7

Северные страны обладают рядом достойных восхищения особенностей. Одна из них — мощь местной сантехники.

Душ — жёсткая щётка из воды. Я долго стою под ним, как будто могу таким образом смыть с себя весь этот бесполезный день. Как будто могу потом начать всё сначала. Но, закрывая в конце концов краны, я думаю: а действительно ли день был такой уж неудачный? Может, на самом деле Нуммедал был вполне доброжелателен? Может, он пытался достать мне аэрофотоснимки, у него этого не вышло, прогулку он придумал как бы в качестве компенсации, и ехать за снимками в Тронхейм — самое мудрое решение. А его резкости происходят от стыда за то, что он не смог выполнить данное Сиббеле обещание.

Насквозь промокшим возвращаясь в комнату, я включаю радио. Здесь, оказывается, и вправду можно поймать Хилверсум. Послушаем.

У микрофона профессор-физик читает лекцию. Программа называется «Замечательные факты из мира науки и техники» — в изложении, доступном широкой публике.

Чтобы флейта заиграла, рассказывает он, скорость струи воздуха в ней должна составить около ста двадцати пяти километров в час.

Что? Сто двадцать пять километров в час? Это скорость урагана. Такие вещи я, подающий надежды молодой естествоиспытатель, помню наизусть.

Со скоростью ста двадцати пяти километров в час нужно вдувать воздух во флейту, чтобы извлечь из неё более или менее приличный звук. Я никогда не отдавал себе в этом отчёта, хотя с семи до четырнадцати лет играл на самых разных флейтах.

Сначала мне подарили целлулоидную дудочку. Я мог сыграть на ней простую мелодию. Потом я решил посмотреть, загорится ли она, если держать над ней увеличительное стекло. Она загорелась, я уронил её на землю, огонь погас от недостатка горючего, но моя мать страшно испугалась. Она купила мне блокфлейту из чёрного дерева. Немного позже я узнал, что в настоящем оркестре играют на поперечных флейтах. Мать сказала, что поперечные флейты очень дорогие, слишком дорогие. Мой отец тогда давно уже умер, но дед, который был ещё жив, отдал мне флейту, на которой он сам играл в юности. Это была большая поперечная флейта с шестью дырочками и восемью клапанами, она разбиралась на четыре части. В тех местах, где части друг в друга вставлялись, они были отделаны слоновой костью.

«Попробуй сначала сам, потом посмотрим, имеет ли тебе смысл брать уроки».

Я хотел стать флейтистом, профессиональным флейтистом в большом оркестре. Мать не собиралась ничего мне запрещать, но и не была особенно рада моему выбору профессии.

Прежде, чем я смог выжать хоть какой-нибудь звук из большой флейты, прошло полгода. Я купил на книжном рынке старый сборник упражнений. В четырнадцать лет я уже играл вполне прилично, но вскоре сделал роковое открытие. В настоящем оркестре флейты были совсем не такие, как моя. Это были так называемые флейты Бёма, изобретение некоего Теобальда Бёма, а вовсе не флейты с шестью дырочками и восемью клапанами, как у меня. И играть на них тоже нужно было совершенно по-другому. Моя флейта не годилась даже для школьного оркестра.

Я попросил мать, которая редко мне в чём-нибудь отказывала, купить мне настоящую флейту, флейту Бёма. Но мать сказала: «Подумай хорошенько. Во-первых, тебе придётся всё начать сначала. Во-вторых, пойми, флейтист не может по-настоящему прославиться. Пианист, скрипач — это другое дело. Но флейтист почти всегда только один из музыкантов в большом оркестре. А в-третьих, как бы всё ни сложилось, с такой профессией ты будешь всего лишь повторять то, что сочинил кто-то другой!»

Этот довод оказался решающим. Я начал собирать камни, потому что биологом, как мой отец, быть не хотел. Вместо флейтиста я решил стать учёным.

Но за все те годы, что я играл на флейте, мне ни разу не пришло в голову, что воздух во флейте имеет скорость, и тем более я никогда не задавался вопросом, как эту скорость можно было бы измерить.

С водой в ушах, с полотенцем через плечо, я сгораю от стыда. Научная работа — это, прежде всего, измерения. Я даже завёл привычку считать шаги, совсем как Бойс-Баллот, тот самый, который открыл закон Бойса-Баллота («если встать спиной к ветру в северном полушарии, то область низкого давления будет слева»). Ветер… Но это кто-то другой придумал измерить скорость ветра во флейте. Не я.

Как раз когда я собираюсь переключить транзистор на другую радиостанцию, профессор объясняет, что скорость воздушного потока во флейте была впервые измерена Кристиааном Гюйгенсом триста лет назад.

Я выключаю радио и ложусь в кровать. Мне не спится. Здесь, так далеко на севере, в это время года солнце почти не заходит за горизонт. Хотя перед окном и висят чёрные занавески, всё равно понятно, что на улице светло.

В половине пятого я всё ещё бодрствую. В восемь от здания SAS на аэродром уходит автобус. Если я засну сейчас, то, наверное, просплю. Но я не засыпаю.

В пять я встаю, раздвигаю занавески и ещё раз принимаю душ. Вытираясь, я чувствую себя несколько более сонным, чем раньше, но для того, чтобы снова лечь спать, уже слишком поздно. В раздумьях я сижу голый на кровати. Решаю всё же упаковать чемодан и как следует проверить содержимое рюкзака.

Горные ботинки, молоток, спальник, фляжка, кружка, чистый блокнот для заметок, фотоаппарат, плёнки, геологический компас, который Ева подарила мне ещё на первом курсе. Это довольно большой инструмент, с подробной шкалой, прямоугольным основанием, визирами, угломером, ватерпасом и зеркалом.

Я раскрываю его и рассматриваю своё лицо в зеркало. Когда Ева подарила мне этот компас, она сказала, что именно из-за зеркала он показался ей таким забавным подарком. Ещё она сказала: «Я не знала, что геология — это такая наука, где нужно всё время смотреть в зеркало».

Тогда ей было двенадцать лет, моей младшей сестре. Дело не только в том, что от неё я впервые услышал это замечание; на мой взгляд, она была совершенно права.

За эти годы я, наверное, в десять раз чаще вынимал компас из футляра для того, чтобы посмотреться в зеркало, чем для того, чтобы делать какие-либо замеры.

Зеркальце такое маленькое, что когда в нём отражаются мои глаза и нос, то уши невидимы. Если я смотрю на подбородок, то не видно глаз. Даже когда я держу его на расстоянии вытянутой руки, оно не отражает всего лица.

Но обходиться без зеркала я не могу.

По-моему, в истории человечества есть три важных этапа.

Сначала человек не знал, что такое отражение, точно так же, как этого не знают животные. Посадите кота перед зеркалом, и он подумает, что это — стекло, за которым сидит другой кот. Будет на него шипеть, пытаться зайти с другой стороны. В конце концов потеряет к нему всякий интерес. Некоторые кошки вообще никогда не обращают внимания на своё отражение.

Такими были и первые люди. На сто процентов субъективными. «Я», размышляющее о «себе», было тогда невообразимо.

Второй этап: Нарцисс видит своё отражение. Самый великий учёный древности — не Прометей, открывший огонь, а Нарцисс. В первый раз «я» видит «себя». Психология была тогда ненужной наукой, поскольку каждый был для себя тем, чем он был, а именно — своим отражением. Оно могло нравиться ему или нет, но оно не могло его предать. Человек и его отражение тождественны, симметричны. Мы лжём, и отражения лгут вместе с нами. Только на следующем этапе на нас обрушился смертельный удар правды.

Этот третий этап начинается с изобретения фотографии. Часто ли бывает, что паспортная фотокарточка нравится нам так же, как и отражение в зеркале? Крайне редко! Раньше, когда кто-нибудь заказывал портрет, а потом находил этот портрет непохожим, можно было свалить всю вину на художника. Но камера, как мы знаем, лгать не может. И так с течением времени, посредством бесчисленных фотографий, мы обнаруживаем, что редко бываем собой, не симметричны с собой, что большую часть жизни мы существуем в каких-то странных воплощениях, от всякой ответственности за которые охотно отказались бы, если бы могли.

Страх, что другие люди видят его таким же, как на этих странных фотографиях, что в их глазах он, может быть, совсем не похож на любимое отражение, расщепил человека на целую армию, состоящую из генерала и взбунтовавшихся солдат. Привычное «Я», ставящее себе определённые цели — и множество призраков, которые постоянно его предают. Это и есть третий этап: сомнения в себе, раньше довольно редкие, разгораются, доводя до беспомощности.

Психология расцветает.

По крайней мере, у себя в компасе я ношу с собой того солдата, который верен мне в жару и в холод. Он напишет мне диссертацию, да так хорошо, что я защищусь с отличием, а потом стану профессором. Если газеты захотят напечатать его портрет, я заставлю их сфотографировать его столько раз, сколько понадобится для полного сходства. Но сегодня утром у него красные глаза, потому что он не спал всю ночь — а я всегда плохо сплю. И подбородок его зарос, ведь я ещё не брился.

Побрившись, я одеваюсь. Долго раздумывая, упаковываю рюкзак и чемодан. Вещи, которые я оставлю в Алте, — белые рубашки, электробритву и так далее, — кладу сразу в чемодан. В рюкзак — блокнот, шерстяные носки, ручку, карандаши, молоток, пластиковые пакеты, которые никогда не помешают, горные ботинки, спальник, радиоприёмник. Железная рулетка? Не могу найти. Наверное, забыл дома. В записной книжке отмечаю, что должен купить рулетку в Тронхейме: пишу «железная рулетка» под «Остмаркнесет», адресом Геологической Службы.

Перед завтраком ещё раз проверяю ванную, шкаф, письменный стол и ночной столик. Нет, ничего не забыл. Я осматриваю даже те ящики и шкафы, которыми не пользовался. Ненавижу беспорядок. Разбросать вещи, попасть в непредвиденную ситуацию, не знать, что делать — нет ничего отвратительнее. Я не свалюсь в расщелину, как мой отец, и даже если так случится, я буду к этому готов. Поскользнувшись, я не растеряюсь. Смогу за что-нибудь ухватиться, как-нибудь задержать падение.

Но что я вижу, выставив чемодан и рюкзак в коридор и собираясь захлопнуть за собой дверь?

На вешалке лежит открытка. Та самая, что я вчера вечером написал Сиббеле. Вовремя заметил!

Загрузка...