Бомарше, которому хватило нескольких строк, чтобы пересказать сюжетную канву двух своих комедий, оказался бы в гораздо большем затруднении, вздумай он резюмировать содержание "Преступной матери". Как правило, это дурной знак, когда речь идет о театре. Мы не рискнем излагать перипетии невероятной и невнятной интриги "Преступной матери". Но несколько замечаний все же необходимы. У этой драмы - или, скорее, мелодрамы - два названия: "Преступная мать" или "Второй Тартюф". Соседство, Мольера? Разумеется, но, я полагаю, Дидро тут куда ближе. В пьесе есть, конечно, персонаж, напоминающий знаменитого героя Мольера своей злокозненностью, но он разительно отличается от последнего полным отсутствием какой-либо тайны. Бежарс - так он зовется в пьесе - очерчен словно одной линией, притом - чернее черной. Хотя он и обманывает своими махинациями Альмавиву, заворожить того ему не удается. Подлинного конфликта между главными геррями драмы, в сущности, нет. Страсти - не больше. Бомарше взял из "Тартюфа" одну или две ситуации, отнюдь, разумеется, этого не маскируя; у обеих пьес похожая развязка - внезапная. Только это и роднит "Преступную мать" с Мольером, не так уж много. Бомарше использовал для своего Тартюфа другую модель. Кто такой Бежарс, если не Бергас - адвокат, гнусности которого у вас еще в памяти? Многие критики, и, в частности, Лагарп, порицали автора за то, что он вывел на сцену живущего человека. И с единственной целью - ему отомстить! Не берусь судить. Разве разделывав с покойниками достойнее? Погрешность вкуса, не спорю, но Бомарше вообще был не силен по этой части - он никогда не знал, как далеко можно зайти и где следует остановиться. Но если он не всегда оказывался на высоте в зыбучих песках хороших манер, во всем другом неизменно выказывал незаурядную отвагу. Бергас, депутат Национального собрания, был в ту пору человеком могущественным и опасным. Публично нападая на него - да еще в пьесе! - Бомарше не искал легкой жизни.
Следует отметить, что "Преступная мать" была первой настоящей мелодрамой. Автор нашел здесь сценические аксессуары, без которых театр не сможет обойтись на протяжении почти всего XIX века - хотя бы пресловутый ларец с двойным дном. Когда героям "Преступной матери" нужно написать письмо, они, ничтоже сумняшеся, макают перо в собственную кровь. Женщины тут падают в обмороки и приходят в сознание после того, как им дадут понюхать соли или выпить "капли". Упомянул ли я, что Альмавива, великий коррехидор Испании, здесь стал или вот-вот станет - революция обязывает - просто господином Альмавивой? С 1789 года графиня "выезжает без ливрейных лакеев" "совсем как простые смертные". Не будь Фигаро, супруги Альмавива кончили бы, вероятно, заурядным разводом. Обуржуазившись, муж и жена, как ни странно, приобрели манеру выражаться крайне высокопарно; о напыщенности их разговора может дать представление следующий отрывок, непредумышленный комизм которого представляется мне убийственным:
"Графиня (в самозабвении, закрыв глаза). Господи! Велико же было мое преступление, если оно равно наказанию! Да будет воля твоя!
Граф (кричит). И, покрыв себя таким позором, вы еще осмеливаетесь допрашивать меня, почему я испытываю к нему неприязнь!
Графиня (молится). Как могу я не покориться, когда на мне отяготела десница твоя?
Граф. И в то самое время, когда вы заступались за сына этого презренного человека, на руке у вас был мой портрет!
Графиня (снимает браслет и смотрит на него). Граф, граф, я возвращаю вам его. Я знаю, что я его недостойна. (В полном самозабвении.) Господи! Что же это со мной! Ах, я теряю рассудок! Помраченное мое сознание рождает призраки! Я еще при жизни осуждена на вечную муку! Я вижу то, чего нет... Это уже не вы, это он: он делает знак, чтобы я следовала за ним, чтобы я сошла к нему в могилу!
Граф (в испуге). Что с вами? Да нет же, это не...
Графиня (бредит). Зловещая тень! Удались!
Граф (болезненно вскрикивает). Это вам чудится!
Графиня (бросает на пол браслет). Сейчас!.. Да, я повинуюсь тебе...
Граф (в сильном волнении). Графиня! Выслушайте меня...
Графиня Я иду... Я повинуюсь тебе... Я умираю... (Теряет сознание.)
Граф (испуганный, поднимает браслет). Я вышел из границ.... Ей дурно... О боже! Скорее позвать на помощь! (Убегает.)
И вся пьеса в том же духе. Сам Фигаро - неузнаваем. Отвергнув гордым жестом 2000 луидоров, которые предлагает ему граф в награду за службу, доказательство, что Фигаро весьма переменился, - он заключает эту унылую мелодраму такой тирадой:
"Фигаро (живо). Мне, сударь? Нет, пожалуйста, не надо. Чтобы я стал портить презренным металлом услугу, оказанную от чистого сердца? Умереть в вашем доме - вот моя награда. В молодости я часто заблуждался, так пусть же этот день послужит оправданием моей жизни! О моя старость! Прости мою молодость - она тобою гордится! За один день как у нас все изменилось! Нет больше деспота, наглого лицемера! Каждый честно исполнил долг. Не будем сетовать на несколько тревожных мгновений: изгнать из семьи негодяя - это великое счастье".
Старость - крах и для сценических персонажей.
Но можно ли себе представить, чтобы из-под пера Бомарше не вышло ни одной удачной реплики на протяжении пяти актов? И в самом деле, одну Рене Помо нашел. Цитирую его: "Хотя бы несколько слов из этой драмы заслуживают того, чтобы их запомнить, это слова Альмавивы, который сокрушается: "Некто Леон Асторга, бывший мой паж, по прозвищу Керубино..." Сколько ностальгии в этом воспоминании о "Безумном дне" и о том времени, когда Бомарше был талантлив". И правда!
"Преступная мать" предназначалась "Комеди Франсэз". Пайщики приняли ее с восторгом. Но поскольку как раз в это время они снова затеяли процесс против драматургов, в том числе и против первого из них, этот последний забрал у них пьесу и передал ее труппе театра Марэ, основанного шестью актерами, "выходцами" из Итальянского театра, которых Бомарше поддержал денежно и которым помог приобрести старое театральное здание на улице Кюльтюр-Сент-Катрин (ныне - улица Севинье). Пьеса, поставленная 26 июня 1792 года, продержалась на афише две недели. Театр "Комеди Франсэз" устроил заговор против Бомарше, а актеры молодой труппы, часть которых выступала на сцене впервые, потеряли самообладание, едва партер начал их освистывать и осыпать издевками. Дамы и господа - пайщики "Комеди Франсэз" - радовались от всего сердца: пьеса никуда не годная, коль скоро Бомарше отобрал ее у них. Она действительно была никуда не годной, но совсем по иной причине, как мы уже сказали. Тем не менее на втором представлении "Преступная мать" была "принята с восторгом". Восхищенный Гретри тотчас задумал сделать из нее оперу: "Я мечтаю только о Вашей "Преступной матери"", - писал он Бомарше. Мечта так и не осуществилась, хотя композитор пообещал написать "музыку к этому шедевру, достойному старика Гретри". Публика и критика той эпохи отдавала предпочтение театру, которой мы назвали бы сегодня "ангажированным". В "Альманахе зрелищ" Дюшена за 1792 год можно было, к примеру, прочесть: "Несколько патриотов дали театру Мольера (улица Сен-Мартен) пьесы, не оставляющие никакой надежды аристократии: она в них полностью посрамлена и предана публичному осмеянию. Лучшая из этих пьес "Лига фанатиков и тиранов", написанная г-м Руссеном". Пятью годами позже, когда времена изменились, "Преступная мать" была возобновлена и шла с триумфальным успехом. Где же? Да все в той же "Комеди Франсэз", естественно. Бонапарт, который ненавидел "Женитьбу", горячо принял эту мрачную мелодраму, продемонстрировав тем самым, что его вкус оставляет желать лучшего.
Итак, завершился последний эпизод театральной карьеры Бомарше, занавес опущен, но жизнь продолжается. Бомарше шестьдесят лет. Постаревший, "все видевший, все сделавший, все исчерпавший", что еще он мог совершить? В шестьдесят лет ему оставалось, полагаю, только превзойти себя самого. Что он и сделал, ввязавшись самым безумным образом в рискованное предприятие и продемонстрировав в борьбе, потом - в поражении и, наконец, в нищете и невзгодах неисчерпаемые запасы ума и мужества. Последнему делу своей жизни он обязан самыми дорогими дворянскими грамотами - теми, которые человек получает, бросая вызов смерти.
За два дня до премьеры "Второго Тартюфа" некто Шабо, капуцин-расстрига, член Национального собрания, обвинил Бомарше в спекуляции оружием. Шабо пошел даже дальше: он утверждал, что Бомарше прячет в подвале своего дома 70000 ружей. Когда идет война и родина в опасности, а солдаты вынуждены сражаться голыми руками, это - преступление из преступлений, и нет нации, нет народа, когда-либо прощавших подобное. В июне 1792 года положение Бомарше было еще достаточно прочным. Во всяком случае, более прочным, чем положение Людовика XVI и его правительства. Париж, как ни был он скор на ниспровержение собственных кумиров, все же ждал, что ответит на это обвинение Бомарше. Ответ был уничтожающим: "Вся груда оружия сводится к двум ружьям, а подозрительное место, где я их прячу, - кабинет военного министра, слева от окна..." И далее, желая устыдить бывшего монаха, Бомарше неосмотрительно добавил:
"Мне, как всем образованным людям, известно, что монастыри велеречивого монашеского ордена, к коему Вы принадлежали, искони поставляли славных проповедников христианской церкви; но мне и в голову не приходило, что Национальному собранию предстоит так возрадоваться просвещенности и логике
Оратора из тех, что средь святых отцов
Звал капуцинами Великий Богослов."
Дело о ружьях - "60000, а не 70 000 ружей" - заслуживает подробного изложения, оно весьма характерно и помогает понять Бомарше. В начале 1792 года и Людовик XVI и Учредительное собрание еще на своих местах. Правительство и народ готовятся к войне против Австрии - она будет объявлена 1 марта. Но Франция, исполненная воинственного пыла, воодушевляемая чувством национальной независимости, испытывает нужду в оружии. Бомарше, связанный, как мы уже сказали, с правительством, по собственной инициативе - таков уж его характер - затевает деловую операцию, чтобы снабдить отчизну ружьями. За две или три недели до объявления войны он вступает в переговоры с неким Делаэйем, бельгийским книготорговцем и корреспондентом "Типографского и литературного общества", который предлагает ему, предоставив самые серьезные гарантии, 60 000 ружей. Ружья находятся в Голландии. Их уступило группе покупателей, представляемой бельгийцем, австрийское правительстве, которое потребовало при этом обязательства, что ружья не будут перепроданы Франции. Перекупщики, естественно, склонны были свое обязательство нарушить. Будь то частные лица или государства, когда речь идет о торговле оружием, нравственные принципы всегда отступали и будут отступать на второй план. Поразмыслив и переговорив - с Гравом, французским военным министром, Бомарше решил взяться за это дело. Впрочем, предполагалось, что эта сделка только начало. Если верить бельгийцу, за первой партией ружей вскоре "могло последовать" еще 200 000. Поскольку Грав дал согласие и авансировал на эту операцию 500 000 франков в ассигнациях, Бомарше, чтобы завершить дело, вложил часть своих средств. Трав, - естественно, дал ему все гарантии и пообещал оказать необходимое давление на голландское правительство, чтобы то посмотрело сквозь пальцы на переправку оружия через свои границы. Но тут Франция вступила в войну с Австрией и Пруссией, а министр получил отставку. За полгода - с 1 марта, когда начались военные действия, до 10 августа, когда пала монархия, - сменилось четырнадцать министров, так что Бомарше уже не знал, с кем ему вести переговоры. Серван, Лажар, Абанкур, Дюбушаж, Паш если назвать хоть часть из них, - едва успев сесть в министерское кресло, уже покидали его. Что же до людей, представляющих то, что мы сегодня именуем министерским аппаратом, их, кажется, куда больше занимало пополнение личной кассы, нежели служение родине. В глазах этих спекулянтов Бомарше - опасный конкурент, чье предприятие необходимо подорвать любой ценой. Мы вскоре увидим, что республиканские чиновники окажутся ничуть не добросовестнее; правда, новый режим, за редким исключением, оставил на своих местах королевских служащих. Заметим между прочим: вместо того чтобы сбрасывать министров, людей, как правило, просто ни на что не способных, было бы подчас полезнее - во всяком случае, во Франции - увольнять крупных государственных чиновников, в руках которых сосредоточена подлинная власть и которые способны весьма на многое - на все и на самое худшее. Тем временем Бомарше получал от Ларга - своего посредника, посланного в Голландию, - довольно неутешительные известия. Голландцы, не желая раздражать врагов Франции, то есть Пруссию и Австрию, теперь заявляли, что задержат оружие на складах в Тервере вплоть до окончания конфликта. Бомарше, предвидевший, что события могут принять именно такой оборот, ответил через Ларга, что ружья предназначаются для отправки на Антильские острова. На самом деле он собирался, обманув бдительность голландцев или, точнее, избавив их от угрызений совести, переправить через Антильские острова это военное снаряжение во Францию. Если Родриго был храбр, то Орталес - хитроумен. Но для того чтобы сломить сопротивление Нидерландской республики, Бомарше нуждался в содействии французского правительства. А добиться этого ему никак не удавалось, поскольку министры были недолговечны, как розы. Наконец Дюмурье, пребывавший некоторое время на посту министра иностранных дел, согласился принять Бомарше, с которым был в приятельских отношениях.
"Я неуловим по меньшей мере в той же степени, в какой Вы глухи, мой дорогой Бомарше. Но я люблю Вас слушать, особенно когда у Вас есть что-нибудь интересное. Будьте же завтра в десять часов у меня, поскольку несчастье быть министром из нас двоих выпало мне. Обнимаю вас. Дюмурье".
Дюмурье попросил того, кто едва не стал его коллегой в правительстве, составить конфиденциальную записку об этом деле - ему необходимо было выиграть время. Министры, чье положение не слишком твердо или чьи дни сочтены, зачастую колеблются перед принятием ответственных решений. Чтобы продержаться лишнюю неделю, лучше пригнуть голову и не привлекать внимания. Бомарше вскоре пришлось понять, что помочь собственной родине куда трудней, чем поддерживать американских мятежников. Правда, Верженн и Дюмурье весьма не походили друг на друга. Чтобы преодолеть пассивность министра иностранных дел, Бомарше на протяжении одного дня направил ему пять конфиденциальных записок. Тщетно. Шли месяцы, и секрет Дюмурье стал секретом Полишинеля. Вот тут-то капуцин Шабо с трибуны Национального собрания и обрушился в самых резких выражениях на "человека с голландскими ружьями". Ответ Бомарше я уже приводил выше. Тем временем его враги расклеивают на стенах афиши, разжигая в народе ненависть к Бомарше. Вокруг его дворца - этой безумной прихоти, воздвигнутого среди жилищ бедняков, собираются все более многочисленные толпы, требующие ареста и наказания человека; похитившего ружья у отчизны. Незаметно он сделался для парижской бедноты символом всего того, что сам жаждал ниспровергнуть. В конце концов Бомарше осознал, в каком положении находится и какому риску подвергает близких. Верный Гюден, трусливость которого нам известна, высказал ему без обиняков, что он об этом думает: "В ужасе от этой покупки я сказал ему, что в революционные эпохи мудрый человек не занимается торговлей оружием или хлебом..." Из осторожности Бомарше отправил жену, дочь и Жюли к друзьям в Гавр, но сам, разумеется, остался в Париже. Чтобы не слышать воплей и ропота толпы и тем самым забыть об угрожающей ему опасности, достаточно было - не так ли! - положить на стол или сунуть в карман слуховой рожок. Тогда он оставался наедине с собой. В последние часы монархии Бомарше сделал все возможное и невозможное, чтобы прорваться к предпоследнему министру иностранных дел Людовика XVI экс-маркизу Сципиону (!) Шамбонасу. Тот внимательно его выслушал. Однако назавтра Шамбонаса уже сменил Биго де Сент-Круа. А послезавтра - было 10 августа.
"11 августа, - рассказывает Гюден, - через день после ареста короля огромная толпа, та часть простолюдинов, которую сбила с толку ярость крамольников, бросилась к дому Бомарше с негодующими криками, угрожая сломать ограду, если тотчас не откроют ворота. В доме, кроме него, был я и еще два человека. Сначала он хотел отворить ворота и выйти к этой черни; но убежденные в том, что переодетые враги, предводительствующие толпой простонародья, натравят ее на него и он будет убит, прежде чем сможет сказать хоть слово, мы уговорили его скрыться через садовую калитку, расположенную довольно далеко от решетчатой ограды, за которой безумствовал рычащий сброд". (Бомарше действительно выбрался из дома подземным ходом, "ведущим на улицу Па-де-ла-Мюль".)
Гюден своих чувств не скрывает. Он явно не испытывает никаких симпатий к народу, особенно когда тот предстает в облике "рычащего сброда". Заметим в оправдание бедняге Гюдену, что в дом его друга ворвалось около тридцати тысяч человек. Замечательнее всего, что эта толпа, проникшая во дворец визит или, точнее, обыск длился около шести часов, - ничего не сломала, ничего не похитила и даже ничего не загадила. Руководители этого отряда сыщиков-любителей взяли со своих людей клятву, что грабежа не будет. Какую-то женщину, осмелившуюся сорвать в саду цветок и собиравшуюся сохранить его, едва не потопили в пруду в наказание за совершенный проступок, и спаслась она только чудом. После того как были простуканы стены, перерыта земля и подняты все плиты, вплоть до крышки выгребной ямы; толпа удалилась столь же внезапно, как и пришла. Самое поразительное реакция Бомарше. На следующий день, опомнившись от страха, он не только не разгневался, но пришел в восторг: "...я могу только восхищаться этой смесью заблуждений и врожденной справедливости, которая пробивается даже сквозь смуту..." Естественно; он в то же время предал широкой огласке самый факт, что народ в его доме ничего не нашел, и, следовательно Шабо - гнусный клеветник. Ход не слишком ловкий, но отныне Бомарше сознательно идет на риск и пренебрегает всякой осторожностью. Старики бывают двух пород - одни предпочитают жить, обложившись ватой и как можно меньше высовываясь, словно добиваются, чтобы смерть позабыла о них, другие преднамеренно дразнят ее, открыто бросают ей вызов или ищут с ней встречи. Бомарше принадлежал к тому типу людей, которые, ради того чтобы поддержать пламя молодости, готовы гореть напропалую и сжигают себя быстрее остальных. На мой "взгляд, нет ничего удивительнее и достойнее такого поведения, как нет ничего печальнее, презреннее уютного прозябания отставников, откровенно сдающих свои позиции. Итак, он решил оставаться молодым - за столом, в постели и на общественной арене.
С присущим ему упрямством Бомарше попытался снова сдвинуть дело с той мертвой точки, на которой оно застряло в результате волокиты королевского правительства. Но республиканские министры - пешки в руках оставшихся на своих местах прежних чиновников - увиливали от ответа на его запросы. Не зная обстоятельств дела и не любопытствуя ознакомиться с досье или, не обладая способностями разобраться в нем - интеллектуальный уровень политических деятелей редко поднимается выше среднего, - они, как и их предшественники, пытались лишь выиграть время, иначе говоря - упустить его. Министерские же канцелярии продолжали свою, темную игру. К Бомарше засылали всяких Ларше и Константини, с которыми он по своей неисправимой наивности едва не вступил в сомнительные отношения. Но поскольку он все же отказался от сделки с ними, Ларше и Константини, о которых нетрудно было догадаться, на кого они работают, пригрозили Бомарше, что ему придется плохо. 20 августа 1792 года донос и смерть действовали, рука об руку, в нерасторжимом симбиозе, если говорить точнее. Утратив с возрастом гибкость лозы, Бомарше держался с твердостью дуба - иначе говоря, открыто и даже не без величия отверг притязания своих противников. Последовали новые клеветнические афиши и новый вызывающий ответ:
"Я глубоко презираю людей, которые мне угрожают и не боюсь недоброжелательства. Единственное, от чего я не могу уберечься, это кинжал убийцы; что же касается отчета относительно моего поведения в этом деле, то день, когда я смогу предать все гласности, не повредив доставке ружей, станет днем моей славы.
Тогда я отчитаюсь во весь голос - перед Национальным собранием, выложив на стол доказательства. И все увидят, кто истинный гражданин и патриот, а кто - гнусные интриганы, подкапывающиеся под него".
Не будем, однако, упрощать. Хотя Бомарше и грозила опасность потерять свободу, а то и жизнь, он все еще располагал некоторыми возможностями. В революционные эпохи власть не надолго задерживается в одних руках. Все двойственно, поэтому довольно трудно разобраться, кто и что может. Так, например, некоему высокопоставленному офицеру из охраны Тампля, имени которого Гюден не называет, даже пришло в голову прибегнуть к заступничеству Бомарше, "дабы смягчить чувства народа к. королевской семье". МариягАнтуанетта, после того как этот офицер изложил ей, какую роль мог бы сыграть Бомарше, только заметила, "вздохнув": "Ах, мы ни о чем не можем его просить; он вправе действовать по отношению к нам, как ему заблагорассудится". Повествуя об этом разговоре, Гюден добавляет: "Этот человек [офицер] опустил глаза и умолку смущенный тем, что напомнил королеве о самой большой несправедливости, совершенной в ее царствование. И он догадался по ее ответу, что, наученная несчастьем, она остро чувствовала угнетенный: свободен от каких бы то ни было обязательств по отношению к угнетателю". Этот эпизод, которым биографы Бомарше пренебрегали и о котором по сю пору предпочитают умалчивать, весьма любопытен - прежде всего, он показывает, что 20 августа Бомарше, хотя он и в опасности, все еще пользуется известным и даже значительным авторитетом, ибо только человек, имеющий реальное влияние, может попытаться изменить ход Истории; но, главное, реплика. Марии-Антуанетты свидетельствует о том, что король и королева осознали, какую неблагодарность проявили они к своему дипломатическому курьеру. По здравом размышлении напрашивается вывод, что в действительности эта неблагодарность, эта несправедливость, вероятно, была еще более вопиющей, чем мы говорили. Тайная служба главам государств всегда таит в себе известный риск, ибо они нередко уносят с собой в могилу часть правды. Намереваясь назначить Бомарше министром внутренних дел, Людовик XVI, вне всяких сомнений, стремился загладить свою вину и открыто признать его серьезные заслуги перед Францией, однако весной 1792 года время для этого уже было упущено. Внезапная смерть Верженна и казнь Людовика XVI лишили Бомарше главных свидетелей защиты. Короче говоря, их исчезновение было на руку Базилю.
23 августа, на заре, Бомарше арестовали и, опечатав его бумаги, отвели под охраной в мэрию, где, не давая никаких объяснений, заставили прождать целые сутки в такой узкой конуре, что он не мог даже присесть. Физические унижения во все времена были излюбленным приемом полиции. Разве, чтобы сломить сопротивление человека, вдобавок немолодого, как в данном случае, недостаточно поставить его в положение, когда он, к примеру, лишен возможности утолить жажду и голод или справить естественную нужду? Этот метод, чаще всего приводящий к искомому результату, и именно потому столь употребительный, терпит, однако, крах, столкнувшись с сильным характером. Вместо того чтобы сломить человека, такое обращение, напротив, усиливает его сопротивляемость. Так было и с Бомарше. Представ перед своими "судьями", собравшимися в мэрии, он не просто защищается, но переходит в атаку. В чем его обвиняют? В том, что он отказывается доставить во Францию ружья? Но это же нелепость. Во мгновение ока Бомарше убеждает членов муниципалитета в своей невиновности и излагает им свои соображения относительно того, что Лебрен-Тондю, вчера еще рядовой чиновник министерства иностранных дел, занявший сегодня кабинет Верженна, причастен к махинациям, мешающим доставке оружия, - не случайно он, Бомарше, тщетно пытался добиться встречи с министром, чтобы переговорить об этом деле. Его уже собираются освободить, принеся извинения, когда в комнату заходит невысокий черноволосый мужчина, это Марат. Он что-то шепчет на ухо председательствующему и тут же удаляется. Новые обвинения, столь же дурацкие, как предыдущие, новый, еще более яростный взрыв возмущения со стороны Бомарше. Судьи просят у него прощения и на этот раз уже вызывают экипаж, чтобы отвезти его домой, однако тут является посыльный с пакетом. Пакет вскрывают. Это приказ немедленно отправить гражданина Бомарше в Аббатство. Правосудие, о котором принято говорить, что оно стоит на страже справедливости, тут же принимает свою излюбленную позицию: падает ниц и распластывается на брюхе. Аббатство бывший церковный дом заключения неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре - уже приобрело зловещую славу. Тем, кто туда попадал, был как бы уже вынесен смертный приговор. На соседних улицах не иссякали толпы, громко требовавшие казни "преступников", запертых в Аббатстве. Бомарше рассказал о шести днях, проведенных им в крохотной камере, "набитой арестованными точно бочка сельдями" в обществе графа Аффри, сына Лалли-Толлендаля, посвятившего жизнь защите памяти своего отца, а также бывшего министра Монморена, аббата де Буажелена, де Сомбрея с дочерью и еще пяти или шести несчастных, в том числе восьмидесятилетнего старца, в прошлом казначея подаяний. Бомарше был освобожден 30 августа. 2 сентября начались массовые казни. _И начались именно с Аббатства_. В очередной раз Бомарше спасся в последнюю минуту.
Обстоятельства его освобождения долго - и как бы стыдливо замалчивались. Гюден, Ломени из дружеских чувств к наследникам Бомарше ограничивались беглыми намеками. Первым приоткрыл завесу Беттельгейм в своей биографии Бомарше, изданной в 1886 году. Год спустя Лентилак подтвердил факты. Вслед за ними целая когорта биографов, уже без всяких околичностей, но не без осуждения, раскрыла всю подноготную: спасла Бомарше Нинон. Мы уже рассказывали, как Нинон, то есть Амелия Уре, то есть бывшая графиня де Ламарине, незадолго до революции стала его любовницей. Бомарше любил ее до конца дней. И она также, по-видимому, долго была в него влюблена. Не дала ли она ему доказательств своего чувства, вытянув его из Аббатства, этого преддверия смерти? Ибо нужна была храбрость, отчаянная храбрость, чтобы действовать так, как действовала она. Отправившись к генеральному прокурору Парижской коммуны, некоему Манюэлю, с которым Бомарше был отнюдь не в лучших отношениях, она потребовала и добилась от того приказа об освобождении Бомарше. Естественно, некоторые из особенно дотошных адвокатов намекают, что Нинон удалось умилостивить Фемиду, принеся жертву Венере. Другие смело делают следующий шаг и утверждают, что Нинон была в ту пору любовницей Манюэля. Я, со своей стороны, ничего не утверждаю и, по правде говоря, не это меня интересует. Для меня важно, что она спасла Бомарше. Переспала же она или не переспала с Манюэлем, дела не меняет и нисколько не умаляет важности ее поступка. Когда старый любовник в тюрьме, а молодой у власти, многие ли дамы сделают то же, что она? Не отнесется ли большинство к тому, что старика сунули в темницу, как к воле провидения? Мне кажется, наши историки допускают в своих суждениях о Нинон ошибку, вполне, впрочем, простительную. Они видят ее либо такой, какой она была лет в пятнадцать, шестнадцать, когда адресовала Бомарше романтичные письма, на которые тот, как вам известно, отвечал, либо такой, какой она сделалась впоследствии, много позже - а именно женщиной весьма вольного поведения. Но какова была Нинон в 1792 году? Конечно же, совсем другая - и, как я предполагаю, оправдывавшая во всех планах, в том числе и в том, о котором вы догадываетесь, влечение к ней Бомарше. Впрочем, нам еще предстоит с ней встретиться. Было бы обидно так быстро расстаться с особой столь обворожительной. Рассказывая впоследствии о своем освобождении из Аббатства в мемуарах "Шесть этапов девяти самых тягостных месяцев моей жизни", адресованных Конвенту, Бомарше, естественно, умолчал о роли Нинон. Некоторых это удивляет. Но мог ли он в политическом тексте намекать на обстоятельства своей частной жизни? Ему приходилось также считаться с чувствами г-жи де Бомарше и, возможно, оберегать репутацию г-жи де Ламарине. Впрочем, в тот момент, когда Манюэль вызволил его из Аббатства, Бомарше наверняка ничего не знал о вмешательстве своей возлюбленной. Поэтому мы вправе думать, что его разговор с Манюэлем, воспроизведенный в "Шести этапах", соответствует действительности. Вот как он повествует об этом событии:
- Сударь, - говорю я ему, - неужто мое дело приняло такой серьезный оборот, что сам прокурор-синдик Парижской коммуны, оторвавшись от общественных дел, явился сюда заниматься мною?
- Сударь, - сказал он, - я не только не оторвался от общественных дел, но нахожусь здесь именно для того, чтобы, ими заняться; и разве не первейший долг общественного служащего прийти в тюрьму, чтобы вырвать из нее невинного человека, которого преследуют?.. Не оставайтесь здесь ни минутой дольше.
И Бомарше добавляет:
"Я сжал его в объятиях, не в силах произнесть ни слова, только глаза мои выражали, что творилось в душе; полагаю, они были достаточно красноречивы, если передали ему все мои мысли! Я тверд как сталь, когда сталкиваюсь с несправедливостью, но сердце мое размягчается, глаза влажнеют при малейшем проявлении доброты! Никогда не забуду ни этого человека, ни этой минуты. Я вышел""
Думаете, чтобы спрятаться? Ничего подобного!
Однако "самый отважный из людей [Бомарше] не знал, как бороться с опасностями такого рода". В сентябре 1792 года Франция воюет, но положение в стране неопределенное. Кто правит? Ясно одно - в городе оставаться опасно. Террор все ширится. Чудом спасшись от смерти, Бомарше больше чем когда-либо на подозрении, его разыскивает и народ, который видит в нем преступника, и люди, спекулирующие оружием. А эти последние - у власти, им послушно общественное мнение. В таких условиях маневрировать, трудно. Выйдя на свободу, Бомарше с помощью Гюдена и, надо полагать, Нинон на два дня находит убежище неподалеку от Парижа. Упрятав его подальше от врагов, друзья явно заботятся только о его жизни. Но скрываться - не в обычае Бомарше. Обманув бдительность и дружеское внимание гостеприимных хозяев, он возвращается в Париж пешком, через поля и леса, чтобы его не схватили по дороге. На рассвете, весь в грязи, неумытый, небритый, не имея при себе ничего, кроме слухового рожка, он приходит в Париж. Куда же он направится? Да в министерство иностранных дел, разумеется, - испросить аудиенцию у Лебрена-Тондю. Министр то ли отсутствует, то ли велит сказать, что его нет. В конце концов Бомарше все-таки добивается своего - Лебрен-Тондю обещает принять его в одиннадцать часов вечера. Долгий день в ожидании встречи. Рискуя быть арестованным в любую минуту, нигде не чувствуя себя в безопасности, Бомарше прячется на стройке, где вскоре засыпает "прямо на земле, среди куч булыжников и бутовых плит". Я рассказываю об одном дне - но таких было четыре. Словом, ночью Лебрен наконец принимает его, точнее, Бомарше вламывается к министру. Стремись избавиться от назойливого посетителя, Лебрен предлагает тому явиться в Комиссию по вооружению Национального собрания. Бомарше кидается туда, петляя по городу, поскольку боится, как бы его не прикончили по дороге люди министра иностранных дел или присные Клавьера, заправляющего министерством финансов. Уж не причастны ли к спекуляциям оружием сами ЛебренТондю и Клавьер, которые явно в сговоре? Бомарше отлично знает Париж, все переулочки и проходные дворы, ему удается обмануть преследователей. В Национальном собрании неутомимый Бомарше предъявляет свои требования министрам и членам Совета, в том числе Дантону, который настроен недоверчиво, поскольку до него уже дошли наветы Базиля, однако не может не удивляться упорству и мужеству этого старика, и Ролану, которого Бомарше до такой степени выводит из себя, что тот заявит потом одному из своих сотрудников: "Я тут занимаюсь с позавчерашнего дня делом, с которым мы, видимо, не покончим до конца войны, делом о ружьях господина Бомарше". Предвидения Ролана оправдались.
Бомарше все же удалось дать объяснения членам комиссии в присутствии всех ответственных за дело министров. Стоило власти - в данном случае и исполнительной и законодательной - предоставить ему слово, он проявил все свои способности. Доказать и свою добросовестность и свой патриотизм было для него детской игрой. Члены Комиссии, по большей части ничего не знавшие о махинациях Лебрена, были счастливы услышать, что гражданин Бомарше столь активно стремится снабдить оружием Францию, и поражены тем, что правительство вставляет ему палки в колеса. Таким образом, он сумел, сказав правду, в очередной раз переубедить своих судей. Словно по мановению волшебной палочки, Бомарше вновь первый из граждан в глазах нации. Члены комиссии; полные энтузиазма, не знают, как лучше выразить свою благодарность тому, кого еще вчера готовы были приговорить к смерти. Прочтем, что они написали:
"Члены Военного комитета и Комиссии по вооружению свидетельствуют, что, рассмотрев в соответствии с направлением Национального собрания от 14 числа текущего месяца ходатайство г-на Карона Бомарше в связи с купленными им в Голландии в марте сего года шестьюдесятью тысячами ружей, мы пришли к выводу, что вышеупомянутый г-н Бомарше, предъявивший нам свою переписку, неизменно выказывал при всех сменявших друг друга министрах самое ревностное усердие и самое горячее желание добыть: для нации оружие, задерживаемое в Голландии... Посему мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что надлежит оказывать содействие вышеупомянутому г-ну Бомарше в предпринятой им поездке с цель получения вышеупомянутого оружия, поскольку он движим единственно желанием послужить общественному благу и потому заслуживает благодарности нации".
Итак, представ перед людьми, предубежденными против него и, кажется, в большинстве склонными с ним расправиться, он сумел благодаря своей неколебимой уверенности в том, что правда - лучшее оружие, еще раз одолеть судьбу. И в. самом деле, его главному недругу - министру иностранных дел было предложено в кратчайший срок выдать дипломатический паспорт "гражданину Бомарше, шестидесяти лет, лицо полное, глаза и брови темные, нос правильный, волосы каштановые, редкие, рот большой, подбородок обычный, двойной, рост 5 футов 5 дюймов и т. д.", а также торжественно пообещать, что чрезвычайному уполномоченному Франции будет обеспечена помощь французского посла в Голландии. Это значило потребовать от Лебрена многого!
Таким образом, Бомарше вроде бы одержал победу. Но не спешите с выводами. У министра, у министров осенью 1792 года в запасе немало козырей, начиная с главного - недобросовестности голландского правительства. Лебрен в конце концов все-таки выдал чрезвычайному уполномоченному выездные документы. Однако, уточняет Гюден, отказал ему в предоставлении фондов, предусмотренных в ранее заключенных соглашениях, "фондов, необходимых для успеха его предприятия и выкупа оружия, застрявшего в Тервере из-за бесчестности голландцев, которые потребовали залога в сумме трехкратной стоимости ружей... Такой залог могло предоставить только правительство, ибо оно одно могло подтвердить получение оружия, после чего залог был бы ему возвращен". Торопясь завершить дело, Бомарше совершил промах, обычный для него, - он положился на свое везение. Разумеется, прежде чем покинуть Париж, он позаботился составить секретную записку с выражением своего протеста против темных козней, плетущихся втайне, чтобы его погубить. Но кто станет считаться с этой бумагой? 22 сентября Бомарше выезжает из столицы вместе с Гюденом, который, легко догадаться, не скрывает своих чувств: "Выбраться из Парижа, этого города, прежде такого соблазнительного, так нами любимого, было в ту пору великим счастьем, и мы радовались, что удаляемся от него". Накануне их отъезда впервые собрался Конвент, сменивший Законодательное собрание. Бомарше и Гюден направились в Гавр, где нашли убежище "женщины" жена, сестра и дочь Бомарше. Из Гавра Бомарше предстояло пуститься в плавание уже одному. В каждом из городов, через которые проезжали наши путешественники, их задерживали и подвергали допросу в муниципальной, полиции. От Гюдена, не имевшего дипломатического паспорта, нередко требовали подтверждения его личности. "Они настаивали на том, чтобы я указал граждан, которые могут за меня поручиться. Я был знаком, - повествует не без забавности Гюден, - с графиней д'Альбон, среди прочих титулов которой был и титул королевы Ивето, но поскольку блюстители порядка в те дни не были благосклонны к королевам, я поостерегся назвать ее имя".
Распрощавшись с тремя женщинами и верным Гюденом, Бомарше в очередной раз отплыл в Англию. 28 сентября корабль бросил якорь в Портсмуте, 30 сентября путешественник прибыл в Лондон. Я указываю эти даты не потому, что одержим манией точности. Но именно 28 сентября, в момент, когда шестидесятилетний Фигаро пускается в самую опасную из своих патриотических авантюр, некий Лоран Лекуантр, версальский торговец холстом, представляющий свой город в Конвенте, произносит с его трибуны яростную обвинительную речь, изобличая "этого низкого и корыстолюбивого человека, который, прежде чем низвергнуть отчизну в пропасть, им для нее уготованную, оспаривает у других гнусную честь сорвать с родины последние лохмотья; этого человека, порочного по натуре и разложившегося от ненависти, возведшего безнравственность в принцип и злодейство в систему!" Депутат от Версаля, как легко догадаться, не ограничился общими рассуждениями, он выдвинул против Бомарше конкретные обвинения в заговорщической деятельности, расхищении народных денег и преступной связи с Гравом и Шамбонасом, бывшими министрами бывшего короля. Доказательства Лекуантра сводились к тому, что подсказали ему чиновники канцелярии Лебрена. При любом способе правления политиканы находят для выполнения подобных задач какого-нибудь трибуна, любителя покрасоваться и притом человека искреннего, который сообщает доносу если не благородство, то хотя бы известную благовидность. Есть и среди наших современников свои Лекуантры. Депутату от Версаля, впрочем, настолько пришлись по вкусу обвинительные речи, что он впоследствии доносил поочередно то на жирондистов, то на монтаньяров. Умер он уже в годы империи, рантье.
Вплоть до 1 декабря Бомарше ничего не знал о позорном и позорящем его нападении. Он был занят своим делом. В Лондоне, пробыв там всего сутки, Бомарше обратился к английскому корреспонденту Родриго Орталеса и компании, чтобы раздобыть наличные деньги. Этот человек, с которым Бомарше был связан дружбой, тотчас дал необходимую сумму. Зарегистрировав заем у нотариуса, Бомарше поспешил дальше, по морю. С морем ему всегда не везло. Опять оно было бурным, даже очень бурным. Повторился приступ морской болезни, и Бомарше на протяжении всего плавания, не уходя с палубы, проклинал свой предательский желудок. После тяжкого шестидневного путешествия по штормовому морю он наконец прибыл в Амстердам. 7 октября он был уже в кабинете французского посла и через пять минут понял, что его надули. Дипломат, покорный приказаниям своего шефа Лебрена, разыграл перед ним комедию, которую легко себе представить. Нет, он не в курсе дела! Нет, он не получал никаких указаний относительно залога, но тем не менее уверен, что это досадное недоразумение не помешает французскому уполномоченному успешно выполнить свою миссию! Бомарше, уже начинавший разбираться в том, каков дипломатический корпус его отечества, как правило, состоявший из ничтожеств, иногда подогреваемых честолюбием, прервал разговор. Стоило ли настаивать? И будучи человеком упрямым и простодушным, он решил ждать. Чего? Чуда, ясное дело. Может, министр все-таки подумает о высших интересах Франции? Или найдет способ согласовать их со своими собственными? Пустые грезы. Лебрен наслал на Бомарше из Парижа Константини и убийц - Константини, чтобы попытаться еще раз купить его, убийц, чтобы покончить с ним, если он останется неколебим. О, если бы французский политический аппарат тратил на дела государственные десятую долю способностей, вкладываемых им в заботы о своих частных интересах, - наша История, очевидно, была бы совершенно иной! Но теперь я сам предаюсь пустым грезам.
Шесть недель Бомарше терпеливо ждал в двух шагах от ружей, в которых так нуждались генералы революции, чтобы вести войну, но на которых политиканы и дельцы строили свои воздушные замки обогащения. Его пытались убить. Из Парижа Манюэль, "вдохновляемый" сочувствием, не переставал предупреждать его о кознях Лебрена. Что касается голландского правительства, то оно не намеревалось долее терпеть на своей территории человека, который был явно не в чести у официального представителя Франции. Поняв в конце концов, что битва в Голландии им проиграна, но нисколько этим не обескураженный, Бомарше решил попросту вернуться в Париж, где в то время как раз шел суд над его самым знаменитым сообщником, а именно - над Луи Капетом. Но чтобы оказаться во Франции, нужно было снова попасть в Англию, то есть снова сесть на корабль. Плавание было чудовищным. Корабль чуть не пошел ко дну. Заметьте, между прочим, что Бомарше, не боявшийся в жизни ничего, кроме моря, был вынужден, точнее, вынуждал себя двадцать раз пересекать Ла-Манш или Северное море и двадцать раз заболевал, тяжко заболевал. Вот уж поистине закаленный характер.
В Лондоне Бомарше нашел очередное письмо Манюэля, а также письма братьев Гюден, более подробные и еще более тревожные. Ознакомившись с этой корреспонденцией, он узнал, что его имущество снова опечатано и что он как раз вовремя ускользнул из Голландии - подручные Лебрена уже получили приказ схватить его и доставить в Париж живым или мертвым. Если верить корреспондентам, Бомарше в лучшем случае была уготована гильотина. Мы слишком хорошо знаем его, чтобы не угадать, как Бомарше на это отреагировал: он решил немедленно вернуться на родину. К счастью, у английского друга, с которым он поделился этим намерением, хватило ума запрятать его, как злостного неплательщика, в тюрьму Бан дю Руа, вполне, впрочем, комфортабельную. В сем заведении лондонские власти по требованию кредиторов держали под замком несостоятельных должников. Англичанин, категорически потребовав, чтобы ему немедленно был выплачен долг, бесспорно, оказал Бомарше неоценимую услугу. В декабре, 1792 или в январе 1793 года нашему герою навряд ли удалось бы сохранить голову. По правде говоря, мне неизвестно, чем был движим этот англичанин - великодушием или скупостью жертва долго не могла простить ему этого поступка, - но, коль вопрос неясен, предпочту, не колеблясь, ту версию, которая красивее. Оказавшись в тюрьме, Бомарше немедленно потребовал перо и бумагу. И принялся за работу. Естественно, он писал мемуар, точнее - шесть мемуаров: "Шесть этапов, девяти самых тягостных месяцев моей жизни", где уличал своих недругов, начиная с самого болтливого из них - депутата Лекуантра. Этому тексту, написанному второпях человеком, мучимым тревогой за судьбу близких, которые находятся во власти его врагов, недостает остроты, а подчас и сдержанности. Но в нем есть блестящие страницы и два или три пассажа самого высокого полета. Что касается документально-доказательной стороны мемуара, то нет нужды говорить о ее безупречности. Бомарше в этой истории с ружьями и в самом деле был прав по всем статьям, так что ему ничего не стоило посрамить всех Лебренов, Лекуантров и их присных. Но в 1793 году мало быть правым. И снова, как во времена парламента Мопу, Бомарше, которому нечего терять, кроме жизни, наносит удар сокрушительной силы. И если "Мемуары против Гезмана" были обвинительным актом абсолютной монархии, "Шесть этапов" - обвинительный акт против злоупотреблений новой администрации. Кто, кроме Бомарше, осмелился бы в 1793 году опубликовать в Париже текст такой взрывчатой силы?
Вот несколько выдержек, где он выступает во всем своем блеске:
"Бьюсь об заклад, что сам дьявол не сдвинет с места никакого дела в наше ужасающее время всеобщего беспорядка, коий именуется свободой".
О тех, кто управляет Францией:
"В этом деле национального значения только министры-роялисты выполнили свой долг, тогда как все препятствия исходили от народных министров... Утеснения, чинимые мне первыми, были детскими шалостями по сравнению с ужасами, которые творили последние".
Об одном, и не последнем из них:
"...маленький человек, черноволосый, с горбатым носом, с ужасным лицом... То был великий, справедливый, короче, _милосердный_ Марат".
О Лебрене-Тондю и его окружении:
"Вот какие люди заправляют нашими делами, превратив правительство в место, где сводятся личные счеты, клоаку интриг, цепь глупостей, питомник корысти".
Своим друзьям, которые в ужасе умоляют его о сдержанности, он величественно отвечает:
"Что за чудовищная свобода, - отвратительней любого рабства, ждала бы нас, друзья мои, если б человек безупречный был бы вынужден опускать глаза перед могущественными преступниками потому только, что они могут его одолеть? Как? Неужто нам доведется испытать на себе все злоупотребления древних республик при самом зарождении нашей? Да пусть погибнет все мое добро! Пусть погибну я Сам, но я не стану ползать на брюхе перед этим наглым деспотизмом! Нация тогда только воистину свободна, когда подчиняется законам!
О граждане законодатели! Когда эта записка будет прочитана всеми вами, я добровольно отдамся вашим тюремщикам!"
К концу шестого "Этапа" Бомарше возвышает голос. Как и двадцать лет назад, речь идет уже не только о нем самом, но о Франции:
"О моя отчизна, залитая слезами! О горемычные французы! Какой; толк в том, что вы повергли в прах бастилии, если на их развалинах отплясывают теперь бандиты, убивая всех нас? Истинные друзья свободы! Знайте, что главные наши палачи - распущенность и анархия. Поднимите голос вместе со мной, потребуйте законов от депутатов, которые обязаны их дать нам, которых мы именно для этого назвали нашими представителями! Заключим мир с Европой. Разве не был самым прекрасным днем нашей славы тот, когда мы провозгласили мир всему миру? Укрепим порядок внутри страны. Сплотимся же наконец без споров, без бурь и, главное, если возможно, без преступлений. Ваши заповеди воплотятся в жизнь; и если народы увидят, что вы счастливы благодаря своим заповедям, это будет способствовать их распространению куда лучше, чем войны, убийства и опустошения. Но счастливы ли вы? Будем правдивы. Разве не кровью французов напоена наша земля? Отвечайте! Есть среди нас хоть один, которому не приходится лить слезы? Мир, законы, конституция! Без этих благ нет родины и, главное, нет свободы!"
Работа над поджигательским текстом окончена, теперь Бомарше; необходимо его опубликовать. Но для этого прежде всего нужно выйти из тюрьмы и выбраться из Англии. Гюден-кассир переслал ему сумму, необходимую для выплаты долга. Бомарше написал из своей камеры в Бан дю Руа министру юстиции Гара, прося его о "единственной милости - оберечь его жизнь от угрожающего кинжала". Министр прислал, как говорит Бомарше, "единственное разумное письмо из всех, которые я получил от высокопоставленных лиц своего отечества" за все время, что тянулось дело о ружьях.
Читая послание Гара, явно весьма уважительное, мы можем и это необходимо, если мы хотим установить историческую истину - отметить, что положение Бомарше оставалось, во всяком случае в глазах некоторых лиц, относительно прочным. Но до чего трудно не потерять рассудка в смутные периоды, именуемые революционными, очевидно потому лишь, что они как бы совершают полный оборот, подобно деревянным коняшкам карусели.
"Я могу лишь приветствовать, - ответил Гара, - Вашу готовность явиться в Париж для оправдания перед Национальным конвентом, как Вы меня заверяете; и я полагаю, что, когда Вам будет возвращена свобода и позволит здоровье, нет смысла откладывать поступок, столь естественный для обвиняемого, ежели он убежден в своей невиновности. С выполнением этого замысла, достойного сильной души, не имеющей в чем себя упрекнуть, не следует медлить, из опасений, которые могли Вам внушить "только враги Вашего спокойствия или же люди, слишком склонные к панике. Нет, гражданин, что бы там ни твердили хулители революции 10 августа, прискорбный события, последовавшие за ней и оплакиваемые всеми истинными поборниками свободы, более не повторятся.
Вы просите у Национального конвента охранной грамоты, чтобы иметь возможность в полной безопасности представить ему Ваши оправдания; мне неизвестно, каков будет ответ, и не следует предвосхищать его; но когда в силу самого обвинения, выдвинутого против Вас, Вы окажетесь в руках правосудия, Вы тем самым будете взяты под охрану законов. Декрет, который уполномочивает меня осуществлять их, дает мне право успокоить все страхи, внушенные Вам. Укажите мне, в какой порт вы предполагаете прибыть и примерную дату Вашей высадки. Я тотчас отдам распоряжение, чтобы национальная жандармерия снабдила вас охраной, достаточной, чтобы унять Вашу тревогу и обеспечить Вашу доставку в Париж. Более того, не нуждаясь даже в моих распоряжениях, Вы можете сами потребовать такой конвой от офицера, командующего жандармерией в порту, где высадитесь".
Письмо Гара, датированное 3 января 1793 года, - его приводит Гюден успокоило Бомарше. И он стал готовиться к возвращению во Францию. Но тем временем - 21 января - был казнен Людовик XVI. Это событие не только потрясло Бомарше, но в корне изменило ситуацию. Англия и Голландия, до сих пор сохранявшие нейтралитет, включились в конфликт, противопоставивший молодую республику всей Европе, - отныне дело о ружьях было неразрешимо. Бомарше тем не менее вернулся во Францию с намерением разрешить его.
Прибыв в Париж в марте, под охраной, обеспеченной Гара, Бомарше, не мешкая, занялся публикацией "Шести этапов" в обстановке, которую легко себе представить. Он умело привлек на свою сторону ряд влиятельных лиц, в том числе пресловутого Сантера, который теперь командовал Национальной гвардией. Не успев даже распаковать свой багаж, он написал будущему генералу: "Я явился положить голову на плаху, если не докажу, что я - великий гражданин. Спасите меня от грабежа и от кинжала, я еще смогу принести пользу нашему отечеству".
Сантер, тронутый, ответил ему с обратной почтой:
"...я всегда знал Вас как человека, желающего сделать добро беднякам. Я полагаю, что Вам нечего бояться ни грабежа, ни кинжала. Однако, хотя правда - одна, необходимо просветить тех, кого мы считаем обманутыми. Я полагаю, что было бы недурно вывесить афишу для народа".
Бомарше вывесил афишу и распространил свой мемуар.
И опять слово одержало победу. Арест с имущества Бомарше был снят, а Лекуантр признал в Конвенте, что его ввели в заблуждение. Бомарше, естественно, не удовлетворился достигнутым и принялся бомбардировать своими требованиями Комитет общественного спасения, - точно так же как прежде осаждал все сменявшие друг друга правительства Франции. 22 мая, через два месяца после его возвращения в столицу, Комитет общественного спасения, собравшийся да чрезвычайную сессию, назначил этого сообщника Людовика XVI, приговоренного к смерти, как расхитителя государственного имущества, комиссаром Республики! Комитет, в котором заседали тогда Дантон, Бреар, Делакруа, Камбон, Дельмас, Гитон и Ленде единогласно решил доверить ему опаснейшую из миссий: вывезти с вражеской территории шестьдесят тысяч ружей, потерянных из-за халатности и бесчестности предыдущих правительств.
"В минуту опасности - оратор", - говорит о себе Фигаро в знаменитом монологе. Читая "Шесть этапов", видишь, что Бомарше действительно защищается и обвиняет как адвокат и прокурор. Это полемическое произведение значительно выигрывает, если читать его вслух, попробуйте сами. И нет сомнения, что, хотя бы отчасти, так поступал автор, выступая перед ответственными лицами того времени, причастными к судебной, исполнительной или законодательной власти.
Бомарше был мастером судебной полемики, иными словами, умел, когда это было необходимо, публично отстаивать доказательства, собранные в его досье. Но в ту эпоху судьи держались своих местах недолго, и непостоянство весов Фемиды нередко подводило под нож гильотины. Поэтому триумф Бомарше рисков оказаться непрочным. Конечно, у него в бумажнике лежал мандат уполномоченного и паспорт, однако денег не было. Как и прежде служащие министерства финансов были глухи к его просьбам и щедры на проволочки. Легко догадаться, как они рассуждали: министры уходят, мы остаемся. Этот расчет был бы достоин уважения и политически верен, если б сочетался с честностью. Словом, Бомарше очередной раз осердился:
"Граждане законодатели, я опять ухожу с отчаянием в сердце; у нас сегодня 25 число месяца мая, а конца не видно, и дело, для вас самое насущное, по-прежнему страдает. Утром и вечером, днем и ночью я осаждаю ваши двери, словно прошу милостыни или жизни. Во имя Общественного Спасения, хранителями коего вы являетесь, доведем же до конца хоть, что-нибудь! Долготерпение самого Иова или Эпиктета лопнуло бы, бейся он, как бьюсь я ради пользы дела".
Между двух заседаний в Комитете общественного спасения Бомарше успевает заглянуть в Оперу, где дают музыкальный спектакль по "Женитьбе Фигаро". После того как он тайно, "украдкой" поглядел второе представление этой комической оперы, Бомарше послал "всем актерам Оперы" пространное письмо, в котором делился с ними своими наблюдениями. О музыке - ни слова, если не считать требования "красивых и длинных оркестровых партий, чтобы заполнить долгие паузы и внести разнообразие"! А между тем произведение, столь пренебрежительно им обойденное, принадлежит Моцарту! Бог знает, как слышал Бомарше через свой слуховой рожок замечательную каватину Фигаро! Но, возможно, мысли его витали далеко. Члены Комитета общественного спасения были куда увертливей! Альмавивы, и не в его власти было пропеть им: se vuol ballare {Коль захочешь потанцевать (ит.).}.
В конце мая Бомарше удалось собрать часть средств, необходимых для его безумного предприятия, Комитет пообещал, что остальное он получит в Базеле. Он уже совсем собрался выехать в Швейцарию, когда у него сдали нервы. По-видимому, произошло то, что медики на своем "импортном" жаргоне именуют break down {Нервный срыв (англ.).}. "Его женщинам" пришлось отвезти больного в деревню, неподалеку от Орлеана, где они намеревались продержать его в постели как ложно дольше, если удастся, до подписания мира. Но они не приняли во внимание энергию Бомарше. Через две недели тот встал на ноги и, выдав Марии-Терезе доверенность "на пользование и управление, как активное, так и пассивное, всем принадлежащим ему имуществом во время его отсутствия", распрощался с семьей.
Путешественник без багажа оставил во Франции все, вплоть до собственного имени. Поскольку ему предстояло иметь дело с неприятелем и перейти линию фронта, пришлось снова действовать под чужим именем. Пьер Карон стал Пьером Шароном - почти Хароном, перевозчиком в преисподнюю. На сей раз он отправлялся туда сам.
В Базеле, куда он прибыл в начале июля, комиссар Французской республики не нашел ничего - ни денег, ни распоряжений Комитета общественного спасения. Прождав дней десять, он, как повествует Гюден, понял, что ему приходится рассчитывать только на собственные силы и способности. Однако путешествовать в военное время - дело нелегкое. С 10 июля по 5 августа он "кружит возле границ Франции, где обстановка непрерывно накаляется". Наконец 6 августа он попадает в Лондон.
Может ли человек чувствовать себя в безопасности во вражеской столице? И в самом деле, не проходит и часа после прибытия, как он получает приказание полиции покинуть Англию в "трехдневный срок". Вместо того чтобы впасть в панику, Бомарше расценивает это как предоставление ему определенного времени для улаживания дел! Обманув бдительность своих стражей, он ухитряется тайно повидаться с влиятельными лицами, чьи слабости ему известны, и получает - доверительно - важные сведения. Так, например, он узнает, что проклятые ружья чрезвычайно интересуют Англию и адмиралтейство сочло даже нужным направить военное судно крейсировать на траверсе Зеландии. В то же время его лондонский корреспондент под нажимом в конце концов признается, что, отчаявшись, предложил всю партию оружия вандейцам. В течение трех дней с помощью интриг и щедрых подачек Бомарше снова удается а может, ему только кажется, что удалось, - овладеть положением.
В Париже "исполнительная власть" словно бы забыла о нем, зато генеральный штаб выходит из терпения. Тайный курьер доводит до сведения французского уполномоченного, что "необходим успех, - его долг добиться своего, и без промедления". Следует напомнить, что в августе 1793 года из-за начавшейся гражданской войны генералам революции приходится особенно туго. 27 августа - это лишь один из примеров - роялистам удалось сдать Англии Тулон. Открыто выражая свою оппозицию господствующему режиму, крайности которого его возмущали, Бомарше тем не менее оставался верен! правительству, каким бы оно ни было, что бы оно ни совершало. В области внешней политики для него превыше всего стояла национальная независимость и защита французской территории. На протяжении всего этого периода он душой с теми, кто сражается, обороняя отечество, будь они даже его злейшими недругами.
С невероятным упорством, наталкиваясь на всевозрастающие трудности, разыскивает он свои 60 000 ружей. Из Лондона, сейчас уже невозможно понять каким образом, он перебирается в Гаагу, оттуда - в Роттердам. Голландское правительство угрожает конфисковать ружья, Бомарше осмеливается бросить ему вызов, пригрозив, что это повлечет за собой военные репрессии. Он пишет генералу Пишегрю, лагерь которого находится в сотне километров от Тервера, побуждая того ускорить наступление!
Продвижение частей Пишегрю приостановлено, и Бомарше пускается на всяческие хитрости, чтобы провести голландцев. Например, он придумал заключить фиктивную сделку - продать ружья некоему американцу, с которым прежде был в торговых отношениях, чтобы затем ввезти всю партию во Францию через Соединенные Штаты!
Фактически в эти последние месяцы, сознавая свое бессилие, Бомарше старается лишь выиграть время. Поняв, что ему никогда не удастся наложить руку на это проклятое военное снаряжение, он с редким хитроумием задерживает его на складе в Тервере, чтобы оно не досталось врагам Франции. Обычно биографы заносят 60 000 ружей в пассив Бомарше. Приговор слишком поспешный. Если он и потерпел неудачу - но кто справился бы, с такой миссией? - ему все же удалось добиться того, что это оружие не было обращено против Франции, а ведь оно являлось предметом вожделений всех армий вражеской коалиции. Дело непростое - чтобы с этим справиться, пришлось немало поколесить по Европе. Понадобилась бы отдельная глава, чтобы пересказать все его бесчисленные поездки, в частности, вдоль Рейна.
Не могу закончить повествование об этом периоде жизни Бомарше, не упомянув о его последнем "безумстве": после 9 термидора он сделал попытку самостоятельно вступить в переговоры с иностранными державами от имени Франции, дабы побудить их к заключению "всеобщего мира"! Он, возможно, и добился бы своего, не возвести Париж городу и миру, что комиссар Республики - "преступник"! С этого момента голландские министры, с которыми Бомарше вел переговоры в качестве представителя Франции, закрыли перед ним двери и попросили его покинуть страну. Что он и вынужден был сделать с болью в сердце. Объявленный нежелательным лицом во всех европейских государствах, он все же нашел убежище - сначала в Любеке, а затем в Гамбурге, которые были свободными городами.
Пока Бомарше, проявляя чудеса храбрости, сражался за интересы Франции, руководители Конвента объявили отсутствующего эмигрантом и на этом основании конфисковали его имущество. Решение было принято Комитетом общественной безопасности, который не знал или делал вид, будто не знает, что Бомарше облечен доверием Комитета общественного спасения. В июле того же года агентами общественной безопасности были арестованы "три женщины" Бомарше. Приговоренные к смертной казни в тот же день, что и Гезман, которому не так повезло, как им, Жюли, Мария-Тереза и Евгения остались в живых только благодаря падению Робеспьера. Выйдя на свободу, г-жа Бомарше была вынуждена тем не менее развестись с мужем и снова взять свое девичье имя, чтобы спасти Евгению от "оскорблений черни".
9 термидора, положившее конец массовому террору и воспринятое большинством граждан как счастливое событие, по странной прихоти судьбы только усугубило невзгоды Бомарше. В августе 1794 года "чернь" по-прежнему преследовала его семью. Эти невзгоды навлек на нее все тот же Лоран Лекуантр, который, сменив хозяев, обвинял теперь уполномоченного Комитета общественного спасения - о ирония! - в сообщничестве с Робеспьером и в том, что Бомарше вместе с _Неподкупным_ участвовал в расхищении французской, казны! Лекуантр изложил свои нелепые доводы с трибуны, и к нему прислушались.
Клеветнические наветы у нас в национальной традиции, точно так же как и глупость или, если угодно, легковерие слушателей. Если за это взяться как следует, "нет такой пошлой сплетни, нет такой пакости, нет такой нелепой выдумки, на которую не набросились бы" парижане.
По вине Лекуантра - или Базиля - Бомарше был вынужден прозябать два долгих года - вплоть до 5 июля 1796 года - в предместье Гамбурга. В своем далеком изгнании, после того как миновало несколько недель тоскливого, страха за близких - он ведь мог опасаться самого худшего, - Бомарше отнюдь не сидел сложа руки! Живя на хлебе и воде в затхлой каморке, он позволял себе единственную роскошь - тратиться на перья, чернила и бумагу. Писать, писать - он не знал иного средства, чтобы найти выход из самого безвыходного положения. Поэтому он писал день и ночь. Всему свету, но прежде всего жене:
"Подчас я задаю себе вопрос, уж не сошел ли я с ума, однако, обнаруживая последовательность, здравость своих суждений, которыми я пытаюсь, как это ни трудно, парировать все удары, убеждаюсь, что отнюдь не безумен. Но куда тебе писать? На какое имя? Где ты живешь? Как тебя зовут? Кто твои истинные друзья? Кого должен я считать своими друзьями? Ах, если б не надежда спасти дочь, сама чудовищная гильотина показалась бы мне слаще, чем мое нынешнее ужасное положение!"
Он писал англичанам, Питту, "осмелившемуся" конфисковать "его" ружья в Тервере и переправить их в Плимут. С помощью своих лондонских корреспондентов или, попросту говоря, агентов своей сети Бомарше довольно долго мешал англичанам наложить лапу на это оружие, вставляя тем самым палки в колеса британскому премьеру, которому только в июне 1795 года удалось купить эти ружья, правда, за бесценок. Но в 1795 году военное положение Франции уже выправилось, и ее арсеналы не были пусты.
Писал он, естественно, и американцам, прежде всего, чтобы напомнить, что они остаются его должниками. Среди этих писем или мемуаров есть забавное послание американскому народу от 10 апреля 1795 года. Если читать его внимательно, за нарочитой патетикой проступает филигранью ирония Фигаро. Когда Бомарше протягивает одну руку, другой он выделывает фокусы.
"Американцы, я служил, вам с неустанным рвением, в благодарность же не получил при жизни ничего, кроме горьких обид, и умираю вашим кредитором. Я вынужден поэтому завещать вам в наследство свою дочь, дабы вы дали ей в приданое то, что должны мне. Возможно, после моей смерти, вызванной несправедливостью других, против которой я уже не в силах бороться, моя дочь останется обездоленной, и, возможно, воля провидения в том, чтобы, оттянув ваш расчет со мной, обеспечить ей средства, коими она сможет воспользоваться, когда останется одна в полной нищете. Удочерите ее, как достойную дочь Государства! Она будет привезена к вам своей матерью и моей вдовой, не менее несчастной. Отнеситесь же к ней: как к дочери американского гражданина. Но если б у меня возникло опасение, что вы отвергнете мою просьбу то - поскольку ваша страна единственная, жителям которой я могу без стыда протянуть руку, что оставалось бы мне сделать, как не молить небо, чтобы оно даровало, мне здоровье на какое-то время, необходимое; для поездки в Америку? Неужто понадобится, чтобы, оказавшись среди вас, я, ослабевший умом и телом и уже неспособный отстаивать свои права, был вынужден просить, держа в руках оправдательные документы, чтобы, меня доставили на носилках ко входу, в ваши национальные, собрания и тут, протягивая тот самый колпак свободы, который я больше, чем кто-либо другой, помогал вам водрузить на голову, обратился к вам с мольбой: "Американцы, подайте милостыню вашему другу, чьи услуги во всей их совокупности не заслужили иного вознаграждения, кроме: Date obolum Belisrio". {Подайте обол Велизарию (лаг.).}
В Гамбурге коммерческий гений Бомарше достиг апогея в своем размахе. Холодными ночами, лежа без сна в чердачной каморке, он строил химерические проекты планетарных масштабов! Например, как прорыть канал через Суэцкий перешеек или установить судоходный путь между Атлантическим и Тихим океаном по реке Сан-Хуан, озеру Никарагуа и короткому каналу длиной всего в 10 километров, который можно построить. Много лет спустя другой мечтатель, заключенный в форте Гам, тоже мысленно соединял океаны, избирая для этого ту же трассу. История не что иное, как осуществление давних грез. Бомарше "знал", рассказывает Гюден, что "нация, которая овладеет судоходным путем между двумя океанами, неизбежно станет владычицей мировой торговли". Он, естественно, мечтал, что владычицей этой будет Франция. Позднее, когда до Бомарше дойдет известие, что "Питт намеревается сделать англичан хозяевами озера Никарагуа", он потребует от Директории, чтобы она добилась от побежденных испанцев уступки Франции этой все еще дикой страны и этого озера, о выгодах которого они, кажется не подозревают". К сожалению, французы в ту пору были ничуть не дальновиднее испанцев.
Бомарше был далеко не единственным французом, нашедшим убежище на берегах Северного моря. Не говоря о многочисленных протестантах, живших здесь еще со времен отмены Нантского Эдикта, в ганзейских городах, в том числе и в Гамбурге, обосновалась большая колония эмигрантов, вольных или невольных. Бомарше сблизился с двумя из них - с Талейраном, недавно вернувшимся в Европу после недолгого пребывания в Америке, и неким Луи, молодым священнослужителем, терпевшим еще большую нужду, чем он сам. Бомарше помогал Луи, делясь с ним своими скудными средствами и добывая для него работу. Он не переставал пророчить своим двум товарищам по изгнанию счастливую политическую будущность. Если карьера хромого беса уже обещала быть блестящей, несмотря на этот немецкий "антракт", карьера аббата, напротив, казалась по меньшей мере сомнительной. Но Бомарше, который неплохо разбирался в государственных деятелях, быстро распознал в юном Луи качества, необходимые для успеха на общественном поприще. Впоследствии аббат не забыл доброты Бомарше, и ему действительно хватило ума, чтобы реализовать предсказания своего старого друга, сделавшись позднее, много позднее, превосходным министром финансов. Да, это-тот самый барон Луи, вы не ошиблись!
Некоторые изгнанники только и мечтали о возвращении во Францию, с нетерпением ожидая, когда они наконец будут вычеркнуты из списков эмигрантов; Бомарше, принадлежавший к этой категории, дрался за всех, засыпая своими обращениями членов Комитета общественного спасения. Из Гамбурга он проповедовал стоящим у власти в Париже милосердие и справедливость, причем в таком уверенном, авторитетном тоне, который, учитывая его положение, вызывает восхищение. Одно из подобных посланий Комитету общественного спасения датированное 5 августа 1795 года, было найдено Ломени. Оно заслуживает того, чтобы привести его здесь, ибо характеризует, как мне представляется, истинное благородство Бомарше, его отвагу и политическую мудрость. Это пространное обращение было написано после победы при Кибероне, одержанной республиканскими войсками над армией роялистов. Бомарше опасался, что победители не отнесутся к побежденным великодушно, и призывал правительство отдать приказ о милосердном обращении с ними. К сожалению, его вмешательство запоздало - мятежники монархисты были в большинстве своем перебиты при Кйбероне. Вот тем не менее письмо Бомарше:
"Из моего убежища, близ Гамбурга,
сего августа 5 числа 1795 года;
Комитету общественного спасения.
Граждане, члены нынешнего состава Комитета, благоволите еще раз внять прямому обращению к вам гражданина, несправедливо изгнанного из отечества, но по-прежнему преданного ему и выступающего в защиту не своих собственных интересов, но тех, кои, его разумению, в настоящее время являются вашими собственными и одновременно интересами всей нации.
Мне помнится, в дни моего отрочества, когда у дофина, отца Людовика XVI, родился первый ребенок, меня взяли из колледжа, чтобы я мог увидеть, как празднуется это событие. Ночью, обегая иллюминованные улицы, я был поражен транспарантом, установленным на крыше тюрьмы, который энергично возглашал: Usque in tenebris {Даже во мраке (лат.).}. Слова так пронзили меня, что, мне кажется, я читаю их сейчас. Народная радость проникла повсюду, вплоть до ужасных темниц. Я повторяю вам сегодня то, что гласил этот транспарант (рождение ребенка королевской крови в те времена было радостным событием), в связи с событием куда более значительным; замечательный триумф наших солдат при Кибероне наполнил радостью мое сердце на этом немецком чердаке, где я стенаю вот уже два года, прячась под чужим именем от всякого рода несправедливостей, кои изливаются на меня в родной стране. Usque in tenebris может служить эпиграфом к моему положению.
И вот я, гражданин, страдающий in tenebris, хочу поделиться с вами соображениями о последствиях этой Киберонской победы, имеющей решающее значение для установления мира, о котором все мы мечтаем.
Если вы, великодушные победители, не употребите во зло свой триумф и не превратите его в бойню, вы стяжаете уважение всех партий. Римляне были беспощадны к врагу только в годину бедствий - стоило им взять верх, они проявляли величие и великодушие. Такое поведение, благородное и твердое одновременно, создало им мировую империю. Нет мести полней и плодотворней, нежели проявление великодушия к побежденным и покоренным французам, кое покорит вам всех остальных.
Позвольте мне привести вам пример успешности поведения, мною вам рекомендуемого; сходство фактов здесь поразительно.
Во время войны восставшей Америки против ее угнетательницы Англии целая армия англичан и американцев лоялистов (в сущности, внутренних эмигрантов) под командой, если не ошибаюсь, генерала Бергойна спустилась из Северной Канады по озеру Шамплен и по рекам в самое сердце молодой республики. На равнинах Саратоги эта армия была окружена и принуждена сложить оружие, сдавшись на милость победителя. Континентальный Конгресс, столь же предусмотрительный, - сколь и великодушный, осознал, что от того, как использует эту сокрушительную победу, будет зависеть и заключение почетного мира и отношение нации к основам образуемого им правительства. Конгресс предложил помилование всем побежденным, земли для обработки - всем англичанам и гессенцам, буде кто из них пожелает обосноваться в стране, которую они хотели себе подчинить. Вашингтон, чье мнение запросили, рекомендовал принять именно такое благородное решение, укрепив тем самым свой авторитет, ставший отныне неколебимым. Английское правительство осознало, что народ, столь достойно воспользовавшийся своим триумфом, непобедим, ибо великодушие, завоевав ему все сердца, покорило общественное мнение всех направлений.
О французы! Вы, правящие французами, разобщенными между собой еще больше, нежели были разобщены американцы; вы, члены бурного народного собрания, призванные покорить сердца, ожесточившиеся в результате чудовищных зверств тех, кому вы пришли на смену, не будучи их сообщниками, - я не сомневаюсь, что вы столь же остро, как и я, ощутили неоценимое значение события, подаренного вам фортуной. Помилуйте своих пленных! Какова бы ни была судьба, вами им уготованная, жаловаться они не вправе, вы победили их в бою. Но узнайте же теперь, ежели не знали прежде, что нет француза меж этих разбитых вами эмигрантов, который устыдится того, что был побежден соотечественниками, нет ни единого, кто, как и вы, не видит заклятых врагов в тех англичанах, у коих сам был на службе. Узнайте, что только необходимость выжить, не умереть с голоду вынудила их уступить, подчинясь наглым островитянам; узнайте, главное, что министр Питт бесповоротно обречен, если вы только проникнетесь этой мыслью, - ему не простят промахов, ошибок, отсутствия успехов; вашей гуманностью, встреченной единодушными кликами одобрения, вы принесете больше вреда ему, больше пользы, больше славы себе, укрепив свою власть и всеобщее к ней доверие, да, вы сделаете больше одним этим великодушным актом, чем всеми, почти немыслимыми подвигами, которыми наши армии поразили Европу. Только вы, вы одни станете творцами мира, предпишете мир, продиктуете его даже англичанам, которые по преимуществу относятся с ненавистью к действиям собственного правительства, предпринятым, чтобы внести смуту в ваши ряды, избравшие свободную форму правления. И, граждане (я уже позволил себе ранее писать вам об этом), если англичане (которых останавливает лишь суетное тщеславие), заключив почетный мир, признают вас народом свободным и суверенным - только взвесьте это слово, о граждане! - тогда вы, депутаты, ты, - Конвент! - все вы покроете себя неувядаемой славой; ибо Европа без колебаний последует великому примеру, и вы приобретете, вы завоюете тогда прекрасное право спокойно обсудить, действительно ли единовластие - правление самое сильное, самое прямое и самое скорое из всех в выполнении планов, зрело продуманных законодательными собраниями, - подходит великой стране больше, чем всякое иное распределение власти, столь чреватое грозами; вы сможете преобразовать форму правления в соответствии с волей всей нации, которая прославит себя тем, что у нее на глазах вы приступите к мирным дебатам, одержав великую победу, проявив великодушие и избавив всех от страха, как бы не вернулись снова времена террора, которым можно держать в повиновении рабов, но на которой не может опираться разумное правление.
Пьер-Огюстен Каран Бомарше,
уполномоченный, включенный в проскрипционные списки,
бездомный, преследуемый, но ни в коей мере
не предатель и не эмигрант".
Когда Бомарше писал это обращение к Комитету общественного спасения, он, очевидно, уже был вычеркнут из списков эмигрантов. Комитет, где председательствовал тогда Робер Ленде, в принципе принял такое решение еще двумя месяцами ранее, призывая - я цитирую - "граждан соратников из Комитета по законодательству включить в первую же повестку дня вопрос об исключении Бомарше из списка эмигрантов, поскольку всякая проволочка в этом деле наносит ущерб интересам Республики!" Было бы излишним входить здесь в детали. Короче говоря, административная медлительность, бумажная волокита и недоброжелательство некоторых членов Конвента задержали возвращение Бомарше более чем на год. Правительство Конвента, стремившееся загладить совершенную им несправедливость, было настолько бессильным, что ему не удавалось добиться выполнения своих решений. 26 октября 1795 года Конвент был распущен. Теперь Бомарше приходилось, начать все сначала с Директорией.
Робер Ленде, который был человеком чести и чувствовал себя в какой-то мере ответственным за невзгоды Бомарше, неоднократно обращался к членам Директории, требуя покончить с этим скандальным положением. Его поведение тем достойнее, что сам он, как бывший председатель Комитета общественного спасения, отнюдь не был у них в чести. Несмотря на это, он направил одному из членов Директории следующее письмо, которое, как мне кажется, ускорило решение исполнительной власти.
"Я никогда не перестану думать и заявлять повсюду вслух, что преследование гражданина Бомарше несправедливо и что вздорная идея выдать его за эмигранта могла возникнуть только у людей ослепленных, обманутых или злонамеренных. Его способности, его таланты, все его средства могли быть использованы нами. Желая навредить ему, больше навредили Франции. Я хотел бы иметь возможность выразить ему, до какой степени был огорчен несправедливостью, объектом которой он стал. Я выполняю свой долг, думая о нем, и выполняю этот долг с удовлетворением".
Итак, мы в очередной раз отмечаем, что лица, стоящие во Франции у кормила власти, на самом высоком государственном уровне, будь то короли или главы правительств, один за другим самым торжественным и самым недвусмысленным образом воздавали честь Бомарше. Самое замечательное в этой истории, что все они без исключения в то же время бросали его на растерзание, будучи неспособны обуздать воющую свору и Базиля. Самый тиранический режим, который может задушить в зародыше все свободы, заставить молчать писателей и мыслителей, заткнуть рты всем гражданам, оказывается бессильным, сталкиваясь с клеветниками, ибо эта порода неистребима, подобно насекомым, с которыми, как нас уверяют, не покончит даже самая чудовищная водородная бомба.
10 июня 1796 года Бомарше наконец узнал о том, что вычеркнут из списков эмигрантов:
"...погоняй, почтарь! Три дня несказанной радости за три года долгих страданий, а потом я готов умереть".
Он прибыл в столицу 6 июля и прожил в ней куда дольше трех дней.
18
ЧЕЛОВЕК
Стану ли я наконец человеком? Человек! Он
спускается, как подымался волоча ноги
там, где мчался бегом потом
разочарования, недуги старая, выжившая
из ума кукла - хладная мумия... грязная пыль,
и потом - ничто!
В изгнании Бомарше потерял почти все, но только не свою дородность. Брюшко, щеки, один или два добавочных подбородка, "тучный и полнокровный", в шестьдесят четыре года - он неузнаваем. От невзгод - это не известно только дуракам - люди не худеют.
"Альмавива. Зато я тебя не узнаю. Ты так растолстел, раздобрел...
Фигаро. Ничего не поделаешь, ваше сиятельство, - нужда".
Даже возвращении этот пожилой господин - "большой, тучный, седой, жирный" - ведет себя так, как положено в его возрасте, - он благодушествует. Две недели Бомарше принадлежит только домашним. Супруге, которая была вынуждена развестись с ним и на которой он безотлагательно женится вновь. Дочери, которую в первую же неделю выдает замуж - вернувшись 5 июля, он ведет ее к венцу 11-го - за тридцатилетнего лейтенанта Луи-Андре Туссена Деларю, который, еще совсем юношей был адъютантом генерала Лафайета; и, главное, Жюли, прошедшей сквозь самые тяжкие испытания Революции с одной мечтой - снова увидеть брата.
"Твоя и моя старость, - сказала она ему при встрече, - наконец соединились, мой бедный друг, чтобы насладиться юностью, счастьем и устройством жизни нашей дорогой дочери".
Словом, две недели Бомарше весьма напоминает персонажей, которых любит помещать в центре своих полотен Грез. Но вскоре после счастливого "обретения" близких отцу семейства становится тесно в этих мещанских рамках, хоть и милых сердцу, но слишком уж благопристойных. И он спешит возобновить прерванный диалог с Амелией, иначе именуемой Нинон.
Обычно биографы умалчивают об отношениях этой дамы и Бомарше. Те, кто особенно склонен сурово осуждать поведение нашего героя в делах общественных, стыдливо прикрывают глаза на его роман с Нинон. Старику прощают эту гадкую связь с особой "недостойной уважения". Девице ставят в вину, что она слишком дорого ему стоила. Она и вправду была довольно требовательна, но, полагаю, в 1796 году ей приходилось туго. Так что ж ему оставалось делать? Толкнуть ее на панель? Или настоять, чтобы она обучилась плести кружева? Из всех его женщин, а одному дьяволу ведомо, сколько их перебывало, она, бесспорно, была самой желанной. Как сказали бы сегодня, она подходила ему физически. А в этой области Бомарше не утруждал себя возвышенными тонкостями. Всю жизнь он искал "этих утех", ничуть того не стыдясь. Он был верен себе с момента возмужания до самой смерти. Однако в шестьдесят четыре года мужчина уже не тот, что прежде. В этом возрасте необходимы известные ухищрения, чтобы добиться искомого. В игру вступает воображение, помогая там, где сдает тело. Свои письма г-же де Годаиль Бомарше именовал "сперматочивыми"; так как же назвал бы он те, что на закате дней адресовал Нинон? Почему, однако, это должно нас шокировать? Если в его романах сердцу отводилась скромная роль и главенствовал секс, неужели он должен был сочинять своим любовницам изящные безделушки в назидание биографам? "То, что именуется пристойностью в языке, - говаривал он, настолько противно природе, что нужно быть ломакой, чтобы этого придерживаться. Учтивость не уживается со смятением чувств и страстью". Не станем делать вид, что не замечаем распутства этого старого человека, который несколько похотлив и без ума от женщин. "И почему бы мне краснеть за то, что я их любил?"
Бомарше вернулся в Париж начисто или почти начисто разоренным. Разумеется, долговые расписки, хранившиеся в его портфеле, представляли немалое состояние. Но главные должники Бомарше - Соединенные Штаты и Франция - вполне платежеспособные, как были, так и остались недобросовестными. Министры обычно не любят возмещать долги, сделанные их предшественниками. Американское правительство и Директория ставили всевозможные бюрократические препоны и вели нескончаемые расследования с единственной целью оттянуть расплату. К 1796 году Новый Свет был должен Бомарше около 3 миллионов, а Старый - миллион (997875 франков, если быть точными). Лица, ответственные за государственную казну по обе стороны океана, фактически делали ставку на смерть Бомарше, рассчитывая, что его наследники окажутся сговорчивее. Расчет, в общем, мудрый - через три года Бомарше действительно скончался. Но с 1796 по 1799 год он не переставал, как легко догадаться, осаждать казначейства обеих республик. Его жалобы, его мольбы, реже - требования составляли бы в совокупности толстый том. Почти все эти послания напоминают по тону и стилю то, которое он направил несколько недель спустя после возвращения в Париж Рамелю, члену Директории, ответственному за национальный бюджет. Привожу это письмо как пример:
"Гражданин министр, клянусь вам, что мое положение становится нестерпимым. Я мог бы навести порядок во всем мире, отдай я этому столько энергии, сколько потрачено мною на письма по поводу ненавистного дела, кое иссушает мой ум и омрачает мою старость. Я заимодавец терпеливый, но придет ли конец всем этим возражениям против выплаты долга! Я только и слышу подождите, повремените, и ничего не получаю. Бегать, стучаться во все двери и не иметь возможности чего-либо добиться - это какая-то пытка раба, подданного старого режима, а отнюдь не жизнь, достойная французского гражданина.
Дозвольте мне поставить койку на чердаке Вашего особняка. Вам будут напоминать всякое утро: он все еще здесь. Тогда Вы поймете, насколько человеку расстроенному, лишенному на протяжении шести лет своего места и начисто разоренному, простительно жаждать, чтобы им наконец соблаговолили заняться.
Бомарше".
Но именно Рамель и те, кто впоследствии занимали то же кресло, только и ждали, когда Бомарше не станет! Однако человек, еще недавно числившийся в проскрипционных списках, стал уже вхож в министерства, ему не приходилось томиться в приемных. Подобно Людовику XV, Людовику XVI и Комитету общественного спасения, члены Директории теперь советовались с ним по вопросам государственной политики. Один из них - Ревбель - вовсю использовал его дипломатический опыт, например, просил приложить руку к договору с Испанией. Бомарше откликался на "доверие, которое [Директория] благоволит выказать к его [ничтожным] познаниям", пространными докладами, в которых чувствуется стиль и тон государственного деятеля.
Естественно, он не мог удержаться, чтобы не давать походя членам Директории уроки ремесла, напоминая при случае, что политика, не заглядывающая дальше сегодняшнего дня, редко имеет будущее. Директория же прислушивалась к нему только в той мере, в какой его советы помогали разрешить сиюминутные проблемы. Как это нередко случается в нашей стране, будущее Франции, "особы исторической", меньше всего заботило людей, стоящих у власти. Тем не менее Бомарше оказал здоровое влияние на некоторых министров и видных парламентариев того времени, к примеру, на члена Совета старейшин Бодена дез Арденна, с которым вел долгие интеллектуальные беседы, облегчавшиеся известной общностью их взглядов на революцию.
"Я отнюдь не изверился в том, - сказал как-то Воден Бомарше, - что революция во всем ее величии и полноте может содержаться в четверике чернил и не нуждается ни в малейшем кровопролитии. Я не устаю находить подтверждения этому в ночи на 4 августа 1789 года, когда без всяких переворотов, продажных трибунов и убийств, благодаря одним только декретам было покончено с системой злоупотреблений, укоренившейся на протяжении тысячелетия и черпавшей силу даже в самих достижениях цивилизации".
Это в точности совпадало с точкой зрения Бомарше, которому для создания Фигаро понадобился только четверик чернил. Не следует улыбаться - в 1796 году необходим был более чем широкий кругозор, чтобы заметить, что "достижения цивилизации" способствуют распространению злоупотреблений и тем самым узаконивают нищету. Бомарше, со своей стороны, еще несколькими годами раньше хорошо понял, что истинное зло нашего общества - отчуждение трудящихся; в тетради, найденной Жераром Бауером, есть такая запись:
"Если бы у людей не было никаких потребностей, одно это сделало бы их равными: именно нищета подчиняет одного человека другому. Но истинное зло не в имущественном неравенстве, оно - в зависимости. Какое дело человеку среднего достатка до того, что есть люди богаче него? Что крайне тяжко, так это - быть ими порабощенным".
Вместе с Боденом дез Арденном, для которого он написал несколько речей, Бомарше будет защищать свободу культов и свободу печати, единственным девизом которой, как оба они считали, должно быть: "Пусть пишет каждый, кто может". Но еще более горячо оба они разоблачают "чудовищную растрату народных денег". Заклеймив, не стесняясь в выражениях, нерадение или бестолковость, Бомарше, как обычно, оставляет место надежде - не для того, чтобы польстить тем, кого он бичует, но потому, что такова его натура, с ее неизбывной наивностью и неисчерпаемой жизненной энергией (причем первая подстегивает последнюю): "Мужайся, Директория! Если Республика выбралась живой из Робеспьерова ледника, как можешь ты опасаться, что она в смертельной опасности, когда правишь ты, в согласии с нашей конституцией?"
Сначала палка, потом - пряник.
Я сказал, что Бомарше разорился или почти разорился. Действительно, он еще владел несколькими доходными домами в Париже, Директория вернула ему его "дворец" на бульваре Сент-Антуан, "бъявленный было "национальным достоянием". Если на бумажных фабриках Бомарше, на Баскервильской мануфактуре, где отливались шрифты, и в типографии царило запустение, то у него все же оставались в разных местах вполне реальные ресурсы, не говоря уж менее реальных - тех, что подсказывала ему фантазия. Нам, к примеру, известно, что он провел некую весьма неудачную операцию, спекулируя на соли. Закупив сто тысяч центнеров соли, он в результате непредвиденных биржевых колебаний был вынужден перепродать все за треть стоимости. Не станем убиваться, - когда речь шла деловых операциях, Бомарше инстинктивно вел себя, как все буржуа: распространялся вслух только о своих неудачах.
В эти годы он неразлучен с одной особой женского пола, которой странным образом увлекся. Эта особа вскоре разделит известность своего пожилого друга - ее имя появится в газетах. Поскольку хозяин боялся потерять свое сокровище и был так туг на ухо, что не слышал ее лая, она носила красивый ошейник с прелестной надписью:
Я - Фолетта, мне принадлежит Бомарше.
Живем мы на бульваре.
Ломени первым привел этот анекдот, подхваченный впоследствии почти всеми биографами. Не подвергая ни на минуту сомнению его подлинность, я тем не менее должен уточнить, что г-н Руло-Дюгаж, чей прадед женился на внучке Евгении, хранит медаль, на которой я прочел текст в более прозаической редакции: "Меня зовут Лизетта. Я принадлежу Бомарше и т. д." Очевидно, у Фолетты тоже была соперница!
Верный пес - я называю его так без малейшего намерения унизить - Гюден в эти последние годы по-прежнему питал к Бомарше самые нежные чувства. Пока Бомарше был в изгнании, Гюден скрывался в селении Марсилли, неподалеку от Авалона. Он жил там - или старался выжить - в крайних лишениях. Не поспевая за событиями, духовно одряхлев, Гюден продолжал писать исторические труды, которые не могли быть изданы, трагедии, которые не могли быть сыграны.
Он был человеком иной эпохи, а считал себя жертвой времени. Бомарше в его жизни представлял исключение, подтверждающее правило, - глоток свежего воздуха, дух авантюры, предмет восторженного изумления. Умственно ограниченный, чопорный, неисправимый домосед, Гюден с искренним недоумением поддавался влиянию своего друга, чья жизнь всегда была праздником, хотя, конечно, и опасным, подчас даже трагическим, но непрерывным. Поскольку у Гюдена не было ни гроша, Бомарше выслал ему 10 луидоров на дорогу. Это была значительная сумма, и Гюден счел должным отблагодарить за нее по всей форме: "Вы не могли более изящно заслужить мою признательность, и я с тем большим, если это только возможно, удовольствием Вас увижу вновь, что именно Вы снабдили меня средствами для осуществления желанной встречи. Я расплачусь с Вами, как только это будет в моих возможностях. Отправляюсь в путь без промедления, засунув весь свой багаж в носок". Он не успокоился, пока не отдал своему благодетелю этот долг, настаивая, как пишет Ломени, "с видом человека, который не привык никому позволять себя одаривать". Гюден был полноправным членом семьи Бомарше, его сердечно любили, отвели ему прекрасные апартаменты в доме, но, как его ни холили, ни лелеяли, Гюден, более боязливый, чем когда-либо, при первой же тревоге - а именно 18 фрюктидора - удрал в свои скромные владения. Чтобы заставить его наконец вернуться, Бомарше пришлось пустить в, ход самые убедительные доводы - я имею в виду те, которыми можно растормошить литератора, подняв его даже из гроба. Честный Гюден рассказывает об этом, ничего не утаивая:
"Бомарше сообщил мне, что он на очень выгодных для меня условиях договорился с неким издателем, буде я пожелаю, опубликовать работы, имеющиеся в моем портфеле, произведения, которые были запрещены при робком и отягощенном предрассудками королевском режиме и которые я отказался выпустить в свет в дни невзгод, когда были дозволены любые преступления печати. Поэтому я вернулся..."
Ясно, что эта дружба не была односторонней.
Бомарше был человеком иной закалки, чем Гюден. Он всегда храбро смотрел в лицо любой опасности. Но теперь для него подошла пора встретиться с противником иного рода, прежде незнакомым. Первые столкновения с ним относятся к началу 1797 года. Бомарше вроде бы не испугался и этого врага, а если и испытал законную тревогу, то держал ее про себя. В письме к Евгении от 5 мая 1797 года он рассказывает о своих встречах со смертью как бы между прочим.
"После ночи с 6 на 7 апреля, когда я надолго потерял сознание - второй сигнал, поданный мне природой за последние пять недель, - состояние мое улучшилось. Жду присылки растительных порошков. То ли мне придает силы время года, когда все пробуждается, то ли меня подстегивает жар, но я смог, дорогое мое дитя, осуществить множество дел, приняв все меры предосторожности, чтобы ты могла пожать плоды моих трудов. Доверься своему отцу!"
Как мы уже дали понять, по возвращении Бомарше из Германии на деловом поприще его постигали не только неудачи. Впрочем, лучше уж сразу написать, что, скончавшись, он оставил близким около 200 000 франков, сумму для того времени весьма внушительную, но до смешного малую по сравнению с тем, чем он владел до революции; 200 000 франков, не считая недвижимости и долговых расписок, о которых вам известно. Прибыв из Гамбурга с пустым кошельком, он за несколько месяцев сумел частично восстановить свое состояние. С годами ученик Пари-Дюверне сравнялся с учителем.
В этом письме, адресованном Евгении, для нас интересны две вещи. Во-первых, оно дает представление о причине, или причинах, угасания Бомарше, во-вторых, оно датировано 5 мая 1797 года - а это для Бомарше был день славы. К нему мы еще вернемся.
Начнем с диагноза или, точнее, прогноза, как выражались мудрецы Эпидавра. Что делал, где был Бомарше накануне или за день до удара? Так вот - он, как это бывало нередко, предавался обжорству. Интеллектуалы частенько неравнодушны к яствам земным. Я полагаю, что в Гамбурге он страдал и от вынужденного поста: от черного хлеба и вареной картошки пухнут, но небо при этом остается холодно, как мрамор. Долгое изгнание разожгло аппетит Бомарше, но сделало хрупким организм. Таковы печальные плоды слишком продолжительной диеты: при первом же зигзаге обленившаяся печень просит пощады, Мы могли бы позлословить также и о плодах воздержания, усыпляющего рефлексы и притупляющего чувства, разжигая при этом вожделения. Не входя в детали, скажем, что Нинон трудно было узнать своего Бомарше, когда она вновь обрела его в постели. Неумеренно подстегивая природу, старый друг красотки, вполне вероятно, был недостаточно осторожен. Но хватит балагурить. Итак, накануне удара Бомарше пировал с первыми гурманами Директории. Его рассказ об этом банкете хотя и длинноват, но заслуживает внимания по многим причинам. Мы найдем здесь лишнее подтверждение того, что Бомарше сохранял политический вес и при новом режиме. Все сотрапезники, кроме него самого, были людьми, стоявшими у кормила власти. Кроме того, этот текст бросает свет на республиканские взгляды Бомарше, одушевляемые свойственным ему уважением к порядку, защитой всех свобод и любовью к отчизне. Некоторая высокопарность, которой грешит Бомарше всякий раз, когда заводит речь о Франции, неотделима, как мы уже могли заметить, от глубокой искренности чувства. Наконец, чтобы покончить с этой трапезой, о меню которой Бомарше нам не рассказывает, необходимо уточнить, что в силу обстоятельств она сделалась исторической. Несколько недель спустя часть мужей, принимавших участие в застолье, отправила другую часть на каторгу в Кайенну. 18 фрюктидора, как писал трясущийся от страха Гюден, "члены Директории восстали друг на друга с оружием в руках; депутаты народа были похищены со своих священных скамей и заключены в клетки на колесах, а затем брошены скопом в трюмы кораблей и отвезены в самые гиблые места Южной Америки". Еще одно слово, прежде чем открыть дверь в банкетный зал, где сквозь скатерть проступает кровь, обратите внимание на тень, вырисовывающуюся позади стула, занимаемого молодым Келлерманом. Это - продолжение Истории, следующая глава, из списка действующих лиц которой Бомарше уже исключен. Итак, к столу!
"Вчера я был на банкете, воспоминание о котором долго не изгладится из моей памяти, столь избранное общество собрал генерал Матье Дюма за столом у своего брата. В былые времена, когда мне доводилось обедать у государственных сановников, меня неизменно шокировало это сборище разномастных людей, коим одно только их происхождение позволяло быть среди приглашенных. Аристократические дурни, высокопоставленные тупицы, люди, кичащиеся своим богатством, манерные щеголи, кокетки и т. д. Если не Ноев ковчег, то по меньшей мере скопище сброда; вчера же среди двадцати четырех сотрапезников я не видел ни одного, кто не занимал бы своего поста в силу высоких личных достоинств. Это был, если можно так выразиться, великолепный экстракт Французской республики, и я молча глядел на них всех, воздавая каждому по заслугам, поднявшим его так высоко. Вот их имена:
Генерал Моро, победитель при Биберахе и т. д., осуществивший известное великое отступление.
Министр внутренних дел Бенезек, призванный гласом народа в члены Директории.
Буасси д'Англас, честь переизбрания которого оспаривали двадцать четыре департамента, недавно вновь переизбранный.
Петье, военный министр, почитаемый всей армией.
Лебрен, один из сильнейших людей в Совете старейшин.
Симеон, крупнейший юрисконсульт Совета пятисот.
Тронсон дю Кудре, член Совета старейшин, один из самых красноречивых заступников обездоленных.
Дюма де Сен-Фюлькран, у которого мы обедали, один из самых уважаемых руководителей военного снабжения.
Лемере, член Совета старейшин, одна из опор конституции в борьбе против анархистов.
Генерал Совьяк, великий военачальник, который превознес заслуги Вобана.
Пасторе, красноречивый, отважный защитник принципов в Совете пятисот.
Министр национальной полиции Кошон, один из могущественных людей, лучше других владеющий искусством поставить на службу народу это нелегкое министерство.
Воблан, член Совета пятисот, защитник колоний от всех узурпаторов.
Молодой Келлерман, который, будучи раненым, доставил нам двадцать пять знамен от Бонапарта.
Генерал Мену, увенчавший себя бессмертной славой, отказавшись в вандемьере стрелять по согражданам.
Генерал Дюма, член Совета старейшин; это имя ныне уже не нуждается в прославлении.
Леок, который был нашим полномочным посланником в Швеции.
Зак-Матье, опора конституции, как и все его друзья в Совете старейшин.
Порталис, член Совета старейшин, мужественное красноречие которого ' неоднократно предотвращало черные замыслы внутренних врагов и от которого завтра ждут доклада, направленного против клеветы и злоупотреблений, неизбежных при свободе печати.
Матье, генеральный комиссар армии генерала Моро.
Бодо, бригадный генерал, адъютант генерала Моро.
Луайель, его второй адъютант.
Рамель, полковник гренадеров, охраняющих наш законодательный орган.
И последний, самый неприметный из приглашенных, я - наблюдатель, наслаждавшийся от леей души.
Обед был поучительным, отнюдь не шумным, весьма милым и, наконец, таким, какого я не припомню за всю мою жизнь".
Как вы прочли, за генералом Келлерманом уже вырисовывается божественная тень. Старик Бомарше уже догадался, какое блестящее будущее ждет Бонапарта, этого юного героя, собравшего воедино куски меча. Нет сомнений, что Бомарше пытался встретиться с победителем при Арколе и Риволи. Подружившись с блестящим Дезе, товарищем по оружию Матье Дюма, он тут же, как это было ему свойственно, поспешил поделиться с молодым генералом своим желанием повидать Бонапарта и, разумеется, служа ему, - послужить Франции. Бомарше, рассказывает Гюден, "безудержно восторгался великой идеей завоевания Египта, ибо это завоевание покорило бы Франции Средиземное и Краснре моря, дав ей тем самым возможность оспаривать у Англии господство над Вест-Индией и мировую торговлю". Но Бомарше явно не довелось побеседовать с будущим консулом, несмотря на все его многократные авансы Бонапарту, вплоть до того, что, отчаявшись в успехе, он посвятил восходящей звезде стихотворение. Не рассматривайте это как лесть или низость, Бонапарт в ту пору не был еще Наполеоном, он не был еще даже на подступах к власти. Но старый Фигаро мгновенно учуял в нем своего нового Альмавиву.
Мы уже обратили внимание на дату письма Бомарше к Евгении - 5 мая, сказав, что это был его день славы. И действительно, именно в этот день "Комеди Франсэз" торжественно возобновила "Преступную, мать", и Париж воздал ее творцу почести триумфатора, как некогда Вольтеру. Зал, стоя, долго аплодировал драме, и автор против своей воли был вынужден выйти на сцену: "Меня изнасиловали на первом спектакле, как юную девицу; мне пришлось появиться между Моле, Флери и г-жой Конта... Мне, который всю жизнь отказывался уступить этому требованию публики, на этот раз пришлось сдаться; долгие аплодисменты заставили меня пережить совершенно неведомые дотоле чувства..." Как ни странно, "Преступная мать" возвращает нас к Бонапарту, который, как мы уже отмечали, настолько же восхищался последней частью трилогии о Фигаро, насколько недооценивал две первых. Полагая, что его час настал, Бомарше накропал дурные вирши и адресовал их генералу. Вот наименее скверное из четверостиший:
"Шуточное послание старика, который сожалеет, что не встретился с ним:
На новый лад хочу я, как француз примерный,
Заслуженную дань воздать Бонапарт_е_.
Родись я в Лондоне, ему б желал, наверно,
Чтоб в адском жарился костре".
Если Бомарше акцентировал конечное "е" Бонапарте, то вовсе не в угоду дурному вкусу парижан, которые в ту пору развлекались тем, что калечили на разные лады это корсиканское имя, ему просто нужна была хоть какая-то рифма к "в костре". Впрочем, у меня нет твердой уверенности, возможно, он сделал это и нарочно! Год спустя Бомарше доверил генералу Дезе послание совсем в другом стиле. Нуждаясь в деньгах и разыскивая покупателей на свой дворец, он решил, что им может быть Бонапарт (на этот раз без "е"). Вот выдержка из любопытного письма, найденного Брианом Мортоном.
"Париж, 25 вантоза, VI года.
Генералу Бонапарту:
Гражданин генерал,
сельская усадьба в центре Парижа, единственная в своем роде, выстроенная с голландской простотой и афинской чистотой стиля, предлагается Вам ее владельцем.
Если бы в своем огорчении от продажи дома, выстроенного в более счастливые для его хозяина времена, этот последний мог бы чем-то утешиться, то лишь сознанием, что сей дом пришелся по вкусу, человеку, столь же удивительному, сколь скромному, коему он имеет удовольствие его предложить. Не говорите, генерал, нет, прежде чем не осмотрите внимательно усадьбу. Возможно, она в своем радужном уединении покажется Вам достойной питать порой Ваши высокие раздумья...".
Гражданин генерал дом, очевидно, осмотрел, поскольку нам известно, что он нашел его нелепым. Ответил он Бомарше, не касаясь сути дела, весьма лапидарно, но я нисколько не сомневаюсь, что тот спрятал драгоценное послание в свой бумажник:
"Париж, 11 жерминаля, VI года.
Генерал Дезе передал мне, Гражданин, ваше любезное письмо от 25 вантоза. Благодарю Вас за него. Я с удовольствием воспользуюсь первым представившимся случаем, чтобы познакомиться с автором "Преступной матери".
Приветствую Вас.
Бонапарт".
Случай не представился: Бонапарт и Бомарше так и не встретились. Стоит ли сожалеть об этом? Конечно, для биографов дипломатического курьера это обидно. Но что общего было у генерала и цирюльника? Ничего, если не считать любви к отечеству и. отвращения к Англии. Я забываю о главном: обстоятельства рождения могли бы отбросить их обоих во мрак неизвестности, не аннексируй Франция Корсики и не обратись Карон-отец в католичество... Вот и все о Наполеоне.
Другой персонаж первой величины сыграл свою роль в последнем акте жизни Бомарше. Кто? Талейран. Хромоногий черт выскочил из своей бутылки 18 июля 1797 года; унаследовав кресло Делакруа, он воцарился в кабинете Верженна. У министра иностранных дел Шарля-Мориса де Талейран-Перигора был выбор принять, снести или отвергнуть услуги человека, с которым он делил черный хлеб и чечевичную похлебку в Гамбурге и политические способности которого были ему, естественно, известны. Он их отверг. Талейран - не Верженн, далеко не Верженн, да и Бомарше уже, возможно не тот, что прежде. Тем не менее Талейрана и Бомарше связывала Америка, оба они предвидели. ее необычайную судьбу. А франко-американские отношения складывались донельзя плохо, оба правительства были в обиде друг на друга. Бомарше счел, что снова пробил его час. Кто как не он мог добиться согласия между двумя республиками? Он нашел уместным обласкать Талейрана, воспев назначение того на пост министра иностранных дел. Вот - увы! - этот панегирик, писанный в тот же или на следующий день после вступления Талейрана в должность. Я рад был бы избавить вас от этих жалких виршей, изобилующих намеками, неясность которых вполне под пару их тяжеловесности, но, повторяю, наш герой, отлит не из чистого металла - к золоту подмешан подчас темный свинец:
"Гражданину Талейран-Перигору в связи с его вступлением, на пост министра внешних сношений, 30 мессидора V года.
Мой мудрый друг, настал Ваш час.
Да, кое-кто теперь в унынье.
Но, как Нафанаил, отныне
Я чту достойнейшим лишь Вас.
А Санта-Фе сластолюбивый,
- Он верит ли, как я, Гризон,
Что нами будет заключен
С Америкой союз счастливый?
Коль Вам сегодня вручены
Бразды правления страны,
Наш мир с народами Европы
Прочнее сделать Вы должны,
Чем рукоделье Пенелопы!
Аминь".
Гражданин Талейран прекрасно понял, к чему клонит Гризон, но сластолюбивый Санта-Фе - почему Санта-Фе? - сухо отказал Бомарше во всем, даже в визе. Фарж отыскал в 1885 году в архивах Ке-д'Орсе резолюцию министра. Она кратка: "Паспорт выдан быть не может".
Бомарше попросил объяснений. Ему дали понять, ничего не смягчая, что главное препятствие - его глухота. Санта-Фе считал, что посол Франции прежде всего должен быть остер на ухо. Бомарше возмутился и в результате обрел свой обычный стиль:
"Посланник могущественной республики нисколько не нуждается в том, чтобы переговоры об ее интересах велись шепотом, секретность, необходимая королевским посредникам, недостойна ее высокой дипломатии".
Но, повторяю, Талейран не Верженн. Если он и был остер на ухо, то проявил странную недальновидность, когда дело зашло об оценке душевных качеств.
Натолкнувшись на неумолимость Талейрана, старый дипломатический курьер обратился к Ревбелю и Рамелю - первый был членом Директории, второй министром финансов. Лентилак приводит выдержку из письма Бомарше Рамелю, которое по тону напоминает его послания Людовику XVI:
"...я, возможно, единственный француз, который ничего и ни у кого не просил при обоих режимах, а между тем в ряду своих важных заслуг я с гордостью числю и то, что более любого другого европейца способствовал освобождению Америки, ее избавлению от английских угнетателей. Сейчас эти последние делают все возможное, чтобы превратить Америку в нашего врага. Мои дела призывают меня туда, я могу открыть им глаза на эти происки, ибо, если американцы даже мне и не платят, то, во всяком случае, питают ко мне уважение, и Ревбелю, всегда хорошо ко мне относившемуся, достаточно выслушать меня по этому делу в течение четверти часа, чтобы он захотел предоставить мне возможность послужить там моему отечеству. Я предлагаю свои услуги, которые ничего не будут стоить, ибо я не желаю ни должности, ни вознаграждения".
Он не учел Талейрана. Но, отвергнутый родиной, Бомарше получил горькое удовлетворение - к нему обратилась Америка. Я не шучу. Американская делегация, присланная в Париж с миссией уладить недоразумения, возникшие между Штатами и Францией и возобновить прерванные отношения, избрала своим посредником Бомарше. Невероятный поворот! Талейрану пришлось аккредитовать того, кому он еще полгода назад отказал даже в заграничном паспорте. В переговорах с американскими депутатами Бомарше выказал, большую ловкость и послужил с высочайшей преданностью министру внешних сношений, тем самым лишний раз - Франции.
Санта-Фе отблагодарил его на свой манер. Глумлением. Зависть? Не знаю. Когда до Бомарше дошли разговоры, которые вел в свете его друг Талейран-Перигор, утверждавший, будто он ни на что не годен и что его легче легкого облапошить, Бомарше отомстил, воспользовавшись своим излюбленным оружием - дерзостью. Поставьте себя на место Талейрана, откройте это письмо и прочтите:
"...я улыбнулся вчера вечером, когда до меня дошла высокая хвала, которую Вы мне воздаете, распространяясь, будто меня легче легкого облапошить. Быть облапошенным теми, кому оказал услугу - от венценосцев до пастырей, - значит быть жертвой, а не простофилей. Даже ради сохранения всего того, что отнято у меня неблагодарной низостью, я не согласился бы хоть раз вести себя иначе. Вот мой символ веры. Личные потери меня не слишком трогают, но урон, наносимый славе и благоденствию отчизны, изнуряет все мои чувства. Когда мы совершаем ошибку, я по-детски злюсь, и, пусть я даже ни на что не годен и меня никак не используют, это не мешает мне строить по ночам планы, как исправить глупости, содеянные нами днем. Вот почему мои друзья утверждают, что меня легче легкого облапошить, ведь в наши дни, как уверяют, всякий заботится только о себе самом. Какая безнадежность, будь это и в самом деле правдой по отношению ко всем! Но я убежден, твердо убежден в обратном. Когда желаете ознакомиться с моей лавчонкой простофили? Вы не останетесь недовольны - Вам будет чем, поживиться для прошлого, настоящего и будущего, но будущее - единственное, что для нас существенно! Пока рассуждают о первом и втором - они уж далеко, очень далеко. Неизменно к Вам привязанный
Бомарше".
Забавнее всего, что биографы, цитирующие полностью или частично это язвительное послание, не разглядели в нем ничего, кроме наивного самоуничижения! _О нетленная слепота!_
Успешно завершив свою последнюю политическую миссию и в очередной раз облапошенный министром, которому он оказал услугу, Бомарше сходит со сцены, где ему довелось сыграть свою самую крупную роль: роль Истории.
Мы еще увидим, как он вмешается в два-три серьезных дела, но случая и возможности решать судьбы родины ему больше не выпадет. Из _игры Франции_ он вышел.
Вот и старость!
Появление на свет Пальмиры, дочери Евгении, его, разумеется, очень обрадовало, но еще большей радостью для него было бы рождение мальчика. До самой своей кончины, не выдавая горя, он оплакивал смерть сына. За несколько недель до смерти Бомарше у Евгении родился наконец долгожданный мальчик Шарль-Эдуар Деларю, который впоследствии сделал военную карьеру и стал бригадным генералом.
Имя внука может вызвать недоумение - почему Шарль-Эдуар, а не Пьер-Огюстен? Должно быть, у самого Шарля-Эдуара сердце было чувствительнее, чем у его матери, - в 1853 году он присоединил имя Бомарше к своему имени.
Сейчас, когда я заканчиваю эту книгу, прямой потомок дипломатического курьера г-н Деларю де Бомарше назначен послом Франции в Лондоне.