ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Глава первая АЛТАЙ — ЗОЛОТЫЕ ГОРЫ

С давних времен среди русского народа ходили слухи о богатой рудами, лесом и зверями сказочной стране Алтын-Даг — Золотых горах. Еще в восемнадцатом веке сюда протянулись жадные и цепкие руки уральского горнозаводчика Акинфия Демидова. Кержаки-звероловы, скитаясь по лесистым предгорьям, набрели на причудливое Колыванское озеро. Сверкая, лежало оно среди фантастических скал, напоминавших то средневековые замки с башнями и колоннами, то стены разрушенных крепостей, то каменные грибы или вымерших ящерообразных чудовищ, которые, казалось, притаились на верху гранитных утесов. Неподалеку от озера высится гора Синюха, а за ней простирались владения джунгарского князька Галдан-Цереза. Тут, среди бугров, и открыли звероловы старые чудесные копи, а в них — медные руды. Кержацкие старцы после долгих колебаний отправили к Демидову ходоков с образцами руд и посулили открыть ему месторождение, если он облегчит их жизнь среди чужих палестин. Демидов выслал на Колывань-озеро своих людей, которые прибыли на место, отыскали в окрестностях чудские копани, добыли руду и, сложив из обломков гранита печь, стали ее «пытать». Образцы выплавленной меди рудознатцы доставили заводчику в Невьянский завод. Обрадованный Демидов сам опробовал медные слитки, подробно расспросил о лесах и дорогах и решил построить на реке Локтевке первый медеплавильный завод с тремя печами и с ручными кожаными мехами. Завод этот был назван, по соседнему озеру, Колывано-Воскресенским. Он-то и положил начало горному делу на Алтае.

К югу от Колыванского озера, на правом берегу речки Карболихи, впадающей в Алей, в недрах Змеиной горы демидовские люди неожиданно нашли серебро. Вскоре над Карболихой выросла крепость Змеиногорск, а подле нее обосновались рудники. Приписные демидовские работные начали добычу серебра для своего господина. А в 1739 году Демидов задумал построить еще завод. В устье реки Барнаулки, впадающей в могучую Обь, он облюбовал удобное место. На правом берегу Барна-аулки, как она в то время звалась, существовала небольшая деревушка Усть-Барнаульская, в которой числилось всего тридцать пять душ мужского пола. Демидов не замедлил закабалить их. По его же приказу сюда перевели еще двести приписанных к уральским заводам крестьян. В больших тяготах приписные срубили избы, построили плотину и вододействующие колёса. Великими трудами возвели они Барнаульский сереброплавильный завод. Руды на него доставлялись издалека гужом. Барнаул стал быстро обстраиваться, расширяться, и уже в 1765 году один из попавших сюда иностранцев писал на родину: «Барнаул есть главный сереброплавильный завод, в котором приготовляется ежегодно 400 пудов чистого серебра и от 11 до 15 пудов золота; в нем находятся горная канцелярия и главная команда… В Барнауле более тысячи домов, три греческих церкви и широкие прямые улицы…»

Однако воспользоваться всеми богатствами на Алтае Акинфию Демидову не удалось. До Петербурга дошли слухи, что на своих заводах Демидов, кроме меди, секретно выплавляет много серебра, и что большие обозы со слитками благородного металла идут на Урал в демидовскую вотчину — в Невьянск. В народе ходили слухи, что грозный уральский заводчик чеканит из алтайского серебра добротные рублевики, которые ценятся выше царских. Тайная добыча серебра продолжалась несколько лет, и только сбежавший иноземный мастер Филипп Трегер, обиженный Демидовым, добрался до Петербурга и донес об этом царице Елизавете Петровне. Соглядатаи Акинфия Никитьевича не замедлили сообщить о кознях Трегера своему хозяину. Чтобы отвести напасти, Демидов сам поторопился ко дворцу и добился личной аудиенции у императрицы. Упав ей в ноги, он с деланно радостным видом сообщил царице, что на его алтайских заводах найдено серебро. «Прими, матушка, наш скромный дар, который мы обрели в далекой земле!»

Царица, хотя и сделала вид, что поверила Демидову, всё же послала на Алтай для расследования бригадира Беэра.

Пока царский посланец добирался до Алтая, грозный уральский заводчик внезапно скончался, а спустя два года после его смерти, в мае 1747 года, последовал указ императрицы бригадиру Беэру:

«Ехать тебе на Колывано-Воскресенские заводы умершего действительного статского советника Акинфия Демидова и учинить там следующее:

Оные Колывано-Воскресенский, Барнаульский, Шульбинский и прочие на Иртыше и Оби реках и между оными… взять на нас. Оным строениям и рудам сделать опись и оценку, чего стоят; для знания, что должно будет наследникам его из казны нашей заплатить, а в такой заплате зачесть и то, ежели оный покойный Акинфий Демидов и его наследники чем в казну нашу должны и о том о всем справиться где подлежит и прислать нам известия».

Беэр в три года закончил приемку демидовских заводов, значительно уменьшив их оценку. Напрасно наследники Акинфия жаловались на него, нарекания остались без внимания. С той поры алтайские земли и заводы навсегда перешли в казну и были переданы «Кабинету ее величества», составляя личную собственность царей. Это поставило огромный край в еще более тяжелую зависимость.

Обширная Сибирь никогда не знала крепостного права. И вот на Алтае на землях царя крепостничество проявилось во всей своей жестокости. Для управления алтайскими горными заводами цари присылали иностранцев, по преимуществу саксонцев, которые чудовищно эксплуатировали работных, используя принудительный труд приписных к заводам крестьян, ссыльных людей, закрепленных за горным ведомством. Бергалы[17] казались угрюмыми, замкнутыми людьми. В длиннополых халатах полосатого тика, в потертых бархатных шапках с кистями, странными казались эти русские люди, стриженные в скобку или «под горшок». Руки их с крючковатыми черными пальцами, с обломанными толстыми ногтями походили на темные корневища. Жили они тяжело, беспросветно, кляли свою долю, и многие из них испытали на себе плети за побеги. Рудокопы, плавильщики серебра, чугунных и медных дел мастера, углежоги, рудоразборщики-малолетки и рудознатцы люто ненавидели царских приказных и свою ненависть вкладывали в песни с потайным смыслом.

Однако, несмотря на тяжелые условия жизни на Алтае, здесь были сделаны великие изобретения, которые смогли бы значительно облегчить труд рабочего человека. К одному из замечательных изобретений относится первая в мире «огненная машина» — тепловой двигатель, сделанный шихтмейстером Барнаульского завода Иваном Ивановичем Ползуновым.

В те времена начальником завода был передовой для своего времени знаток горного дела Порошин. Он и заинтересовался проектом Ползунова. После тщательной проверки предложения Ползунова Порошин направил ходатайство царице Екатерине II о разрешении осуществить изобретение. Прошел томительный год, пока в Санкт-Петербурге рассмотрели проект и постановили выдать в награду Ползунову четыреста рублей и присвоить ему звание механика. Но к этому времени Ползунов, надеясь только на свои знания и силы, создал новый вариант мощного теплового двигателя, рассчитанного на пятнадцать плавильных печей. Начальник горных заводов Порошин, наконец, пошел на риск и разрешил механику приступить к строительству двигателя.

Получая мизерное жалование, не имея опытных рабочих, Иван Иванович страстно, самозабвенно отдался работе. Много трудностей пришлось преодолеть солдатскому сыну, чтобы претворить свою идею в жизнь. Невзгоды и огорчения преследовали его на каждом шагу, и всё же, будучи тяжело больным, он в два года закончил свою «огненную машину», и в декабре 1765 года ее опробовали. Снова — переделки, искания, но когда двигатель окончательно был завершен, творца его не стало. Ползунов умер 16 мая 1766 года, тридцати восьми лет, от скоротечной чахотки. Машина была завершена и пущена в ход его учениками Левзиным и Черницыным.

Ползунов опередил англичанина Уатта на двадцать один год. Однако ползуновское детище просуществовало недолго. Несмотря на то, что оно принесло более одиннадцати тысяч рублей серебром прибыли, после ухода Порошина в отставку, по приказу иноземца Ирмана двигатель был разрушен и выброшен на пустыри.

Ползунов мечтал облегчить машинами труд простого человека, но мечте его не суждено было сбыться.

Здесь, на Алтае, работали отец и сын Фроловы, отдавшие много сил и знаний для продолжения творческих замыслов Ползунова. Козьма Дмитриевич Фролов построил на Змеиногорском руднике первое в мире каскадное гидротехническое сооружение, которое обеспечивало подъем руды и отливку воды из шахт. Сын его, Петр Козьмич, построил на том же заводе первую рельсовую дорогу и составил проект первой в мире огромной рельсовой магистрали.

Творчество Фроловых воодушевило на трудовые подвиги многих простых людей — выходцев из недр народа. И каждый из них создал много полезного, чтобы облегчить тяжелую долю тружеников. Но на пути к осуществлению своих идей они наталкивались на тупое сопротивление иноземцев, которые не признавали талантов за русским народом и не разрешали осуществлять смелые технические проекты.

На Салаирском руднике изобретатель Поликарп Михайлович Залесов разработал проект первой русской турбины, соорудил модель ее, но начальник завода Эллерс запретил постройку машины. Горный инженер Степан Литвинов создал воздуходувную машину, но и тут на пути встал Эллерс, по приказу которого все расчеты и чертежи изобретателя были сданы в архив.

Бесконечная плеяда даровитых и умных русских людей создавала здесь многие технические усовершенствования, но всё это не находило поддержки и гибло.

И всё-таки Алтай был землей талантов, умных и терпеливых людей. Здесь и предстояло Аносову приложить свои силы и опыт. И что отраднее всего: Ползунов и Фролов были выходцы с Урала. Чем-то родным и близким повеяло на Павла Петровича при этой ободряющей мысли. Невольное волнение охватывало при сознании, что ему, Аносову, придется работать там, где приложили свой труд талантливые самородки из народа. Павлу Петровичу было лестно и приятно, что он едет не в пустыню, а на заводы, на которых, по всей вероятности, еще живы дух и традиции первых русских изобретателей. Это заставляло учащенно биться сердце: хотелось оказаться достойным их великого трудового подвига. Поэтому не терпелось скорее очутиться на Алтае и своими глазами увидеть то, о чем он только был наслышан стороной, хотелось скорее окунуться с головой в работу по устройству горных заводов.

Глава вторая ПУТЬ СИБИРСКИЙ ДАЛЬНИЙ…

Прошло несколько месяцев с тех пор, когда Павел Петрович был назначен главным начальником Алтайских горных заводов и томским гражданским губернатором, однако до сих пор он не мог выбраться из опостылевшего ему Томска. Он сильно тосковал по кипучей работе, но удерживала то приемка дел, то наступившая распутица, мешавшая отбытию на Алтай.

Скучный город и канцелярия изрядно опротивели Аносову. Губернаторская квартира помещалась в обширном каменном двухэтажном доме, который среди деревянных строений казался настоящим дворцом; из окон виднелся старый белый собор и каменные купецкие дворы. Еще дальше поднималась Юртошная гора с ветхим и невзрачным Христорождественским монастырем, в котором сто лет тому назад томилась в суровом заточении бывшая невеста императора Петра II княжна Екатерина Долгорукая. Город стоял на перепутье и поэтому отличался оживленностью и бойкой торговлей. Но торговая сторона Томска не влекла Аносова, — он всё время вспоминал любимый Златоустовский завод и даже дома не находил покоя от этих мыслей. В губернаторской канцелярии его выводили из равновесия спесивые чиновники своими вечными склоками и низкопоклонством. Он не любил стряпчих всех мастей и всё, что было связано с крючкотворством. Только один правитель канцелярии Федоров — пожилой, слегка тучный человек — работал тихо и споро, стараясь избавить Павла Петровича от лишних хлопот. Он держался учтиво, с достоинством, и сторонился других чиновников. Чувствуя неприязнь Аносова к ним, Федоров однажды доброжелательно посоветовал ему:

— Не обращайте внимания, ваше превосходительство, на мышиную возню. Мир в Томске так тесен и круг интересов столь мал, что люди только и живут сварами да дрязгами, чтобы заполнить пустоту. Поберегите себя для больших дел, идите отдохните! Скоро просохнут дороги и вам предстоит путешествие.

Уйдя из канцелярии, Павел Петрович долго молча ходил по гулким комнатам своей квартиры. За окном моросил мелкий дождь, на душе было тоскливо.

Из дальней светлицы донеслись веселые детские голоса: девочки о чем-то спорили с братом Алешей. Аносов прислушался и невольно улыбнулся. В доме остался только последний сын. Два старших — Александр и Николай поступили в Горный институт и отцу писали редкие письма. Аносов радовался каждой весточке от них, вспоминая свои юные годы и массивное воронихинское здание Горного корпуса на берегу Невы. Третий сын, Петр, поступил в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров; четвертый, способный юнец, был принят в императорский Александровский лицей. Чего же желать больше? Хорошо и благотворно чувствовал себя Павел Петрович среди семьи. И на этот раз он не мог устоять от соблазна и ушел в детскую. Белокурая Настенька с радостным визгом бросилась отцу на шею. Он взял ее на руки и поцеловал в чистые синие глаза. Старшие — Аннушка и Лариса — закричали отцу:

— И нас, и нас подними, папа!

Началась веселая возня. Только Алеша, крепыш лет семи, держался строго и независимо. Он деловито спросил у Павла Петровича:

— Папа, ты возьмешь меня на Алтай?

— Что же ты там будешь делать? — разглядывая малыша, с улыбкой спросил Аносов.

— Я буду горным инженером, — солидно заявил мальчуган.

У каждого из ребят были свои заботы и беспокойства, и отец садился среди них, выслушивая мечты каждого.

Но и среди семьи Аносов не мог оторваться от своих горнозаводских дел.

«Пора, давно пора, отправляться в Барнаул!» — озабоченно думал он, поглядывая на окна. На улице перестал моросить дождик, выглянуло солнышко, и всё стало выглядеть по-иному.

Наконец наступил долгожданный день, когда Павел Петрович смог отправиться в долгий путь. Миновав томскую тайгу, он выбрался в степи. Необъятные просторы открылись перед ним. Всюду шумели березовые перелески, около них раскинулись цветущие луга и бесчисленные озёра талой воды. Весна стояла в полном разгаре и щедро украшала землю: золотые горицветы, пушистый лиловый сон, белые крупные цветы ветреницы, бледно-желтые стройные мытники, высокие красные медовики пестрили волнующийся на ветру ковыль. На речках и обширных озерах шумело несметное количество перелетной птицы, — непуганая и оживленная, она не боялась людей. Утки разнообразной окраски, заслышав звук колокольчика несущейся тройки, выходили на дорогу и поднимались из-под самых копыт бешеных коней. Сотни гусей на глазах спускались в ильмени, дупеля и бекасы беспрестанно с шумом вылетали из болотных трав.

— Гляди, гляди, барин! — показал ямщик вперед.

Аносов взглянул и замер от восхищения. Пара серых журавлей с азартным криком и с распущенными крыльями билась со степным кречетом в двух шагах от большой дороги. Ямщик свистнул, щелкнул кнутом, но птицы, увлеченные схваткой, не разлетелись. Кречет быстрым и сильным взмахом крыла опрокинул самку, но самец журавль, испуская гортанные крики, ринулся на хищника. Ямщик незаметно повел вожжами, и пара горячих коней свернула на пернатых бойцов. Закружилась пыль, и прямо из-под копыт резвых скакунов взмыл перепуганный кречет, журавли разбежались в стороны. Бородатый ямщик весело блеснул крепкими белыми зубами и задорно выкрикнул, показывая под облака, где парил стервятник:

— Что, разбойник, не досталась добыча?

Аносов почувствовал прилив сил и бодрости:

— Эх и просторы! И дышится так сладко!

Вот и Иртыш — могучая сибирская река. Привольно раскинулась она среди цветущей степи. Как сильный, но укрощенный зверь, бережно несла она старый паром, сделанный из лиственниц. Аносов стоял на корме и любовался закатом, догоравшим в степи. От места переправы до Омска оставалось не более пятидесяти верст, и кони неутомимо мчались вперед. Закат погас, над степью трепетно заблестели звёзды. Надвигалась тишина. Аносову захотелось побыть среди степного безмолвия, среди свежих трав, под темным весенним небом, и он велел ямщику остановить тройку. Сильная рука разом осадила коней. Они долго не могли успокоиться: храпели, рыли копытами землю и сердито ржали. Но, видно, и их охватила сладость ночного отдыха. Ямщик распряг резвых бегунов, снял с них колокольчики и погнал в степь. Из-за кургана взошел месяц и золотистым сиянием осветил дальние озёра. Хорошо было лежать на раскинутом ковре, вдыхать в себя аромат ковыля и прислушиваться к затаённым шорохам ночной степи! Поблизости запылал костер, ямщик подбросил охапку старых трав, и огненные языки весело заплясали, раздвигая тьму. Потом он улегся у костра и, потягиваясь до хруста в костях, вымолвил:

— Эх, барин, жить бы нам да жить годов сто! В такую ночку самое худое забывается!

— Что правда, то правда! — согласился Аносов. — В такие ночи и спать-то стыдно.

— А всё же и вздремнуть не грех, — сказал ямщик, повернулся на бок и сразу захрапел.

«Здоров!» — подумал о нем Павел Петрович и позавидовал бородатому крепышу, что тот быстро обо всем забыл и теперь наслаждается покоем…

В Омск приехали ранним утром. Тих и безмолвен был серый деревянный город, тянувшийся по обоим берегам Оми, впадающей тут же в Иртыш.

Аносов с любопытством осматривал старинный городок — резиденцию западносибирского генерал-губернатора. Многое сохранилось тут от воинственной старины. Вот отсюда расходятся укрепленные линии — Горькая и Иртышская, на левом берегу Иртыша еще высился Маякский редут, построенный для прикрытия менового торга, который производился купцами с казахами Средней Орды. Невольно на память Павлу Петровичу пришли слова наставления, в котором писалось: «Коль скоро киргизы приедут для торга, то на башне редута бьют в барабан, и тогда приехавшие из Омска купцы с товарами собираются для торга…»

Теперь заглохла, развалилась выстроенная на Иртыше выше впадения Оми старая крепость. Деревянные стены постепенно пришли в ветхость, бастионы и рвы поросли полынью и терновником. В 1768 году на правом возвышенном берегу Оми отстроили новую, усовершенствованную крепость, но ей так и не пришлось участвовать ни в одном военном деле: казахи замирились и предпочли прибывать в Омск для мирного и выгодного менового торга. В этой крепости и были возведены важнейшие казенные здания. Совсем недавно, в 1838 году, на памяти Аносова Омск стал центром гражданского и военного управления Западной Сибири. Здесь и пребывал генерал-губернатор края Капцевич — коренастый, энергичный служака. При воспоминании о нем Павел Петрович поморщился. «Аракчеевец! — с негодованием подумал он. — Узкое мышление и прорва злости! Готов всю Россию и Сибирь превратить в сплошное военное поселение».

Он должен был представиться генерал-губернатору, и оттого на душе стало тяжело…

Вечером, когда повеяло прохладой, Павел Петрович отправился в слободку, где жили омские кузнецы. Его невольно влекло к черным низеньким срубам, крытым дерном. Отсюда от темна до темна разносился звон железа…

Аносов запросто зашел к мастерам, долго с ними беседовал и задумчиво глядел на синее пламя в горне.

Кузнец размахивал молотом, легко и точно вскидывал его, и он, описав полукруг, ударял без промаха по раскаленной поковке.

— Любо, барин! Ой, люба работёнка! — крикнул Аносову мастер.

Этот чародей творил чудеса с железом. На могучих руках бородача выступили жилы, его твердокаменные мускулы, как шары, перекатывались под рубахой. Под веселый перезвон железа мастер ковал всё, но милее всего его сердцу была ковка коней. Ретивый конь замирал, чувствуя сильную руку кузнеца.

— Держись, сивка-бурка, вещая каурка! Так подкую, алмазы из-под копыт посыпятся! — добродушно ворчал ковач.

Со всей тщательностью и осторожностью он подгонял новенькую подкову к копыту, легко и ладно постукивал молотком по ухналям, прикрепляя подкову, и удальски пел:

Вдоль по улице широкой

Молодой кузнец идет.

Ох, идет кузнец, идет,

Песни с посвистом поет…

Радость любимого труда слышалась в его песне. Лицо кузнеца сияло, большие глаза брызгали смехом. Он пел вдохновенно и не менее вдохновенно работал.

— Откуда ты знаешь эту песню? — с удивлением спросил Аносов, вспомнив, что он давно слышал ее на другом конце России.

— Эх, милый барин, ее поет вся наша земля! — весело отозвался мастер. — А нашему брату ковачу милее всего эта песня. И не скажу, сударь, откуда взялась она, — народ, знать, родил такую душевную песню. Кто же мог другой?

Павел Петрович молча повернулся и с легкой грустью пошел по затихшей улице. Со степи надвигались синие сумерки. Из-за Иртыша повеяло освежающей прохладой. Городок постепенно погружался в ночь. Кругом тишина. Только в редких оконцах зажглись огоньки. Аносов шел по широким городским улицам. Толстый слой пыли глушил его шаги. Казалось, кругом всё вымерло; деревянные домишки сладко дремали во тьме, — лишь на обширной площади белели каменные казенные здания. Безмолвно, глухо и грустно… Чиновничий городок быстро засыпал. Лишь в одной избушке перед распахнутым окном стоял невидимый человек и жалобно играл на скрипке. И столько боли, невысказанной тоски слышалось в грустных звуках, что Аносов ускорил шаги, чтобы уйти от чужого горя.

Вернувшись домой, он разделся и улегся на диван. Однако сон долго не приходил. Перед мысленным взором Павла Петровича вставал пыльный, глухой город, населенный отставными чиновниками и офицерами. Жизнь здесь была так дешева, что сюда стекались все вышедшие в отставку из многих городов Сибири, даже из Иркутска и Оренбурга. Старые, дряхлые стряпчие, коллежские регистраторы, поручики, капитаны, уйдя в отставку, съезжались сюда доживать на пенсии свой век. Обилие чиновников, служилых и отставных, превращало Омск в город Акакиев Акакиевичей. На весь город было несколько небольших кустарных «заводиков», в которых три-пять рабочих выделывали свечи для омских канцелярий и кожи. Только кузнецы звоном наковален еще высекали искру жизни в этом мертвом царстве.

— Кузнецы! — вслух произнес Павел Петрович, и внезапно перед ним возник образ Луши. Он с тоской подумал: «Как давно это было! Незаметно отшумела юность, предательски блестит седина на висках… Сказывали, что она с мужем подалась в Сибирь, в Омск… Нужно будет отыскать ее».

Он повернулся на правый бок, улыбнулся своему далекому прошлому, отлетевшей юности и уснул…

Утром Аносов облачился в мундир и при шпаге отправился на прием к генерал-губернатору.

Сухой, с колючими глазами, старик Капцевич отменно вежливо принял Аносова. С хрипотцой в голосе спросил Павла Петровича:

— Торопитесь к заводам? Пора, сударь. Распустился народ. Запомните, голубь: для успеха надо почаще пороть, как их… бергалов!

— Ваше превосходительство, жизнь их и без того очень тяжела. Может быть, поэтому и совершают побеги в тайгу.

Генерал-губернатор нахмурился и резко сказал:

— Напрасно, сударь, так думаете. Здешний народ надо держать в струнке! Сибирь — страна каторжная, и простолюдины тут каторжные. Поселения им да воинский дух ввести!

Аносов заметил, что губернатор избегает называть его генералом, давая понять, что горный инженер — человек, не достойный этого звания. Приглушив недовольство, Павел Петрович ответил:

— Не согласен с вами, ваше превосходительство, в суждении о простолюдинах. Народ здесь превосходный, работящий!

— Вы близоруки, сударь! — почти выкрикнул генерал-губернатор. Чрезмерное увлечение металлами затмило вам глаза. Нет у вас воинского духа, сударь! Да-с… Великий государственный ум граф Аракчеев инако думал и всегда поучал: «Русскому мужику казарма нужна и шпицрутены!».

Аносов ничего не ответил: он понял, что с генерал-губернатором ему не сойтись никогда. Хорошо, что он, как начальник Алтайских горных заводов, не подчинен генерал-губернатору Западной Сибири. Просидев положенное приличием время, Аносов откланялся и с облегчением удалился из генерал-губернаторской резиденции.

На утро Аносов продолжал путь. Между Иртышом и Обью расстилалась обширная и однообразная Барабинская степь. Дорога всё время шла вдоль Оми. Бесконечное волнистое море ковыля распахнулось и уходило вдаль, за горизонт. Казалось, конца-краю не будет этой безлюдной пустыне. За почтовой станцией Убинской пошли низменности, поросшие березовым и ивовым мелколесьем, и бесконечные озёра. Однообразие утомляло, и Павел Петрович задремал. Мыслями он уже давно был на Алтае.

Прошло несколько дней, и впереди блеснули вдруг воды величественной Оби.

«Теперь скоро и Барнаул!» — облегченно вздохнул Аносов и протянул онемевшие от долгого сиденья ноги.

Глава третья В СТАРОМ БАРНАУЛЕ

Над Обью протянулись высокие крутые яры, а на них раскинулся большой горный город Барнаул. Но прежде чем попасть на левый берег, нужно было поспеть на паром. У переправы скопилось много подвод и пешеходов. В утреннем воздухе стоял гомон, слышалась перебранка. Каждому хотелось попасть на паром скорее, и кто был посильнее и понахальнее, тот локтями пробивался к переправе. Над рекой плыл легкий белесый туман. Огромный плот покачивался на волне, как диковинная рыбина. Из бревенчатого кабака вышла гурьба пьяных мужиков и, стараясь перекричать друг друга, заорала:

— Эй, отчаливай, неча ждать. Отчаливай!

Завидя горного генерала, народ молча расступился, и тройка, стуча копытами по деревянному настилу, проскочила на паром. Аносов с нескрываемым любопытством разглядывал паромщиков. Крепкие, коренастые мужики, упершись ногами, с натугой тянули толстый канат, поднимая плот вверх по течению. Поражали силища и энергичные загорелые лица. «Только таким богатырям и под силу бороться с Обью!» — с восхищением подумал Павел Петрович. Паромщики работали дружно. Река сносила паром, но человеческая сила не уступала. Широкоплечий, с бородищей до пояса, смуглый и рослый старик выкрикивал:

— Дружней, дружней, ребятушки!

Над величественным водным простором вставал город. Издали прочертились прямые улицы, над запрудой поднималась луковка церкви, рядом — белые каменные здания, а за ними темные деревянные домишки, выстроенные по ранжиру. По крутому берегу Барнаулки в гору поднималась черная дорога, а по ней тянулся бесконечный обоз с громадными черными гробами. Аносова поразило это мрачное зрелище среди ликующей природы. Зеленели заречные луга, шумел приобский бор, кричали птицы; всё — и яр, и река, и леса было озолочено сияющим солнцем, и вдруг на фоне этого — тягостные неуклюжие черные гробы.

— Что это? — недоумевая, спросил Аносов рослого старика.

— Аль не знаешь, батюшка? — в свою очередь удивляясь, ответил паромщик. — Да это угольный обоз. Короба угольные, почитай, сажень высотой, и всё наполнено доверху. Чернять одна, от сажи и не прочихаешься. Гляди, и дорога от угля-то черная. Весь лес кругом пожгли. Всё жрет завод! Ой, батюшка, он у нас ненасытный! — Мужик повел серыми глазами, показывая на берега. — Гляди, весь бор повывели-поистребили. Строевые сосны под топор валят да в ямах на уголь жгут; на глазах гибнут леса. Э-эх! — тяжко вздохнул он и смолк.

— А разве каменного угля на Алтае нет? — спросил Аносов. — Ведь писали о том, что открыли залежи его.

— Эх, барин, мало ли чего писаря настрочат, — отозвался паромщик. Пишут одно, а на деле — другое! Попробовал тут один, а что вышло?

— Что же? — пытливо уставился на него Павел Петрович.

Паромщик поплевал на широкие жилистые ладони и крикнул:

— Эй, паря, не замай, понатужься! — Всем корпусом подавшись вперед, он со страшной силой рванул канат. Черный неповоротливый плот закачался на тихой воде. Глаза мужика озорно блеснули из-под косматых бровей. Он с насмешкой сказал Аносову:

— Аль не слыхал? Инженер тут один взялся за каменный уголь, так его живо отучили. Кончил тем, что запил горькую да потом и застрелился. Не при против рожна! Начальство не переспоришь!..

Паром подходил к берегу, паромщики засуетились, силясь причалить поудобнее. Вскоре кони снова загремели копытами, и тройка быстро потянула в гору. Широкая, пыльная дорога и в самом деле вся была усыпана угольным порошком. Уголь чернел всюду: он поднимался из-под колес густой едкой пылью, которая покрывала густую листву придорожных берез и въелась в черные брёвна строений. Многие дома были выкрашены в черный цвет. Это было практично, но наводило еще большее уныние. Вот и широкие городские улицы, покрытые шлаком. От него и сам город принимал мрачный оттенок.

Аносова тянуло скорее взглянуть на Барнаульский завод. Павел Петрович заметил его уже издали по высоким горам угля и сизому дымку, который тянулся в голубое небо. Вот и обширный заводский пруд, окаймленный ивами. Утренняя тишина наполняла город. Нарушая ее, гремя цепями, прошла на работу партия каторжных. Экипаж катился сейчас по широкой улице, на которой среди бревенчатых домов с причудливой резьбой изредка встречались и каменные. Миновали сонный бульвар, и, не останавливаясь у особняка горного начальника, кони промчались прямо к заводу.

Аносов вышел из коляски и остановился, пораженный открывшимся видом просторной площади, сооруженной в стиле ампир. Посреди нее высился строгий обелиск, сооруженный покойным Петром Козьмичом Фроловым в память столетия Барнаульского завода. Площадь обрамляли фундаментальные здания простой и вместе с тем пленительной архитектуры. Прямо расположился завод, огражденный чугунной решёткой. Павел Петрович подошел ближе и с удивлением увидел, что она была копией решётки Михайловского замка в Санкт-Петербурге.

Вот и двухэтажное каменное здание заводской конторы, около которого толпятся работные. Аносов неторопливо прошел в широкий вестибюль и сразу был встречен начальником Колывано-Воскресенских заводов, стройным пожилым горным инженером Соколовским. Учтиво проводил он прибывшего в свой обширный кабинет, в котором на столах и в шкафах были разложены образцы руд, расставлены макеты шахт и разные модели. Аносов внимательно осмотрел их и, не заметив образцов железа и сталей, разочарованно спросил:

— А где же образцы сталей?

Соколовский молча склонил голову, развел руками.

— Барнаул занят только серебром! — тихо ответил он. — А то, что сейчас вы осматривали, является частью горного музея, созданного трудами Петра Козьмича Фролова.

— Здесь есть музей! — радостно воскликнул Павел Петрович. — Нельзя ли его осмотреть?

— Может быть, ваше превосходительство изволит раньше отправиться на квартиру и позавтракает, — предложил начальник завода.

— Завтрак потом, а сейчас — в музей! — настойчиво повторил Аносов.

В сопровождении Соколовского он отправился в залы, где размещались интересные минералогические образцы, ботанические и зоологические коллекции.

— В сем музеуме собраны модели и макеты горных машин, кои созданы трудами наших людей, — рассказывал начальник завода. — Тут вы изволите видеть модель двигателя Ползунова, а вот модель «Змеевой горы» и машин Фролова…

Аносов быстро повернулся к модели «Змеевой горы». На ней были хорошо видны все рудничные сооружения и механизмы, изобретенные Козьмой Дмитриевичем Фроловым. Он долго и внимательно рассматривал их. Поражало остроумие сооружений, облегчавших труд человека.

— Этот музей посетил сам Александр Гумбольдт. Взгляните на его роспись! — сказал Соколовский, протягивая книгу, на которой значилось: «Собственноручные подписи особ, почтивших своим посещением Барнаульский музей».

Павел Петрович с волнением перелистал книгу. Знатный путешественник отметил большое научное и познавательное значение музея, неутомимую деятельность его создателя, который был столь любезен, что сам сопровождал посетителей и давал им пояснения. Вздохнув, Аносов закрыл книгу и подошел к окну, за которым виднелась площадь. Показывая на строгие стильные здания и гранитный обелиск, он спросил:

— Кто же является творцом этого? Чувство подсказывает мне о большом такте и мастерстве зодчих, возведших этот величавый и спокойный ансамбль!

— Вы угадали, — сказал Соколовский. — Проекты сих зданий и решётки сделаны архитекторами Молчановым и Поповым — учениками великого Росси!

Аносов мечтательно смотрел вдаль. Всё было привлекательно в простых и строгих линиях и говорило о большом таланте строителей.

И вдруг он вспомнил о черных дорогах, усыпанных угольной пылью, и огорченно промолвил:

— Такие творения украшают город, но дороги к нему мрачны!

Павел Петрович повернулся и размеренным шагом пошел в кабинет. Усевшись в кресло, он спросил:

— А как доставляются сюда руды?

— Руды доставляются издалека, — пояснил начальник Колывано-Воскресенских заводов. — Вот карта, — показал он на стену. — На ней вы видите, что Барнаульский сереброплавильный завод снабжают рудой Салаирский завод, отстоящий от нас за сто шестьдесят с лишком верст, Змеиногорский рудник, который и того дальше, и Солоновский, расположенный за триста десять верст. Вся руда доставляется на подводах.

— Но это ведь очень дорого должно обходиться! — возразил Аносов.

Соколовский пожал плечами:

— Так угодно кабинету его величества. Даровая сила здесь дешевле всего.

Павел Петрович промолчал, на душе стало тяжело.

«Дешевый принудительный труд выгоднее усовершенствований! — с горечью подумал он. — Как это знакомо. И никто не подумает о простом человеке!»

Весь день Аносов был тих и печален. Обед в особняке начальника заводов прошел в сдержанном молчании. Вечером Аносов отправился в город. Он прошел по пыльной, безмолвной улочке, прохожие показали ему притаившийся за ветхим забором деревянный домик, в котором жил и умер Ползунов. Павел Петрович долго стоял с обнаженной головой перед крылечком, не решаясь войти. Ему чудилось, что вот-вот откроется дверь и выйдет, слегка сутулясь, с истомленным от болезни лицом изобретатель «огненной машины». Но тих и пуст был дворик. Лохматый пес лежал в тени под забором, кудахтали куры. Погруженный в мрачные мысли, Павел Петрович вышел к реке Барнаулке. Здесь на пустыре валялись огромные ржавые цилиндры. Чумазые ребятишки заводских мастеровых, играя среди зарослей полыни и крапивы, прятались в них.

«Вот и всё, что осталось от большой и умной машины!» — с грустью подумал Аносов и побрел прочь.

В конторе среди старых служащих еще свежи были предания об уральском механике, а словоохотливый подрядчик Данило Зуев поведал Аносову, что недавно умер старик, отставной мастеровой Харлов, прослуживший на заводе полвека да проживший в отставке три десятка лет. Этот дряхлый мастеровой хорошо помнил Ползунова и рассказывал о нем чудеса.

После утомительной дороги Павел Петрович спал крепко, а рано утром его разбудили нестройные, хриплые голоса. Пение смешивалось с бряцаньем цепей. Павел Петрович догадался — ведут на работу арестантов. Голодные и оборванные, шли они по широкой унылой улице и попрошайничали.

Аносов приоткрыл окно. «Эх, Русь, каторжная Русь!» — тяжело вздохнул он и прислушался.

Каторжники жалобно, тягуче пели:

Милосердные наши батюшки,

Не забудьте нас, невольников,

Заключенных — Христа ради!

Пожалейте-ка, наши батюшки,

Сожалейте, наши матушки,

Заключенных — Христа ради!

Мы сидим во неволюшке,

Во неволюшке: в тюрьмах каменных

За решетками за железными,

За дверями за дубовыми,

За замками за висячими,

Распростились мы с отцом с матерью,

Со всем родом своим, племенем…

Заводские жёнки со слезами на глазах подавали последнее. Одинокая и голодная бобылка низко кланялась арестантам и просила:

— Не обессудьте, несчастненькие, бог вам подаст…

Сколько доброты и душевности проявлялось в сердцах этих простых людей! Бряцая цепями, погоняемые конвойными, арестанты с грустной песней прошли базар. Голоса их замерли вдали, а Павел Петрович стоял у окна и вспоминал Урал.

Его тянуло к исследовательской работе над сплавами, а положение обязывало заботиться только о незыблемости заведенного порядка.

Выйдя из дому, Аносов пошел к Барнаулке. Вязкие сыпучие пески тянулись вдоль берега; мутные желтоватые воды торопились в Обь. У тяжелой темной колоды, укрытой ракитником, седой бергал полоскал ветхую рубашку и распевал глухим голосом:

Идет бергал из штоленки,

Шубенка на кем худенька;

Одна пола во сто рублей,

Другая во тысячу,

А всей-то шубенке цены нету,

Цена у царя в казне.

У царя в казне, в золотом ларце…

Павел Петрович горько улыбнулся: работный был сутул, портки на нем рваные. Ноги заскорузли от грязи.

— Как же так, старик: говоришь — одежка худа, а цены ей нет? спросил он.

— А ты, батюшка, не смейся, — перехватив лукавый взгляд Аносова, ответил бергал. — Песня моя не простая, с потайностью.

— Что за потайность?

— Не всякому прохожему да ясной пуговице эту потайность сказывать! отрезал бергал и, прищурив один глаз, недоверчиво спросил: — А ты чей будешь, ежели не ведаешь того, что у нас любой знает?

— Ученый человек. Всю жизнь влекут меня к себе руды и металлы, простодушно ответил Аносов и присел к старику. Горщик пытливо поглядел на Павла Петровича. То ли ясные добрые глаза пришлись ему по душе, то ли любовь ученого человека к трудному делу покорила его. Он глубоко вздохнул и горько сказал:

— Эх, и тяжела наша жизнь, батюшка! Ух, как тяжела! Горя много, а еще более плетей довелось испытать, а радостей и не было! Но погляди ты, батюшка, в корень нашей жизни. Вот они руки! — Он поднял перед Аносовым жилистые корявые руки и продолжал: — Неказисты, узловаты! И рубаха, вишь, худенька. А сколь бергал вот этими крюками серебра из-под земли-матушки выворотил! А ныне — литейщик. Сколько отлил? Не счесть. Вот и выходит, друг, что худенькой шубенке бергала да ему самому цены-то и нет, — цена у царя в казне…

«Умен старик», — подумал Аносов и, ничего не сказав горщику, взволнованный побрел к Оби.

В полдень Аносов решил посмотреть работу литейщиков. Он прошел к низенькому каменному зданию и привычно переступил порог. В полутемном помещении от плавильных печей шел сухой жар. Литейщики с черными от копоти лицами старательно возились у плавок. Среди них Павел Петрович заметил того самого горщика, который на реке пел песню с тайным смыслом.

Увидев начальника заводов в мундире, мастеровые встрепенулись, побросали всё и замерли, подобно фрунтовым солдатам. Аносов махнул рукой.

— Продолжайте свое дело! — добродушно сказал он и подошел к плавильной печи. — Кто тут старший?

Из полумрака выступил знакомый бергал.

— Я, — хрипло выдавил он, и руки его задрожали. — Аль прикажешь бить?

Аносов удивленно посмотрел на старика.

— За что же бить? Или упустил что-нибудь в литье? — спросил он.

— Сохрани бог! — вымолвил старик, и глаза его вспыхнули. — Дело нам знакомое. Разве упустишь? За тем и ходим, чтобы добыть добрый металл!

— В таком случае не наказывают! — сказал Аносов.

— Эх, барин, — со вздохом отозвался старик. — Бьют нас и за дело, и без дела, и за худое, и за хорошее! — Он рукавом смахнул крупные капли пота с лица.

Аносов заглянул в печь. Там над клокочущим сплавом колебалось синее пламя. По цвету пламени, по его блеску Павел Петрович чутьем определил добротность сплава. Он остался доволен и, повернувшись к литейщику, похвалил:

— Ну, кудесник, всё идет хорошо. Мастер ты отменный!

— Рад стараться, батюшка! Не из-за страха робим, а по любви к делу. Эх, труды наши добрые! Одно худо, батюшка: руда далеко, мается народ от тягот…

Он замолчал, встретив сердитый взгляд уставщика.

Литейщики снова засуетились; Павел Петрович достал записную книжку и записал о литье. Несколько часов он присматривался к работе и, довольный увиденным, ушел в контору. За большим столом сидел писец и, скрипя гусиным пером, усердно выводил строки. При виде начальника он быстро встал.

— О чем пишешь?

— Да вот, ваше превосходительство, — начал, заикаясь от смущения, писец, — составляю роспись пожитков, оставшихся после смерти бергала Ветошкина.

— А ну-ка, покажи! — попросил Аносов и прочел:

«1) ящик, окованный железом, с внутренним замком; 2) рубашек холщовых 3; 3) портов холщовых же ветхих 5; 4) зипун сукна сермяжного, поношенный; 5) опояска, поношенная; 6) камзол синего сукна, поношенный; 7) шляпа, поношенная; 8) шуба баранья, ветхая; 9) плат холщовый, ветхий; 10) шапка кофейного сукна; 11) чирки юфтяные, ветхие; 12) зипун, ветхий, серого сукна; заслужено денежное жалованье в июле месяце 90 копеек с четвертью, в августе 12 и 3/4 копейки».

Перед мысленным взором Павла Петровича встала картина долгой, тягостной жизни. Много лет не покладая рук работал трудяга, а после себя оставил только ветошь. Но тут же, спохватившись, Аносов подумал иное: «Неверно это! Такими людьми горное дело держится. Поистине беспредельно терпелив русский человек!».

Он вернул ведомость писцу и вышел из конторы. С Барнаулки подуло свежим ветерком, Аносов глубоко вздохнул, словно вырвался из мрачного затхлого подземелья.

Глава четвертая СНОВА БУЛАТ!

Алтайский горный округ, весьма разнообразный и богатый, не радовал Аносова. Трудно было ему уйти от самого главного, к чему тянулась его душа. Всю жизнь он мечтал о высококачественных сталях и булатах. Всегда и везде он с упоением думал об увлекательных плавках. В Барнауле и Змеиногорске этого не было, а серебро не манило его.

«Величие России принесут лучшая сталь и булаты, — с убежденностью думал он. — Без стали невозможен прогресс в технике!»

Между тем в Алтайском горном округе действовали только два чугуноплавильных и железоделательных завода: Гурьевский и Томский. Они с трудом удовлетворяли потребности Колывано-Воскресенских заводов, выделанное в них железо оставляло желать много лучшего, уклады стали и разные чугунные и железные вещи делались по старинке. Из-за этого в течение последних десяти лет заводы и рудники недополучили сорок пять тысяч пудов железа, пятьдесят семь тысяч пудов руды, не говоря уже о разных изделиях. Павлу Петровичу хотелось снова вернуться к булатам. В эти годы он много думал о сплавах и решил, что не всё им сделано; поэтому, поспешив закончить с барнаульскими делами, он отправился на реку Том-Чумыш, где расположился Томский железоделательный завод. Этот завод был возведен умным и талантливым строителем Дорофеем Федоровичем Головиным в 1771 году. Он учел опыт плотинного строительства Козьмы Дмитриевича Фролова, и гидротехническая установка Томского завода представляла собой остроумно устроенный каскад. Павел Петрович внимательно осмотрел расположение вододействующих колес. На мощной водяной струе строитель установил три колеса, последовательно уменьшая их размеры. Вся мощь водяного напора использовалась до предела.

Директор завода, старательный капитан Филов, встретил начальника горного округа без подобострастия. Было в нем что-то чистое, привлекательное, вынесенное из Горного корпуса, и Аносов невольно вспомнил свои первые годы в Златоусте. Он сердечно разговорился с молодым капитаном и почувствовал, что тот мечтает о большой и интересной работе. Чем мог заинтересовать его завод на Том-Чумыше? Здесь изготовляли заслонки к голландским печам, сковороды, ковши, ухваты, кастрюли, капканы, азиатские таганы, замки и ножи и многое другое для домашнего обихода. Правда, все эти вещи были необходимы, но такая работа не приносила удовлетворения Филову. Аносов видел, что работа на заводе идет по старинке. Директор завода хлопотал, затевал новые сплавы, но вековая косность глушила молодые порывы и не давала им осуществиться.

За вечерним чаем Павел Петрович слушал рассказ Филова, и когда речь зашла о сплавах стали, он не утерпел и поднялся из-за стола.

— Я сейчас кое-что покажу, что должно вас заинтересовать! — Аносов прошел в отведенную ему комнату, раскрыл чемодан и вынул тщательно хранимые им образцы булатов. Спокойно, с лукавым огоньком в глазах, Павел Петрович торжественно разложил небольшие слитки. При свете огня они лучились синеватыми переливами. Небольшая синеватая пластинка булата при ударе сверкала крошечными золотыми искорками. Молодой инженер склонился над образцами и залюбовался ими. Как волшебник из старой сказки, Аносов рассказывал молодому офицеру увлекательные истории о каждом образце.

— Все металлы перед сталью и булатом — ничто! — восторженно закончил Павел Петрович. — Кто будет владеть сталью и булатом, тот многое сделает для блага человечества!

Филов схватил руку Аносова и крепко сжал ее:

— Можете рассчитывать на меня! Верьте мне! Помогите мне; я постараюсь добыть булат!

Павел Петрович дружески взглянул на разгоряченное, взволнованное лицо инженера.

Увлеченные беседой о булатах, они просидели до утра. Давно в поселке пропели ранние петухи, над рекой заклубился седой туман и работные шумной толпой прошли к руднику. Прогудел гудок, и только тогда Филов спохватился:

— Уже день, а я помешал вам отдыхать.

Аносов улыбнулся:

— Это хорошо, очень хорошо. Теперь я верю, что мое дело будет в настоящих руках.

Умывшись, он сказал Филову:

— Ну, я готов, ведите и показывайте мне ваших литейщиков!..

У домны, заглядывая в глазок, суетился благообразный старик.

— Ну, как дела, Матвеич? — ободряюще спросил Филов.

Литейщик смущенно опустил глаза:

— И сам не разберусь, что творится. Давно бы литью быть готовым, а тут пузырится, кипит, а всё еще…

Аносов быстро подошел к печи и заглянул в нее. По цвету пламени он понял, что творится в домне.

— Слаба воздушная струя и угля пересыпали. Плохой сплав будет! строго сказал он.

Литейщик с удивлением уставился на Павла Петровича.

— Как же допустил такое? Ведь ты первый мастер тут? — укоризненно спросил старика Аносов.

— Посоветоваться не с кем, всё на глазок робится, вот чуток и ошибся.

— А о булатах слышал? — не отставал от него Павел Петрович.

— Слыхать-то слышал, а видеть не приходилось. Как учили, так и робим! — сказал литейщик и нахмурился.

Аносов обошел цехи и увидел, что на всем лежит печать безразличия.

«Так нельзя работать! — недовольно подумал он. — Сюда бы моих уральцев!».

Но, чтобы ободрить Филова, он сказал:

— Приемы у вас устарелые, однако люди неплохие. Мы их поучим. Будут варить булат, непременно будут!

Вернувшись в Барнаул, Аносов не замедлил написать просьбу министру финансов о присылке ему с Урала мастеров. Жаль, что старик Швецов вышел в отставку. С ним они показали бы, как надо делать булат!

Павел Петрович составил список мастеров и приложил его к своей просьбе.

Долго идут бумаги до Санкт-Петербурга, еще дольше они задерживаются в столе правителя канцелярии. Аносов с нетерпением ждал ответа. Прошло несколько месяцев, когда, наконец, от министра последовал ответ, что им дано указание главному начальнику горных заводов Уральского хребта послать мастеров для улучшения железоделательного производства на сибирских заводах. Павел Петрович, в свою очередь, поторопил уральского начальника, написав ему вежливое, но настойчивое письмо.

Из Златоуста к Аносову приехали только два литейных подмастерья Федот Ласьков и Виктор Голованов. Они прибыли вместе с возвращающимися караванщиками, отвозившими серебряные слитки в столицу. В сумрачный зимний вечер из окна кабинета Павел Петрович увидел вылезавших из возка людей в собачьих шубах и сразу догадался, кто они. Он приказал немедленно провести их к нему. Озираясь, златоустовцы вошли в обширный кабинет, но, завидя Аносова, сразу просияли:

— Ух, и соскучились мы без вас, Павел Петрович! Все наши кланяются вам низко.

Аносов не дал договорить им. Он подошел к литейщикам и крепко обнял каждого. Внимательно разглядывая их, он с волнением в голосе повторял:

— Так вот вы какие стали! Молодцы, право, молодцы!

Аносов велел накормить литейщиков, дал им отдохнуть, а затем на лихих конях отправил в Томский завод. В тот же час он вызвал правителя канцелярии и отдал распоряжение выслать из Гурьевского завода пятьдесят пудов кантуазского железа и десять пудов переплавленного в вагранке чугуна, который в Томском заводе надлежало еще раз переплавить в кричном цехе.

Аносов повеселел: он снова будет делать булат! Правда, прибыли только два златоустовца, но они-то хорошо помнят его выучку, они-то отлично знают, как лить булаты!

«В добрый час, мои дорогие! Я помогу вам!» — подумал он о златоустовских мастерах.

Глава пятая НА ТОМСКОМ ЗАВОДЕ

Аносов был в Томске, когда получил от капитана Филова донесение.

«Во время посещения Томского завода, — писал начальник завода, — ваше превосходительство изволили приказать мне изготовить несколько образцов булатной стали и переплавить вторично некоторые из неудавшихся слитков; вследствие чего между получениями литой стали были вторично переплавлены как эти слитки, так и несколько новых смешений по данным рецептам; первые большей частью оказались нехороши, а из последних те, которые заслуживали дальнейшей обработки, хотя бы и следовало проковать под молотком, но по недостатку в заводской плотине воды оставались до прибыли ее от дождей необработанными; а как ныне вода уже начала замерзать, при постоянной убыли ее на колесо одной воздуходувной доменной машины, и на прибыль ее нет уже надежды, то я приказал пустить молоток только на одну смену, чтобы не остановить доменного действия, и лучшие образцы булатной стали в изделии хотя и очень малом числе экземпляров в скором времени буду иметь честь представить вашему превосходительству…»

С бьющимся сердцем Павел Петрович читал письмо горного офицера. Значит, всё же литейщики добились успеха! Радость перемешивалась с тревогой, и Аносов стал собираться в дорогу. Встревоженная Татьяна Васильевна напрасно уговаривала мужа:

— Ну, куда заторопился? Голова седая, а ты всё еще горяч, как юноша. Побереги себя, Павлуша!

Аносов крепко обнял жену и заказал лошадей.

— Самых сильных и самых быстрых коней! — приказал он начальнику канцелярии. — Булат ждет! Алтайский булат, понимаете вы?

Татьяна Васильевна бессильно опустила руки: она знала, что теперь мужа не удержит ни плохая погода, ни трудная дорога.

Аносов спешил так, как торопится добросовестный врач к больному. Он снова переживал свою молодость, первые неудачи и успехи и поэтому волновался за Филова.

В пути он не отдыхал и, сменяя коней на почтовых станках, быстро промчался до Барнаула. Здесь его попытался задержать начальник Колывано-Воскресенских заводов, но Аносов твердо заявил:

— Булат! Вы понимаете, что такое булат?

Надвигались сумерки со снегопадом, однако по настоянию Павла Петровича к крыльцу подали сани, запряженные парой сильных лошадей-алтаек. Аносов завернулся в тулуп и крикнул:

— Гони!

Щелкнул бич, и горячие стремительные кони взяли с места быстрым аллюром. Побежали мимо снежные степи.

На третий день показались дымки Томского завода. Аносов облегченно вздохнул. Не заходя в контору, он прошел прямо в литейную.

— Ласьков, Голованов, — позвал Павел Петрович.

— Все тут! — отозвался из чада хриплый бас.

Навстречу Аносову вышел старик литейщик. Павел Петрович не узнал его: у мастерового посветлело лицо, по-молодому сверкали глаза.

— Экий ты стал молодец! — удивился Аносов.

— Станешь, коли такое веселое дело затеяли! — бодро ответил старик.

Подле изложниц стояли Филов и златоустовские литейщики. Их хмурые лица не обрадовали Аносова.

— Что случилось? — встревоженно спросил Павел Петрович.

— Сами не понимаем, — ответил капитан. — Всё делали по рецепту, а не вышло! Напрасно тревожились ехать в такую даль…

Златоустовцы молчали, боясь встретиться глазами с Аносовым.

— Не унывай, ребята! — ободряя их, прокричал он. — Что за беда! Или забыли, как случалось в Златоусте? Сегодня — неудача, завтра — неудача, а не сдашься, глядишь, и удача пришла! — Он скинул мундир, засучил рукава. Что ж, начнем сначала!

Алтайский литейщик в изумлении разглядывал Аносова: «Да где это видано, чтобы сам генерал занимался таким делом?».

Как простой мастеровой, Аносов сам составлял смесь, осматривал тигли, плавильные печи и, не доверяя никому, сам произвел засыпку шихты в тигли и установил их для нагрева.

Павел Петрович внимательно прислушивался к потрескиванию тиглей в плавильной печи, сдвигал заслонку и заглядывал на цвета побежалости. Медленно тянулось время.

Забрезжил рассвет, когда Аносов в последний раз подошел к плавильной печи и заглянул в щель сдвинутой крышки.

— Готово! — решительно сказал он. — Пора!

Златоустовские мастера быстрым и ловким движением извлекли тигли и вылили металл в форму. Опытным взглядом Аносов осмотрел сплав и непререкаемо сказал:

— Вышло!

После проверки изготовленный булат оказался лучше уральского. Долго Аносов разглядывал его в микроскоп, вертел в руках. Радостная улыбка светилась на его лице. Он утер пот и сказал:

— На этот раз я не скажу, что мы достигли совершенства. Стремления человека к познанию беспредельны, а значит, нет и предела нашему дивному мастерству.

— Поздравляю, ваше превосходительство, с победой! — подошел к нему капитан Филов.

— Позвольте лучше поблагодарить вас. Алтайский булат создан усердием всех литейщиков!

Над горами всходило холодное зимнее солнце, а на душе у каждого была радость и вера в будущее. Утомленные литейщики разошлись на отдых, бережно унося с собой эту радость.

Глава шестая «РЕКРУТЫ»

Глубокой осенью Аносов торопился в Салаир: он давно собирался побывать на заводе и золотых приисках. Позади остались пустынные степи, по которым гулял холодный пронзительный ветер. На юг летели последние журавлиные стаи. Степи сменились березовыми перелесками, которые незаметно перешли в тайгу. Постепенно дорога поднималась в горы, над которыми курились сизые облака. В тайге шла своя неугомонная жизнь. Торопливо и спорко шелушили кедровые шишки полевки и, ловко прыгая по деревьям, трудились над сбором корма белки. Дорогу часто перебегали зайчишки, иногда мелькала огненно-рыжим хвостом лиса и крался полосатый бурундук. Виднелись глубоко вдавленные следы медведя, лошади испуганно косились и храпели. Ямщик покрикивал на тройку:

— Но, но, пошли, чего спужались? Хозяин еще затемно пошел отыскивать зимнюю фатеру.

Погоняя коней, ямщик запел унылую песню. Дорога забирала всё круче. Скоро и Салаир!

Рядом с трактом змеилась тропка. Она то убегала в лес, то снова вилась по опушке. Аносов еще издали заметил на ней бодро шагающего коренастого мальчугана лет девяти, одетого в рваный зипунишко и старую отцовскую шапку.

Аносов взглянул на обветренное лицо парнишки, на его вздернутый нос и приказал ямщику попридержать коней.

— Ты кто такой? — улыбаясь, спросил он мальчугана.

— Иван! — деловито отозвался тот.

— Откуда бредешь, парень?

— Издалеча.

— Куда и зачем?

— Не видишь, что ли, барин? — по-мужицки серьезно сказал подросток. В Салаир помечен, в бергалы!

Разглядывая его утомленное лицо и плохую одежонку, Аносов спросил:

— Что ж тебя так плохо родные снарядили в дальнюю дорогу?

— А кому было снаряжать-то? Ни отца, ни матери, — один, как перст.

— Как же ты сиротой жил? — заинтересовался Павел Петрович.

— Как жил? — усмехнулся мальчуган. — Известно, по людям мытарился.

Аносову стало жалко мальчонку.

— Садись ко мне, дружок, подвезу! — предложил он.

Подросток неприязненно посмотрел на проезжего барина и отрицательно покачал головой.

— Спасибо, дойду и так! — отказался он. — Не привыкать нам гулять по тайге.

Ямщик свистнул, и кони понесли экипаж. Мальчуган остался позади.

Через час Аносов въезжал в Салаир. Подле горнозаводской конторы шумела толпа подростков.

— Гляди-ко! — указал кнутовищем ямщик. — Поди, со всего края согнаны. Тоже «бергалы»! Эх вы, горемыки мои, горемыки, — печально улыбнулся он в бороду.

Павел Петрович вылез из экипажа и стал пробираться через толпу. Более сотни мальчуганов окружило его. Плохо одетые, худые, с грустными лицами, они жадно рассматривали Аносова, угадывая в нем большого начальника, от которого зависела их судьба. Он ждал жалоб, вопросов, но мальчуганы притихли, молча следя за ним. Тяжело вздохнув, Аносов поднялся на крылечко. За массивной дверью слышались громкие голоса. Павел Петрович с минутку помешкал и оглянулся на ребят.

Каждую осень в Барнауле происходил набор и назначение горным советом детей-«рекрутов» на заводы и рудники. Их определяли на рудоразборные и другие работы, а более счастливые попадали в заводские школы. Сейчас «рекруты» спешили к заводам. Немало явилось их и в Салаир. Вот неподалеку от крылечка стоит мальчонка лет семи и пристально смотрит на Аносова. В больших изношенных сапогах с чужой ноги, в женской кацавейке, он старательно дует на посиневшие пальцы, и слёзы блестят на его глазах.

— Ты что же будешь делать? — ласково спросил его Павел Петрович.

Ребенок повеселел и торопливо ответил:

— Известно, что. Как другие, так и я буду робить.

— А может, тебе домой хочется вернуться, мал ты уж очень!

— Ой, что ты, дяденька! — со страхом отозвался «рекрут». — Мне сейчас — ни туда и ни сюда. Батя благословил. Иди, говорит, и радуйся, поди, три копеечки в день заработаешь на хлеб!.. Мне бы в школу, вот это другой резон!

— Ты что, учиться желаешь? — поинтересовался Аносов.

— Страсть как! Так и тянет!

— Ладно, похлопочу за тебя, — пообещал ему Аносов.

— Сделай милость, не откажи! — серьезно, по-мужицки, попросил «рекрут».

— Как тебя звать-то?

— Заюшкин. Не забудь, Заюшкин…

Аносов грустно улыбнулся, взялся за ручку и распахнул дверь.

В большой комнате за тесовым столом сидели управляющий и писец. Они внимательно рассматривали список «рекрутов» и вызывали каждого для определения на работу.

При входе начальника горного округа управитель Салаирского рудника, тяжелый и сырой старик, подошел к Аносову и доложил по уставу:

— Ваше превосходительство, мы здесь решаем, сколько и куда направить рекрутов.

— Садитесь, господа, и продолжайте свое дело, — пригласил Аносов. Сбросив дорожный кафтан и сняв теплую шапку, Павел Петрович тяжело опустился на скамью и склонил голову.

«В сущности, что мне здесь делать? Распустить по домам ребят я не имею права. Сочтут за бунт. Да и куда им идти? Чем помочь? Ну какие они работники?» — с грустью подумал он и вдруг вспомнил мальчонку в женской кацавейке.

— Есть в списке Заюшкин? — спросил он.

Писец угодливо склонился над ведомостью, зашуршали листы.

— Заюшкина в списках не значится, ваше превосходительство, испуганно ответил писец.

— Как же так? Проморгали, значит? — усмехаясь, спросил Аносов.

— Никак нет, ваше превосходительство. Мы не только человечишку, но и таракана не проморгаем, — обиженным тоном отозвался управитель Салаирского рудника. — Видать, по годам недомерок или никуда не годится за слабостью.

— Как не годится! — запротестовал Павел Петрович. — Мне кажется, он мальчуган смышленый. Позвать его сюда!

Писец быстро юркнул за дверь, и вскоре послышался его резкий голос:

— Который Заюшкин, марш сюда, в избу!

— А бить не будешь? — откликнулся недоверчивый детский голос.

— Иди, скоморох, а то и в самом деле смажу!

Мальчишка несмело переступил порог и проворным движением смахнул с головы шапку.

— Ну, вот вам и Заюшкин! — сказал Аносов. — Поглядите, чем он не бергал? Рекомендую его, господа, в школу.

Подросток сияющими глазами впился в Павла Петровича:

— Дяденька…

— Не радуйся преждевременно, — ласково сказал Аносов. — И в школе не сладка будет тебе жизнь. Но, главное, учись. А коли обидит кто, скажи мне…

— Ну, ну, иди отсюда, что рот разинул! — подтолкнул мальчонку в спину управитель. — Говори спасибо генералу да радуйся!

Заюшкин надел шапку и, громыхая сапогами, пошел к выходу.

— Ваше превосходительство, — заикающимся голосом заговорил управитель. — У меня в Салаире беда! Сбегли сразу полсотни варнаков. Охрану погнал на поиски и три воза шпицрутенов приготовил для расправы.

— Вы полагаете, что одними шпицрутенами можно поправить дело? — зло усмехаясь, спросил Аносов.

— А как же иначе, ваше превосходительство? — недоумевающе пожимая плечами, вымолвил управитель.

— По-моему, оттого и бегут, что вы много бьете и мало думаете о человеке! — резко сказал Павел Петрович и поднялся со скамьи. — Я сам поговорю с работными, почему они плохо работают. — Он повернулся спиной к управителю и спросил писца: — Все ли рекруты явились на сбор?

— Одного недостает, ваше превосходительство, Ивана Тягана. Хворый аль помер, неизвестно.

Павел Петрович вспомнил встреченного на дороге парнишку Ивана.

— Спешит! Скоро будет! — уверенно сказал Аносов. — Старательный и серьезный паренек.

Аносову придвинули список, он бегло просмотрел его.

— Господа, вы зачисляете детей на работу. Я прошу вас, и сам буду иметь это в виду, — строго сказал он: — они должны трудиться точно по горному уставу — не более восьми часов в сутки — и должны быть употребляемы только на дневные и легкие работы. Если будет не так, пеняйте на себя! А теперь прошу показать заводскую школу.

В низеньких унылых казармах размещалось около двухсот детей. Более печальное зрелище вряд ли можно было придумать.

Управитель заискивающе заглядывал в глаза Аносова и пояснял:

— Мы учим их чтению и письму и кое-что рассказываем о рудах…

— Кое-что, — нахмурился Аносов. — А это что за человек? — показал он на широкоплечего бородача в старом кафтане, очень похожего на бродягу.

— Это?.. Это дядька-воспитатель. А вот еще кашевар…

На пороге кухни стоял толстый неряшливый мужик с лоснящимся лицом. Аносову стало не по себе.

— Сколько средств используете на каждого ученика? — строго спросил он.

— От трех до семи копеек в день, — смущаясь, ответил управитель.

— Что за произвольная раскладка? — возмутился Аносов. — Три копейки и семь — огромная разница. Покажите обед!

— Вы не будете есть эту пищу, ваше превосходительство! — испуганно вскричал управитель и моргнул кашевару, чтобы тот скрылся. Но толстый служитель не понял намека и сиплым голосом объявил:

— Ноне каша без сала. Середа — день постный, скоромного не полагается!

— А что будет завтра, в четверг? — сердито спросил Аносов.

— В четверг — как будет приказано.

— Да ты пьян! — вдруг возмущенно выкрикнул Павел Петрович. — От тебя сивухой разит. Не вижу у вас порядка. Здесь не школа, а… а…

От волнения Аносов не находил подходящего слова.

— Ва… ваше превосходительство, мы не знали, не подготовились к столь высокому посещению, — растерянно пытался объяснить управитель. — И это действительно не школа, поэтому и зовем «приютом для рудоразборщиков»…

Аносов еле сдерживался, чтобы не наговорить грубостей. Он недовольно отрезал:

— Вам предстоит по-настоящему подумать о школе!

Молчаливый, угрюмый, покинул он грязные, неприглядные казармы и пошел к руднику. На склоне горы в отвалах работали рудоразборщики: старики и мальчишки. Завидя горного начальника и управителя, они замолчали.

Аносов остановился возле сухонького старичка:

— Здравствуй, отец! Как работается?

— Спасибо на добром слове, батюшка, — спокойно отозвался горщик. Работёнка у нас известная, да и то сказать: у доброго человека всякое дело спорится. Вот, глядишь, камень, ан нет, — это камень не простой. Смотри, будто ржа его хватила, а стукну молотом, раздроблю, и вскроет он себя. Хороша руда!

— Каков урок? — присматриваясь к скупым движениям старика, спросил Аносов.

— Я да мальчонка должны набить и разобрать в день сто пудов. Не мало, голубчик, ой не мало! Всё рученьками перещупаем да глазами зорко разглядим… Богатимо руды тут в горе, — копай, сколько душе угодно, и не исчерпаешь во век. — В бесхитростных словах старика прозвучала беспредельная любовь к своему труду.

Он добродушно уставился на Аносова.

— Откуда сам? — спросил его Павел Петрович.

— От века горщик. Еще дед на Демидовых робил, вот и я всю жизнь бергалом отслужил, а теперь, батюшка, стал я хил и немощен. Силушки прежней нет. Теперь и самому в землю не страшно лечь.

Бергал пришелся Аносову по душе. Желая помочь ему, Павел Петрович предложил:

— Ты много поработал, отец, и честно заслужил отдых; иди на пенсию!

— Что ты, батюшка! — обеспокоенно вскрикнул старик. — Да как же это можно? Разве проживу я на рубль тридцать семь копеек в год? Только уйди с работы, тут и смерть! А вот этак шевелишься-трудишься, и смерть бежит от тебя, а бросил всё, и на погост позовут. Эх-хе-хе, старость не радость, не теплое летечко, батюшка…

Старик разговорился.

— Пожито много, батюшка, всего испытал, досталось и рукам моим, и спинушке. Взял себе женушку в молодые годочки без разрешения начальства, так за это сквозь строй провели два раза. Пятьсот человек били вицами. Вот оно как! Живуч человек…

— Родные-то есть? — спросил Аносов.

— А вот моя роденка! — показал он на мальчугана-рудоразборщика. Вместе радости и горе делим…

В этот вечер Павел Петрович засел за рукопись об алтайском булате, но мысли были о другом. Думалось о горнозаводских школах. Обида сжимала сердце: угнетало сознание, что все его усилия будут напрасны, — в Петербурге не поймут его добрых стремлений и не захотят отпустить деньги на школы. Склонившись над листом, Аносов задумался. Ровный свет от лампы теплым кругом ложился на стол. И вдруг Павлу Петровичу вспомнился Заюшкин и шагающий по горной дороге мальчуган.

— Шагайте вперед, шагайте, други! — прошептал он, и теплое чувство наполнило сердце. — Вами земля держится, Иванушки…

На другой день Аносов заторопился на золотые прииски. Среди дремучей тайги у речки раскинулись хибары. Пронзительный ветер рвался в долину. Было неуютно, холодно. В долине у ручья шли вскрытые пласты, там копошились люди. Аносов сошел с коляски и остановился у ближнего забоя. Мерзлую породу рвали порохом. Черный дым клубами поднимался к небу. В этом чаду двигались тени.

— Ваше превосходительство, здесь всё штрафные, — тихо предупредил управитель. — Опасный народ!

Аносов не отозвался, подошел поближе к работавшим в отвалах и приветливо сказал:

— Здравствуйте, братцы…

Хмурый детина разогнул спину и отозвался с насмешкой:

— Здорово, барин, коли не шутишь! — в его голосе прозвучала нескрываемая враждебность.

— Чем недоволен? — стараясь говорить спокойно, спросил Павел Петрович.

— Радоваться нам нечего! Не видишь? Каторга! — грубо ответил приисковый.

И сразу, перебивая друг друга, заговорило несколько человек. С надрывом, с отчаянием они жаловались:

— Сейчас на ветру стынем, а летом и осенью — по колено в воде ржавой. Работёнка проклятая, а пища и того несноснее.

— Эвон, глянь! — Работный открыл рот и грязными руками потрогал зубы. — Все до единого шатаются!

Дёсны горщика сочились кровью.

«Цынга!» — хмуро подумал Аносов.

— Облегченья никакого, всё силой бери, — продолжал между тем приисковый. — Вот и живи тут! Каждый день на погост уносят. А кому охота маяться? Каторга, вот и бегут!

— Палок, значит, захотелось! — не сдерживаясь, прикрикнул на него управитель.

— Этого у нас много заместо хлебушки! Забивают, ну и пусть забьют. Скорее конец!

— Погодите, братцы, не все сразу. Вот ты, старик, — обратился Аносов к старателю. — Что скажешь, если установить здесь машину для промывки? Пойдет?

— Облегчит труд, понятно. За это спасибо тебе, батюшка, а палками да угрозами не накормишь нас… Нам бы теплую шубу да хлебушка. И плетей поменьше, и уж так работали бы… Порадей за нас, батюшка!

— Я не уеду отсюда, пока не помогу вам! Слышите, братцы?..

Приисковые заговорили, закричали, перебивая друг друга. Каждому хотелось рассказать о своих обидах. Аносов присел на камень и терпеливо всех выслушал. Ему хотелось поближе узнать этих людей.

Мрачный и душевно усталый, он возвратился в контору. Салаирский управитель исподлобья смотрел на него, выжидая момент, чтобы заговорить, однако начальник горного округа сам начал разговор резко и строго:

— Жизнь на приисках и так очень тяжела, а вы, сударь, обращаете ее в невыносимую. В казармах мерзость, пища отвратительная, обращение с людьми возмутительное. Неудивительно, что бегут. Молчите! — решительно перебил он, заметив попытку управителя сказать что-то в свое оправдание. — Надо уметь хозяйствовать. Плохой вы хозяин!..

Жестокий салаирский управитель на этот раз угрюмо молчал.

Аносов прошелся по конторе и решительно сказал:

— Про Салаир плохая молва идет. Надо по-иному работать. Я остаюсь здесь для устройства моей машины!

— Слушаюсь, ваше превосходительство. Я всегда готов, — залебезил управитель. — Только труд каторжан не в пример дешевле всяких машин.

Не слушая его возражений, Павел Петрович перебил:

— Завтра же направить нарочного в Барнаул, там у меня чертежи машин. Буду жить здесь, пока всё не пойдет по-иному!

В оконце конторы долго горел свет: Павел Петрович знакомился с приисковыми делами.

Глава седьмая НЕЗАБЫВАЕМАЯ ВСТРЕЧА

В страшную жару Аносов возвращался по иртышской долине в Омск. На тройке крепких выносливых коней он ехал по правому берегу могучей сибирской реки, воспетой народом. Кругом простиралась степь, покрытая сухой выжженной травой. Только там, где поблескивали освежающие речонки, бегущие к Иртышу, зеленели густые травы, шумели заросли крыжовника, черной смородины, диких роз. Золотились на солнце пахучие целебные цветы, раскачивались желтые чашечки лютиков. Вдоль военной линии на пути к Омску то и дело встречались безмолвные, пыльные казачьи станицы. В тени у ворот лежали неподвижные псы, истомленные жарой; они не лаяли и провожали тройку сонными глазами. Над степью простиралась тяжелая духота; до самого светло-голубого горизонта ни зеленого листочка, ни свежего стебелька. На опаленной равнине внезапно возникали и двигались медленно и грузно огромные песчаные столбы, которые затмевали и солнце, и голубизну застывшего эмалевого неба. Аносов невыносимо страдал от зноя и жажды. Кружилась голова, темнело в глазах, и казалось, конца не будет мукам от нестерпимой духоты. Мелкая горячая пыль висела в воздухе. Среди голой необозримой равнины то там, то здесь чернели юрты казахов, изредка тянулись вереницы верблюдов, оглашая раскаленную пустыню унылым звоном колокольчиков. Проскачет быстрый всадник, и снова пустынно вокруг…

Далеко-далеко в степном мареве показались очертания Омска. Не доезжая до него, Аносов приказал остановить тройку в казачьем поселке. В тени у плетня сидела казачка, и Павел Петрович попросил у нее попить.

— Может, молока выпьете? По жаре куда хорошо! — гостеприимно отозвалась хозяйка.

Она принесла отпотевший жбан с холодным молоком. Аносов, не отрываясь, жадно выпил молоко и протянул казачке рубль. Молодка гневно сверкнула глазами.

— Не гоже так, господин! — укоризненно сказала она. — За хлеб-соль русские люди с проезжего никогда не берут. Поезжай с богом!

Он ласково улыбнулся ей:

— Прости, не хотел обидеть!

Павел Петрович поклонился казачке, и тройка помчалась вперед.

Через час кони на рысях вбежали в город. Знакомые широкие немощеные улицы, та же пыль и гнетущая жара.

Аносов остановился у старенькой учительницы. Оконца домика были прикрыты ставнями. У завалинки в песке копошились куры. Высокие густые деревья бросали прохладную тень на тихое жилье. В горнице стояла прохлада. Старушка приветливо встретила Павла Петровича, мигом принесла кувшин студеной воды и предложила гостю умыться. Он освежился, отпустил лошадей и решил отдохнуть.

Лежа на узеньком диване, полузакрыв глаза, он наслаждался покоем. Золотыми шпажными клинками щели ставней пронзали солнечные лучи, в которых веселым толкунчиком носились мириады пылинок. Аносову казалось, что он почивает в забытой всеми деревушке, — так тих и молчалив был Омск…

Когда он проснулся, солнце уже поднялось высоко и снова палило землю.

Аносов решил посмотреть город. Парадно одетый, изнемогая от жары, Павел Петрович в тяжелом раздумье шел пешком по Омску.

— Павел Петрович, охота вам бродить по жаре! — окликнул его ласковый голос.

Он поднял глаза и увидел хозяйку-учительницу. Худенькая, в пыльной шляпке, она шла с базара и несла корзиночку с продуктами. Аносов протянул руку:

— Дайте я помогу вам.

— Что вы, что вы! — испуганно заговорила старушка. — Что могут подумать? Вы же генерал, при мундире! Разве ж это можно?

Она семенила рядом, ее сухое узкое лицо порозовело.

Изредка взглядывая на Аносова, учительница сказала:

— Добрый человек вы, Павел Петрович…

Он хотел что-то ответить, но внимание его отвлеклось другим. На перекрестке улиц возводился дом. По крутым высоким лесенкам каторжники таскали вверх кирпичи. Среди строительных лесов слышались голоса каменщиков, постукивания и звон кельм. Аносов обратил внимание на высокого, слегка сутулого каторжника с пронзительными умными глазами. По его крупному лицу с взлохмаченной бородой струился обильный пот. Арестант уложил на «козу»[18] десять огромных кирпичей, в каждом из которых было не меньше 12 фунтов весу. Павел Петрович ужаснулся: «В таком пекле поднять по скрипучим, ненадежным лесенкам три пуда? Это ужасно!».

Между тем лицо и повадки этого чернорабочего напоминали интеллигента. Он готовился уходить с грузом, когда учительница прошептала Аносову:

— Это Достоевский, Федор Михайлович, писатель… Изволили, наверное, читать его сочинения «Бедные люди», «Белые ночи», «Двойник» и «Неточка Незванова»?

— Как! Неужели это он? — удивленно спросил Павел Петрович и, не ожидая ответа, решительно подошел и пожал каторжнику руку. Караульный солдат, глядя на мундир генерала, вдруг выпалил:

— Неужто помиловали эту окаянную душу?

Охранник осекся под строгим взглядом Аносова. Достоевский быстро скользнул по генеральскому мундиру недоверчивыми глазами. Пригнулся, приладил груз к спине и, лязгая кандалами, раскачиваясь под ношей, пошел к лесенке.

— Эй, эй, живее тащи! — прикрикнул на него с верхней площадки горластый унтер с рыжими бакенбардами.

— Несчастный! — прошептала учительница.

Каторжный всё выше и выше поднимался на леса. Аносов опустил голову.

— Печально, очень печально, — произнес он. — Надо облегчить его судьбу!

— Сделайте это, дорогой мой, — умоляюще взглянула на Павла Петровича учительница.

Встреча с Достоевским очень взволновала Аносова. Он постоял несколько минут в размышлении и, спохватившись, сказал своей спутнице:

— Чего же я стою? Вот схожу к полковнику де Греве и всё сделаю! Идите домой уж без меня, — улыбнулся он ей.

В мундире и при шпаге Аносов отправился к омскому коменданту. Де Греве встретил томского губернатора почтительно, молча выслушал его просьбу и сильно изумился:

— Помилуйте, ваше превосходительство, знаете ли вы, за кого просите? Известно ли вам, что Достоевский осужден за противогосударственное преступление?

— Мне известно, что он осужден за чтение у Петрашевского письма Белинского к Гоголю, — корректно, но напористо сказал Аносов.

— Ваше превосходительство, это не так. Достоевский — один из главных заговорщиков против государя, весьма скрытный и опасный человек.

Де Греве конфиденциально продолжал:

— Я вам доложу один факт, и вы убедитесь в этом. Когда во главе судей был поставлен генерал Ростовцев, то он весьма удивился, просмотрев дело, слишком ничтожны были улики против Достоевского. Но арест произведен и, видимо, по делам. Из сего генерал заключил, что тайна заговорщиков хранилась хорошо и только посвященные могли ее знать. Достоевский — умен, даровит. Кто, как не он, знает всё? Ростовцев был весьма любезен к нему, пригласил на беседу, но Федор Михайлович скупо отвечал на все вопросы. Всё шло хорошо, и вдруг Достоевский вспылил, понял разговор по-своему и возмущенно закричал генералу: «Вы предлагаете мне свободу за предательство товарищей!». Между тем, ваше превосходительство, ему предлагали только искренне покаяться и обо всем рассказать! — голос де Греве звучал тихо, ласково. Бездушные глаза полковника уставились в Аносова. Павла Петровича охватило раздражение. Ему хотелось крикнуть в лицо коменданту: «Подлец!». Стоило больших усилий, чтобы сдержаться, и он промолчал, дослушивая с волнением. Де Греве между тем продолжал:

— После этого симпатия Ростовцева к преступнику превратилась в ненависть. Раздражение генерала было столь велико, что он покинул зал суда и предоставил допрос другим членам. Извольте знать, генерал Ростовцев по характеру нетерпелив, — он несколько раз открывал дверь смежной комнаты и всё спрашивал: «Окончен ли допрос Достоевского? Я возвращусь в зал заседаний, господа, лишь после того, когда там не будет больше этого закоренелого преступника!».

Полковник пытливо посмотрел на Аносова и сказал с пренебрежением:

— Теперь вы сами видите, сколь недоступен для раскаяния сей каторжник!

— Но он писатель! Его все русские образованные люди знают! — не сдавался Павел Петрович. — Надо облегчить участь заключенного! Дайте ему другую работу, полегче!

— Ваше превосходительство, этого никак нельзя! — решительно ответил комендант. — У вас чувствительное сердце, но отступлений от воли государя никто не вправе делать! — И как бы в подтверждение своей решительности полковник встал, высоко поднял голову, и его синие глаза холодно блеснули. — Ваше превосходительство, лучше не будем говорить об этом. Вы сами понимаете, что… — Де Греве замялся, замолчал.

Аносов понял, что дальнейшие его попытки облегчить участь узника лишь навлекут на Достоевского неприятности. Он сухо откланялся коменданту и вышел из домика. Жара всё еще не спадала. На душе было тяжело, обидно, и, чтобы не тревожить больше Достоевского, Павел Петрович обошел стройку и тихим шагом побрел на квартиру…

Встретив вопросительный взгляд учительницы, он безнадежно махнул рукой. Отдохнув, вечером на тройке степных коней он отправился в дорогу. Мелькнули генерал-губернаторский дворец, каменные здания. Вот крепость подле здания острога, обнесенного зубчатым частоколом-палями, заросшие рвы, бурьян, и Омск остался позади, а горькие думы не оставляли Аносова. Покачиваясь в экипаже, он долго думал:

«Родина, Россия! Что делается на твоей земле! Гибнут лучшие люди. Кому в царской России нужны таланты? Поэт Кондратий Рылеев повешен Николаем. Пушкин убит на дуэли тридцати восьми лет. Грибоедов зарезан в Тегеране. Лермонтов убит на дуэли. Иссеченного розгами Полежаева свезли в Московский военный госпиталь, и он умер там. Белинский убит… голодом и нищетой. Достоевский на каторге. Эх, Россия, николаевская Россия!» опечаленно вздохнул Павел Петрович и закрыл глаза.

Глава восьмая РОКОВАЯ ПУТЬ-ДОРОГА

Всю зиму Аносов с нетерпением ожидал ответа из столицы на свою докладную записку. В марте, когда в Сибири свирепствовали последние метели, из Петербурга в Томск неожиданно прискакал курьер и передал Павлу Петровичу депешу из «Кабинета его величества». В ней сообщалось, что царю угодно было ознакомиться с запиской начальника горных заводов и заинтересоваться богатствами Алтая. Император посылает на заводы сенатора Анненкова, которому и предстоит всё решить на месте.

Аносов сильно встревожился. Смешанное чувство овладело им: он был рад, что его докладная записка обратила на себя внимание, и в то же время огорчен тем, что едет не горный инженер, а сенатор, который вряд ли что-нибудь смыслит в горном деле.

Начальник Алтайских горных заводов поспешил в Омск навстречу важному гостю. В тесном возке, загроможденном чемоданами, в которых хранились образцы руд, коллекции и дорожная постель с бельем, Аносов в сопровождении адъютанта отправился по сибирскому тракту. За Томью-рекой бушевали бураны, они перемели дороги, завалили почтовые станки, надрывали душу диким воем. Еще сильнее неистовствовали метели в Барабинской степи. Кони выбивались из сил, возок проваливался в снежные трясины, приходилось подолгу возиться, чтобы выбраться на верный путь. Всю дорогу Павел Петрович сидел в раздумье. Адъютант много раз пытался вызвать его на разговор, но Аносов отмалчивался. Где-то в глубине его души таилось сомнение в успехе поездки. На почтовых станках начальник горных заводов отогревался у камелька и охотно вел беседы с обозниками.

Под Колыванью из мглистого снежного вихря навстречу Аносову выбрела партия ссыльных. Гремя цепями, в рваной одежде, они шли под вой метели. За ними тащились сани, в которых, еле прикрытые соломой, сидели изможденные женщины с грудными младенцами на руках. При виде возка, запряженного в тройку серых, седоусый унтер закричал арестантам:

— С дороги! С дороги, сукины дети!

Посиневшие, дрожащие от холода, утопая в сугробах, они угрюмо отошли в сторону. И долго-долго не мог Павел Петрович забыть ни их скорбных лиц, ни укоризненных взоров.

— Зачем это унтер сделал? — огорченно спросил он.

— Так надо, ваше превосходительство! Это же ссыльные! пренебрежительно ответил адъютант.

— Но это жестоко! Это же люди! — сердито крикнул Аносов, но рев бурана заглушил его голос.

Со степных всхолмленных просторов, словно в океане в неистовую бурю, высоченными валами двигались седые снежные заносы. Вздыбленные подвижные сугробы дымились и хоронили всё встречное на пути. Пронизывал леденящий северный ветер. Колючий снег забивался в кибитку, слепил глаза. Кругом гудело, стонало. Сизые тучи, словно клубы порохового дыма, тянулись над холмами. Кони, выбиваясь из сил, еле тащились вперед. Адъютант испуганно посмотрел на Аносова:

— Ваше превосходительство, не прикажете ли переждать эту бурю на почтовом станке?

— Нет, мы будем отдыхать только в Колывани![19] — отозвался Павел Петрович.

Кони с трудом дотянули до станции. В избе повис густой пар от жаркого дыхания. На полатях, на скамьях, на печи и на полу — всюду, где можно приютить усталое человеческое тело, лежали люди. Аносову очистили место в углу у печи. Благодетельное тепло пронизало его. Сладкая дремота овладела им, и он, сидя, крепко уснул…

Когда Аносов проснулся и приоткрыл глаза, кто-то скорбно жаловался:

— По всему Томскому тракту летом сибирская язва прошла. Сколько пало скота! Сейчас по всей Барабинской степи смерть гуляет.

— Страсти какие! — отозвался грудной женский голос. — Народ-то от голода так и мрёт…

Мужичонка в сером латаном полушубке поскреб затылок и горько сказал:

— Это верно, и чума и мор для простого человека — страсти, но ничто так не приносит горя, как барская неволя. Она, братцы, страшнее чумы, мора и всякой напасти!

Плечистый ямщик, блеснув белыми зубами, перебил мужичонку:

— Ты, брат, расейский, по лаптям догадываюсь. Не стреляна птица, гляди, тишь-ко! Тут на станке народ всякий да и дорожка гулевая рядом. Аль желаешь пройтись по ней с браслетками?

— Молчу, коли так, — согласился тот. — А байки сказывать тут можно?

— Сказку послушать любо. Рассказывай, горюн, пока барин спит!

Прохожий подсел к столу, к нему потеснились проезжие мужики. Аносов, склонив голову, сделал вид, что снова задремал.

Мужичонка прищурил глаза и начал тихим голосом:

— Я про барина и чёрта сказывать буду, — кто из них справедливее… Жил на свете барин лютого-злого нрава. Чуть что не по нем, сразу на конюшню шлет, а там, известное дело, — слуги в плети берут. Зато и не любили крепостные барина, страсть как не любили шкуродера! Идет однажды барин и встречает на дороге чёрта. «Здорово, милый!» — говорит чёрт. «Здравствуй, нечистик!» — отвечает барин. «Как живешь?» — спрашивает чёрт. «Благодарение богу, живу его милостями и не жалуюсь, — говорит барин. Ну, а ты как?» — «Известно, как, — отвечает чёрт. — Бога мне благодарить не за что. Что люди дадут, тем и живу. Куда торопишься, господин?» — «На поле поспешаю, — отвечает барин. — Сам, чай, понимаешь, какой ноне народ пошел. Последнюю совесть потерял. Кроме чёрта да плетей никого не боится… Слушай, приятель, не пойдешь ли ты со мной? Мужики, как тебя увидят, от страху за десятерых работать станут. А то ведь от рук отбились, сладу с ними нет». — «Согласен, — говорит чёрт. — Только чур, ты уж не обижайся, если кто скажет: чёрт, мол, с тобой!» — «Ну вот еще! Мне не привыкать». Вот они идут вместе…

— Ишь ты, сдружились, значит, под масть один к одному подошли! засмеялся возчик.

Мужичонка повел глазами и продолжал:

— Идут они вместе и видят — возле дороги пастух свиней пасет. Словно на грех, один боров от стада отбился и на картофельное поле забрался. Хрюкает, с борозды на борозду шествует, всю ботву помял, землю изрыл, бед наделал. Паренек не выдержал и выругался: «А чтоб тебя чёрт забрал, проклятущий боров!». Тут барин толк чёрта под локоть и шепчет: «Слыхал? Это ведь пастушок тебе борова отдает. Бери скорей! Мне бы такого дали, сразу унес бы да бочку сала натопил!» — «Так-то оно так! — почесал за ухом чёрт. — Только, по совести, жаль мне паренька. Небось ты с него шкуру спустишь за этого борова. И обещан-то он мне не от души. Просто привычка такая у людей, — надо, не надо, а поминают меня…»

— Это верно, всегда от тягот лихое слово на язык напрашивается! опять вставил слово возчик.

— Вот идут барин и чёрт дальше. Идут мимо крестьянского поля. Самая страда в разгаре. Слышат, под межой ребенок плачет. А мать тут же рядом потная, загорелая, рожь жнет. Всю, видать, разморило. Не поднимая головы, горемычная работает-старается. На ребеночка ей и взглянуть некогда, не то что утешить его. А дитё всё плачет и плачет, так и заливается слезами. Не стерпела мать — от невыносимой тяготы, от несчастной жизни сорвалось у нее недоброе слово: «Чтоб тебя чёрт побрал! Зерно всё осыпается. Отец на барском поле спину гнет. Уж и не знаю, как одна и справлюсь с работой. А тут еще ты сердце надрываешь!». Барин опять чёрта под бок толкает. «Слышишь, — говорит, — экое дело привалило: ведь баба тебе задарма ребенка отдает. Что же ты не торопишься, не берешь его? Дали бы мне, я бы не зевал. Был бы мне даровой работник!» — «Так-то оно так! — согласился чёрт. — Ты на даровое сам не свой, это я хорошо знаю. А только мне этого ребеночка никак не взять, потому что не от души слова бабой сказаны, не от чистого сердца. От тяжкой работы мало ли что с языка сорваться может!» Барин нахмурился, промолчал. Шли они, шли и добрели до барского поля. Как увидели крепостные барина, стали они плеваться и чертыхаться: «Тьфу, опять принесла его нелегкая. Да чтоб тебя нечистый забрал, — ругались они. — Шел бы дармоед к чёрту в пекло!» Тут уж чёрт барина в бок толкнул: «Слышь, что они про тебя толкуют?». Испугался барин, руками замахал: «Что ты, что ты! Разве они это от души говорят? Ведь это не люди — скот. Брешут, как собаки, языком, а что к чему — сами не знают». — «Э нет, — засмеялся чёрт. — Меня-то уж ты не проведешь. На этот раз от всей души слова были сказаны. Так что теперь ты мой!» Без лишних слов схватил чёрт барина за шиворот, сунул в свою торбу, завязал крепко-накрепко, а как только завязал, закрутил тут вихрь до самого неба, и потащил чёрт барина прямо в пекло…

— Ха-ха-ха! — дружно грянули ямщики. — Просчитался барин! Эх-ма, ошибся!..

Аносов вздохнул, широко открыл глаза. Все замолчали. Мужичонка поглубже надвинул шапку и сказал равнодушно:

— Глянь, и пурга утихла!

На дороге улеглась метель, проглянуло скупое солнце. Выйдя во двор, Павел Петрович долго смотрел на снега, застывшие огромными вздыбленными волнами. Высокие сугробы искрились синевой, в просторах лежала тишина.

— Надо поспешать! — сказал он адъютанту.

Возчик взглянул в помутневшее небо и со вздохом ответил:

— Два станка промчим, а ночью опять буран налетит, помяни мое слово…

Аносов забрался в возок, рядом устроился адъютант. Ямщик свистнул, и тройка помчалась по снежной равнине. Было к вечеру, когда Аносов облегченно подумал: «Ну вот и буран обогнали? Скоро и Омск!». Высунувшись из кибитки, он сказал ямщику:

— Полегче гони!

Черные глаза мужика угольками сверкнули из-под нависших бровей. Он мотнул головой:

— И так, и этак худо! Гляди, барин: меж кустиков на степи снежные струйки потекли. Будет опять пурга! Отгуливает зимушка свою последнюю буйную удаль…

Павел Петрович взглянул на восток. Оттуда надвигалась сизая туча. Навстречу в лицо ударил ветер, и в степной тишине почувствовалось что-то зловещее. Аносов незаметно задремал. Он очнулся от толчков, свиста и воя ветра. Впереди за пологом в наступившей темноте бушевала пурга. Тревога и беспокойство невольно овладели Аносовым.

«Ничего, — подумал он, — скоро Омск!»

Но в этот миг могучий вихрь опрокинулся на путников, и возок неожиданно накренился.

— Берегись, барин, тут овраг! — донесся до него окрик ямщика. Возок кувыркнулся, полетел куда-то вниз, дверца распахнулась, и Аносов выпал в глубокий сугроб. Вслед за этим на него упал солидный адъютант, а сверху навалились чемоданы. Всей этой огромной тяжестью Павел Петрович был придавлен и уже не слышал ни завываний метели, ни крика ямщика. Спирало дыхание, и всем существом стало овладевать оцепенение, безразличие. Всё сознавалось смутно, и сколько времени он пролежал под тяжестью в глубоком сугробе, Аносов не помнил. Когда пришел в себя, с трудом выбрался из-под чемоданов и заполз в кибитку. Там уже возился адъютант.

— Пожалуйте, ваше превосходительство, тут совсем тепло! — и он заботливо прикрыл Аносова медвежьей полостью.

Ямщик верхом ускакал за помощью в Омск.

— Осьмсот верстов проехали, а тут осьмнадцать не пересилю? Шалишь! кричал он под вой бурана, погоняя выбившуюся из сил лошадь.

Мороз усиливался, ветер поднимал тучи снеговой пыли, однако Аносов не ощущал холода.

Медленно тянулась бесконечная, томительная ночь. Должно быть, прошло много часов.

«Наверно, скоро утро, — подумал Павел Петрович. — Но отчего до сих пор не видать просвета? Что за могильная тишина?» — Он с большим трудом освободил руку и дотронулся до адъютанта. Завернутый в тулуп, тот сладко спал.

Наконец вдали послышался колокольчик, а вскоре зарыхлился снег, «Кажется, нас отрывают», — догадался Аносов.

В самом деле, напрягая все силы, ямщик на обледенелых лошадях с большим трудом добрался до Омска и поднял тревогу; помощь пришла только к утру; Аносова и адъютанта освободили из-под снежных заносов.

Пурга улеглась. На морозном небе синела лазурь. Кругом стояла нетронутая тишина, и странным казалось только что случившееся. Павел Петрович чувствовал пока только усталость и сонливость. Едва добравшись до Омска, он поторопился в постель и заснул крепким сном.

Пробудился Аносов от болей в горле и пожаловался на это хозяйке. Сбегали за лекарем. Старый служака внимательно оглядел больного и сказал внушительно:

— Вам, батюшка, надо отлежаться несколько деньков в тепле да горячего молочка попить. А нет ли рому? Чего бы лучше!

Аносов встал с постели, оделся и сказал:

— Рому нет. Не пью. Молоко тоже не буду пить. Здоров! Всё пройдет.

Лекарь укоризненно покачал головой:

— Жаль, что не желаете послушаться доброго совета! После этого может случиться осложнение.

Аносов махнул рукой:

— Семи смертям не бывать, а одной не миновать!..

Глава девятая СЕНАТОР ИЗ САНКТ-ПЕТЕРБУРГА

В апреле, наконец, прибыл в Омск сенатор Анненков. Он остановился в генерал-губернаторском дворце и первые дни уклонялся от деловых разговоров с Аносовым. Высокий, с изрядно полысевшим черепом, длинноносый, Анненков чем-то напоминал старого, облезлого ворона. Однако он не хотел замечать старческих своих немощей и усиленно ухаживал за дамами. На второй день по приезде сенатора во дворце генерал-губернатора дан был концерт. Анненкова, в парадном мундире при голубой ленте и звездах, окружили дамы, с которыми он охотно делился столичными новостями. Аносов удивился: на вечере не было Ивановой. Эта умная, образованная женщина была дочерью декабриста Анненкова.

Павел Петрович тихо спросил об этом у генерал-губернатора:

— Что с Ивановой? Она больна?

Вельможа удивленно пожал плечами:

— Ах, сударь, вы не хотите понять простой вещи: совместима ли у меня в доме встреча сенатора и дочери декабриста!

Аносов промолчал. Он с тоской рассматривал дам, которые старались попасться на глаза сенатору. Однако хотя они и оказывали гостю особый почет, но всё же не забывали со страхом и умилением поглядывать на генерал-губернатора: доволен ли он их поведением? Самодержец, неограниченный сибирский владыка, с важностью прохаживался среди них. Павлу Петровичу стало не по себе. Он с ненавистью смотрел на сытое, самодовольное лицо сибирского сатрапа и думал: «Его слово в этих краях закон. Самодур! Но военный губернатор Киргизской области генерал-майор Фридрихс еще чище. Всегда надут, как индюк, и глуп, как пробка! Редкий экземпляр. Доклады выслушивает стоя, играя на флейте, а поднесенные ему для подписи бумаги взвешивает на безмене. Этот бюрократ в конце недели хвастает, сколько пудов отношений пришлось ему подписать за шесть дней!».

Думы Аносова перебивала музыка. Военный оркестр заиграл полонез. Подрагивая тощими ляжками, Анненков прошелся в танце с генерал-губернаторской дочкой.

— Ах, маменька, он совсем молод сердцем! — восторженно вымолвила юная дочь генерал-губернатора.

— Великосветские люди никогда не стареют, моя милая. Порода! радуясь оказанному дочери вниманию, с важностью отозвалась рыхлая мать.

Было жарко и душно от сальных свечей, — Аносов еле дождался разъезда.

Только через неделю сенатор вызвал начальника Алтайских горных заводов на доклад. Прервав Аносова на полуслове, он улыбнулся ему:

— Видите ли, мне не интересны технические подробности. В министерстве двора уже читали ваш пространный доклад. Вы должны понять, что никто не думает тратить деньги на столь невыгодные предприятия. Важен доход. К чему попустительствовать рабам!

Аносов понял, что его просьба отклонена; он уныло опустил голову. Сенатор снова улыбнулся ему:

— Но я всё-таки должен объехать Алтай! Приготовьтесь в дорогу, милейший Павел Петрович…

Всё стало ясно: ревизора нисколько не интересовало состояние дел. Прогонные, командировочные — вот что стояло на первом плане. Аносов холодно ответил:

— Слушаю, ваше превосходительство. Всё готово к отбытию.

На ранней заре в сопровождении казачьего конвоя Аносов и сенатор на тройке двинулись по берегу Иртыша. Снег сошел с полей, и после освежающих дождей в степи буйно росли травы, радуя взоры путешественников. Трещали кузнечики, стаи птиц носились над озерками, блестевшими среди зеленого простора. Звенели ручьи, и стада сайгаков появлялись вдруг на холмах и так же внезапно исчезали в полдневном мареве, словно гонимые ветром.

Анненков с восторгом разглядывал всё встреченное. Завидя казахские юрты, раскинутые на берегу ручья, он весело закричал:

— Смотрите, смотрите, ведь это номады![20] Ах, какая прелесть. Давайте завернем!

Сколько ни уговаривал его Аносов, сенатор остался непреклонен. Пришлось свернуть в кочевье. Лохматые псы с хриплым лаем бросились к экипажу. Молодой пастух длинным шестом разогнал псов и что-то сказал по-казахски.

— Что он говорит? — спросил Анненков.

— Он сказал, что бай будет рад видеть русских начальников в своей юрте, — пояснил ямщик.

В большом круглом шатре, крытом войлоком, на груде подушек сидел ожиревший старик с редкой пожелтевшей бородой и хитрыми глазками. Он низко поклонился гостям и указал им на место рядом с собой.

В юрте было душно, неприятные запахи гнилой струйкой доносились из-за полога. Бай хлопнул в ладоши. Занавес шевельнулся, и вышла тонкая, с черными косами девушка. Позвякивая монистами, она протянула две прекрасные, китайского фарфора, пиалы гостям.

— Кумыс… Ашай! — сказал бай.

Перебродившее кобылье молоко отливало синевой, было прохладно. Еле сдерживая тошноту, Аносов приложился к чаше. Анненков долго колебался, но зная, насколько строги азиаты к соблюдению их обычаев, взял пиалу и выпил залпом. Прохлада прошла по телу, кумыс показался ему прекрасным напитком. Он решительно протянул чашу баю. Казах довольно покачал головой.

— Жамиль, Жамиль! — прокричал старик и глазами показал на пиалу.

Девушка, словно ящерка, нырнула под полог и снова появилась с полными чашами. Смущенно зардевшись, она протянула пиалу Анненкову. Косые глаза девушки лукаво смеялись. Сенатор улыбнулся баю и любезно сказал:

— Твоя дочь прекрасна!

Казах прижал руку к сердцу и учтиво ответил:

— Добрый гость, она не дочь мне, а седьмая жена! Мы просим вас обождать немного: сейчас пригонят стадо, мой сын Карашаш выберет лучшего барана и зарежет на ужин.

Аносов молча следил за сенатором. Тот поднялся и поблагодарил бая.

— Нам пора в дорогу!

Анненков круто повернулся и схватился за полог. За ним стояла бадья, полная кумысом; полчища мух с жужжаньем носились над ней. Большие глаза с испугом глядели на гостя. В лицо Анненкова ударило неприятным запахом. Он резко повернулся и быстро вышел из юрты. Садясь в экипаж, сенатор сластолюбиво сказал Аносову:

— Хороша азиатка! А глаза какие! Умеют же тут, в пустыне, сии дикари находить свои радости!

— Не для всех они здесь доступны. Дозвольте заметить, на сего бая много пастухов старается, — сдержанно сказал Павел Петрович.

— Чего же удивляться: так самим господом положено, — безмятежно отозвался сенатор. — Бай, без сомнения, умен, вот и сыт, и красавицами окружен, а пастух глуп, к тому же лентяй, — вот и гол, и желудок у него пуст! Где ему, нищему, жену прокормить!

Они говорили на разных языках, и раздосадованный Аносов, отвернувшись, стал разглядывать степь, полную буйного майского оживления. Смолк и сенатор. В стороне сверкали разливы Иртыша, веяло прохладой. Анненков задремал. В казачьих станицах застыла мертвая тишина. Лишь на безграничных пастбищах паслись резвые конские табуны да в синем небе, высматривая добычу, кружили орлы-стервятники.

Долог, долог путь по сибирским дорогам! Но еще томительнее и тяжелее показался он Аносову на этот раз. Спустя несколько дней они проехали старую сибирскую Колывань, минули Бердск, добрались до Тальменки и только изредка перекидывались скучными отрывочными фразами.

Вечером на закате перед ними поднялся высокий берег Оби. Аносов оживился. Наконец-то Барнаул!

По приказу сенатора тройка помчала их прямо к белокаменному дому начальника Колывано-Воскресенских заводов. Осматривая особняк, Анненков заметил:

— Прекрасен!

Еще более изумился столичный ревизор, когда вступил в покои, убранные с большим вкусом и роскошью. Оглядывая обширные залы, устланные бухарскими коврами и заставленные горками с чудесным фарфором, сенатор не удержался и восхищенно воскликнул:

— О, да здесь уголок Петербурга!

Его угостили изысканным обедом, который подавали вышколенные лакеи в темных фраках и белых перчатках. Горные чиновники, в большинстве инженеры — питомцы Горного корпуса, вели непринужденный разговор о литературе и театре; они были изящны, речи их — остроумны и свободны. Анненков за чашкой крепкого черного кофе шепнул Аносову:

— Кто бы мог подумать, что здесь я встречу таких милых людей и такой комфорт!

Но еще больше удивился сенатор вечером, когда прибыл на бал. Он не верил своим глазам: перед ним кружились пары, ничуть не уступавшие в нарядах и манерах столичному обществу. Барнаульские дамы тоже были одеты со вкусом, многие из них говорили по-французски, — всё здесь напоминало уголок великосветской петербургской гостиной.

На вопросительный взгляд сенатора Аносов шепнул:

— Не удивляйтесь: горные инженеры — люди просвещенные. Единственная утеха для них в сем глухом месте — книги, музыка и хороший наряд. Верьте, есть дамы, которые наряды выписывают из Парижа…

Павел Петрович смолк, не досказав своих мыслей. А хотелось добавить, очень хотелось: «И всё это добывается не совсем честными путями. Есть которые и плутуют сильно»…

Анненков не интересовался ни прошлым Барнаула, ни заводами. Ему не хотелось расставаться с приятным обществом, но прогонные, командировочные гнали его дальше.

— Везите меня туда, где больше всего добывается серебра, — попросил он Аносова.

— Тогда вам необходимо посетить Змеиногорск, — ответил Павел Петрович. — Вы увидите старейшие рудники на Алтае.

— Превосходно! — согласился сенатор.

И вот тройка снова мчит Аносова и сенатора по степи к быстрому Алею. Степи скоро надоели столичному гостю.

— Где же горы, где же Алтай? — хмуро спросил он Аносова.

Только на второй день за почтовой станцией Калмыцкие Мысы в синей дали встали Алтайские горы. Невысокие сопки кутались в облака.

— Значит, скоро и заводы? — спросил ямщика сенатор.

— Что ты, барин, только полпути отмахали. Нам еще скакать и скакать! — весело отозвался тот, горяча и без того быстрых и выносливых коней.

— Я полагаю, что вам небезинтересно будет посетить Колыванскую шлифовальную фабрику, — осторожно заметил Аносов. — На ней изготовляются знаменитые вазы. Вы помните «Царицу ваз»? Ее изготовили в этом краю.

— Всё, что касается интересов моего государя, меня радует, — с важностью ответил ревизор. — В Колывань, так в Колывань!

— Э, барин, — вдруг горячо заговорил ямщик. — Милее нашего края на земле не отыскать! Любого цвета камень здесь найдется. Мраморы, порфиры, яшмы, — глаз не отвести. Сказывают, когда царица те камни-самоцветы увидела — обомлела. И наказала она каменное диво сделать…

— И что же произвели мастера? — снисходительно спросил у ямщика сенатор.

— Такую дивную чашу, барин, выточили из зеленой волнистой яшмы, будто невиданный сказочный цветок распустился, — восхищенно сказал мужик, — век бы смотрел на эту красоту и не отрывался! Не всякому дано вдунуть в мертвый камень живую красоту. Мастерство это не зря далось простолюдину, сам богатырь Колыван Иванович, человек неимоверной силы и ласковой души, передал его народу.

— Что за богатырь? — полюбопытствовал Анненков. — Расскажи. Да не сделать ли нам привал на бережку?

Аносов оживился и крикнул ямщику:

— Останови, братец!

Коней не распрягали. Освежили лица в ручье, напились и посидели на шелковистой свежей траве. Сенатор размяк, подобрел и напомнил ямщику:

— Ну-ка, рассказывай, что за богатырь такой Колыван Иванович!

Широкоплечий детина радостно улыбнулся начальникам и спокойным неторопливым голосом повел свой сказ:

— Было это давным-давно, может тысячу лет назад, всё мхом да быльем поросло, а золотое, заветное словечко дедовское до нас дошло. Сказывали пращуры наши, что на краю земли русской, у ясного озера, среди дремучей алтайской тайги стояли могучей заставой русские богатыри: Илья Муромец, Алеша Попович да Добрыня Никитич, — а с ними оборону держал молодой да хваткий корешок-дубок Колыван Иванович. Сила в нем бурлила, как река в паводок, и тешил он свою душу богатырскими потехами, брал камни-скалы и складывал грузные глыбищи причудами. Душа у него была теплая да ласковая, не обманчив глаз. И такие веселые камешки подбирал он, и так ставил их, что диво-дивное сотворил. Украсил он землю нашу трудовую и берега озёрные; ушла застава богатырская, а память осталась. Ох и красота! — с жаром вздохнул ямщик. — Подойди к берегу — и увидишь: не скала над Колыван-озером, а живой зверь будто припал к водице, а рядом змей невиданный на гору ползет, а там башня высокая, недоступная. Повернись вправо — ящер зеленый, чудовище огромное глядит на тебя да завораживает. Обойдешь его — и опять чудо: обернется глыба лесным человеком, а то резным теремом. И что ни поворот, всё по-новому, как в сказке сказывается. Люди вдосыта не налюбуются мастерством Колывана Ивановича. Вишь, какую красоту да лепость сотворил. И по любви большой к богатырю дали светлому озеру доброе имечко «Колыван». И стоять ему навечно да радовать людей, а про камни цветные, яшмы зеленые, про порфиры — в другой раз… Пора, господа, торопиться, до ночи к Саввушкину бы поспеть!

Аносов нехотя встал; от ручья пахнуло холодком, Павел Петрович поежился от озноба и вдруг почувствовал боли в горле. Стало не по себе. Превозмогая неожиданное недомогание, он сказал ямщику:

— Ну, спасибо, брат, за сказку. Хороша!

— Э, нет, барин, то не сказка, а быль! Кто не верит в золотые руки простолюдина, тому поведанное за сказку сойдет, а душевному человеку в большую радость она оборачивается. Глянешь на наших камнерезов — и догадаешься, что могучую да богатую душу надо иметь, чтобы создать такую красоту!

Снова мчат кони. Пошли холмистые предгорья Алтая, одетые в шумящую зелень. На закате добрались до Саввушкина и заночевали, а утром на восходе тронулись дальше. Не прошло и получаса, как тройка вынесла коляску на берег озера.

— Вот она, наша краса! — горделиво выкрикнул ямщик. — Вот оно, наше Колыван-озеро!

Перед взорами путников открылось незабываемое зрелище. Как огромное сверкающее зеркало, лежало озеро среди живописных гранитных скал, напоминавших причудливые фигуры. И в самом деле, всё казалось фантастическим.

— Пойми, где тут сказка, где явь, — обмолвился сенатор и похвалил: И впрямь, твой Колыван Иванович был великий мастер.

— Это истинно, — согласился ямщик.

Долго Аносов и сенатор любовались причудливыми скалами, игрой света и теней. Потом двинулись к шлифовальной фабрике. Здесь, в этих местах, в демидовские времена и были обнаружены первые руды в чудских копях.

Всё дальше и дальше катилась коляска, всё больше и больше громоздились причудливые скалы. Пихты, кудрявые березы, заросли черемухи и рябины теснили дорогу. Потоки прохладного, пряного воздуха освежали лица.

Наконец засеребрилась река Белая, и на берегу показались хорошо отстроенные каменные строения.

— Вот и шлифовальная фабрика!

Ямщик разом осадил коней перед широким крыльцом конторы, соскочил с козел и, сняв шапку, поклонился горным начальникам:

— Прибыли, господа хорошие. Здравствуй, наша матушка — Горная Колывань!

На обширном дворе лежали обтесанные глыбы горных пород — порфира, яшмы самых живописных рисунков, горки зеленых камней и мрамора. Запыленные самоцветы под солнцем казались безжизненными, блеклыми. Из нижнего этажа фабрики доносилось жиханье пилы.

Прежде чем прибежал управляющий гранильной фабрикой, Аносов увел Анненкова в мастерские. В сыром полутемном подвале потные мужики передвигали громадные камни. Рядом шумела в ларях вода, и замшелое колесо приводило в движение пилу. Работные осторожно подводили глыбу к стальным зубьям, которые со скрежетом пилили цветной камень на пластины. На полу и на стенах слоем лежала каменная пыль. Сенатор расчихался.

— Здесь неинтересно, покажите, где работают яшмоделы, — попросил Анненков.

— С удовольствием, — согласился Аносов. — Сейчас вы увидите на самом деле чудо!

Они поднялись в светлицу. Солнечные лучи пронизывали облака наждачной и каменной пыли, и то, что увидел Анненков, взволновало его. За большим станком сидел старик. Огромная бородища в пыли. Из-под очков на сенатора смотрели умные светлые глаза. Перед стариком на круге стояла изумительной красоты ваза из голубой яшмы. Осторожными, четкими движениями камнерез наводил узор. Из-под корявых крючковатых рук мастера рождалось диво — яшма светилась синим жарким небом. Круг, на котором стояла ваза, вертелся, что-то сверкало в руке старика, из-под ладоней вспыхивали голубые искорки и угасали, — камень пробуждался к жизни.

— Превосходная работа! — восторженно сказал Анненков и, обратясь к гранильщику, спросил:

— Как же получается это чудо?

— Эх, барин, всё идет от большого упорства и терпения. Каждый камень открывается только умельцу. Дурная рука всю красоту зарезать может. У каждого камня своя нежность. Возьмем, к примеру, аметист. Приятный самоцветик, а не сразу свою игру покажет. Краску надо ловить. Опусти камешек в водицу, и что же? Со всего самоцвета краска сбежится в один куст синего-пресинего цвета. И ставь этот куст в низ камня, и тогда аметист станет бархатным, теплым. Так и с яшмой, и с другим камнем совет надо держать, примериться, как его взять, чтобы красоту показать, да во всей силе.

Старик говорил медленно, для каждого камня он находил ласковое слово, и сенатор, слушая его, всё больше и больше проникался уважением к ценному мастерству.

— Смотрите, что может сделать простой человек! — сказал он Аносову, который и сам не мог оторвать взора от голубой вазы.

Они долго еще стояли у шлифовальных станков и тихо беседовали с мастерами, любуясь их работой. Однако едкая пыль раздражала горло и легкие. Аносов снова почувствовал острую боль в горле. Сильная слабость овладела им, — он еле дождался, когда сенатор вспомнил об отдыхе…

Утром тронулись в Змеиногорск. Завод оказался скучным деревянным селением. Когда-то здесь была крепость с бастионами. Теперь всё обветшало, пришло в негодность. Кругом ни тени, ни садов…

— Крайне неинтересно, — с недовольной гримасой вымолвил Анненков.

— Ваше превосходительство, — с жаром отозвался Аносов. — Обратите внимание, рудники эти самые старейшие. Они более ста лет дают серебро. Известный вам ученый Российской Академии наук господин Паллас сказал про Змеиногорск, что он венец всех сибирских рудников.

— Превосходно! — одобрил сенатор. — Я рад за его императорское величество, что он владеет столь прибыльным рудником.

— Обратите внимание, ваше превосходительство, сколь скудно живут здесь рабочие люди. Трудятся они много, а выдачу хлеба им прекратили. Судите сами: ежегодно тысячу пудов серебра добывают, а жизнь проходит в невыносимых условиях, — страстно заговорил Аносов.

— Погодите минутку! — движением руки прервал его речь ревизор. — Вы, милый друг, не о том повели речь. Поверьте мне, сии простолюдины довольны своим положением. Неведение делает их вполне счастливыми. Познание же развивает только алчность… Ну, судите сами, что они видели хорошего? Живут наравне со скотом, и смеют ли они думать о лучшей доле?..

— Не говорите так! — оборвал сенатора Павел Петрович. — Вы не знаете их жизни. Это же люди, и какие превосходные люди!

Анненков отвернулся, глаза его стали льдистыми. Он не пожелал больше разговаривать. Вечером сенатор вызвал Аносова к себе и, показывая на доклад, написанный им, спросил:

— Вы хлопочете о сих людях и рудниках?

— Верно! О них я хлопочу! — подтвердил Аносов.

— Его величество государь не может отпустить средства на сомнительные предприятия, — холодно сказал Анненков. — Что еще имеете сказать мне?

— Прошу осмотреть рудники, и вы убедитесь, в каком они состоянии.

— Это глубоко? — трусливо спросил Анненков.

— Шахты достигли ста десяти сажен глубины, и там, безусловно, сыро. Вам следует убедиться в этом.

— Благодарю покорно, — язвительно отозвался сенатор. — А плавки можно видеть?

— Буду рад показать. Убедитесь сами в техническом расстройстве. Возведенные Козьмой Дмитриевичем Фроловым гидротехнические сооружения требуют ныне большого ремонта.

— Ничего, постоят и дальше. А плавки я посмотрю завтра непременно. Любопытно видеть, как рождается серебро.

Утром, освеженный ванной, сенатор отправился в литейные. Он шел по широкой улице и хмурился. Мрачное здание завода ему не нравилось. Встречные работные, завидев начальство, останавливались, брались за шапки и низко кланялись. Сенатор равнодушно проходил мимо. Однако его зоркий глаз схватывал и запоминал всё.

— Неужели эти грязные мужики смыслят в плавках? — недоверчиво спросил он Аносова.

Павел Петрович вспыхнул.

— Это прекрасные мастера по литью. Вы сами сейчас убедитесь в этом!

Они вошли в литейную, где у плавильных печей старались литейщики. Все они при виде начальников обнажили головы. Только один седобородый старик остался в шапке.

— Кто это? — сердито спросил Анненков.

— Он наблюдает за плавкой, — пояснил мастер.

— Высечь его! Сто лозанов! — выкрикнул, багровея, ревизор.

— За что же, барин? — вдруг сообразив, спросил старик.

— За непочтительность к старшим!

Сенатор и Аносов прошли вперед. Не видя вблизи работных, Павел Петрович тихо заговорил:

— Старик, которого вы приговорили к ста лозанам, выполняет трудную обязанность. Изо дня в день он наблюдает за плавкой сквозь небольшое отверстие.

— Для чего это нужно? — недовольно проворчал Анненков.

— Он следит, чтобы не пропустить того мгновения, когда серебро окончательно расплавится и начнет улетучиваться. Старик, которого вы решили наказать, ваше превосходительство, за долгие годы испортил зрение до того, что ничего не видит, кроме ослепительного серебряного блеска.

— Тэк-с! — вздохнул сенатор. — Мне припоминается подобное из книг. У одного знаменитого астронома спросили, как он может так часто наблюдать яркий солнечный шар? Он ответил: «Глаза мои упиваются солнечным светом!». Так и негодный старик этот…

— Пощадите его! — Павел Петрович умоляюще посмотрел на петербургского ревизора.

— Может быть, он и действительно невиновен, — словно в раздумье вымолвил сенатор. — Но теперь, сударь, поздно. Слово мое — закон! Непостоянство в мнении ведет к развращению народа. — Он холодно блеснул глазами и замолчал.

Аносов свернул в мастерские:

— Извольте осмотреть, ваше превосходительство.

Сенатор последовал за ним. Переступив порог помещения, столичный ревизор был недоволен тем, что оно низкое, почти без света и без вентиляции. Его охватила нестерпимая жара, которая шла от плавильных печей.

В дыму, в огненной метели из ослепительных искр опаленные зноем люди надрывались на тяжелой работе. Один из них, всклокоченный, со злыми глазами, прохрипел:

— Задыхаюсь, братцы!

К нему подбежал малый с ведром воды и окатил с головы до ног.

— Невозможно! — вырвалось у Анненкова.

Аносов хмуро пояснил:

— Сейчас весна, и это вполне возможно, но зимой, при здешних страшных морозах, ужасно. Потный, разморенный жаром, рабочий выбегает на леденящий ветер… Вот и чахотка…

Сенатор недовольно повел головой, давая понять, что ему неприятны объяснения. Однако Павел Петрович не отступил и продолжал:

— Но еще хуже под землей, в шахтах. Там работают в липкой грязи, в спертом воздухе штолен, каждую минуту грозит обвал или взрыв. Очень тяжело работать по четырнадцать часов в сутки. Ревматизм, полное истощение — вот удел здешних работных… Ваше превосходительство, в докладной я прошу о пересмотре урочных норм.

— Пустое! — сердито перебил сенатор. — Все заводские работные и приписные крестьяне, сударь, освобождены от податей и, кроме того, считаются на действительной военной службе. Известно ли вам это?

Это прозвучало неприкрытой злой иронией. Аносов вздохнул и понял, что все попытки убедить ревизора в необходимости преобразований тщетны. Как бы в ответ на эту мысль Анненков засмеялся и сказал:

— К чему на ветер бросать средства? Поймите, сударь, тут пребывают каторжники, и потому и жизнь каторжная. Иначе и быть не может! С меня уже хватит. Пойдемте отсюда!

Он брезгливо оглядел литейную и пошел к выходу.

— Я еще раз прошу вас осмотреть рудник, — настаивал Павел Петрович.

— Нет, нет, — наотрез отказался Анненков. — Да и пора, сударь, обедать.

Аносова всегда тянуло посмотреть на фроловское изобретение. Он переоделся и в сопровождении штейгера спустился в шахту. В мрачных подземельях слышался шум бегущей воды. Павел Петрович вышел в темный зал. При свете рудничной лампы и факела зал казался огромной храминой, посреди которой вертелось потемневшее от времени гигантское колесо, приводимое в движение водой. Через скалы по каналам, высеченным трудолюбивым человеком в камне, она торопилась к механизмам и приводила их в движение. Циклопические размеры вододействующих машин и небывалый размах построенной сложной системы подземных каналов всегда поражали Аносова. Ему казалось сказочным, что еще недавно жил русский умница-богатырь, который глубоко под землей соорудил такие мощные двигатели, облегчая труд рудокопа.

Увы, никто по достоинству не оценил трудов Фролова! Всё забылось, травой поросло, колёса покрылись мхом, и многое уже рушилось…

Аносов выбрался из глубокого рудника и уселся на скамеечку. Хорошо было вдыхать живительный весенний воздух! Под яркими лучами солнца синеватым отливом сверкали рельсы, над рекой повис мост, через который пролегала железная дорога. Аносов встрепенулся и подумал: «Отец устроил величайшие в мире водяные машины, облегчив труд рудокопа, а сын — Петр Козьмич Фролов — построил первую рельсовую дорогу. Это ли не подвиг!..»

И вдруг неожиданно по телу пробежал предательский озноб, Аносов опять почувствовал боль в горле. Стало не по себе. Подавленный и усталый, он добрался до квартиры и улегся на диван. Недомогание усиливалось.

Вечером Аносов почувствовал себя совсем плохо. Дыхание стало хриплым, появился жар.

— Что с вами? — обеспокоился Анненков.

— Пустое, — пытаясь улыбнуться, сказал Аносов. — Легкое недомогание, пройдет…

Нечеловеческим усилием воли Аносов заставил себя еще несколько дней сопровождать сенатора по горным заводам, но сам почти ничего не слышал, ничем не интересовался. Полное безразличие овладело им. Одна дума сверлила мозг: «Болен, очень болен; только бы закончить опыты с булатом!».

Глава десятая ПОСЛЕДНИЕ ДНИ ВЕЛИКОГО МЕТАЛЛУРГА

В Омске Аносов расстался с Анненковым. Когда кибитка сенатора скрылась из глаз, напряжение, владевшее Павлом Петровичем, сразу сдало и он по-настоящему почувствовал себя слабым и больным. Не в силах ехать в Томск, он решил отлежаться в тишине. Чтобы избавиться от визитов и назойливости омских чиновников, он отыскал скромный домик неподалеку от Кузнецкой слободы и вновь поселился у вдовы-учительницы, тихой и ласковой старушки.

У Аносова еле хватило сил выйти из экипажа и добраться до крохотной светлой комнатки. Он тяжело опустился на диван. В груди и в горле при дыхании хрипело. Нехватало воздуха, и больной полулежал с широко открытым ртом.

— Мне очень плохо, — пожаловался он хозяйке. — Но свалиться я не имею права. Еще не закончено с булатом, не всё сделано! — глаза Аносова вспыхнули и, задыхаясь, он сказал: — Мы еще достигнем большего совершенства! России нужна самая лучшая сталь!

— Вы бы лучше успокоились, — предложила старушка. — Я вам подушечку подложу, передохните, родной.

— Нет, нет, нельзя! — с испугом сказал Аносов. — Пока есть силы, я должен… Дайте мне чернил и перо…

Как ни упрашивала его учительница, он настоял на своем. Она принесла бумагу, зажгла лампу. Морщась от боли, Павел Петрович присел к столу. Лицо его вытянулось, пожелтело. Он склонился над рукописью и стал писать. Старушка бесшумно удалилась и, стоя за дверью, тревожно прислушивалась к тяжелому, хриплому дыханию больного.

Писать было очень трудно. Тело охватила слабость, от усталости слипались глаза. Но сознание было ясное, мозг работал отчетливо. «Значит, я еще не так сильно болен! Мы еще постоим за себя!» — подумал Аносов и снова склонился над бумагой.

Равнодушно он написал титульную часть бумаги и сразу загорелся, когда добрался до самого главного. Павел Петрович тщательно выводил строки, стремясь показать, что он здоров.

«…я предложил вам… предписать управлению Томским заводом немедленно приступить к приготовлению образцов стали и булата по следующим наставлениям:

1. Три пуда литой стали первого сорта; для приготовления ее брать 32 фунта на один тигель и по 3 1/2 фунта железной окалины.

2. 3 пуда литой стали второго сорта; для приготовления ее брать 32 фунта железа и 2 фунта железной окалины.

3. Для приготовления третьего сорта брать 32 фунта цементной стали и 1 фунт окалины; если в тигле останется свободное место, то по пропорции можно прибавлять железа и окалины…»

Больной отвалился на спину и, закрыв глаза, долго думал. И в эти минуты перед ним встала вся его жизнь. «Жаль, нет старика Швецова, мы бы с ним потолковали. Он обрадовался бы. Теперь мои булаты стали значительно лучше».

Аносов спохватился и торопливо заскрипел пером:

«Для приготовления булата первого сорта сплавить 30 фунтов в тигле томской стали с 2 1/2 ф. железной окалины, но без крышки или чтобы она не была плотно наложена; смесь сию вылить в воду, потом из нее взять 12 фунтов и плавить в тигле от 5 до 6 часов, затем поступать, как показано было…».

Он писал и улыбался. Перед мысленным взором стояли тигли, а вот пылает в печке веселый, живительный огонек. И вдруг вспомнил о заветной ладанке. Нервным движением распахнул рубашку и достал подарок старого Захара. Вот он, уголек! Он черен и мертв, но таит в себе большую и кипучую силу. Стоит только его раздуть, и веселое пламя заиграет в нем! Этот огонек жгуч и живителен потому, что на него упала капля народной крови. Пугачев! «Вот у кого следует учиться большой страсти! Он не побоялся, ничего не побоялся!» — горячечно подумал Аносов, и это придало ему силы, и перо снова безудержно побежало по бумаге.

А старушка-учительница всё еще стояла у двери, прислушиваясь к его дыханию. Великий соблазн был пойти и уложить его в постель, но деликатность мешала ей переступить порог. Чутьем она догадывалась, что им владеет большая страсть к делу, а если человека охватит она, то не следует ему становиться на дороге. Сокрушенно покачав головой, старушка вышла из прихожей…

Когда под утро учительница осторожно заглянула в горницу Аносова, то увидела, что он лежит на спине. Хриплое дыхание, казалось, разрывало ему грудь. Скорее почувствовав присутствие хозяйки, чем увидев ее, Павел Петрович неловко приподнялся и, задыхаясь, сказал:

— Теперь мне в самом деле плохо… Вот на столе бумага, сберегите ее и передайте по назначению! — Больше у него не нашлось сил говорить; он снова отвалился на подушки и устало закрыл глаза.

— Вам тяжело дышать! Ах, господи, что ж это я! — всплеснула руками старушка. — Давно ведь пора позвать лекаря! Простите меня, нерадивую…

Через час неуклюжий лекарь, стуча подкованными сапогами, ввалился в светличку. На Аносова смотрело доброе, загорелое лицо.

— Не извольте беспокоиться, — предупредительно заговорил он. — Годы ваши еще небольшие. Поборем хворость! — Он внимательно осмотрел Павла Петровича и положил ему на горло компресс.

— Нарывы. Терпеть надо, даст бог, и полегчает, — ободряюще сказал он больному. — Я тут неподалеку буду находиться, чуть что понадоблюсь, зовите.

Тяжело поскрипывая половицами, он выбрался из горенки и глазами поманил за собой хозяйку в сенцы.

— Вы вот что, почтенная, — густым басом обратился он к ней. — Найдите добрую терпеливую бабу ходить за ним. Состояние больного весьма тяжелое…

Женщина взволновалась и пересохшими губами тревожно спросила:

— Полегчает ли?

— Безнадежно, милая. Будь в Омске ученый хирург, тогда… — Лекарь замялся, на лбу рябью пошли морщины. — Впрочем, поздно — заражение крови, — тихо закончил он.

Вдова прижала худые руки к груди и умоляюще посмотрела на медика:

— Милый ты мой, спаси его! Человек-то он какой!

— Я буду здесь. Изо всех сил постараюсь, да кто знает, что случится, — лекарь смущенно посмотрел на учительницу.

Вдова поспешила в Кузнецкую слободу и привела оттуда румяную жёнку с приятным певучим голосом. Хозяйка осторожно приоткрыла дверь в горенку и напутственно прошептала бабе:

— Побереги его, милая. Ни на минуту нельзя одного оставить.

Женщина неслышно вошла в горницу, прикрыла за собой дверь и на цыпочках приблизилась к постели. Она наклонилась к больному; это измученное, обросшее седой щетиной лицо вдруг показалось ей до странности знакомым. С замиранием сердца вглядывалась она в больного и вдруг, задрожав от волнения, прошептала:

— Петрович…

Аносов хрипел и беспокойно метался в постели. Женщина опустилась на колени и застыла в скорбной позе. Многое она передумала, разглядывая такое близкое и милое ей лицо. Павел Петрович всю ночь лежал в забытьи, а она не сводила с него скорбных глаз. Только единственный раз после полуночи он широко раскрыл глаза и невнятно забормотал:

— Коней… Коней… в Златоуст…

Со слезами, блеснувшими на ресницах, она поправила подушку.

— Господи, горе-то какое! — губы ее судорожно подергивались; казалось, вот-вот она разрыдается.

Под утро Аносов пришел в себя, оглянулся и неожиданно протянул руку:

— Луша, неужели это ты?

Она жаркими губами благодарно припала к его пожелтевшей руке:

— Узнал, родной… Лежи, лежи, Петрович…

— Мне чуточку легче… Дай поглядеть на тебя.

Она подняла мокрое от слёз лицо и смущенно улыбнулась.

— Ты всё еще хороша! — тихо обронил он. — Еще не тронула тебя старость… А я вот умираю…

— Что ты, Петрович. Жить надо! И у меня появились сединки.

Он слабо улыбнулся.

— Ну, это твоя золотая осень, — с трудом выговорил он.

— Нельзя тебе говорить. Побереги себя! — Луша заботливо поправила одеяло. Еще раз беспомощная, жалкая улыбка промелькнула на исхудалом лице Аносова:

— Чего тут беречься! Чувствую, умираю. Дай руку!

Больной сжал ее горячую ладонь и снова устало закрыл глаза. Вскоре вернулось тяжелое забытье. Луша боялась шевельнуться и стояла на коленях перед постелью больного, не решаясь отнять руку. В окно заглянул первый луч солнца, вошел лекарь и предложил ей:

— Поди отдохни, а я побуду здесь…

Убитая горем, Луша вышла в сенцы и легла на скамеечку, не в силах уйти домой. Прислушивалась к каждому шороху, шедшему из комнаты. Всё еще на что-то надеясь, ждала знакомого голоса. Много раз подходила к двери, чтобы услышать его, но до напряженного слуха доносилось только зловещее хрипенье.

В полдень из слободы пришел муж Луши — коренастый, сильный кузнец, с проседью в широкой бороде.

— Михайлыч, — бросилась к нему жена. — Да знаешь ли, кто тут?

Он обеспокоенно взглянул на опечаленное лицо Луши и удивленно спросил:

— Да что с тобой, Лукерья?

— Павел Петрович здесь. Больной, шибко больной…

Кузнец на минуту задумался, потом тряхнул головой.

— Допусти поглядеть на доброго человека! — он тихо приоткрыл дверь и поманил лекаря. Тот вышел в сени.

— Ну что, легче ему? — обманывая себя надеждой, робко спросила Луша.

Лекарь сумрачно опустил глаза.

— Нет никакой надежды! — вздохнул он. — Думаю, ночью отойдет…

Она вскрикнула и рухнула на скамью. Кузнец бережно взял ее за плечи.

— Ну, хватит, хватит. Что поделаешь с таким горем? Разреши, господин лекарь, пойти взглянуть? — попросил он и, не ожидая разрешения, тихо прошел в горницу.

Аносов лежал пластом, закрытые его глаза казались синими провалами, на лице лежали темные тени. Из полуоткрытого рта вырывались зловещие хрипы. Кузнецу до боли стало жалко больного. Он склонился ниже, задышал жарко и с укоризной обронил:

— Эх, добрый человек, сердяга, да как же ты так?

Хрипы в горле больного становились всё громче и переливчатее. Расстроенный мастерко вышел из комнаты и тяжело опустился на скамью рядом с женой:

— Ох, какого человека теряем, Миколаевна. Мы бы всё отдали, — живи!

Лекарь угрюмо молчал, притихли и кузнец с жёнкой. У нее большие поблекшие глаза были полны слёз…

Учительница сходила к омскому городничему оповестить о болезни Аносова. В тот же день к семье Павла Петровича в Томск поскакал гонец с тревожной эстафетой.

Аносову с каждым часом становилось всё хуже. Ночью началась агония. Он лежал с высоко поднятыми под одеялом коленками и шевелил запекшимися губами.

В комнату осторожно вошла бледная Луша, и, ухватившись за косяк двери, вслушивалась в тяжелое дыхание больного.

На столе горела свеча, распространяя скудный свет и отбрасывая на лицо Аносова мертвенные блики. Дежуривший лекарь дремал в кресле.

Луша неслышно подошла к постели больного, припала к самому уху Аносова.

— Ты меня слышишь, Петрович? — шёпотом спросила она.

Он широко раскрытыми невидящими глазами смотрел в потолок.

«Не слышишь, милый. Не чуешь, дорогой», — со страшной тоской подумала Луша. Сердце ее сжалось от глубокого горя, охватившего всё ее существо. Она часто-часто задышала у его уха и снова зашептала:

— Всё суетился, старался… Не уберег себя, милый… Вся-то жизнь моя прошла с думой о тебе… Родной ты наш…

Из усталых глаз женщины побежали одна за другой жалостливые женские слёзы. Вдруг, с трудом ворочая языком, Аносов ясно произнес:

— Луша…

Она склонилась к его лицу, заглянула в меркнущие зрачки и с душевной мукой подумала:

«Вспомнил, в смертный час вспомнил. Значит, любил меня…»

Слёзы безостановочно катились по ее щекам. Положив руки ему на голову, она прошептала ласково:

— И зачем ты не простой горщик, не кузнец, не чеканщик! По-иному бы пошла жизнь, Павел Петрович…

Он вздрогнул и в упор посмотрел на нее.

— Худо мне! — стягивая на груди костлявыми пальцами одеяло, пожаловался он, и тело его всколыхнулось от мелкого озноба. Протянул руки и попросил:

— Открой дверь… Задыхаюсь…

В его горле снова послышались страшные хрипы.

Луша проворно бросилась к двери и распахнула ее настежь. Волна свежего воздуха ворвалась в душную горницу. Когда Луша вернулась к постели, Аносов лежал неподвижный и безмолвный.

«Умер!» — в смертельной боли догадалась она и стала креститься.

В открытую дверь лилась прохлада. Майский шаловливый ветер ворвался в горницу и заиграл прядью волос над выпуклым лбом покойника.

Лекарь всё дремал, а она в скорби думала:

«Ушел. Навсегда ушел Петрович…»

Ее рыдания разбудили всех в доме. Учительница с испуганным лицом долго бестолково суетилась в комнатке. Спокойный лекарь строго сказал ей:

— Слёзы горю не помогут. Надо приготовить покойного к погребению…

Луша принесла криничной воды, налила чашу и поставила на окно. «Пусть умоется его душенька перед долгим странствием», — покоряясь неизбежности, печально подумала она.

В степи, за березовым околком, поднялось ликующее солнце, и первые лучи его позолотили вершины деревьев и кустов, покрытых крупной росой. Неугомонно и радостно щебетали птицы, встречая начало яркого погожего дня. Слёзы застилали глаза Луши, — просто не верилось в смерть милого Петровича в такой дивный час. Своим женским сердцем она всю жизнь ценила в нем простоту и доступность. Сев под березкой во дворе, Луша горько заплакала. Муж ее стоял рядом растерянный, подавленный смертью Аносова и ласково говорил:

— Ты поплачь, поплачь, Миколаевна, может и полегчает на сердце…

А у самого подергивались губы и глаза потемнели от большого горя.

…В городе готовились к похоронам начальника Алтайских горных заводов и томского гражданского губернатора. Командование омского гарнизона отрядило солдат сопровождать гроб до могилы. Городничий, военные и гражданские чины отдавали последний долг усопшему. Он лежал в гробу в простом дорожном мундире. Где-то отыскали шпагу и приколотили ее к гробовой крышке.

В день похорон прибыла из Томска Татьяна Васильевна с дочерью Ларисой. Все удалились из домика, и худая, бледная вдова молча оплакивала смерть мужа. Тоненькая, как тростинка, большеглазая девочка безмолвно, со страхом смотрела в неузнаваемое лицо отца. Маленький и пожелтевший лежал он в черном гробу и, казалось, был чем-то смущен…

Аносова передала желание Павла Петровича, высказанное им еще в Златоусте, чтобы тело его в последнее пристанище отнесли или литейщики, или кузнецы.

Из Кузнецкой слободы вызвали ковачей. Шесть самых старых и самых почтенных, а среди них и муж Луши, подняли гроб и, степенно выступая, донесли на Бутырское кладбище. Толпы народа провожали покойного. Вдову вели под руки местные дамы, а позади по долгу службы шли важные чиновники, но больше всего с нескрываемой печалью шло простого люда, среди которого была и Луша. Словно в чем-то виноватая, она старалась не попадаться на глаза вдове Аносова, но та и не замечала ее. Старая, сухонькая, маленькая учительница — хозяйка домика, — одетая в черную широкую кофту, с черным платком на голове, семенила подле гроба. Она очень устала и не замечала косых взглядов чиновников.

Шесть кряжистых кузнецов бережно несли Аносова к месту погребения. Гроб, казалось, плыл над головами толпы. На солнце набежала тучка, и тихие прохладные капли упали на разгоряченные лица. Над широкими пыльными улицами, над степью пошел дождь. Вдали показалась небольшая роща. Шедший в толпе ссыльный поляк с тоской посмотрел вперед и вслух сказал:

— Vita brevis est![21]

Рядом с ним величаво выступал монах с худощавым, изрытым глубокими морщинами лицом. Словно у покойника, у него темнели большие провалы глазниц. Ни одним движением не отозвался он на замечание ссыльного.

Вот и распахнутые серые ворота, а в глубине кладбища груды черной земли. Завидев их, Луша схватилась рукой за сердце и, как подкошенная, упала на дорогу… Посадские жёнки встревоженно подбежали к ней и подхватили обессилевшее тело:

— Бабоньки, с Миколаевной дурно… Ахти, лихонько!..

Так и не пришлось увидеть Луше, как опускали в яму гроб, как забросали его землей и все понемногу разошлись под теплым дождем. Только через неделю, когда оправилась, она посетила свежую могилу. Ветер шумел в кладбищенской роще. Холмик осел и еще не порос травой. А рядом цвели простые цветы, и среди них лежал выкопанный могильщиками чей-то череп. Лепестки мака коснулись его омытого дождем желтого лба, голубые незабудки раскачивались в гладких впадинах глазниц, и окружающая густая, сочная зелень полузакрыла мрачный оскал.

«Так всегда бывает на свете, — с грустью подумала Луша, — одно умерло, а другое живет…»

Но сердце ее и мысли, однако, не могли примириться с преждевременной смертью Павла Петровича…

Как-то в минуту страшной тоски Лушу потянуло в домик, где Павел Петрович доживал свои последние минуты. Была у нее тайная мысль получить какую-нибудь мелочь на память о дорогом человеке.

Старушка приняла жену кузнеца ласково, засуетилась, усадила в передний угол и с жаром заговорила об умершем. В глазах учительницы читалась глубокая грусть. Рассказала она Луше:

— Пришла я тогда домой с кладбища — пусто, одиноко, и такая смертная тоска и жалость пали на сердце, — ни минуты забытья. Вижу, лежит на столе ладанка вроде маленького кисета, расшитого шелком. «Его эта вещица, его!» — обрадовалась и повеселела я. Взяла в руки, распустила мешочек, а в нем только уголек. И ничего больше. И тут подумала: «Нехорошо брать его вещь. Он ведь покойник. Может, это его что заветное?». Положила ладанку на припечек и зажгла. Вмиг вспыхнуло, и не стало шелка… За окном погасли сумерки и наступила ночь. Темно, темно так. А по комнатке моей разливается-струится нежный золотистый свет и душу ласкает. «Откуда это?» — подумала я и взглянула на шесток. А там маленький жаркий глазок светится: раскалился уголек и сияет ровным, спокойным светом. Ну, много ли его? Крохотуля, а сколько света и душевного тепла в нем… Сразу на сердце полегчало…

Глаза старушки посветлели, заискрились добротой. Луша схватила учительницу за руку:

— Ой, родная, да как же это? Как будто ты мне про всю его жизнь сразу изъяснила. Пятьдесят годков только отжил, — мало, совсем мало, а гляди, сколько жару: в немногих годах, а какую большую жизнь он прожил. Большую жизнь! — прошептала она многозначительно, поднялась со стула и тихо побрела домой.

Жена и дочь Аносова на другой день после похорон покинули Омск. Казенный мирок остался глух к смерти создателя русского булата. Лишь спустя два с половиной месяца после похорон, в июле 1851 года, в «Санкт-Петербургских ведомостях» появилась краткая заметка:

«Мая 13-го нынешнего года скончался в Омске после непродолжительной, но тяжкой болезни на поприще деятельной службы главный начальник Алтайских заводов и томский гражданский губернатор, корпуса горных инженеров генерал-майор и кавалер Павел Петрович Аносов. Заслуги его по части горнозаводской, верно, не останутся в неизвестности; нет сомнений, что из большого числа любивших его подчиненных найдется не один, способный передать современникам неутомимые труды и пользу, принесенные генералом Аносовым в продолжение тридцати трех лет отличной и усердной службы.

Мы скажем только, что смерть его поразила всех знавших покойного, в особенности товарищей и подчиненных на Урале и Алтае, невольно грустно при воспоминании его добродетелей, из которых главнейшие — строгая справедливость, необычайная доброта души и совершенное бескорыстие составляли постоянно основание всех его действий.

Занимая в продолжение многих лет должность начальника Златоустовских заводов, главного начальника Алтайских заводов и томского гражданского губернатора, наконец, неоднократно исправляя должность военного генерал-губернатора Западной Сибири, он оставил супругу еще в цвете лет и многочисленное семейство. Россия лишилась в генерал-майоре Аносове одного из опытнейших горнозаводских офицеров.

Мир праху твоему, незабвенный товарищ!»

В Златоуст известие о смерти Аносова дошло с опозданием. Оно взволновало не только горных офицеров, но и рабочих оружейной фабрики. Бывшие товарищи по службе собрали средства, на которые решили написать портрет русского металлурга. Когда художник закончил свою работу, друзья обратились с письмом к начальнику Златоустовского горного округа.

«Златоустовское общество офицеров, — сообщали они, — движимое чувством уважения и признательности к покойному генерал-майору Аносову, собрало на написание портрета его 135 рублей серебром и честь имеет покорнейше просить ваше высокоблагородие принять на себя ходатайство у высшего начальства на помещение сего портрета в Златоустовском арсенале, так как покойный прослужил на здешних заводах почти тридцать лет и большею частью на оружейной фабрике.

Февраль 1852 года».

Каспийские литейщики отлили превосходные барельефы для памятника Павлу Петровичу, который решила возвести жена покойного. Спустя несколько лет на краю кладбища, выходившего на Скорбящинскую улицу, был поставлен из серого мрамора четырехгранный обелиск шести метров высотой, водруженный на каменном кубическом постаменте и увенчанный позолоченным крестом. На одном из чугунных барельефов проступали военные атрибуты, на другом — зубчатое колесо, ворот с бадьей, циркуль и глобус — символы горного дела.

После установки мужу памятника Аносова с дочерью Ларисой уехала в Санкт-Петербург, и больше никто из родных не посещал могилу Павла Петровича.

Некоторое время за ней кто-то присматривал. Сказывали, из Кузнечной слободы приходила пожилая простая женщина и каждую весну приводила могилу в порядок, но прошел десяток лет, и она больше не появлялась. Чугунная плита и обелиск вскоре оказались в густой заросли бурьяна.

Глава одиннадцатая ЗЛАЯ СУДЬБА

Царское правительство осталось безразличным к судьбе изобретений Павла Петровича Аносова; оно низкопоклонствовало перед заграницей, снисходительно относилось к иностранцам, даже к тем, кто заведомо похищал секреты русских изобретений. Слепое преклонение перед всем чужим привело к тому, что многое открытое нашими русскими учеными незаслуженно приписывалось различным иноземцам. Так случилось и в области науки о металле. Всем известно, что Аносов применил микроскоп для изучения структуры сталей еще в 1831 году. Из этого бесспорно видно, что он является основоположником русской металлографии. Однако нашлись люди, которые честь этого великого открытия в науке о стали приписали англичанину Сорби, применившему микроскоп значительно позже Аносова.

Космополиты старались принизить роль талантливого русского ученого, вытравить память о нем. В словарях Аносову отводили всего несколько строк. И только почти полвека спустя после смерти Аносова в «Санкт-Петербургских ведомостях» 22 марта 1899 года появилась небольшая статья «Могила П. П. Аносова», где сообщалось:

«В последние годы жизни Аносов был томским губернатором и главным начальником Алтайского горного округа. Он скончался совершенно неожиданно, — проездом в Томск в 1851 году. За истекшее полустолетие город значительно вырос; кладбище, на котором Павел Петрович похоронен, очутилось почти в центре города; оно давно упразднено и предназначено, кажется, к совершенному уничтожению; пришел в запустение и великолепный памятник, поставленный Аносову на его могиле. Городскому же управлению, вероятно, и неизвестно даже, что под ним покоится прах одного из благороднейших людей, которых так мало видела Сибирь среди своих администраторов. Из сыновей покойного генерала уже никого не осталось в живых. На ком же лежит нравственный долг позаботиться о приведении в порядок его могилы? Быть может, Горный институт чем-нибудь ознаменует 100-летнюю годовщину рождения одного из своих выдающихся питомцев.

Н. А.»

Кто скрывался под этими скромными инициалами, трудно сказать. Известно, что младшая дочь Аносова — Лариса Павловна — вышла замуж за Аболтина. Не он ли являлся автором этой заметки? Сама Лариса Павловна скончалась в очень преклонном возрасте незадолго до Великой Октябрьской социалистической революции — 16 июня 1917 года… Перед смертью она успела поделиться воспоминаниями о жизни своего отца с дальним родственником горным инженером Нестеровским. На этом и обрываются сведения об Аносове.

Загрузка...