"Так Бомарше высек собрата по перу, потребовавшего для него смертной казни. Если и сегодня тирада кажется нам забавной, если нас восхищает хладнокровие и остроумие человека, который всего за несколько дней до вынесения приговора, и приговора сурового, отделывается от опасного противника насмешкой, нам все же трудно даже представить себе впечатление, произведенное этим "кес-а-ко" на всю Европу. Мало сказать, что словечко стало модным. В течение месяца, а то и больше, все называли "кесако". Вплоть до причесок. Супруга дофина Мария-Антуанетта ввела свое "кесако" - султан из перьев, которым увенчивался парик. "Эта прическа распространила посрамление стертого в прах Марена на область туалетов", - писалось в "Секретных записках Башомона" (они выпускались уже не самим Башомоном, поскольку тот умер в 1771 году; но его негры, очевидно, не последовали за ним в могилу).

Третий холуй пера, прислуживавший советнику Гезману, нам уже знаком, это - Бертран, Бертран Дэроль. Мы уже встречались с ним в доме Ленина, где он свил гнездо, и не забыли важной роли, которую он играл в переговорах с Деже. Человек дела или, точнее, человек, умеющий устраивать дела, этот мастер на все руки брал из любой. Работал сей господин - на комиссионных началах. Чтобы его заполучить, достаточно было накинуть цену. Фаншон, безусловно, питавшая к нему слабость, ошиблась, расценив его как бойцового петуха. Таким он был только в постели. Во всех же иных случаях вел себя как каплун. Марен, знавший толк в подонках, раскусил его уже раньше. Их к тому же сближало провансальское происхождение - когда у людей один акцент, взаимопонимание легче. Итак, Марену не стоило особого труда припугнуть Бертрана. Не оплошал ли тот, взяв сторону Бомарше против всемогущего парламента? Бертран не заставил повторять себе этого дважды и лихо вывернулся наизнанку. В противоположность Леже он перешел в лагерь мастерицы ощипать каплуна со всем оружьем и обозом, изменив с первого до последнего слова свое первоначальное свидетельство. Чтобы сообщить большую весомость новым показаниям, этот банкир из мелких счел за благо изложить их в прозе и даже по-латыни. Тут ему явно помогли, поскольку сам он не был обременен образованием, но подпись свою поставил, следовательно, перо в руке все же держать умел. На его неудобочитаемый мемуар, "присыпанный опиумом и ossa foetida" {Прогнившие кости (лат.).}, Бомарше ответил без промедления: "Я только пролистал его, так как в нем чувствуется что-то приторное, солоноватое, какая-то кислятина, весьма неприятная на вкус; но коль скоро он вышел под Вашим именем, я отвечу, как если б его написали Вы; в Ваших провансальских поставках, господа, не всегда можно разобраться, кому принадлежит товар, а кто предъявляет счет покупателю; перейдем же прямо к фактам, мне некогда - сейчас к мемуарам прикованы все взгляды. Итак, о чем говорит Ваш?"

Задав перцу незадачливому Бертрану, Бомарше, прежде чем расстаться с ним окончательно, одаривает его последним абзацем. Поскольку этот плут Бертран упоминает в своем сочинении, что с ним, мол, до сих пор не расплатились за церковную свечу, "ссуженную" при похоронах г-жи Бомарше, должник, не торгуясь, отваливает ему сполна: "Всем известно, что в Париже пруд пруди южанами, единственное ремесло которых всех кругом одалживать. В семье свадьба? Пожалуйста - перчатки, кокарды и благовония. Праздничный обед? Оливки, тунец, мараскин. Какая-нибудь другая нужда? В запасе деньги и все, что душе угодно. Путешествие? Ремни, сундуки, седла и сапоги; да, кстати, о сапогах, они тоже выражают свои претензии на благодарность, предъявляя мемуар".

Было бы ошибкой сделать из всех этих цитат вывод, что "Мемуары" Бомарше - лишь остроумная самозащита, на удивление умело использующая форму комедии. Лагарп в своем "Курсе литературы" справедливо писал: "...самое поразительное - и этого я не нахожу ни у кого, кроме Бомарше, - последовательное чередование, а подчас и нераздельная смесь негодования и веселья, которые поочередно, а то и одновременно заражают читателя. Он разжигает ваш гнев и смешит вас, а это в искусстве куда труднее и реже, чем в природе".

Гениальный адвокат, Бомарше понял, что ему недостаточно защищать самого себя и отмести, высмеяв их, доводы своих недругов. Должность судьи давала Гезману одно неоспоримое преимущество: его слова не подлежали сомнению. С такого рода трудностью мы сталкиваемся и в наши дни, во многих случаях она делает гадательным вынесение справедливого приговора. Когда судьи и полицейские при исполнении своих обязанностей, они - неприкосновенны.

Сочини завтра какой-нибудь страж порядка, - что я над ним издевался или ударил его, поверят именно ему. В подобных обстоятельствах утверждение частного лица - пустой звук. Человек, упорствующий в своих обвинениях против жандарма, только отягчает собственную судьбу. Во Дворце правосудия еще сегодня всем, кто повздорил с представителями порядка, рекомендуется признать вину и раскаяться. Но Бомарше был уже не тем человеком, который 'способен покориться. Чтобы одолеть Гезмана, чтобы слово, судейского чиновника утратило свою святость, Бомарше должен был доказать, что советник - обыкновенный лгун, что он обманывал государство.

Бомарше интуитивно чувствовал, что у Гезмана, который произвел на него самое дурное впечатление, рыльце в пушку. Адвокат обратился в следователя и в этой роли оказался не менее удачлив, чем в первой, - ему удалось установить, что Гезман далеко не новичок в подделке и подлоге. От Антуана-Пьера Дюбийона и его жены Марии-Мадлены, людей небогатых, Бомарше узнал, что крестный их дочери Софи, вопреки своим обещаниям, вот уже пять месяцев не дает денег на содержание ребенка. Этим крестным отцом, нарушившим свои обязательства, оказался не кто иной, как Гезман! Бомарше, разумеется, стал копать дальше. Г-жа Дюфур, повитуха, принимавшая ребенка у г-жи Дюбийон, охотно поделилась с ним сведениями, которые он желал получить, и вскоре Бомарше смог сообщить публике, а следовательно, и суду, как злоупотребляет советник Гезман своим словом и своей подписью.

"Решив узнать, действительно ли у судебного чиновника, отказавшего в помощи этим беднякам, имелись достаточные основания им благодетельствовать, я отправился в приход Сен-Жан де Бушри и отыскал в церковной книге запись о крещении... Вы, без сомнения, будете удивлены не меньше меня, прочтя там "Луи Дюгравье, парижский мещанин, проживающий по улице Лион, приход Сен-Поль, крестный отец Марии-Софи". Возможно ли, что г-н Гезман, так кичащийся своей добродетелью, надругался над божьим храмом, религией и самым серьезным актом, на котором зиждется гражданское состояние, поставив подпись _Луи Дюгравье_ вместо _Луи Гезман_ и указав рядом с ложным именем _ложный адрес_?"

Сорвать маску с честного, неподкупного, добродетельного Гезмана отличный военный маневр, но этот способ отнюдь не по сердцу Бомарше, он счел даже нужным оправдать его необходимостью, перед которой был поставлен: "...меня самого оговорили в доносе, осыпали самой грубой бранью и возвели на меня поклеп в той же мере необоснованный, как и не имеющий отношения к факту, который послужил мотивом донрса. Я вынужден защищаться всеми средствами". Существует оружие, к которому Бомарше предпочел бы не прибегать, - и его смущение, его отвращение, как мне кажется, также должны быть засчитаны в его пользу. Чтобы судить о достоинствах человека, мало одних славных деяний, истинное мерило благородства - чувство неловкости, которое человек испытывает, совершая неблаговидный поступок.

Нередко утверждают, что эти четыре "Мемуара" (первый, дополнение к нему, добавление к дополнению, четвертый) - плод коллективных усилий "гнусной клики". Разумеется, написанные второпях - поневоле приходилось спешить - эти тексты прочитывались и перечитывались, а подчас и правились членами семьи. Бомарше нашел временный приют у своей сестры Лепин, в чьем доме царила та же культурная атмосфера, что и в мастерской на улице Сен-Дени в былые времена. У старого г-на Карона - бойкое перо, Тонтон и ее супруг Мирон неравнодушны к литературе, Лепин и Фаншон далеко не невежды, но одареннее всех - Жюли. Однако, читая ее многочисленные письма или книжечку, опубликованную ею в 1788 году, - "Рассудительное существование, или Нравственный взгляд на цену жизни", мы видим, насколько ее стиль и суждения отличаются от стиля и мысли брата. В своем вольнодумстве, как и в своей набожности, Жюли сохраняет некоторую манерность, она, как это нередко случается с литературными дамами, стремится писать красиво, округло. Так, например, она пишет Тонтон: "Я должна поскрестись в дверь твоего сердца, поухаживать за твоим умом, разбудить всех твоих лакеев - благие помыслы, подкупить твою горничную - память, чтобы поднять на ноги твоего швейцара благорасположение, и т. д.". Даже в лучшие минуты Жюли жеманничает ri косится на зеркало. Достоинство же "Мемуаров", на мой взгляд, в их естественности, свободе стиля, не страшащегося даже вульгарности. Подобно всем великим писателям, Бомарше никогда не отступает перед неблагопристойными или даже пошлыми выражениями. Только ничтожные модники пуще чумы боятся грубых оборотов и пишут, как ходят, - на цыпочках. Между тем все четыре "Мемуара", нравится это или не нравится, написаны на едином дыхании, в котором невозможно обмануться. Это ритм Бомарше - быстрый, легкий, увлекающий за собой. Ни Жюли, ни Мирон, ни старик отец не владеют этой динамичностью, гением краткости. Анализ текста показывает, что Жюли действительно частенько прикладывала к нему руку. Ломени и Помо правы, когда приводят хотя бы пассаж, где Бомарше отвечает г-же Гезман, попрекнувшей его тем, что он сын часовщика:

"Вы начинаете ваш шедевр с того, что попрекаете меня сословием моих предков: увы! Сударыня, слишком верно, что последний из них наряду с занятиями разнообразной коммерцией приобрел также довольно большую известность как искусный часовых дел мастер. Вынужденный согласиться с приговором по этой статье, с болью признаюсь, что ничто не может обелить меня от вины справедливо отмеченной вами, - я действительно сын своего отца... Но я умолкаю, ибо чувствую, что он стоит за моей спиной, читает написанное мною и, смеясь, меня целует. О вы, попрекающие меня отцом, вы даже не можете себе представить великодушие его сердца. Поистине, оставляя в стороне то, что он был часовщиком, я не вижу ни единого человека, на которого пожелал бы его сменить; и я слишком хорошо знаю цену времени, кое он научил меня измерять, чтобы терять его на опровержение подобных благоглупостей".

В этом абзаце Жюли, действительно, принадлежит часть, которой невозможно пренебречь, поскольку именно она нашла удачную фразу об отце "он стоит за моей спиной, читает написанное" и т. д. Но достаточно ли этого для вывода, что "Мемуары" писались сообща всей "веселой компанией"? Не думаю. Поправки, вымарки, приписки отнюдь не так многочисленны, как утверждают. Редкий писатель не принимает в расчет мнения близких. А у Бомарше более чем достаточно оснований прислушаться к критике "Мемуаров" на карту поставлена его жизнь. Однако семья, и в особенности Жюли, опасаясь худшего, требовали, чтобы он ограничился своим процессом, то есть советником, прекрасной Габриель и их сообщниками. Сам же Бомарше все отчаяннее ввязывался в политическую борьбу. Логика и отвага толкали эту жертву установлений тогдашнего общественного строя и привилегий, которыми социальная система наделяла избранных, к тому, чтобы осудить строй в целом, подорвать устои самой системы. Осторожность, расчет, личные интересы требовали от Бомарше покорности, смирения, но ему уже претили эти игры, он желал наконец стать самим собой." Он ведь вообще мог избежать процесса, если бы забыл, как ему намекал Марен, о злосчастных пятнадцати луидорах. Он мог снова занять свое место в первых рядах этого общества, пустив в ход интриги и талант. Все те, кто вокруг него так или иначе оказывались в конфликте с властью, предпочитали уступить. И я так настаиваю на социальном характере бунта Бомарше, на его внезапном и одиноком протесте против режима, если договаривать до конца - против абсолютной монархии, - именно потому, что такая позиция не укладывается в традиционный образ Бомарше. Но до чего же трудно ломать привычные представления! Не далее как вчера я дал прочесть написанное мною одному приятелю, чтобы проверить, достаточно ли все это убедительно. Он читал внимательно, горячо заверил меня, что само изложение фактов доказывает бесспорную порядочность, даже безупречность этого человека. А потом добавил: "Да, но все же Бомарше..." Ну а вы, читатель? Вас тоже не оставляет сомнение, то самое, что звучит на первых страницах книги Байи: "...он внушает нам тревогу, недоверие"? Тогда прочтите повнимательнее строки, написанные за несколько дней до суда. Каков человек, который не побоялся столь резко обвинить в печати своих судей перед самым вынесением приговора? "Если бы границы власти устанавливались произвольно, если бы права человека сужались или расширялись в зависимости от личных мнений, на что же тогда можно было бы твердо опереться? В таком случае суды уже не ведали бы пределов своим полномочиям, граждане - пределов своей свободе. Всем завладели бы хаос и смута, и подобная анархия была бы даже опаснее хаоса, царящего на Востоке. Если бы вместо хладнокровного рассмотрения тяжб в соответствии с законом, орудиями которого они являются, судьи, воодушевляемые не столько духом правосудия, кое обязаны вершить, сколько корпоративными интересами, стали бы попирать права граждан, то либо вся законодательная система обнаружила бы свою непригодность, либо возникла бы необходимость в создании высшего судебного органа, поставленного над самовластными судами, чтобы каждый гражданин имел право принести в этот высший орган свою справедливую жалобу".

Чтобы дать представление об атмосфере накануне суда и показать "благодушие" парламента, можно привести один ничтожный, но весьма характерный эпизод. Направляясь на допрос к прокурору, Бомарше сталкивается на галерее с главой парламента Николаи, в прошлом кавалерийским полковником, который шествует во главе эскадрона судейских. Без всяких причин и поводов Николаи, указывая пальцем на Бомарше, восклицает: "Стража, немедленно вывести этого человека, вот этого, Бомарше; он явился надерзить мне!" Наглеца хватают, но тот, растолкав гвардейцев, обращается к присутствующим со словами: "Я беру в свидетели публичного оскорбления, нанесенного мне здесь, всю нацию". "Гражданин", "нация" - не странный ли лексикон для 1773 года? Удивительнее всего, что сановному Николаи пришлось дать задний ход, поскольку "нация" - то есть свидетели столкновения - встала на защиту "гражданина" и вырвала его из рук стражей. В объяснение причины своего внезапного гнева Николаи заявил, будто Бомарше показал ему язык! Но для первого президента свято неприкосновенного парламента, вдобавок бывшего полковника, уже и то, что он снизошел до оправданий, означало отступление. Бомарше, бросая на сей раз вызов самому Николаи, немедленно пересказал эпизод, ничего не смягчая, в своем четвертом "Мемуаре", чем разъярил судей до предела.

Мы уже видели, как отозвалась публика, "нация". С декабря 1773 года по февраль 17 74-го общественный отклик на дело Бомарше принимал все более бурный характер. В кафе и даже на улицах люди открыто защищали Бомарше и, главное, нападали на парламент. Подобные манифестации возникали стихийно, их никто, разумеется, не организовывал, не мог организовывать. Но борьба одного человека против произвола внезапно превратилась в борьбу почти всеобщую. Конечно, в самого короля, которого Бомарше не затрагивал, протест пока не метил. Еще какое-то время король останется над схваткой. В 1773 году "нация" атакует только парламент, выражение воли суверена. Но эта трещина, этот сознательный протест за пятнадцать лет до революции возвещают великий переворот 1789 года. Как писал Бомарше в четвертом "Мемуаре": "Все это дело приняло слишком серьезный оборот, чтобы ограничить его частными рамками".

Вольтер, поначалу взявший сторону парламента Мопу, вскоре под воздействием "Мемуаров" изменил свое отношение. "Боюсь, - писал он, - что этот блестящий вертопрах по сути прав, вопреки всем. Какое плутовство, о небо! какие мерзости! какое низкое падение нации! и как все это неприятно для парламента!" Он уточняет свою мысль в другом письме, к д'Аламберу: "Что за человек! Ему доступно все - шутка, серьезность, логика, веселье, сила, трогательность, все роды красноречия, хотя он не стремится ни к одному из них, он повергает всех своих противников и дает уроки своим судьям. Его простодушие приводит меня в восторг, я прощаю ему неосторожные поступки и дерзости". Если верить Лагарпу, это простодушие приводило Вольтера в восторг и вместе с тем тревожило, Вольтер якобы даже спросил как-то у одного из друзей, не требовалось ли нечто большее, чтобы создать "Заиру" и "Меропу"?

Замечательно, что многие крупные писатели того времени, преодолевая взаимную зависть - в литературе дружеские отношения всегда отравлены бешеным соперничеством, - сочли необходимым приветствовать "Мемуары" и их автора. Тем, кто обвиняет Бомарше, что он не является их подлинным создателем, отвечает Руссо: "Не знаю, он ли их сочинил, но знаю, что таких "Мемуаров" для другого не пишут". Бернарден де Сен-Пьер пророчествует: "Вы, сударь, созданы чтобы сравняться в славе с Мольером". Гете организует во Франкфурте публичные чтения четвертого "Мемуара". Хорас Уолпол пишет своей приятельнице г-же Дюдеффан: "Я получил мемуары Бомарше; я уже дошел до третьего, и они меня весьма забавляют... Словом, мне ясно, что, принимая во внимание бушующие сейчас у вас политические страсти, это дело должно стать сенсационным. Я забыл Вам сказать, что ваши судебные методы повергли меня в ужас. Есть ли в мире другая страна, где эта г-жа Гезман уже не была бы сурово наказана? Ее показания чудовищно бесстыдны. Неужели у вас дозволено так лгать, умалчивать, противоречить себе, так сумасбродно чернить своих же? Что сталось с этой особой и ее негодяем мужем? Прошу Вас, ответьте".

Как справедливо сказала именно г-жа Дюдеффан, публика была "без ума от автора" "Мемуаров". В особенности женщины. Тому свидетельницей некая дама де Мортов, которая зарифмовала свое безумное увлечение:

Перо твое, о Бомарше,

Наделено волшебной силой

Дать наслаждение душе

И даже мелочь сделать милой.

Тебя узнать мечтаем мы,

Встречаться, говорить с тобою;

Ты смог завоевать умы

Сердца сдались тебе без бою.

Пусть принесет блестящий труд

Тебе заслуженную славу;

Пусть благосклонен будет суд,

Чтоб ты торжествовал по праву!

Как мы вскоре увидим, Бомарше "овладел" также сердцем другой обожательницы. Эти успехи, хотя и лестные, его не ослепляли. Жребий был брошен, но результаты оставались неясными. Все в конечном итоге зависело от исполнительной власти и ее пожеланий, от того, что мы назвали бы сейчас указаниями министерства общественного порядка. По каким-то признакам можно было строить предположения, но сами эти признаки были противоречивы. В январе правительство разрешило играть "Евгению", которая была встречена овациями. Но в феврале, накануне премьеры, был наложен запрет на "Севильского цирюльника". Легко понять колебания властей. Уступка общественному мнению означала бы, что они сдали свои позиции; осуждение Бомарше сделало бы монархию еще более непопулярной.

Опыт показывает, что исполнительная власть, поставленная перед. подобной альтернативой, избирает, как правило, некий средний путь. Но это _наш_ опыт, в XVIII же веке политическая жизнь только зарождалась; нация существовала пока лишь в книгах, она еще не осознала своей силы. Королю, его министрам, его парламенту противостояла пустота, от этого голова шла кругом как у одних, так и у других.

Наконец подошло 25 февраля, канун судебного заседания. Новости были самые дурные. Обедая в гостях, достопочтенные советники парламента не скрывали, что решение уже принято. Если им верить, Бомарше на следующий день предстояло получить самую тяжкую, если не считать смертной казни, меру наказания. Приговор, предрешенный судьями канцлера Мопу, был известен Бомарше во всех деталях. Начинался он почти ласково - "опуститься на колени, с большой желтой восковой свечой в руках, дабы принести надлежащее покаяние", затем несколько ужесточался - "приковать железным ошейником к позорному столбу, с повешенными на грудь и спину табличками со словами взяткодатель и клеветник". Засим следовал перечень изощренных пыток "сорвать одежды и с веревкой на шее бить, высечь розгами, после чего клеймить раскаленным железом", - а также подробное описание тщательно организованного зрелища для просвещенных любителей; завершалось все это чудовищным финалом - "сослать на галеры, доколе не воспоследует смерть". Конти, Гюден, последние друзья, не отступившиеся от Бомарше, и в особенности родные убеждают его бежать, пока он еще на свободе. Не посмотрят ли на это сквозь пальцы стражи, наблюдающие за ним издалека? Ведь удрав, он облагодетельствует парламент. И сохранит жизнь. Соблазн был велик. За несколько часов до позорного столба и каторги - свобода! Было бы спасено все, кроме чести. Но - если воспользоваться знаменитой формулой - в 1774 году честь еще не была обесчещена. И, как писал в связи с этим Лагарп, потеря чести могла повлечь за собой потерю жизни. Впрочем, нам хорошо известно, что Бомарше уже сделал свой выбор и другого сделать не мог. Потрясенному принцу Конти, который в последний раз предупреждал его: "Когда за вас возьмется палач, я буду уже бессилен!", он величественно ответил: "Будьте уверены, гнусная рука не замарает человека, коего вы почтили своим уважением". У Фигаро только фрак был лакейским.

Естественно, в эту ночь ему захотелось остаться одному. Все ушли. Он спокойно привел в порядок дела, потом часов в пять утра, еще затемно, отправился во Дворец правосудия.

"Один, идя пешком во мраке через мост, который ведет ко Дворцу, пораженный тишиной, и всеобщим покоем, позволявшим мне услышать плеск реки, я говорил себе, вглядываясь в туман: какая у меня, однако, необыкновенная судьба! Все мои друзья, все мои сограждане предаются сейчас отдыху, а я иду, возможно, навстречу позору и смерти. Все спит в этом большом городе, а я, возможно, никогда больше не лягу в свою постель".

В субботу, 26 февраля, палаты собрались на совместное заседание в шесть утра. Почему так рано? Наверняка потому, что парламент воображал, будто в шесть часов Париж еще будет спать. Но Париж в шесть уже был у стен Дворца. Большая молчаливая толпа, несколько оробевшая, вероятно, от величественности этого места, несколько испуганная разводом гвардейцев и, главное, еще не сознающая, еще не смеющая осознать свою силу. Шли часы. Судьи взаперти заседали. Чаши весов колебались весь день. Около полудня Бомарше передал записку принцу Монакскому, который, желая показать, чью сторону он держит, пригласил подсудимого к себе откушать и прочесть после ужина своего "Цирюльника". Странный, право, мир, где учтивость еще не выродилась в хорошие манеры, где аристократия иной раз поистине благородна, а иной раз мерзка, странный Бомарше, который, серьезен и надо всем потешается, принимая всерьез все, кроме себя самого, и о котором неблагодарная История сохранила в памяти только его курбеты. Итак, в ту субботу, 26 февраля 1774, принцу Монакскому:

"Бомарше, бесконечно признательный за честь, кою благоволит оказать ему принц Монакский, отвечает из Дворца правосудия, где он сидит на привязи с шести утра, где был уже допрошен в судебном заседании и теперь ожидает приговора, заставляющего долго себя ждать; но как бы все ни обернулось, Бомарше, окруженный в настоящий момент близкими, не может льстить себя надеждой ускользнуть от них, придется ли ему принимать соболезнования или поздравления. Он умоляет поэтому принца Монакского оказать ему милость и отложить свое любезное приглашение до другого дня. Он имеет честь заверить его в своей весьма почтительной благодарности".

Полдень, два часа пополудни, советники заседают. Просачиваются некоторые сведения - ассамблея разделилась, и ей пока не удается достичь решения большинством голосов. Кости все еще катятся по игорному столу. В два часа Бомарше знает, что шансы выиграть и проиграть равны, в два часа еще не известно, что его ждет - позорный столб, каторга или, может, наказание не столь тяжкое. Но поскольку ничто не предвещает скорого окончания дебатов, он принимает невероятное решение: встает со своей скамьи, выходит из Дворца и отправляется к Фаншон поспать. Ему позволяют выйти, не ослабляя надзора, чтобы схватить, буде это окажется необходимым. Толпа, однако, не разделяет умопомрачительного спокойствия подсудимого. Идут часы, и нетерпение толпы уступает место гневу. Париж ропщет, хлопает в ладоши, освистывает писарей, гвардейцев, мелких судебных чиновников. Из страха перед толпой советники не смеют высунуть носа из зала заседаний, даже выйти перекусить. К пяти часам темнеет. Парламент, вне сомнения, выжидает, пока парижане утомятся, пока их разгонит по домам голод и холод. Расчет ошибочный. Люди устраиваются поосновательнее, пьют, едят, не отходя от Дворца, мелкие торговцы, каким-то таинственным образом прознавшие обо всем, стекаются на площадь со своими лотками, корзинами, тележками, предлагают кто кофе с молоком, кто шоколад, кто каштаны, кто "дамскую радость", о которой Кюнстлер без капли юмора сообщает нам, что это печенье, отличающееся твердостью... Наконец - в девять вечера - двери открываются, и председатель суда оглашает приговор:

"Верховный суд на совместном заседании всех палат, в соответствии с принадлежащим ему правом вынесения окончательного решения по всем делам, уже подлежавшим ранее судебному разбирательству, приговаривает Габриель-Жюли Жамар, супругу Луи-Валантена Гезмана, к явке в судебную палату, дабы, опустившись на колени, она была предана публичному шельмованию и т. д.

Приговаривает также Пьера-Огюстена Карона де Бомарше к явке в судебную палату, дабы, опустившись на колени, он был предан публичному шельмованию и т. д.

Повелевает, чтобы четыре "Мемуара", опубликованные в 1773 и 1774 годах были разорваны и сожжены королевским палачом на площади подле лестницы Дворца правосудия как содержащие дерзостные выражения и наветы, позорящие и оскорбляющие судебную корпорацию, и т. д.

Запрещает упомянутому Карону де Бомарше выпускать в дальнейшем подобного рода мемуары под угрозой телесного наказания и т. д.".

Конец приговора потонул в реве толпы, забывшей себя от ярости. Чтобы оградить председателя суда и дать ему возможность дочитать вердикт до конца, пришлось прибегнуть к гвардии. Но все равно его никто не слушал. Только позднее стало известно об исключении из парламента Гезмана и незначительных наказаниях, к которым были приговорены Леже и Дэроль - им тоже предстояло быть публично ошельмованными, но выслушать поругание они должны были не на коленях, а стоя. Только Бакюлар и Марен, наказанные уже, впрочем, тем, что были выставлены на посмешище, оказались вне этой всеобщей раздачи премий. Уж не действовали ли они оба по указаниям Мопу?

Едва стал известен приговор, успокоенный Гюден кинулся к Фаншон разбудить Бомарше. Ведь самое худшее миновало? Бомарше никак не комментировал нелепый приговор. Но вскоре радостные клики Парижа возвестили ему, что он одержал своего рода победу над несправедливостью. Разве не пришлось советникам, которых преследовала, мяла, освистывала толпа, выбираться из Дворца через боковые двери? Если даже триумф Бомарше был только кажущимся, поражение парламента не оставляло сомнений.

Ночью "весь город отметился в его доме". Очаровательный принц Конти прибыл первым и, обняв Бомарше, сказал ему: "Я хочу, чтобы завтра вы пришли ко мне. Я принадлежу к достаточно хорошему дому, чтобы подать Франции пример, как должно себя вести по отношению к такому великому гражданину, как вы!" Следом за ним явился герцог де Шартр, и так, вплоть до позднего часа, сменяли друг друга принцы, герцоги, писатели, артисты, друзья, число которых умножилось в эту субботу, 26 февраля, словно по мановению волшебной палочки, меж тем как на улице другие победители парламента - толпа мелкого люда, сыгравшая немалую роль в развитии событий этого удивительного дня, неутомимо скандировала имя своего героя. После полуночи приехал поздравить друга и Сартин, посоветовав ему, впрочем, не обольщаться. Начальнику полиции было по опыту известно непостоянство Парижа. Он знал также, что один только Людовик XV властен вернуть Бомарше его гражданские права. Вот почему, обняв Бомарше, он шепнул ему на ухо: "Мало быть ошельмованным, нужно еще проявить скромность".

7

ГОСПОДИН ДЕ РОНАК

Дипломатический курьер!

Положение Бомарше на следующий день после процесса оказалось более чем двусмысленным. С одной стороны, он был на вершине славы - "возмущенная нация протягивала мне руки, богатые люди предлагали свой кошелек, адвокаты раскрывали двери своих кабинетов, горячие головы строчили дурные стихи в мою честь и грозные памфлеты против парламента", - с другой, он был приговорен к публичному шельмованию, что лишало его всех гражданских прав - права на имя, на брак, на завещание, на занятие государственных должностей, на заключение сделок, на постановку пьес в "Комеди Франсэз". Кроме того, ему еще предстояло явиться в суд и выслушать этот приговор, стоя на коленях. В глазах закона он был гражданским мертвецом, человеком опозоренным, в глазах людей - человеком прославленным, достойным восхищения. Много и ничего. Он был поднят на пьедестал, как памятник, но не мог с этого пьедестала спуститься из опасения быть арестованным.

Необходимо было, следовательно, возможно скорее добиться реабилитации, отмены приговора и возобновить, подав апелляционную жалобу, нескончаемый процесс с Лаблашем, который, не будем забывать, разорил Бомарше. То и другое зависело от короля, Бомарше был полностью в его руках. Сверх того, приходилось еще принять меры, чтобы избежать нелепого наказания "опуститься бок о бок с Гезманшей на колени перед Николаи и его присными", а оно должно было быть приведено в исполнение в ближайшую неделю. На мой взгляд, именно в этом одна из причин поспешного отъезда Бомарше во Фландрию два или три дня спустя после вынесения приговора. Нет сомнений, Сартин намекнул ему на необходимость уехать, когда попросил не показываться на людях, добавив: "Если король отдаст приказ, я буду вынужден ему подчиниться..." Итак, он уложил чемоданы, полагаю, без особого восторга, ведь он впервые за долгие годы был снова счастлив.

Вечером 26 февраля среди множества знатных посетителей, явившихся, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение, в дом, где он нашел приют, была прелестная барышня, которая пришла повидать знаменитого человека под невероятным предлогом: _одолжить у него арфу_! Такой детали, донесенной до нас Гюденом, присутствовавшим при свидании, не выдумаешь. Самая ее нелепость - доказательство подлинности. Звали эту девушку Мария-Тереза-Эмили Виллер Мавлаз - или Виллермавлаз - и было ей двадцать лет. Весьма сдержанная от природы, Мария-Тереза, по отцу швейцарка, была девицей примерного поведения - тут сходятся все свидетели, - но в тот вечер решилась на поступок, который смутил бы самую развязную куртизанку. С "кесако" в прическе - что само по себе уже было признанием! - она явилась одна, без всяких рекомендаций, в поздний час к мужчине, чья репутация в делах галантных не могла не быть ей известна. Не понадобилось никакой "кристаллизации" - это была любовь с первого взгляда. Бомарше, отлично разбиравшийся в женском сердце, тотчас понял, какое чувство движет посетительницей. Она, конечно, бросилась ему на шею, отдалась, но отдалась на всю жизнь. Самое удивительное, что подлинное чувство, очевидно, с самого начала преобладало здесь над чисто физическим влечением. Восхищение, взаимное уважение и нежное согласие создали между ними прочные отношения, устоявшие во всех испытаниях. Все решилось в ту же ночь, этого не может скрыть даже стыдливый Гюден. С этой минуты "сердца их слились". Известно, что Мария-Тереза стала последней "госпожой Бомарше" и родила Пьеру-Огюстену долгожданного ребенка, однако он очень не скоро узаконил этот брак по причинам, в которых мы еще попробуем разобраться. Обвенчался он с Марией-Терезой только через двенадцать лет после знакомства и через девять после рождения Евгении. Тем не менее с первого вечера он видел в ней законную супругу; повторяю, к этому мы еще вернемся. Пока же следует задать только один вопрос: не была ли и Мария-Тереза одной из причин, побудивших Бомарше уехать во Фландрию? Последовала ли она за ним? Нет никаких доказательств, но мне кажется, что да, - и почему бы вам не разделить мое интуитивное предположение? Мария-Тереза была связана с фламандским краем через свою мать, она и родилась в Лилле. Неужели вы считаете, что любовники могли расстаться через несколько часов после знакомства? Или что Мария-Тереза вдруг проявила рассудительность и отказалась от своей безумной любви? Была ли у них хоть капля надежды встретиться вновь, если они сейчас расстанутся? Если уж молодая девушка первой стучится в дверь незнакомого мужчины, чтобы позаимствовать у него арфу, которую тот отказывается одолжить (гласит Гюден), значит, она приняла решение играть с ним вместе на одном инструменте, в счастье и несчастье.

Линь и Конти помогли Бомарше уехать ночью, тайком, чтобы обмануть агентов Мопу. Через несколько дней он (или они) был (и) уже в окрестностях, Гента, откуда Бомарше отправил письмо своему другу Лаборду, первому камердинеру Людовика XV и, сверх того, генеральному откупщику. Похоже, что подлинным адресатом этого послания был сам король, перед которым Бомарше оправдывал свое бегство в "свободную страну" желанием соблюсти молчание: он извещал, что намерен добраться до Лондона, где рассчитывает прожить "пять с половиной месяцев в полном безмолвии и забвении, как если бы сидел в Бастилии". Пять с половиной месяцев - как раз такой срок полагался для обращения к королю (путем подачи прошения в королевский совет) с просьбой об отмене приговора и передаче дела на новое рассмотрение. По истечении полугода осужденный лишался права на подачу кассационной жалобы. Приговор был вынесен 26 февраля, следовательно, 26 августа Бомарше рисковал получить отказ за истечением срока. В своем письме он как бы ненароком замечал, что неразумно "выбрасывать из общества верноподданного, чьи таланты могут быть с пользой употреблены на службе королю и государству". Очевидно, у Бомарше были особые причины предлагать таким образом свои услуги. Вечером 26 февраля Сартин явился приветствовать его не только для того, чтобы изречь афоризм, хотя и звучавший достаточно забавно ("Мало быть ошельмованным и т. д."). В.ту ночь хозяин и гость, должно быть, рассмотрели, какая существует возможность - или возможности - вернуть Бомарше его гражданские права, добившись отмены приговора. Кроме того, нам известно, что накануне суда - 24 или 25 февраля - Бомарше обедал в Консьержери с графом де Лораге, чиновником "королевской службы", с которым нам предстоит вскоре встретиться. Все это, конечно, не больше чем гипотезы! Но весьма правдоподобные. 1774 год в жизни Бомарше - головоломка, и сложить все ее части нам не удастся никогда. Именно поэтому необходимо соблюдать крайнюю осторожность в этой главе, где служба королю подчас оборачивается служением Франции. Не стоит заблуждаться, в политике все не так просто - ни люди, ни события; Бомарше мог предложить свои услуги Людовику XV, _не отрекаясь_ от себя. Мы, например, увидим, что борьбы против парламента Мопу он так и не прекратил, не считаясь с королевской волей. Такое поведение кажется сомнительным или даже бесчестным многим людям, для которых История - детская книга с картинками. Большая политика точно матрешка - видна только "матушка", прочие фигуры скрыты. Но не будем ломиться в открытые двери и вернемся к Людовику XV. Король взял письмо, врученное ему Жаном-Бенжаменом де Лабордом, и, прежде чем сунуть его в карман, сказал - или якобы сказал - "В добрый час: пусть только держит слово".

Бомарше, по-видимому, прибыл в Лондон в первую неделю марта, возможно, 5-го. "В тот день в Париже четыре опубликованных "Мемуара" были разодраны и сожжены королевским палачом у подножия парадной лестницы Дворца правосудия в присутствии Александра-Никола-Франсуа Лебретана, одного из высших чинов уголовной канцелярии верховного суда, а также двух помогавших ему судебных исполнителей". В тот же день Бомарше получил по дипломатическим каналам записку от Лаборда, уведомлявшую, что Людовик XV безотлагательно ждет его в Версале. Он не успел даже распаковать чемоданы. Фигаро здесь, Фигаро там! Настало время поездок, время показать свою ловкость: "Теперь я снова готов к услугам вашего сиятельства, приказывайте все, что вам заблагорассудится".

Старый Альмавива принял Фигаро по-дружески. "Я помню все ваши таланты, говорят, у вас есть также талант вести переговоры. Если бы вы сумели употребить его успешно и тайно в одном интересующем меня деле..." Если бы вы сумели употребить его успешно, я отменил бы приговор или приказал бы его отменить - таков был, хотя об этом не обмолвились ни словом, смысл королевского предложения или, говоря проще, сделки. Человека, для которого еще десять дней назад двадцать из пятидесяти королевских советников требовали позорного столба и каторги и который, будучи приговорен остальными тридцатью к шельмованию, оказался лишенным всех прав гражданского состояния, такой оборот дела должен был все же удивить. Но История не перестает нам доказывать, что от Тарпейской скалы к Капитолию всегда есть хотя бы один кратчайший путь.

На первый взгляд королевское поручение было отнюдь не соблазнительным. Людовику XV стало известно, что в Лондоне готовится новый памфлет довольно опасного пасквилянта, некоего Тевено де Моранда. Я говорю - новый, поскольку не проходило месяца, а то и двух недель, чтобы в Англии не выходила очередная книжонка, сатирическая, обидная - если не сказать оскорбительная для французского короля и его приближенных. По ту сторону Ла-Манша это превратилось в некий промысел; несколько французов, эмигрировавших по собственной воле или высланных Людовиком XV, набили руку на этих памфлетах, где, как правило, было больше клеветы, чем политического протеста. Обычно о выходе пасквиля становилось известно заранее, так что лица, задетые в нем, имели возможность помешать его распространению, если располагали достаточными финансовыми средствами. Все это весьма напоминало шантаж, и жертвы, как водится, в конце концов уступали. Людовик XV не раз направлял в Англию полицейских, поручая им похитить самых злокозненных пасквилянтов. Но королевские агенты возвращались ни с чем. Или вовсе не возвращались. :Надо сказать, что Англия официально была страной свободы, где каждый человек в принципе имел право писать все, что ему вздумается. На самом деле Англия и Франция после заключения Парижского договора вели, как мы сказали бы сегодня, холодную войну, и британское правительство не без удовольствия наблюдало за распространением подобных произведений. В небольшой группе французов, мешавших принцам и министрам спокойно спать в Версале и Париже, были не только подонки общества. Среди них попадались и убежденные оппозиционеры. Были также два-три двойных агента, про которых трудно было сказать, на кого они работают - на Англию или на Францию. Шевалье д'Эон, маркиз де Пельпор, г-жа де Годвиль и Тевено де Моранд задавали тон в этой опасной колонии. Как раз в связи с пасквилем Тевено де Моранда Людовик XV и призвал Бомарше. Автор сообщил Людовику XV содержание и название своего произведения с целью, о которой нетрудно догадаться. На этот раз речь шла о "Мемуарах публичной женщины". В виду имелась Дюбарри. Тевено де Моранд уже вылил ушат помоев на королевскую фаворитку в своем "Газетчике под броней", памфлете, публикацию которого королю не удалось приостановить и который нанес ощутимый удар графине. В последние годы царствования Людовика XV г-жа Дюбарри была излюбленной мишенью лондонских памфлетистов, но. целили, разумеется, в него самого. Несколько заглавий, я полагаю, дадут представление о том, сколь яростны были эти атаки: "Ночные и гулящие султанши города Парижа под фонарем", "Жизнь одной куртизанки на французском троне", "Как потаскуха становится любовницей короля". Однако, поскольку Тевено де Моранд был талантливее или злее прочих своих собратьев по перу, король стремился принудить к молчанию именно его. И вот эту-то весьма своеобразную миссию взял на себя Бомарше. Все его биографы вслед за Ломени считают ее делом далеко не славным. Спору нет. У Бомарше, однако, имелись извиняющие обстоятельства, с чем соглашается и сам Ломени, - Бомарше видел, что "все возможности его реабилитации пресечены волеизъявлением короля, который был всемогущ, мог по своему желанию открыть или закрыть ему путь к кассации приговора, мог вернуть ему его кредит, его состояние, его гражданские права, и вот теперь этот всевластный король просил Бомарше о личной услуге, обещая отблагодарить за нее". Я, со своей стороны, убежден, что миссия Бомарше была более высокого порядка, нежели представляется на первый взгляд. И скажу, почему.

Снабдив Бомарше своими рекомендательными письмами, король направил его к герцогу Эгийонскому. Еще одна странность! Эгийон занял пост Шуазеля, а Бомарше по-прежнему принадлежал к клану министра, уволенного в отставку. Парламент, которому Бомарше нанес смертельный удар, был детищем Эгийона и Мопу; наконец, Эгийон - и эта деталь особенно колоритна - покровительствовал советнику Гезману! Несмотря на все это, министр принял Бомарше весьма любезно и обсудил с ним суть поручения. Графу Лораге вменено было сопровождать в Лондон Бомарше или, точнее, г-на де Ронака. Бомарше и в самом деле решил путешествовать под чужим именем, мотивируя это тем, что его известность может помешать успеху предприятия, - явное кокетство и откровенная дерзость со стороны человека, которого лишили прав гражданского состояния и который в сорок два года снова оказался неизвестно чьим сыном. Впрочем, можно ли придумать псевдоним прозрачнее, чем эта анаграмма имени Карон?

Да, но почему же Людовик XV прибег именно к Бомарше? Если речь шла только о том, чтобы, как утверждают биографы, заплатить за памфлет и купить молчание де Моранда, с этим мог справиться любой королевский агент. Начиная с того же Лораге, человека далеко не глупого и знакомого с Морандом! Так почему же был выбран именно Бомарше, только что приговоренный к гражданской казни и слывший противником строя? Коль скоро Людовик XV и Эгийон проглотили такую жабу, игра, по-видимому, стоила свеч или - если договаривать все до конца - за переговорами с Морандом скрывались совсем другие переговоры. Я убежден, что все три миссии, возложенные на Бомарше в 1774 и 1775 годах, были с двойным дном, как чемоданы, в которых перевозят контрабанду. Существовала видимость и существовала действительность, г-н де Ронак _и_ Бомарше. Если г-ну де Ронаку и вправду было поручено вступить в сделку с Морандом, Бомарше вменялось вести переговоры с британским министром. Я беру эту гипотезу не с неба; у Бомарше было неоценимое преимущество перед всеми королевскими агентами: он был личным другом одного из членов английского кабинета. Помните, как, будучи в Мадриде, он очаровал посла Великобритании лорда Рошфора? Приятельские отношения, закрепленные на протяжении года, когда они вместе развлекались, музицировали, играли в карты, встречались в светских гостиных, видимо, имели политические последствия и выдержали испытание временем, возможно потому, что Бомарше и Рошфор все эти годы не прерывали переписки. Уильям-Генри де Нассау, граф де Рошфор, который, прежде чем получить пост в Мадриде, служил в Париже, очевидно, всегда играл некую роль, хотя и косвенную, но немалую, в трудных франко-британских отношениях. Этот дипломат, по-разному оцениваемый современниками, так что трудно сказать, был ли он дураком или, напротив, человеком весьма смышленым, питал слабость к Франции и явно пытался улучшить отношения между двумя странами. Я не могу, естественно, уточнить, делал ли он это из личных симпатий, в силу убеждений или просто потому, что ему было так приказано. Шуазель, недолюбливавший его, писал в 1768 году: "Граф де Рошфор столь неуважаем, нескромен и ограничен, что доверять ему совершенно невозможно, однако, поскольку он не так уж некомпетентен, он, вероятно, будет держаться на своем новом посту более достойно, нежели вел себя, будучи во Франции". Новый же пост являлся правительственным - лорд Рошфор был назначен государственным министром. "Эгийон, Сартин, а позднее Верженн, осведомляемые Бомарше, знали, что могут в известной мере рассчитывать на Рошфора. Как далеко заходило сотрудничество? Это мне неизвестно, но, если ограничиться фактами, отметим фразу из письма Бомарше к Сартину от 7 июля 1774 года:

"Когда я получил секретные предложения лорда касательно всего того, что [Людовик XV] мог бы на меня возложить...". Мы приведем и другие выдержки, еще более красноречивые. А пока последуем в Лондон за Ронаком, не упуская из виду Бомарше.

Г-н де Ронак вернулся в Англию в сопровождении графа де Лораге, который связал его с Тевено де Морандом. Королевский уполномоченный вел дело споро. Моранд назвал свою цену, а именно - 20 000 франков наличными и 4000 пожизненной ренты. Он вручил г-ну де Ронаку один экземпляр "Секретных записок публичной женщины" и в качестве премии, если можно так выразиться, оригинал нового памфлета, находящегося в печати и посвященного на сей раз герцогу д'Эгийону. Кроме того, Ронак получил от Моранда после выплаты тому денег обещание, что памфлетист обратит свое оружие в другую сторону. Бомарше меж тем вступил в контакт с лордом Рошфором, проявившим полное понимание. Наш двойной агент Ронак-Бомарше, не мешкая, вернулся в Париж и Версаль, следуя тем же путем, что д'Артаньян, Атос, Портос и Арамис с их лакеями.

Прежде всего Бомарше повидался с королем, который, как говорит Гюден, "удивленный быстротой его успеха, выразил ему свое удовольствие". Надо полагать, Людовика XV более всего интересовал результат первого свидания с английским министром. Король, у которого, похоже, были свои "частные интересы", попросил Бомарше не рассказывать герцогу д'Эгийону об их беседе. Поэтому первому министру Бомарше доложил только о Моранде. Герцог, в восторге от операции, сказал своему посетителю: "Вы либо сам дьявол, либо господин де Бомарше!" На самом деле герцог особенно счастлив был узнать, что приостановлена публикация памфлета, направленного непосредственно против него. Он попросил своего собеседника выяснить, кто именно в Париже или Версале информирует Моранда. Бомарше категорически отказался. Герцог разгневался и пригрозил уведомить короля. "Пожалуйста, - отвечал Бомарше, я объясню ему, почему так поступаю. Его величество разрешит наш спор". Он тут же написал королю, что найдет способы обезопасить его от каких бы то ни было пасквилей в настоящем и будущем, но считает для себя недопустимым, руководствуясь только "ненадежными сведениями и коварными откровенностями такого бесчестного человека [как Моранд]", обвинять в чем бы то ни было французов, которые, возможно, не более причастны,, нежели он сам, к подобным произведениям, почему он и отказывается "играть гнусную роль доносчика и становиться орудием преследования, могущего затронуть многих, факелом войны бастилий и казематов". Людовик XV признал неправоту герцога д'Эгийона, который, хочешь не хочешь, вынужден был подчиниться.

Бомарше вернулся в Лондон, чтобы довести дело до конца; на этот раз его сопровождал Гюден. Три тысячи экземпляров "Секретных записок публичной женщины" были сожжены в печи для обжига извести в присутствии Бомарше и Гюдена. После аутодафе Бомарше вручил Тевено де Моранду обещанные 20 000 франков и права на пожизненную ренту, затем, как было договорено, завербовал его на секретную службу. В докладе королю он тотчас подвел итог операции:

"Я оставил в Лондоне своим политическим шпионом автора одного из пасквилей - он будет предупреждать меня обо всех затеях такого рода, готовящихся в Лондоне. Это пронырливый браконьер, из которого мне удалось сделать отличного егеря. Под предлогом порученных ему мною литературных разысканий в хранящихся в Лондонской библиотеке древних хартиях, кои трактуют взаимные права обеих корон, можно будет, прикрывая истинные мотивы, выплачивать ему скромное жалованье за шпионаж и тайные донесения о вышеупомянутых пасквилях. Этот человек будет обязан собирать сведения о всех французах, прибывающих в Лондон, сообщать мне имена и дела, их туда привлекшие; он связан со всеми лондонскими типографиями, что позволит ему тотчас обнаружить рукописи, с коими он будет меня знакомить.

Его тайные сообщения могут затрагивать также бесконечное множестве иных политических дел, и благодаря выдержкам, секретно пересылаемым мною, король всегда будет в курсе событий".

В том же письме Бомарше сообщает о результатах своей истинной миссии. Мне не хотелось бы оказывать давление на взгляды читателей, но я полагаю, что по следующему пассажу ясно, какую пользу Франции приносил этот дипломатический курьер. Мы увидим, что лорд Рошфор постоянно "сотрудничал" с Бомарше, и впоследствии, когда было затеяно грандиозное американское предприятие, эта "дружба" оказалась для Бомарше весьма драгоценной. Итак:

"Более того, я договорился с лордом Рошфором, государственным министром, что по первому моему предупреждению о каком бы то ни было пасквиле он обеспечит мне в полном секрете с единственной целью быть приятным королю все средства, чтобы удушить эти писания в зародыше; при сем он выдвинул единственное условие - все сказанное и сделанное им в связи с этим не должно рассматриваться как сделанное министром и не должно стать известным никому, кроме меня и его величества. Лорду Рошфору достаточно уверенности, что я добиваюсь его сотрудничества исключительно ради служения королю, моему господину, чтобы он с превеликой охотой оказывал мне в сем деле тайную помощь".

В другом послании Бомарше уточнял: "В этом деле есть и другие стороны, касающиеся короля, и не менее интересные для вашего величества, но их нельзя доверить бумаге. Я должен сообщить об этом вашему величеству с глазу на глаз". О чем идет речь? Мы никогда не выясним этого со всей определенностью. Высадившись в Булони, Бомарше и Гюден узнали, что король "внезапно заболел оспой". Они прибыли в Париж накануне его смерти, 9 мая.

Бомарше предстояло все начать сызнова:

"Я восхищаюсь прихотливостью судьбы, меня преследующей, - пишет он, ведь останься король жив и здоров еще неделю, мне были бы возвращены гражданские права, похищенные у меня произволом. Король дал мне слово, и подозрения, несправедливо внушенные ему, уже сменились доверием ко мне и даже благосклонностью".

Франция, как это ей свойственно, тотчас забыла Людовика XV и отдалась его двадцатилетнему преемнику. Наступили краткие часы безудержного ликования. Людовик XVI был добродетелен - ив моду на время вошла добродетель. Старая песенка. Но вскоре напомнили о себе прежние весьма серьезные проблемы. Я не могу, разумеется, в нескольких строках объяснить, как пытались их разрешить сначала Людовик XV, а следом за ним и Людовик XVI, но все же необходимо упомянуть о них хотя бы в самых общих чертах. Монархия больна, она страдает от дряхлости, склероза, отсталости. Государство едино лишь внешне; в разных его областях - различные установления, обычаи, нравы. "Несплоченная смесь разъединенных народов", если воспользоваться выражением Мирабо, Франция жаждет единства, но никто не хочет отказаться во имя него от своих привилегий.

Прошлое держит настоящее мертвой хваткой, душит его. Как править в таких условиях самой мощной державой, подстерегаемой из-за границы завистливым взглядом? Зажав страну в кулаке, как пытался Людовик XV, или ослабив удила на манер Людовика XVI? Оба короля, однако, не поспевали за событиями и не были достаточно последовательны. Они двигались скачками, чаще всего либо в разрез с происходящим, либо запаздывая. Мне представляются показательными отношения обоих государей с парламентом. У Людовика XV были, разумеется, все основания разогнать крючкотворов, которые, защищая свои прерогативы и незаконные поборы, противодействовали его власти и обновлению системы, однако ошибка короля заключалась в том, что заменил он это крапивное семя людьми совершенно безответственными, покорно исполнявшими все его прихоти; точно так же и у Людовика XVI были причины распустить парламент Мопу, но его ошибка состояла в том, что он вернул на судебные должности людей; торговавших своими услугами. Монархия, парализованная внутри страны аппаратом, который уже не отвечал потребностям времени, и в своей внешней политике уподобилась дохлой собаке, относимой течением. Эта метафора Тардье, увы, слишком часто приложима, как мы видим, к французской дипломатии, а стоит Франции сдать свои позиции - она развязывает руки Англии. И хотя обоим королям повезло - оба они встретили на своем пути министров, способных вернуть утраченные позиции и вдохнуть в монархию новые силы, - Людовик XV рассорился с Шуазелем, а Людовик XVI потерял Верженна за два года до 1789-го. Характерно, что великие королевские замыслы - обновление государственной структуры, объединение нации и отмену привилегий осуществила Революция.

Людовик XVI, некоторое время подумывавший о том, чтобы вернуть Шуазеля, в итоге назначил своим первым министром Мопу. Тюрго заменил на посту министра финансов аббата Терре, а Верженн вскоре унаследовал от д'Эгийона должность главы французской дипломатии. Что до Мопу, то под народным давлением он вскоре уступил канцлерство Мироменилю. Таковы были главные перемещения. Не столь важным для истории, но интересным для нас - так как это способствовало выполнению мелких и крупных замыслов Бомарше - был переход Сартина из полиции в морское министерство.

Я сказал уже, что Бомарше приходилось все начать сызнова. Ну что ж - он начал:

"Сир,

Когда в марте сего года все полагали, что я бежал от несправедливости и преследований, один только покойный король, Ваш дед, знал, где я: он оказал мне честь и дал особое поручение весьма деликатного свойства в Англию, в связи с чем на протяжении менее чем шести недель я четырежды совершал путешествие из Лондона в Версаль.

Я спешил представить наконец королю доказательства успешного завершения моих переговоров, несмотря на всевозможные препятствия, с коими мне пришлось столкнуться. По прибытии в Версаль я с болью узнал, что король при смерти; и хотя до болезни он более десяти раз спрашивал о причинах моей задержки, мне не дано было даже утешения успокоить его известием об успешном выполнении всех его тайных повелений.

Сие деликатное дело затрагивает своими последствиями Ваше Величество, точно так же, как оно затрагивало при его жизни покойного короля. Отчет, коий я должен был сделать ему, я могу отдать только Вашему Величеству; есть вещи, которых нельзя доверить никому другому. Я умоляю, чтобы Ваше Величество соблаговолили отдать приказания на этот предмет самому несчастному, но и самому послушному из его подданных".

Людовик XVI с места в карьер приобрел ревностнейшего из подданных. Позволим себе одно замечание и на этот счет. Не странное ли создалось положение? После смерти Бомарше нам только и твердят, что он был аферистом, который разыгрывал из себя государственного человека, - Фигаро здесь, Фигаро там, - однако при жизни его принимали короли как во Франции, так и за границей, он вел переговоры с большинством министров, стоявших у власти, и сохранял весь свой политический кредит, несмотря на приключения, казавшиеся порой довольно сомнительными, несмотря на то, что неоднократно попадал в тюрьму. Уж не играл ли он роли еще более значительной, чем считаю я, вопреки легенде, дурной славе и мнению большинства биографов? А если - я ставлю вопрос, - если и вправду все началось еще в Испании? К сожалению, насчет этого из-за отсутствия документов мы можем только строить догадки, но начиная с 1774 года положение меняется.

Кстати, об Испании - как раз в июне того года Бомарше мог получить удовольствие, лицезрея себя на сцене в драме Марсолье "Норак и Жаволси" (пьесу Гете "Клавихо" ему довелось увидеть позже, когда он был проездом в Аугсбурге).

Если вы помните, месяцем раньше Бомарше писал Людовику XV: " [Эти дела] не могут быть доверены бумаге". Теперь он пишет Людовику XVI: "Есть вещи, которых нельзя доверить никому другому, [кроме Вашего Величества]". О чем же идет речь? Безусловно, о Рошфоре. Однако в письме к Людовику XV он, очевидно, намекал на новый памфлет, когда писал: "В этом деле есть и другие стороны, касающиеся короля и т. д.". Теперь мы как раз подошли к этому. Получив аудиенцию у Людовика XVI, Бомарше сообщил ему, что в Лондоне и Амстердаме печатается чрезвычайно ядовитый пасквиль под названием "Предуведомление испанской ветви о том, что она имеет право на французскую корону в связи с отсутствием наследника". Рошфор не мог вмешаться в это дело, поскольку автор памфлета не был ни британским подданным, ни французским эмигрантом. Нужно ли уточнять, что пасквиль был направлен против Марии-Антуанетты, которая обвинялась в бесплодии? Само собой разумеется, что "Предуведомление" нисколько не интересовало испанский королевский дом, отлично знавший свои теоретические права на французский престол; что касается "отсутствия наследника", то говорить об этом, учитывая возраст французских государей, было по меньшей мере преждевременно; к тому же то, что графы Ангулемский и Прованский, не говоря уже о герцоге Орлеанском, все еще не имели потомства, пока не возбуждало никакого беспокойства в Версале (герцог Ангулемский родился в следующем, 1775 году, а дофин в 1777-м). Тем не менее появление "Предуведомления" было весьма нежелательным, поскольку играло на руку врагам королевы, а также сулило новые пасквили, еще более опасные. Короче, Людовик XVI поручил Бомарше задушить зло в зародыше и - как знать? - возможно, доверил ему еще и другую миссию. Надо думать, Бомарше напомнил королю, в каком он находится положении или, точнее, что он лишен всякого гражданского положения, и, вероятно, король обещал об этом подумать до 26 августа - даты, когда истекал срок возможной отмены гражданской казни.

Поразительное и, к моему величайшему удивлению, никем не отмеченное совпадение - именно 26 августа 1774 года, в годовщину Варфоломеевской ночи, предстояло получить отставку Мопу, противнику Бомарше.

В первых числах июля, после мучительного переезда через Ла-Манш, Бомарше добрался до Лондона. Он не родился моряком и при малейшей качке страдал от морской болезни, но на этот раз шторм был таким сильным и рвоты такими нестерпимыми, что у него "что-то оборвалось в груди" и открылось кровотечение. На третий день после прибытия, по его собственному признанию, у него все еще мутилось в голове, настолько измучило его плавание. Рошфор принял его прохладней обычного, несколько удивленный, очевидно, состоянием посетителя. Но у английского министра были и другие основания проявить сдержанность. Эгийон - ему уже оставались считанные дни - наводнил Лондон своими агентами, чтобы заполучить сведения, которых не добился от Бомарше. Присутствие этих субъектов, их неуклюжесть, двусмысленность возложенной на них миссии не могли не вызвать раздражения английских служб. К тому же Рошфор, чья осторожность вполне понятна, не считал возможным в этих условиях полностью пойти навстречу Бомарше, не зная, пользуется ли он после смерти Людовика XV по-прежнему поддержкой короля. Кто действует в интересах Франции - Бомарше или люди д'Эгийона? Такая постановка вопроса низводила Бомарше на уровень мелкого шпиона, и, задев его честь, английский министр заставил посетителя "покраснеть, как человека, почувствовавшего себя опозоренным подозрением, что он выполняет гнусное задание". Отсюда и возникла необходимость в специальном приказе Людовика XVI, который пресек бы всякие недоразумения и положил конец сомнениям Рошфора. 5 июля Бомарше послал из Лондона Сартину образец этого королевского мандата:

"Господин Бомарше, имея мои секретные указания, должен отбыть возможно скорее к цели своего назначения. Соблюдение тайны и скорое выполнение порученного явятся самым любезным подтверждением его рвения к моей службе, кое может он мне дать.

Людовик.

Дано в Марли сего..."

Обратной почтой Людовик XVI прислал требуемый документ, подписанный его рукой. Перебеляя черновик, переданный ему Сартином, он поостерегся изменить в нем хотя бы одно слово, осмелившись добавить лишь одну запятую, и, само собой, проставив дату: 10 толя.

Г-н Бомарше в восторге уведомил о получении письмом, составленным отнюдь не в протокольных формах, и могу себе представить, с каким изумлением юный Людовик XVI прочел:

"Любовник носит на груди портрет своей возлюбленной, скупец - ключи, ханжа - медальон с мощами; я заказал овальный золотой ларчик, большой и плоский, в форме чечевицы, вложил в него приказ вашего величества и повесил себе на шею на золотой цепочке, как предмет самый необходимый для моей работы и самый для меня драгоценный".

Бомарше очень редко проявлял подобострастие, но даже и тут сохранил оригинальность. Я, впрочем, полагаю, что он и в самом деле искренне любил Людовика XVI. Когда тот сделал себе прививку от оспы, как раз там же, в Марли, Бомарше не скрыл своего восхищения:

"Кажется невероятным, что молодой король и вдобавок француз, а это предполагает глубокое предубеждение против подобной спасительной практики, так отважно и быстро на это решился". Вакцина, первая из всех вакцин, была только что открыта в Англии, и прививки еще не вошли в обиход; ее в ту пору собирали из язвочек, образующихся иногда на коровьем вымени. Пюргонам и Диафорусам от этого стало бы дурно. Но я балагурю, а нам меж тем следует поскорее вернуться к вопросу о Любви Бомарше к молодому государю, которая отнюдь не была мимолетным увлечением, поскольку - в связи с совсем другим делом - пять месяцев спустя он напишет с той же экзальтацией и воспользуется тем же восклицанием: "Невероятно, что двадцатилетний король..."

Не менее невероятной была и погоня Бомарше за Анжелуччи, автором "Предуведомления". В жизни Бомарше, богатой приключениями, это, бесспорно, эпизод самый загадочный. И для многих историков - самый сомнительный. Некоторые даже утверждают, будто он сам все придумал и подстроил, чтобы получить от Людовика XVI то, чего не успел ему пожаловать Людовик XV. Большинство биографов считает, что плод фантазии Бомарше только самые умопомрачительные эпизоды этой авантюры. Я обязан сразу уточнить, у нас есть серьезные свидетельства не в его пользу. Мы отнюдь не собираемся о них умалчивать, напротив, - пятясь назад, до истины не доберешься. Автором, или издателем, или владельцем "Предуведомления" был некто Аткинсон, именовавший себя также Анжелуччи. Бомарше узнал о памфлете во время своей предыдущей поездки в Лондон, видимо, от Тевено де Моранда, для которого это донесение было первым подвигом на егерском поприще. Вернувшись в Англию, Бомарше, или, точнее, г-н Ронак, - паспорт у него был на это имя - прежде всего счел необходимым ознакомиться с "Предуведомлением", что и сделал, как он описывал Capfину, в обстоятельствах довольно необычных:

"Я видел рукопись, прочел ее, смог даже выписать из нее несколько параграфов. Я посулил 50 гиней за то, что она будет добыта и предоставлена в мое распоряжение всего на несколько часов. Мне казалось необходимым начать именно с этого, поскольку пасквиль мог оказаться заурядной злобной стряпней, не стоящей моих хлопот; в таком случае не о чем было бы и говорить. Вчера вечером мне тайно вручили ее в парке Воксхолл на условии, что я верну ее до пяти утра. Я пришел домой, прочел, сделал извлечения; около четырех часов, открыв окно моей приемной, выходящее на улицу, я выбросил пакет, свернутый в трубку, человеку, который доверил мне рукопись и которого я опознал по условному сигналу, после чего бедняга дал деру. Таким образом теперь мне известно, о чем идет речь. Прошу Вас, прочтите возможно внимательнее то, что я пишу, и взвесьте все мои доводы, ибо это равно важно для нас обоих, для Вас даже больше, - ничтожнейшее упущение может стоить Вам немилости королевы, может превратить ее в Вашего злейшего врага, что пресечет карьеру, которая становится весьма соблазнительной.

Первое правило в политике - доводить начатое до победного конца. Потерпевшему поражение не засчитываются никакие усилия, никакие старания. В отчаянии от невозможности отомстить врагам, которые не даются в руки, оскорбленный государь почти неизменно вымещает свой гнев на том, кто, будучи причастен к попытке пресечь зло, не смог добиться нужного результата, и в особенности часто так случается, если государь - женщина".

По всей вероятности, Мария-Антуанетта ничего не знала о пасквиле, и король, ее супруг, очевидно, рекомендовал своему уполномоченному хранить все в глубочайшей тайне. Сартин и Бомарше оказались втянутыми в весьма деликатное дело, которое в случае неудачи могло обернуться против них, победить нужно было. во что бы то ни стало. Как писал Сартину Бомарше: "Если это произведение будет распространено, королева, справедливо раздосадованная, вскоре узнает, что представлялась возможность его уничтожить и что в это дело были замешаны как Вы, так и я; ее гнев может перейти все границы и оказаться тем более опасным, чем менее позволит она себе признаться вслух в его причине... Знаете ли Вы хоть одну оскорбленную женщину, которая прощает?... И поскольку ей не на ком будет выместить свою обиду, она обратит ее на Вас и на меня и т. д.". Бомарше рассуждал логично; королева отличалась вспыльчивостью, король находился под ее влиянием, так что, обернись это предприятие плохо, оно действительно могло бы привести к весьма неприятным последствиям как для карьеры министра, так и для безопасности человека, лишенного прав гражданского состояния. Я так упираю на эту сторону дела, достаточно каверзного, как станет видно из дальнейшего, именно потому, что, на мой взгляд, важно показать - Бомарше не было никакого интереса за него браться. Разве расположение короля, переформирование кабинета и возвышение Сартина и без того не сулили ему реабилитации? Зачем же было затевать эту сложную и, главное, опасную интригу, выдумывая несуществующие обстоятельства? От глупости? Из мазохизма? Какая чушь!

Убедившись в опасности "Предуведомления", г-н де Ронак принял решение скупить оба тиража памфлета, английский и голландский. Первая встреча с Аткинсоном состоялась на Оксфордской дороге. Тот явился в сопровождении двух подмастерьев типографа. В экипаже, доставившем это трио, лежало четыре тысячи экземпляров английского издания. Как и было условлено, Аткинсон вручил г-ну де Ронаку также рукопись памфлета, однако, разглядев ее при свете фонаря, тот убедился, что у него в руках всего лишь копия. И рассердился. Аткинсон, которому нужны были деньги, отправился в Лондон за оригиналом. Три часа спустя он привез подлинник и получил от г-на де Ронака плату за свою пакость. Прежде чем расстаться, они сговорились о свидании в Амстердаме - там Ронак должен был получить голландское издание. Предав пламени четыре тысячи книжонок, дипломатический курьер прибыл в Амстердам, где его уже ожидал Аткинсон, или, точнее, Анжелуччи, ибо на континенте он фигурировал под этим именем. Новая ночная встреча, новая передача тиража, новый платеж, новое аутодафе. И новая подлость: утаив один экземпляр, Анжелуччи едет в Нюрнберг! Как видите, - все, словно в плохом романе, автором которого не может быть Бомарше. Попробуем рассуждать: 26 или 27 июля он был в Кале, тому есть доказательства; стало быть, в погоню за Анжелуччи он пустился только 8 или 10 августа, иными словами - всего за две недели до того как истекал срок его права на отмену приговора. И тем не менее большинство историков утверждает, что Бомарше ввязался в эту безумную немецкую авантюру, все невероятные эпизоды которой он якобы сочинял по мере развития событий, с единственной целью - добиться реабилитации! Эта гипотеза рушится, стоит к ней чуть приглядеться. 1 августа Бомарше прекрасно мог вернуться в Париж и отчитаться перед Людовиком XVI в удачном выполнении его поручения. Оба издания были сожжены, Ронак располагал распиской Анжелуччи. На выпуск третьего издания ушло бы не меньше месяца, за это время Бомарше успел бы получить реабилитацию. Тут не может быть двух мнений. Если он отправился в Германию, значит, иного выхода не было. Почему? Это уже другой вопрос. Одно из двух - или все приключения в Германии реальны, или они вымышлены Бомарше, однако мне представляется очевидным, что действовал он так или иначе не в своих личных интересах, а в интересах государства. Служа королю, он либо оказался втянутым в опасную шпионскую историю, едва не стоившую ему жизни, либо, предприняв поездку ради того, чтобы добиться свидания с австрийской императрицей, оказался вынужден сочинить с начала до конца умопомрачительную историю, которую нам предстоит сейчас рассказать. Других предположений - если не считать Бомарше дураком - быть не может. Все биографы, за исключением Лентилака, осыпают Бомарше саркастическими упреками, хотя, естественно, видят смягчающие обстоятельства в том, что тот потешался или чудил. Даже такой замечательный ученый, как Ломени, который обожал Бомарше и без которого биография нашего героя была бы далеко не такой полной, как сейчас, ощущает известную неловкость и спешит пересказать все эти приключения побыстрее, чтобы больше к ним не возвращаться. Ах, как трудно писать историю, когда располагаешь только крохами! Со стола убрано, не осталось ничего, если не считать какого-то неясного запаха, пятен на скатерти и крошек. Каким было меню? Кто был приглашен? Сколько было гостей? К какому сословию они принадлежали? О чем вели беседу? Только зная все это, можно строить подлинную историю.

26 июля в письме к Сартину из Кале Бомарше сообщал, что вернется в Париж не позже 10 августа, но 10-го он движется по дороге на восток. Сартин, который, если принять гипотезу мистификации, должен быть сообщником Бомарше, вероятно, был ошеломлен, получив следующую записку:

"Я держусь как лев. У меня больше нет денег, но есть бриллианты, драгоценности: я все продам и с яростью в сердце снова пущусь на перекладных... Немецкого я не знаю, дороги, по которым придется ехать, мне незнакомы, но я раздобыл хорошую карту и уже понимаю, что путь мой лежит через Неймеген и Клеве на Дюссельдорф, Кельн, Франкфурт, Майнц и, наконец, Нюрнберг. Я не стану останавливаться ни днем ни ночью, если только не свалюсь в пути от усталости. Горе омерзительному субъекту, который вынуждает меня сделать триста или четыреста лье лишних, когда я рассчитывал наконец отдохнуть! Если я поймаю его по дороге, я отберу у него все бумаги и убью в отместку за причиненные мне огорчения и неприятности".

Итак, 27 или 28 июля г-н де Ронак едет в Амстердам, после чего пускается в погоню за тем, кого Гюден именует самым отъявленным мошенником. Из Амстердама он выехал в почтовой карете с кучером немцем, по имени Драц, и лакеем англичанином, нанятым им в Лондоне. В Кельне он заболел, у него началась горячка, тем не менее он не прервал погони. Нагнал он Анжелуччи 13 или 14 августа неподалеку от Нюрнберга и сумел отнять у него экземпляр "Предуведомления", кажется, последний. После чего то ли Бомарше отпустил Анжелуччи, - то ли тот снова удрал от него. Затем в Нейштадтском лесу на Бомарше напали разбойники. Обычно биографы связывают оба эти эпизода, что делает историю совсем уж невероятной. Эту путаницу породила, на мой взгляд, одна фраза в докладе Бомарше Сартину: "В тот момент, когда я уже радовался, что наконец отобрал последний экземпляр этого произведения, ускользнувший прежде от моей бдительности, я стал жертвой убийц в Нейштадтском лесу...". Я уверен, что слово "момент" здесь не следует понимать буквально.

Это просто стилистический оборот. По всей очевидности, встреча с разбойниками произошла на день или на несколько часов позже встречи с Анжелуччи. В том же докладе, чуть ниже, Бомарше пишет: "...давая в Нюрнбергском магистрате показания о месте и характере нападения, которому я подвергся неподалеку от Нейштадта, я позаботился сообщить также- точные приметы моего Анжелуччи и т. д.". Таким образом, он не связывает оба эти приключения, но, давая в Нюрнберге свидетельские показания о грабителях, пользуется случаем, чтобы предупредить об Анжелуччи. Я так упорно настаиваю на этом пункте, хотя он может показаться читателю не заслуживающим внимания, потому что эта "путаница", у истоков которой стоит Гюден, породила сомнения в самых непредвзятых умах. Действительно, трудно всерьез поверить, что, выйдя из кареты по малой нужде, Бомарше вдруг тут же столкнется в лесу сначала с Анжелуччи, а затем с разбойниками! Но эту историю обычно рассказывают именно так и, говоря по правде, я сам едва не превратил Нейштадтский лес в некий зал ожидания.

После всего вышеизложенного я должен все же вывести на сцену разбойников.

На следующий день или через несколько часов после того, как г-н де Ронак овладел последним экземпляром "Предуведомления", он вылез из кареты в Нейштадтском лесу, точнее, неподалеку от местечка Лихтенхольц; но предоставим путешественнику самому рассказать о приключившемся...

"Итак, вчера, часа в три пополудни, неподалеку от Нейштадта, лье в пяти от Нюрнберга, едучи в карете с единственным почтарем и моим слугой англичанином через довольно светлый еловый лес, я вышел по нужде, а коляска продолжала двигаться шагом, как то обычно бывало в подобных случаях. Задержавшись ненадолго, я уже собирался догнать ее, когда путь мне преградил всадник. Соскочив с коня, он приблизился ко мне и сказал что-то по-немецки, чего я не понял; но поскольку в руке у него был длинный нож- или кинжал, я рассудил, что он требует кошелек или жизнь. Я стал рыться в сумке, висевшей у меня на груди, и он решил, что я его понял и что он уже хозяин моего золота; он был один, вместо кошелька я выхватил пистолет и без лишних слов наставил на него, одновременно подняв трость, которую держал в другой руке, чтобы отпарировать удар, ежели он вздумает на меня напасть; потом, отступив к толстой ели, я быстро обогнул ее так, что дерево встало между нами. Тут, ничего уже не опасаясь, я проверил, есть ли в моем пистолете порох; такое решительное поведение действительно смутило его. Пятясь назад, я добрался до следующей ели, потом до третьей, всякий раз прячась за ствол, едва ко мне приближался разбойник, и держа в одной руке поднятую трость, в другой пистолет, направленный на него. Я проделывал этот маневр довольно уверенно и почти уже добрался до дороги, когда мужской голос заставил меня обернуться: здоровенный детина в голубом жилете, с перекинутым через руку фраком, приближался ко мне сзади. Возросшая угроза заставила меня сосредоточиться: я решил, что самое опасное подвергнуться нападению с тыла, поэтому мне следует встать спиной к дереву и отделаться в первую очередь от мужчины с кинжалом, чтобы потом пойти на другого разбойника; все это было продумано и исполнено с быстротой молнии. Обернувшись к первому грабителю, я подбежал к нему на длину моей трости и выстрелил в него из пистолета, который самым жалким образом дал осечку; я погиб: разбойник, поняв свое преимущество, надвигался на меня; я отбивался от него тростью, отступая за свое дерево и нащупывая второй пистолет, который находился в сумке, висевшей у меня на левом боку; но в это время другой бандит, подойдя сзади, схватил меня за плечо и, несмотря на то, что я прижался к стволу ели, повалил на спину; тут первый ударил меня изо всех сил в грудь своим длинным ножом. Мне пришел конец; но, чтобы Вы могли составить себе точное представление о чудесном совпадении обстоятельств, коему я обязан, друг мой, удовольствием все еще иметь возможность Вам писать, Вам необходимо знать, что я ношу на груди на золотой цепочке овальный золотой ларчик, довольно большой и совсем плоский, в форме чечевицы; этот ларчик я заказал в Лондоне, дабы заключить в него бумагу столь драгоценную, что без нее я вообще не решился бы путешествовать. Проезжая через Франкфурт, я приказал приделать к ларчику шелковую подушечку, потому что в жару меня несколько раздражало внезапное прикосновение металла к коже.

И вот по случаю или, точнее, по счастью, которое никогда меня не покидает среди самых тяжких невзгод, кинжал, яростно устремленный мне в грудь, наткнулся как раз на этот довольно широкий ларчик в тот миг, когда я падал навзничь, оттягиваемый в сторону от дерева усилиями второго грабителя, сбившего меня с ног. В результате всего этого нож, вместо того чтобы пронзить мое сердце, скользнул по металлу, срезав подушечку и оставив глубокую вмятину на ларчике; затем, оцарапав мне грудь, вонзился в подбородок и, насквозь проткнув его, вышел справа. Потеряй я в этот чрезвычайно опасный момент присутствие духа, нет сомнений, друг мой, я потерял бы и жизнь. "Нет, я не мертв", - сказал я себе, с трудом поднявшись; и видя, что вооружен только тот разбойник, который нанес мне удар кинжалом, как тигр кинулся на него, рискуя всем; схватив его за запястье, я попытался отнять длинный нож, но он дернул его так сильно, что рассек мне до кости левую ладонь около большого пальца. Однако усилие, с каким он пытался вырвать у меня свою руку, и вместе с тем мой напор привели к тому, что он в свою очередь упал навзничь; я с силой ударил по его запястью каблуком сапога, и он выпустил из руки кинжал, который я подобрал, бросившись коленями ему на живот. Второй бандит, струсивший еще пуще первого, видя, что я готов убить его товарища, не только не кинулся ему на помощь, но, напротив, вскочил на лошадь, топтавшуюся в десяти шагах от нас, и только его и видели. Несчастный, коего я подмял, ослепленный кровью, текшей с моего лица, поняв, что товарищ его покинул, напрягся и перевернулся в тот миг, когда я хотел его ударить, затем, встав на колени и подняв сложенные руки, жалобно взмолился: "Сутарь! Мой _трук_!", засим последовало множество каких-то немецких слов, из которых я понял, что он просит не отнимать у него жизнь. "Гнусный злодей!" - сказал я. Моим первым побуждением было убить его, но одновременно возникло противоположное - пощадить злодея, ибо перерезать глотку человеку, стоящему на коленях с молитвенно сложенными руками, - это уже убийство, трусливый поступок, бесчестящий благородного человека. Однако, хотя бы для того, чтобы он навсегда запомнил случившееся, я хотел по крайней мере нанести ему серьезную рану; он простерся ниц, вопя "Mein Gott! Боже мой!"

Попробуйте проследить за движениями моей души, столь же стремительными, сколь и противоречивыми, друг мой, и Вам, быть может, удастся представить себе, как, избежав самой большой опасности из всех, с коими я сталкивался в моей жизни, я в мгновение ока расхрабрился настолько, что вознамерился, связав этому человеку руки за спиной, отвести его спутанным таким образом к своей коляске; все это произошло в мгновение ока. Приняв решение, я его же ножом, зажатым в правой руке, с маху рассек на нем сзади толстый замшевый пояс; он. лежал ничком, и сделать это не составляло никакого труда.

Но, поскольку мой удар был столь же яростен, сколь стремителен, я сильно ранил его ножом в поясницу, отчего он завопил во весь голос и, встав на колени, снова молитвенно сложил руки. Я не сомневаюсь, что, несмотря на острейшую боль, которую причиняли мне раны на лице и особенно на левой руке, смог бы доволочь его до коляски, так как он не оказывал мне ни малейшего сопротивления, когда я, вытащив свой носовой платок и отшвырнув на тридцать шагов нож, мешавший мне, поскольку левая рука у меня была занята пистолетом, собрался его связать; однако этому намерению не суждено было осуществиться: я увидел, что к нам приближаются второй бандит и еще несколько злодеев; приходилось снова думать о своем спасении. Признаюсь, тут я понял, какую ужасную оплошность допустил, отбросив нож; в эту минуту я убил бы своего грабителя без всяких угрызений совести, одним врагом стало бы меньше. Но, не желая разряжать второго пистолета, ибо только он давал мне возможность держать на почтительном расстоянии тех, кто надвигался на меня, поскольку трость могла служить, самое большее, орудием обороны, я в ярости, вновь овладевшей мною, с силой ударил по рту этого стоявшего на коленях человека дулом пистолета, разбив ему челюсть и сломав несколько передних зубов, так что кровь хлынула рекой; он решил, будто убит, и упал. Тут почтарь, обеспокоенный моим отсутствием, решил, что я заплутался, и отправился в лес на розыски. Он протрубил в рожок, который немецкие ямщики носят на перевязи; услышав этот звук и увидев почтаря, злодеи замялись, и это позволило мне отступить, держа в одной руке поднятую трость, а в другой - направленный на них пистолет, так что обобрать меня им не удалось. Когда они поняли, что я выбрался на дорогу, они разбежались; и мой лакей, и кучер видели мошенника в голубом жилете с перекинутым через руку фраком - он быстро перебежал дорогу мимо коляски, - это был тот самый разбойник, который сбил меня с ног; возможно, упустив случай обшарить мои карманы, он рассчитывал обворовать экипаж. Добравшись до коляски и почувствовав себя в безопасности, я первым делом помочился. Я не раз убеждался на опыте, что это одно из самых надежных успокоительных средств после больших потрясений.

Пропитав мочой носовой платок, я промыл им раны.

Та, что была на верхней части груди, оказалась небольшой царапиной. Рана в подбородок очень глубокая - нет сомнения, кинжал затронул бы мозг, будь удар прямым, но нож коснулся меня, когда я падал навзничь, и поэтому скользнул по внутренней стороне челюстной кости. Рана на левой руке особенно болезненна из-за того, что эта часть ладони обычно подвижна - нож вошел в мякоть большого пальца до самой кости. Мой лакей в ужасе спросил меня, почему я не позвал на помощь; но не говоря уж о том, что моя коляска отъехала слишком далеко, чтобы мой зов мог быть услышан, я все равно поостерегся бы это делать, хорошо зная, как ослабляет человека трата сил на пустые вопли".

За несколько дней до этого происшествия те же разбойники в том же лесу напали на почтовую карету и, обобрав пассажиров, захватили 40 000 флоринов. Рассказ Бомарше, взятый нами из письма к некоему Р... - очевидно, де Рудилю, его парижскому поверенному, - несколько удивляет нас своей патетичностью, вызывая улыбку. Но не надо забывать, что, во-первых, Бомарше все еще не оправился от горячки, которой заболел в Кельне; во-вторых, он действительно серьезно ранен; в-третьих, в XVIII веке разбой был, особенно в Центральной Европе, если можно так выразиться, расхожим промыслом. Все это не помешало превосходнейшему Лентилаку, самому благорасположенному из биографов Бомарше, не колеблясь, написать: "История с разбойниками - сказка, идею этого сценария подсказало Бомарше известие о нападении на почтовую карету, дошедшее до него, когда он был в пути". Введенный в заблуждение фразой, в которой упоминаются одновременно Анжелуччи и разбойники, Лентилак обвинил Бомарше во лжи. И следовательно, в том, что раны себе он нанес сам! Допустим. Позволительно все же спросить, а каким образом Бомарше узнал об ограблении почтовой кареты между Франкфуртом и Нейштадтом. По радио?

Прибыв в Нейштадт 13-го вечером, г-н де Ронак, раненный, в жару, отказался принести жалобу - он спешил поскорее пуститься в путь и добраться до Нюрнберга, чтобы получить там медицинскую помощь. Сменили кучера, и карета покатила во всю прыть. Кучер Драц сделал в окружном суде заявление, где свалил всю вину на своего клиента: "Не знаю, в здравом ли уме этот господин, может, он и раны нанес себе сам собственной бритвой". Эти показания Драца впоследствии легли в основу всех предположений, оскорбительных для памяти Бомарше. Однако, читая свидетельство почтаря, видишь, что более всего он опасался, как бы г-н де Ронак не распустил в Нюрнберге зловещих слухов о Нейштадтской дороге, сравнив ее, к примеру, с "душегубкой". Почтенный Карл Кюнстлер в своих "Повседневных жизнях" не раз упоминает о недобросовестности и мошенничестве немецких почтмейстеров и почтарей. О том же свидетельствуют известные путешественники XVIII века. У августейшей Германии в ту пору, когда через нее проехал Бомарше, и в самом деле была дурная слава. Но допустим даже, Драц дал показания честно, - его суждение еще ничего не доказывает.

В Нюрнберге г-н де Ронак с лакеем остановились в "Красном петухе". Хозяин гостиницы Конрад Грюбер нашел, что постоялец несколько не в себе, поскольку тот, "поздно поднявшись с постели, принялся расхаживать взад-вперед по дому". Кого не причислишь к опасным безумцам, если достаточно подобных признаков? Зарегистрируем, однако, и показания Грюбера, как зарегистрировали ранее показания Драца.

Наконец и сам г-н Ронак дал свои первые показания высокопоставленному чиновнику Карлу фон Фецеру. Поразительная деталь: оказывается, разбойники, перекликаясь в разгаре схватки в лесу, именовали друг друга Анжелуччи и Аткинсон! Вот и третье звено в цепи обманов! Запутавшись в собственном вранье, Бомарше несет чушь! И историки давай наперебой то обвинять нашего героя, то тонко иронизировать над ним, как кому вздумается. Однако из доклада Бомарше Сартину нам известно, что в Нюрнбергской магистратуре тот сообщил допрашивавшему его чиновнику приметы разбойников, а _также_ Анжелуччи-Аткинсона. Так что путаница легко объясняется прихотями перевода; не следует забывать и об усталости и взвинченном состоянии Бомарше. В протоколе допроса злоумышленники именуются Angelussi and Adginson. Слова обладают способностью выворачиваться наизнанку при переводе с одного языка на другой, а то и просто при переходе от одного уха к другому - в этом вся поэзия недоразумений. Тому лет двадцать, если не больше, парижское метро пестрело рекламными афишами "Курить воспрещается, даже "Житан"!". Как-то я имел счастье наблюдать прелестную сцену. Некий великан лет шестидесяти с явным наслаждением курил в вагоне. Разгневанный контролер подошел к нему и повелительно устремил палец на плакатик. Великан бросил взгляд, улыбнулся и отрицательно покачал головой: "Я "Житан" не курить!". Все это было произнесено с неповторимым австрийским акцентом. Служащий, конечно, решил, что старик над ним издевается, тем более что тот, сопровождая свои слова жестом, вытащил из кармана пачку сигарет и твердил: "Я "Житан" не курить!". Доброжелательные пассажиры пытались объяснить иностранцу смысл этого "даже". Напрасный труд: "Что "даже"? Я "Житан" не курить!". Вскоре после окончания войны мне самому с трудом удалось выбраться из Восточного Берлина, так как я полагал, что "Ost" {Восток (нем.).} означает "Ouest" {Запад (фр.).}. Все это я рассказываю, чтобы объяснить, почему не придаю особого значения протоколу допроса Бомарше, знавшего всего несколько немецких слов, Фецером, знавшим столько же французских. Мне кажется, все эти трудности, далеко не только лингвистического характера, внушили г-ну де Ронаку желание побыстрее покинуть Нюрнберг и добраться до цивилизованных мест, иными словами, до Вены, города, где чиновники высшего и среднего ранга считали своим долгом говорить по-французски. После встречи с бургомистром Нюрнберга, которому он объяснил, что должен, не мешкая, повидаться с императрицей, отчего его поведение показалось чиновникам еще более странным, г-н де Ронак, опасавшийся из-за ран дорожной тряски, зафрахтовал судно и отправился вниз по Дунаю. Во время этого четырехдневного речного плавания он написал Гюдену прелестное письмо, неоднократно цитировавшееся по частям, но я считаю необходимым дать его полностью, несмотря на всю пространность, поскольку оно позволяет нам ненадолго расстаться с г-м де Ронаком и снова встретиться с Бомарше, иными словами, с личностью далеко не заурядной, порой легкомысленной, зачастую суетной, но никогда не способной на низость. В этом послании Гюдену я выделил курсивом слова, которые представляются мне чрезвычайно важными. Здесь, по-моему, весь Бомарше. Но правильно понять эти строки можно только в контексте. Они, как и все остальное, сорвались с пера совершенно непреднамеренно. Выделяю их я, не Бомарше:

"С моего судна, 16 августа 1774.

Возьмите Вашу карту Германии, мой любезный, добрый друг; пройдитесь по Дунаю от Форе-Нуар к Эксину, что чуть ниже Ратисбона, и двигайтесь дальше туда, где Инн у Пассау впадает в Дунай, затем проследуйте к Линцу, примерно к границе эрцгерцогства Австрийского: видите ли вы на реке, меж высоких гористых берегов, которые здесь суживаются, убыстряя течение, хрупкий баркас с шестью гребцами, где в креслах, перенесенных на палубу, покоится человек, чья голова и левая рука перевязаны окровавленными бинтами, - он пишет, несмотря на дождь, который хлещет точно во время потопа, и на удушье, стесняющее его грудь, весьма тягостное, но все же не такое мучительное, как до сегодняшнего утра, когда после отхаркивания нескольких сгустков крови ему стало значительно легче. Ессе homo {Се человек (лат.).}. Еще два-три раза так откашляться, еще немного усилий благодетельной природы, которая трудится изо всех сил, чтобы подавить внутреннего врага, и я воспряну духом. Рассказывая Вам все это, я исхожу из того, любезный друг, что Р..., коему я вчера написал и сегодня поутру отправил точное сообщение о приключившемся со мной несчастье, Вас обо всем осведомил; я предполагаю также, что Вы поняли: человек на баркасе - Ваш злосчастный друг, который пишет с трудом из-за непрестанных толчков при каждом ударе весла.

Но чем заняться в норе - разве только видеть сны? - говорит наш друг Лафонтен, повествуя о своем зайце. Я же говорю: чем заняться на баркасе, разве только писать? Можно читать, ответите Вы. Но чтение отъединяет, а письмо утешает, размышления суровы, а беседа сладка, разумеется, беседа с другом. Поэтому я должен рассказать Вам о своих треволнениях последних двух дней.

Я все продумал; я понял, что зло никогда не бывает так велико, как представляет его себе или рисует другим человек, по натуре склонный к преувеличению. Я сейчас пережил, как морально, так и физически, злоключения, едва ли не самые ужасные из всех, кои могут выпасть человеку. Для Вас, конечно, ужасно уже само зрелище Вашего друга, сбитого с ног разбойниками и пораженного смертоносным кинжалом, но на самом деле, поверьте мне, друг мой, в тот миг, когда все это происходит, зло не столь уж велико. Занятый обороной и даже тем, чтобы воздать врагу той же монетой за причиненное мне зло, я, клянусь Вам, менее всего страдал от физической боли; я почти не ощущал ее, гнев, обуревавший меня в эту минуту, очевидно, заслонял все. Страх - не более чем дурная и вводящая в обман сторона беды, он убивает душу и изнуряет тело. Здравый взгляд на происходящее, напротив, бодрит первую и укрепляет второе.

Какой-то негодяй посмел напасть на меня, посмел нарушить покой моего путешествия; это наглец, которого должно наказать; за ним появляется второй - значит, мне необходимо перейти от обороны к нападению; душа занята делом, ей не до страха. И когда в этой яростной схватке один из них протыкает меня и я падаю, сама чрезмерность боли, друг мой, заглушает боль; все это вдобавок происходит во мгновение ока. Никто лучше меня не знает, что благородный человек, на которого напали, сильнее двух трусливых убийц, у которых при столкновении с храбростью сжимается сердце и трясутся поджилки; они ведь понимают, что удачи им не видать. Впрочем, нет большего счастья в несчастье, чем внезапность. Когда возникает опасность, не успеваешь испугаться: именно этим нередко объясняется сила взбунтовавшегося труса. И если вдобавок никак нельзя спастись бегством, малодушнейший из людей может вдруг проявить отвагу. Я говорю сейчас не о героизме, я Вам рисую человеческую природу как таковую. Но мы вернемся к этому позже, ибо сейчас я в Линце, в порту. Сюда спустились два пастуха со своими свирелями - играют они отлично: надежда на несколько крейцеров, полфлорина держит их возле моей лодки, несмотря на ливень. Вы знаете мою любовь к музыке - я совершенно развеселился; мне вообще кажется, что моя душа живее отзывается на хорошее, чем на дурное, и я знаю почему: с дурным связано сверхчеловеческое; напряжение, нервы судорожно натягиваются, теряя всякую гибкость и лишаясь той приятной расслабленности, коя делает их чувствительными к щекотке удовольствия: человек вооружается против зла - в раздражении его ощущаешь слабее, тогда как, упиваясь сладострастием, приписываешь получаемому наслаждению некую силу, заключенную не столько в нем самом, сколько в той сладкой истоме, которой предаешься с таким удовольствием.

Теперь, после того как я дал им полфлорина, слышите ли Вы два рожка, присоединившиеся к свирелям? Играют они в самом деле на диво; и я сейчас за тысячи лье от грабителей, кинжалов, лесов, парламентов, короче, от всех злодеев, куда более несчастных, чем я, которого они так неотвязно преследуют, ибо на них лежит бремя вины.

Новая напасть! Явились посетители - взглянуть, нет ли чего-либо, идущего вразрез с указами императрицы, не только в моем чемодане, но и в моем бумажнике. Самое забавное, что люди, просматривающие мои бумаги, не знают французского: судите сами, насколько успешен может быть такой розыск! Еще один флорин, вот чем все это кончается, и громкие соболезнования! Сомневаться не приходится - я путешествую по цивилизованной стране: ведь меня непрестанно жалеют и требуют от меня денег... Я снова в пути; дождь перестал. Горы сверху донизу в разных оттенках зелени - темные ели, более светлые вязы и мягкая прозелень лугов. С прекрасного канала, влекущего меня меж высокими склонами, где леса отодвинуты культурой к самым вершинам, вид открывается восхитительный, и, не задыхайся я (о чем я пытаюсь забыть), мое положение позволило бы мне наслаждаться им во всей его чистоте. Пусть наши живописцы и открыли нам, что природа всегда предлагает глазу три плана, построив на этом оптическом принципе свои полотна, я готов побиться с ними об заклад, что вижу четыре или пять тысяч планов, убегающих в бесконечность; а ведь у меня глаз далеко не так натренирован на все эти оттенки, как у них.

Господи, до чего же я страдаю! Вообразите тошнотворную щекотку, которая непрерывно раздражает мне грудь, вынуждая кашлять, чтобы отхаркнуть сгустки кровавой мокроты. Напряжение, вызываемое кашлем, разводит края раны на подбородке, она кровоточит и причиняет мне ужасную боль.

Сколько сатанинского зла в людях! Приравнять жизнь человека к горстке дукатов! А ведь только этого они от меня и хотели. Решись кто-нибудь в подобных обстоятельствах рассуждать о справедливой сделке он мог бы сказать разбойникам: "Господа, занимаясь таким опасным ремеслом, вы, очевидно, рассчитываете на его прибыльность. Во сколько оцениваете вы риск быть повешенными или колесованными за ваши дела? Я, со своей стороны, должен оценить риск получения удара кинжалом при встрече с вами". Таким образом можно было бы установить расценки в зависимости от времени, места и действующих лиц.

Не вызывает ли у Вас, друг мой, восхищения та свобода, с которой я отдаюсь потоку моих мыслей? Я не даю себе труда ни отсеивать их, ни обрабатывать; это меня утомило бы, а я пишу Вам только для того, чтобы отвлечься от своих страданий, на самом деле куда более мучительных, чем способно вынести порой мое мужество. И все же я не так уж достоин жалости, как Вам может показаться; я жив - меж тем как должен был быть мертв: вот могучий противовес боли, как она ни мучительна. Будь я совершенно уверен, что тому, у кого смерть отнимает счастье чувствовать, остается хотя бы счастье мыслить, признаюсь, я предпочел бы лучше умереть, чем страдать, как сейчас, до такой степени я ненавижу боль. Но как представишь себе, что смерть может отнять все, нет, право же, невозможно принять ее добровольно. Лучше уж жить, страдая, чем избавиться от страданий, перестав существовать.

Когда накануне рокового судилища в Париже у меня тряслись руки в ожидании самых чудовищных кар, я видел вещи в ином свете. Я предпочитал тогда лучше утратить самое жизнь, чем смириться с тем, что мне угрожало, и мое спокойствие зиждилось только на уверенности, что в моей власти со всем покончить, пронзив ту самую грудь, которую я сегодня с такой радостью уберег ценой моего ларчика для бумаг, левой руки и подбородка. Подводя итог, я заключаю, что для отдельного человека нет зла, мучительней физической боли, но для человека, живущего в обществе, есть нечто еще более невыносимое - это нравственные страдания.

Помните, когда Вы приходили утешать меня в прекрасный замок, куда более прекрасный, чем замки вестфальских баронов, поскольку у него были тройные ворота и решетки на окнах, я говорил Вам: "Друг мой, ведь если б меня схватила за ногу подагра, я безропотно сидел бы в комнате, прикованный к креслу. Приказ министра по меньшей мере стоит подагры, и разве признание фатальной неизбежности - не первое утешение во всех невзгодах?" Сейчас я говорю себе: доведись мне страдать от мучительного флюса, когда опухоль требует вмешательства скальпеля, - мог бы ведь после продолжительных болей настать черед и для него - не исключено, что мне рассекли бы щеку и подбородок и я оказался бы в моем нынешнем положении, меж тем как теперь я хотя бы избежал долгих предшествующих мук: значит, существуют страдания горшие, чем оказаться недобитым. Конечно, левая рука у меня сильно болит; я страдаю, но спокоен; тогда как разбойник не убил меня и не взял ни флорина с моего трупа, а поясница, думаю, у него чертовски крепко задета, челюсть сломана, и вдобавок его разыскивают, чтобы колесовать. Значит, лучше уж быть жертвой вора, чем вором. И к тому же, друг мой, разве Вы ни во что не ставите (но это я шепчу Вам на ухо), разве Вы ни во что не ставите тайную радость от сознания хорошо выполненного долга, удовлетворения человека, понаторевшего в борьбе со злом и пожинающего плоды трудов всей своей жизни, убедясь на опыте, что он избрал недурной принцип, положив в основу своей жизненной позиции необходимость упражнять свои собственные силы, вместо того чтобы применяться к событиям, которые могут сложиться по-всякому, так что предвидеть их заранее невозможно? Действительно, если оставить в стороне брошенный нож, в чем усмотрели мою оплошность, я, как мне кажется, в этих чрезвычайных обстоятельствах применил на деле теорию силы и спокойствия, выкованную мною для себя на протяжении жизни, дабы устоять в злосчастиях, кои не в моей власти было предупредить. Если в этой мысли и есть известная гордость, клянусь Вам, друг мой, она чиста от всякого чванства и глупого тщеславия, я сейчас выше этого.

Допустим наихудшее. В самом крайнем случае я умру от удушья, может образоваться отек в желудке, отшибленном в драке. Но что я - ненасытен? _Может ли жизненный путь быть полнее, чем мой, как в дурном, так и в хорошем? Если время измеряется событиями, его наполняющими, я прожил двести лет. Нет, я не устал от жизни; но я могу предоставить другим наслаждаться ею, не испытывая отчаяния. Я страстно любил женщин; чувственность была для меня источником самых больших услад. Вынужденный жить среди мужчин, я вынес многочисленные беды. Но если бы меня спросили, чего было больше - хорошего или дурного, я без колебаний ответил бы, что первого; конечно, сейчас не самое лучшее время, чтобы задавать вопрос, что перевешивало, - и все же я отвечаю без всяких колебаний_.

Я пристально присматривался к себе на всем протяжении драматического происшествия в Нейштадтском или Эрштадтском лесу. Когда появился первый разбойник, я почувствовал, что сердце мое сильно забилось. Как только я отгородился от него первой елью, мною овладела какая-то радость, даже ликование, при виде замешательства, изобразившегося на лице грабителя. Обогнув вторую ель и видя, что почти уже выбрался на дорогу, я ощутил в себе такую дерзость, что, будь у меня третья рука, я выхватил бы ею свой кошелек и показал ему как награду за его отвагу, буде он только окажется достаточно смел, чтобы подойти за нею. Видя, как подбегает второй бандит, я ощутил внезапный холод, собравший в кулак все мои силы, и, полагаю, в этот краткий миг успел передумать больше, нежели обычно случается людям за полчаса. Все, что я перечувствовал, предусмотрел, охватил, выполнил за четверть минуты, невообразимо. В самом деле, у людей превратное представление о своих природных способностях, а может, в решающие минуты пробуждаются способности сверхъестественные. Но в миг, когда я прицелился в первого грабителя и мой несчастный пистолет дал осечку, ах! сердце мое словно сжалось в крохотный комочек, оно уже предчувствовало удар, который получит: полагаю, это движение справедливо можно назвать ужасом, но то был единственный момент, когда я его ощутил; ибо после того как сбитый с ног, раненный, ускользнувший от бандита, я понял, что жив, сердце мое загорелось небывалым огнем, мощью, отвагой. Клянусь богом, я узрел себя победителем, и все, что я делал с этой минуты, было порождено яростным восторгом, настолько застилавшим от меня опасность, что ее как бы и вовсе не существовало. Я почти не почувствовал, что рассек себе руку: я озверел, я жаждал крови больше, чем мой противник денег. Я упивался тем, что сейчас убью негодяя. Только бегство его товарища и могло спасти ему жизнь: едва опасность уменьшилась, я тотчас пришел в себя; ощутил всю омерзительность поступка, который уже готов был совершить, как только увидел, что могу сделать это безнаказанно. Когда я сейчас думаю о том, что вторым моим побуждением было хотя бы нанести ему рану, я заключаю, что хладнокровие еще не вполне вернулось ко мне; ибо эта вторая мысль кажется мне в тысячу раз более жестокой, чем первая. Но, друг мой, в моих глазах навсегда останется славным наитие, побудившее меня с благородной отвагой отказаться от трусливого намерения убить беззащитного человека и принять, решение сделать из него своего пленника; и если сейчас я несколько кичусь этим, в тот миг я гордился в тысячу раз больше. И нож я отбросил именно от этого внезапного ощущения счастья - сознавать себя настолько выше личного злопамятства, ибо я бесконечно сожалел о том, что ранил этого человека в поясницу, разрезая его пояс, хотя и сделал это нечаянно, исключительно по неловкости. Отчасти, пожалуй, я и гордился той честью, которая будет воздана мне в Нюрнберге, когда я, тяжело раненный, передам правосудию связанного злоумышленника. Нет, это не самая благородная сторона моего поведения; нужно ценить по справедливости - в тот миг я большего не стоил. И я убежден - именно ярость от сознания, что от меня ускользает этот вздорный триумф, заставила меня грубо сломать челюсть бедняге, когда его товарищи прибежали, чтобы вырвать несчастного из моих рук; ибо этот поступок не укладывается в рамки здравого смысла: он продиктован детской досадой, игрой самого жалкого тщеславия. После этого я остыл и действовал уже почти бессознательно.

Вот, друг мой, полное признание, самое откровенное, какое я могу сделать. Я исповедуюсь Вам, дорогой мой Гюден: отпустите мне грехи.

Вы знаете, друг мой, скольких людей придется Вам утешать, если дело обернется дурно: прежде всего самого себя - Вы ведь потеряете человека, который Вас любит; затем - женщин; что до мужчин, то, если не считать моего отца, у них, как правило, хватает сил устоять при подобных потерях.

Но послушайте, друг мой, буде я выздоровею, прошу Вас, не сжигайте это письмо, верните его мне: подобное покаяние не оставляют в чужих руках; понимаете, если меня опять стошнит, как сегодня утром, и я выблюю свернувшуюся кровь, которая меня душит, потому что желудок не может ее переварить, то, избавившись от этой чудовищной пищи, я непременно встану на ноги.

Прощайте; я устал писать и даже мыслить, попробую бездумно прозябать, коли мне это удастся; это полезней для ран, чем писать, даже если почти вовсе не следишь за своим пером. Знайте, однако, друг мой, что сейчас меня занимает только одно - как бы поскорее выздороветь. Все задачи моего путешествия исполнены к совершенному моему удовлетворению. Не отвечайте мне, так как я собираюсь, насколько это возможно, двигаться без остановок. Да будет мне дано еще раз радостно расцеловать Вас!

16-го вечером.

Мой добрый друг, пока не встретилась почта и не иссякла бумага, письмо не окончено. Я поспал, и мне приснилось, что меня убивают. Проснулся от жесточайшего приступа. Но до чего приятно отхаркнуть в Дунай огромные, длиннющие сгустки крови. Как утишился горячий пот, заливший мое ледяное лицо! Как свободно я дышу! Вынужденный отереть глаза, из которых потуги выжали слезы, как ясно я вижу все вокруг! Даже скалистые горы по обе стороны реки покрыты виноградниками. Все, что перед моими глазами, - чудо культуры. Склоны здесь столь отвесны, что пришлось высечь на них ступени и огородить каждую террасу невысокой стеной, дабы предотвратить осыпи. Так трудится человек, который будет пить вино; но если бы Вы видели, как цепляется за почти обнаженные утесы, старательно высасывая из них каменистые и купоросные соки, виноград, которому ведь ничего пить не предстоит, Вы повторили бы вслед за мной: тут каждый делает все, что в его силах. В этом месте теснина так узка, что река словно закипает; это напоминает мне - только в миниатюре - наш с Вами переход из Булони в Дувр, когда мы оба тяжко болели. Но тогда я все же был не так болен, как сегодня, хотя и страдал больше: я, однако" полон надежды. Все эти рвоты очищают нутро, а смена острых болей чувством совершенного блаженства, право, не самое худшее, чего следует опасаться воскрешенному, тут еще разумно считать, что добро восполняет зло: впрочем, облегчение уже близко. Еще двадцать пять немецких лье, иначе говоря, тридцать французских, и я окажусь в хорошей постели в Вене, где проживу по-барски не меньше недели, прежде чем пуститься в обратный путь. Поскольку меня там ждут доктора, возможно, ждут и кровопускания - это ведь первый принцип их науки.

Чувствуется, что мы приближаемся к большой столице: обработанные земли, суда на реке, храмы, укрепления - все возвещает, что она недалека. Количество людей множится на глазах; они будут все больше тесниться и наконец скопятся в конечной точке моего путешествия: в конечной точке моего удаления, хочу я сказать; ибо мне предстоит проделать не меньше четырехсот лье, чтобы вернуться домой и обнять дорогих друзей, с коими, надеюсь, Вы поделитесь новостями, сообщенными мною. Я не могу писать всем одновременно и потому буду посылать письма то одному, то другому; хорошо бы собрать все их в Ваших руках, не рассказывать же заново каждому то, что уже рассказал другим. Пока моя голова разрывалась от забот, мне чертовски трудно было найти минуту для письма; но теперь, когда все кончено, я снова становлюсь самим собой и охотно болтаю.

До свиданья, любезный друг: опять тошнота подступает к сердцу, тем лучше, пусть меня вырвет. Если бы не эта гадкая тяжесть, я был бы просто раненым, тогда как теперь я болен. Больше никак не могу писать.

От 20-го, в полдень.

Вот я и в Вене. Очень страдаю, но не столько от удушья, сколько от острой боли: думаю, это добрый знак. Сейчас лягу; давненько мне не доводилось этого делать".

Если г-н де Ронак полагает, что с приключениями покончено, он глубоко ошибается. Впрочем, приключенческий роман и без элементов плутовского, как считают некоторые, - причем в роли пикаро, плута, выступает, разумеется, сам Бомарше - переходит в роман, именуемый, хочешь не хочешь, историческим. И если уж я употребил слово "роман", то венскому эпизоду нужно было бы посвятить в нем, по меньшей мере, страниц триста. Завязка - письмо, которое Бомарше передает императрице Марии-Терезии, испрашивая у нее аудиенцию. Императрица в сомнении: кто такой этот г-н де Ронак? Ее секретарь, барон де Нени, видевший француза, ничего не понял в его приключениях, но нашел, что "вид у него достойный". Все более и более недоумевая, Мария-Терезия просит графа де Сейлерн, бывшего посла, ныне министра Нижней Австрии и главу правящего совета, встретиться с таинственным иностранцем. Ронак показывает Сейлерну приказ Людовика XVI и вручает ему документ для передачи императрице. 22 августа вечером он принят в Шенбрунне. Бомарше сделал королю подробный отчет о своей "исторической беседе" с императрицей и обо всех неприятностях, за сим последовавших. Это его версия событий, датирована она 15 октября. К тому времени Людовик XVI располагал уже исчерпывающими сведениями и мог судить о происшедшем со знанием дела. Можно ли считать Бомарше настолько глупым, чтобы предположить, что в подобных обстоятельствах он лгал? Впрочем, как мы увидим, Людовик XVI счел, что г-н де Ронак выполнил свою задачу блестяще. Итак, вот версия Бомарше, которой, как правило, предпочитают версию австрийцев. На сцене императрица Мария-Терезия, теща французского короля, и г-н де Ронак, он же Бомарше:

" - Сударыня, - сказал я ей, - речь идет не столько об интересах государственных в точном смысле слова, сколько о попытках разрушить счастье королевы, смутив покой короля, предпринимаемых во Франции темными интриганами. - Тут я поведал ей во всех подробностях свою миссию. При каждом повороте событий императрица, всплескивая руками от удивления, повторяла: "Но, сударь, откуда у вас такое пылкое рвение в защите интересов моего зятя и в особенности моей дочери?"

- Сударыня, в конце прошлого царствования я был одним из самых несчастных людей во Франции. В это страшное время королева удостоила высказать некоторое участие ко мне, обвиненному во всяческих ужасах. Служа ей сегодня и нисколько даже не рассчитывая на то, что она когда-нибудь будет о сем осведомлена, я лишь возмещаю свой неоплатный долг; чем труднее мое предприятие, тем горячей жажду я его успеха. Королева однажды соблаговолила высказать вслух, что я защищаюсь слишком мужественно и умно для человека действительно виновного в тех преступлениях, кои мне вменяют; что же сказала бы она сегодня, сударыня, если б увидела, что в деле, затрагивающем равно ее и короля, мне не хватает того мужества, которое ее поразило, той ловкости, которую она назвала умом. Она заключила бы из этого, что мне недостает рвения. Ему, сказала бы она, хватило недели, чтобы уничтожить пасквиль, оскорблявший покойного короля и его любовницу, в то время как французские и английские министры на протяжении полутора лет тщетно пытались воспрепятствовать его изданию. А сейчас, когда на него возложено подобное же поручение, касающееся нас, тому же человеку не удается его выполнить; либо он изменник, либо дурак, и в обоих случаях он равно не заслуживает доверия, коим удостоен. Вот, сударыня, высшие мотивы, заставившие меня бросить вызов всем опасностям, пренебречь всеми страданиями и преодолеть все препятствия.

- Но, сударь, какая была вам необходимость менять имя?

- Сударыня, к сожалению, меня слишком хорошо знает под моим собственным именем вся просвещенная Европа, записки, кои напечатал я в свою защиту при последнем деле, настолько воспламенили умы в мою пользу, что повсюду, где я появляюсь под именем Бомарше, я возбуждаю такой дружеский, или сочувственный, или хотя бы просто любопытствующий интерес к себе, что у меня нет отбоя от визитов, приглашений, меня окружают со всех сторон, и я лишаюсь свободы действовать втайне, необходимой при таком деликатном поручении. Вот почему я умолил короля дозволить мне путешествовать под именем де Ронака, на кое мне и выдан был паспорт.

Загрузка...