Сегодня я пришел в школу на целый час раньше. До этого я, наверное, еще час стоял у гастронома и смотрел, как одна пенсионерка кормила голубей семечками. Правда, может быть, она и не пенсионерка, это уж я точно и не знаю. Но мне не понравилось, как она их кормила. Я бы взял все семечки и высыпал на мостовую. А она насыпала понемножку на ладонь и потряхивала, чтобы голуби садились к ней на руку. Один, самый нахальный, садился и клевал. А у ее ног была еще целая куча голубей, но им ничего не досталось.
Она стояла согнувшись, вытянув руку, и говорила: «Кушай, кушай» — и называла голубя «мой ласковый», хотя он был не ласковый, а просто нахальный.
И вообще она так старалась, словно это был не голубь, а ее внук или кто-нибудь там еще.
Я зашел в магазин, купил кедровых орехов на весь полтинник и высыпал их на тротуар. Все голуби перелетели ко мне, а тот ласковый — самый первый. Пенсионерка обиделась и сказала, что я бездельник. И мне было очень приятно. Мне нравится, когда меня ругают люди, которые мне не нравятся.
Вот когда меня ругает Елизавета Максимовна, наша классная руководительница, мне как будто даже щекотно. Потому что она мне не нравится.
Если Вика Данилова — мне всегда смешно. Я ее терпеть не могу. Она староста.
Только когда ругают папа и мама, выходит как-то непонятно. Я их люблю, но все их слова уже наизусть выучил. Поэтому получается не смешно и не обидно.
А если бы меня выругал какой-нибудь фашист, я бы, наверное, на небо залез от радости.
Почему мне не понравилась пенсионерка, это уж я не знаю. Но из-за нее я истратил последний полтинник. А Зинаида больше денег не даст до конца недели. Она и сегодня дала, просто чтобы отвязаться. С утра она не пошла в институт, потому что не успела приготовить чертеж. Она приколола к столу большой лист бумаги и принялась чертить. Когда она чертит, к ней лучше не подходить — дрожит над своими чертежами, будто они из золота.
Я ходил, ходил по комнате и завел «Бамбино». Это моя любимая пластинка. Проиграл раз десять. Потом — на другой стороне. Там похуже, но тоже ничего. Потом опять поставил «Бамбино». Зинаида мне говорит:
— Костя, тебе не надоело?
— А тебе?
— Мне надоело!
— А мне нет.
— Мне мешает,
— Почему мешает? — спросил я. — Ты же чертишь, а не поешь.
— Я тебе сейчас объясню, — говорит Зинаида. — Подойди поближе.
Я, конечно, не подошел. Но «Бамбино» поставил еще раз и говорю:
— Попробуй тронь. Я тебе весь чертеж тушью залью — и тебя из института выгонят.
Зинаида подняла голову, посмотрела на меня сквозь свои очки.
— До чего же ты вредный, Костя! Неужели ты сам не видишь, какой вредный?
Я говорю:
— У меня очков нет, вот и не вижу. Дай твои поносить.
В это время пластинка кончилась, и я завел ее снова.
— Ты пользуешься тем, что мама в отъезде, — говорит Зинаида. — И еще ты пользуешься тем, что тебя бить жалко, потому что ты маленький.
А я отвечаю:
— Это мне тебя жалко.
С Зинаидой я всегда спорю, потому что она меня все время воспитывает. Я вообще люблю спорить. Папа говорит, будто внутри меня сидит невидимка. И будто когда у меня получается что-нибудь хорошее, то это я сам делаю, а когда спорю или дразнюсь, то это — невидимка. Папа говорит, что раньше невидимка был сильнее меня, а теперь у нас силы примерно равные.
Но с Зинаидой я и без невидимки справлюсь одним пальцем.
— Неужели у тебя совсем совести нет? — говорит Зинаида. — Вот хоть настолько, — и показывает ноготь.
А я отвечаю:
— «В лесу родилась елочка…»
Это очень просто: если хочешь разозлить человека, нужно отвечать совсем не то, что он спрашивает. Например, тебе говорят: «Ножик есть?» А ты отвечаешь: «Спасибо, я уже пообедал». Или: «Куда идешь?» А ты: «Ага, у кита хвост большой».
Зинаида увидела, что от меня не отделаться, и говорит:
— Ладно, я тебе тридцать копеек дам. Сходи в кино.
— Дай пятьдесят — тогда пойду.
— Вымогатель, — говорит Зинаида.
И тут вдруг я обиделся: я всегда обижаюсь, если меня хвалят или обзывают. Наверное, я все-таки гордый.
— Раз так, — говорю, — раз вымогатель, то я бесплатно уйду.
Снял «Бамбино», выключил приемник, надел пальто и пошел к двери. Зинаиду сразу совесть заела. Идет сзади и сует мне полтинник.
— Возьми, не ломайся.
Но я с ней даже разговаривать не стал. Захлопнул дверь и спускаюсь по лестнице. Прошел третий этаж. Иду, и мне приятно, что я такой принципиальный.
На втором этаже постоял немного.
На первом — тоже ничего.
Но только на улицу вышел — до того мне в кино захотелось! Даже в горле зачесалось! Пошарил в карманах — четыре копейки. Что же мне, перед Зинаидой унижаться! Этого еще не хватало! Просто взял и позвонил из автомата, тут же, в парадной.
— Ладно, — говорю, — брось полтинник в форточку. И учти — это в долг. Пока мама приедет.
Зинаида завернула полтинник в бумажку и выбросила в форточку. А я его поймал одной рукой, левой.
Но в кино я так и не пошел, потому что встретил эту пенсионерку. И пришлось мне идти в школу на целый час раньше. Знал бы — на улицу не выходил, потому что этот час получился не очень веселый.
Сначала я заглянул в пионерскую комнату. Там была только Лина Львовна — наша старшая пионервожатая. Я просунул голову в дверь и жду, пока она заметит. Терпеть не могу лезть, если меня не зовут. А зайти мне очень хотелось. Лина Львовна нравится мне больше всех, потому что она красивая. Даже красивее тех пионервожатых, которые в кино. Там ведь их специально гримируют, а здесь — настоящая. У нее все красивое: и кофточка, и лакированный поясок, и маленькие золотые часы. Мне-то, конечно, на все это чихать, а вот ребята из девятого класса ходят вокруг нее и подмигивают друг другу, как ненормальные.
Лина Львовна меня сразу заметила:
— Костя, заходи.
— А зачем заходить? — говорю я. — Разве обязательно?
— Обязательно. Я как раз про ваш класс думала.
— Про наш, Лина Львовна, ничего хорошего не придумаешь. Мы неорганизованные. Работы не ведем… И вообще мы хуже всех. А еще хуже всех — я.
Лина Львовна засмеялась:
— Ладно, Костя, не кокетничай. Ведь ты говоришь про себя — «хуже всех», а сам, наверное, думаешь — «лучше всех». Верно?
Я говорю:
— Лина Львовна, но ведь вы тоже про себя не думаете, что вы хуже всех.
— Нет, конечно.
— Тогда почему мне нельзя так думать?
— Но ты говоришь.
— А разве на самом деле я хуже всех?
— Нет, конечно.
— Значит, я правильно думаю, что лучше всех?
— Кого всех?
— Кто хуже меня. Ведь если, Лина Львовна, взять кого-нибудь лучше всех, то все остальные будут хуже. А если взять кого-нибудь хуже всех, то все остальные будут лучше. Получается, что все лучше кого-то и все хуже кого-то. А лучше всех быть нельзя, потому что тогда нужно быть лучше самого себя. И хуже всех быть нельзя по той же причине. Вот и получается, Лина Львовна…
Я еще долго рассказывал Лине Львовне про лучше и хуже. Это я не сам придумал, а прочитал в одной книжке. Но Лина Львовна не знала, что я не сам придумал. Она смотрела на меня, и от смеха у нее дрожали губы. А мне нравилось, что ей хочется смеяться, хоть она и сдерживалась изо всех сил. Ведь она — старшая пионервожатая и должна нас воспитывать. А она совсем никого не воспитывает. За это у нас ее все ребята любят.
Наконец Лина Львовна не выдержала и засмеялась громко.
Вот тут мы с ней и попались.
Открылась дверь, и вошла Елизавета Максимовна.
Лина Львовна сразу перестала смеяться. А я замолчал.
— Ну и что?
Я молчал. Чего тут отвечать? Я снова думал об «Уленшпигеле». Там, если человек не сознается, что он колдун, его замучают до смерти. А если сознается, то сожгут за то, что колдун. Какая же разница! И я решил молчать. Только мне жалко было Лину Львовну. Она открыла альбом и уже, наверное, десять минут смотрела на одну фотографию.
— Так что же, Шмель?
Я молчал.
— Ты будешь отвечать?
А я молчал.
— Да-а… — сказала Елизавета Максимовна. — И это сын полярника…
И тут мне так захотелось ответить, что даже мурашки по спине забегали. Но я промолчал. Только руки из карманов вынул.
— Да-да, — обрадовалась Елизавета Максимовна. — Сын полярника. Героя. Отважного человека. На него смотрит весь мир. А кто смотрит на тебя, Константин Шмель? Что ты сделал полезного? Отец дрейфует на льдине, терпит лишения и голод, а сын…
Больше выдержать я не мог. Мой отец плавает на СП, а не она! Он мой отец, а не ее!
— Никаких лишений у них нет! — сказал я. — Им на самолетах цветы возят и шоколад. И даже елки к Новому году. И льдина у них толстая, как… как дом. Они получше всех живут!
Я говорил и уже никак не мог остановиться. Расписывал, какая у них прекрасная жизнь. Что они просто объедаются шоколадом и задыхаются от жары в своих домиках. Я говорил назло. И я, и мама, и Зинка читали в газетах, что у них два раза лопалась льдина и они в пургу перетаскивали палатки на другое место. Папа писал веселые письма. Но и я, и мама, и Зинка понимали, что он пишет неправду, чтобы мы не волновались. И я волновался за своего отца. И пускай она за моего отца не волнуется.
— Достаточно, Шмель, — сказала Елизавета Максимовна. — Больше говорить не о чем. Приедет мать, мы пригласим ее на педсовет. Или… или вот что. Лучше мы пошлем твоему отцу радиограмму прямо на льдину.
— Вы не имеете права! — крикнул я.
— Мои права — не твоя забота. Иди и закрой плотнее дверь. Мне нужно поговорить с Линой Львовной.
Я посмотрел на Лину Львовну. Она сидела и рассматривала ту же фотокарточку. Она была вся красная, но на меня не смотрела.
Я повернулся и ушел из пионерской комнаты. А мог бы не уходить, потому что пионерская комната — наша комната. Она для ребят. Никто не имеет права отсюда меня выгонять. Но мне было обидно на Лину Львовну за то, что она все время молчала. Она струсила. Я больше с ней разговаривать не хочу. И я на все это чихать хотел с высокого места.