Странно, не правда ли? Уж не насладилась ли чтением этого письма г-жа Гаше, которая "неистовствовала во гневе" и "грозила Полине монастырем"?
Так же как и Луи Лазарюс, я не далек от мысли, что между кузенами что-то было. Письмо Полины, приводимое им, представляется и мне весьма компрометирующим ее добродетель:
"Вот, дорогой друг мой, Ваша сорочка, которая была у меня и которую я Вам отсылаю. В пакете также мой носовой платок, прошу Вас им воспользоваться, а мне отослать тот, что я забыла у Вас вчера. Вы не можете сомневаться, что меня весьмахогорчило бы, попадись он на глаза Вашим сестрам... Нежный и жестокий друг, когда же ты перестанешь меня терзать и делать несчастной, как теперь! В какой обиде на тебя моя душа!.."
Но судьба не позволила Бомарше долго предаваться креольской неге. Благодаря некоему Клавихо и с помощью Пари-Дюверне она постучалась вновь, и весьма решительно.
4
САРА Y SOMBRERO {*}
Этот брат - я... а этот изменник - вы!
{* Плащ и шляпа (исп.).}
Обе старшие сестры Бомарше жили в Мадриде. Мария-Жозефа вышла замуж за испанского архитектора Гильберта. Вскоре после свадьбы г-жа Гильберт, супруг которой оказался несколько не в своем уме, призвала к себе Марию-Луизу, прозванную Лизеттой. Чтобы не скучать, дамы Карон открыли модную лавку. Ни на улице Сен-Дени, ни позднее, на улице Конде, от испанок не было ни слуху ни духу, пока в один прекрасный день г-н Карон не получил от старшей дочери следующее письмо:
"Лизетта оскорблена человеком, столь же влиятельным, сколь опасным. Дважды, уже готовый на ней жениться, он вдруг отказывался от данного слова и исчезал, не сочтя нужным даже извиниться за свое поведение; чувства моей опозоренной сестры повергли ее в состояние, опасное для жизни, и весьма вероятно, что нам не удастся ее спасти: нервы ее сдали, и вот уже шесть дней, как она не разговаривает.
Позор, обрушившийся на нее, вынудил нас закрыть дом для всех, я день и ночь плачу в одиночестве, расточая несчастной утешения, которыми не в силах успокоить даже себя самое.
Всему Мадриду известно, что Лизетте не в чем себя упрекнуть. Если мой брат..."
Если мой брат - тут сомневаться не приходилось! Однако, хотя призыв на помощь, брошенный дамой Гильберт, дошел в конце февраля, выехал Бомарше только два месяца спустя и прибыл в Мадрид 18 мая. В чем причина такой задержки? Пьер-Огюстен, у которого семейные чувства развиты в высшей степени, отнюдь не склонен пренебрегать своими братскими обязанностями, но в то же время никогда не упустит случая убить одним ударом двух, а то и трех зайцев. Он выедет в Испанию, лишь заручившись самыми высокими рекомендациями и, по-видимому, получив задание, связанное с экономикой и политикой. Отнюдь не частному лицу дает несколько раз аудиенцию Карл III и его первый министр де Гримальди. К тому же поездка тщательно продумана компаньонами по Военной школе. Пари-Дюверне ссудил Бомарше 200 000 франков на первые расходы, главным образом представительские. Франция только что потеряла по Парижскому договору все владения Индийской компании, кроме нескольких факторий, утратила Сенегал (за исключением Горе), Канаду и левый берег Миссисипи. Что до правого берега - то есть Луизианы, - он был поспешно уступлен Испании по Семейному договору между Бурбонами. Шуазель и король предполагали вскоре вернуть эту провинцию, рассчитывая на возможность объединения французского и испанского царствующих домов. Парижский договор был подписан 10 февраля 1763 года, Бомарше оказался в Мадриде несколькими месяцами позже. Но прежде всего ему предстояло защитить честь Лизетты.
В "Четвертом мемуаре для ознакомления с делом Пьера-Огюстена Карона де Бомарше", написанном десять лет спустя, он рассказал перипетии своих отношений с гнусным соблазнителем Лизетты доном Хосе Клавихо. Повествование, разумеется, беллетризованное, точнее сказать - драматизованное, ради художественности, но в главном Бомарше придерживается истины. Об этом свидетельствуют все документы, начиная с тех, что подписаны самим Клавихо и, в сущности, являются его признаниями. Хотя, конечно, ни дамы Карон не были столь белы, ни Клавихо столь черен, как это выглядит у Бомарше. В 1764 году Лизетте, невинной жертве, было тридцать четыре года! Что касается ее соблазнителя, человека крайне двоедушного, мы, вероятно, никого не удивим, сказав, что он был литератором. Для того чтобы попасть в такое осиное гнездо и, выбравшись из негр однажды, снова туда сунуться, нужно быть писателем. Клавихо издавал весьма почтенный журнал "Эль пенсадор" ("Мыслитель") и зарабатывал на жизнь, состоя в должности хранителя архивов испанской короны. При иных обстоятельствах они с Бомарше непременно стали бы друзьями.
Почему Клавихо, человек с положением, увлекся старой девой, бесприданницей, о которой нам неизвестно даже, была ли она привлекательна? Тайна. Но таковы факты. Дважды Клавихо просил руки Лизетты и обязался взять ее в жены.
Прибыв в Мадрид 18 мая, Бомарше уже 19-го был у дверей Клавихо. Предлог визита - литература. "Мыслитель" в полном восторге приглашает в дом французского коллегу, не зная даже его имени. А Бомарше немедленно рассказывает хозяину, изменив имена, его собственную историю, Клавихо поначалу слушает внимательно, затем встревоженно. Вскоре точность рассказа, ряд подробностей, полнейшее совпадение обстоятельств, детали, которых не выдумаешь, повергают его в панику. Но дадим лучше рассказать об этой сцене самому Бомарше:
"Только представьте себе этого человека, удивленного, ошарашенного моей речью, у него от изумления отвисает челюсть и слова застревают в горле, язык немеет; взгляните на эту радужную, расцветшую от моих похвал физиономию, которая мало-помалу мрачнеет, вытягивается, приобретает свинцовый оттенок".
Но это еще не конец. Вонзив в Клавихо свои бандерильи, поработав как следует плащом, Бомарше наконец повергает его точным ударом:
"...в полном отчаянии старшая из сестер пишет во Францию о нанесенном им публично оскорблении; ее рассказ до такой степени потрясает сердце их брата, что он, не мешкая, испрашивает отпуск для поездки с целью прояснения этого столь запутанного дела и мчится из Парижа в Мадрид; этот брат - я, я бросил все - отчизну, дела, семью, обязанности и развлечения, дабы явиться в Испанию и отметить за невинную и несчастную сестру; я приехал с полным правом и твердым намерением сорвать маску с лица изменника и его же кровью изобразить на нем всю низость души злодея: а этот изменник - вы!" .... ,,..,
Вот неожиданная развязка, подготовленная с величайшим искусством и рассказанная с поразительной живостью. В эффекте сомневаться не приходится. Клавихо падает на колени и в третий раз просит руки Лизетты у ее превосходнейшего брата ("Если бы я знал, что у донны Марии такой брат, как вы" и т. о.). Но Бомарше ему отказывает. Слишком поздно, моя сестра вас более не любит! (Накануне Лизетта открыла ему, что готова сочетаться узами брака с неким Дюраном, недавно обосновавшимся в Мадриде.) Уверенный в себе, позвонив лакею, чтобы тот принес шоколад, мститель вынуждает недостойного написать объяснение, кое диктует ему сам, "прохаживаясь по своего рода галерее". Итак, Клавихо пишет и подписывает следующий текст:
"Я, нижеподписавшийся, Хосе Клавихо, хранитель одного из архивов короны, признаю, что, будучи благосклонно принят в доме г-жи Гильберт, низко обманул девицу Карон, ее сестру, давши ей тысячу раз слово чести, что женюсь на ней; своего слова я не сдержал, хотя ей нельзя поставить в вину никаких слабостей или провинностей, кои могли бы послужить предлогом или извинением моему позорному поступку; напротив, достойное поведение сей девицы, к коей я преисполнен глубочайшего уважения, неизменно отличалось, безупречной чистотой. Я признаю, что своим поведением и легкомысленными речами, которые могли быть неверно истолкованы, я нанес явное оскорбление оной добродетельной девице, за что прошу у нее прощения в письменном виде без всякого Принуждения и по доброй воле, хотя и признаю, что совершенно недостоин этого прощения; при сем обещаю ей любое другое возмещение по ее желанию, буде она сочтет, что этого недостаточно".
Оригинал документа, хранившийся у него, как заверял Бомарше в 1774 году в "Мемуаре", исчез. Дает ли это нам основание сомневаться в его подлинности, как то обычно делают? Не думаю. Если Бомарше в разгар судебного процесса включает документ в свой "Четвертый мемуар", ссылаясь на этот оригинал, значит, он, действительно, им обладает. Впрочем, как подчеркивает Ломени, его существование подтверждается также письмом Карона-отца от 5 июня, из которого явствует, что старый часовщик своими глазами видел извинение Клавихо, восстанавливающее - да еще в каких выражениях! - честь Лизетты:
"Сколь сладостно, мой дорогой Бомарше, быть счастливым отцом сына, коего поступки так славно венчают конец моего жизненного пути! Мне уже ясно, что честь моей дорогой Лизетты спасена энергичными действиями, предпринятыми Вами в ее защиту. О, друг мой, какой прекрасный свадебный подарок ей сия декларация Клавихо. Если можно судить о причине по результату, он, должно быть, крепко струхнул: право же, за всю империю Магомета вкупе с империей Оттоманской не пожелал бы я подписать подобное заявление: оно покрывает Вас славой, а его позором..."
События опережают почту, хотя она в ту пору была достаточно скорой. В момент, когда г-н Карон пишет сыну, он убежден, что Лизетта вскоре, рискну так выразиться, уцепится за Дюрана. Но это значит рассчитывать, не предусматривая Клавихо, который, письменно признав бесчестность своего поведения, десять дней спустя вновь просит у Бомарше руку его сестры. В четвертый, следовательно, раз...
"Я уже объяснился, сударь, и самым недвусмысленным образом, относительно моего намерения возместить огорчения, невольно причиненные мною девице Карон; я вновь предложил ей стать моей женой, если только прошлые недоразумения не внушили ей неприязни ко мне. Я делаю это предложение со всей искренностью. Мое поведение и мои поступки продиктованы единственно желанием завоевать вновь ее сердце, и мое счастье всецело зависит от успеха моих стараний; я позволяю себе поэтому напомнить Вам слово, кое Вы мне дали, и прошу Вас быть посредником в нашем счастливом примирении. Я убежден, что для человека благородного унизить себя перед женщиной, им поруганной, высокая честь; и что тому, кто счел бы для себя унизительным просить прощения у мужчины, естественно видеть в признании своей вины перед особой другого пола лишь проявление добропорядочности...".
Трагедия начинает смахивать на водевиль.
Бомарше и, очевидно, граф Оссон, посол Франции, ходатайствуют перед Лизеттой, которая не заставляет себя долго просить и отказывает бедняге Дюрану. Итак, два дня спустя бедовый жених и злополучная невеста падают в объятия друг друга и, дабы закрепить достигнутое вновь согласие, с восторгом подписывают очередной контракт:
"Мы, нижеподписавшиеся, Хосе Клавихо и Мария-Луиза Карон подтверждаем сим документом обещания принадлежать только друг другу, многократно данные нами, обязуясь освятить эти обещания таинством брака, как только сие окажется возможным. В удостоверение чего мы составили и подписали оный договор, заключенный между нами
в Мадриде, сего мая 26, 1764 года.
Мария-Луиза Каран,
Хосе Клавихо".
Развязка? Куда там! Клавихо вновь исчезает. И 7 июня - ошеломительный поворот событий: взволнованный атташе французского посольства приносит Бомарше записку обеспокоенного графа Оссона...
"Сударь, у меня сейчас был Робиу, сообщивший, что г-н Клавихо явился в казарму Инвалидов, где заявил, что якобы ищет убежище, опасаясь насилия с Вашей стороны, так как несколько дней тому назад Вы вынудили его, приставив пистолет к груди, подписать обязательство жениться на девице Карон, Вашей сестре. Нет нужды объяснять Вам, как я отношусь к приему, столь недостойному. Но Вы сами хорошо понимаете - Ваше поведение в этой истории, каким бы порядочным и прямым оно ни было, может быть представлено в таком свете, что дело примет для Вас столь же неприятный, сколь и опасный оборот. Поэтому я рекомендую Вам ничего не говорить, не писать и не предпринимать, пока я с Вами не повидаюсь...".
Не успевает еще Бомарше дочитать до конца это послание, как к нему является офицер валлонской гвардии с новым предостережением:
"Господин де Бомарше, не теряйте ни минуты; скройтесь, не мешкая, иначе завтра утром вы будете арестованы в постели; приказ уже отдан, я пришел вас предупредить: этот субъект - чудовище, он всех настроил против вас, он морочил вам голову всяческими обещаниями, намереваясь затем публично обвинить вас. Бегите, бегите сию же минуту - или, упрятанный в темницу, вы окажетесь без всякой защиты и протекции".
Бомарше кидается в посольство, где Оссон советует ему безотлагательно пересечь границу: "Уезжайте, сударь. Если вы попадете под арест, то, поскольку никто в вас здесь не заинтересован, все, в конце концов, придут к убеждению, что, раз вы наказаны, значит, виноваты; а потом другие события заставят о вас позабыть; ибо легковерие публики повсюду служит одной из самых надежных опор несправедливости. Уезжайте, говорю вам, уезжайте".
Но Оссон не знал Бомарше. Не знал этой "упрямой башки". Не знал, что "трудности в достижении успеха только укрепляют предприимчивость". Назавтра, склонив на свою сторону двух министров, в том числе главу испанского правительства Гримальди, Бомарше предстает перед королем. Карл III выслушивает его и выносит свое решение: "Тогда король, уразумев дело, отдал распоряжение лишить Клавихо должности и навсегда изгнать с королевской службы".
Конец? Все еще нет. Клавихо, укрывшийся в монастыре капуцинов, вскоре присылает Бомарше невероятное письмо, которым - в пятый раз - просит руки Лизетты!
"О, сударь, что Вы наделали? Не станете ли Вы вечно упрекать себя в том, что легковерно принесли в жертву человека, Вам безмерно преданного, и в то самое время, когда тот должен был стать Вашим братом?"
Бомарше написал на полях: "Вы - мой брат? Да я, скорее, убью ее!"
Таков был его последний ответ Клавихо, которому "бесчестье" отнюдь не помешало продолжить почтенную литературную карьеру и умереть в 1806 году весьма уважаемым человеком. Что до Лизетты, то у нее имелся в запасе "ее Дюран"! Брат, однако, "побудил ее остаться в девицах". Так, очевидно, было ей на роду написано. По правде говоря, никто не знает, что с ней сталось. Постриглась ли она в монахини? Уехала ли в Америку? С уверенностью можно утверждать одно: покинула сей мир она до 1775 года, когда умер Карон-отец, поскольку, как обратил внимание Ломени, "в нотариальном акте, составленном в связи с этой кончиной, перечислены все члены семьи, но о Марии-Луизе в нем не упоминается". И Ломени выражает удивление по поводу того, что "именно та из сестер Бомарше, которая получила наибольшую известность в истории, оставила в ней меньше всего следов". Герои этого невероятного романа и в самом деле вскоре стали известны всей Европе. Гете воспроизвел эту историю в драме, которая так и называлась "Клавихо". А Марсолье, в ту пору модный писатель, - в комедии "Норак и Жаволси". Когда сам Бомарше включил в свой "Четвертый мемуар" "Отрывок из моей поездки в Испанию", изложив во всех подробностях обстоятельства дела, и когда этот "Мемуар" разошелся в тысячах экземпляров, ни испанский двор, ни задетые Бомарше правительственные учреждения, ни упомянутые в "Мемуаре" дипломаты никак не выразили протеста, ибо эта невероятная история была чистой правдой.
Но не следует обманываться, честь Лизетты была всего лишь благородным предлогом для путешествия Бомарше в Испанию. И наверняка он сам преднамеренно выдвигал на первый план семейные причины своей поездки, чтобы обеспечить себе свободу действий в других областях, на манер фокусника, привлекающего внимание зрителей к правой руке, в то время как по-настоящему работает левая. Бомарше пишет отцу: "Я работаю, пишу, общаюсь, представляю, сражаюсь: вот моя жизнь". В 1764 году больше всего его занимают коммерция и политика. Причем, по-видимому, политика даже берет верх над коммерцией. По-видимому - так как в XVTII веке ничто не явно, все - засекречено. Поручения Шуазеля и проекты Пари-Дюверне были в известной степени связаны между собой. Стали бы Карл III, Гримальди, испанские министры так часто принимать тридцатитрехлетнего незнакомца, будь он просто путешествующим дельцом?
Главная и самая деликатная часть миссии Бомарше касалась Луизианы, о двадцатилетней концессии на которую он должен был договориться с испанским двором. В ожидании, пока события примут благоприятный оборот, Франция нуждалась хотя бы в сохранении своего экономического присутствия на американской территории. По проекту, который Бомарше представил испанскому правительству, эксплуатацию Луизианы надлежало организовать по образцу Индийской компании Ему было также поручено добиться от Карла III исключительного права на "поставку в испанские колонии негров". Если он и принял на себя эту, мягко выражаясь, не слишком приятную, но неотделимую от его "посольских" заданий в целом миссию, то никаких сведений о ее выполнении у нас нет, и есть все основания полагать, что он поспешил о ней позабыть. Как это и предвидели, Карл III в концессии на Луизиану отказал. По справедливому замечанию Огюстена Байи, "министры, принимавшие Бомарше, сочли бы для себя позором уступить иностранцам эксплуатацию самой богатой из колоний". В Париже об этом знали, но на политической шахматной доске зачастую выгодно пожертвовать несколькими пешками. Я не без причины прибегаю к этому избитому образу. В 1764 году Бомарше входит в политику "на цыпочках". Его используют в роли агента, но, как бы мы выразились сегодня, "агента по краткосрочному соглашению". Позднее у него пробудится вкус к самостоятельной игре, к прямому воздействию на события, причем действовать он будет не в личных интересах, а в интересах Франции, сознавая, что наносит удар обществу, системе, обрекшей его быть неизвестно чьим сыном и гражданином второго сорта.
Более благосклонный прием в правительственных кругах встретило предложение о повышении доходности засушливого горного района Сьерра-Морены, граничившего с Андалусией. Предложение исходило, если так можно выразиться, от треста Пари-Дюверне - Бомарше. Испанский министр экономики рассмотрел вопрос о перераспределении земель и государственной субсидии. Подобно тому как поступил бы сейчас промышленник, задумавший строительство завода в провинции, Бомарше заказал развернутое исследование района и послал свои первые указания человеку, собиравшему для него нужные сведения. Бомарше не желал ни в чем полагаться на случайность:
"Узнайте: 1. Какова температура в этих горах?
2. Где именно предпочтительно начать первые строительные работы?
3. Достаточно ли там воды и леса, пригодного для строительства?
4. Каковы наиболее надежные рынки экспорта товаров этого края как через Андалусию, так и через Ламанчу?
5. Есть ли поблизости от дель Висо, последнего из селений Ламанчи, или неподалеку от Байлена, первого Андалусского селения, или на всем расстоянии (примерно в две мили) между этими селениями какие-либо ручьи или реки в Сьерра-Морене, которые текут к Кадису и могут быть превращены в судоходные?
55
6. Есть ли в Сьерра-Морене какое-либо другое место, более подходящее для строительства, чем вышеобозначенное пространство, потому ли, что оно ближе к морю, или по каким-либо иным условиям, благоприятствующим устройству новой колонии?
7. Каковы качества земли - глинистая ли она, каменистая, песчаная, годится ли для рытья шахт и т. д.?
8. Насколько высоки горы, не будет ли затруднений для гужевого транспорта?
9. Много ли снега выпадает зимой? Много ли дождей летом?
10. Не попадут ли вновь созданные приходы в подчинение к Кордовскому епископу?
11. Не граничит ли эта часть Сьерры на большом протяжении с владениями герцога Медины-Сидония?
12. Каково расстояние между дель Висо и Мадридом и между Байленом и Кадисом?
13. Есть ли там природный строительный материал или придется наладить производство кирпича?
14. Какие дикие растения всходят на этой земле после поднятия целины? Это необходимо, дабы судить о том, какие именно культуры предпочтительней на ней возделывать".
Нет, он ничего не оставил на волю случая, он учел все - кроме испанской волокиты. Видя, что Сьерра-Морене грозит так и остаться краем спящей красавицы, Бомарше с финансовой поддержкой все того же Пари-Дюверне затевает другое предприятие: он берется обеспечивать провиантом все армейские части Испанского королевства, Майорки и гарнизоны на Африканском побережье. На этот раз, кажется, дело верное - ведь соглашение уже подписано. Однако из пространного письма Бомарше, адресованного отцу, мы можем видеть, что он, как всегда, смотрит на вещи трезво:
"...я только что подписал пресловутое соглашение, удостоверяющее мои права вести от собственного имени переговоры с г-ном маркизом д'Эскилаче, военным министром и министром финансов. Весь Мадрид только и говорит о моем деле, меня поздравляют с успехом; но я-то понимаю, что это еще далеко не конец, и молчу, пока не получу новых указаний.
Доброй ночи, дорогой отец; верьте мне и ничему не удивляйтесь - ни моему успеху, ни обратному, буде таковое случится. Тут есть десяток причин для благополучного исхода и сотня - для дурного; если говорить о моем возрасте, я в годах, когда мощь тела и ума возносят человека на вершину его возможностей. Мне скоро тридцать три. В двадцать четыре я сидел меж четырех окон. Я твердо намерен за двадцать лет, отделяющих ту пору от моего сорокапятилетия, добиться результата, который дается лишь упорными усилиями - сладкого чувства покоя, на мой взгляд, истинно приятного только в том случае, если оно награда за труды молодости
Доброй ночи, дорогой отец; уже половина двенадцатого, сейчас приму сок папоротника, поскольку вот уже три дня у меня нестерпимый насморк; завернусь в своей испанский плащ, нахлобучу на голову добрую широкополую шляпу - здесь это именуется быть в "capa y sombrero", a когда мужчина, набросив плащ на плечи, прикрывает им часть лица, говорят, что он "embozado" {Прикрывший часть лица (исп.).}, и вот, приняв все эти меры предосторожности, в наглухо закрытой карете, я отправлюсь по делам. Желаю Вам доброго здоровья. Перечитывая это письмо, я был вынужден двадцать раз править, чтобы сообщить ему хотя бы некоторую стройность, но посылаю его Вам неперебеленным - это Вам в наказанье за то, что читаете мои письма другим и снимаете с них копии".
Бомарше беспокоился не зря. Сказочное дело, которое сулило "тресту" двадцать миллионов прибыли в год, сорвалось, как и все предыдущие, из-за испанской лени. Если о поездке Пьера-Огюстена судить по этим следующим одна за другой неудачам, можно усомниться в негоциантских и дипломатических способностях Бомарше. Но такое суждение было бы поверхностным. Позднее мы увидим, что к моменту возвращения в Париж положение нашего героя не только не пошатнулось, но, напротив, упрочилось - как в глазах Пари-Дюверне, так и в глазах правительства. Следовательно, были и другие дела, другие поручения, которые были выполнены успешно, но о которых обе стороны предпочли хранить молчание.
За несколько месяцев Бомарше успел сделаться любимцем высшего мадридского общества. Без него не обходится ни одно празднество ни у русского посланника г-на Бутурлина, ни у английского посла лорда Рошфора, который навсегда останется другом Пьера-Огюстена и с которым нам еще предстоит встретиться. Идет игра в "фараон" на безумные деньги, в узком кругу ставят "Деревенского колдуна", графиня Бутурлина воркует роль Анетты в объятиях Бомарше, который исполняет партию Любена, но каждый при этом не забывает служить своему правительству.
В светском вихре есть своя партия и для дамы сердца - маркизы де ла Крус. Она официальная любовница Бомарше на протяжении всего его пребывания в Мадриде и считает долгом оказывать возлюбленному самые высокие услуги - к примеру, без колебаний следовать за Карлом III в его постель. Маркиз де ла Крус, испанский генерал, занятый инспекционными поездками по гарнизонам, предоставлял супруге выражать патриотизм на ее собственный манер. Я, впрочем, забыл уточнить, что маркиза, урожденная Жарант, приходилась племянницей епископу Орлеанскому - тому самому, которому Людовик XV заказывал айвовый мармелад, - и оставалась француженкой душой и телом. Небезынтересная деталь: всякий раз, как маркиза де ла Крус удостаивалась королевской благосклонности, Бомарше считал необходимым незамедлительно поставить об этом в известность Шуазеля, то есть своего министра. Нетрудно себе представить, что маркиза подчас добивалась большего, чем аккредитованный посланник - граф Оссон, - которого правила благопристойности, а также вполне правоверные склонности держали, очевидно, на почтенном расстоянии от королевского ложа.
Г-жа де ла Крус, чей медальон Ломени нашел в сундуках Бомарше через много лет после его смерти, была молода, красива и, кажется, весьма остроумна. Кроме того, она без памяти влюбилась в Бомарше, почувствовав в нем родственную душу. Чтобы составить представление об их отношениях, достаточно привести одно из писем Бомарше отцу, написанное в присутствии маркизы. Прочтите его внимательно, ибо тут есть чем насладиться:
"Здесь, в комнате, где я пишу, находится весьма благородная и весьма красивая дама, которая день-деньской посмеивается над Вами и надо мной. Она, например, говорит мне, что благодарит Вас за доброту, проявленную Вами к ней тридцать три года тому назад, когда Вы заложили фундамент тех любезных отношений, кои завязались у нас с нею тому два месяца. Я заверил ее, что не премину Вам об этом написать, что и выполняю сейчас, ибо, пусть она и шутит, я все же вправе радоваться ее словам, как если бы они и в самом деле выражали ее мысли".
Г-жа де ла Крус прерывает Бомарше, перехватывает у него перо и в свою очередь пишет:
"Я так думаю, я так чувствую, и я клянусь Вам в том, сударь",
Теперь Бомарше может закончить свое письмо словами, от которых маркиза приходит в восторг:
"Не премините и Вы из признательности выразить в первом же письме благодарность ее светлости за благодарность, кою она к Вам питает, и еще более того за милости, коими она меня почтила. Признаюсь Вам, что мои испанские труды, не скрашивай их прелесть столь притягательного общества, были бы куда как горьки".
Г-н Карон, которого это письмо явно позабавило, не мешкая, отвечает из Парижа в ничуть не менее фривольном тоне:
"Хотя Вы уже не раз предоставляли мне возможность поздравить себя с тем, что я соблаговолил потрудиться в Ваших интересах тому назад тридцать три года, нет сомнения, - предугадай я в ту пору, что мои труды принесут Вам счастье слегка позабавить ее очаровательную светлость, чья благодарность великая для меня честь, я сообщил бы своим усилиям некую _преднамеренную направленность_, что, возможно, сделало бы Вас еще более любезным ее прекрасным очам. Благоволите заверить г-жу маркизу в моем глубочайшем почтении и готовности быть ее преданным слугой в Париже".
Тон, легкость стиля, веселое вольнодумство лишний раз подтверждают, каким незаурядным человеком был г-н Карон и каков был характер его отношений с сыном. По другим письмам Карона-отца нам известно, что он мог мыслить и весьма возвышенно. К тому же, справедливо подмечает Ломени, "фраза о преднамеренной направленности обличает знание "Писем к Провинциалу"", то есть высокий уровень его культуры.
Завершается 1764 год. Бомарше - одна нога здесь, другая там - спешит вернуться в Париж, где его ждут семья, Пари-Дюверне и, не надо забывать, начальство в лице герцога де Лавальера. Именно. этому последнему, впрочем, он посылает единственное серьезное письмо, обнаруживающее всю глубину его суждений об Испании. Это письмо следовало бы привести полностью, настолько в нем раскрывается мятежный дух и свободомыслие Бомарше.
Особенно характерным в этом плане мне представляется то место, где он говорит об испанском правосудии; читать тут следует, разумеется, между строк, не забывая - в этом вся соль! - что адресовано послание первому судебному чиновнику Франции.
"Гражданское судопроизводство в этой стране отягощено формальностями, еще более запутанными, чем наши, добиться чего-нибудь через суд настолько трудно, что к нему прибегают лишь в самом крайнем случае. В судебной процедуре здесь царит в полном смысле слова мерзость запустения, предсказанная Даниилом. Прежде чем выслушать свидетелей при рассмотрении гражданского дела, их сажают под арест, так что какого-нибудь дворянина, случайно знающего, что господин имярек действительно либо должник, либо законный наследник, либо доверенное лицо и т. п., берут под стражу и запирают в тюрьму, едва начинается слушанье дела, и потому только, что он должен засвидетельствовать виденное или слышанное, Я сам наблюдал, как в связи с приостановкой выплаты, когда дело сводилось к установлению правильности ведения расчетных книг, в темницу было брошено трое несчастных, случайно оказавшихся у человека, который приостановил выплату в момент, когда к нему явился кредитор. Все остальное не лучше".
Итак, Бомарше возвращается, чтобы увидеться с близкими, в первую очередь с Полиной и Жюли. Не будем забывать о Жюли. Единственное любовное письмо, полученное им в Испании, начинается так: "Я испытываю сегодня такую потребность тебя любить, что могу утолить ее, лишь написав тебе длинное письмо". Это послание подписано Жюли. В багаже Пьера-Огюстена - банки с пресловутым какао, по которому сходит с ума его сестра и от прибавления которого кофе делается еще вкуснее. Тонкая смесь, найденная итальянцами и именуемая капучино. Итак, как я уже сказал, какао, а также - персонажи "Севильского цирюльника".
5
СЕРЬЕЗНЫЙ ЖАНР
Хотя смешное и тешит на мгновение ум
веселым зрелищем, мы знаем по опыту, что
смех, вызываемый остротой, умирает вместе
со своей жертвой, никогда не отражаясь в
нашем сердце.
Этот эпиграф не может не вызвать улыбку у людей, для которых Бомарше прежде всего автор "Фигаро". Но в 1765 году, по возвращении из Испании, таково его искреннее убеждение. Впрочем,
это всеобщее поветрие; самые жизнерадостные люди той поры словно перерождаются, стоит им обмакнуть перо в чернильницу. Век Просвещения, да будет мне дозволено так выразиться, отнюдь не век праздничных потешных огней. Развлекаться развлекаются, но душа и ум поглощены отнюдь не забавами. Над такой позицией - ибо это сознательная позиция - можно посмеяться. Но разве мы сегодня не склонны к тому же? Поиски счастья - вообще глупая затея, их результаты неизменно печальны, в революциях же, как правило, немало уксуса. Чтобы из-под пера Бомарше брызнула радость, ему придется пережить невзгоды. Повторяю, чтобы научиться смеяться над другими и над собой, нужно познать подлинные страдания.
В 1765 году время для этого еще не пришло. Бомарше, проживший год "росо а росо" {Потихоньку (исп.).}, возвращается к "vivacidad francese" {Французская живость (исп.).}, его подхватывает парижский вихрь. Он ощущает такое "волнение души, сердца и ума", что ему приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не заплутаться "в лабиринте". Продолжая руководить своими испанскими начинаниями, во всяком случае, тем, что от них осталось, он должен еще успеть управиться с делами французскими, как общественными, так и частными. Он уже не обязан блюсти жаркое Людовика XV, поскольку продал за бесценок свою должность контролера трапезы, но все еще остается королевским секретарем и, главное, незаменимым компаньоном принцесс. Из Версаля он мчится сломя голову - теперь уже, правда, не в "горшке", а в собственной карете - на Марсово поле, где Пари-Дюверне не может без него сделать ни шагу. С Марсова поля - в Лувр, судить браконьеров! И поскольку он относится ко всему серьезно, а правосудие - его страсть, за несколько месяцев он выносит ряд приговоров, защищающих крестьян от злоупотреблений полевых сторожей, находящихся под его началом. А чтобы его позиция была ясна и понятна простым людям, он обязывает священников тех приходов, которые подлежат его юрисдикции, разъяснять ее. "Надлежит убедить поселян, что тот же суд, который выносит им приговор, когда они виновны обеспечивает им гарантии против мести сторожей и в свою очередь наказывает этих последних за злоупотребления властью..." Наконец, дабы проверить на месте правильность выполнения своих решений, он устраивает публичные заседания суда в упомянутых приходах, председательствуя на них со всей присущей ему добросовестностью и пониманием. Во всем этом нет ничего удивительного, но здесь раскрывается, как мне кажется, характер. Действуя таким образом, Бомарше как нельзя более усложнял свою жизнь и свой распорядок дня. Мы еще к этому вернемся, ибо не следует терять из виду, что наш герой вел одновременно пять или шесть жизней. Фигаро - здесь, Фигаро - там! Не так ли?
Серьезную озабоченность вызывали также его семейные и любовные дела. Прежде всего ему пришлось толкнуть отца в объятия г-жи Анри, а это было не просто - и не потому, что дама не проявляла энтузиазма, но потому, что привередничал Г-н Карон. Хотя г-жа Анри и была все еще привлекательна, ей сравнялось шестьдесят. Г-н Карон к ней привык, но, будучи на восемь лет старше, страшился перемен. Еще из Мадрида сын неоднократно писал ему, убеждая сделать решительный шаг. Например:
"Меня ничуть не удивляет Ваша к ней привязанность: я не знаю веселости благородней и сердца лучше. Мне хотелось бы, чтобы Вам посчастливилось внушить ей более пылкое ответное чувство. Она составит Ваше счастье, а Вы ,безусловно, дадите ей возможость познать, что такое союз, основанный на взаимной нежности и уважении, выдержавших двадцатипятилетнюю проверку. Она была замужем, но я готов дать руку на отсечение - она еще не изведала до конца, что такое сердечные радости, и не насладилась ими. Будь я на Вашем месте, мне хорошо известно, как бы я поступил, а будь я на ее месте - как бы ответил; но я не Вы и не она, не мне распутывать этот клубок, с меня хватает своего".
Г-н Карон незамедлительно ответил на это самым деликатным образом:
"Вчера мы ужинали у моей доброй и милой приятельницы, которая весело посмеялась, прочитав то место Вашего письма, где Вы пишете, как поступили бы, будь Вы мною, у нее нет на этот счет никаких сомнений, и она говорит, что охотно доверилась бы Вам и не целует Вас от всего сердца только потому, что Вы находитесь за триста лье от нее...
Она в самом деле очаровательна и с каждым днем все хорошеет. Я думаю так же, как и Вы и не раз говорил ей, что она еще не изведала, что такое сердечные радости, и не насладилась ими, ее веселость - плод чистой совести, свободной от каких бы то ни было угрызений; добродетельная жизнь позволяет ее телу наслаждаться спокойствием прекрасной души. Что до меня, то я люблю ее безумно, и она отвечает мне полной взаимностью".
Однако то ли неуверенность, то ли робость, а скорее всего боязнь показаться смешными, мешает вдовцам пойти дальше любезничанья, приправленного рассуждениями о недугах и сетованиями на возраст. Приехав в Париж, Бомарше, не мешкая, берется за это дело, и 15 января 1766 года г-жа Анри становится г-жой Карон перед богом и людьми. И пора было - спустя два года она скончалась. Как мы увидим впоследствии, третьему браку Карон сопротивлялся куда меньше.
Иные мотивы побуждали Тонтон - она же девица де Буагарнье - играть сердцем и чувствами несчастного Мирона. Этот последний был неглуп, и должность интенданта Сен-Сирской женской обители позволяла ему жить на широкую ногу, но было в нем что-то резонерское и иезуитское. Он раздражал всех, начиная с наиболее заинтересованной особы и ее брата. Однако Бомарше, хотя и рассчитывал некоторое время для сестры на другую партию, в конечном итоге поддержал Мирона. Впрочем, без особого восторга.
Да, он играет на виоле, это верно; каблуки у него на полдюйма выше, чем следует; когда он поет, голос его дребезжит; по вечерам он ест сырые яблоки, а по утрам ставит не менее сырые клистиры; сплетничает он с видом холодным и наставительным; у него есть какая-то нелепая склонность к педантизму где надо и не надо, что, говоря по правде, может побудить какую-нибудь кокетку из Пале-Рояля дать любовнику коленкой под зад; но порядочные люди на улице Конде руководствуются иными принципами: нельзя изгонять человека за парик, жилет или калоши, если у него доброе сердце и здравый ум".
Итак, через год после отца обвенчалась, и Тонтон. Теперь на улице Конде оставалось пристроить двоих: г-на Бомарше и девицу Бомарше. В Испании, даже в объятиях маркизы де ла Крус, Пьер-Огюстен не забывал Полины. И, вернувшись, он, безусловно, готов был на ней жениться. По любви, конечно, ибо отныне не оставалось сомнений: у Полины Ле Бретон не было ни гроша, она разорилась. Кузен Пишон не нашел в Капе ничего, кроме кредиторов и судебных исполнителей. Пресловутое поместье было грезой, в лучшем случае воспоминаньем. В Париж бедняга Пишон не вернулся, его унесла злокачественная лихорадка. От всех проектов Полины и Бомарше не осталось ничего, разве что удовольствие, которое они получали, когда их строили. Деньги и товары, отправленные с Пишоном в Сан-Доминго, пропали. По возвращении в Париж Бомарше тем не менее попытался увидеться с Полиной, но последняя тотчас дала понять, что ее чувства изменились. И действительно, вскоре ему стало известно, что девица Ле Бретон практически уже обручена с Шевалье де Сегираном.
Вы, конечно, не забыли о юном креоле, влюбленном в Жюли и проводившем все свои вечера на улице Конде. Это он. Эрве Бромберже, которому я посвящаю эту книгу, при всех своих нежных чувствах к Бекасе убежден, что Жюли сыграла в этой истории весьма сомнительную роль. Послушать его, так она бросила Сегирана в объятия Полины, чтобы сохранить брата для себя. Я и сам не так далек от этой мысли: Жюли, вне всяких сомнений, не желала видеть Пьера-Огюстена супругом Полины. Допустить, чтобы он уехал в Сан-Доминго, значило согласиться на вечную разлуку. А под рукой был Сегиран, Сегиран, которым она вертела как хотела, Сегиран, которого она, возможно, и соблазнила, только чтобы не отстать от брата. Каждому - свой креол, не так ли? Пока Бомарше был в Мадриде, Жюли получила все карты в руки. Все карты и СегираНа. Нет никаких доказательств, ни одного письма, подтверждающего, эту гипотезу, но то, что Полина любила Бомарше, не подлежит сомнению, это факт бесспорный. Однако при всей своей любви к Пьеру-Огюстену головы она не теряла.
Вопреки всем доводам рассудка, которые не властны над сердцем, Бомарше еще раз написал Полине. Прекрасное письмо, смиренное и твердое одновременно, вот его заключительная часть:
"Если Вы не возвращаете мне свободу, только напишите, что Вы прежняя Полина, ласковая и нежная на всю жизнь, что Вы считаете для себя счастьем принадлежать мне, - я тотчас порву со всем, что не Вы. Прошу Вас об одном держать все в секрете ровно три дня, но от всех без исключения; остальное я беру на себя. Если Вы согласны, сохраните это письмо и пришлите мне ответ на него. Если сердце Ваше занято другим и безвозвратно от меня отвернулось, будьте хотя бы признательны мне за порядочность моего поведения. Вручите подателю сего Вашу декларацию, возвращающую мне свободу. Тогда я сохраню в глубине сердца уверенность, что выполнил свой долг, и не буду корить себя. Прощайте. Остаюсь, до получения Вашего ответа, для Вас тем, кем Вам будет угодно меня считать".
Она тут же ответила ему, что "ее решение принято бесповоротно". Конец ее письма довольно банален: "...благодарю Вас за Ваше предложение и желаю от всего сердца, чтобы Вы нашли себе жену, которая составит Ваше счастье; известие о Вашей женитьбе, как и обо всем другом, что случится с Вами хорошего, доставит мне огромное удовольствие..." Она подписала это прощальное письмо: Ле Бретон. Все было сказано. Ей оставалось только выйти за Сегирана, что она и сделала. Через год она овдовела. Позднее, оказавшись в нужде, она написала Бомарше совсем в ином тоне. Он ей помог без лишних разговоров, ибо он был само великодушие и не ведал злопамятства. И это приключение также завершилось на серьезный лад.
Чтобы забыть об этой обиде, от которой у него еще долго "закипала кровь в жилах", Бомарше придумал себе новое занятие. Он стал лесником. Но поймите меня правильно - он не был способен удовольствоваться рощицей. Ему был необходим настоящий лес. Турский архиепископ, нуждавшийся в деньгах, пустил с торгов часть принадлежавшего ему Шинонского леса, а именно - 960 гектаров. С помощью своего неизменного дружка Пари-Дюверне Бомарше приобрел этот лес за весьма крупную сумму; первый взнос, по слухам, составлял 50 000 экю. Из своей поездки в Турень Бомарше вернулся в весьма буколическом настроении, взбудораженный счастливыми перспективами, которые открывала перед ним эксплуатация приобретенного участка. К сожалению, он с некоторым запозданием вспомнил, что Уложение о лесах воспрещает чинам королевского егермейстерства принимать участие в торгах на леса и боры. Необходимо было найти подставное лицо. Бомарше не стал ломать голову и, не долго думая, избрал своего лакея, некоего Ле Сюера. Ужасный промах! Этот последний тотчас смекнул, какую выгоду может извлечь из мошенничества хозяина, и немедленно воспользовался своим преимуществом - ничтоже сумняшеся, он завладел Шиноном и принялся бесстыдно шантажировать Бомарше, оказавшегося в весьма затруднительном положении. Но Фигаро живо справился с Криспеном, не без помощи герцога де Лавальера, которому откровенно во всем признался. Генерал-егермейстер, ничуть не возмущенный поведением Бомарше, решительно встал на сторону своего помощника, и написал канцлеру Мопу письмо, которое я не могу не привести полностью, настолько красноречиво характеризует оно нравы той эпохи:
"Господин граф, г-н де Бомарше, старший бальи Луврского егермейстерства, явился ко мне, дабы посвятить меня в ужасную историю, приключившуюся с ним, в связи с коей он нуждается в Вашем благоволении и покровительстве. Убедительно прошу Вас безотлагательно его выслушать и не отказать ему в Вашем благоволении; он будет иметь честь рассказать Вам, что, покупая у короля Шинонский лес, поручил выступить на торгах Ле Сюеру, своему лакею, как то принято в подобных случаях. Сей слуга, обокрав своего хозяина в Париже и будучи за это выгнан со службы, вопреки уступке прав и обещаниям, кои дал он г-ну де Бомарше, единственному владетелю леса, удалился в Шинон, где, злоупотребляя своим положением доверенного лица, распоряжается, продает, получает деньги и причиняет своему господину убытки, уже превысившие 90 000 франков. Поскольку вынесение ему, приговора по суду потребовало бы слишком долгого времени и дало бы ему возможность продолжать производимые им хищения, а также поскольку этот человек, ничем не владеющий и ничем не дорожащий, никак не сможет возместить причиненные им убытки, г-ну Бомарше крайне важно, чтобы Вы соблаговолили выдать ордер на немедленный арест негодяя. Сие единственный способ пресечь его проделки, акт правосудия, от коего полностью зависит состояние г-на де Бомарше, вложившего уже более 50 000 экю в это дело. Прошу Вас, господин граф, отнестись к нему со всей доброжелательностью и принять мои заверения в том, что Вы меня этим крайне обяжете, а также в совершенном моем почтении, с коими я имею честь оставаться Вашим покорнейшим и нижайшим слугой".
Как водилось в подобных случаях, Мопу разрешил дело в пользу господина, который вернул себе Шинон. История и вправду не слишком красивая, но не будем так уж винить Бомарше, поскольку Ле Сюер действительно его обокрал. Нас шокируют нравы той эпохи. Но разве и в наше время нет жуликов? Обвести закон, надуть налоговое ведомство или позубоскалить насчет властей - вторая натура французов.
Словом, в Турени Бомарше обрел покой и приобщился к природе. Когда он пишет из своего дома в Риваренне, так и чувствуется соседство Руссо:
"Я живу в своей конторе, на прекрасной крестьянской ферме, между птичьим двором и огородом, вокруг живая изгородь, в моей комнате стены выбелены, а из мебели - только скверная кровать, в которой я сплю сном младенца, четыре соломенных стула, дубовый стол, огромный очаг без всякой отделки и столешницы; зато, когда я пишу тебе это письмо, передо мной за окном открываются все охотничьи угодья, луга по склонам холма, на котором я живу, и множество крепких и смуглых поселян, занятых косьбой и погрузкой сена на фуры, запряженные волами; женщины и девушки с граблями на плече или в руках работают, оглашая воздух пронзительными песнями, долетающими до моего стола; сквозь деревья, вдали, я вижу извилистое русло Эндры и старый замок с башнями по бокам, который принадлежит моей соседке г-же де Ронсе. Все это увенчано вершинами, поросшими, сколько хватает глаз, лесом, он простирается до самого гребня горной цепи, окружающей нас со всех сторон, образуя на горизонте исполинскую круглую раму. Эта картина не лишена прелести. Добрый грубый хлеб, более чем скромная пища, отвратительное вино вот из чего складываются мои трапезы".
Насчет вина явное преувеличение - из других его писем нам известно, что вувре было ему весьма по вкусу. Бомарше, как обычно, увлечен делом, он прокладывает дороги, воздвигает шлюзы, чтобы сделать Эндру судоходной круглый год, налаживает регулярное движение своих фур и пятидесяти барж, которые должны доставлять грузы в Тур, Сомюр, Анжер и Нант. Нет, он не сидит в своем лесу сложа руки. И если ставни его дома закрыты, это значит, что он в Париже - в Лувре, в Военной школе, на улице Конде - или в Версале. В этом человеке сидит сам черт, и, однако, если сравнить 1766 год с тем, что ему предстоит в ближайшем будущем, он пока еще живет как бы в замедленном ритме!
На улицу Конде нужно найти нового камердинера вместо Ле Сюера. Домашняя забота, которой нет места в биографии? Полно! С Бомарше все не так просто: он нанимает негра. Вскоре того отбирают по суду как собственность некоего Шайона и бросают в тюрьму. Кровь Бомарше закипает, он тут же пишет директору департамента колоний, иными словами - человеку, на котором лежит двойная ответственность. В этом письме уже чувствуется бунтарь Фигаро, чей воинствующий монолог вскоре потрясет общество:
"Бедный малый по имени Амбруаз Люка, все преступление которого в том, что он чуть смуглее большинства свободных жителей Андалусии, что у него черные волосы, от природы курчавые, большие темные глаза и великолепные зубы - качества вполне извинительные, - посажен в тюрьму по требованию человека, чуть более светлокожего, чем он, которого зовут Шайон и права собственности которого на смуглого ничуть не более законны, чем были права на юного Иосифа у израильских купцов, уплативших за него тем, кто не имел ни малейшего права его продавать. Наша вера, однако, зиждется на высоких принципах, кои замечательно согласуются с нашей колониальной политикой. Все люди, будь они брюнеты, блондины или шатены, - братья во Христе. В Париже, Лондоне, Мадриде никого не запрягают, но на Антильских островах и на всем Западе всякому, кто имеет честь быть белым, дозволено запрягать своего темнокожего брата в плуг, дабы научить его христианской вере, и все это к вящей славе божьей. Если все прекрасно в сем мире, то, как мне кажется, только для белого, который понукает бичом черного".
Бомарше не удовольствовался тем, что, как принято в интеллектуальных кругах, писал письма или подписывал широковещательные петиции, его действительно в высшей степени волновала судьба Амбруаза Люка, личная судьба именно этого негра. И он активно действует. Заплатить, откупиться от Шайона - пустяк. Тут достаточно проявить щедрость. Но нужно еще остановить судебную процедуру. Чтобы освободить Люка, Бомарше прибегает к Лавальеру, Шуазелю, принцессам, он бросает на чашу весов весь свой немалый кредит. Кто когда-нибудь подымал подобный шум из-за какого-то несчастного негра?
У большинства настойчивость Пьера-Огюстена вызвала недоумение, но ей же он был обязан уважением и дружбой некоторых влиятельных лиц. Например, принца де Конти, который, как мы увидим, не отступится от Бомарше в самые трудные минуты. История их знакомства, впрочем, заслуживает того, чтобы о ней рассказать, - она вполне под стать истории с негром. Луи-Франсуа де Бурбон, принц де Конти - следовательно, его королевское высочество приказал снести некую ограду, "поскольку она - по выражению Гюдена - мешала его развлечениям". Крестьянин, который смел возвести эту ограду, _посмел_ принести жалобу Бомарше. За несколько дней до судебного разбирательства "советчики", явно движимые лучшими намерениями, дружески намекнули Бомарше, что какрй-то жалкий забор, поставленный мужланом, не стоит гнева Конти. Судья рассвирепел и бросился к принцу, чтобы, объяснить тому, что правосудие тем не менее свершится, что он, Конти, провинился и будет наказан. Принц выслушал посетителя и заключил его в объятия.
Бомарше, не высоко ставивший свои парады, давно уже мечтал написать настоящую театральную пьесу. Замысел "Евгении", впервые увидевшей сцену только через восемь лет, возник, очевидно, еще в 1759 году. Что произошло за эти годы? Он работал. Лентилак насчитал "семь рукописей, перегруженных вариантами". Бомарше то отчаивался, то сомневался, то вновь начинал горячо верить в свою пьесу, возвращался к ней, снова бросал. Автору "Жана-дурака" было очень трудно писать "серьезно". В первых редакциях драматические сцены чередуются с буффонадой. Бомарше никак не удавалось помешать себе быть забавным, ему пришлось старательно преодолевать собственную природу. Ах, быть серьезным - вот честолюбивый замысел, вот - навязчивая идея. Не улыбайтесь! В противоборстве с жанром серьезной драмы Бомарше сделал несколько открытий, и я искренне убежден, что, пятясь назад - то есть уходя от себя самого, - он не занимался чем-то абсолютно бесполезным. Разве великолепный монолог "Женитьбы" не самая, возможно, серьезная тирада во всем французском театре? Но вернемся к "Евгении". Вероятно, пьеса так и- осталась бы в столе, если б постановка "Побочного сына" и "Отца семейства" Дидро, а также успех пьесы Седена "Философ, сам того не ведая" не побудили Бомарше довести работу до конца. Сюжет "Евгении" не оригинален - молодая девушка, соблазненная распутником аристократом, мнимая женитьба и т. д. Но Бомарше может считаться новатором в той мере, в какой он углубил в финальной сцене реализм по сравнению со своими предшественниками. Например, Бомарше дает Евгении, беременной от Кларендона, следующие слова: "Ладно, ты вправе взять свое, твое прощенье у меня под сердцем..." Это показалось смелым, тем более смелым, что Евгения сопровождала реплику соответствующим жестом! В указаниях к этой сцене, найденных на одной из рукописей, предусмотрительный Бомарше уточнял: "С этим жестом нужно быть поосторожнее".
За несколько месяцев до первого представления во Французском театре то есть в "Комеди Франсэз" - Бомарше пришлось еще раз перелопатить текст, чтобы удовлетворить капризы цензора, некоего Марена, с которым мы вскоре встретимся снова - XVIII век тесен. Действие пьесы происходило в Бретани, в замке. Поскольку Марен счел, что подобный скандал во Французском королевстве случиться не может, Бомарше пришлось перенести действие в Великобританию. Его интересовали критические суждения о пьесе; и он многократно читал ее в разных салонах. Если он выяснял по преимуществу мнение герцогов, то потому лишь, что именно они были его слушателями и именно с ними у него были наилучшие отношения. Советы, получаемые им, были не так глупы - например, те, что исходили от герцога де Ниверне, министра, пэра Франции и члена Французской Академии. После внимательного анализа текста, присланного ему за неделю до того, что ныне именуется премьерой, Ниверне вручил автору несколько страниц весьма проницательных замечаний, которые тот немедленно учел. Однако, несмотря на все эти поправки и переделки, первое представление "Евгении" провалилось.
В ту пору театр "Комеди Франсэз" еще помещался на улице Фоссе-Сен-Жермен, напротив "Прокопа". Выстроен он был хуже некуда: три яруса лож, откуда сцена была видна плохо, и партер, где зрители стояли. К тому же там совершенно невозможно было добиться тишины. Что касается актеров-пайщиков, они - то ли по каким-то таинственным причинам, то ли просто из сквалыжничества - люто ненавидели друг друга и не вылезали из темных интриг. В этом плане с тех .пор мало что изменилось, но как раз в 1767 году пайщики впервые пригласили актеров на оклад; присутствие новичков, только и думавших о том, как бы войти в пай и стать равноправными совладельцами, отнюдь не разрядило атмосферы. В сущности, пайщики были единодушны лишь в одном: как бы получше ободрать авторов. Но это уже другая история.
В преддверии 29 января, даты, на которую было назначено первое представление, Бомарше сорит деньгами и, ясное дело, всюду поспевает - от колосников до оркестровой ямы. Он занимается всем - залом, декорациями, светом, режиссурой, рекламой, походя что-то изобретает для усовершенствования машинерии этого театра, выстроенного сто лет назад. Тем, кто был знаком с Жаном Кокто и наблюдал его на репетициях, легко себе представить поведение Бомарше. Про Кокто дураки тоже говорили, что он хватается за все.
Но Кокто рядом с Бомарше - ленивец. Чтобы сравняться с ним в разносторонности, Кокто нужно было бы стать еще часовщиком, музыкантом, банкиром, судьей, дипломатом и - как знать? - лесником. А ведь в 1767 году Бомарше только начинает.
Состав исполнителей был хороший: в роли Евгении выступала г-жа Долиньи, соперница г-жи Клерон; человек верный, Бомарше впоследствии доверил ей роль Розины. Кларендона играл прославленный Превиль, великий соблазнитель на подмостках и вне сцены, которому было уже сорок шесть лет. Друг автора, он станет первым Фигаро в "Севильском цирюльнике", а в "Женитьбе" сыграет Бридуазона.
Как я уже сказал, зрители встретили "Евгению" весьма прохладно. Во время двух последних действий в зале наблюдалось, что называется, "движенье". Погоду в Париже делал барон Гримм, несносный барон Гримм, напудренный, накрашенный, злобный карлик, злобный глупо, как это нередко случается с хроникерами, слишком долго прозябающими в газете. "Евгению" он уничтожил. Автору с непререкаемостью, которую дает человеку возможность вещать с трибуны, вынес безапелляционный приговор: "Этот человек, - написал Гримм, - никогда ничего не создаст, даже посредственного. Во всей пьесе мне понравилась только одна реплика: когда Евгения в пятом действии, очнувшись после долгого обморока, открывает глаза и видит у своих ног Кларендона, она восклицает, отпрянув: "Мне показалось, я его вижу!" Это сказано так точно и так отличается от всего остального, что, бьюсь об заклад, придумано не автором".
Освистанная 29 января, "Евгения" была встречена аплодисментами через два дня - 31-го. Бомарше никогда нельзя было уложить на обе лопатки надолго - в промежутке между спектаклями он коренным образом переработал два последних действия. Впоследствии он проделает то же самое с "Цирюльником", и не менее успешно. Достопочтенный Фрерон, критик, к которому прислушивается публика и которого опасаются писатели, отмечает в "Анне литерер": ""Евгения", сыгранная впервые 29 января сего года, была довольно плохо принята публикой, можно даже сказать, что этот прием выглядел полным провалом; но затем она с блеском воспряла благодаря сокращениям и поправкам; она долго занимала публику, и этот успех делает честь нашим актерам". "Евгения" была представлена семь раз подряд, что в ту эпоху было успехом незаурядным, а впоследствии выдержала двести представлений - цифра весьма почтенная для репертуара "Комеди Франсэз". Первая пьеса Бомарше вскоре была переведена и сыграна в большинстве европейских городов, где встретила прием еще более горячий, чем в Париже. Изданиям "Евгении", как французским, так и иностранным, нет числа. Таким образом, было бы ошибочно утверждать, что "Евгения" не имела настоящего успеха.
Правда, Бомарше сделал все, что было в его силах, чтобы поддержать свое произведение и выявить его актуальность. После премьеры он посвятил несколько дней "Опыту о серьезном драматическом жанре", написанному, очевидно, залпом и имевшему некоторый отклик. В этом, эссе, вдохновленном теориями Дидро, соседствуют куски превосходные и никудышные, но живость стиля сообщает работе известное единство. Талант многое искупает, к примеру, приговор трагедии, который выносит Бомарше:
"Какое мне - мирному подданному монархического государства XVIII века дело до революций в Афинах или Риме? Могу ли я испытывать подлинный интерес к смерти пелопоннесского тирана? Или к закланию юной принцессы в Авлиде? Во всем этом нет ничего мне нужного, никакой морали, которую я мог бы для себя извлечь. Ибо что такое мораль? Это извлечение пользы и приложение к собственной жизни тех раздумий, кои вызывает в нас событие. Что такое интерес? Это безотчетное чувство, с помощью коего мы приспосабливаем к себе оное событие, чувство, ставящее нас на место того, кто страдает в создавшихся обстоятельствах. Возьму наудачу пример из природы, дабы прояснить свою мысль. Почему рассказ о землетрясении, поглотившем Лиму и ее жителей, за три тысячи лье от меня, меня трогает, тогда как рассказ об убийстве Карла I, совершенном в Лондоне по приговору суда, только возмущает? Да потому, что вулкан, извергавшийся в Перу, мог прорваться и в Париже, погребя меня под руинами, и эта угроза, возможно, для меня все еще существует, тогда как ничего подобного невероятному несчастью, постигшему английского короля, мне опасаться не приходится".
Некоторые исследователи усматривают в интриге "Евгении" историю Лизетты. Я этого мнения не разделяю. Не говоря уж" о том, что первые наброски "Евгении" были сделаны еще до поездки в Испанию, психологическое несходство Лизетты с Евгенией, как мне представляется, исключает всякую мысль о ней как о прототипе героини. Не надо забывать о том, какова была Лизетта. Не надо забывать ни ее зрелого возраста, ни Дюрана. Конечно, остаются отдельные черточки, беглые связи пережитого и вымысла, но это мы найдем в любой книге любого автора. Порывшись в "Большом словаре" Робера, мы отыщем и там связи между частной жизнью наших лексикологов и их замечательным трудом, хотя бы в подборе цитат, которые подчас являются признаниями. Не заслуживает, по-моему, особых толкований и слово "драма", не стоит сражаться из-за того, первым ли Бомарше ввел в театральный обиход это определение, и что именно хотел он выразить, употребив этот термин. Все это бесплодные игры, тогда как перед нами человек, каждый час жизни которого вызывает страстный интерес и мысль которого достигала наибольшей высоты отнюдь не тогда, когда он философствовал. К тому же, вступив на этот путь, того и гляди окажешься обреченным на бесконечные ссылки и сноски. А я, как вы могли заметить, постарался не дать ни единой. Кокетство, разумеется, но кокетство, оправданное следующим рассуждением Бомарше: "Нет, я отнюдь не любитель пространных и обильных примечаний: это - произведение в произведении, снижающее достоинство обоих. Один из секретов изящной словесности, особенно когда речь идет о предметах серьезных, это, по-моему, прекрасный талант соединять в трактуемом сюжете все, что может усилить его содержательность; изолированность примечаний ослабляет его эффект". Как после этого дать хоть одну сноску, будь она даже необходима?
Пока зрительный зал наслаждается его драмой, другая, на этот раз подлинная, назревает за кулисами его частной жизни. Началось все, впрочем, на самый романтичный манер. Частой гостьей в доме Бомарше на улице Конде была некая дама Бюффо, особа весьма красивая, которая родилась на кухне, а умерла впоследствии от оспы в апартаментах директора Оперы, своего супруга. "Секретные записки" объясняют следующим образом ее пристрастие к литераторам: "Она холила свое тело с утонченной изысканностью. Желая смыть с себя грязь, она создала салон, где собирались художники, люди талантливые и пишущие, и, выступая в роли светской законодательницы мод, пыталась заставить позабыть о своем низком происхождении". Эта самая г-жа Бюффо, если верить Гюдену, поклялась снова женить Бомарше. По роману Гюдена, ибо его записки истинный роман, обручение совершилось во мгновение ока, поскольку дама Бюффо провела свою операцию, не дав Бомарше опомниться:
- Друг мой, о чем вы думаете, когда прелестная вдова, осаждаемая роем поклонников, возможно, отдала бы вам предпочтение перед всеми? Завтра я отправлюсь вместе с ней на прогулку в ту дальнюю аллею Елисейских полей, которую называют Аллеей вдов. Садитесь на коня, вы нас встретите как бы случайно, заговорите со мной, а там будет видно, подойдете ли вы друг другу.
Назавтра, как повествует несравненный Гюден, верхом на великолепной каурой кобыле, на которой он выглядел весьма импозантно, в сопровождении слуги, чей конь был несколько скромнее, Бомарше появился в этой длинной и уединенной аллее. Его заметили задолго до того, как он приблизился к карете, где сидели прекрасные дамы.
Красота скакуна, привлекательный облик всадника располагали в его пользу... и т. д. Развязка не заставила себя ждать: несколько месяцев спустя, 11 апреля 1768 года, они обвенчались. Простодушный Гюден замечает, что эта нечаянная, случайная встреча напомнила ему знакомство Эмиля и Софи в книге Руссо! И точно!
Нечего и говорить, что я не верю ни единому слову в этом романе. Истинна здесь только дата венчания. Что до остального, то факты таковы:
Женевьева-Мадлена Уотблед, родившаяся в 1731 году, в 1754 вышла за некоего Левека, генерального смотрителя провиантской части дворца Меню-Плезир. Ее муж скончался 21 декабря 1767 года. От декабря до апреля четыре месяца. Если верить Гюдену, г-жа Левек принялась охотиться за новым супругом, не прошло и двух месяцев с похорон первого! Откуда такая подозрительная поспешность, такая скандальная прыть у женщины, уважаемой в свете и слывшей - это известно - особой достойной и сдержанной? И с какой стати Бомарше соглашается на это нелепое свидание, почему он не может выждать со своим предложением руки и сердца, пока истечет пристойный срок, хотя бы время вдовьего траура? Ни на один из этих вопросов Гюден не отвечает и явно не хочет, чтобы они даже возникали. Совершенно очевидно, что для столь поспешной женитьбы имелась серьезная причина. Вот она: восемь месяцев спустя от этого союза родился сын. Гюден сочинил свой роман - или ему его подсказал Бомарше, - чтобы оберечь репутацию и добрую память о Женевьеве, почтенной женщине, которая была у всех на виду. 11 апреля 1768 года они с Бомарше только узаконили существующее положение, увенчав бракосочетанием свою любовь, ибо любили они друг друга всерьез. Рождение Огюстена упрочило их счастье. Бомарше уже давно страстно жаждал стать отцом, счастливые воспоминания об улице Сен-Дени также склоняли его к тому, чтобы обзавестись семьей. Но для этого нужно было найти подходящую женщину, которую он мог бы уважать. Если он и знавал женщин дюжинами, если женщины не давали прохода этому прославленному Дон Жуану, вешались ему на шею, очевидно, немного было таких, о женитьбе на которых он мог помыслить, и эти последние, как назло, оказывались наименее привлекательными. Так ли уж отличался Бомарше в этом плане от других мужчин? Если он чем и отличался, то как раз своей неуемной, почти маниакальной жаждой отцовства. Вот, судите сами: "Становитесь отцами это необходимо; таков сладчайший закон природы, коего благотворность проверена опытом; тогда как к старости все иные связи постепенно ослабевают, одни лишь связи отцовства упрочиваются и крепнут. Становитесь отцами - это необходимо. Эту бесценную и великую истину никогда не лишне повторять людям". Удивительно, не правда ли? Но Бомарше никогда не перестанет удивлять нас, как добродетелью, так и легкомыслием.
Женевьеве тридцать семь лет, когда она становится первой г-жой де Бомарше - бедняжка Франке ведь имела право лишь на имя Карон. Правда, Женевьева принадлежит совсем к иному кругу. Ее отец был краснодеревцем и занимал в Париже высокий выборный пост, короче, одной ногой стоял в городе, другой - при дворе. Свое немалое состояние г-н Левек в основном оставил жене в виде пожизненной ренты. Сохраняя дом на улице Конде, где супруги занимали весь второй этаж, Бомарше купили поместье неподалеку от Пантена. Женевьева не отличалась крепким здоровьем и должна была, особенно в течение беременности, побольше жить в деревне, а в ту пору Пантен был концом света. Каждый вечер после изнурительного рабочего дня в Париже Пьер-Огюстен возвращался к ней. Он был образцовым мужем. Гюден утверждает, что никогда, ни под каким предлогом он не провел ни одной ночи вне дома (если не считать поездок в Шинон), неизменно спал в той же спальне и даже в той же постели, что и жена. Говорю вам - серьезный жанр.
Уж не потому ли он поссорился с Людовиком XV, что все его мысли были сосредоточены на домашнем очаге и, поглощенный этим мещанским существованием, он утратил придворные привычки? Не думаю. Повод, из-за которого он впал в немилость был ничтожным и сам по себе не представляет никакого интереса, но следует все же о нем рассказать - Бомарше повествует об этом в тексте, названном им "Пустяшная история, коей последствия отравили десять лет моей жизни". Лавальеру предстояло в страстную пятницу отужинать в малых покоях с королем и г-жой Дюбарри, и он попросил Бомарше подсказать ему несколько анекдотов, чтобы позабавить сотрапезников. Старший бальи егермейстерства заартачился, но герцог, под чьим началом он служил, настаивал на своем. Бомарше выдал две остроты, Лавальер, войдя во вкус, потребовал третью. В конце концов Бомарше, обычно более находчивый, пустился в следующие рассуждения: "Мы вот здесь смеемся, а не приходило ли вам когда-нибудь в голову, сир, что в силу августейших прав, полученных вами вместе с королевской короной, ваш долг, исчисляемый в ливрах по двадцать су, превышает число минут, истекших со смерти Иисуса Христа, годовщину которой мы отмечаем сегодня?"
Заинтригованный герцог с интересом слушает и записывает, чтобы потом не сбиться, рассказывая свою историю, а Бомарше продолжает:
"Столь странное утверждение привлечет всеобщее внимание и, возможно, вызовет возражения; предложите тогда каждому взять карандаш и заняться подсчетами, чтобы доказать вашу ошибку и повеселиться за ваш счет. А вот вам готовый расчет. Сегодня - тысяча семьсот шестьдесят восемь лет со дня, когда Иисус Христос умер, как известно, во спасение рода человеческого, который с момента, когда тот принес себя в жертву, застрахован от ада, чему мы имеем бесспорные доказательства. Год наш состоит из трехсот шестидесяти пяти суток, каждые сутки из двадцати четырех часов по шестьдесят минут в каждом. Сосчитайте, и вы сами увидите при сложении, что тысяча семьсот шестьдесят восемь годовых солнечных оборотов, если прибавить по одному лишнему дню на каждый високосный, то есть каждый четвертый, год, дают в сумме девятьсот двадцать девять миллионов девятьсот сорок восемь тысяч сорок восемь минут, а король не может не знать, что долг его давно превысил миллиард ливров и уже подбирается к двум".
В тот же вечер, обрадованный возможностью блеснуть, не напрягая ума, Лавальер выпаливает свою речь, однако, поглощенный тем, чтобы ничего не перепутать, забывает следить за реакцией Короля, чтобы в случае чего смягчить эффект. Рассказанная самим Бомарше, который умел заходить весьма далеко, эта рискованная шутка, возможно, и проскочила бы, но герцог таким умением отнюдь не владел. Людовику XV отнюдь не пришлось по вкусу, что ему напоминали в страстную пятницу о долгах, и, будучи, по-видимому, в особенно угрюмом настроении, он проронил без тени улыбки: "Сия остроумная история весьма напоминает скелет, который, как рассказывают, подавался под цветами и фруктами на египетских пиршествах, дабы умерить слишком шумную веселость гостей. Вы сами до этого додумались, Лавальер?"
Герцог, пораженный мрачным эффектом своего заемного моралите, не долго думая, свалил все на автора: "Нет, сир, это Бомарше заморочил мне голову своими расчетами..."
Людовик XV, вероятно, надолго запомнил "расчеты часовщика".
Этот нелепый эпизод, действительно, положил конец дружеским чувствам принцев к Бомарше, хотя и не нанес ему социального ущерба. Будь в живых дофин, вскоре скончавшийся после долгой мучительной болезни, Бомарше, вероятно, смог бы восстановить утраченные позиции в сердце короля и принцесс, ибо "святой" ценил откровенность и дерзкую прямоту того, кого знал еще часовым подмастерьем. Чем больше я думаю об этом, тем крепче мое убеждение, что истинным покровителем Бомарше в Версале был дофин. После его смерти отношение принцесс к Бомарше резко изменилось.
Когда в 1764 году скончалась г-жа Помпадур, он утратил еще одну драгоценную союзницу, хотя и несколько ослабленную "опалой". Но для Бомарше вообще миновала пора, когда он с помощью молодости и обаяния добивался покровительства сильных, пришло время завоевывать все собственным влиянием и авторитетом. Только своему уму Бомарше обязан, например, дружбой с Сартином, шефом полиции королевства, Фуше той эпохи, точно так же как позднее только своему политическому гению он будет обязан дружбой Верженна.
Пока же все его мысли сосредоточены на Огюстене, сыне, родившемся 14 декабря 1768 года, на том, как обеспечить этого мальчика, которого он обожает и с которым связывает самые большие надежды.
Письмо из Риваренна, своего лесного дома, адресованное жене и написанное перед тем, как лечь спать ("Однако без тебя... это порой кажется трудным"), Бомарше заканчивает словами:
"А сын мой, сын мой! Как его здоровье? Душа радуется, когда думаю, что тружусь для него".
Огюстену примерно полгода - время дорого!
Не ради ли сына Бомарше решает наконец привести в порядок свои расчеты с Пари-Дюверне? Вполне возможно. Здоровье восьмидесятишестилетнего банкира, хотя он и сохранил ясный ум, оставляло желать лучшего. По некоторым признакам самый бескорыстный человек мог опасаться, что старик вот-вот скончается. Деловые отношения Бомарше и Пари-Дюверне, как это нередко случается, когда компаньоны близкие друзья, не были закреплены на бумаге, не существовало ни договора, ни расписок на суммы, взятые в долг. Между тем компаньоны ворочали миллионами, вкладывая капиталы в самые разнообразные предприятия. В этих сложных, запутанных операциях не мог разобраться никто, кроме них самих. Подобная небрежность и бросающийся в глаза хаос могут удивить. Однако тут был определенный умысел. Дела, которые они вели, тесно переплетаясь одно с другим, в то же время по большей части отличались секретностью. Мы никогда не узнаем всей правды, Пари-Дюверне и Бомарше унесли свои тайны в могилу. Но мне представляется очевидным, что политика в их деятельности играла не меньшую роль, чем экономика и коммерция. Бомарше, впрочем, косвенным образом сознался в этом, когда писал герцогу де Ноайю по поводу "Евгении":
"Еще одно безумство, от которого мне пришлось отказаться, - это изучение политики, занятие трудное и отталкивающее для всякого другого, но для меня столь же притягательное, сколь и бесполезное. Я любил ее до самозабвения: чтение, работа, поездки, наблюдения - все было ради нее; взаимные права держав, посягательства государей, сотрясающие людские массы, действия одних правительств и ответы других - вот интересы, к коим влеклась моя душа. Возможно, никто не страдал столь глубоко от сознания, что, умея видеть все так крупно, сам остается ничтожнейшим из смертных. Подчас в несправедливом раздражении я даже роптал на судьбу, не одарившую меня положением, более подходящим для той деятельности, к коей я считал себя предназначенным, - особенно когда я видел, что короли и министры, возлагая на своих агентов серьезные миссии, бессильны ниспослать им благодать, нисходившую некогда на апостолов и обращавшую вдруг человека самого немудрящего в просвещенного и высокомудрого".
Это послание, написанное за несколько дней до премьеры "Евгении" и выставляющее напоказ разочарование, представляется мне весьма многозначительным. О чем это он говорит? О какой деятельности? Он утверждает, что ради политики шел на все, хотя на первый взгляд никогда еще ею не занимался. Притом говорит это герцогу де Ноайю, который не мог не быть в курсе дела! А Бомарше ведь не сумасшедший. Его принимают министры, короли, и уже недалек час, когда они станут прислушиваться к его мнению, как некогда считались с советами Пари-Дюверне. Но то, что для банкира было всего лишь борьбой и азартной игрой, для Бомарше - смысл жизни, суть честолюбивых помыслов и возможность воздействовать на систему, которая в юности преграждала ему все пути. Позиция удивительная, и он не отступится от нее до самой смерти. Поведение Бомарше, его дела и произведения, как мне кажется, свидетельствуют о его политической активности и о роли, которую он играл сначала вместе с Пари-Дюверне, а затем сам, гораздо красноречивее, чем ребусы "восточного стиля" в его красочной переписке с банкиром:
"Прочти, Крошка, то, что я тебе посылаю, и скажи, как ты к этому относишься. Ты знаешь, что в деле такого рода я без тебя ничего не могу решить.
Пишу в нашем восточном стиле из-за пути, коим отправляю тебе это драгоценное письмо. Скажи свое мнение, да побыстрее, а то жаркое подгорает. Прощай, любовь моя, целую так же горячо, как люблю. Я не передаю тебе поклона от Красавицы: то, что она тебе пишет, говорит само за себя".
Эта любопытная записка, приведенная Рене Дальсемом, в сущности, только подтверждает, что наши герои были вынуждены прибегать к "восточному языку", иными словами, к шифру, чтобы уберечься от нескромных глаз, точно так же как сейчас некоторым приходится морочить головы службам телефонного подслушивания. А нам хорошо известно, что такого рода ребяческие штуки, как правило, бывают продиктованы политикой.
Компаньонам приходилось прятаться также от графа де Лаблаша - пора уже вывести его на сцену, - того самого Лаблаша, без которого жизнь и, возможно, репутация Бомарше сложились бы совсем по-иному. Но не будем спешить, персонаж заслуживает внимания. Вместе с ним стучится в дверь грозное, но чарующее Зло. Из всех противников Бомарше Лаблаш, бесспорно, единственный, кто может с ним сразиться на равных. Странная борьба, темные отношения. Граф говорил о Бомарше: "Я ненавижу этого человека, как любовник любит свою возлюбленную". А Бомарше позднее заявил: "Он был главным творцом всех моих злосчастий". Луи де Ломени не понимает, почему Лагарпа удивляет эта ненависть, почему он изображает ее как некую странность в жизни Бомарше. Но на этот раз прав Лагарп. Причуды, сумасбродства графа не поддаются объяснению разумному. Но рассмотрим все по порядку. Малейшая деталь этой фантастической ссоры, затянувшейся на десятилетие, не менее важна и весома, чем основные события.
Пари-Дюверне был бездетен, наследовать ему должны были племянник Жан-Батист Пари дю Мейзье и внучатая племянница Мишель де Руасси, которая вышла замуж за Александра-Жозефа Фалькоза, графа де Лаблаша.
Еще в 1765 году банкир составил завещание, которым лишал наследства Мейзье и оставлял все любимой внучатой племяннице. Это было тем более несправедливо, что Мейзье, в ту пору полковник, немало помог своему дяде в организации Военной школы. Человек выдающегося ума, весьма образованный, он был автором ряда произведений, прославлявших заслуги банкира, а также, вполне вероятно, бурлескной комедии "Землетрясение в Лиссабоне", сыгранной и опубликованной под именем Андре, паричника! Но Пари дю Мейзье был и без того богат, уже не молод, и старик Пари-Дюверне, очевидно, рассудил, что его огромное состояние нужнее внучатой племяннице, и следовательно, Лаблашу. Бомарше сообщает также, что дядя и племянник были в ссоре. Причин ее мы не знаем. Известно только, что Бомарше пытался их помирить.
В начале 1770 года Пари-Дюверне и Бомарше в частном порядке подбили баланс своим денежным отношениям. В акте, составленном двумя сторонами, были зафиксированы взаимные обязательства и вклады компаньонов. Бомарше возвращал банкиру 160 000 ливров и соглашался разорвать контракт на совместную эксплуатацию Шинонского леса. Дюверне, со своей стороны, признавал, что Бомарше рассчитался с ним по всем обязательствам, и удостоверял, что сам остается ему должен 15 000 франков, кои могут быть выплачены по первому требованию, а также выражал согласие дать Бомарше взаймы на восемь лет 75 000 франков. Этот акт, который не был официально заверен у нотариуса, имел целью охранить каждого из компаньонов от возможных посягательств со стороны наследников другого и от бесконечных процессов с этими последними. В сущности, в виду имелся граф де Лаблаш. Именно он вызывал справедливые опасения, он и его причуды. Граф, ежедневно встречавшийся с Бомарше у своего двоюродного деда, при дворе или в свете, никогда не удостаивал с ним поздороваться. Поэтому Пари-Дюверне не переставал тревожиться, однако полагал, что акт, собственноручно им подписанный, достаточно ясен и неоспорим, чтоб обезопасить его "сына" от ненависти внучатого племянника. Он глубоко ошибался. В жизни люди далеко не так добродетельны, как в первых пьесах Бомарше.
В это время на сцене "Комеди Франсэз" как раз идет драма "Два друга, или Лионский купец". Премьера состоялась 13 января 1770 года, ровно через три года после постановки "Евгении". Успех первой пьесы побудил Бомарше тут же вернуться к письменному столу, но новое произведение, как и "Евгения", несколько раз переделывается. Где бы ни находился Бомарше - на улице Конде, в Пантене или в своем Шинонском лесу, едва выдастся свободный час, он пишет, перестраивает, перекраивает. До нас дошли шесть рукописей "Двух друзей", которые, впрочем, называются, то "Ответное благодеяние", то "Лондонский купец", то "Поездка генерального откупщика", то "Истинные друзья" и т. д. На этот раз Бомарше работает над пьесой с бешеным упорством, стараясь добиться совершенства композиции. Под конец жизни он скажет, что эта драма "сколочена лучше всех других [его] произведений". Я не далек от мысли, что Бомарше был прав.
Пересказать "Двух друзей" во всех подробностях невозможно, настолько запутан сюжет пьесы. Интрига завязывается между пятью основными героями, сразу в нескольких планах. Перипетии любви, на пути которой встают препятствия, переплетаются с деловыми недоразумениями. Это драма банкиров, причем банкиров добропорядочных. Благородство, чувствительность, самоотверженность героев выше всякого разумения. Герои движимы исключительно дружбой или любовью. Каждый поочередно приносит себя в жертву, дабы спасти ближнего, опережая один другого на этом аукционе великодушия. Но под конец все внезапно разрешается в высшей степени возвышенно и весело. Чудо драматургической изобретательности в том, что нить интриги ни на минуту не ускользает от зрителя. Смешав в кучу частички своей сложной мозаики, автор затем раскладывает их по местам все до единой. Это композиционное совершенство, эта безукоризненная подгонка мельчайших колесиков механизма, это чертовское хитроумие делают чтение "Двух друзей" увлекательным. Драму проглатываешь залпом, она держит в напряжении как хороший детективный роман. Подчеркиваю - при чтении, ибо эта слезливая драма, конечно, никогда больше не увидит сцены: ее тринадцатое и последнее представление состоялось в феврале 1783 года.
Но недостаточно драму выстроить. И подчас даже не это самое главное. Кавардак, царящий в "Женитьбе", не мешает ей быть шедевром. Персонажи "Двух друзей" - марионетки, брошенные в ад добродетели. Здесь нет живых людей. Вдохновляясь идеями Дидро, стремившегося заменить на театре живописание характеров живописанием социальных обстоятельств, автор, как справедливо замечает Ломени, по уши погрязает в тине банковского дела, коммерции и биржи. Разговор только и идет, что о векселях и процентах, а это предметы, мягко говоря, не слишком комические.
Несмотря на очевидный талант, на словесное искусство, местами замечательное и куда более уверенное, чем в "Евгении", несмотря на все совершенство сценического механизма - работа часовщика - и несколько удачных реплик, "Два друга" - явный провал. Серьезный жанр привел Бомарше к банкротству.
Принята пьеса была хуже некуда. Париж, который только и ждет, чтоб человек споткнулся, не поскупился на издевки. Какой-то взбешенный зритель дописал на афише под словами "Два друга" - "автора, потерявшего всех остальных".
Из уст в уста передавалось злое анонимное четверостишие:
На драме Бомарше я умирал от скуки;
Там в обороте был огромный капитал,
Но, несмотря на банковские муки,
Он интереса не давал.
Барон Гримм изрек очередной смертный приговор Бомарше:
"Лучше бы ему делать хорошие часы, чем покупать должность при дворе, хорохориться и писать плохие пьесы".
Достопочтенный Фрерон, хотя и был не менее суров, но все же оставил Бомарше надежду на спасение:
"Пока г-н Бомарше не отвергнет этот узкий жанр, коий он, кажется, избрал для себя, я советую ему не искать сценических лавров".
И в самом деле, выбравшись вскоре из объятий Дидро, Бомарше не замедлил броситься в объятия Мольера. Для французских драматургов, как показало будущее, это прибежище более надежное.
Если последняя из написанных им драм быстро прогорела, то та, которой предстоит разыграться в его жизни, не сойдет с афиши, если можно так выразиться, куда дольше. На сцену выйдет смерть. Она постучится дважды.
17 июля умирает Пари-Дюверне, так и не успев выполнить два своих обязательства в пользу Бомарше, оговоренных в приватном соглашении, и оставив своему единственному наследнику Лаблашу 1 500 000 франков, не считая солидной недвижимости. Бомарше, вероятно, очень горевал, но он не любил выставлять свою боль напоказ, разве что при свете! сценических софитов. Сейчас ему было вообще не до Лаблаша и его козней. За кулисами смерть уже готовила второй удар.
Внезапно серьезно заболевает Женевьева, здоровье которой было подорвано выкидышем. Доктора Троншен, Пеан, Лорри сменяют друг друга у постели больной и вскоре определяют "затяжной и смертельный недуг", очевидно, туберкулез. Лечат ее так, как лечили в ту пору, иными словами, почти не лечат. Чтобы усыпить больную и смягчить кашель, ее поят маковым отваром. Бомарше в отчаянии не отходит от жены, по ночам ложится подле нее, прислушиваясь со страхом к ее дыханию. Г-н Карон и Жюли тревожатся, дрожа при мысли, что он может "подхватить болезнь Женевьевы и последовать за ней в могилу". Чтобы вынудить его не спать в супружеской постели, они прибегают к доктору Троншену, который, по здравому рассуждению, решает навестить больную рано утром. Найдя Бомарше лежащим рядом с Женевьевой, он прикидывается страшно разгневанным и "яростно упрекает того в невнимании к несчастной женщине, которая не смеет ни кашлянуть, ни пожаловаться и терпит адские муки из боязни его разбудить". Пьер-Огюстен, догадавшись о заговоре, тем не менее соглашается, чтобы ему поставили в спальне отдельную кровать. Несмотря на мольбы Жюли и выговоры врачей, "опасавшихся, как бы он не надышался нездоровых испарений", он не расстается с Женевьевой. Она умирает 14 декабря 1770 года, оставив его в полной растерянности.
Финансовые трудности, возникшие после смерти Пари-Дюверне, еще усугубились кончиной Женевьевы. Напомним, что ее состояние, довольно значительное, было помещено под пожизненную ренту. Теперь Бомарше пришлось приналечь на дела. Разве не оставался у него обожаемый сын? И разве не поклялся он обеспечить сына, чтобы жизнь того была легкой?
В эти тяжкие дни он познакомился с двумя людьми, ставшими его друзьями. О первом мы не раз уже упоминали, это - Гюден де ла Бренельри, который явился на улицу Конде почитать "Наплиаду", свою эпическую поэму, написанную александрийским стихом, да так там и остался навсегда. Для него не было большего счастья, чем жить в тени Бомарше; второй - неистовый герцог Шон, к которому нам еще предстоит вскоре вернуться.
Пока же не будем забывать о графе Лаблаше, безмерно обрадованном несчастьями, которые обрушились на Бомарше. Он был упоен сознанием, что может атаковать противника, поверженного на колени. Его окрылила ненависть и - как знать? - возможно, любовь.
6
ДЬЯВОЛ
Другой бы повесился, но поскольку эта
возможность от меня никуда не уйдет, я
оставляю ее про запас, а сам тем
временем... смотрю, кто из нас двоих кого
переупрямит, - дьявол ли, повергнув меня, я
ли - устояв; вот чем занята моя упрямая
башка.
Лаблаш
Военные действия между Лаблашем и Бомарше открываются в момент, когда завершается серьезнейшая, растянувшаяся на три столетия война: Людовик XV распускает парламент. Об этом событии огромного значения и о королевском эдикте трудно сказать в двух словах; к тому же подобного рода анализу не место в этой книге, однако без фактов не обойдешься. В жизни Бомарше роспуск старого парламента и замена его парламентом Мопу сыграет большую роль. Итак, напомним в самых общих, к сожалению, чертах о том, что произошло.
Систематическая оппозиция парламента, несмотря на все торжественные его заседания в присутствии короля, заставила Людовика XV, потерявшего терпение, издать эдикт, в котором он сформулировал свои прерогативы поистине по-львиному:
"Наша корона дарована нам одним богом! Право издавать законы, коими наши подданные могут быть руководимы и управляемы, принадлежит нам, только нам, независимо и безраздельно" (3 декабря 1770).
Поскольку в спорах с парижским или провинциальными парламентами последнее слово принадлежало королю, этот эдикт устранял парламентский контроль, право парламентов делать "представления". Фактически король этим декретом указывал парламенту, что он оставляет за собой первое и последнее слово. Тем самым он наносил удар и по сторонникам ограничения абсолютной власти монарха, среди которых был Шуазель. "Совпадение" - премьер-министр был смещен 24 декабря 1770 года, иными словами, через три недели после издания не одобряемого им эдикта. Однако, даже утратив в его лице важнейшую опору, парламент не отступил и отказался зарегистрировать акт, по которому граждане могли быть лишены чести, свободы, прав гражданского состояния, а то и жизни без всякой возможности защищаться. Это был тупик. 3 января следующего года Людовик XV нашел для себя выход из него, предложив подписать королевский текст каждому члену парламента в индивидуальном порядке. Те встали перед альтернативой - подчиниться или отказаться - и ответили отказом. Парламент был распущен, а канцлеру Мопу было предложено создать другой, который находился бы под каблуком у него или, точнее, у короля, что Мопу и осуществил без промедления. Но если король и укрепил свою власть, Шуазеля он потерял. Когда Людовик XVI вновь созовет старый парламент, он ослабит свою власть, но зато найдет Верженна.
Бомарше принадлежал к клану Шуазеля. Цвета изгнанного министра и распущенного парламента носили Ниверне, Орл"еан, Конти, Ленорман д'Этиоль. В той жестокой борьбе, которую Бомарше вел с Лаблашем, все эти люди остались верны Бомарше. Произведенный в генерал-майоры граф Лаблаш как бы невзначай оказался в противоположном политическом лагере. Возможно, поэтому его ссора с Бомарше вскоре приобрела государственные масштабы и потрясла королевство до основания. Мы еще увидим, как Бомарше в одиночку, или почти в одиночку, одержал победу - и какую победу! - над парламентом Мопу.
Граф де Лаблаш не стал терять время на переговоры и, не мешкая, взял быка за рога. Когда Бомарше передал ему через своего нотариуса г-на Момме акт, составленный им и Пари-Дюверне, Лаблаш ответил, что не признает подписи покойного.
Чего проще, нужно было только смекнуть. Лаблаш смекнул. Коль скоро акт фальшивый, Бомарше из мелкого кредитора наследника превращается в его крупного должника. Изобретательный прием, продуманный Лаблашем совместно с одним из самых изворотливых адвокатов - г-ном Кайаром.
Трудно себе представить, что Бомарше, отнюдь не будучи в отчаянном положении, владея домом на улице Конде и Шинонским лесом, стал бы рисковать своим добрым именем из-за каких-то 15 000 франков, подделав подпись человека, которого горячо любил. Но нужно представить себе Лаблаша, человека сказочно богатого, только что унаследовавшего миллион и сутяжничающего с компаньоном своего двоюродного деда из-за ничтожной суммы. Однако это было лишь предлогом. Как мы уже сказали, Лаблашем руководила безумная ненависть, которой он, впрочем, даже не скрывал, - чтобы погубить Бомарше, он был готов на все. К тому же он был поистине воплощением духа зла и человеком дьявольски коварным.
Бомарше пришлось обратиться в суд. Как свидетельствуют письма, это было ему не по душе, и он долго взвешивал все обстоятельства, прежде чем решился. Но речь шла уже не просто о 15 000 франков, затронута была его честь. Судейский чиновник, он имел право подать жалобу на Лаблаша в особую инстанцию - Рекетмейстерскую палату, заседавшую в Лувре, по соседству с залом, где вершил суд он сам. Следствие тянулось долго, Лаблаш прибегал к всевозможным ухищрениям, уловкам, оттяжкам. В свете он откровенно - ибо Лаблашу было присуще это качество - похвалялся: "Ему понадобится десять лет, не меньше, чтобы заполучить эти деньги... а за десять лет он еще от меня натерпится!"
Принц де Конти, который защищал своего друга, нашел лапидарную формулу и повторял ее во всех гостиных: "Бомарше получит либо деньги, либо петлю на шею!" Софи Арну, знаменитая певица, проникшаяся, хоть и не сразу, симпатией к Бомарше, сострила в ответ: "Если его повесят, веревка треснет по приговору". А само заинтересованное лицо не преминуло заявить: "Не находите ли вы, что если я выиграю процесс, моему противнику придется поплатиться честью?" Дело пока еще не приняло драматического характера, и процесс Бомарше был поначалу для его друзей предметом шуток.
Но они недооценили Лаблаша. Лощеный генерал-майор не терял времени даром. В Версале, в Париже, пользуясь поддержкой всех тех, кто завидовал успеху и блеску Бомарше, - а им не было числа - он распускал всяческие слухи о своем противнике. От сплетни до клеветы - один шаг, и наш молодчик сделал его с легкой душой. Начал он издалека. Юность Пьера-Огюстена: разве не поворовывал он у отца? Смерть его жен: уж не отравил ли он их, чтобы унаследовать состояние? Путешествие в Испанию: не обвиняли ли его там, что он нечист на руку за карточным столом? Граф пользовался недомолвками, и Бомарше не мог ни поймать этого Базиля на месте преступления, ни найти свидетелей, так как они с графом были завсегдатаями разных салонов. К несчастью, в тот единственный раз, когда ему удалось уличить Лаблаша в клевете и он получил возможность привлечь того к суду, Бомарше сделал ложный шаг.
Лаблаш, пополняя день за днем новыми главами свой роман, сочинил, будто их высочества "отказали Бомарше от дома" и принцесса Виктория якобы дала понять, что "он выказал немало бесчестящих его черт". Узнав о россказнях Лаблаша и не сомневаясь в возможности уличить его во лжи, Бомарше воспользовался случаем и довел все это до сведения своих покровительниц.
Г-жа Виктория тут же ответила ему через одну из придворных дам графиню Перигор - именно так, как он рассчитывал:
"Я рассказала, сударь, о Вашем письме принцессе Виктории, которая заверила меня, что она никогда и никому не говорила ни единого слова, порочащего Ваше доброе имя, поскольку ей ничего такого не известно. Она поручила мне сообщить это Вам. Принцесса даже добавила, что осведомлена о Вашем процессе, но что ни при каких обстоятельствах и; в частности, на этом процессе ее высказывания на Ваш счет не могут быть использованы Вам во вред, поэтому Вам нечего тревожиться".
За несколько дней до суда нельзя было пренебречь подобным свидетельством. Оно доказывало бесчестность Лаблаша и его склонность к клевете. Но как сделать, чтобы ответ принцессы стал известен всем? Бомарше не был уверен, что ему хватит времени показать письмо тем, кто введен в заблуждение Лаблашем, поэтому он нашел уместным опубликовать короткий мемуар, куда включил ответ принцессы Виктории.
Прежде чем отдать свой текст в печать, он все-таки счел нужным предупредить графиню Перигор: "Имею честь препроводить Вам мемуар, где я использовал, как то дозволила принцесса Виктория, оправданнее, коим она соблаговолила меня удостоить, и письмо, кое имел честь получить от Вас". Это была грубая оплошность. Не слишком давно обучившись хорошим манерам и полагаясь в этой области на свою интуицию - как правило, успешно, - Бомарше не отдавал себе отчета, что нарушает этикет, публично вмешивая в свое судебное дело принцесс.
Эти последние, весьма озлившись и, безусловно, подогреваемые в своем гневе друзьями графа, выразили свое недовольство письменно:
"Мы заявляем, что г-н Карон де Бомарше и его процесс нас нисколько не интересуют и что, включив в свой мемуар, напечатанный и распространяемый публично, уверения в нашем покровительстве, он действовал без нашего соизволения.
Мария-Аделаида, Виктория-Луиза,
Софи-Филиппина, Элизабета-Жюстина.
Версаль, 15 февраля 1772 года".
Удача изменила Бомарше, дело приняло дурной оборот. Лаблаш мигом смекнул, какую пользу он может извлечь из заявления принцесс, и за пять дней до вынесения приговора, опережая Бомарше, мемуар которого еще не вышел из типографии, распространил письмо принцесс во множестве экземпляров. Назавтра весь Париж был в, курсе дела. Заявление королевских дочерей, столь же краткое, сколь решительное, заставило многих призадуматься. Не способен ли человек, обманувший принцесс, на все - к примеру, на подделку подписи? Старая пословица о коготке и птичке. Лаблаш ловко играет на всем этом, тем более что огорошенный, печально огорошенный противник не смеет теперь даже показать письмо г-жи де Перигор, которое, по существу, его оправдывает. К счастью, ему хватило ума познакомить судей с посланием графини прежде, чем Лаблаш опубликовал заявление принцесс. Хотя бы судьи - а это главное - все же знали, кто из двух противников в этом конкретном вопросе лукавил.
Начатый осенью 1771 года, процесс затянулся на шесть месяцев и привлек внимание всего Парижа. Ненависть Лаблаша и крючкотворство г-на Кайара превращали судебные заседания в увлекательнейшие спектакли. Надо признать, оба они были талантливыми клеветниками и виртуозами вранья. Бомарше, все еще; подавленный своим горем, возмущается и отстаивает оскорбленную добродетель вполне в духе серьезного жанра. Он в своем праве, но суд театр, где плуты, будь они судьями или обвиняемыми, пользуются большим успехом, чем люди порядочные. Тщетно Бомарше восклицает в зале суда после очередной попытки Кайара извратить правду: "О, сколь презренно ремесло человека, который ради того, чтобы захватить деньги другого, недостойно бесчестит третьего, бесстыдно искажает факты, перевирает тексты, цитирует не к месту авторитеты, без зазрения совести плетя сеть лжи".
Лишь позднее, когда" над ним нависнет реальная угроза, он найдет нужный тон. Пока же он морализирует и ведет себя точь-в-точь как персонаж "Двух друзей". Но, чтобы взять верх над Базилем, нужно быть Фигаро.
Г-н Кайар со своей адвокатской кафедры демонстрировал чудеса адвокатского красноречия, руководствуясь то собственным вдохновением, то вдохновением графа. Восхищенная публика с наслаждением внимала его неистощимым доводам. Сбитый с ног, он вскакивал с ловкостью акробата: в ответ на опровержения с неслыханной наглостью противоречил сам себе.
С неизменным пылом и убежденностью в своей правоте он последовательно утверждал:
1) что подпись поддельная,
2) что она подлинна, но поставлена до написания акта,
3) что акт поддельный,
4) что акт, как и подпись, подлинен, но акт и подпись между собой не связаны,
5) что Пари-Дюверне уже утратил ясность ума, когда подписывал акт,
6) что отсутствие второго экземпляра - доказательство подделки оригинала (второй экземпляр был приложен к завещанию и, судя по всему, похищен Лаблашем). И т. д.
Бомарше неутомимо изобличал несостоятельность умозаключений адвоката, а тот столь же неутомимо выдвигал все новые и новые доводы.
В конце концов, видя, что они проигрывают дело, Кайар и Лаблаш решили прибегнуть к последнему средству. Ничтоже сумняшеся, они сфабриковали некое решающее вещественное доказательство. История довольно сложная, но стоит подробного рассказа как наглядный пример их хитроумия. Лаблаш и Кайар в очередной раз потребовали досье, хотя давным-давно знали его наизусть. В досье был важнейший документ, подтверждающий подлинность акта, - письмо Бомарше от 5 апреля 1770 года с черновиком акта, на обороте которого Пари-Дюверне написал: "Вот мы и в расчете". Свой ответ Пари-Дюверне отослал обратно отправителю. Лаблаш и Кайар утверждали, что слова "Вот мы и в расчете" относятся совсем к другому делу, а письмо Бомарше написано уже после этой записки Пари-Дюверне. Таким образом, лицевая сторона листа оказывалась оборотной, а оборотная - лицевой. Найдя после смерти Пари-Дюверне в его бумагах это "Вот мы и в расчете", пройдоха Бомарше якобы смекнул, что этой запиской можно воспользоваться, написав на ее "обороте" письмо, полностью отвечающее его интересам, - чтобы слова "Вот мы и в расчете" выглядели положительным на него ответом. Выдвинуть накануне вынесения приговора такой довод было затеей тем более наглой, что до сих пор оспаривалась лишь подлинность подписи Пари-Дюверне, и ни у кого не возникало сомнения, что письмо предшествует записке. Однако Кайару изобретательности хватало с лихвой. Он заметил, что имя Бомарше стоит в нижней части листа, под запиской Пари-Дюверне. Очевидно, - так, во всяком случае, аргументировал адвокат, - слова "г-н де Бомарше" написаны рукой Пари-Дюверне. Этот последний, прежде чем сложить лист бумаги и отослать его Бомарше, якобы написал на нем, как это принято, имя адресата. Нужно ли напоминать, что в ту пору конвертами не пользовались и письма просто скреплялись печатью? Печатью - вот где собака зарыта!
Когда на следующем заседании суда г-н Кайар поднялся с листом бумаги в руке, все поняли, что запахло новеньким. И в самом деле! Имя Бомарше на оборотной стороне письма было слегка надорвано и залито воском. Пустив этот документ по рукам, адвокат самодовольным и уверенным тоном развил следующую цепь доказательств:
Слово "Бомарше" написано рукой господина Дюверне. Если бы письмо от 5 апреля предшествовало записке, слово "Бомарше" не могло бы быть написано на этом листе рукой господина Дюверне в тот момент, когда господин де - Бомарше отсылал письмо, и его печать не могла бы надорвать буквы слова, которое еще не было написано; таким образом, эти буквы могли быть надорваны только в том случае, если господин де Бомарше запечатывал свое письмо после получения записки господина Дюверне. Следовательно, эта записка предшествовала письму господина де Бомарше; следовательно, это письмо было написано только впоследствии. А этот факт, будучи доказанным, предполагает, что доказаны также и остальное".
Запутанное, но на вид неопровержимое следовательское умозаключение г-на Кайара опиралось на единственный постулат: имя Бомарше написано рукой Пари-Дюверне. Чтобы придать своим доказательствам еще большую убедительность, ему достаточно было сдвинуть печать и надорвать письмо в том месте, где стояло имя, что он, вполне возможно, и сделал. Но в тот момент, когда Лаблаш и негодяй Кайар уже упиваются своим триумфом, встает некий адвокат по имени де Жонкьер. "Это имя написано мною!" - говорит г-н де Жонкьер. Судьи ошеломлены. "Я написал имя на документе, нумеруя его, как то положено!" И в подтверждение своих слов г-н де Жонкьер на глазах у всех несколько раз пишет имя Бомарше. Почерк тот же, сомнений нет. На этот раз г-н Кайар онемел от растерянности. Выяснив подлинные обстоятельства, суд легко разобрался, где истина, а где ложь. Лаблаш при всей своей изворотливости не смог ничего возразить. Абсолютно ничего. Назавтра, 22 февраля 1772 года, суд вынес решение в пользу Бомарше, отверг обвинение Лаблаша и обязал его произвести расчет в соответствии с актом.
Г-н де Лаблаш, однако, быстро пришел в себя и, подстегиваемый своей ненавистью к Бомарше, подал апелляцию в парламент, где у него было полно друзей. Граф располагал временем. Это поражение было всего лишь одной из перипетий, и он скоро утешился, наблюдая успехи кампании, которую без устали вел против своего недруга. Вылив на Бомарше ушаты грязи, он заронил в умы подозрение, что тот все же чем-то запятнан. Лаблаш играл на исконной подозрительности французов, для которых, можно сказать, "нет дыма без огня" - национальный девиз. А уж в дыме и огне у дьявола никогда нет недостатка.
Но что такое все ухищрения дьявола по сравнению с подлинным горем? 17 октября того же года скоропостижно скончался Огюстен, сын, которого Бомарше любил до безумья и ради которого, собственно, сражался. "Не знаю, почему никому не пришло в голову сказать, что он _отравил_ и сына, - написал Лагарп, - ибо и это преступление было необходимо, чтобы полностью получить наследство, - но клевета никогда не предусматривает всех деталей". Обстоятельства этой трагедии - ни ее причины, ни ее последствия - нам неизвестны. Бомарше, который без всякого стеснения рассказывал о своей жизни и подчас заходил весьма далеко в своих признаниях, с откровенностью, поистине "современной", неизменно умалчивал о своих горестях. Можно, конечно, усмотреть в этом, как делают некоторые, признак его бессердечия, но мы придерживаемся противоположного мнения. Единственным свидетельством любви, которую он питал к маленькому Огюстену, остается радостный смех: "А сын мой, сын мой! Как его здоровье? Душа радуется, когда думаю, что тружусь для него". И пусть будет так.
Шон
Мари-Луи-Жозеф д'Альбер д'Айи, видам Амьенский, герцог де Пекиньи, впоследствии герцог де Шон, вне сомнения, был самым колоритным персонажем, встреченным Бомарше на протяжении его жизни, в которой странных личностей попадалось куда больше, чем ординарных. Чтоб его описать, не хватило бы никаких эпитетов, поскольку доминирующими чертами этой натуры были противоречивость и чрезмерность. Не опасайся я показаться педантом, я сказал бы, что герцогу была присуща некая антиперистаза - так называется действие двух противоположных начал, одно из которых служит для усиления и разжигания другого, "так говорят, - поясняет этот термин словарь Литтре, - что зимой огонь горячее, чем летом". В этом смысле для Шона рождественские морозы никогда не кончались. Проще было бы сказать, что действия герцога напоминали работу двигателя внутреннего сгорания - чреду вспышек. Самое, забавное, что эта система позволяла герцогу продвигаться вперед и по путям самым почтенным, но, как и автомобилям, ему случалось нередко сбивать людей. На свое несчастье, Бомарше оказался на его пути в тот момент, когда герцог уже вышел из себя.
Шону было лет тридцать, когда он познакомился с Бомарше. И с первого взгляда страстно его полюбил. Герцог и тут не знал меры. Когда друзья входили в гостиную, нельзя было удержаться от смеха, настолько контрастировал их физический облик. Бомарше был среднего роста, довольно худощав, герцог отличался сложением гиганта. Что же касается смеха, следует уточнить, - его, вполне возможно, вызывала исполинская обезьяна, которую Шон повсюду таскал с собой, обращаясь с ней весьма учтиво. Это было единственное существо, пожинавшее плоды хорошего воспитания, полученного герцогом, так как дам своих он избивал, а любимым его занятием были поиски ссоры. Поскольку охотники получать взбучку встречаются куда реже, чем полагают, Шону частенько не удавалось утолить эту жажду? что только разжигало его свирепость. Гюден, которому, как мы вскоре увидим, пришлось иметь с ним дело, не мудрствуя лукаво, утверждает, что в приступе ярости герцог "был похож на пьяного дикаря, чтобы не сказать - на хищного зверя". Забавная деталь - этот буйный помешанный проявил себя как выдающийся ученый, причем в науках весьма серьезных. Когда Людовик XV, чтобы избавиться от выходок Шона, изгнал его из пределов королевства, тот отправился в Египет и занялся египтологией. Вернувшись во Францию по отбытии срока ссылки, он погрузился, и успешно, в изучение углекислоты. Ломени рассказывает, что герцог ставил также опыты по исследованию асфиксии: "...для проверки лекарства, найденного им против асфиксии, герцог заперся в кабинете со стеклянной дверью и подверг себя действию угара, поручив камердинеру вовремя позаботиться о нем и испробовать на нем это средство. К счастью, слуга оказался пунктуальным".
О Шоне можно говорить без конца, но тогда стало бы заметным, что мы были далеко не столь многословны, когда речь шла о Лаблаше. Есть люди открытые и люди замкнутые. Лаблаш заперся на два оборота в себе самом и высовывал нос из этой темницы лишь для того, чтобы выплюнуть свою ненависть. Тогда как Шон - я уже говорил это - неизменно был вне себя.
Еще одно, последнее, слово о герцоге, точнее, о его семье. Если отец Шона, потомок де Люиня по прямой линии, также проявлял склонность к наукам, если не ошибаюсь - естественным, то его мать, урожденная Бонье, дочь богатейшего купца, была дамой из самых скандальных, на грани безумия. Говоря о ней и о ее деньгах, вдовствующая герцогиня, бабка Шона, имела обыкновение объяснять - "хорошей земле необходим навоз", что хотя и верно, но не слишком любезно. Отношения нашего Шона с матерью, от которой он унаследовал ее экстравагантность, отнюдь не отличались взаимопониманием, он даже затеял против нее процесс. Женщинам, как мы уже отметили, он любил демонстрировать свою силу, что не способствовало душевному согласию. Ничего не понимая в женском характере, он мгновенно выходил из терпения и пытался сломить своих возлюбленных, подобно ребенку, который колотит чересчур неподатливые игрушки, чтобы их наказать.
В девице Менар не было никакой загадочности или двусмысленности, но она отличалась от него самого, и это злило Шона. Он, очевидно, любил ее больше, чем принято думать. Если верить Гюдену, у которого были все основания проявить осведомленность, она родила от герцога ребенка в самом начале их связи. Аббат Дюге, исповедник Менар, уточняет, что это была дочь. Где герцог познакомился с Менар? На бульварах, где она начинала свою карьеру как цветочница? В Итальянской комедии, где она играла и пела в водевилях, как в ту пору назывались пьесы с куплетами? (Бразье в своей книге, посвященной театрам малых форм, рассказывает, что авторы водевилей имели обыкновение заключать: "Пьеса окончена, остались только куплеты"). Или в каком-нибудь салоне? Мармонтель, Седен, Шамфор, сходившие по ней с ума, следовали за ней на все приемы, которые она удостаивала почтить своим присутствием, блистая красотой, но не умом. Или, не исключено, даже в Версале, если маршал, герцог де Ришелье, в самом деле затащил ее и туда? Не знаю, где они встретились, но знаю, что она его любила, раз предпочла людям более богатым, более блестящим и более цивилизованным, нежели он. Что бы там ни писал Гримм, зарабатывавший на жизнь торговлей злобными характеристиками, она, вероятно, была восхитительна. Это засвидетельствовано Бомарше.
Он, как и многие, увивался вокруг Менар, с которой познакомился в Итальянской комедии, когда читал там свою комическую оперу, вдохновленную одним из собственных юношеских парадов, ее название вам, возможно, знакомо "Севильский цирюльник". Опера, впрочем, была отвергнута. Менар не замедлила пригласить Бомарше к себе в отсутствие де Шона. Каково же было его изумление, когда он застал там Гюдена, волочившегося за певицей столь же тайно, сколь безуспешно! Бомарше недолго ходил вокруг да около, не таков был его стиль ухаживания. Он был очарователен, слыл мастаком и имел привычку переходить к делу с места в карьер. Но Шон, некоторое время дувшийся на свою любовницу, как раз вернулся восвояси, поскольку ему, видно, наскучили девицы из предместий, в которых он иногда испытывал потребность. Грянул гром. Бомарше сократил посещения, герцог отвел ярость, задав трепку любовнице. Однако та, очарованная Бомарше, приняла тумаки без всякого восторга и укрылась вместе с дочерью в монастыре. Несколько растерявшись, герцог смягчил свой гнев и послал ей денег, чтоб получить прощение. Вскоре, успокоенная, а возможно, и соскучившаяся в святой обители, Менар вернулась домой и призвала Бомарше. Тот счел более элегантным предупредить о приглашении герцога, к которому по-прежнему питал дружеские чувства. Письмо длинное, но его тем не менее стоит привести по многим причинам. В частности, по нему видно, каков был характер отношений между Бомарше и Шоном за четыре-пять дней до несусветных и грандиозных безумств 11 февраля 1773 года.
"Господин герцог,
г-жа Менар уведомила меня, что она уже дома, и пригласила, как и всех прочих своих друзей, посетить ее, ежели я пожелаю. Из этого я заключил, что причины, вынудившие ее скрыться, отпали; она сообщает, что свободна, с чем я от всего сердца поздравляю вас обоих. Я рассчитываю повидаться с нею завтра днем. Итак, в силу обстоятельств Вы приняли решение, к коему не могли побудить Вас мои уговоры; Вы перестали ее терзать, я горячо радуюсь за вас обоих, я сказал бы даже - за нас троих, если б не решил вовсе устраниться от всего, что хоть в малейшей мере касается бедняжки. Мне стало известно, какие финансовые усилия Вы предприняли, чтобы поставить ее вновь в зависимость от себя, и каким великодушным поступком увенчала она свое шестилетнее бескорыстие, вернув г-ну де Жанлису деньги, которые Вы взяли в долг, чтобы предложить ей. Какое благородное сердце не воспламенилось бы при подобном поведении! Что до меня, хотя мои услуги она до сих пор отвергала, я сочту для себя великой честью ежели не в глазах всех, то, во всяком случае, в моих собственных, коли она соблаговолит числить меня одним из самых преданных своих друзей. Ах, господин герцог, сердце столь великодушное не может быть привязано ни угрозами, ни побоями, ни деньгами. (Простите, если я позволяю себе подобные рассуждения: они небесполезны для той цели, кою я ставлю перед собой, обращаясь к Вам). Она это доказала Вам без чьей-либо подсказки. Ваши легкомысленные поступки, рассеянный образ жизни, пренебрежение к собственному здоровью могли заронить в нее мысль, будто Вы уже не питаете более любви к ней, но в ту минуту, когда она решила, что ее отдаление Вас огорчает, она пожертвовала всем ради Вашего спокойствия.
Вместо того чтобы быть ей за это благодарным, Вы постарались напугать ее всеми возможными способами. Она страдала от своего рабства и наконец от него избавилась. Все это в порядке вещей.
Говоря Вам о ней, я оставляю в стороне оскорбления, нанесенные мне лично, оставляю в стороне и то, что, несмотря на все мои предупреждения, после того как Вы сами же меня обнимали, ласкали и в своем и в моем доме, благодаря за жертвы, продиктованные исключительно моей к Вам привязанностью, после того как жалели меня, всячески ее пороча, - Вы вдруг без всяких оснований стали потом говорить и действовать совсем по-иному и наговорили ей во сто раз больше гадостей обо мне, чем говорили прежде мне о ней. Не стану упоминать о сцене, ужасной для нее и отвратительной между двумя, мужчинами, когда Вы совершенно уронили себя, попрекая меня тем, что я всего лишь сын часовщика. Я горжусь своими родителями даже перед теми, кто считает себя вправе оскорблять своих собственных, и Вы сами понимаете, господин герцог, насколько в данных обстоятельствах моя позиция ставит меня выше Вас; не будь Вы во власти несправедливого гнева, лишившего Вас рассудка, Вы, нет сомнения, были бы мне только благодарны за ту сдержанность, с которой я отверг оскорбление со стороны того, кого до сих пор неизменно почитал и любил от всего сердца, и если при всей моей уважительной предупредительности к Вам я не трепетал перед Вами от страха, причина здесь в том, что я не властен над собой и не могу заставить себя бояться кого бы то ни было. Разве это основание, чтобы досадовать на меня? И разве всевозможные меры предосторожности, принятые мною, не должны, напротив, приобрести в Ваших глазах ту ценность, коя сообщается им моею твердостью? Я сказал себе: он опомнится после всех содеянных им несправедливостей, и тогда моя порядочность заставит его наконец покраснеть за собственные поступки. Вот из чего я исходил. Как бы Вы ни тщились, Вам не удастся составить обо мне дурное мнение, равно как и внушить его Вашей приятельнице. Она потребовала в своих собственных интересах, чтобы я более ее не видел. Мужчину не может обесчестить покорность женщине, и я два месяца не видел ее и не позволял себе прямо к ней обращаться. Сейчас она разрешает мне пополнить круг ее друзей. Если за это время Вы не вернули себе ее благосклонности, утраченной из-за Вашего невнимания и невоздержанности, следует заключить, что средства, Вами для того употребляемые, были неподходящими. Право, послушайте меня, господин герцог, откажитесь от заблуждения, причинившего Вам уже столько огорчений: я никогда не посягал на то, чтобы ослабить нежную привязанность, питаемую к Вам этой великодушной женщиной; она прониклась бы ко мне презрением, попытайся я это сделать. Среди мужчин, ее окружающих, у Вас лишь один враг - это Вы сами. Ущерб, который Вы нанесли самому себе своими последними буйствами, указует Вам, на какой путь следует стать, чтобы занять достойное место среди ее истинных друзей... Плохое здоровье не позволяет ей приблизить к себе мужчину в ином качестве. Вместо того чтобы создавать ей адскую жизнь, объединим наши усилия и окружим ее милым обществом, чтобы сделать ей жизнь приятной. Вспомните все, что я говорил Вам на этот счет, и хотя бы ради нее верните Вашу дружбу тому, у кого Вы не смогли отнять уважения к себе. Если это письмо не откроет Вам глаза, я буду считать, что выполнил полностью свой долг по отношению к другу, коего никогда не бесславил и об оскорблениях коего позабыл, я обращаюсь к Вам в последний раз, предуведомляя, что, если и это не принесет результата, я буду отныне придерживаться холодного, сухого и твердого уважения, коим обязан вельможе, в чьем характере жестоко ошибся".