Земная жизнь Пастернака окончилась, но вневременная его судьба продолжалась. Даже его труп стал для властей очередным неудобством.
После того, как тело с помощью медсестер было обмыто и одето, Зина легла на кровать и стала молиться, хотя никогда не верила в Бога. Назавтра ни одна газета не сообщила о смерти писателя: новость не сочли «злободневной». Тем не менее известие распространялось из уст в уста с такой скоростью, что к утру 2 июня вся Россия знала о трагическом событии. Литфонд прислал венок с надписью, способной в наименьшей степени его скомпрометировать: «Члену Литературного фонда СССР Борису Леонидовичу Пастернаку от группы товарищей». Отпевания не было[143]. И все-таки на кладбище собралась внушительная толпа.
Ритуал прощания близ открытой могилы прошел спокойно и благоговейно. Однако даже в смерти Борис Пастернак оставался на подозрении у советской полиции. 4 июня 1960 года отдел культуры передал в ЦК КПСС информацию о похоронах этого «страшного» покойника «В ночь с 30 на 31 мая с.г. на даче в пос. Переделкино (под Москвой), на 71 году жизни, после тяжелой болезни (инфаркт сердца, злокачественная опухоль) скончался писатель Б. Л. Пастернак, — читаем мы в этом отчете. — В течение последнего месяца к больному были прикреплены врач и медицинская сестра из Центральной поликлиники Литфонда СССР, организованы консультации крупных специалистов различных областей медицины.
Зарубежная буржуазная печать пыталась использовать болезнь и смерть Пастернака для возбуждения общественного мнения в антисоветском духе. За несколько дней до смерти агентство «Ассошиэйтед Пресс» передало некролог на случай смертельного исхода болезни, в котором восторженно оценивалось творчество Пастернака и особенно роман «Доктор Живаго», вызвавший «восхищение во всем мире», но «отвергнутый Кремлем». «Интерес Запада к книге «Доктор Живаго», — сообщалось далее, — носил в значительной мере политический характер, и эта книга стала одним из основных орудий в холодной войне». В шведской печати публиковалась сводка о состоянии здоровья Пастернака. Иностранные корреспонденты в течение нескольких дней дежурили у дачи, ожидая его смерти.
Второго июня на похороны Пастернака, состоявшиеся в соответствии с его пожеланием на кладбище в Переделкине, собралось около 500 человек, в том числе 150–200 престарелых людей, очевидно, из числа старой интеллигенции; примерно столько же было молодежи, в том числе небольшая группа студентов художественных учебных заведений, Литинститута и МГУ. Из видных писателей и деятелей искусств на похоронах присутствовали К. Паустовский, Б. Ливанов, С. Бирман. Были присланы венки от некоторых писателей, деятелей искусства, от Литфонда, а также от частных лиц. Корреспондент агентства «Ассошиэйтед Пресс» Шапиро возложил венок «от американских писателей». Ожидалось выступление К. Паустовского и народного артиста СССР Б. Ливанова. Однако оба они в последний момент выступить отказались, сославшись на нездоровье».
Далее рассказывается, что у могилы выступил с весьма умеренной речью о достоинствах писателя философ и историк Валентин Асмус[144], после чего, как пишут авторы отчета, частью собравшихся внезапно овладел гнев, и они стали выдвигать несуразные требования. «Из толпы раздался выкрик: «Хочу сказать от имени рабочих…» — неспешно продолжает заместитель начальника отдела культуры Перов[145], — и далее молодой человек «стиляжного» типа начал кричать истошным голосом примерно следующее: «Пастернаку, этому великому писателю, не дали в нашей стране издать свою книгу… Ни одному советскому писателю не удалось подняться до таких высот творчества, как нашему дорогому Пастернаку…» Человек 15–20, стоявшие рядом, зааплодировали, однако большинство присутствовавших отнеслось к его выкрикам неодобрительно. Одна из женщин, стоявшая с ребенком на руках, громко сказала: «Какой же это писатель, когда он против советской власти пошел!» После того как гроб был предан земле, большинство публики покинуло кладбище. У могилы осталась небольшая группа молодежи. Здесь читались стихи, посвященные Пастернаку, но не содержавшие политических выпадов. С чтением своих стихов выступил, в частности, выпускник Литинститута Харабаров, исключенный недавно из комсомола.
Собравшиеся на похороны иностранные корреспонденты были разочарованы тем, что ожидавшегося ими скандала и сенсации не получилось и что не было даже работников милиции, которых можно бы сфотографировать для своих газет.
В заключение следует сказать, что попытки использовать похороны Пастернака для сенсации и возбуждения нездоровых настроений успеха не имели. То, что наша литературная печать не дала некролога о Пастернаке, ограничившись сообщением от имени Литфонда, было правильно воспринято в кругах художественной интеллигенции.
Следовало бы вместе с тем обратить внимание Союза писателей и Министерства культуры на необходимость усиления воспитательной работы среди творческой молодежи и студентов, часть которых (количественно ничтожная) заражена нездоровыми настроениями фрондерства, пытается изобразить Пастернака великим художником, не понятым своей эпохой»[146].
В момент, когда закрытый наконец гроб стали опускать в могилу, зазвонили колокола церкви Преображения Господня. Наверное, замечает Ольга Ивинская, это было не более чем совпадение, наверное, колоколами этими редких тогда людей, оставшихся верными религии, созывали на вечерню… Но перепуганный распорядитель закричал: «Скорее! Похороны кончились, это начинается нежелательная демонстрация!» И действительно, в то самое мгновение, когда первые комья земли ударились о крышку гроба, от могилы раздались голоса: «Слава Пастернаку!.. Прощай, самый великий из нас всех!.. Осанна!.. Слава! Слава!» Ольга Ивинская была и счастлива, и встревожена столь несвоевременными и неуместными проявлениями популярности Пастернака. В то время как законная вдова, Зина, имела право на сдержанное уважение со стороны властей, Ольга не чувствовала себя в безопасности от новых придирок.
В ближайшие же дни ее стали посещать весьма любезные представители отдела культуры. Гости усердно расспрашивали ее о том, чем обеспечивались ее средства к существованию при жизни Пастернака, на что она живет после его смерти. Не звучал ли в их вопросах упрек в том, что она была посредником между Борисом и иностранными издателями, улаживая проблемы с авторскими правами? А что ж, способ не хуже других возложить на нее ответственность за антисоветское преступление, каким им и сейчас виделся «Доктор Живаго»!
Ольга хорошо понимала, что КГБ не станет терять времени на бесполезные обыски. И вот уже одним махом «накрывают сетью» Ольгу Ивинскую и ее дочь Ирину. Обеих арестовывают[147], привозят на Лубянку и предъявляют им обвинение в «контрабанде валюты». Для Ивинской эта история стала мерзким и нелепым повторением той драмы, которую она пережила одиннадцать лет назад, когда ее объявили злым гением писателя, готового на все, лишь бы ей угодить. Убежденность следователя была непоколебима, его обвинения совпадали с высказываниями Алексея Суркова, бывшего генерального секретаря Союза писателей, для которого дело представлялось яснее ясного: наивный и простодушный поэт Пастернак послушался пагубных для него советов любовницы, профессиональной заматерелой авантюристки, которая вынудила его написать «Доктора Живаго» и опубликовать роман за границей в целях личного ее, Ольги Ивинской, обогащения. Сколько ни отпирались Ивинская с дочерью — тщетно, следователь их не слушал, его это все ничуть не волновало. Процесс был закрытым, судебное заседание — также при закрытых дверях — состоялось 7 декабря 1961 года, решение было вынесено быстро, и приговор оказался суровым. Ольгу Ивинскую снова осудили на восемь лет лагерного режима, ее дочь Ирину — на три года.
И вот уже они обе трясутся в тюремном вагоне, вот уже они начинают путь в Сибирь, к заледенелому одиночеству Тайшета, после которого их переведут в другой лагерь, молдавский, чтобы отбывать срок дальше.
Само собой разумеется, это абсурдное продолжение «дела Пастернака» за границей было сочтено доказательством бесчеловечного и не соответствующего времени догматизма, царившего в СССР. В январе 1961 года члены ПЕН-клуба, среди которых были генеральный президент английского ПЕН-клуба Дэвид Карвер[148] и писатель Грэм Грин, направили Алексею Суркову телеграмму с просьбой безотлагательно вмешаться и потребовать от правительства освобождения Ольги Ивинской и ее дочери.
Ответ Суркова от 24 января 1961 года гласил: «Союз советских писателей не видит никаких оснований — ни моральных, ни законодательных — для того, чтобы требовать освобождения Ольги Ивинской и ее дочери. <…> Нам кажется странным, что ПЕН-клуб и Авторское общество Лондона так легко и решительно встают на защиту вульгарных авантюристок, не имеющих никакого отношения к литературе, не желая разобраться ни в том, кто они такие, ни в том, за что осуждены». А поскольку Дэвид Карвер позиций не сдавал и продолжал стоять на своем, то и получил в ответ поток грязи, несправедливых и непристойных обвинений в адрес двух несчастных женщин. Возмущенный этим Серджо д’Анджело, которого то и дело походя цитировали в клеветнических пасквилях, принял эстафету от генерального секретаря английского ПЕН-клуба, реплика его прозвучала враждебно и язвительно: «Для того чтобы загасить ваше озлобление, оказалось недостаточно смерти Бориса Пастернака, теперь вы изливаете его с помощью брани и клеветы на двух беззащитных женщин, к тому же еще и серьезно больных, — писал он. — Отныне у меня больше нет иллюзий по поводу того, что вы способны пересмотреть свое поведение, предоставить доказательства гармонии и человечности. Но и вы не стройте иллюзий насчет того, что вам удастся замять дело Ивинской: верность всех цивилизованных и порядочных людей не позволит вам закрыть это дело, пока справедливость не будет восстановлена».
Несмотря на огромное количество писем, телеграмм и статей из-за рубежа в защиту Ольги Ивинской и ее дочери Ирины, их освободили только после того, как они отбыли половину срока. А реабилитированы они обе были только после пересмотра их судебных дел — 2 ноября 1988 года.
Зато Зинаида Пастернак на следующий же день после кончины супруга получила право на участие и заботу Центрального комитета советских писателей. В этом литературном объединении некоторые подчеркивали преклонный возраст вдовы (ей было шестьдесят девять лет), плохое состояние ее здоровья и полное отсутствие средств к существованию. Советские власти тут же предприняли попытки получить деньги с итальянцев, и очень скоро, к вящему удовлетворению Зины Пастернак и ее семьи, были урегулированы все спорные вопросы по авторским правам писателя за границей.
Свершился странный переворот в мыслях, и вот уже люди, приближенные к правительственным кругам, задумываются, правы ли они были, набрасываясь на писателя, чья книга по тем или иным причинам, справедливо или нет, казалась им подрывной, ниспровергающей, разрушительной… Они вдруг понимают, что политики предыдущего поколения были поражены слепотой, обязанной своим происхождением общему настрою момента. Они полагают, что сегодняшняя интеллектуальная Россия платит за ошибки вчерашнего дня — ошибки нескольких безумных приверженцев советской власти. Разве не может случиться так, что, продолжая гнушаться Пастернаком, они сделаются объектом насмешек для всей Европы, в свое время завидовавшей русским, у которых был Пушкин, Гоголь, Толстой, Тургенев, Достоевский, Чехов — все их литературное наследие?
На этот раз общественное мнение обогнало политиков. Прошло всего несколько лет — и репутация Пастернака у читателей утвердилась. Множились тиражи его изданий на русском языке, его стихи изучали в школе, его цитировали по всякому случаю. Мало-помалу вчерашний ренегат стал литературным маяком, сравнимым с самыми великими.
Приход к власти Горбачева, начало «перестройки» и «гласности» — иными словами, реформ по обновлению политики с целью сделать ее прозрачной — ускорили прилив читающей публики к Пастернаку, писателю, которым еще вчера высокомерно пренебрегали.
Этому способствовало обращение группы советских писателей, осознавших ошибки предыдущего правительства в оценке произведений Пастернака, с коллективным письмом от 30 апреля 1985 года к Михаилу Горбачеву, тогда — члену Политбюро ЦК КПСС. Писатели ставили вопрос о создании Музея Пастернака. «1990 год будет годом столетия со дня рождения великого советского поэта Пастернака, — читаем мы в этом документе. — Эта памятная дата будет широко отмечаться в нашей стране и за рубежом <…> По всеобщему мнению, творчество Пастернака — одно из сокровищ мировой культуры. Со времени смерти поэта в 1960 году его могила и его дом в Переделкине стали для советских и иностранных читателей местом паломничества. <…> В связи с работами дом опечатали, и судьба его должна на днях решиться. Нам кажется, что было бы жаль не воспользоваться этой возможностью, чтобы открыть Музей Пастернака. Его наследники готовы в случае создания Музея передать туда все бесплатно».
Хотя разрешение было немедленно получено — надо же было «пойти навстречу пожеланиям трудящихся и общественному мнению», музей, преодолев множество помех, связанных с административными сложностями, открылся только пятью годами позже, в феврале 1990 года.
Музей Пастернака! Наверное, если бы Борис Пастернак чудом вернулся на землю, если бы ему случилось посетить святилище его памяти, поэт только улыбнулся бы печально при виде всех этих семейных реликвий, с помощью которых якобы воспроизводится его жизнь, а на самом деле не имеющих никакого значения и не представляющих никакой ценности, потому что нет его самого, чтобы согреть их прикосновением руки или взглядом. Это тайное сообщничество между существами и вещами, между живым и неживым, между личной судьбой и судьбой мира, это чувство, что тебя уносит потоком, как мошку, как упавший с дерева листок, это слияние с природой — вот что он хотел выразить как в стихах, так и в прозе. Но даже следа, малейшего следа его философии не найти в холодных, снабженных отсылающими к прошлому этикетками экспонатах, собранных на даче в Переделкине, открытой для нашествия толпы.
А на самом деле — неужели соотечественники Пастернака любят в «Докторе Живаго» именно этот поэтический пантеизм по отношению к земле и истории? Может быть, они куда меньше почитают автора за его идею всеобщей гармонии, чем за мужество, с которым он решился, имея оружием лишь перо и писательскую совесть, противостоять ордам полицейских, шпионов, партийных чиновников, которым было поручено заставить его замолчать, замолчать во что бы то ни стало? Не любят ли они скорее характер Пастернака, чем его талант? С самыми лучшими намерениями люди делают из него приверженца свободомыслия, борца с насилием и ложью советского гнета, тогда как на самом деле он прежде всего был пророком нового способа любить жизнь. Не ошибаются ли они, определяя истинную миссию своего героя? Не сожалеет ли Пастернак в ледяной тоске потустороннего мира о пусть даже и лестных кривотолках, объектом которых он является еще и сегодня? Со всей очевидностью можно утверждать, что не существует ни одного известного человека, даже среди тех, чьи имена красуются в энциклопедиях, посмертная слава которого не покоилась бы на недоразумении.