Infelices possidentes![4]


На стенах увеселительных заведений Берлина начертаны слова «Мене, мене, текел»[5]; мрамор и живопись, золото и атлас, которыми убраны эти стены, напрасно тщатся закрыть эту надпись — она проступает сквозь их испуганное великолепие, как будущее проступает сквозь настоящее, и нынешним мудрецам понятно, что она значит. Словно бы обратилось вспять развитие рода человеческого, приведшее его от чувственности к разуму: ни одно наслаждение не прельщает его ныне больше, нежели щекотание нервов и опьянение чувств. Кому еще сегодня нужно серьезное тихое искусство, которое требует душевного поиска, которым, прежде чем обладать и наслаждаться, надо овладеть? Сегодня востребованы удовольствия, которые сами навязываются нашим нервам, как навязывается уличная девка, тем самым карикатурно переворачивающая естественные здоровые отношения полов; востребован блеск для глаза, и увеселительные заведения предлагают его, отчаянно соревнуясь друг с другом, пока буржуа удобно усаживается, как зритель на гладиаторских боях или владелец гарема, и ждет, который из рабов, развлекающих его, сделает это самым забавным и одновременно самым удобным для него образом; востребовано выхолащивание всякого более или менее глубокого содержания, дабы ни в коем случае не потребовали от души, чтобы она сама проделала какой-то путь, сама раскусила какую-то скорлупу, добираясь до ядрышка. Поэтому предлагать можно только то, что доступно на поверхности; поэтому вместо смысла царят ощущения.

И все же трагедия наступает не после сатировской драмы, а уже до нее. То, что страшно и серьезно, не придет после этого жгучего опьянения, а уже пришло; оно не только будет его следствием — точно так же оно и его причина. Здоровый счастливый человек пьянству не предается — его ищут бедные и несчастные. И как следует остерегаться того, чтобы с суровым моральным негодованием осуждать опустившегося пьяницу, который, загнав свое горе в бутылку, достиг блаженного забвения, так и современный Иеремия сам остался бы на поверхности, если бы лишь расточал брань и проклятия по поводу царящих ныне поверхностности и чувственного дурмана, не видя, какая нужда и мука толкают душу народа в это опьянение, заставляют ее убегать на более высоко лежащие уровни душевной жизни, потому что на более глубоких царит ужас.

Были в прошлом такие времена, когда отношения между действительностью и игрой можно было описать безобидным противопоставлением: жизнь серьезна, а искусство радостно. Но нарастающее развитие повсюду заставляет нарастать противоречия и все более враждебно заставляет разойтись в разные стороны то, что прежде, в зародышевом состоянии, было собрано вместе; так же и жизнь стала страшной, пугающей, трагичной, и лишь дополнением ней — неизбежной ее оборотной стороной — является то, что отдых, игра превращаются в подобие чувственно-хмельной оргии сатиров.

Одним из шедевров Вагнера было то, что он создал Байройт, в котором люди, приехавшие наслаждаться его искусством, проводили день без всякого занятия или, во всяком случае, отрешившись от трудов и страхов реальной жизни; Вагнер понял, что современная жизнь — не та точка, с которой можно понять и по достоинству оценить тяжелое и глубокое искусство. Поэтому он описал свой идеал, вывернув наизнанку слова Шиллера: пусть жизнь будет радостной, а искусство серьезным[6]. Чем спокойнее и удовлетвореннее серьезная сторона жизни, тем больше сил и возможности углубления остается для игры.

А сейчас жизнь — лихорадочно возбужденная, она до предела напрягает все нервные силы — мы не только тратим всю силу, которая у нас есть, но живем как бы в долг, расходуем на сиюминутные нужды то, чего должно было бы хватить нам еще и на будущее; отсюда тысячи людей, у которых больше не остается уже никаких сил, — они обанкротились. Современный человек мечется между страстным желанием все приобрести и страхом все потерять; конкуренция между индивидами, расами и сословиями порождает лихорадочную гонку ежедневной работы и вовлекает даже того, кто не работает в безостановочный ритм, в выжимание из себя последних соков, в страх — смутный или отчетливый, — что те, чьим трудом он живет, не вечно будут готовы обменивать свой пот на его купоны.

Если так выглядит день, то каков же может быть облик вечера? Какие душевные силы еще останутся после того, как день поглотил всю активность, напряжение и сосредоточенность, какие имелись у человека? Театры «Ронахер» и «Аполлон» дают ответ на вопрос, на что способен еще, придя в театральный зал, житель крупного города в наше время[7]. Поскольку жизнь полностью поглощает его силу, ему для отдыха можно предлагать только то, что он может переварить, не затрачивая вовсе никаких сил; его нервы, измотанные спешкой и заботами дня, уже не реагируют ни на какие раздражители, кроме тех, которые имеют, так сказать, непосредственно физиологическую природу, то есть на которые организм еще отвечает даже тогда, когда все более утонченные реакции притупляются: это такие раздражители, как свет и разноцветный блеск, легкая музыка и — последнее и главное — возбуждение сексуальных чувств.

Как кто-то сказал, история женщин имеет ту особенность, что она есть история не женщин, а мужчин; точно так же можно сказать, что история отдыха, игры, увеселении при ближайшем рассмотрении есть история труда и дел сугубо серьезных. В былые времена могло быть так, что после спокойных дневных трудов тот, кто вообще ходил в театр, наслаждался там Гёте и Шекспиром; а та экономическая и социальная жизнь на износ, в которой существуем мы и которая даже в личные отношения привносит свое беспокойство, свое вытягивание всех сил, свою страстность, уже не оставляет нам столько сил для отдыха; нам нужно, чтобы нам сделали удобно.

Ведь тем и страшно и трагично такое господство мелкого и пошлого, что оно захватывает не только натуры дурные, низкие, которые покоряются ему в любом случае, но и более хорошие, более возвышенные. Чем глубже их волнуют серьезные вопросы действительности, чем сильнее сотрясают их силы дня, тем легче они соскальзывают на ту же наклонную плоскость, где человек «хочет только развлечься». «Только развлечься» — вот в чем вся беда наших увеселительных заведений. То вложение благородных душевных сил при развлечении, возможность для которого оставлял образ жизни прежних времен, в наше тяжелое время отсутствует, теперь надо развлекаться по принципу экономии сил. С тех пор как верхние десять тысяч осознали бедственное положение масс, с тех пор как к тяготам собственной жизни, внешней или внутренней, добавился дополнительный груз социальных проблем, жизнь как раз более хороших, более возвышенных людей стала отягощена тем бременем, которое, с одной стороны, оставляет им для получения удовольствий лишь низшие душевные энергии, а с другой, заставляет если уж предаваться удовольствием, то искать самого бешеного угара, самых ослепительных эффектов, либо бы заглушить голос внутренних подозрений и предостережений.

Впрочем, в сознании отдельно взятого человека мы напрасно искали бы такие причины его поведения. Индивид непринужденно и довольно плывет по течению великой реки удовольствий, и только социологу открывается трагический мотив той бездумной жажды наслаждений, по поводу которой проповедник морали способен лишь исходить гневом. Легкомыслие индивида — лишь внешнее проявление того глубокого и серьезного, что находится в подполье общества. Вещи, которые при индивидуалистическом воззрении выглядят разрозненными и противоположными, при социальном рассмотрении (с позиции которого индивид несет в себе одновременно и сущность и роковую участь своего класса) соединяются как необходимые части в историческое единое целое. Пролетарий, взирающий на чертоги наслаждений с улицы и думающий : «Beati possidentes»[8], подпитывает этим свою злость на них, но если бы он мог заглянуть поглубже, то узнал бы, что чем более блестящее, шумное и пьянящее веселье царит там внутри, тем более безотрадна та усталость, тем более мучительна та маниакальная жажда избавиться от себя, которые заставляют это веселье так бурлить. Эпоха beati possidentes миновала, и повальное увлечение театром «Ронахер» было знаком не счастья имущих, а их несчастья, хотя индивид носит его в себе, возможно, лишь в смутном неосознанном виде. Счастливый не прибегает к таким увеселениям, как не прибегает он и к бутылке или к шприцу с морфием. И может статься, что когда-нибудь требование справедливого, более осмысленного социального устройства и распределения собственности произрастет не только из голода обездоленных, но и из мидасовой жажды высших классов, которым дикая гонка конкуренции и проснувшаяся социальная совесть все больше и больше отравляют те радости, ради коих стоит быть имущими, и таким образом они оказываются загнаны в последнее пристанище тех, кто уже не способен подлинно наслаждаться, — в чувственно опьянение и огрубление от наиболее изощренных способов увеселения. Поэтому как раз храмы самых бурных наслаждений и могли бы написать над своими вратами: «Infelices possidentes!»

1893

Загрузка...