поражает выразительностью строгого мастерства. Какая удивительная легкость линий! Здесь всё как бы дополняет и продолжает друг друга. Контуры цветов, растений и животных — всё выступает в гармоничном сочетании. Это — ампир!

Солнце совсем заволокло тучами. Грузность и тишина кабинета угнетали. Аносов склонился над разложенными клинками и задумался. Какое богатство, какие сокровища искусства таятся в мастерстве древних граверов! В давние-предавние времена по торговым путям на Русь шли караваны из Персии, Турции, Греции, Дамаска, Бухары. Восток слал на Север свои драгоценные булатные клинки с чудесным орнаментом. И, казалось, всё это восточное богатство, мастерство граверов подавят искусство древней Руси. Нет! Северная Русь устояла перед этим иноземным влиянием. Сохранялся и ценился среди русских воинов свой узор на булате — травчатый.

«Хорошо бы хоть одним глазком увидеть харалужный меч, который воспет в «Слове о полку Игореве». Увы, о нем сохранилось лишь предание!» — с сожалением подумал Аносов, и его снова потянуло к клинкам.

Вот шпажные клинки, но какие они бедные и жалкие по сравнению с древними булатами! Откуда они? Павел Петрович вгляделся и узнал работу золингенских мастеров. По всей вероятности, клинки были вывезены из Золингена и украшены позолотой здесь, в Златоусте. Рядом два охотничьих ножа с позолотой немецких мастеров братьев Шааф. Сколько разговоров о сих мастерах! Однако искусство их бледно и скудно.

Аносов разочарованно сидел над золингенскими клинками и с обидой думал: «Но где же клинки наших русских мастеров?». Их в кабинете начальника не хранили.

С горькими думами Павел Петрович вновь обратился к древним восточным булатам и стал внимательно исследовать сплавы.

Давно над горами легла темная ночь. На заводской каланче часы пробили полночь. Склонясь над булатами, Аносов при мерцании высоких свечей разглядывал их в увеличительное стекло, травил кислотами.

По заснеженному двору прошел сторож с колотушкой. Поглядывая на освещенное окно, он вздохнул и сказал ласково:

— Всё сидит, неугомонный! Ах, Павел Петрович, родной ты наш, разве справишься против злой хмары!

Всё на фабрике находилось в руках немцев. Они захватили в свои руки литье стали, ковку и полировку клинков, выработку ножен, литье эфесов и особенно прочно засели в украшенном цехе, считая себя лучшими позолотчиками-граверами. Все они были приглашены для обучения русских мастеровых, но тщательно оберегали свои «тайны». Однако справиться с работой они не могли. В минувшем, 1817 году надлежало отковать, закалить, отточить и отшлифовать 30 000 разных изделий: кирасирских палашей — 4000, драгунских — 4000, сабель гусарских и уланских — 4090, тесаков — 18 000. Начальник Златоустовских заводов Эверсман много суетился, устраивая своих земляков, но оказался совершенно беспомощным в организации труда. Государственное задание не было выполнено: всего отковали и закалили немногим более 10000 клинков. Отшлифовать и отточить их не успели, между тем на производство клинков истратили огромные суммы. В департаменте горных дел всполошились и срочно снарядили в Златоуст комиссию для выяснения причин столь позорного провала. Комиссия прибыла на Урал, и первое, что бросилось ей в глаза, — царивший на фабрике беспорядок. В докладе так и записали, что причиной всему «совершенное отсутствие фабричного порядка, коего на 1 октября 1817 года не было ни малейшей искры».

Эверсман, однако, не сдался. Хотя его и отстранили от работы в Златоусте, но он добился в Санкт-Петербурге сохранения за ним полного оклада пенсии, а не половины, как обычно получали все простые смертные. За свои «заслуги» иноземец получил пять тысяч рублей жалованья и три тысячи на столование. В департаменте не пожалели казенных денег для проходимца.

Павел Петрович до назначения много раз бывал в украшенном цехе и присматривался к работе мастеров. Они по преимуществу украшали холодное оружие: шпаги, сабли, кавказские кинжалы, охотничьи ножи, мечи, навахи, турецкие ятаганы, медвежьи топорики. Отделка производилась золотом и серебром, татуировкой, синью и воронением, чеканкой и резьбой. Так создавались красивые рисунки. Рука русских мастеров стремилась оживить металл, но холодные и равнодушные иноземцы заставляли их работать по трафарету и категорически запрещали ставить свои литеры на гравюре…

Аносову хотелось помочь златоустовским граверам, но каждый раз старший из Шаафов надменно выпроваживал его: «Вам нечего смотреть, молодой человек. Это может понять только художник!». На сердце горела жгучая обида, но Аносов знал, что только выдержка поможет ему одержать победу. Он должен разоблачить немцев и вывести на светлый путь мастерство русских граверов!

За окном снова раздался стук сторожевой колотушки, свеча догорала; пора было идти домой. Аносов нехотя отложил булаты, загасил огарок и в потемках вышел из кабинета…

Зимнее солнце щедро слало золотые лучи, и от этого еще беднее и безотраднее казалось низенькое помещение цеха, где в страшной тесноте работали граверы, насекальщики, резчики по дерезу и кости — украшатели оружия. Посредине цеха на тесовом полу стоял медный котел с ядовитым раствором. В клубах испарений белело худенькое лицо мальчугана; он медным ковшом черпал раствор и поливал клинок, на стальном поле которого был награвирован рисунок. Вредные для здоровья пары вызывали кашель у мастеровых.

Аносов перешагнул порог, и у него запершило в горле, а через минуту на глазах навернулись слёзы.

— Ты, батюшка, смелее. Привыкай! — обратился к Аносову старик в больших очках. — Бывает хуже.

Голос старика был глуховат, а глаза — добрые. Он улыбнулся Павлу Петровичу:

— Рады, батюшка, твоему приходу. Теперь и мы осмелели. Полюбуйся нашим мастерством! — он провел Аносова к столу. Косые лучи солнца потоком падали на рабочее место, где на доске лежали несложные инструменты мастера: три шпильки — костяная, черного дерева и тонкая стальная.

Перехватив любознательный взгляд Аносова, старик пояснил:

— Ими и наносим растушовку и штриховку, батюшка.

Мастер показал нож, на светлом фоне его был выгравирован охотник, стреляющий в крохотную белку.

— Эта работенка не так вредна, как травление, только глаза береги, пояснил гравер. — Был я и на травлении, батюшка. Тяжелее и нет дела! За долгий день наглотаешься пакостных паров, идешь домой и как хмельной шатаешься. В голове шумит, во рту горько… Трудно и золочение через огонь. Глянь-ка!

В углу мастерской — небольшой горн на чугунных колонках. Ослепительно ярким жаром пылают раскаленные угли. Аносов подошел ближе и залюбовался статным пареньком, который держал клинок над синим пламенем и изредка проводил по стали заячьей лапкой.

— Ваня, поясни-ка Павлу Петровичу, в чем суть золочения, — попросил старый мастер.

Паренек блеснул задорными синими глазами, улыбнулся.

— Тут-ка хитрости нет, — спокойно ответил позолотчик. — Густо смазал рисунок раствором золота в ртути — и в жар! От нагрева ртуть испаряется, а золото накрепко пристает к стали клинка. Вот и вся мудрость! Главное, рисунок сделать на металле.

Юнец неторопливо и толково объяснял Аносову мастерство золочения. В конце же его рассказа прозвучала нотка горечи:

— Удалишь краску, до блеска отполируешь узор, богатства много, гляди, сколь золота истрачено на клинок, — а душевной радости мало! Вот насечка — тут иное дело, тут сердце забьется!

Павел Петрович с изумлением разглядывал и рисунок и юношу.

— Да сколько же тебе лет?

Старик пришел парнишке на выручку:

— Не считай его годы, батюшка, а цени мастерство, Иванка Бояршинов зеленый юнец, это правда, но полюбуйся на рисунок.

На металлической поверхности клинка пробегала смелая мягкая линия. Только вполне зрелый художник-гравер мог создать столь нежный и легкий орнамент.

— Вот, дивись руке! Такой талант ниспослан человеку. Бояршиновы все издавна к мастерству склонны, и размах у них хороший. Бояршиновых в Златоусте целое племя, и среди них не только граверы, но и сталевары, и мастера по ковке клинков, и по выделке эфесов и ножен. Одним словом, золотые руки!

Паренек смущенно покраснел и благодарно посмотрел на старика.

— Ты, дедушка, про другого Иванку, про Бушуева расскажи. Вот кто мастер! — с горячностью сказал позолотчик.

— Молодец, Иванка, — похвалил юнца седобородый гравер. — Не завистлив, не жаден. В том, милок, и сказывается великая душа. Бушуев хоть и молодой человек, а имеет большую страсть к художеству, и душа у него пылкая! К тому ж, по тайне будь сказано, он любит словесность и пописывает стишки. Если не затруднит, батюшка, он тут рядом, в горенке, взгляните! пригласил он смотрителя украшенного цеха.

Аносов положил руку на плечо паренька:

— Ну, Иван Бояршинов, вижу, большой мастер из тебя выйдет. В добрый час!

Иванка густо зарделся, глаза его заблестели. На душе молодого гравера стало радостно и легко. Когда за начальником закрылась дверь, паренек душевно сказал:

— Вот это человек! Всё, поди, понимает…

Между тем Аносов прошел дальше, и первое, что бросилось ему в глаза, это горн и высокий плечистый бородач, занятый синением клинка. Крепкой жилистой рукой мастер держал клинок над раскаленными углями. Сталь нагревалась, струила жар, и цвет ее постепенно изменялся: вначале она была желтой, как ночной огонек, потом — оранжевой, затем красной, как вечерняя заря, и вдруг красный цвет стал переходить в фиолетовый. У Павла Петровича дух захватило от чудесной игры оттенков. Они, как северное сияние, неуловимо, но ощутимо переливались один в другой множеством переходных промежуточных сияний. Старик гравер тоже залюбовался переливами горячей радуги. Но вот фиолетовый цвет стал нежно-синим. Уловив этот оттенок стали, мастер быстро отбежал от горна и проворно опустил клинок в воду. Взвился парок, зашипело…

— Стоящий мастер. Теперь клинок будет синеть, словно небушко в холодный зимний день! — похвалил старик. — Ну, а теперь идем, полюбуемся на Иванку Бушуева…

Под окном сидел круглолицый молодец с кудрявой головой и старательно, мелко выстукивал зубилом по синему полю клинка.

— Вот тебе и насечка! — показал глазами старик.

Заслышав шорох за своей спиной, молодой гравер поднял серые глаза. При виде смотрителя украшенного цеха он встал.

— Продолжай свое дело, а я погляжу! — мягко сказал Павел Петрович.

Гравер уселся на табурет и вновь склонился над клинком. Большая крепкая рука опять замелькала, неуловимо перескакивало зубило, а насечка была так мелка, что почти невозможно было разглядеть микроскопические зубчики. Поверхность стали походила на серый бархат.

— Что же это будет? — спросил Аносов.

— А вот как приклепаю золотую проволочку к насечке на клинке, так всё разом и покажет себя! — степенно пояснил Бушуев, отложил клинок и зубило в сторону и потянулся к сабле, которая лежала на столе. — Вот образец, работа самого господина Шаафа, а мне надлежит сделать копир…

Горный офицер внимательно вгляделся в гравюру на клинке. По синему полю золотыми линиями изображены античные воинские доспехи, оружие, пальметты, венки. Над композицией из доспехов и оружия под императорской короной вензель «А I». В нижней части клинка гирлянды из дубовых и лавровых листьев. Насечка сделана аккуратно, всё на месте, но печать бездушия, как потухший пепел, лежала на клинке.

Старик гравер прочел на лице Аносова разочарование. Не хотелось Павлу Петровичу обидеть Иванку, но всё же он сказал горькую правду:

— Не играет гравюра…

Бушуев тяжело вздохнул.

— Справедливо заметили, не играет. Нет жизни! — согласился он. Перейдя на шёпот, признался: — Шааф — большой мастер, но, не в обиду будь сказано, сух и скучен. От такой работенки у меня душа, как осенний лист под заморозками, ссыхается. Хочется радость вдохнуть в рисунок, но не смей! А коли любо увидеть настоящее, не побрезгуйте, заходите к нам. Дедушка — старинный гравер, вот и покажет светлое мастерство. От него и я сбрел свое стремление…

Бушуев говорил степенно, не заискивая перед начальником. Павлу Петровичу это понравилось.

— Приду, обязательно приду, — пообещал он. — А теперь — я к самому Шаафу.

Отец, Вильгельм Шааф, и старший сын его Людвиг разместились в большой светлице. Они из всего делали тайну и никому не показывали своего мастерства. Это были высокие, упитанные люди, молчаливые и суровые. Отец и трое сыновей приехали в Златоуст из немецкого городка Эльберфельда, где они пользовались славой лучших граверов — украшателей оружия. Пятидесятишестилетний старик и его старший сын Людвиг в самом деле были хорошими мастерами по вытравке и позолоте клинков, а младшие сыновья Иоганн и Фридрих работали по лакировке кожаных ножен. Все они недолюбливали Аносова за его желание знать всё в цехах. Никто не смел проникнуть в их мастерскую, но на этот раз старший Шааф с распростертыми объятиями встретил Павла Петровича:

— Я и мой сыновья рады, что вы теперь смотритель украшенный цех. У нас теперь есть начальник, который хорошо разумеет наш высокий искусство и будет ценить… О, это так важно!

Тем временем, пока старый немец рассыпался в любезностях, сын как бы невзначай прикрыл работу и инструменты на столе. От Аносова не ускользнуло это, но он сделал вид, что ничего не замечает, и приветливо отозвался:

— Вы правы, вы действительно отличный мастер, господин Шааф! У вас всё точно, ничего лишнего, всё на месте!

— О, милый мой, излишеств всегда вредно! — подхватил гравер. — Я всегда говорил Людвиг: следуй отцу, и ты будешь великий художник! — с важностью сказал старик.

Аносову стало смешно, он улыбнулся.

— Вами все довольны, господин Шааф! — спокойно продолжал он. — Очень жаль, однако, что ваше высокое мастерство никто до сих пор не перенимает. А ведь по договору вы обещались научить и наших людей?

— О, это в свое время будет! — закивал Шааф. — Сейчас невозможно: тут весьма некультурный народ. Он не понимает секрет высокой гравюры. Нет, нет, не будем спорить, мой дорогой, сейчас не время…

— Мне кажется, вы ошибаетесь, — учтиво заметил Павел Петрович.

Старик надел большие очки и сердито посмотрел на Аносова:

— Я никогда не ошибаюсь, господин начальник!

— Ну-ну, смотрите! А то может и так случиться, что наши Иванки обойдут вас! — лукаво улыбнулся смотритель украшенного цеха.

Шааф отбросил очки, завалился в кресло и засмеялся хрипло.

— Вы шутите, господин Аносов! Гравюр есть очень тонкий искусств. Местный Иванки знают только копир. Это и есть предел их совершенства!

Павел Петрович пытливо посмотрел на гравера:

— Это не так. Приглядитесь к их работе, господин Шааф, и вы увидите, что скоро они свое искусство покажут в полной силе.

— Этого не может быть! — побагровев, вскричал мастер. — Я не позволю портить клинок!

— Зачем портить; если всё будет умно, живо и на своем месте, почему же и не дозволить? Я перечить им не буду! — ответил Аносов.

Шааф смолк, стал угрюм: он понял, что вновь назначенный смотритель украшенного цеха только по виду простоватый молодой человек, но характером тверд, решителен и безусловно настоит на своем. Только одна надежда оставалась: Шааф считал русских работных слишком грубыми и не подходящими для тонкого граверного художества.

Расстались немецкие мастера с Павлом Петровичем вежливо, но холодно.

Глава восьмая РУССКИЙ МАСТЕР ИВАН КРЫЛАТКО

Златоустовскому граверу Ивану Бушуеву только-только минул двадцать второй год, а владел он уже двумя мастерствами: отменно ковал клинки и еще лучше украшал оружие. Жена его Иринушка была на два года моложе мужа. Она преклонялась перед мастерством Иванки. Однажды Иванка пришел из украшенного цеха хмурый и усталый и пожаловался подруге:

— Иноземцы всю душу засушили! Только и знают — копир да копир. Да и мастера ли Шаафы, еще подумать надо…

Иринушка крепко прижалась к плечу мужа, погладила его непокорные кудри.

— Ты, Иванушка, не падай духом! — ласково сказала она. — Никогда ключевой родник не высушить суховею: всё равно найдет он дорогу. Шааф мастер немалый, но корни у него чужие, не понять ему наших людей.

— Пустое ты говоришь, — отмахнулся огорченный Иванка.

— Нет, милый, не пустое! — мягко заговорила жена. — Глянь кругом, что творится? Кто лучше всего споет русскую песню? Сам русский человек. А почему, Иванушка, так? Да потому, что его выпестовала своя земля-родина, напоила его силушкой, а родная матушка сердце взрастила в нем особое ласковое, бесстрашное, отдала ему всё свое, русское. И когда запоет он свою песню, то она и льется у него от души, от сердца и трогает нашего человека горячим непродажным теплом…

— Ах ты милая! — просиял мастер. — Что верно, то верно. Хоть мы оба я и Шааф — люди, но думки у нас разные, замашки у каждого на свой лад.

— А еще, Иванушка, — подхватила молодка, — когда ты трудишься над гравюрой, ты всю душу в нее вкладываешь. Рисуешь, как песню поёшь. Поёшь, и поднимаешь в своем мастерстве русский народ. А пришлому — кто мы? Что ему наша земля-родина? Он и старается, а души в его мастерстве нет. Робит, а видит перед собой только золотые лобанчики…

Из-за перегородки выглянул старик Бушуев. Лицо сияло, в глазах искорки.

— Видишь, Иванушка, как верно подружка рассудила! Ай да Иринушка! похвалил старик. — Всегда держись своего, родного…

Сивобородый, но еще крепкий, дед сидел за рабочим столом и старался над гравюрой. В оконце струился светлый голубой день. Рука гравера уверенно насекала клинок. Из-под шершавой ладони старика выглядывали завитушки, кружковинки, веточки, а всё вместе тянуло к себе взор молодого мастера. Иванко загляделся на работу дедушки, вздохнул:

— Когда же я смогу так узорить металлы?

— Не сегодня — так завтра сможешь! Вот скажет Аносов свое слово, а ты не трусь! Вот только когда он забредет к нам… Не терпится поглядеть: много про него говорят, а как себя покажет, кто знает?..

Аносов оказался легок на помине. Он пришел в хибарку, смотревшую окнами на Громатуху. Домик был ветхий, серый от времени и непогод. Рядом билась о камни и шумела горная речонка, и шум ее доносился в крохотную мастерскую. Иринушка приветливо распахнула калитку и проводила гостя в горницу. Дед и внук встали перед начальником украшенного цеха. Павел Петрович протянул старику руку. Старый Бушуев стоял перед ним высокий, плечистый, с длинной курчавой бородой, седина которой отливала желтизной; большая голова — лысая, из-под жестких бровей на Аносова смотрели умные, строгие глаза.

— Спасибо, барин, что простыми мастерами не побрезговал, — ласково сказал он и показал на скамью. — Садитесь, гость дорогой.

Аносов слегка нахмурился и, смущаясь, попросил:

— Не зовите меня барином, дедушка.

— Не любо? Что ж, это хорошо! — одобрил старик и потянулся к клинкам. — Полюбуйся-ка, Петрович, нашей простецкой работой. Может, что и не так выйдет по-вашему, по-ученому, но скажу — зато от всей широкой русской души наводили красу на металл! — Он бережно развернул холстинку и выложил перед Аносовым охотничий нож.

Павел Петрович жадно взял клинок в руки и поднес к свету. Все затихли; молчала Иринка, пытливо глядя в лицо гостя, слегка побледнел Иванка, безмолвствовал старик, — лицо его стало напряженным.

Солнечные блики упали и заиграли на вороненом, вытравленном крапом фоне широкого клинка. Вещь была бесценна, — это сразу понял Аносов.

«Вот где подлинное искусство!» — с восхищением подумал он, пристально рассматривая детали гравюры.

Золотой нежный орнамент оттенял искусно выполненные сцены охоты на кабана. Но как это чудо сотворено? В центре — бежит до ярости обозленный кабан, преследуемый легкими, хваткими псами. Один из них вот-вот вцепится в кабанью морду, другой наседает сзади. Проворный пеший охотник успел пронзить кабана рогатиной, другой, с обнаженным ножом, скачет позади на стремительном скакуне. По обеим сторонам динамичной композиции легкой штриховкой сделан орнамент — деревца с ажурной листвой, — так и ждешь, что они сейчас закачаются под дуновением ветерка. В проникновенно сделанном рисунке всё живет, всё полно движения.

— Чудесно! — вздохнул Аносов и перевернул клинок второй стороной. На таком же вороненом поле — медвежья охота. Каждый штрих мастера волновал, будоражил, зажигал сердце.

В овале, обрамленном золотой каемкой, — медведь, поднятый рогатиной на дыбы. Собаки остервенело рвут зверя: одна вцепилась ему в грудь, другая в спину, третья хватает за ногу. Бесстрашный охотник пронзает медведя рогатиной, другой, тоже с рогатиной наготове, трубит в рог, за ним бежит разгоряченный пес… Совсем неподалеку елочка с нежными, хрупкими ветками, склоненными долу…

— Превосходно! — тихо обронил Павел Петрович и задумался: «В чем же кроется это колдовство? В терпеливости, в проникновенном взгляде художника, который видит и запоминает каждую деталь, любое движение и подбором цвета оттеняет их. Смотрите, как мягкая густая позолота выразительно моделирует формы! Любуйтесь, как хорошо выявлена мускулатура, как стремительны и вместе с тем ритмичны движения! Всё сделано с большим вкусом. Вот ниже центральных клейм изображены охотничьи атрибуты: рог, нож, трубы, перекрещивающиеся на дубовой ветке. Выразительно, умно! Даже черенок охотничьего ножа превосходен. Рукоять его из черного дерева с серебряными точками в разных квадратах, концы крестовины в виде витых конусов, а на перекрытье с правой стороны выпуклый плащ, напоминающий сверкающую раковину. Совершенство!»

Аносов отложил клинок, на минуту закрыл глаза, закрепил в памяти увиденное, а затем сказал:

— Ну, дедушка, дай я тебя расцелую. Ты совершил чудо!

— Погоди, не торопись, Петрович, — оживляясь, вымолвил старик. — Это чудо не моими руками сроблено. Иванка всё от клинка до последнего виточка на гравюре сотворил, а я глазом только сверял. Лестно мне наше бушуевское мастерство внуку передать. Пусть живет оно из века в век! Будет жить, Петрович?

Аносов взволнованно обежал всех взглядом. Иван стоял, привалившись к косяку двери, смущенно потупив глаза. Иринка сияла, как цветной камушек на ярком солнце. Она не сдержалась и со страстью выкрикнула:

— Давно Иванушке на пробу, в мастера пора! Полюбуйся, всё у него из-под руки выходит-выбегает живое!..

Павел Петрович подошел к Иванке и положил руки ему на плечи.

— Ну, друг мой, — сердечно сказал он, — жена твоя права. Живое, радостное творят твои золотые руки. Скоро ставлю на пробу и допускаю в рисунке свое, русское показать. А деда своего береги, чти, — великий учитель он!

— На добром слове спасибо, Петрович, — поклонился старый Бушуев, а внук его обнял Аносова и крепко расцеловал.

Аносова наполнило ласковое доброе чувство к этой крепкой семье. Дед выложил все клинки и показывал их гостю. Всё крепче в крепче прирастало сердце Павла Петровича к дивным русским мастерам.

«Вот где бьют истоки подлинно великого народного искусства!» радостно подумал он, и, словно в ответ на его думку, Иван весело сказал:

— Павел Петрович, вот нонесь Иринка молвила, что никогда ключевой родник не высушить суховею! Верно ли это?

— Ой, как верно. Истинно так! — возбужденный увиденным, отозвался Аносов. — Какие бы плевелы и чертополохи ни пытались его заглушить, ничего не выйдет! Всё сокрушит всепобеждающий русский талант!

— За такое и выпить не грех, — лукаво предложил дед.

— Не могу. А вот квасу непрочь! — сказал Аносов.

Иринка проворно спустилась в подполицу и налила жбан крепкого, игристого квасу. В теплоте горницы глазированный жбан разом отпотел. Павел Петрович с жадностью выпил кружку холодного напитка. Квас ударил в нос, защекотал ноздри, — крепок, задирист, — быстро освежил…

В оконце избушки заползали сумерки. Над Громатухой блеснули звёзды, а река всё так же продолжала рокотать и шуметь. Провожая Аносова до калитки, Иринушка сердечно сказала:

— Вот какие у нас старики на Камне! Заходите, Павел Петрович, порадуйтесь нашему простому мастерству.

Аносов вздохнул полной грудью и вымолвил:

— Да, я у вас сил набрался! Будьте счастливы! — Он быстро сбежал по скату Громатухи и вскоре исчез в густых сумерках…

Смотритель украшенного цеха сдержал свое слово, — через неделю Иванке Бушуеву дали пробу. Шаафы подняли крик. Толстый, обрюзглый Вильгельм, потрясая руками над головой, вопил:

— Как это можно! Такой мальчишка — и вдруг мастер! Он слишком груб для тонкой работа! Мужик!

Аносов твердо и вежливо напомнил:

— Но по договору вы взялись обучать русских? Что же вы боитесь, разве не подготовили его? В таком случае, я вынужден буду об этом сообщить в Петербург.

— Хорошо, — сдаваясь, сказал Шааф, — пусть сдает проба. Я дам срок, клинок и велю рисовать лошадь, корона. Будем глядеть, что из этого выйдет!

— Ладно, — согласился Павел Петрович. — Поглядим, что из этого выйдет.

В душе он твердо был уверен в мастерстве Бушуева; вызвав к себе Иванку, посоветовал:

— Не торопись, работай вдумчиво, сделай всё живое!

— Как же иначе, ноне у меня душа поет! — признался гравер. — На трудное дело становлюсь, Павел Петрович. Не только за себя буду отвечать, а за всё русское мастерство. Понимаю!

Бушуеву выдали саблю и назначили такой рисунок, какой пообещал Шааф.

— Сабля очень превосходный, и надо показать лютший работа! предупредил Вильгельм.

Иванка спокойно принялся за работу, а душа вся занялась пожаром. Казалось ему, что вознесли его на высокое-превысокое место, откуда виден он всему русскому народу, и сказали: «Ну, Иванушка, держись, не посрами нашего мастерства!».

Граверное дело Бушуеву родное, знакомое. Можно по-разному украсить клинок, но надо так сделать, чтобы перешагнуть иноземное искусство. Час-другой посидел молодой гравер над клинком, пристально всматриваясь в размеры синеватой холодной стали. Хорош волнистый булат! Надо и гравюру начеканить подстать драгоценному клинку!

«Кони бывают разные, — рассуждал Бушуев, — и саврасые, и буланые, и вороные, и тяжеловозы, и бегунки. Эх, Иванушка, вспомни-ка разудалую душевную русскую сказку! Где Сивка-бурка, вещая каурка? Взвейся передо мной, конь-огонь, загреми копытами, да так, чтобы под тобой облако завилось, чтоб искры посыпались…»

Стал Бушуев рисовать резвого коня на полном бегу. Вырвался из-под руки игрень-конь и устремился вперед по вороненому полю. Тонкие ноги бьют копытами, длинный хвост вьется волной. Глаза пылают, и весь скакун стремление, — но всё еще не оторвался от земли.

«Эх, мать честная, давай жару, скачи вверх под звёзды ясные, взвейся, мой конек!» — загорелся Иванка и твердым росчерком по металлу одарил коня лебедиными крыльями и сразу наметил наверху золотую звездочку. Замигала-замерцала она. У гравера дух захватило, — мчит-скачет легкий лебедь-конь по синему небу, под самыми звездами. А дальше орнамент наметился, крупный, сочный…

Закончил Иванушка тонкую гравюру, закрепил, по-своему вызолотил.

Еще много посидел он над клинком, — отполировал его, убрал щербинки, загладил и тайком Аносову показал.

Павел Петрович долго держал саблю.

— Поздравляю, Бушуев, — наконец вымолвил он. — Всё по приказу, а свое, русское показал. Завтра назначаю сдачу.

Всю ночь молодой гравер не спал, ворочался. И женка вся в огне пылала, — тревожилась за судьбу мастера.

— Ты, Иванушка, будь смелее! Коли неудача, не падай духом. Всяко бывает. Не сразу Москва забелела…

— Молчи, молчи, Иринушка! — шептал он. Хотелось ему покоя, тишины, чтобы прислушаться к своему сердцу. А оно подсказывало: «Твоя правда, Иванка!».

Наутро в украшенный цех сошлись все граверы; дедушку Бушуева, хоть и не заводский, а допустили. Немцы толпой сгрудились. От них выбрался Петер Каймер и, взяв Аносова под руку, прошептал:

— О, вы теперь далеко пошли, начальник! Мой Луиза очень скучайт. Прошу в наш дом… Но зачем ви такой хороший парень под насмешку поставили?

— Он не парень, господин Каймер, а мастер-гравер, и мастерству его многим надо поучиться! — сухо отрезал Павел Петрович и приказал: Покажите, Бушуев, что вы там сделали!

Вильгельм Шааф важно выступил вперед и взял из рук Иванки клинок. Серьезный, медлительный, он внимательно оглядел гравюру, и злая усмешка появилась на его губах.

— Господа золингенцы могут видеть, сколь большой выдумщик сей ученик и сколь плёхо знает мастерство!

Старик Бушуев побелел весь.

«Неужто Иванка что несуразное допустил?» — встревожился он и протискался вперед.

— Стой, господа, покажи мне! — строго сказал он, готовясь изругать внука за большой конфуз.

Шааф с брезгливостью подал ему саблю. Старый мастер сдвинул брови, надел очки и взглянул на вороненое поле клинка. И разом разгладились у деда морщинки, засияли глаза и, не скрывая своей радости, он выкрикнул:

— Вот это здорово! Силен ты, Иванушка. Всякого ждал, а такого совершенства не видел!

— Что ты кричишь, глюпый мужик! — загалдели немцы. — Что ты разумеешь в высоком искусстве? Где ты видел конь с крыльом?

— И-и, батенька, — спокойно отозвался дед. — Плохо ты знаешь нашу русскую сказку! Огонь-конь! Милый ты мой, батюшка, — незлобиво обратился он к Вильгельму Шаафу, — не знаешь ты, как поднимает и веселит душу русская сказка! Вот и небушко синее — фон булатный, вот и звездочка золотая, эх и несет, эх и мчит скакун! Разойдись! — закричал он. — Дай спытать сабельку!

И что творил седобородый плечистый дед! Рубал по-казачьи с плеча, жихал со свистом по-башкирски — крепость и упругость пробовал. Всё выдержал клинок!

— Ну, милые, хотите не хотите, а сабелька и рисунок подстать богатырю!

Тут и русские граверы больше не утерпели:

— По душе работа Бушуева! Всё живое, сердце трогает!

Немцы выжидательно смотрели на Аносова. Спокойно и внушительно Павел Петрович сказал:

— Бесспорно, Иван Бушуев испытание выдержал. Господа, несомненный талант у молодого мастера, с чем и поздравляю! — При всех он обнял простого гравера и крепко поцеловал его. — Ну, в добрый час, Бушуев. Помни: всегда тот истинный художник, у кого крылатая мысль… Человек должен быть с полетом…

Иринушку не пустили в цех, но через мальчуганов-подсобников она быстро узнала о победе мужа. Теплые радостные слёзы покатились по смуглым щекам молодой женщины. Жарко, с великой любовью она прошептала: «Ах ты мой Иванушка-крылатко…»

С той поры за гравером Бушуевым и закрепилось благородное прозвище Иван Крылатко…

Глава девятая О БЕЗДУШИИ, ЛЮБВИ И ДРУЖБЕ

В сентябре 1820 года горным начальником округа и директором Златоустовской фабрики вместо Фурмана назначили Клейнера, однако всё осталось по-старому. Немцы по-прежнему являлись хозяевами оружейной фабрики и всюду теснили русских. Шаафы возненавидели Аносова за поддержку уральских мастеров и подчеркнуто его игнорировали. Клейнер тоже высокомерно относился к молодому горному офицеру. Только один Петер Каймер, который всё еще хвастался отлить особую сталь, обхаживал Павла Петровича и по-отцовски жаловался:

— Моя Эльза скучает без вас, молодой человек. Вы совершенно забыли моя дочь, столько времени ушло, а вы даже не были у нас, это весьма неблагородно… Мы ждем вас, ждем непременно!

Изо дня в день Петер старался попасть на глаза Аносову и всегда настойчиво зазывал в гости.

«В самом деле, отчего не побывать у Каймеров? Эльза — хорошая девушка; да и скучно всё время жить таким дикарем!» — подумал Павел Петрович и в первое воскресенье, надев парадный мундир, отправился на Большую Немецкую улицу. Стоял солнечный голубой день золотой осени, длинные ряды отстроенных для немцев домиков с красными черепичными крышами выглядели нарядно. Балкончики, полосатые ограды и ряды одетых в багрянец деревьев — всё радовало глаз. Аносов отыскал жилье Каймера и поднялся на крылечко. Эльза уже заметила его в окно и выбежала навстречу сияющая, радостная.

Они встретились, как старые знакомые.

Каймеры занимали уютную квартирку из трех комнат с видом на горы. В большой столовой стоял накрытый белоснежной скатертью стол, на стене тикали старинные немецкие часы с кукушкой. Было тихо, тепло. Павел Петрович и Каймер уселись в мягкие кресла. Петер держал большую трубку и поминутно пускал сикие клубы дыма. Он то и дело самодовольно щурился и подмигивал Аносову, глазами показывая на пухлую и румяную дочь: смотри, дескать, какая умная и пригожая моя дочь. Хозяйка!

Эльза приготовила крепкое кофе и подала на стол. Краснея, Аносов стал расхваливать девушку, которая, опустив глаза, молча выслушивала эти похвалы. Петер одобрительно покачивал головой:

— Моя Эльза делает дом полная чаша. Но… — Каймер вздохнул и развел руками: — Но она есть женщина, и, так богом положено, она оставит отца и уйдет к мужу. Она ждет хорошего человека. Так всегда поступает умный и терпеливый немецкий девушка. Правда я говорю, Эльза?

Дочь недовольно повела плечами, а лицо гостя залилось румянцем. Чтобы несколько смягчить намек отца, девушка положила перед Аносовым альбом и кокетливо спросила:

— Вы пишете стихи? Напишите для меня что-нибудь приятное.

Павел Петрович окончательно сконфузился:

— Вот, ей-богу, в жизни никогда не писал стихов.

— Ну, а для меня это вы сделаете? — умоляюще взглянула она на горного офицера.

— Вы должен писать! Так принят в хороший общество! — настаивал и Каймер.

— Что ж, раз так, — повинуюсь! — И, как ни мало любил Аносов девичьи альбомчики, разные сентиментальности, всё же он взялся за перо, с минуту подумал и вспомнил Пушкина. Стал быстро писать:

Я пережил свои желанья,

Я разлюбил свои мечты;

Остались мне одни страданья,

Плоды сердечной пустоты.

Под бурями судьбы жестокой

Увял цветущий мой венец

Живу печальный, одинокий

И жду: придет ли мой конец?

Так, поздним хладом пораженный,

Как бури слышен зимний свист,

Один — на ветке обнаженной

Трепещет запоздалый лист.

Эльза склонилась к плечу горного офицера и обдала его жаром своего дыхания.

— О бедненький мой! — сказала она. — Папа, он один-один, как лист на ветке обнаженной…

Каймер закашлялся, вскочил вдруг, схватил свой картуз и торопливо бросил:

— Ах, я сейчас вспомнил. У меня есть большой дело. Вы, мои дети, пока один.

Старик ушел, и, странно, Аносов вдруг почувствовал себя еще более скованным и неловким. Так они с Эльзой долго сидели молча. Девушка убрала посуду со стола, взяла старый отцовский чулок и стала тщательно штопать, изредка бросая на гостя многозначительные взгляды.

Каймер вернулся к вечеру веселым и немного возбужденным. Завидя его в окно, дочь предупредила Аносова:

— Он, конечно, был в немецкий клуб и пил много ячменного пива!

Переступая порог, Петер озорно закричал на всю горницу:

— Ну, как тут веселились, мои голубки? — он подмигнул Павлу Петровичу и погрозил пальцем: — Вы, шельмец, милый мой, по всему вижу, одержали победа!

Эльза смело подошла к отцу, взяла его за плечи и подтолкнула в спальню:

— Вам пора спать, папа!

Грузный Каймер покорно подчинился дочери. Кряхтя, он разделся за перегородкой и через минуту густо засопел.

С того дня так и установилось, — каждое воскресенье Аносов после обеда являлся в знакомый домик на Большой Немецкой улице и просиживал там до сумерек. Отпив кофе и выкурив свою любимую трубку, Каймер уходил в немецкий клуб, и по возвращении каждый раз повторялось одно и то же.

Однажды в субботу к Павлу Петровичу зашел опечаленный старик Швецов. Взглянув на его хмурое лицо, опущенные плечи, Аносов всполошился:

— Что с тобой, ты всегда такой бодрый, а сегодня обвял?

Литейщик оперся о край стола, руки его дрожали, а на ресницах блеснула слеза:

— Луша плоха… Огневица приключилась… Боюсь, не выходим.

Павел Петрович взволновался:

— Да когда же это случилось?

— С неделю, поди, — глухо отозвался кержак, безнадежно опустив голову.

— Что же ты до сих пор молчал! — вскричал Аносов. — Сейчас же надо лекаря! Идем! — он схватил старика за рукав и потащил из цеха.

Литейщик сурово остановил его:

— Ни к чему, батюшка, дохтур. Что богом положено на ее девичью долю, тому и быть! По нашему обычаю, грех этим делом заниматься! — он отвернулся и тяжелой походкой пошел прочь.

Аносов надел пальто и нагнал Швецова.

— Веди меня к ней! — решительно сказал он.

В домике у старика застыла тишина. Ребята забрались на печь и, словно тараканы, шелестели сухой лучиной.

Белоголовый мальчуган вынырнул из-под разостланного на полатях полушубка и таинственно зашептал:

— Дедушко, ты тишь-ко! Бабка-ведунья пришла и болезнь заклинает…

Старик сурово посмотрел на ребенка, и тот снова мигом исчез под овчиной. Затем Швецов молча провел гостя в знакомую горницу. Всюду заметен был беспорядок: посерели занавески на оконцах, на скамьях пыль, не политая герань повяла.

— Нет моей хозяюшки! Некому теперь меня обихаживать! — горько пожаловался литейщик.

Швецов устало опустился на скамью и задумался. Молчал и Аносов: на душе у него было тягостно. Ему вспомнились первые встречи с Лушей, поездка на Арсинский завод. «Забыл, очень скоро забыл хорошего и милого друга!» укорял он себя и еще ниже склонил голову.

Гнетущее безмолвие усиливало тоску; его нарушал лишь навязчивый, нудный шёпот, и Павел Петрович насторожил ухо. За перегородкой сочился старушечий голос:

— «Встанет раба божия, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется чистым полотенцем, выйдет из избы к дверям, из ворот к воротам, выступит под восточную сторону, где стоит храм Введения пресвятые богородицы, подойдет поближе, поклонится пониже, попросит смотреть место, и повсеместно, и повсечастно…»

— Какая чушь! — возмущенно прошептал Аносов. — Что там творится? указал он на перегородку.

— Ты, батюшка, не мешай! — жалобно проговорил кержак. — У Луши лихоманка — одна из двенадцати дочерей царя Ирода. Старуха разберется, какая из них — ломовая или трепуха, и отчитает ее, выгонит из избы…

— Ерунда! — рассердился Аносов. — Здесь нужен лекарь, а не знахарка!

На его слова выбежала скрюченная, морщинистая, со злыми глазами старуха. Она, как шильцами, обежала глазами всё помещение, три раза плюнула, бросила уголек в один угол, посыпала его золой, кинулась в другой — обронила горсть жита. Часто семеня сухими ножками, она, словно мышь, обежала все четыре угла, раскидав наговорные припасы — соль и хлебушко, затем заглянула в загнеток, снова три раза плюнула, зачерпнула ковшом воду из бадейки, набрала ее в рот и разбрызгала по комнате:

— Аминь, аминь, дорога тебе в голое поле. Аминь, аминь, лиходейка!..

После всего этого, оборотясь к Аносову, бабка прошамкала:

— Теперь, если думаешь повредить ей, беги за лекарем. А меня, старую, не испугаешь: у меня коренья, травы, и вреда никакого я народу не делаю.

— Ты, Акимовна, не трожь, оставь нас одних! — сурово сказал кержак знахарке, и она, ворча, послушалась и ушла из избы…

Павел Петрович, побледневший и взволнованный, вошел в горенку. Там, на высоко взбитых подушках, лежала Луша с полузакрытыми глазами. Лицо ее вытянулось, стало восковым, в нем появилось страдальческое выражение. Около губ легли складки, которые придавали ему суровый вид. Заслышав шаги, больная открыла глаза. Казалось, из глубоких ласковых глаз, как из родничков, брызнуло сияние.

— Петрович! — обрадовалась она и вся потянулась вперед. — Вспомнил меня!

— Здравствуй, Луша! — душевно проговорил Аносов. — Что это с тобой?

— Плохо, но ничего, пройдет. Сборю болезнь! — запекшимися губами еле слышно прошептала она. — Вот ослабела сильно. — Она протянула тонкую, бледную руку и горячими пальцами коснулась его руки. — Спасибо, Пав… Павлуша, — стесняясь, с нескрываемой глубокой любовью сказала она. Сейчас будто и полегчало.

Яркий румянец залил щеки больной. Кончики ее пальцев снова еле коснулись огрубелой от металлов руки Аносова, но это незаметное трепетное прикосновение наполнило юношу большим и светлым счастьем.

— Лушенька, не допускай к себе знахарку! — слегка укоряя, прошептал он.

— Это всё он, батюшка. Тревожится, да и верит старухе, — слабо ответила она.

— Я сейчас за лекарем сбегаю! — предложил он.

— Ой, что ты! Да разве ж мне, девушке, можно лекарю показываться! — с ужасом вскрикнула она. — Стыд какой!

Аносов решил действовать исподволь, промолчал и взял ее маленькую руку в свою. По губам девушки пробежала улыбка:

— Вот спасибо, что пришел… Боялась, что больше не увижу тебя. Чуток, и умирать собралась, сейчас не дамся…

В горячем шёпоте прозвучало столько неподдельной, теплой ласки! Он почувствовал, как бесконечно мила и дорога стала ему эта простая русская девушка.

Они тихо переговаривались, а старик, чтобы не мешать их беседе, затаился в своей горенке. Наконец Аносов спохватился:

— Ну, мне пора! — Он пожал хрупкие пальцы девушки и повернулся к двери.

По лицу Луши пробежала печаль; широко раскрытыми ясными глазами провожала она его, грустно улыбаясь вслед.

— Не забывай, Павлуша, — еле слышно промолвила она, и когда он скрылся, устало закрыла глаза…

Дни шли за днями. В конце октября легла зима в горах. Заводский пруд покрылся ровной снежной пеленой. Небо повисло над Косотуром хмурое, вечно клубились темно-серые облака, и короткий день быстро угасал, сменяясь сумерками. Скованная Громатуха умолкла до вешних вод, а на склонах окрестных гор уже бушевали метели. Луша продолжала болеть, но в состоянии ее наступило улучшение. Аносов вечерами часто забегал к Швецову и подолгу просиживал у постели больной.

Кержак хмуро поглядывал на молодых и укоризненно покачивал головой:

— Надо бы отказать тебе, Павел Петрович, да не могу. Сам вижу, что от доброй беседы с тобой оживает моя ласточка.

Ночи над Златоустом стояли темные, гудел ветер. Аносов поздно покидал домик литейщика и уносил в сердце хорошее, теплое чувство, от которого думалось и работалось веселее. В эти дни он сделал свою модель цилиндрических мехов. Уже давно после опыта с косами его ни на минуту не покидала мысль о роли сгущенного воздуха при закалке стали. Аносов много думал над этим и пришел к идее создания такой конструкции мехов, которая усилила бы воздушный поток, сделала бы его плотнее. Вместе с литейщиком они соорудили модель и испытали ее. Ожидания их оправдались: конструкция оказалась удачной.

В приподнятом настроении Павел Петрович торопился в домик Швецова, чтобы рассказать о своей радости.

Луша уже знала обо всем. Она поднялась и неуверенно пошла навстречу Аносову.

— Батюшка всё рассказал! — радостно встретила девушка Аносова. — Он у нас добрый и тебя, Павлуша, крепко любит. Прямо в душу ты к нему вошел…

Луша была еще слаба, но каждая кровинка в ней трепетала от возвращения к жизни. Несколько раз она прошлась при Аносове по комнате, шутя и смеясь над своей беспомощностью.

— Что-то батюшка нынче долго не идет. Всё плавки да плавки. И угомону ему нет! — вздохнула она. — Павлушенька, — переходя на шёпот, вдруг таинственно сказала она: — старик наш многое умеет, да помалкивает. Ведает он самую что ни на есть коренную тайность.

— Это что за такая коренная тайность?

— Батюшка еще от дедов перенял умельство варить добрые стали, да при немцах таит это. И другим не сказывает свою коренную тайность. На что ты полюбился ему, да и то не сказывает.

— Ну от меня-то ему скрывать нечего, — обиженно отозвался Аносов.

— То ж и я говорю, — спокойно продолжала Луша. — Ты любишь наше дело, ты свой, русский. А он одно твердит, что когда дедушка открыл ему тайное, великую клятву взял, что никому и никогда он не откроет поведанного. Потому тайность и зовется коренной. От старинных родовых корней идет. Луша вздохнула и покачала головой. — Вот и толкуй ему, а он в ответ баит: «Присмотреться к нему надо; да и запомни, дочка, старое присловье: с барином одной дорожкой иди, а того не забывай, что в концах разойдешься: он в палаты, а ты на полати». Слышишь, как?

Павел Петрович недовольно сдвинул брови.

— Лушенька, — взяв за руку больную, сердечно сказал он. — О человеке можно думать многое, но в одном поверь мне: не о себе думаю я, пекусь о славе российской. Мечтаю видеть отчизну еще могучее, еще богаче. Булатный меч дерзаю вручить богатырю русскому.

— У доброго человека и думки добрые! — сказала Луша. — Да разве ж я сомневаюсь в том! — она проникновенно посмотрела ему в глаза.

Много ласковых, хороших слов сказала ему Луша, и Павел Петрович ушел просветленный и взволнованный.

И без Луши Аносов догадывался, что старый литейщик хитрит и что-то скрывает от него. Павел Петрович с большим почтением относился к опыту Швецова: знал, что из поколения в поколение старые горщики практически дошли до великого умельства и передают его по наследству. Однако зоркий глаз и чутье Аносова подсказывали ему, что если и накопился значительный опыт, то это далеко не коренная тайность, как наивно назвала ее Луша. Настоящую коренную тайность надо искать в самой структуре металла, а для того, чтобы познать ее, нужны научные изыскания. Только наука откроет дверь к тайне булата. Павел Петрович чувствовал себя стоящим перед безбрежным морем, которое предстояло ему переплыть. Нужно было терпеливо проделать тысячи опытов, чтобы открыть закон, по которому складывается та или иная структура металла. К терпению Аносов готов, но кто позволит ему проделать тысячи опытов? Директор Златоустовской фабрики Клейнер назовет это безумием.

Павел Петрович, не теряя времени, работал над книгами. За делами он забыл об Эльзе. Однако Каймер в один из воскресных дней напомнил ему о себе. Он пришел на квартиру к Аносову и выложил перед ним исписанный лист. Держался гость отчужденно, важно.

— Что это за бумага? — удивился Павел Петрович.

— Тут изложен мои претензий. Пунктуален есть запись!

Аносов прочел написанное: «Фриштык первый в Башкир один рубль, фриштык еще в Башкир один рубль…»

Горный офицер был возмущен. На листе самым тщательным образом были записаны завтраки, обеды, кофе, которых он удостоился в гостях у Каймеров.

— С вас выходит пятьдесят рублей и полрубля! — нагло сказал немец и протянул руку. — Я жду расплата.

Аносов густо покраснел: он никогда и нигде не видел такой бесцеремонности.

— Помилуйте, но ведь за гостеприимство не платят деньгами? — смущенно забормотал Павел Петрович.

— Совершенно верно. Гостеприимство, любезность — бесплатно. Но вы же пили, ели и занимали время у порядочной девушки! — возмущенно выкрикнул Каймер. — Хороший господин сам должен понимать всё!

— Как же так! — недоумевающе пожал плечами Аносов.

— Я буду делать великий скандал на весь Златоуст и даже весь санкт-петербургский департамент, и вы не только будет платить денег, но и еще кое-что… Мы рассчитывали на вас, как жених, а вы избрали простой русский девка…

Каймер нагло наступал на растерявшегося Аносова. Павел Петрович был возмущен, и вместе с тем жгучий стыд охватил его. Овладев собой, Аносов подошел к сундучку, в котором хранились его небольшие сбережения. Он вытащил из него шкатулку и, отсчитав пятьдесят рублей с полтиной, выложил перед гостем:

— Получайте и уходите!

Немец засопел от удовольствия, не торопясь проверил деньги и чопорно откланялся. На пороге он остановился и, потряхивая над головой рукой, патетически взвыл:

— Бог мой, вы разбили сердце Эльзы. Она есть лучшая хозяйка и девушка во всем Златоуст!

Он хлопнул дверью и скрылся.

Аносов присел к столу и задумался. Его принимали за жениха! «Может быть, Эльза даже и не знает об этом?» — успокаивал он себя. Ему хотелось верить, что эта скучная, но добрая девушка думает о нем иначе, чем ее отец — корыстный и наглый человек.

Загрузка...