Самые глубокие проблемы современной жизни проистекают из притязания индивида на то, чтобы оберегать самостоятельность и своеобразие собственного бытия от превосходящих сил общества, исторического наследия, внешней культуры и техники жизни. Это новейшая трансформация борьбы с природой, которую первобытному человеку приходится вести зателесное существование. Если XVIII век призывает к освобождению от всех исторически сложившихся пут, связывающих человека, — в государстве и в религии, в морали и в экономике, — дабы изначально добрая природа, одинаковая во всех людях, могла беспрепятственно развиваться; если XIX век, помимо просто свободы, требует, чтобы человек и его деятельность обладали еще и основанной на разделении труда особостью, которая делает каждого индивида несравнимым с прочими и максимально незаменимым, но, с другой стороны, по этой же причине особенно остро нуждающимся в том, чтобы все остальные его дополняли; если Ницше в самой беспощадной борьбе между индивидами, а социализм, наоборот, в недопущении любой конкуренции видят условие полного развития человека, — то за всем этим стоит один и тот же основной мотив: субъект сопротивляется тому, чтобы общественно-техническая машина его нивелировала и расходовала. Когда продукты специфически современной жизни спрашивают об их внутреннем содержании, когда, так сказать, тело культуры спрашивают о его душе — как сегодня мне предстоит это сделать применительно к нашим большим городам, — для получения ответа необходимо изучить то уравнение, в которое подобные образования сводят индивидуальные и надындивидуальные элементы, составляющие жизнь, а также изучить те способы, которыми личность, приспосабливаясь ко внешним по отношению к ней силам, находит возможность уживаться с ними. Психологическим основанием, на котором покоится тип индивидуальности, характерный для большого города, являетсяусиление нервной жизни,происходящее от быстрой и непрерывной смены внешних и внутренних впечатлений. Человек живет различиями, то есть его сознание возбуждается различием между тем впечатлением, которое он переживает в данный момент, и тем, которое переживал в предыдущий; сохраняющиеся впечатления, незначительность разницы между ними, привычная регулярность их протекания и их противоположностей требуют, так сказать, меньшего расхода сознания, нежели быстрая и тесная череда сменяющихся картин, резкие контрасты между предметами, которые человек видит одновременно, и неожиданность наваливающихся на него впечатлений. Большой город ставит нас как раз в такие психологические условия каждый раз, когда мы выходим на улицу и сталкиваемся с темпом и многообразием экономической, профессиональной и общественной жизни. Благодаря этому уже в состоящем из телесных ощущений фундаменте душевной жизни и в той толике сознания, которой большой город требует от нас постольку, поскольку мы — существа, живущие различиями, — закладывается коренное отличие большого города от малого и от деревни с их более неспешным, более привычным, более равномерным ритмом чувственно-духовной жизни. Отсюда, прежде всего, становится понятен характер душевной жизни большого города, ориентированный на интеллект, — в противоположность тому, который свойствен малому городу, — тот ориентирован скорее на сердце, на отношения, основанные на чувствах. Дело в том, что такие отношения коренятся в более бессознательных слоях души и развиваются более всего благодаря спокойной равномерности непрерываемых процессов привыкания, тогда как местоположением рассудка являются прозрачные, осознанные, верхние слои нашей души; из всех наших внутренних сил рассудок лучше прочих умеет приспосабливаться; чтобы спокойно принимать смену и контрасты явлений, рассудку не требуются потрясения и перепахивание всего внутри, а вот более консервативное сердце только через них и способно войти в подобный ритм. Так тип жителя большого города (представляющий собой, разумеется, сонм из тысяч индивидуальных модификаций) создает себе орган для защиты против отрыва от привычных условий, которым угрожают ему потоки и противоречия окружающей его среды: он реагирует на них главным образом не сердцем, а рассудком. Усиление сознания, порожденное той же причиной, обеспечивает рассудку главенствующую роль в душе горожанина, и благодаря этому его реакция на явления окружающей жизни перемещается в наименее чувствительный и наиболее удаленный от глубин личности психический орган. Эта рассудочность, как видим, представляет собой оболочку, предохраняющую субъективную жизнь от изнасилований, которым подвергает ее большой город; она распадается на многочисленные индивидуальные проявления.
В больших городах искони была сосредоточена денежная экономика, ибо многообразие и плотность хозяйственного обмена обеспечивают средству этого обмена такую важность, которой оно не приобрело бы в условиях скудости сельского обменного товарообращения. А между денежной экономикой и господством рассудка имеется глубочайшая взаимосвязь. Общим для них является сугубо деловой характер обхождения с людьми и вещами, при котором формальная справедливость часто сочетается с бесцеремонной жестокостью. Чисто рассудочный человек равнодушен ко всему подлинно индивидуальному, потому что из индивидуального и возникают отношения и реакции, выходящие за границы логического рассудка, — и точно так же индивидуальность явлений чужда принципу денег. Деньги ведь спрашивают только о том, что является общим для всех, — о меновой стоимости, которая нивелирует любое качество и своеобразие, сводя все к вопросу «сколько?». Все сердечные отношения между людьми основываются на их индивидуальности, в то время как рассудочные превращают людей в числа, принимают их в расчет, словно безразличные предметы, представляющие интерес только тем, какую объективно исчисляемую пользу они могут принести, — примерно так житель большого города принимает в расчет своих поставщиков и своих покупателей, свою прислугу, а нередко и тех людей, с кем он обязан общаться в силу своего общественного положения. Противоположностью этому является характер более узкого круга, где неизбежно знакомство с индивидуальностями, которое так же неизбежно обусловливает и более сердечную окраску поведения, — все это совершенно иной мир по отношению к чисто объективному взвешиванию того, что дано и что получено взамен. С точки зрения экономической психологии здесь главное то, что в более примитивных условиях товар производится для того клиента, который его заказал, так что производитель и покупатель знают друг друга, тогда как современный большой город живет почти исключительно производством на рынок, то есть для совершенно незнакомых покупателей, которые никогда не попадают в поле зрения производителя. Из-за этого интерес обеих сторон приобретает немилосердно деловой характер; их рассудочно-расчетливый эгоизм может не опасаться, что его собьет с пути действие трудноучитываемых факторов личных отношений. Это очевидным образом взаимосвязано с денежной экономикой, доминирующей в больших городах, где она вытеснила последние остатки производства продуктов для собственного потребления и остатки непосредственного товарообмена и с каждым днем все больше уничтожает работу для конкретного клиента, — связано так тесно, что никто уже не мог бы сказать, что было сначала: подталкивал ли горожан к денежной экономике интеллектуалистский душевный склад или, наоборот, она предопределила его. С определенностью можно лишь сказать, что форма жизни, которую представляет собой большой город, является самой питательной почвой для их взаимовлияния. В доказательство этого я приведу лишь высказывание самого крупного английского специалиста по конституционной истории: на протяжении всей английской истории, пишет он, Лондон никогда не был сердцем Англии, часто был ее рассудком и всегда — ее кошельком!
В одной, казалось бы, незначительной поверхностной черточке жизни объединяются весьма характерным образом те же самые душевные течения. Современный дух становится все более и более духом расчета. Идеалу естествознания, мечтающего превратить мир в арифметический пример и каждую частицу его зафиксировать в математических формулах, соответствует бухгалтерская точность практической жизни. Это следствие денежной экономики: именно она заполнила каждый день жизни столь многих людей сравнениями, подсчетами, численными измерениями, сведением качественных показателей к количественным. Благодаря тому что сущностью денег является счет, в соотношение элементов жизни пришли точность, отсутствие погрешностей в определении равенств и неравенств, недвусмысленность в соглашениях и договоренностях о встречах, которая внешне обеспечивается всеобщим распространением карманных часов. Однако на самом деле и причиной, и следствием этой сущностной черты жизни являются условия большого города. Отношения и дела типичного горожанина бывают обыкновенно столь многообразны и сложны, а главное — в силу скопления столь многих людей со столь разнообразными интересами их отношения и занятия сплетаются в один организм со столькими членами, что без высочайшей пунктуальности в обещаниях и их исполнении вся жизнь большого города превратилась бы в безнадежный хаос. Если бы все часы в Берлине внезапно пошли неправильно и одни отставали, а другие спешили хотя бы в пределах одного часа — то вся экономическая и прочая общественная жизнь столицы оказалась бы надолго нарушена. К этому следует прибавить и такой, казалось бы, еще более внешний фактор, как огромные расстояния: из-за них любое ожидание или напрасный приезд куда-либо означают такую трату времени, которую никто не может себе позволить. Поэтому техника жизни в большом городе вообще немыслима без того, чтобы все виды деятельности и все взаимоотношения были самым пунктуальным образом подчинены твердому, надындивидуальному графику. Но и тут мы видим то, что, собственно, и составляет единственную задачу данных рассуждений: мы видим, что от каждой точки на поверхности бытия, которая, казалось бы, полностью принадлежит этой поверхности, можно опустить лот в глубину человеческих душ; что все самые банальные внешние моменты на самом деле лежат на линиях направления, прочерченных от последних решений относительно смысла и стиля жизни. Пунктуальность, доступность расчету, точность, которых властно требуют от жизни горожанина сложность и пространственная протяженность большого города, не только теснейшим образом связаны с денежной экономикой и интеллектуализмом, но и неизбежно окрашивают содержание этой жизни, способствуют удалению из нее тех иррациональных, инстинктивных, суверенных характерных черт и импульсов, которые по природе своей стремятся сами определять форму жизни, а не принимать ее извне — всеобщую и схематически точную. Хотя в городе вполне могут встречаться люди, чье существование характеризуется именно такими чертами и автономностью, все же они противоречат его типу, и именно этим объясняется та страстная ненависть, которую натуры вроде Рёскина или Ницше питают к большому городу: это натуры, находящие ценность жизни лишь в том, что не схематично, что своеобразно, что не может быть с точностью определено одинаковым образом для всех; поэтому из того же источника, что эта ненависть к большому городу, проистекает у них и ненависть к денежной экономике и интеллектуализму бытия.
Те самые факторы, которые в математической и хронологической точности жизни соединились и образовали нечто в высшей степени безличное, способствуют, с другой стороны, образованию чего-то в высшей степени личного. Нет, пожалуй, другого душевного явления, которое было бы так безусловно свойственно именно большому городу, как высокомерное равнодушие, вызванное пресыщенностью. Оно прежде всего является следствием тех быстро сменяющихся и плотно спрессованных контрастных раздражений нервов, от которых, как мы предположили, произошла и повышенная интеллектуальность жителей больших городов. Именно поэтому люди глупые и изначально не обладающие живостью духа обычно бывают далеко не равнодушны. Жизнь, заполненная неумеренными наслаждениями, пресыщает человека, потому что возбуждает его нервы, вызывая предельно сильные их реакции до тех пор, пока они в конце концов вовсе не перестанут как-либо реагировать. Подобным же образом и более безобидные впечатления — за счет быстроты и контрастности, с которой они сменяются, — требуют от нервов горожан таких сильных откликов, так грубо дергают их из стороны в сторону, что те расходуют последние запасы своих сил и, оставаясь в неизменной среде, не имеют времени накопить новые. Возникающая таким образом неспособность реагировать на новые раздражители с соответствующей им энергичностью — это и есть то самое пресыщенное равнодушие, которое видно уже в любом ребенке из крупного города, если сравнить его с детьми из более спокойной и не столь переменчивой среды.
Наряду с этой, физиологической, причиной пресыщенного равнодушия горожанина существует и другая, связанная с денежной экономикой. Суть равнодушия составляет притупленное восприятие различий между вещами — не в том смысле, что человек, как тупица, эти различия вовсе не замечает, а в том смысле, что значение и ценность различий, а значит и самих вещей, ему представляются ничтожными. Пресыщенно равнодушному человеку все вещи кажутся одинаково серыми и тусклыми, и ни одна из них не заслуживает того, чтобы предпочесть ее другим. Это душевное настроение — верный субъективный рефлекс полностью возобладавшей денежной экономики: деньги одинаково уравновешивают все разнообразные свойства вещей, выражают все качественные различия между ними через количественные. Деньги с их бесцветностью и индифферентностью берут на себя роль общего знаменателя всех ценностей и потому становятся самым страшным уравнителем: они непоправимо выхолащивают самую сердцевину вещей, их своеобразие, их специфическую ценность, их несравнимость. Все вещи плавают с одинаковым удельным весом в непрерывно движущемся денежном потоке, все лежат на одной плоскости и отличаются друг от друга лишь размером тех частей этой плоскости, которые они покрывают. В каждом отдельном случае эта окрашенность вещей — или, лучше сказать, лишенность окраски, — обусловленная их эквивалентностью некой денежной сумме, может быть настолько мала, что и незаметна, однако в том, как богатый относится к объектам, которые можно приобрести за деньги, да, пожалуй, и в том общем характере, который общественный дух ныне повсюду придает этим объектам, это уже весьма заметно. Поэтому большие города — главные пункты денежного обращения, где продажность всех вещей бросается в глаза гораздо сильнее, нежели в населенных пунктах меньшего размера, — и представляют собой подлинные средоточия пресыщенного равнодушия. В нем как бы достигает своей кульминации эффект от той концентрации людей и вещей, которая раздражает нервы индивида до пределов их возможностей. В силу чисто количественного усиления тех же условий этот эффект переходит в собственную противоположность — в свойственную равнодушию способность к приспосабливанию, когда последнюю возможность спокойно принимать форму и содержание городской жизни нервы открывают для себя в том, чтобы вообще на них не реагировать: самосохранение некоторых натур покупается за счет обесценивания всего объективного мира, а это в конце неизбежно приводит к тому, что у них возникает чувство такой же обесцененности своей собственной личности.
Выбирает эту форму существования сам субъект, но, чтобы сохранить себя в условиях большого города, ему приходится осуществлять столь же негативное поведение социального характера. Духовное отношение жителей большого города друг к другу можно с формальной точки зрения назвать замкнутостью. Если бы на непрерывное внешнее соприкосновение с бесчисленными людьми должны были отвечать столь же многочисленные внутренние реакции, как в маленьком городе, где человек знаком почти со всеми, кого встречает, и ко всем хорошо относится, то это вело бы к полной внутренней атомизации человека и приводила бы его в совершенно невообразимое душевное состояние. Данное психологическое обстоятельство, а также то право на недоверие, которым мы пользуемся по отношению к элементам жизни большого города, проносящимся мимо нас и лишь слегка нас затрагивающим, принуждают нас быть замкнутыми, из-за чего мы нередко даже в лицо не знаем соседей, с которыми годами живем в одном доме, и так часто кажемся жителям маленьких городов людьми холодными и бессердечными. Более того: если я не ошибаюсь, внутренней стороной этой внешней замкнутости является не только безразличие, но и — чаще, чем мы отдаем себе в этом отчет, — невысказанное желание избежать контакта, взаимная чужесть и отторжение, которые в тот момент, когда что-нибудь заставит людей тесно соприкоснуться, немедленно перейдут во вспышку ненависти и борьбы. Вся внутренняя организация транспортной жизни при таких больших расстояниях основывается на крайне многообразной ступенчатой системе симпатий, безразличий и избеганий — как самых мимолетных, так и самых долговечных. Сфера безразличия при этом не так велика, как кажется на первый взгляд; ведь активность души почти на каждое впечатление, получаемое нами от другого человека, откликается некими определенными ощущениями, неосознанность, беглость и смена которых, как представляется, доводят душу только до индифферентности. На самом деле последняя была бы для нас так же неестественна, как невыносима для нас расплывчатость осуществляемой без разбора взаимной суггестии; от этих двух типичных опасностей большого города нас ограждает антипатия — латентная и предварительная стадия практического антагонизма. Она заставляет нас дистанцироваться и уклоняться друг от друга, без чего подобную жизнь вообще было бы невозможно вести: ее масштабы, ее смешения, ритм появления и исчезновения, а также те формы, в которых удовлетворяются ее запросы, — все это образует унифицирующими в узком смысле слова мотивами нераздельное целое городского образа жизни. То, что в этом образе на первый взгляд кажется диссоциацией, на самом деле является лишь одной из свойственных этой жизни элементарных форм социализации.
Упомянутая замкнутость с обертоном скрытого стремления к избеганию представляется, опять же, одной из форм или одним из обличий гораздо более общей духовной сущности большого города. Дело в том, что она обеспечивает индивиду личную свободу такого рода и в таком количестве, каким в иных условиях просто не найдется равных. Соответственно, она объясняется одной из великих тенденций развития общественной жизни в целом — одной из тех немногих тенденций, для которых можно подобрать хотя бы приблизительно универсальную формулу. Самая ранняя стадия социальных связей, будь то историческая или формирующаяся в настоящее время, — это относительно небольшой круг, резко ограниченных от соседних, чужих или в каком бы то ни было смысле антагонистических кругов, но зато тем более тесный внутри и предоставляющий каждому отдельному члену лишь незначительное пространство для раскрытия его своеобразных качеств и для свободных действий, при которых тот сам отвечает за себя .Так возникают политические и семейные группы, партийные организации, религиозные общины. Чтобы только что возникшие объединения могли сохраниться, им необходимы строгое отграничение и центростремительное единство, поэтому за индивидом не могут быть признаны ни свобода, ни особость внутреннего и внешнего развития. После этой стадии социальная эволюция идет параллельно по двум направлениям — различным, но соответствующим друг другу. В той мере, в какой группа растет — количественно, пространственно, в плане значимости и содержательности своей жизни, — ровно в той же мере становится менее жестким ее непосредственное внутреннее единение, резкость изначального отграничения от других смягчается взаимосвязями и контактами, а одновременно индивид приобретает свободу движений, выходящую далеко за пределы, изначально поставленные ему первыми, ревнивыми ограничениями; он приобретает своеобразие и особость, возможность и необходимость которых вызываются разделением труда в увеличившейся группе. По этой формуле развивались государство и христианство, цехи и политические партии, а также бесчисленные другие группы. При этом, естественно, особые условия и силы в отдельных случаях модифицируют общую схему, однако мне кажется, что она отчетливо просматривается в развитии индивидуальности в условиях городской жизни. Жизнь античного или средневекового малого города накладывала на индивида — в том, что касалось передвижения или установления связей вовне, а также самостоятельности и дифференциации внутри, — такие ограничения, при которых современных человек не смог бы дышать. И по сей день житель большого города, попав в маленький городок, испытывает такое же (хотя бы по природе) стеснение свободы. Чем уже тот круг, который образует нашу жизненную среду, чем более скудны наши связи с другими, размывающие границы этого круга, тем боязливее он следит за тем, что каждый из нас делает, какой образ жизни ведет, какой образ мыслей имеет, и тем больше вероятность , что количественное или качественное отличие эти границы разрушит.
В этом отношении античный полис, судя по всему, обладал природой маленького города. Непрерывная угроза его существованию со стороны далеких и близких врагов обусловливала высокую сплоченность его жителей в политическом и военном отношении; один гражданин надзирал за другим, а коллектив ревниво взирал на индивида, чья частная жизнь была вследствие этого затеснена до такой степени, которую он мог компенсировать разве что деспотизмом по отношению к собственным домочадцам. Необычайная оживленность и возбужденность афинской жизни, ее уникальное многоцветие объясняются, возможно, тем, что народ, состоявший из крайне индивидуальных по своей натуре личностей, боролся с постоянным внутренним и внешним давлением деиндивидуализирующего малого города. Это порождало атмосферу напряженности, в которой более слабых подавляли, а сильных подстрекали к самым страстным демонстрациям своей гражданской самостоятельности. Именно благодаря этому в Афинах достигло расцвета то, что мы, не будучи в состоянии точно обрисовать, в духовном развитии нашего вида вынуждены назвать «общечеловеческим», ибо взаимосвязь, фактическая и историческая действительность которой здесь утверждается, состоит в следующем: самые широкие и самые общие содержания и формы жизни внутренне связаны с самыми индивидуальными; и для тех и для других общей предварительной фразой или общим противником выступают тесные образования или группировки, которые ради самосохранения борются в равной мере и со всем широким и общим вне себя, и со всем свободно движущимся и индивидуальным внутри себя. Как в феодальную эпоху «свободным» был тот человек, который находился под юрисдикцией государства, то есть подчинялся праву самой крупной социальной группы, а «несвободным» — тот, кто находился под юрисдикцией лишь одного небольшого феодального образования, а общегосударственному праву не подчинялся, так ныне, в духовном и утонченном смысле, житель большого города «свободен» в противоположность жителю маленького города, который стеснен всякими предрассудками и мелочными требованиями. Ведь индифферентность и замкнутость по отношению друг к другу — духовные условия жизни больших групп — обеспечивают индивиду независимость, и этот их эффект нигде не ощущается так сильно, как в самой плотной толчее большого города, потому что именно телесная близость и теснота как раз и делают особенно заметной духовную дистанцию. Очевидно, что если человек нигде не чувствует себя таким одиноким и покинутым, как в сутолоке большого города, то это лишь оборотная сторона этой свободы; ведь и здесь, и повсюду совершенно необязательно отражением свободы человека в его чувственной жизни является комфортное самоощущение.
Не только сам размер территории и численность населения делают большой город средоточием личной, внутренне-внешней свободы (поскольку между нею и увеличением социального образования во всемирной истории существует корреляция): эффект больших городов распространяется и за их зримые пределы, превращая их в средоточия космополитизма. Как капитал по достижении определенного размера обыкновенно начинает расти все быстрее и как бы сам собою, так и кругозор, и экономические, личные, духовные связи города, его умственные рубежи начинают разрастаться, словно в геометрической прогрессии, как только оказывается преодолена некая граница; каждое достигнутое динамическое расширение их превращается в ступень, с которой начинается не такое же, а еще большее следующее расширение, и к каждой нити, которая из него сплетается, словно сами собой прирастают все новые и новые нити — точно так же как и внутри города происходит не связанное с вложением труда повышение ценности земельного имущества, когда арендная плата возрастает просто в силу увеличения деловой активности и прибыль, которую она приносит владельцу земли, увеличивается сама собой. В этой точке количество самым непосредственным образом переходит в качество и характер жизни. Жизненная сфера малого города по преимуществу ограничена им самим. Для большого же города важнейшее значение имеет тот факт, что его внутренняя жизнь расходящимися волнами распространяется на обширную территорию, охватывающую все государство или несколько государств. Веймар не может служить контрпримером, потому что его значение было связано с отдельными личностями и умерло вместе с ними, тогда как большой город характеризуется как раз тем, что, по сути, он независим даже от самых значительных отдельных личностей: это отражение и цена той независимости, которой пользуется в нем индивид. Наиболее значимая сущность большого города заключается в том, что его функциональная величина выходит за его физические границы, и то воздействие, которое он распространяет вокруг себя, возвращается обратно и придает его жизни вес, существенность и ответственность. Как человек кончается не там, где проходят границы его тела или той зоны, которую он непосредственно заполняет своей деятельностью, а только на тех рубежах, которых достигает сумма всех воздействий, исходящих от него в пространстве и во времени, — так и город состоит из совокупности воздействий, выходящих за его непосредственную черту: именно они задают его подлинный размер, в котором находит свое выражение его бытие. На это указывает уже логическое и историческое дополнение пространственной раскинутости большого города — индивидуальная свобода, которую следует понимать не только в негативном смысле, просто как отсутствие препятствий для передвижения, предрассудков и мещанских ограничений: в ней главное то, что особость и несравнимость, которыми в конце концов так или иначе обладает любая натура, проявляются в образе жизни. То, что мы следуем законам нашей натуры, — а это ведь и есть свобода, — становится нам самим и другим людям вполне ясно и несомненно только тогда, когда проявления этой натуры еще и отличаются от проявлений натур других; только невозможность спутать нас с кем-либо доказывает, что наш способ существования нам не навязан другими.
Города — прежде всего средоточия максимального хозяйственного разделения труда; в этом они порождают такие крайние явления, как, например, доходная профессия «четырнадцатых» в Париже: это люди (их жилища можно познать по соответствующим вывескам), которые в обеденный час всегда наготове, в подобающем костюме, так что их можно быстро вызвать и добавить к компании, садящейся за стол, если в ней оказалось тринадцать человек. Пропорционально своему размеру город все более полно обеспечивает главные условия разделения труда: круг потребителей, величина которого позволяет ему приобретать в высшей степени многообразный набор товаров и услуг, а при этом скученность индивидов и их борьба за клиента принуждают каждого к специализации, чтобы его не так легко мог оттеснить другой. Главное — в том, что борьбу за пропитание, которая раньше велась с природой, городская жизнь превратила в борьбу за человека: ту выгоду, за которую борются, здесь получают от человека, а не от природы. В этом источник не только вышеупомянутой специализации, но и более глубокого явления: тот, кто предлагает товары и услуги, должен стараться вызывать у клиента, за чью благосклонность он борется, все новые и все более своеобразные потребности. Необходимость специализироваться, чтобы найти еще не исчерпанный источник дохода, выполнять функцию, в которой тебя не заменит легко другой, подталкивает к дифференциации, утончению и обогащению потребностей публики, а это, как нетрудно заметить, неизбежно приводит к росту индивидуальных различий между представителями этой публики.
И это нас подводит к теме духовной — в узком смысле — индивидуализации душевных свойств, которую обусловливает город пропорционально своему размеру. Целый ряд причин этого совершенно очевиден. Прежде всего — трудность утверждения собственной личности в масштабах жизни большого города. Когда оказываются исчерпаны возможности количественного наращивания значения и энергии, люди переходят к качественному обособлению, дабы хоть таким способом — возбуждая чувствительность к различиям — завоевать внимание социального окружения. Это в конце концов ведет к самой нарочитой прихотливости, к характерной именно для больших городов экстравагантности, причудливости, стремлению выделиться, любви к драгоценностям, причем смысл всего этого уже вовсе не в содержании подобного поведения, а лишь в его форме — в том, чтобы отличаться, выделяться и благодаря этому стать заметным. Для многих натур это последнее средство сохранить — окольным путем, через сознание других — хоть какую-то самооценку и осознание того, что они занимают какое-то место. В том же направлении действует и другой момент, неприметный, но обладающий, пожалуй, заметным суммарным действием: жителю большого города доводится встречаться с другими лишь редко и недолго (по сравнению с общением в малом городе), и из-за этого соблазн предъявить себя в подчеркнутом, концентрированном, максимально характерном виде тут гораздо выше, нежели там, где люди видятся часто и подолгу, в силу чего у каждого из них складывается однозначное представление о личности другого.
Однако самая глубинная причина, благодаря которой именно большой город побуждает человека стремиться к наиболее индивидуальному личному бытию (независимо от того, насколько оправданно и насколько успешно это стремление в каждом отдельном случае), заключается, на мой взгляд, вот в чем. Развитие современной культуры характеризуется перевесом того, что можно назвать объективным духом, над субъективным; то есть в языке и в праве, в производственной технике и в искусстве, в науке и в предметах домашнего обихода воплощена сумма духа, за ежедневным увеличением которой духовное развитие субъектов следует лишь очень частично и со все нарастающим отставанием. Если мы окинем взором, например, гигантскую культуру, которая за последние сто лет нашла свое воплощение в предметах и познаниях, в институтах и удобствах, а потом сравним с нею культурный прогресс индивидов за этот же срок (хотя бы в высших сословиях), то между темпами их роста обнаружится ужасающее расхождение, а по некоторым позициям даже скорее регресс культуры индивидов — в том, что касается духовности, тонкости, идеализма. Это расхождение вызвано главным образом нарастающим разделением труда, требующим от индивида все более односторонней эффективности, максимальное усиление которой достаточно часто приводит к тому, что его личность как целое увядает. Во всяком случае, индивид оказывается все слабее и слабее в сравнении с буйно разрастающейся объективной культурой. Он — может быть, не столько в своем сознании, сколько на практике и в темных общих ощущениях, порождаемых ею, — низведен до статуса пренебрежимо малой величины, пылинки перед лицом гигантской организации вещей и сил, которые постепенно отнимают у него все его достижения, все его духовные достояния, все его ценности и переводят их из формы субъективной жизни в форму жизни чисто объективной. Достаточно указать на то, что большие города являются подлинными аренами этой культуры, переросшей масштабы всего личного. Именно здесь — в городских зданиях и учебных заведения, в чудесах и удобствах побеждающей пространство техники, в формах общежития и в зримых государственных учреждениях — индивиду встречается такая потрясающая масса кристаллизованного, ставшего безличным духа, что личность, так сказать, не способна против него удержаться. С одной стороны, ее жизнь бесконечно облегчается: побуждения, интересы, заполнения для времени и сознания предлагаются ей со всех сторон и как бы подхватывают ее потоком, в котором ей почти не требуется совершать собственных движений, чтобы плыть. Но, с другой стороны, жизнь все больше и больше складывается из этих безличных содержательных элементов и форм их подачи, стремящихся вытеснить все, что подлинно личностно окрашено и ни с чем ни сравнимо. И вот теперь это самое личное ради собственного спасения вынуждено прибегать к наивысшей степени своеобразия и особости; ему приходится хватать через край, чтобы быть вообще хотя бы слышным, в том числе и себе самому. Атрофия индивидуальной культуры вследствие гипертрофии культуры объективной — причина той яростной ненависти, которую питают к большим городам проповедники крайнего индивидуализма во главе с Ницше. Но по этой же самой причине их именно в больших городах так страстно любят: именно горожанину они представляются провозвестниками его самой неутоленной тоски и избавителями от нее.
Если мы зададимся вопросом о том, каково историческое место этих двух форм индивидуализма, питаемых количественными параметрами большого города, — то есть индивидуальной независимости и создания личной своеобычности, — то во всемирной истории духа большой город приобретет совершенно новую ценность. XVIII век застал индивида в насилующих его, обессмыслившихся путах политического, аграрного, цехового и религиозного характера. Они стесняли человека, как бы навязывая ему неестественную форму и давно уже ставшее несправедливым неравенство. В этой обстановке возник призыв к свободе и равенству — вера в то, что индивид обладает полной свободой перемещений между всеми социальными и духовными состояниями и что свобода эта проявит во всех людях то общее благородное зерно, которое природа в каждого заложила, — а общество и история лишь не дали ему правильно развиться. Наряду с этим идеалом либерализма формировался в XIX столетии — усилиями Гёте и романтиков, с одной стороны, и под влиянием экономического разделения труда, с другой, — еще один идеал: освобожденные от исторических пут индивиды хотят теперь еще и отличаться друг от друга. Уже не «всеобщий человек» в каждом индивиде, а именно его качественная единственность и неповторимость составляют теперь его ценность. В борьбе и в меняющихся переплетениях этих двух способов задавать субъекту его роль в обществе протекает внешняя и внутренняя история нашей эпохи. Функция больших городов заключается в том, чтобы предоставлять арену для их борьбы и попыток примирения: как мы увидели, своеобразные городские условия дают возможности и стимулы для развития обоих. Благодаря этому они занимают совершенно уникальное, обеспечивающее им несомненную значимость место в развитии душевного бытия; они оказываются одним из тех великих исторических образований, в которых противоположно направленные течения, охватывающие жизнь, словно бы на равных соединяются и раскрываются. Но это означает, что большие города, какую бы симпатию или антипатию ни вызывали в нас их отдельные проявления, находятся совершенно вне пределов той сферы, по отношению к которой нам пристало бы занимать позицию судьи. Эти силы вросли в корни и крону всей исторической жизни, в которой мы представляем собой мимолетную жизнь одной клетки, а потому наша задача заключается не в том, чтобы обвинять или прощать, а лишь в том, чтобы понимать[15].
1903