Tea родила курносого мальчика, родила до срока, на седьмом месяце, но, по мнению врачей, ребенок был вполне жизнеспособен. Она лежала в родильном отделении, бледная, почти прозрачная, но, как всегда во время пребывания в больнице, была в приподнятом настроении и обращалась с мужем снисходительно. Ребенку уже исполнилось восемь дней, и ему дали имя Мартин, Мартин Гордвайль. Гордвайль-отец приходил в больницу каждый день, во второй половине дня, в отведенные для посещений часы. Этого момента он ждал днем и ночью, постоянно, а все остальное время было в его глазах лишено всякого смысла. Но единственный этот дорогой час, как очень скоро выяснилось, оказался короче любого обычного часа, по крайней мере на две трети, только успеешь войти и пройти через длинный зал с двумя рядами коек по сторонам и оказаться в соседнем помещении, где лежала Tea, — и вот уже разносится, поднимаясь снизу, со двора, протяжный певучий голос: «Зако-ончился час посеще-ений!» — и ты снова так и не успел как следует насладиться видом ребенка.
Было начало июля. Стояли жаркие желто-голубые дни. На тротуарах проступал черный пот плавящегося асфальта. С утра до вечера человека одолевала жажда желтого холодного пива с шапкой белоснежной пены. Одежда становилась тяжелой, как вериги, и прилипала к коже, начиная жать и спереди, и сзади. Проходишь по мосту над Дунайским каналом, и колдовской силой влечет тебя к себе вода внизу, так, верно, притягивает она самоубийц. Просыпалась зависть к распростертым на песке перед купальными кабинками обнаженным телам, а порой, и к рабочим с голым торсом, работавшим на лесах высоких строящихся зданий.
Уже два месяца как Гордвайль прекратил работать у доктора Крейндела и шатался без дела. Другую должность найти было непросто, особенно теперь, во время летних отпусков. Он работал сам для себя, а время от времени получал немного денег из разных издательств. Недостаток покрывал, занимая у знакомых и надеясь, что с течением времени все устроится и он сможет жить литературным трудом. Теперь, после того как у него родился сын, он был крайне озабочен. Рождение ребенка застало его врасплох, и не только потому, что роды пришли до срока. Нужно было привыкнуть к этому новому состоянию, к которому внутренне он оказался недостаточно готов, хотя все время Теиной беременности только об этом и думал. Он чувствовал себя как человек, очутившийся в чужой стране и не знающий ни ее языка, ни обычаев. С рождением ребенка для него начался новый период. Ребенок стал теперь главным смыслом в жизни, а все остальное отодвинулось в сторону. Tea тоже превратилась в нечто несущественное. Когда ему приходили на ум всякие тягостные соображения, связанные с ней, ему легко удавалось прогонять их прочь: ребенок искупал все. И даже полученное им накануне письмо с подписью «преданный Вам друг», не дававшее ему покоя целый день, — даже его оказалось недостаточно, чтобы надолго вывести его из себя. «Такие вещи нам неподвластны, да и ничего за ними не стоит!» — сказал он себе. Какое значение могут иметь слова какого-то неведомого склочника! Потому что этот тайный «друг» никак не может быть порядочным человеком! Порядочный человек не станет писать анонимные письма! Все это презренные сплетни и больше ничего! И откуда этот аноним с такой точностью знает, что отец — доктор Оствальд?! Он что, стоял в изголовье?! Или же у него есть какие-то точные признаки? Только потому, что она у него работает? Если и верно, что она ему изменяла, так ведь не только с доктором Оствальдом, Господи, сколько их было, и откуда ему знать, что именно доктор Оствальд отец ребенка?! Или только потому, что этот Оствальд прислал ей подарок по случаю рождения ребенка? Но это же ничего не значит! Все так делают! Ведь она работает у него уже больше трех лет, в средствах он не стеснен, вот и послал ей подарок. Напротив, надо думать, что будь у него действительно рыльце в пушку, то он ничего бы и не послал, и уж никак не детскую коляску, зачем вызывать лишние подозрения… Но это последнее соображение в тот же миг показалось Гордвайлю слабым и неубедительным. «Нет! — сказал он сам себе. — Это не доказательство! Как раз и мог послать! Так даже меньше подозрений…» Но, по правде говоря, все это совсем неважно! Напрасно он забивал себе этим голову весь вчерашний день! В конце-то концов, вполне возможно, что именно он, Гордвайль, настоящий отец… С ним-то она спала в любом случае… Уж это вне всякого сомнения! И с чего это должен быть отцом кто-то другой, а не он сам?! Как бы то ни было, что это не доктор Оствальд, можно сказать почти с полной уверенностью… Tea, правда, сама не раз утверждала так, но этому же нельзя придавать особого значения… Просто хотела подразнить его. К тому же она ведь не называла доктора Оствальда определенно!.. В жизни его не упомянула! Только и говорила, что ребенок не от него, не от Гордвайля, ну так это все вздор и болтовня. А теперь, мысленно прервал он сам себя, хватит трепаться! Больше он не станет морочить себе голову этакой ерундой…
Гордвайль сидел сейчас на скамейке в Народном саду. Солнце уже зашло за верхушки деревьев, вызолотив кровлю Парламента, видневшуюся над железной оградой. Вечер был уже на исходе, и дети, гулявшие в саду, устали от беготни и игр. Разгоряченные и голодные, они подбегали к матерям и боннам и жадно проглатывали остатки еды, которые те запихивали им в рот. Нижняя аллея была уже погружена в полумрак, но воздух все еще оставался горячим и плотным. Где-то неподалеку играл парковый оркестр, мелодия сливалась с лязгом и звоном трамваев и гудками авто, образуя пеструю смесь шумных звуков. Только напряженно вслушиваясь, можно было выделить чистую мелодию, отгородив ее от чуждых ей элементов, что требовало известного усилия. Гордвайлю же было приятно слушать ее такой, какая она есть, с прорывающимся сквозь нее биением городского шума. Так он представлял себе игру оркестра на палубе корабля в открытом море, когда свист ветра и удары волн вплетаются в мелодию. Его вдруг затопила огромная волна радости — оттого, что он живет в этом городе, является частью этого беспрестанного пестрого движения. В этот миг он любил все вокруг. Все люди рядом были ему родными, как члены его семьи, дети были его детьми, плоть от плоти его. Он ласково улыбнулся малышам, сгрудившимся возле его скамейки, — маленькой девчушке в голубом платьице и двум мальчуганам с запачканными коленками — и был счастлив, когда те улыбнулись в ответ. Пройдет совсем немного дней, и его Мартин станет таким же сорванцом, с такими же горящими глазенками и голыми грязными коленками. Все было так невыразимо прекрасно, что желание стенать и печалиться, казалось, могло зародиться лишь в косной и черствой душе. В мире, правда, так безмерно много горя, но он, Гордвайль, не способен в эту минуту воспринять даже малую его толику. Сейчас он вовсе его не замечает. Что поделаешь, если сигарета, которую он курит, крепка и ароматна, как никогда прежде? Если гвоздики и нарциссы на круглой клумбе напротив, сами не желая того, окропляют его душу нектаром своей неброской, скромной красоты? И если у него есть сын, настоящий сын, которого зовут Мартин и который живет в белой колыбели номер 26 в общей городской больнице города Вены? Возможно, как раз сейчас он заходится от крика, и голосок его слаб и тонок — но это не имеет никакого значения. Это только от избытка энергии. Ах, какой день, пусть он и клонится уже к закату! Всякий, кто прожил один лишь день, вобрал в себя всю вечность, вне всякого сомнения. Блажен, кто удостоился прожить хотя бы один день!
— А как тебя зовут? — спросил он девчушку, которая стояла рядом, уставившись на него и теребя в руке плитку шоколада.
Та хихикнула и ничего не ответила.
— Отчего ты не отвечаешь господину, невоспитанная девочка? — сказала ее бонна, молодая и совсем не безобразная девица, сидевшая подле Гордвайля и читавшая книгу. Ей польстило внимание, вызванное ее воспитанницей, как будто она сама удостоилась похвалы.
— Не хочу говорить, — забавляясь, сказала девочка. — Пусть господин сам догадается!
Гордвайль стал называть разные имена, а девчушка, которую так увлекла игра, что она даже позабыла про свой шоколад, то и дело кричала: «Нет, не так!» Тогда Гордвайль стал придумывать ненастоящие имена, такие странные, что, наверно, они могли существовать только в говоре каких-нибудь диких племен в джунглях Австралии или Африки. Само звучание их сразу вызывало в памяти картинки с обнаженными чернокожими туземцами и увешанными тяжелыми плодами тропическими деревьями. Он говорил: «Бутми, Кашилу, Му, Араси, Мамхура, Бизи…»
— Нет, нет! — девчушка вздрагивала от смеха, показывая маленькие, ровные и острые зубки с налипшим коричневым пятнышком шоколада. — Нету таких имен!
Бонна тоже благожелательно улыбалась.
— Ну, тогда тебя зовут Зузи! Да-да, конечно, Зузи! Ты такого же роста, как она, да и лицом вы похожи с ней как две капли воды…
— Неправда! — возразила девочка. — Я ее больше! Зузи еще маленькая! Вот такая, — она показала рукой на пол-локтя от земли. — Она и через год не пойдет в школу, а я осенью иду в первый класс. Ведь правда, фро-ойляйн?
— Да, моя милая.
Бонна закрыла книгу и положила ее на скамейку рядом с собой, настроившись, как видно, на беседу, обещавшую быть более занятной, чем то, о чем говорилось в книге.
— Ну, если так, — снова заговорил Гордвайль, — если вы в этом году пойдете в школу, значит, вы и правда уже взрослая девушка. И конечно, у вас должно быть имя!
— Конечно, есть! Можно мне сказать ему, фройляйн?
— Скажи, что ж тут плохого!
— Меня зовут Тини, Тини Мертель.
И после мимолетной паузы:
— А как вас зовут? Вы тоже должны сказать мне!
— Не будь такой нескромной, Тини! — выговорила ей бонна.
— С удовольствием, юная госпожа! Меня зовут Рудольф.
— Как моего дядю! Дядю Рудольфа! — обрадовалась девочка. — А фамилия?
— Гордвайль.
— Гордвайль, — немного разочарованно повторила она. — А у дяди Рудольфа как у нас — тоже Мертель. И у него большая машина! Он всегда берет меня покататься. Один раз мы даже доехали до самого Гринцинга. Мама тоже была. А у вас есть машина?
— Нет, юная фройляйн, — широко улыбнулся Гордвайль, — машины у меня нет. Но у меня есть маленький сын, его зовут Мартин.
— А в какую группу он ходит?
— А он еще не ходит! Он лежит в колыбели. Он вот такой маленький, — Гордвайль развел в стороны руки, показывая рост Мартина.
— И-и! — пренебрежительно скривила губы девочка (так, наверное, делает ее мать, промелькнуло у Гордвайля). — Такой маленький! Я не люблю таких маленьких! Они очень глупые!
— А у тебя нет маленького брата?
— Нет. И не нужно. Они все время орут! — защищалась девочка, как будто кто-то пытался насильно дать ей его в руки. Помедлив, она передумала и сказала:
— Но вы можете принести его как-нибудь сюда, и тогда я его увижу. Если он не будет орать, то сможет прокатиться один раз на машине дяди Рудольфа. Я скажу дяде Рудольфу, и он его покатает. Но только один раз, а больше нет! Правда, фройляйн? Один раз можно дать маленькому покататься! Но только если он начнет орать, тогда все! Я вас предупредила! — Нет, подождите! — задумалась вдруг малышка. — Теперь невозможно! Приводите его в другой раз, когда мы вернемся с дачи. Мы через два дня уезжаем. А может быть, вы тоже едете в Ишль?
— Нет, точно не в Ишль. Если и поеду, то наверняка в другое место…
Он на миг представил себе маленькое местечко, зажатое громадами гор, и в нем тихо шевельнулось приятное желание оказаться там сейчас с Теей и сыном Мартином, сидеть таким вот мирным вечером, зная, что ты можешь жить там, в тишине и покое, защищенный горами от любых невзгод.
— Ты уже бывала в Ишле? — спросил он.
— Ха! — ответила девочка, явно гордясь своей опытностью. — И не раз! В прошлом году мы тоже ездили туда. Едешь на поезде целый день. Поезд едет по трем высоким-высоким мостам! И мне позволяют смотреть из окна вниз! Мама разрешает мне. Внизу глубоко-глубоко, но я ни капельки не боялась! Совсем ни капельки! А внизу были такие маленькие домики и маленькие-маленькие коровы, как мухи, но не понарошку, живые! Они так стоят и едят, опустив голову к земле. А одна была черная, вся-вся черная, как собака господина Мессершмидта. Черная мне совсем не понравилась, фуй, такая уродина! И еще есть длинный-длинный туннель. И там сразу делается темно. Ничего не видно. Даже мамы не видно. И сразу закрывают окна, чтобы кто-нибудь не вывалился в темноте наружу. Но я нисколечки не боялась. И вдруг снова светло. Солнышко светит. И тогда открывают окна. А потом снова туннель, еще длиннее. И опять становится темно, как ночью. А потом уже приезжаешь в Ишль. И поезд делает тру-ту-ту, тру-ту-ту! А потом свистит, и тогда ты уже в Ишле. Ваш малыш наверняка бы испугался. Маленькие дети, они такие глупые! Я ничуточки не боялась. Он уже ездил в поезде, ваш мальчик?
— Нет! — улыбнувшись, ответил Гордвайль.
— Вот видите, это потому, что он боится!
— Да нет, вовсе ему не страшно, Тини! — сказал Гордвайль и погладил девчушку по льняным кудрям. — Он парень смелый, еще немного и тоже пойдет в школу. И тоже получит маленькую машину. Знаешь, настоящую машину, такую зеленую, спереди два сиденья, а позади два надувных колеса. Тогда вы сможете кататься вместе.
— Хорошо! — уступила Тини. — А кто будет водителем?
— Вы оба по очереди. Немного ты, немного Мартин.
В этот момент он заметил вдали доктора Астеля с Лоти. Они тоже увидели его и ускорили шаг ему навстречу. Он поднялся и протянул девочке руку:
— Вот, Тини, сейчас я должен идти. Но мы ведь еще увидимся, не так ли?
Он кивнул головой бонне и направился к друзьям.
— Ну, что с вами происходит? — встретил его доктор Астель. — С тех пор как вы заделались отцом, вас совсем не видно!
Гордвайль покраснел и, почувствовав это, рассердился на себя.
— А как поживает наследник? Все в порядке? Такое впечатление, что вы просто скрываетесь ото всех. Можно подумать, что это вы родили, ха-ха-ха!
— Ну, до этого я еще не дошел, — шутливо ответил Гордвайль.
Лоти, все время изучающе смотревшая на него, наконец спросила:
— А как его назвали?
— Мартин, — ответил Гордвайль, внимательно посмотрев на Лоти, чей голос показался ему беззвучным, глухим, совсем не таким, как прежде, словно во всех словах ее сквозило отчаяние. Но лицо ее ничего не выражало.
Они двинулись и молча пошли вперед по аллее. Прошли между двумя рядами занятых гуляющими скамеек и, дойдя до киоска, торговавшего прохладительными напитками, свернули направо и, идя вдоль ограды, обошли сад по кругу, выйдя по другую сторону круглой цветочной клумбы. Духота начала спадать: в воздухе все больше ощущалось наступление вечера, несущего приятную прохладу. И настроение Гордвайля тоже сделалось вдруг легким, воздушным, прозрачным. Ощущение мощного, незамутненного счастья переполнило его. Посреди Народного сада было немало почти уже взрослых девушек, погруженных в чтение романов, и в лице каждой читавшей проступало отчетливое сходство между нею и, конечно же, таинственной и нежной героиней книги. Увлеченные романами, они не замечали молодых людей, десятый раз кряду проходивших мимо них по аллее. Юная незрелость сквозила во всем их виде, и возбуждение, вызванное чтением, только подчеркивало это. На взятых напрокат стульях сидели также и молодые женщины, по всей видимости, недавно вышедшие замуж. Те поджидали со службы мужей. Вязали, вышивали или тоже читали, но с меньшим воодушевлением и жертвенностью, и широко открытые их глаза не пропускали ни одного мужского взгляда. В саду прохаживались и мужчины самого разного толка. Были среди них такие, что уже достигли возраста обеспеченного безделья: военные в отставке, чье прошлое положение проглядывало и сквозь гражданскую одежду, а седые усы все еще по-генеральски лихо торчали вверх, как императорские знаки отличия; просто представительные старики, большинство в странной формы жестких шляпах-канотье и костюмах, пошитых лет пятнадцать тому назад. Были здесь и те, кто еще не вышел из возраста обеспеченного безделья, — гимназисты и студенты высшей школы. Были и такие, кто коротал здесь дни отпуска, не имея средств для выезда на дачу. А снаружи, из-за железных прутьев ограды, на разные голоса шумел город, со звоном и скрежетом проносились трамваи, рычали и гудели автомобили, лязгали сцепления тяжелых вагонов, Бог знает куда спешили люди, кричали продавцы газет, и протягивали руку за подаянием нищие и инвалиды войны. Кипение и суета жизни. Неостановимо и уверенно вступал в свои права вечер. Здесь, в саду, особенно явно ощущалось его приближение.
Гордвайль предложил своим спутникам:
— А хорошо бы выехать сейчас куда-нибудь за город, в Кобенцель например, и остаться там на весь вечер. Очень бы недурно было, я полагаю.
С этим согласились и доктор Астель, и Лоти.
— Это можно, — сказала она. — Тем более что сегодня мне не нужно быть дома к ужину.
Летом у них дома устанавливается иной порядок. А кроме того, она ведь уезжает через несколько дней, и разумно будет устроить что-то вроде прощального вечера, не так ли?
По дороге к трамвайной остановке Гордвайль спросил, куда собирается Лоти этим летом.
Она еще не решила. Но наверняка или в Цель-ам-Зее, или в Аахензее. В любом случае в Тироль. Да, на сей раз ей хочется в Тироль. А куда конкретно, это она обычно решает в последний момент, уже покупая билет, тогда на нее находит какое-то внезапное озарение. Может еще статься, что она поедет вовсе даже не туда, а куда-нибудь в Циллерталь, в Майерхофен, например, все это станет ясно в последнюю минуту.
Что-то шевельнулось в груди у Гордвайля при известии о скором отъезде Лоти. Вдруг оказалось, что в известном смысле она ему очень дорога, эта Лоти, запечатлена в его сердце. Ему было бы нелегко отказаться от нее, если бы вдруг выяснилось, что она уезжает надолго. Да, он не слишком часто встречается с ней, но всегда успокаивала уверенность, что она где-то здесь, поблизости, такая добрая и заботливая, и что в любое время можно ее увидеть. А если бы она вдруг умерла… Последняя мысль пришла ему в голову совершенно неожиданно, словно проскользнув сквозь какую-то трещину в сознании, и он весь содрогнулся. Даже остановился на минуту. Это было так странно, что мысль о возможной смерти Лоти пришла ему в голову именно сейчас. Девушка казалась такой молодой и здоровой, что подобная мысль казалась нелепостью, и от этого он перепугался еще больше. Постарался прогнать эту чепуху из головы, выставив против нее предвкушение приятной поездки в Кобенцель прекрасным сегодняшним вечером, подобно тому, как пытаются перебить дурной запах в комнате, распылив в воздухе немного одеколона, но внутреннее равновесие его уже непоправимо нарушилось. Сжавшись почти до пределов возможного, жуткая эта мысль бежала в какой-то уголок сознания, но и оттуда продолжала тайком отравлять ему ядом душу. Настроение его испортилось.
— Почему вы вдруг помрачнели, Гордвайль? — спросила Лоти, заметившая сумрачное выражение его лица.
— Вовсе нет! — ответил он и через силу улыбнулся.
А доктор Астель не преминул уколоть его:
— Человек озабочен! Прибавление семейства.
Спустя минуту у них перед носом остановился трамвай с тремя пустыми вагонами, заполнившимися людьми в мгновение ока. Через полчаса они прибыли в Гринцинг и решили сначала подняться наверх, поужинать. К их счастью, сразу же подошел автокар, доставлявший посетителей наверх, и они покатили по широкой отличной дороге, вившейся вверх по склону, по сторонам пробегали окруженные садами виллы, рощи, лужайки и виноградники. В кущах деревьев уже сгустился вечер, но на открытых местах в воздухе было разлито розоватое сияние, какое бывает сразу после заката. Легкий ветерок дул навстречу движению упорно карабкавшегося все выше и выше огромного вагона. Скрываясь в чаще ветвей, наверняка пели уже и птицы, и, как водится, стрекотали цикады, но все эти звуки заглушал грохот вагона. Когда он достиг наконец пункта назначения и остановился, в первый момент они были оглушены чрезмерной, почти давящей тишиной. Пассажиры стали выходить, сразу же попадая на широкую открытую веранду большого ресторана «Кобенцель», где уже сидело немало посетителей. Трое наших героев не пошли туда, а направились в первое попавшееся из нескольких больших заведений попроще, что были разбросаны вокруг. С выбранной ими террасы виден был огромный город, широко раскинувшийся внизу, с устремленными ввысь темными шпилями церквей, которые выделялись на фоне все еще светлого неба, как вырезанные ножницами силуэты. Далеко-далеко вдали повисло огромное чертово колесо, кабинки которого почему-то уже зажглись электричеством, хотя отблеск дневного света еще не угас. Зрелище города казалось взятым из сказки, и трудно было поверить, что обычные люди живут в нем обыденной своей жизнью.
Лоти сказала:
— Хорошая мысль была — выбраться сюда. Как будто огромный груз свалился с плеч, и можно вздохнуть полной грудью.
Они заказали вино к ужину. Лоти ела без аппетита, оставив на тарелке половину омлета, который она себе заказала. Бросив взгляд на нее, Гордвайль заметил, что лицо Лоти похудело и еще больше побледнело за последнее время, темные круги проступили под глазами. От этого открытия у Гордвайля защемило сердце. Что это с ней, спросил он себя. Такая веселая девушка! Всего год назад она была совсем другой! Надо будет как-нибудь с ней поговорить, когда она вернется из Тироля. Так или иначе, но внезапно и у него пропал всякий аппетит, и жаркое сразу стало жестким и безвкусным.
Тем временем вечер неотвратимо разливался в воздухе густеющей зеленовато-серой синевой. Воздух был напоен чем-то неуловимым, что проникало в душу, незаметно делая ее мягче и чуть печальнее, отчего она открывалась для еле заметных, тонких и мимолетных перемен настроения. В траве на лужайке подпрыгнул и быстрыми скачками промчался какой-то небольшой зверек. Заяц, конечно, с такой нежностью, словно о любимом брате, подумал Гордвайль. Внизу, в городе, зажглись бесчисленные огни, от горизонта к горизонту. Далеко-далеко слева двигалась цепочка желтых огней, удалявшаяся все дальше и дальше в сторону.
— Эй, поглядите-ка туда! — показала Лоти влево. — Наверняка это поезд!
Все стали напряженно вглядываться в темноту, стараясь выделить среди остальных, несущественных сейчас огней медленно ползущий состав.
— Я вижу! — сказал доктор Астель. — Вон там, рядом с чертовым колесом.
Но уже ничего нельзя было различить, поезд скрылся вдали.
На веранде кафе тоже зажегся свет. Посетителей было немного. Три официанта в белоснежных куртках, сгрудившись вместе, стояли возле балюстрады, вызывая жалость своим вынужденным ничегонеделанием. Хотелось попросить их о чем-то и таким образом вызволить их, спасти от меланхолии…
— Расплатимся и пойдем погуляем немного, — предложил доктор Астель. — Или вы хотите посидеть еще здесь?
Нет, дольше оставаться в кафе им не хотелось. Они поднялись и вышли. Лоти дала нести свою сумочку доктору Астелю и взяла своих спутников под руку и пошла вперед между ними. Гордвайль ощутил тепло ее руки через одежду, и в нем разлилась приятная спокойная уверенность в себе. Они шли по узкой и немного неровной тропинке, между двух рядов невысоких розовых кустов, цеплявшихся иногда за брюки и ботинки. Здесь царил полумрак. Откуда-то свежо и росисто пахнуло скошенной травой. Иногда из крон близстоящих деревьев доносился легкий и словно сдавленный шорох. Мгновенье — и снова воцарялась тишина. Слышались только неслаженные звуки их шагов. Говорить не хотелось. Было очень хорошо. Если бы еще донесся сейчас из-за деревьев звонкий женский голос, поющий какую-нибудь песню, не слишком веселую и не самую грустную, а так, чтобы казалось, будто она порождение глубинной сути этого вечера! Так и только так можно получать настоящее удовольствие от пения, думал Гордвайль. Ему вспомнился другой летний вечер, еще до войны, когда все было просто, ясно и четко. Ильза Рубин сказала тогда где-то на дороге в окрестностях Медлинга: «Счастье и горе человека заключены в нем самом, а не приходят к нему извне». По сути, она была права. Уже тогда он знал, что она права. Странная была девушка. Во всем умела находить что-то хорошее, радовалась всякой малости и просто излучала любовь. Каким простым был мир в ее глазах! Из всех людей, встречавшихся Гордвайлю, к ней единственной нельзя было испытывать жалость ни в какой ситуации. Чувство жалости было неприменимо к Ильзе Рубин, потому как даже в самых жутких обстоятельствах она оставалась счастливейшим из людей в силу огромной своей любви к миру. Где-то она теперь?
Доктор Астель стал напевать себе под нос какую-то мелодию, почему-то вызвавшую раздражение Лоти.
— Перестаньте! — сказала она.
— Что, уже спускаемся? — отозвался тот, словно оправдываясь. — Еще не поздно! А этот путь выведет нас прямо к Сибирингу.
— Все равно нет другой дороги!
— Можно пойти обратно наверх и погулять там до одиннадцати, а тогда уже спуститься в Гринцинг и еще успеть на последний трамвай.
— Нет, пойдем здесь! — сказала Лоти. — Вы за, Гордвайль?
Не все ли равно. Он согласен на любой вариант.
Лоти проговорила раздраженно:
— Что ж, хорошо, вернемся наверх!
Та же тропинка теперь, когда они возвращались, уже не казалась такой красивой, словно, пройдя здесь первый раз, они отчасти лишили ее красоты.
Лоти вдруг спросила:
— А вы его очень любите, вашего сына?
— Да, я его очень люблю, — просто ответил Гордвайль.
— Он родился с волосиками?
— С рыженькими волосиками.
— Г-м… рыженькие волосики… Мы, наверно, объявим о помолвке… через несколько месяцев… Может, уже осенью…
Она нервно рассмеялась.
— Я ведь, — продолжила она, — еще немного и превращусь в старую деву, не так ли? Так что нужно поторопиться, ха-ха!.. Вот и родители мои опасаются этого. Вы ведь возьмете меня, Марк, правда?.. Вы ведь еще не передумали взять меня в жены!.. — И с наигранной ноткой мольбы в голосе: — Пожалуйста, милый, не переду-умайте…
— Но, Лоти, я всегда готов! — сказал Астель то ли всерьез, то ли шутя. — В любой момент, когда вы только пожелаете! Только и жду вашего согласия!
— Это правда? Вы действительно еще не передумали?.. Я ведь просила вас подождать еще немного. Всего несколько месяцев. И вы мною нисколько не гнушаетесь?.. Вы слышали, Гордвайль, он все еще не гнушается мною! И тогда меня станут звать фрау доктор Марк Астель — красивое имя, не так ли? За это вы удостаиваетесь поцелуя!
Она высвободилась из их рук и быстро поцеловала в губы доктора Астеля.
— Вот так, мой дорогой! Это свидетель нашего договора! Ну а сколько сыновей вы желаете, господин Астель? Пять? Шесть? И тоже с рыженькими волосиками, а?.. — голос ее стал вдруг немного хриплым. — А может быть, ни одного не хотите? Такой совершенно современный брак? Каждый сам по себе? Даже отдельная квартира у каждого? Раздельное питание и раздельная постель?! А вот наш друг Гордвайль наверняка не согласился бы на брак такого рода — я знаю!.. Он любит детей, наш друг Гордвайль, ха-ха!.. И одним точно не удовлетворится, и даже пятью, разве не так, Рудольфус?..
— Зачем вы говорите так, Лоти, — сказал Гордвайль шепотом с великой жалостью. — Это неправда. Вы ведь совсем не такая…
Каждое ее слово резало его как ножом и причиняло ужасную боль. Ему хотелось как-то утешить ее, он схватил ее руку и пожал с участием. Но Лоти вырвала у него руку. Перед ними снова возникли залитые светом веранды кафе. Лоти тряслась всем телом, словно в судороге. Но из последних сил сумела овладеть собой. Она забрала у доктора Астеля свою сумочку, достала носовой платок и стала сморкаться. При этом украдкой вытерла глаза. Никто из них не проронил ни слова. Спустя минуту они оказались у ресторана «Кобенцель», доктор Астель взглянул на часы. Шепотом, будто страшась нарушить чей-то сон, он произнес:
— Только четверть одиннадцатого. Лоти, если хотите, мы можем зайти и выпить еще чего-нибудь. Времени предостаточно.
— Хорошо! — ответила Лоти уже другим голосом. — Я и вправду хочу пить.
Они устроились около балюстрады, и Гордвайль, случайно оказавшийся против Лоти, заметил, что лицо ее стало серебряно-бледным, бледнее, чем прежде, а глаза лихорадочно блестят. Лоти захотела пива, они заказали три стакана и сигареты. Она отпила из стакана примерно треть и отодвинула его на середину стола. Затем сказала со слабым смешком:
— Почему вы молчите?
Она сняла свою бледно-голубую соломенную простую шляпку-колокол, и ее густые, вьющиеся от природы и довольно коротко остриженные волосы рассыпались в стороны, развеваясь при каждом дуновении ветерка и делая лицо еще более бледным. У Лоти был красивый лоб, очень женственный, невысокий и мягко очерченный. Она достала из сумочки белую расческу и поправила прическу. Доктор Астель меланхолично следил за каждым ее движением, выпуская густые клубы дыма, которые подхватывались прямо у его губ легким ветерком, смешивались друг с другом в непрестанном движении и, уже лишенные формы, исчезали в ночной темноте. На покрытый розовой скатертью с голубыми квадратами стол слетело вдруг два листа со стоявшего рядом каштана, они опустились рядом со стаканом Гордвайля. Он взял один из них, приблизил к глазам и, внимательно рассмотрев, различил на одной стороне маленькое пожелтевшее пятно. Оторвав засохшую часть листа, Гордвайль стал жевать то, что от него осталось, между затяжками сигаретой. Он проделал все это совершенно рассеянно, поскольку мысли его были заняты Лоти и ее непонятной печалью, приведшей несколько минут назад к вспышке, свидетелями которой они стали. Он не знал, как можно помочь ей. Сердце его грызла щемящая грусть. Он бросил лист и обратил взор на город внизу, в котором уже неразличимы были отдельные здания, а только море мерцающих огней. Весь этот невидимый за огнями огромный город показался ему в этот миг чужим и враждебным, и в нем проснулось чувство беспокойства за сына и жену, брошенных сейчас где-то там, в каком-то углу этого города. Здесь же, за этим столом, никто из них еще не раскрыл рта. Даже у доктора Астеля испортилось, по-видимому, его обычно ровное и хорошее настроение. Как бы то ни было, он упрямо молчал, что совсем ему не шло. В своем грустном молчании он напоминал веселого, шаловливого мальчишку, почему-то неожиданно расплакавшегося, и это оставляло странное, гнетущее впечатление. Лоти спрятала расческу в сумочку. И тут Гордвайль, почему-то ощутив свою вину за испорченное у всех настроение, спросил у доктора Астеля:
— А вы куда собираетесь поехать на время отпуска? Не в Тироль?
— Не знаю. Может быть, в Форарльберг, но не раньше конца месяца.
И спустя минуту добавил:
— Я бы охотно пригласил вас поехать со мной на недельку-другую, если бы вы захотели.
Лоти бросила на доктора Астеля признательный взгляд. Все-таки он порядочный человек, подумала она, и добрый товарищ.
— Я, к сожалению, не смогу. Теперь, с ребенком… Нельзя же оставить его одного.
— Но почему забота о нем должна лежать на вас? — вмешалась Лоти. — Для этого есть Tea! И ее родители! Уж на неделю-то вы могли бы выбраться!
— Нет, невозможно. В другое время я бы с удовольствием принял приглашение, но сейчас это невозможно. К тому же я вовсе не нуждаюсь в отдыхе. Чувствую себя здоровым как медведь. Вот если бы я мог послать куда-нибудь Тею! Ей после больницы это будет очень нужно.
Он не заметил, как при последних его словах Лоти скривила губы и они с доктором Астелем многозначительно переглянулись. И на этот раз, как всегда, Гордвайлю неприятно было касаться в разговоре своих семейных обстоятельств. Упоминая Тею в беседе с кем-нибудь, он обычно испытывал легкое смущение и старался быстро замять эту тему и перевести разговор на что-нибудь другое.
Он сделал большой глоток пива, словно стараясь вымыть из себя остатки неприятного ощущения. Над столом опять повисло тягостное, напряженное молчание. В кафе становилось все меньше и меньше посетителей. Кто-то из уходивших садился в машину — они поджидали хозяев словно терпеливые животные, скучившиеся на площадке перед верандой, — другие удалялись пешком, из темноты доносился их смех и иногда обрывки песен. Лоти тоже захотела уйти. Невесть почему она вдруг сделалась веселой, отчего улучшилось настроение и у ее спутников. Чуть отойдя от павильонов, когда огни кафе скрылись позади за стеной деревьев, совершенно умиротворенная Лоти вдруг побежала по ровной дороге, спускавшейся вниз с легким уклоном, так что двое ее спутников были вынуждены гнаться за ней. Они сделали это с удовольствием. Звонко смеясь, Лоти мчалась вниз ровными, маленькими, но быстрыми прыжками, доктор Астель давал ей уйти вперед, потом делал несколько крупных скачков на своих длинных, как у цапли, ногах и, нагнав, сразу же ловил ее, запыхавшуюся и часто-часто дышавшую высоко поднимающейся грудью. Так повторялось несколько раз. Наконец Лоти сказала:
— Гордвайль — растяпа! Вы что, не умеете бегать? Попробуйте поймать меня хоть раз!
Тогда он побежал и схватил ее. Небольшого роста, он был гибок и быстр в движениях. Она положила голову ему на плечо, словно отдыхая, и оставалась так, пока не подошел доктор Астель.
— Я устала, мальчики! Не могу идти. Придется вам нести меня!
— Отлично!
Мужчины сплели руки крест-накрест, и Лоти забралась на этот «стул» из четырех рук, обняв обоих за шею. Так они пронесли ее сотню шагов вниз, при этом она то наклонялась, то откидывалась назад в ритме их шагов, как наездник на лошади. «Слабая тень Лоти полуторагодовой давности, — промелькнуло у Гордвайля. — Но все же узнаешь прежнюю Лоти!» Тем не менее сердце его было неспокойно за нее.
— Мы так можем нести вас до самого дома, — весело прокричал доктор Астель. — Вы легкая как пушинка!
Но Лоти уже захотела слезть. Хватит, она уже отдохнула. И все время боялась, как бы «бедняга Гордвайль» не рухнул под непосильной ношей.
Ну, это она зря. У него достанет сил нести ее еще часа два с половиной! Если хочет, может убедиться в этом! А доктор Астель вообще готов нести ее один, без всякой помощи, хоть до самого города. Это доставит ему безграничное удовольствие!
Нет, спасибо! Не такая уж она немощная! Просто пойдемте помедленней.
Позади них с яростным визгом вынырнула машина, согнав их с середины дороги. Передние фары выхватывали обширную полосу впереди, заливая ее оранжевым сиянием, настолько ярким, что слепило глаза. Теперь они шли по обочине. Лоти сказала:
— Ох уж эти летние ночи! Иногда их ощущаешь физически, как тело молодой женщины, полной любви! Вы не обращали внимания? Они напоены запахом. Но, прохладные или пышущие жаром, они всегда пахнут, как молодое женское тело! Неудивительно, что такие ночи сводят некоторых мужчин с ума, наполняя их вожделением и делая способными на все. Я это хорошо понимаю. В них больше дикого вожделения, чем в весенних ночах, а вдали от города и подавно! Такая черная ночь, просто слышишь, как она дышит и живет! Нежная, она ластится, горячит кровь!
Они словно воочию увидели всю нежность и ласку ночи. В ней было разлито что-то от плоти самой Лоти, от нежного, гибкого и душистого тела вот этой Лоти, которая была здесь, рядом и сумела обострить их чувства, открыв перед ними и ночь, и себя самое. Сделалось душно, разгоряченный разум был словно затуманен вином, во рту появилась сухость. В первый раз за этот вечер они почувствовали усталость. Все молчали, продолжая шагать вниз по дороге. Ни одной машины не прошло мимо них. Ни одного прохожего. Только стеной справа и слева встали деревья. И шелестели тихо-тихо, так что шелест их был едва различим. Где-то вдали прогудел паровоз и замолк. С другой стороны, тоже очень далеко, залаяла собака, тявкнула раз-другой коротко и рассерженно, передумала и тоже замолкла. Теперь можно ждать хоть до скончания света, пока она снова залает. Только звук шагов раздавался в ночи, тук-тук-тук, шаги Лоти, доктора Астеля и Гордвайля. Никому из них не приходило в голову нарушить молчание. Нет, такая ночь должна хоть какое-то время оставаться нетронутой, округлой и плотной, без всякого словесного вздора. Возможно, воспоминание об этой ночи останется с ними тремя на всю жизнь, и когда-нибудь, через двадцать или тридцать лет, они со щемящей тонкой грустью переживут ее заново.
У Лоти вдруг вырвался короткий резкий смех, как завершение какой-то потаенной мысли. Он, казалось, пробудил и остальных от тяжелого сна, и все отчего-то почувствовали смущение.
— Дайте мне сигарету! — попросил Гордвайль.
Все, даже Лоти, закурили.
Дорога сделала крутой поворот влево, надломившись подобно согнутому колену, и перед ними открылось несколько далеких одиноких домов с освещенными окнами. Оказалось, что и фонари уже светятся, хотя и стоят на большом расстоянии друг от друга. За оградой какой-то виллы при звуке их шагов снова залаяла собака, может быть, даже та самая, давешняя.
— Мы входим в Гринцинг! — возвестил доктор Астель.
Он посмотрел на часы при свете фонаря:
— Десять минут двенадцатого. Еще есть время! За десять минут мы дойдем до остановки.
Здесь уже начинался город, хотя и походивший еще на деревню. Словно раздумывая и собираясь с мыслями, он перебирался через две лощины. Стоявшие тут домики по большей части были низкие, деревенские, но местами среди них вдруг вздымался вверх многоэтажный дом. Город был похож здесь на музыканта, еще только настраивающего свой инструмент, извлекая из него разрозненные, неверные аккорды, пока наконец верный лад не будет найден, и тогда только польется мелодия. Улицы были пустынны и плохо освещены. В большинстве маленьких домов люди уже легли спать. Белоснежные занавески, видневшиеся здесь и там в окнах, наводили на мысль о приятном здоровом сне и материнской заботе. Где-то заплакал ребенок и тотчас замолчал. Им навстречу, хромая, выбежал щенок, замедлил шаг возле них, принюхался и остался стоять, глядя им вслед. На углу темного бокового проулка, на скамейке, скрытой тенью дерева, расположилась, обнявшись, пара влюбленных. Но вот перед спутниками открылась широкая освещенная площадка, и они очутились недалеко от опирающегося на колоннаду навеса конечной остановки, откуда в тот же миг отошел трамвай и с отчаянным звоном покатил в сторону города. Это был не последний трамвай, но жажда успеть на него охватила всех троих, и, словно сговорившись, они кинулись в погоню за трамваем, описывавшим широкую дугу. «Успеем! Успеем!» — кричал на бегу доктор Астель. Они вскочили в третий вагон, промчались по нему из конца в конец и уселись впереди, переглянувшись так, словно давно не виделись, и хлопая глазами, как люди, долго находившиеся в темном помещении, когда внезапно включают свет.
Вагон был почти пуст. Двое рабочих в грязно-синих комбинезонах — как видно, автомеханики — забились каждый в свой угол и явно намеревались вздремнуть, будто поездка должна была продлиться всю ночь. Была там еще женщина из простонародья, с ней маленький мальчик и прикрытая тряпкой корзина, с края которой свешивалась, болтаясь из стороны в сторону, мертвая кроличья голова. Мальчик то и дело протягивал руку, норовя ее потрогать, а женщина выговаривала ему и шлепала по руке, что вызывало у него радостный смех. Наконец женщина спустила корзину вниз, затолкав ее под скамейку, и обругала мальчика: «Успокойся наконец, паршивый мальчишка!» Кроличья голова продолжала высовываться из-под скамейки. Легкий вагон резво катился вперед, оглушительно скрипя тормозами на поворотах, то и дело раскачиваясь и содрогаясь, так, что казалось, будто он сошел с рельсов и волочится по булыжникам мостовой. На остановках он почти не останавливался. Потом пришел контролер, чтобы собрать деньги за билеты. Движения его были сонные и небрежные, он пожалел и не стал будить заснувших рабочих.
«Публичные места, — думал Гордвайль, — как вот это, к примеру, рассчитанные на большое число людей, производят крайне гнетущее впечатление, когда они пусты и безлюдны, и лишь отдельные приметы недавно кипевшей здесь жизни напоминают о ней: раздавленные окурки, использованные билеты, смятые газеты. Все это вызывает почему-то некое смешанное чувство — жалость и ужас одновременно. Таковы ночью почта, кинозал, кафе, театр, цирк, да что ни возьми».
Он прочел объявление на стене вагона напротив, над окнами, извещавшее о весенней выставке в Сецессионе, по срокам, впрочем, уже закрывшейся, о шестой венской ярмарке, которая будет проводиться осенью, о шоколаде «Гала Петер», лезвиях «Жилетт», лучших из лучших в мире, о восходящей звезде в театре «Ронехер», превосходных новых сеялках, о самом большом в мире передвижном здании, которое можно перевозить за море и по всему миру, и: «Покупайте и читайте „Час“!»; многие объявления были приклеены к окнам и бились на ветру, вызывая раздражение. Ничего из этого Гордвайлю не было нужно. Он читал в полной рассеянности, не вдаваясь в прочитанное, а просто так, скуки ради.
Он скосил глаза на Лоти, сидевшую подле него. Она выглядела уставшей и слабой. Он вспомнил о том, как несколько часов назад представил себе, что она умерла, и снова ужаснулся. Однако тут же поймал себя на этом и нашел свои страхи глупыми и беспричинными. Если содрогаться каждой такой мысли, конца-края этому не будет! Но как было бы хорошо, если бы она вышла наконец замуж за доктора Астеля!.. Семейная жизнь приводит в порядок мысли. Маленькие повседневные заботы заполняют пустоту. Ему захотелось сказать ей что-нибудь хорошее, чтобы злое выражение, несомненно, застывшее на ее лице, наконец исчезло. И в тот же миг он испугался, как бы у него не вырвалась какая-нибудь глупость, которая все испортит, как с ним уже случалось в различных ситуациях с самыми разными людьми. Но именно потому, что страх этот уже возник в нем, он вдруг понял, что не сумеет удержаться и произнесет эту глупость. И сразу же стало ясно, что он произнесет те самые слова, которые никак нельзя было сейчас произносить. Короткий миг он еще пытался бороться с собой, зная наперед, что усилия его напрасны. Внутренняя эта борьба проявилась беспокойством во всем теле. Он не мог усидеть на месте. Чуть отодвинулся в сторону, отстраняясь от Лоти, закинул ногу на ногу. И в конце концов совсем утратил самообладание. Резким движением снова придвинулся к Лоти и сказал с какой-то странной поспешностью, словно стряхивая с себя отвратительное насекомое:
— Вы боитесь смерти, Лоти?..
Глупо улыбнулся и потупил взор… «Вот и все!» — с облегчением пронеслось у него в голове. Ответ был вовсе не интересен. Главное было спросить. Вопрос, оказалось, обладал даже определенным достоинством: в нем как бы содержалось предостережение перед лицом опасности… И тем не менее ответное молчание Лоти стало угнетать его. Он поднял на нее глаза и увидел, что она сидит как сидела, чуть наклонив голову и устремив взгляд прямо перед собой, на окно напротив. Навязчивое сомнение овладело им: да полно, задал ли он вопрос вслух или спросил только в мыслях?.. Последняя возможность напугала его, и он спросил снова, на этот раз так громко, что слышно было и доктору Астелю, сидевшему с другой стороны:
— Вы боитесь смерти, Лоти?
Она отчужденно посмотрела на него и спросила без тени шутки в голосе:
— Вы, конечно, хотите получить ответ не сходя с места?! Отложить на потом никак нельзя?
А доктор Астель, улыбаясь, сказал:
— Что это на вас вдруг снизошел философский дух, а?
— Да нет, это не важно! Пустое!
За две остановки до Нуссдорфа сошла женщина с мальчиком и кроликом. А вошел высокий грузный человек с полным и румяным лицом, посреди которого торчала, как гвоздь, длинная бурая вирджинская сигара; на голове его была соломенная шляпа. За детиной тащилась маленькая сухонькая женщина, едва достававшая ему до плеча. Они уселись прямо напротив. Детина выдыхал жидкие и почти невидные струйки дыма и не сводил глаз с Лоти. Неожиданно он обратился к своей спутнице, но так, что всем было слышно:
— Везде эти полячишки, везде!
Трое сделали вид, будто ничего не слышали. Лоти словно окаменела. Она почувствовала: что-то должно произойти, и хотела сказать своим спутникам, что лучше бы им выйти. Но ничего не сказала.
Детина, увидев, что его слова не достигли цели, теперь прямо обратился к ним:
— Да, да! — сказал он грубым голосом мясника с венским выговором. — Нечего таращить на меня глаза! Я имею в виду евреев! Вы ведь евреи, а?!
Доктора Астеля и Гордвайля словно сдернуло с места. Горячая волна ударила Гордвайлю в голову. Он то бледнел, то краснел.
— Вы! Вы! — давился доктор Астель от ярости, размахивая тросточкой перед носом детины. — Извольте оставить при себе ваши замечания, не то я выкину вас из вагона!
— Кого? Меня ты выкинешь из вагона?! — взревел детина, тоже вскочив с места. — Меня? Коренного венца? Убирайся в свою Галицию, откуда тебя принесло! Меня он хочет выкинуть из вагона! — обратился он к двум рабочим, которые, как вдруг оказалось, уже вовсе не спали и таращились коровьими глазами на бранившихся.
На подножке появился кондуктор и прикрикнул:
— Господа, если вы немедленно не прекратите, я всех вас удалю из вагона!
— Что? Я заплатил за билет! Вот жидов удаляйте!
Женщина, все время дергавшая его за рукав: «Ну, Шурл, хватит тебе!», теперь встала:
— Шурл, пошли, нам пересаживаться! Уже Нуссдорф!
— Заткнись, старая перечница! Я сам знаю, где пересадка!
Когда они вышли, Гордвайль и доктор Астель вернулись на свои места и сели. Кондуктор выдавил извиняющимся тоном: «Он ведь вдрабадан пьяный!» — и вышел. Оба рабочих снова задремали. Вошло еще несколько пассажиров, чувствовалось, что обстановка несколько разрядилась. Доктор Астель, гнев которого испарился в мгновение ока, сказал удовлетворенно, как будто одержал решительную победу:
— Экий подонок! Напился как свинья и сразу норовит выплеснуть ушат грязи на евреев!
Никто не ответил. Гордвайлю почему-то стало стыдно, как будто это он был единственной причиной перепалки. У него появилось такое ощущение, словно он упустил что-то, что непременно должен был сделать, и его поразило чувство недовольства самим собой. Он посмотрел в окно — полупустые улицы показались ему чужими, неприятными. Он не осмеливался взглянуть на Лоти, как если бы обидел ее. Когда они наконец добрались до Шоттентора, он словно почувствовал избавление. Была полночь. Доктор Астель и Лоти пересаживались здесь на трамвай, идущий к Рингу, Гордвайлю же было нужно в противоположном направлении. Прощаясь, Лоти сказала:
— Ну, Гордвайль, мы, верно, больше не увидимся перед моим отъездом. Если только вам не захочется навестить меня завтра или послезавтра во второй половине дня.
Нет, к сожалению, у него не будет времени, особенно трудно выкроить его во второй половине дня.
Да, она как раз сейчас вспомнила, что у нее тоже не будет времени. Нужно ведь еще собрать немного вещей к поездке. Купить кое-что. Лучше уж попрощаться сейчас, не так ли? Но, конечно же, она пришлет ему цветную открытку. Может быть, даже письмо…
— Да-да, разумеется! — сказал Гордвайль, так и не понявший сути. — Очень прошу вас, пишите, я тоже буду слать вам весточки обо всем, что со мной происходит, и о состоянии Мартина тоже. То есть если это вам интересно, конечно.
— О, еще как! — ответила Лоти с легкой насмешкой. — Ну что ж, желаю вам всего наилучшего!
Какое-то время он провожал взглядом удалявшийся трамвай с Лоти и доктором Астелем, потом повернулся и отправился дальше. Он решил пойти пешком, времени хватало. «Клопы могут немного и подождать свидания!» — промелькнула у него забавная мысль. Неожиданно он почувствовал себя свободным, как будто какая-то забота вдруг перестала давить на него, и зашагал легко и вольно. При воспоминании о давешней беседе с малышкой в Народном саду его охватило легкое приятное чувство. Когда Мартин вырастет такой же большой, как она, — а это не так уж и далеко — Боже, это будет такой источник счастья! Годы пролетают, не успеваешь оглянуться. А пока что он сам будет заботиться о нем, защищать его как зеницу ока! А Лоти — все исправится и у нее… все встанет на свое место… это все нервы… Гордвайль с усилием направил течение своих мыслей в ту сторону, где вроде бы не было никакой опасности, потому что почувствовал, как прежний страх снова начал подниматься в нем темным сгустком, да и в любом случае ему было проще видеть причину всех бед Лоти в ее расстроенных нервах, если же их успокоить, все будет хорошо.
Аллея вдоль набережной была пуста. На одной из скамеек валялась забытая газета. Тут и там в тени сидели припозднившиеся парочки. Прижавшись друг к другу, двое казались издали одним существом. Время от времени на боковой дорожке показывался полицейский и бросал взгляд вдоль аллеи, заботясь о недопущении нарушения нравственности. Вот так! Закон запрещал обниматься на скамейке в тени аллеи, и при виде полицейского каждая такая парочка сразу распадалась на двух людей, случайно присевших рядом отдохнуть на скамейке. Отдыхать разрешалось. Из темной боковой аллеи иногда показывался какой-нибудь ледащий бедолага, словно исторгнутый чревом земли, из тех людей, жилищем которым служит не какой-то определенный дом, но весь огромный город. Медленно, неуверенно он пересекал, шатаясь, полосу света. Иногда в кустах сбоку от аллеи шевелилось что-то невидимое, ночное. За оградой, по пустой улице, редко-редко проносилась машина.
Когда только-только начинает брезжить рассвет, клопы уже не имеют власти над человеком, рассуждал Гордвайль. К тому же ведь завтра можно поспать до десяти, а то и до полудня. Скамейка, на которой он сидел, была уже вся мокрая от росы, чуть погодя Гордвайль встал с нее и продолжил путь. Часы на здании отеля «Метрополь» показывали без четверти час. Пока он дойдет до дому, пока ляжет, будет уже точно два. В такой час опасность уже не столь велика! И все-таки завтра надо будет поговорить со старухой об уборке. Ведь если ничего не предпринять, теперь, с началом летних месяцев, жить станет просто невозможно. Но как повлиять на хозяйку, которая вечно уверяет, что в ее доме и полклопа не сыщешь? Сильнейшее омерзение охватило Гордвайля при воспоминании о продавленном диване, который в этот миг представился ему кишащим отвратительными насекомыми. Нет, завтра же она должна произвести уборку!
Проходя по мосту, он бросил взгляд вниз, на темную воду, и вспомнил, как кто-то говорил ему: купание в холодной воде перед сном — вернейшее средство от этой напасти. Так он и сделает! И тут же подумал, что ночью вода пугает больше, чем днем, именно в это время, ночью то есть, она словно бы манит, будит в человеке желание броситься в нее… Соображение это тотчас показалось ему неумным, и он приписал его усталости, которую теперь уже явственно ощущал. И сразу же мысли его странным образом перескочили на Лоти. Сейчас ему не давала покоя одна внешняя деталь: он не мог точно вспомнить, была ли она сегодня обута в обычные свои туфли или в плетеные летние сандалии, которые купила несколько недель назад. Такие плетеные сандалии неудобны, думал Гордвайль. Стоит только попасть под проливной дождь, и они в один миг промокнут насквозь… А ночью это совсем неприятно… Поинтересуйся она его мнением, он никогда бы не посоветовал ей покупать такие дырявые сандалии. И все же, что ни говори, главное — это нервы…
Склонив голову и устремив взор долу, Гордвайль плелся по Пратерштрассе, почти задевая за стены домов, и не заметил идущей навстречу девицы, пока та не преградила ему путь. Гордвайль испуганно поднял глаза и вгляделся в порочное, кричаще накрашенное лицо под красной шляпкой. Всегдашний его ужас перед женщинами такого рода вихрем поднялся в нем, и он инстинктивно отпрянул, уступая ей дорогу. Однако девица, по всей видимости, неправильно истолковала его движение, решив, что просто не приглянулась ему. «Красавчик, ты будешь в восторге», — стала убеждать она его с болезненно просительной интонацией. Ей известны все способы любви, а если он останется недоволен, она не возьмет с него ни гроша. Гостиница совсем близко, в трех шагах отсюда. Она поднесла руку к его лицу и погладила по щеке. Гордвайль почувствовал, что задыхается от омерзительного запаха дешевой косметики. Он стряхнул ее руку и сказал, что сейчас, к сожалению, не сможет. Очень устал, а завтра ему вставать спозаранок, да к тому же и денег у него не хватит. Он сказал это с величайшей простотой и очень серьезно и заключил: сейчас, во всяком случае, это никак для него невозможно. Может быть, как-нибудь в другой раз. Если же она нуждается в деньгах, то вот, пожалуйста, у него есть два шиллинга, он охотно одолжит ей. Девица обиделась и отказалась. Она не просит подаяния, она работает за деньги! Так-то, господин доктор! Пусть держит при себе свои два шиллинга, она в них не нуждается. Еще и своих два может добавить, так что у него будет четыре для ровного счета. А вот сигаретой мог бы угостить ее, если у него есть. Гордвайль вынул сигарету и дал ей прикурить. Затем почему-то протянул ей руку, сказал «до свидания» и удалился быстрыми шагами, унося в душе неприятный осадок. Чувство отвращения неудержимо поднималось в нем, и он страшно разозлился на самого себя из-за этого. Все они лишь несчастные создания, уговаривал он себя, и омерзение его просто неуместно! Но уговоры не помогли. Впервые в жизни он обменялся парой слов с женщиной такого рода. Прежде, когда проститутка пыталась остановить его, он только бормотал что-то невнятное и ускорял шаги. Или вообще обходил их далеко стороной, завидев издалека. Со времен его юности в нем сохранился неясный, безотчетный страх перед ними. Разумеется, ни одна из них не возбуждала в нем и тени желания. В его газах они как бы и не принадлежали к женскому полу. Хотя он и не раз принимал решение пойти на контакт с кем-нибудь из них, ибо его отношение к этим женщинам почему-то казалось ему не мужским, по-мальчишески болезненным, к тому же он верил, что, будучи писателем, должен познать все закоулки жизни, так или иначе, всякий раз, когда ему представлялась возможность воплотить в жизнь свое решение, он находил предлог уклониться.
Войдя в комнату, Гордвайль затеплил керосиновую лампу с закопченным в самом узком месте стеклом. В ночном безмолвии комната казалась непривычно пустой. Покрутившись несколько минут, Гордвайль стал стелить себе на диване. Ему и в голову не приходило лечь на кровати, хотя там, наверное, было чище. В каком-то смысле он был человеком привычки и поскольку уже приучил себя спать на диване, то и не думал перейти спать на кровать. Да и не стоило суетиться ради нескольких дней. И диван привык уже к его телу, выгнувшись по его очертаниям и словно превратившись в слепок с него, и, когда сонливость или усталость одолевали Гордвайля вдали от дома, именно этот диван представал перед его внутренним взором как предел желаний. Однако в летнее время он затаивал в сердце некую злобу на него, как если бы тот шел на преднамеренное предательство, заключая союз с клопами, заклятыми врагами и ненавистниками Гордвайля.
Вымывшись до пояса, Гордвайль по своему обыкновению приготовил себе на стуле курительные принадлежности, положил и свечу, на всякий пожарный, и пошел затушить керосиновую лампу. Уже пробило два пополуночи, к его полному удовлетворению. Да, теперь уже точно опасность миновала! Через час начнет светать! Для большей уверенности он распахнул настежь оба окна (ночи несмотря ни на что были прохладными), вернулся и инстинктивно лег на диван со всей возможной осторожностью, как человек, опасающийся нарушить чей-либо сон. В тот же миг он вспомнил, что забыл проверить простыни. Не пожалев усилий, он встал и внимательно осмотрел их при свете свечи, не обнаружив ничего подозрительного. С чувством полной безопасности он снова лег и задул свечу. В каждом члене чувствовалась усталость, как после крепкой попойки. Он испытывал потребность в сне и намеревался спать долго и с наслаждением. И все-таки полежал еще немного не засыпая, затаив дыхание, как в засаде. Нет! Ничего не было! На этот раз ему-таки удалось обставить их на повороте, подумал он злорадно. Сознание его все больше погружалось в дрему, одна за другой уносились вдаль последние мысли, как пчелы из окуренного дымом улья. И вдруг он почувствовал резкий укол в правой икре, пронизавший как электрическим током все его затуманенное дремой тело, и сразу после него еще один, в лодыжке все той же правой ноги, и третий — уже в левой икре. Гордвайль содрогнулся всем телом, как будто его хватил удар. Задергал обеими ногами под одеялом, сразу проснувшись и преисполнившись яростью неизвестно на кого. Тотчас перед ним всплыл образ старухи-хозяйки, и ярость оказалась направленной на нее, словно это она кусала его. Он снова вытянул ноги, лежа без движения и поджидая. Ничего. Может, просто нервы пошаливают, подумал он в полусне, — вполне возможно. Ибо опасное время уже миновало!.. Он был уже готов снова заснуть, как что-то упало ему сверху на кончик носа, прикоснувшись легко и незаметно, словно маленькая хлебная крошка. Можно было объяснить это свербежом какой-то точки на коже, происходившим откуда-то изнутри, без всякой внешней причины. Однако Гордвайль сразу же почувствовал со стороны щеки легкую щекотку, как если бы его пощекотали волоском, и уловил дурной, проникающий повсюду омерзительный запах, тот особый запах, который уже так давно был ему знаком. Ага, один уже десантировался с потолка прямо на кончик носа! Вот она, их повадка! Мгновение он еще оставался без движения, думая застать клопа врасплох и схватить. Но тот уже полз у него по шее, по плечу, скоро-скоро, словно спасаясь бегством. С превеликой осторожностью Гордвайль стал подводить руку, чтобы схватить его, и в тот же миг почувствовал несколько укусов одновременно в разных местах: на груди, на голенях, на спине, на икрах, как будто клоп-десантник, совершив прыжок, подал своей солдатне команду одновременно начать штурм врага со всех возможных направлений. Гордвайль в бешенстве вскочил с дивана, разбитый в пух и прах. Зажег свечу и стал искать на простыне, откинул подушку и пошарил рукой под ней — ничего! Переложил одеяло на кровать и вернулся искать, держа свечу в руке. И вот наконец обнаружил одного здорового, неподвижно лежащего в изголовье дивана и прикидывающегося мертвым. Гордвайль не поверил ему. Так ты меня и провел! Осторожно поставил свечу на стул, зажег спичку и хотел дотронуться до него ее головкой — тот побежал и изо всех сил стал удирать под диван по свисающей вниз простыне. «А-га, — громко сказал Гордвайль. — На этот раз тебе не скрыться! Сейчас ты попался мне в руки!» И убил его спичкой, удовлетворив жажду мести, смешанную с невыразимым отвращением. Ярость его поутихла. Он снял ночную рубашку и решил вытряхнуть ее в окно. Так же он поступил и с одеялом и простыней и постелил себе заново. Но несмотря ни на что колебался, ложиться ли снова. Часы показывали полтретьего. Гордвайль зажег сигарету и минут пять прохаживался по комнате голый. Наконец устал. Должен же прийти конец этой напасти! Улегся и настроился заснуть. Сейчас, как видно, затишье, подумал он, вроде соглашения о прекращении огня. На легкий укус, обозначившийся в области одной из выпрямленных его коленок, не захотел обращать внимания. Нужно только сдержаться и стерпеть эту боль, постаравшись заснуть, и тогда наконец покой. Но доброе это намерение не принесло пользы. Боль сделалась острейшей, непереносимой. В тот же миг началась новая атака укусов, сразу по всему телу, как будто он весь был погружен в массу этих грязных гадов. Гордвайль снова ретировался с дивана и кинулся к окну. Он был в полном отчаянии. Странным образом ему вдруг захотелось заорать во весь голос, перебудить весь дом, чтобы пришли к нему на помощь. Свечу он больше не зажигал. Что толку! Уставший, он стоял возле окна, немного дрожа от ночной свежести и переживаний, страшась дивана там, в другом конце комнаты, боясь даже думать о нем, полный омерзения. На секунду мелькнула мысль постелить себе прямо здесь, на полу рядом с окном, но он тут же отказался от нее. Кто поручится, что здесь их не будет? Нет спасения! Он обречен простоять здесь до рассвета. А завтра — горе ей, если она не уберется в комнате!
Где-то неподалеку раздался плач ребенка. Вдали кто-то переливчато засвистел, похоже на звук полицейского свистка, и это несколько успокоило Гордвайля. Он почувствовал себя менее одиноким. Ночь была прохладной, но не слишком темной. Мерный энергичный стук шагов по мостовой послышался вблизи. С улице Гейне, предположил Гордвайль. Он все еще стоял у окна, опершись локтями о подоконник и уже не чуя под собой ног от усталости. Наконец силы его иссякли, и, неверно ступая негнущимися ногами, полусонный, он вернулся на диван и лег. Еще чуть-чуть — и рассветет, еще чуть-чуть — и рассветет, успокаивал он себя. Забавная, однако, была тушка кролика в трамвае, шевельнулась у него последняя мысль, а Лоти нужно купить себе другие туфли, безотлагательно, чтобы не простудиться… Красные туфельки, как у той девушки на Пратерштрассе… Гордвайль захотел взмыть вверх и полететь на другой берег Дунайского канала, где стоял Мартин, его сын Мартин, и призывно махал ему рукой. Но никак не мог оторваться от земли, и это повергло его в нечеловеческую грусть. Решив проверить, в чем дело, он с изумлением обнаружил, что одна его нога прикована цепью к торчащей из земли скобе, и именно эта цепь — он теперь даже почувствовал, как жестко охватывает она ногу выше лодыжки, — именно она мешает ему подняться в воздух. Мартин продолжал махать ему и звать, и Лоти тоже вдруг оказалась рядом с ним, с Мартином, и тоже махала чем-то и кричала. Сначала Гордвайль не мог разобрать, что было у нее в руке, но тотчас же понял, что это плетеная сандалия огромных размеров, которую она почему-то сняла с головы, как шляпку… И вот уже рядом с ними собралась толпа, и все вместе они кричали Гордвайлю, махали шляпами, показывали что-то руками, а он не мог сдвинуться с места. Страшным напряжением сил он рванулся в сторону и сумел вырваться из хватки цепи. От усилия он оторвал себе прикованную ногу и, падая по инерции в канал, почувствовал сильную боль в колене. Эх, теперь все потеряно! Как он сможет выплыть с одной ногой?! Он попробовал крикнуть, позвать на помощь, но вода попала ему в горло, и он начал задыхаться, задыхаться и погружаться на дно с ужасающей скоростью.
Весь покрытый холодным потом, Гордвайль проснулся. Ох, ко всем чертям! Какое безобразие! Сердце его сильно билось, дыхание было прерывистым, неровным. Он стал чесать колено и расчесал до крови. Темнота за окном поголубела. Где-то внизу какая-то пичуга прочирикала утреннюю побудку. В соседней комнате заскрипела кровать, и снова стало тихо. Гордвайль повернулся на бок, лицом к стене, и мгновенно уснул тяжелым и лишенным сновидений сном.
В одиннадцать утра он проснулся. Голова была как в тумане. Несмотря на это, он чувствовал себя свежим и хорошо выспавшимся. От окна протянулся в глубь комнаты дрожащий золотой столб пыли, падавший на пол под столом удлиненным отображением окна. Напротив, из окна гостинички, высунулась женщина в утреннем платье, и на миг показалось, что она собирается выброситься на мостовую. Гордвайлю захотелось увидеть ее лицо, но она не спешила распрямиться, и в конце концов он оставил эту мысль. Внизу скрипели и всхлипывали подводы, вдали прозвенел трамвай, гудели автомобили, раздавался свист бича, громкий пронзительный голос кричал: «Фра-ау Во-ойтик!», и монотонно выкрикивал свой клич старьевщик: «Старье берем! Старье берем! Старье берем!» Гордвайль сразу очутился в самом разгаре делового, суетливого дня, не оставлявшего ни малейшего уголка для поэзии. Но, покопавшись в глубинах своей души, Гордвайль нашел, что она полна радости жизни и спокойной уверенности. Только в одном, впрочем, очень маленьком, ее уголке не все было в порядке. Он хотел было пройти мимо этого уголка, не обращая на него внимания, но душа не позволила. Она требовала, чтобы он разобрался. Тогда он стал доискиваться причины, мысленно перебрал все свои разнообразные дела, вроде бы все было в порядке. Бессонная ночь и издевательство клопов — нет, это осталось далеко, давно исчезнувший кошмар! Причина не в этом! Так в чем же?! Так и не сумев понять, в чем источник легкого беспокойства, Гордвайль перестал об этом думать.
Женщина уже исчезла из окна напротив — жаль! Тем самым как-то нарушилось очарование утра. Гордвайль вскочил со своего ложа, что-то накинул на себя и принялся бриться. Из коридора доносилось шарканье старухи-хозяйки. Затем принесли дневную почту, и имя Гордвайля было упомянуто с особой протяжностью, свойственной почтальонам, которые в каждой квартире на своем участке чувствуют себя как дома. Гордвайль как раз закончил бриться и вышел в коридор взять письмо, пока старуха не успела рассмотреть его со всех сторон, удовлетворяя свое любопытство. Письмо не было важным. Редактор просил поторопиться с посылкой статьи, которую Гордвайль обещал ему для ближайшего номера. Старуха вошла в комнату вслед за ним, словно желая узнать о «всяких новостях, творящихся в мире». Гордвайль кивнул в сторону дивана и сказал:
— Очень много клопов! Нужно убрать! Невозможно спать!
Он поймал себя на том, что говорит в ее манере, оборванными фразами, и легкая улыбка пробежала по его лицу. Он был вынужден несколько раз повторить ей, прежде чем она уяснила, чего он хочет. Наконец она сказала, пришепетывая, как обычно:
— Господин Гордвайль ошибается… Это только показалось господину Гордвайлю. У меня клопов нет… Я вот уже десять лет проживаю в этом доме, десять лет уже, ай-ай-ай, и не видела еще даже полклопа. А в других домах, вы даже представить себе не можете! Сотни, тысячи клопов, пс-с! Ночью глаз сомкнуть нельзя! Кусаются, тьфу, так кусаются, вы знаете! Это все от грязи, ай-ай-ай! А у меня, слава Богу, чисто. Очень чисто, вы и сами прекрасно знаете.
Гордвайль вышел из себя. Прошедшая ночь во всем ее кошмаре встала перед ним, и он вперил в старуху уничтожающий взгляд. Подошел к дивану и яростно откинул одеяло.
— А это что?! И это?! И это?! — закричал он, указывая на подозрительные пятна на простыне. — И это называется чистота, да?! Убираться надо как следует!
Старуха приблизилась и, наклонившись, стала тщательно разглядывать простыню.
— Ай-ай-ай! — прошипела она, покачивая головой. — Одна блоха сюда как-то пробралась… Проветрить бы надо перину… Это от блох первое средство, как мыть руки перед едой. Но главное — клопов нет! Это такая мерзость! А блоха — не страшно. В самых уважаемых семействах можно наткнуться. Большей частью из кино их приносят… В кинематографах столько блох, пс-с! Господин Гордвайль ведь частенько ходит в кино, вот и прихватил с собой одну… Но это не страшно! Я тоже люблю кино, ай-ай-ай! Очень там красивые вещи показывают. Я вот видела…
— Никакое не кино и не блохи! — выдавил Гордвайль, краснея от злости. — Это не блохи, говорю я вам! Клопы и только клопы! Нужно немедленно навести чистоту!
Старуха наклонила к Гордвайлю голову, приложив ладонь к уху.
— Я немного плохо слышу, господин Гордвайль, плохо слышу, ай-ай-ай! Старость!
— Гнусная старуха! — процедил Гордвайль вполголоса. И заорал благим матом в самое ухо старухи:
— Убраться надо! Чтоб было чисто!
Та отпрянула назад:
— Зачем же так кричать! Я все-таки слышу. Конечно, приберут! Ведь каждый день делают уборку. У меня всегда везде чисто, слава Богу! Не то что в других домах…
Она поскребла костлявым пальцем в зачесанных назад жидких седых волосах и добавила:
— Вы можете быть спокойны, господин Гордвайль! Все будет сделано как надо. Я люблю, чтобы было чисто. Вы разве не знаете? Муж мой, покойник, второй муж, даже выговаривал мне всегда за это. Я люблю, чтобы у меня все блестело и сверкало как новенькое — вы же сами видите! Вот он мне всегда и говорил: «Чего ты надрываешься из-за каких-то пустяков! Хватит тебе!» Так прямо и говорил, ай-ай-ай! А как здоровье вашего ребеночка, господин Гордвайль? Домой-то скоро уже его привезете?
Гордвайль кивнул. Он уже отчаялся добиться от нее, чтобы она поддерживала чистоту. Что с нее взять, с полуглухой и выжившей из ума старухи? Надо будет поговорить с ее дочкой, с Сидель. Может, хоть это поможет. Вопрос старухи о его сыне оказался ему неприятен.
— Наверное, пай-мальчик, как и сам господин Гордвайль. Очень хочется посмотреть, каков он. Оченно любопытно, пс-с! — она махнула рукой в сторону выкрашенной блестящей черной автомобильной краской детской коляски, стоявшей между кроватью и окном. — Красивенькую колясочку вы для него приготовили. Очень красивая коляска, пс-с! Наверно, влетела в копеечку, а?!
Гордвайль шагнул к коляске и отодвинул ее немного от кровати. Еще не хватало, чтобы клопы и в ней угнездились! Коляска, подарок доктора Оствальда, действительно была хороша, одна из самых дорогих моделей, но Гордвайлю она почему-то не нравилась. С первого же момента, как ее внесли в дом, она как заноза торчала у него перед глазами. Он все время находил в ней все новые и новые недостатки, которых на самом деле у нее не было. Прежде всего, она слишком тяжелая… Будет трудно таскать ее вверх и вниз по лестнице, когда они начнут вывозить Мартина на прогулки… Да и, на его вкус, широка она сверх всякой меры, занимает все свободное пространство в комнате. И вообще, она совсем не подходит Мартину… И вот, стоя так и рассматривая коляску, он вдруг придумал замечательное решение: он пойдет в магазин и поменяет ее на по-настоящему хорошую! Как это он раньше не подумал! Tea ведь еще не видела ее, так что и знать ничего не будет… Займет где-нибудь немного денег и добавит, если будет нужно. Это не коляска для Мартина… Да, прямо сегодня же, после больницы, он поедет в мебельный магазин и покончит с этим делом. Может, и добавлять ничего не потребуется. Такие коляски недешево стоят, хотя и не годны ни на что… Это решение сняло у него с сердца какой-то неясный груз, настроение его сразу неизмеримо улучшилось, проблема же с клопами потеряла всякую важность.
Успевшая тем временем удалиться хозяйка вернулась с веником и прислонила его наискосок к столу. Сначала она собиралась с великим тщанием протереть влажной тряпкой стенки шкафа и спинки стульев и кровати, как бы делом подтверждая свои слова о чистоте в ее доме.
Гордвайль повернулся и вышел в кухню согреть себе немного черного кофе, остатки вчерашнего завтрака. Газовая конфорка сразу же уютно загудела, маленькими голубыми язычками лаская закопченное донышко кофейника. В кухне царил полумрак. Большое квадратное окно, выходившее в коридор, было застеклено шершавым матовым стеклом. Только отголоски жаркого летнего дня доходили сюда. Где-то вдали часы запоздало пробили двенадцать. С удобством расположившись на стуле возле плитки, Гордвайль слушал ее ровное непрекращающееся гудение, найдя его на какой-то миг на редкость приятным. Вот это незамысловатое гудение, подумал он, и есть источник вечного спокойствия настоящих хозяек и подлинного мира в доме. При этой мысли на его губах появилась и какое-то время удерживалась умиротворенная улыбка. Затем кофе достаточно согрелся, газ был выключен, и гудение в тот же миг прекратилось, словно с легким стоном отлетела прочь душа кухни. И сгустившийся в ней полумрак сразу стал более гнетущим.
Старуха уже закончила застилать постели и теперь занималась полом. Ясное дело, она и палец о палец не ударила, чтобы вычистить диван, и Гордвайлю было понятно, что она так и не станет этого делать. Но снова ругаться с ней у него не было сейчас никакого желания. В конце концов, она женщина старая и немощная, нашел он для нее оправдание. Выкроит время и сам купит пузырек лизола и разбрызгает по дивану, а перед тем окатит его кипятком. Он выпил кофе, привел в порядок одежду и спустя полчаса, взяв трость, вышел из комнаты.
На улице его оглушила золотая жара. Дремотное оцепенение было разлито в воздухе, и казалось, даже уличное движение сегодня ленивее, чем всегда. У собак, попадавшихся навстречу, свисали из пасти и дрожали длинные розовые ленты языков, ребра ходили при каждом тяжелом вздохе, при виде собак ощущение жары еще усиливалось, как будто она выплескивалась у них из нутра.
Гордвайль поколебался с минуту, не стоит ли зайти куда-нибудь перекусить. Он совсем не чувствовал голода. Но в конце концов сдался и, завернув в маленькую столовую на Нордбанштрассе, заказал говяжье жаркое и кружку пива. Потом поехал в больницу, опоздав на полчаса.
В палате для новорожденных, длинной комнате с множеством окон — сейчас все они были распахнуты — стояло штук тридцать белых кроваток. Часть грудничков спала, другие жалобно попискивали. То и дело входили и выходили сестры. В окна были видны зеленеющие во дворе деревья, четкие квадратные газоны, отделенные друг от друга посыпанными гравием дорожками с зелеными скамейками по сторонам. Долговязая рыжая сестра, уже узнававшая Гордвайля, подвела его к ребенку — номер двадцать шесть, вынула того из кроватки и передала в руки отцу со словами: «Хороший мальчик, никогда не плачет!» — и сразу же добавила, как обычно: «Не целовать, не трогать лицо!» И осталась стоять рядом, наблюдая. Гордвайль держал запеленутого в белые пеленки младенца на руках, улыбался ему и чувствовал безграничное счастье. Он с радостью заметил, что маленькое личико, сразу после рождения словно лишенное черт, почти стертое, с каждым днем все более обретало ясное индивидуальное выражение.
— Так что, желторотый, — громко говорил Гордвайль, — у нас уже и нос есть, и подбородок, и рот смеется, как у больших. Как у Гете, например, или у Канта. А это самое важное для нас, не так ли? Не так уж много пройдет дней, и мы пойдем ножками, как все люди. А пока будем верно носить тебя на руках — можешь на нас положиться.
Он почувствовал присутствие сестры и сбился с тона. Со смущенной улыбкой выговорил:
— И вправду хороший мальчик, почти совсем не плачет, сорванец. Отлично!
В тот же миг малыш сморщил личико и зашелся в плаче. Гордвайль стал качать его на руках. У него вдруг возникло странное желание подбросить его вверх, к потолку, и тут же поймать, но, сразу же опомнившись, он сдержался. Посвистел ему прямо в лицо — ребенок не унимался. Тогда сестра выхватила его у Гордвайля и вернула в кроватку.
— Хватит! Нельзя утомлять ребенка!
Пришло время уходить. Но прежде Гордвайль склонился над кроваткой и сказал, как говорят со всепонимающим собеседником:
— Друг мой, ты выставляешь себя на посмешище! Совсем некрасиво! Но если тебе именно этого хочется — тогда пожалуйста! Немного поплакать тебе тоже не повредит. А я пойду доставать для тебя коляску, красивую коляску, достойную вашей светлости. Вот увидишь, дворец, а не коляска!
Малыш замолчал, как будто сообщение о коляске утешило его.
— Так-то лучше для такого парня, как ты!
Помахав рукой на прощание, Гордвайль удалился. Прошел длинным коридором проведать жену. Tea сидела в постели и разговаривала с соседкой. Вчерашняя и сегодняшняя температура, записанные мелом на прикрепленной в изголовье кровати черной дощечке, успокоили Гордвайля.
— Ну а ты как поживаешь, кролик? — оторвалась Tea от разговора. — Уже видел малыша?
— Видел, да. Он немного поплакал и перестал.
Гордвайль сел на стул и принялся вертеть в руках трость.
— Я решила пожить у папы, когда меня выпишут, — сказала Tea. — Так будет полегче в первое время. Мама поможет мне, пока я не войду в колею. Еще три недели у меня отпуск. Поживу там неделю-две, сколько захочу. Папа вот-вот придет, и я с ним поговорю. Странно, что его еще нет. А ты привезешь к ним коляску и все что нужно, я тебе скажу что.
Гордвайль не промолвил ни слова. Он знал, что по некоторым соображениям так лучше, и все-таки сердце его было неспокойно. На Тею нельзя положиться, она немного легкомысленна. Он опасался за ребенка, за которым не сможет постоянно присматривать. Но что поделаешь, и он решил, что по возможности все время будет рядом с малышом.
Тесть так и не пришел, вместо него явился Фреди. Он уселся на краю кровати, вытянув вперед длинные свои ноги, так, что они почти доставали до соседней койки. За все время посещения он не выдавил из себя и нескольких слов. Только спросил сестру о ее самочувствии и о здоровье «новорожденного». После чего уселся, загадочно улыбаясь самому себе, как будто ему была известна какая-то радостная тайна. Время от времени он задерживал на сидевшем против него Гордвайле взгляд своих маленьких, лишенных выражения глаз, явно пытаясь поймать взгляд Гордвайля, словно стараясь напомнить ему о чем-то. Это отчего-то было неприятно Гордвайлю. Он вдруг вспомнил историю с кошкой, которую Фреди рассказал ему за несколько месяцев до этого, и непроизвольно мысли его обратились на ребенка, на Мартина, которому придется теперь находиться с Фреди под одной крышей. Он содрогнулся от ужаса. Но тут же прогнал от себя эти неясные и пугающие мысли как не имеющие под собой никакого реального основания. И словно для того, чтобы выглядеть открытым и показать, что он не испытывает никаких опасений, а еще больше для того, чтобы изгнать из сердца напрасный этот страх, он обратился к Тее, несколько повысив голос, дабы и Фреди услышал:
— Папа, как видно, придет только завтра. А потом я перевезу коляску и все необходимое, что скажешь. В самом деле, будет лучше, если ты посидишь недельку у родителей. И тебе легче, и для ребенка хорошо!
Говоря так, он посматривал искоса на Фреди, пытаясь понять, какое впечатление производят на него эти слова. Фреди же продолжал улыбаться самому себе, как будто вовсе и не слушал. Спустя несколько мгновений он очнулся:
— Вот как! Младенец переедет к нам. То-то будет потеха…
Гордвайль повернулся к нему всем корпусом.
— Что значит потеха? — спросил он испуганно, однако готовый к бою.
— Просто потеха и все тут. Такой ребеночек то и дело вопит, будто ты хочешь сделать ему что-то плохое… То он голоден, то просто так орет, хе-хе…
В Гордвайле встрепенулось яростное желание врезать кулаком в рожу шурину, стереть с нее эту несносную, наглую ухмылку. Каждое его слово казалось Гордвайлю намеком на какую-то иную, потаенную мысль, мысль дурную, которая прямо не выражалась в значении произнесенного слова, но проступала за ним, пробиваясь сквозь щели явного его смысла. Находиться здесь дольше стало для Гордвайля невыносимым. Он поднялся с места. Ему хотелось бежать от этого человека, но он сдержался. Наоборот, снова сел. Как бы то ни было, подумал он, следует его остерегаться.
— Чем ты занят теперь целыми днями, Фреди? — спросил он с деланным равнодушием, глядя тому прямо в глаза.
— Да ничем. Такая жара — все время потеешь. Работы нет, денег ни гроша. Иногда еще ездим купаться.
Опустив глаза вниз, Гордвайль наткнулся взглядом на ботинки шурина, покрытые таким толстым слоем пыли, словно тот отшагал пешком много верст. Зрелище этих покрытых грязью ботинок почему-то вернуло Гордвайлю душевный покой. И только сейчас он с ясным сознанием воспринял запах йода и карболки, рассеянный в воздухе, тот особый запах больницы, словно выражение ее души, данное в обонянии, который всегда вызывал в нем какое-то тягостное чувство. Гордвайль окинул взглядом все пространство обширной палаты и увидел, что часть посетителей, сидевших меж белых железных коек, уже собирается уходить. На его часах было без десяти минут четыре. Гордвайль встал: он хотел еще раз взглянуть на ребенка перед уходом. Tea по-прежнему сидела на койке, спустив на пол ноги, засунутые в серые больничные тапочки. Он сказал, что ей неплохо бы лечь, чтобы не слишком утомлять себя, но она не послушалась и не двинулась с места. Тогда он поцеловал ее на прощанье и вышел. Фреди тоже встал и пошел вслед за ним. В коридоре Гордвайль хотел попрощаться с шурином.
— Нет, я с тобой. Хочу посмотреть на ребеночка.
Гордвайль был не в силах отказать ему. Но на этот раз задержался около кроватки ребенка только на минуту. Фреди встал чуть поодаль и склонил свое тощее длинное тело над заснувшим ребенком, на лице его вновь появилась прежняя легкая улыбка. Такая поза сообщила ему какое-то сходство с хищной птицей, нависшей над своей добычей. Гордвайль произнес:
— Ладно, пойдем уже!
Во дворе Фреди спросил:
— Ты сейчас не занят? Могли бы провести пару часов вместе.
— Мне нужно поехать на Мариа-Хильферштрассе. Есть там одно дело. И потом еще съездить в пару мест.
— Отлично! Я могу поехать с тобой куда угодно. У меня полно времени. Есть у тебя деньги?
— Нет. Только на проезд.
Гордвайль весьма сожалел, что у него нет денег. Будь они у него, он мог бы отделаться от Фреди, ссудив его небольшой суммой. Но оказалось, что у Фреди хватило денег только на то, чтобы сопровождать его повсюду. Выхода не было. Напрасно Гордвайль шел по солнцу в слабой надежде, что спутнику станет жарко и он откланяется. Жара никак не влияла на Фреди. Он молча вышагивал на своих ногах-ходулях рядом с Гордвайлем, который был почти вдвое ниже его. Теперь уже стало жарко Гордвайлю, и он вытер платком вспотевший лоб. Нечего делать, нужно было принять приговор судьбы. Он перешел в тень, шурин последовал за ним. Они подошли к остановке и стали ждать трамвая. Продавцы газет кричали о вечерних новостях, о новостях «последнего часа, в шестичасовом выпуске». Их голоса, словно скрежет ржавого железа, действовали на нервы и еще больше усиливали муки жары. «Презренное занятие — продажа газет!» — подумал Гордвайль немного отстраненно, поднимаясь на подножку трамвая. Фреди продолжал молчать в продолжение всей поездки. Потом он остался ждать на улице, а Гордвайль вошел в мебельный магазин. Переговоры продолжались минут двадцать: Гордвайль долго выбирал. Он хотел, чтобы у его сына была удобная коляска отличного качества, самая удобная коляска самого отличного качества. Наконец он выбрал одну, показавшуюся ему лучшей, не заметив, что она во всем походит на коляску доктора Оствальда, кроме цвета: эта темно-синяя, та же, что стояла дома, — черная. Он приподнял ее, легкая как пушинка, не то, что та, настоящий грузовик, с места не сдвинуть… Обещал добавить десять шиллингов, как потребовал продавец, привезти завтра в полшестого и коляску, и деньги, а тогда уже и скажет, куда послать новую. (Поскольку ему пришло в голову, что можно сразу отослать ее в дом тестя и избавить себя от лишних хлопот.) Сделка завершилась, таким образом, к взаимному удовольствию обеих сторон, и Гордвайль покинул магазин в совершенном восторге. Казалось, в один миг его оставили все сомнения в собственном отцовстве, как будто оно было подтверждено самыми вескими доказательствами, в которых невозможно усомниться… Сейчас все точно было его: ребенок, коляска, Tea — вне всяких сомнений!.. Лицо его светилось внутренней радостью. Тем временем он совершенно забыл о существовании шурина. Но тот все еще ждал. Прислонившись к фонарному столбу напротив, он не сводил глаз с двери, следя за ней как настоящий сыщик. Но отчего-то теперь его общество ничуть не мешало Гордвайлю. Напротив, он даже обрадовался, увидев Фреди, словно тот стал свидетелем подлинных его свершений… Подошел прямо к нему.
Тот сказал с легкой укоризной:
— Твое дело немного затянулось. Но ничего, время есть.
Гордвайлю нужно было зайти к доктору Астелю занять немного денег. И поскольку не было ни малейшей надежды застать его дома раньше шести, то и причин для излишней спешки не было, и они медленно пошли по направлению к Рингу. Пройдя несколько шагов молча, Фреди вдруг спросил:
— А зачем тебе, собственно, ребенок?
Гордвайль даже остановился, на мгновение уставившись на Фреди изумленным взором, словно тот сошел с ума.
Фреди объяснил:
— Я имею в виду, как можно испытывать любовь к такой мелкоте? Ни плоти, ни души — совсем ничего!.. Забава для глупых женщин. А подумаешь, что люди жизнь отдают за это, да еще прежде, чем оно появится на свет, — абсолютно непонятно!
— Мне кажется, ты немного болен. Ты не понимаешь самых естественных и самых простых вещей.
Фреди вынул из нагрудного кармана пиджака пару сигарет, одну для себя, другую для Гордвайля, закурил и, зашагав дальше, продолжал:
— Что же тут естественного? Ничего, по крайней мере, если говорить о мужчинах. Ну женщины — ладно! Это их предназначение! Но мужчины! Откуда эта любовь?! Я так совершенно не уверен, что она не поддельная в самой своей основе. Что можно чувствовать к такой ничтожной малости?! Что до меня, так я вообще не переношу мелких животных.
— Твое отношение наверняка еще изменится со временем. В зрелом возрасте.
— Нет, не думаю! — спокойно ответил Фреди, улыбаясь своей особенной улыбкой. — Да я и не женюсь никогда. К чему? Этого добра и так предостаточно. Как ни поверни, через полчаса она тебе уже абсолютно не нужна. Зайдем выпить пивка, у меня еще есть несколько грошей. Потом они наводят смертную скуку. Ты скажешь: любовь! Все выдумки и вздор! Ничего такого в действительности нет! Что тут можно любить?! Почему только эта? Одна исключительная! Да какая разница? Не та, так другая — все они одинаковые!..
Они оказались перед маленькой пивной, и Фреди затащил Гордвайля внутрь. Сели к деревянному темно-коричневому столу, и официант поставил перед ними две кружки холодного пива с шапкой белоснежной, как свежевыпавший снег, пены.
— Счастье, что в мире есть такое пиво, — сказал Фреди, утолив первую жажду. — Вот на этом и стоит человечество.
Спустя минуту он вернулся к прежней теме:
— Возьмем, например, тебя самого: что такого особенного ты увидел в Тее, чтобы жениться на ней? Тебе именно она нужна? Да она бы и так с тобой спала, ручаюсь! Она мне сестра, конечно, но плевать на это! Я тебе удивляюсь, ты ведь не дурак — к чему все это? Ну побыл с ней раз, другой — и хватит! Мало женщин в мире? Таких, как она, пруд пруди. Я бы на твоем месте и одного дня не стал бы с ней жить!
— Э, да ты завзятый женоненавистник, — рассмеялся Гордвайль. — Вот уж не знал!
— Женоненавистник? Вовсе нет. Не ненавистник и не почитатель. Я только стремлюсь к покою. Потерять душевный покой из-за передника — да ни за что! К тому же ведь все можно получить по дешевке, без всяких обязательств! А скука — у тебя, что ли, ее нет? Чем ты, к примеру, можешь заняться с ней после? — он сделал глоток и закончил решительно: — Нет! Меня им не заполучить для таких игр!
— Но не все же такие, как ты. Есть и другой тип людей.
— Я таких презираю! У них голова растет не из того места. Они заслужили свою судьбу и достойны ее. Эх, хорошо!
Помолчали.
— Послушай, Рудольф, может, оставим все это к чертям и махнем за границу?! Во Францию, в Америку, в Бразилию — не важно куда! Мне все здесь уже обрыдло! Город, люди, родители — все-е! А на дорогу как-нибудь можно насобирать. Зачем тебе Tea с этим червяком? Оставь ты их, ради Бога! Что, не найдешь себе другую такую красотку? Найдешь! Обещаю тебе! Если уж нельзя пожить в большом мире, так хоть посмотрим на него одним глазком! Другие люди, другая жизнь, события, приключения! Тут же можно сдохнуть от скуки! А деньги найдутся! Для меня уж точно, а может, и тебе перепадет. Да много и не надо. Поедем сначала во Францию, в Париж, а там видно будет.
— Нет! — сказал Гордвайль. — Я никуда не поеду!.. Я и здесь не страдаю от скуки. Отлично себя здесь чувствую.
В глубине души он знал, что говорит не всю правду, что не всегда он так уж хорошо себя чувствует. И однако предложение Фреди, при том, что невозможно было сомневаться в абсолютной его серьезности, показалось ему настолько странным, просто мальчишеским, как если бы ему предложили немедленно лететь на Луну или покончить жизнь самоубийством.
— Нет! — повторил он. — Если ты действительно собрался ехать, придется тебе ехать одному. Я уже слишком стар для подобных авантюр. Если у меня когда-нибудь будет немного денег, я съезжу за границу, но совершенно другим способом.
— Это только потому, что ты привязан к юбке Теи, я точно знаю. Если бы не это, что бы мешало тебе уехать? У тебя здесь никаких корней, тебе не нужно тянуть за собой телегу со скарбом. Ладно, оставим это!
Он раздраженно опорожнил свою кружку до дна: в его глазах Гордвайль был конченый человек, на нем можно было ставить крест.
— Поеду один! Уж я найду способ!
Неожиданно Гордвайлю стало жаль этого молодого человека, с внезапно постаревшего лица которого исчезла обычная циничная улыбка, выражение его было сейчас горестно-страдающим. Не так уж много в его жизни радости, подумал Гордвайль. А вот он, напротив, совершенно счастлив, у него все в жизни есть… Ему даже стало немного стыдно перед Фреди за свое счастье. Враждебное чувство, которое он испытывал к нему в больнице, исчезло, не оставив по себе и воспоминания. «Он плохо кончит», — внезапным озарением пронзило его мозг, и, словно чтобы утешить Фреди в его воображаемой беде, Гордвайль сказал:
— Ты проводишь меня еще немного. Я должен зайти к доктору Астелю на Карлсгассе. Он обычно возвращается с работы после шести.
Фреди молча встал и пошел вслед за Гордвайлем. Они прошли совсем немного до ближайшего угла, и тут Фреди остановился, передумав:
— Нет, не пойду с тобой дальше! Скучно!
На лице его вновь появилась прежняя улыбка.
— Кстати, кошка-то наша пропала, вот уже три дня как, хе-хе… — он глядел прямо в глаза Гордвайлю. — Папа в полном отчаянии. Экий старый дурак! У него от старости уже ум за разум заходит — из-за какой-то мерзкой кошки!
Лицо Гордвайля посерело.
— Ты прикончил ее, Фреди! Тьфу, монстр! И тебе не стыдно!
Улыбка не сошла с лица Фреди, он ничего не ответил. Затем повернулся и размашистым шагом пошел прочь, немного подавшись вперед всем корпусом.
Доктор Астель все еще не вернулся домой, и Гордвайль снова спустился вниз и встал у ворот, поджидая его. Он не мог забыть о кошке, убитой Фреди. В его воображении отчетливо рисовалась эта чудовищная картина. Он словно воочию видел, как Фреди сжимает обеими руками шею пятнистой кошки, а та дергается, пытаясь вырваться. Мало-помалу конвульсии становятся все слабее и слабее, наконец прекращаются совсем — кошка задушена. От этого зрелища он преисполнился безграничного отвращения, но при этом не мог отделаться от него и вынужденно прокручивал все снова и снова. Все произошло в сумерках, это Гордвайль знал точно, в час, когда никого не было дома, — настоящее убийство. Потом Фреди взял пустой чемодан, тот самый коричневый чемоданчик из гладкой телячьей кожи, на котором желтели наклейки вокзалов Брука-на-Муре, Граца, Будапешта и т. д. и который Гордвайль не раз видел в доме тестя, положил внутрь дохлую кошку и, оттащив ее к Дунаю, выбросил в реку. Да, вне всякого сомнения, именно в Дунай. Он, Гордвайль, в подобном случае бросил бы ее только в Дунай… От этой мысли Гордвайль содрогнулся. Он начал нервно ходить взад-вперед по Карлсгассе перед воротами дома. На улице почти не было прохожих…А может быть, просто забросил ее за какой-нибудь забор по соседству. Потому что не хотел тащить ее так далеко, до канала, да и времени для этого не было. Ведь кто-нибудь из домочадцев мог между тем вернуться домой и застать его врасплох, когда он возвращался с чемоданчиком в руках, а тогда все бы раскрылось… Нет, по этой самой причине не мог он бросить ее в канал… «Но что мне до всего этого грязного дела?» — прервал он ход своих мыслей.
Он достал часы: полседьмого. Задерживается сегодня доктор Астель. А вдруг и совсем не вернется домой? Ладно, последний предел — половина восьмого. Бывает, что он поздно приходит. Если не вернется до полвосьмого, придется поискать его вечером в кафе или завтра в конторе, а может, вообще занять у кого-нибудь еще? Мысленно перебрал всех знакомых и остановился на сапожнике Врубичеке. Того-то он наверняка застанет дома. Что до остальных, сомнительно.
Улица вся была уже в тени, но духота не уменьшилась. Поблизости кто-то упражнялся на пианино, проигрывая гаммы снизу вверх и сверху вниз и снова в том же порядке, еле слышные звуки навевали почему-то беспредельную щемящую скуку. По тротуару напротив проследовала бонна с маленьким мальчиком, тащившим за уздечку плюшевого слона, время от времени он оглядывался, проверяя, не застрял ли слон. Рыженькая девчушка высунулась из окна верхнего этажа дома на площади в конце улицы, оглянулась по сторонам и снова скрылась в окне. Юный разносчик телеграмм подъехал на велосипеде и, прислонив его к стене, вошел в подъезд; брючины его были зажаты прищепками на щиколотках. Мгновение спустя он появился снова, одним махом вскочил на велосипед и скрылся из виду. Легкое дуновение, почти неощутимое, донесло до обоняния Гордвайля запах жаркого. Он ощутил соблазнительное щекотание в нёбе и сглотнул слюну.
— Нет! — непроизвольно вернулся он к прежним размышлениям. — Невозможно, чтобы в Дунай… Выходит, он должен был бросить ее где-то рядом с домом, в каком-нибудь общественном саду. Если поискать, то останки обязательно найдутся… Но с какой стати кто-нибудь станет искать? Дохлая кошка — тьфу! А дальше? Дальше попросту вернулся домой с пустым чемоданчиком, обклеенным всевозможными наклейками. Старики еще не пришли, и никто его не заметил. Он ставит чемоданчик на место и закуривает сигарету в свое удовольствие. А когда родители наконец возвращаются… нет, он, Фреди, не знает, куда делась кошка. Для вящей убедительности еще приоткрыл, наверно, окно, ведущее из кухни на лестничную площадку, и оставил его открытым: кошка, мол, выскочила в окно… Эх, знал бы старик, что Фреди прикончил ее! Мог бы и из дома выгнать. А теперь Мартин должен будет жить в этом доме!.. При этой мысли по его спине пробежала дрожь. Он внезапно почувствовал, как что-то сжалось у него под ложечкой, как при спазме, и остановился. «Ты что? — вдруг спросил он сам себя. — Совсем рехнулся?» Ребенку-то он ничего не сделает! Безумие! Пусть только посмеет, он убьет его! Черт знает, что с ним сегодня происходит. Умопомешательство!
Он поднес курительную трубку к лицу, как щит, и стал лихорадочно искать в карманах пачку табака, но ничего не нашел. Наверно, забыл дома. В этот момент доктор Астель хлопнул его по плечу-
— Давно ждете? Чистая случайность, что я забежал домой. И сразу убегаю дальше. Пойдемте поднимемся на минуту.
Войдя в квартиру, доктор Астель сразу же поднял жалюзи, из-за солнца в течение всего дня остававшиеся опущенными, и прошел в смежный с гостиной кабинет, чтобы переодеться. Гордвайль же растянулся на мягком, обитом зеленым бархатом диване, прикосновение которого напомнило мягкость коротко стриженных волос. И почувствовал, что одним махом освободился от гнетущих мыслей, преследовавших его раньше, словно сбросил их с себя на улице. Прежний страх казался ему теперь порождением воспаленного воображения. Приятная прохлада комнаты освежила его; он затянулся сигаретой, взятой у доктора Астеля, и прислушался к журчанию воды в кране, доносившемуся с кухни, где его приятель теперь умывался, прислушался с удовольствием и тем счастливым изумлением, с каким слепой осознает вдруг после удачной операции, что свет вернулся к нему. Поистине, не было никакой причины для опасений… Ребенок ведь не кошка… И еще: кто вообще тебе сказал, что он убил кошку?.. Может, это просто пустое бахвальство с его стороны?.. Может, кошка и вправду убежала через то самое кухонное окно, которое забыли закрыть… Ведь и так бывает. Глядишь, еще вернется домой, кошка-то… Да может, уже и вернулась, пока суд да дело!.. А если не вернется, то ведь не исключено, что ее раздавила машина, или подвода, или трамвай… Он и сам однажды видел, как трамвай переехал щенка, и тот в мгновение ока обратился в горстку мертвой плоти. А если она не попала под трамвай, то остается еще вероятность, что ее украли… Случается же, что кошек крадут… Признаться, славная была кошечка, вот и нашлись желающие… Да и вообще — какое отношение имеет кошка его тестя к тому факту, что у него, Гордвайля, есть сын?! К черту эту кошку! Он преисполнился внезапным гневом на эту кошку, прокравшуюся помимо его воли к нему в душу и заставляющую его заниматься своей особой. Если бы кошка оказалась сейчас в пределах досягаемости, он и сам бы мог придушить ее. А Фреди этот… с сегодняшнего дня он больше не желает слушать его байки! Не интересует его — и баста! В ярости он бросил окурок на пол, тут же опомнился, вскочил и, подняв его, положил в пепельницу на круглом курительном столике в углу. Вернулся и снова навзничь упал на диван. Не заметив скрытой связи в ходе своих мыслей, он вдруг вспомнил Франци Миттельдорфер, которую навещал за полгода до этого в лечебнице для умалишенных в Штайнхофе и о которой ее мать рассказала ему при случайной встрече весной, что состояние ее улучшилось и скоро ее должны уже выписать домой. Теперь она, верно, уже дома, выздоровела. Гордвайль решил съездить проведать ее в тот же вечер, тем более что у доктора Астеля нет времени. Через несколько дней, когда Тею выпишут, он будет слишком занят, чтобы выделить для этого время.
Спустя минуту появился и доктор Астель, одетый в новый серый костюм и готовый к выходу. Он небрежно протянул Гордвайлю пятнадцать шиллингов, которые тот просил.
— Прошу вас. К сожалению, сегодня я не могу провести с вами вечер. Очень спешу. Послезавтра, в субботу вечером, вы будете свободны? Хорошо. Тогда в семь часов в «Херренхофе». Договорились!
Гордвайль ощутил голод и зашел в общественную столовую в начале Виднерхауптштрассе. Спустя полчаса он уже сидел в почти пустом трамвае, окна которого, когда он повернул, на миг загорелись красноватым отражением заката, пылавшего где-то далеко-далеко, там, где заканчивались не только высокие городские дома, но и вообще всякая застройка. Гордвайль пребывал в приятно-безмятежном расположении духа, частично объяснявшемся, возможно, сытным и вкусным ужином. Дневная жара понемногу спадала, дышать стало легче. В пустом вагоне метались сквозняки, запутываясь в растрепанной шевелюре Гордвайля и обдувая его лицо. Гордвайль вдруг вспомнил Лоти и загорелся желанием увидеть ее еще раз перед отъездом. Жаль, что он не спросил доктора Астеля, когда она уезжает. Он-то наверняка знает. Когда она вернется, Мартин уже прилично подрастет. Надо будет пригласить ее к себе, чтобы показать его. Он ей понравится, конечно… Странная девушка, эта Лоти!.. Отчего она не выходит за доктора Астеля?.. Ей бы больше подошло воспитывать детей… Tea не создана быть матерью, хотя Мартина она любит, это сразу видно…
С такими мыслями, тихими и спокойными, словно вливавшимися в его сознание вместе с вечерними сумерками, Гордвайль приехал к Миттельдорферам. Ему открыла сама Франци, которую он сначала не признал из-за полумрака в коридоре и еще оттого, что лицо ее похорошело и округлилось по сравнению с тем, что он видел тогда в Штайнхофе. Он отступил назад: в голове у него возникло мимолетное сомнение, уж не ошибся ли он дверью. Но молодая женщина мгновенно его узнала и вскрикнула с явной радостью:
— О, господин Гордвайль! Какой сюрприз! Мама! — позвала она мать. — Иди-ка сюда, быстро!
Она провела его в комнату, где он уже был год назад. В комнате было еще довольно светло. Никаких изменений он не заметил, словно следующий год пришел на смену предыдущему где-то далеко отсюда, во внешнем мире, здесь же все еще властвовал год прошедший, разве что стук молотка не доносился сейчас со двора, как тогда. В Гордвайле вдруг проснулась уверенность, что и сам он сохранил в себе нетронутым постоянное ядро своей сущности, не подверженное влиянию перемен в окружающей действительности и в условиях жизни, — и внезапно проникся ощущением вечности вселенной.
— Я очень рад, — сказал он, — рад от всего сердца, что вы здоровы и хорошо выглядите. Это главное!
Старушка мать, вошедшая в этот миг, почти повисла у него на шее от радости. Такой гость, такой дорогой гость! Она сейчас сварит кофе. Сию секунду кофе будет готов! Как вовремя зашел господин Гордвайль, еще четверть часа — и Франци бы ушла, она собиралась в кино на Гумпердорферштрассе. Еще четверть часа — и он бы ее не застал. Но он может присоединиться к ней, если это не нарушит его планы. Бедной девочке надо развеяться после стольких тяжелых месяцев, не правда ли? Выпьют кофе и сразу могут идти. Много времени это не займет.
Старушка повернулась и вышла.
— Мама просто выгоняет гостей, — сказала Франци, улыбаясь. — Это не так уж важно. Сегодня я вполне могу отказаться от кино, я так рада вас видеть.
Да нет, напротив. Не надо менять своих планов из-за него. Он охотно ее проводит, если она не возражает. Но тогда им нужно поторопиться. Если они хотят успеть к началу сеанса.
— Да тут совсем рядом, в трех шагах. Начало в девять, так что есть еще время.
Гордвайль все время сохранял осторожность, стараясь не упоминать недуг, чтобы не вводить ее в смущение. Но молодая женщина сама вспомнила о его визите к ней в больницу, с потрясающей открытостью, чем заставила немного смутиться его самого.
— Вы должны меня извинить, — сказала она, — если я тогда вела себя с вами не совсем прилично. Я, наверное, была очень сильно взволнована. Поймите, такое ужасное место! Если бы вы только знали, как там издеваются над людьми. Вспомнишь — дрожь пробирает! Сестры делают с больными все, что им заблагорассудится. Жаловаться врачу бессмысленно. Все равно не верят. Они считают душевнобольного чем-то вроде дикого животного. Да и страшно жаловаться. Сестры измываются над больными, то и дело дают тумака, просто так, для собственного удовольствия. У больного нет ни прав, ни защиты! Хуже, чем в подвалах инквизиции. А сами больные! Волосы дыбом встают! Эта рана остается в душе на всю жизнь. Вот и до сих пор я зачастую просыпаюсь среди ночи в холодном поту и долго еще не могу осознать, что я уже не там, в больнице, и только потом немного успокаиваюсь. Тяжелые больные, чей разум помутился совершенно, они меньше все чувствуют. Но те, у кого бывают минуты просветления… Такой человек в больнице действительно может сойти с ума окончательно. Как-нибудь, в более удобное время, я расскажу вам обо всем подробно. Вы ведь писатель, господин Гордвайль, так что было бы неплохо, если бы вы однажды поведали миру, что происходит там, за высокими стенами.
Она замолчала.
Гордвайль сидел против Франци, склонив голову, спиной к окну. Его посещение Франци в Штайнхофе встало перед ним во всех подробностях, и он снова переживал все страхи и страдания того дня. Безотчетно он перевел взгляд на ее ноги и заметил, что сегодня чулки натянуты как положено и что у нее коричневые, видимо новые, туфли. «Научилась, пока суд да дело, правильно натягивать чулки», — пронзила его вздорная мысль, заставившая разозлиться на самого себя.
— Знаете, — продолжала она, — еще и сегодня, спустя два месяца как я вышла оттуда, когда я в разговоре касаюсь этой темы, меня вдруг охватывает страх, как бы сестры не узнали и не стали бы мне мстить за это… Я говорю себе, что это просто смешно, что у них уже нет никакой власти надо мной и ничегошеньки они не могут мне сделать, но в глубине души я все-таки боюсь. Никак не могу освободиться от этого ужаса.
— Этот страх легко понять, — произнес Гордвайль шепотом, словно сам себе. — Но со временем он будет ослабевать, пока не исчезнет совсем. Вам бы лучше поменьше думать о том, что было, занимайте мысли чем-то другим, повеселее, и понемногу все забудется.
Старушка внесла кофе.
— Если вы собираетесь идти, то самое время!
Она встала ногами на стул и зажгла газовую лампу. Пили кофе и неспешно говорили под тихий, монотонный напев газовой горелки, к которому тотчас примешалось грубое жужжание проснувшейся мухи. По соседству кто-то стал насвистывать популярную песенку:
Wo hast denn dei-ne schonen,
blauen Au-u-u-gen her,
so traut…
Затем Франци вышла на минуту и вернулась в соломенной шляпке. На улице дул легкий ветер, гоня по небу темно-серые обрывки облаков. В воздухе пахло близким дождем.
— Знаете, у меня десять дней назад родился сын, — сказал Гордвайль.
— Правда? Я даже не знала, что вы женаты.
Она, не останавливаясь, повернула к нему голову и добавила:
— Вы не производите впечатления женатого человека.
— И тем не менее я женат уже больше года. Есть жена, есть ребенок, есть тесть и теща и даже… даже деверь… то есть даже два деверя — все как положено.
— Так вы, я думаю, страшно рады сыну. Представляю, как мать-то рада! Это безграничная радость! Для женщины это неиссякаемый источник счастья! Когда я родила Фрицерла, Боже, как я была счастлива! Да и теперь — если бы не ребенок, у меня бы не хватило сил перенести все эти муки.
— Да-да! — согласился Гордвайль. — Это так!
Он подумал, что вот завтра обменяет коляску и тогда все будет действительно его: жена, ребенок, коляска — все. Нехорошо только, что она будет жить в доме тестя. Но, в конце концов, и это благополучно закончится… Ему захотелось продолжить разговор на эту тему именно с Франци, и он сказал:
— Они все еще в больнице. Я имею в виду жену и ребенка. А потом отправятся пожить какое-то время к тестю. На недельку-другую. Я решил, что так будет лучше… Там за ними будет присмотр — это очень важно! Особенно в первое время, не правда ли?
— Конечно! — ответила Франци, и Гордвайль почувствовал слабое облегчение. С языка у него чуть не сорвалось: «Но один шурин там любит душить кошек», но он вовремя спохватился. «Это становится просто невозможным! — вскипел он, разозлясь на самого себя. — Ты перестал быть хозяином собственной речи!»
В этот момент они подошли к кино, и он встал в очередь за билетами.
Осень заявила о себе бешеными ветрами, по ночам уже холодными, грудами палой листвы, пожелтевшей, цвета табачного листа; она громоздилась под рядами деревьев, протянувшихся вдоль улиц, местами она осмеливалась скапливаться на тротуарах и шелестеть под ногами прохожих с таким звуком, как будто кто-то грыз кусочек сахара.
Был конец сентября. Tea каждый день ходила в контору, к доктору Оствальду, Гордвайль же сидел с ребенком, Мартином, которому было около трех месяцев и который набрал уже одиннадцать фунтов веса — вполне развитый для своего возраста, немного даже загоревший, с волосами соломенного цвета, как у матери. Гордвайль купал и вытирал его, менял ему пеленки, совал ему в рот бутылочку с соской, успокаивал его, когда тот плакал, укладывал спать, вывозил на прогулки — и все это с огромной любовью и полным самозабвением. Он даже стирал собственноручно пеленки и проделывал всю остальную домашнюю работу, ставшую необходимой с появлением ребенка. Tea почти ни в чем не помогала ему, исключая разве что грудное кормление, из-за которого была вынуждена один раз возвращаться домой днем, к вящему ее неудовольствию. Второй раз она появлялась вечером и, покормив ребенка и съев что-нибудь, большей частью уходила снова, куда — Гордвайль не имел представления, и возвращалась за полночь. Руки у Гордвайля постоянно были заняты работой. Лицо его осунулось, щеки запали, но он не обращал на это внимания. За Мартина он был готов жизнь отдать. Время от времени, по желанию Теи, он перевозил ребенка в дом тестя, толкая перед собой коляску до самой Шулгассе, через добрую половину города. В таких случаях Мартин оставался там в течение нескольких дней, там же ночевала и Tea. (Старый барон проявлял к внуку безграничную любовь, хотя так и не пришел в себя после исчезновения кошки, пропавшей столь таинственным образом.) Фреди, занятый теперь последними приготовлениями к отъезду, еще сыпал ему соль на раны, приговаривая со своей циничной улыбкой: «Вернется еще, куда она денется, кошка-то… Просто взяла вакацию на несколько дней и уехала на дачу…» Когда ребенок находился в доме старого барона, Гордвайль оказывался немного свободнее, но постоянные мысли о Мартине и неясные опасения, как бы, недосмотрев, не причинили ему там какого-нибудь зла, отравляли его душу и ни на миг не давали покоя вдали от ребенка. В такие минуты он был способен, находясь в обществе, вскочить с места и на первом же попавшемся трамвае мчаться к своему мальчику, в этот миг сладко посапывавшему во сне. Спокоен Гордвайль бывал, только находясь поблизости от ребенка. Заниматься своим литературным трудом он почти не успевал, разве что иногда вечером, когда Мартин уже спал, а Теи не было дома.
Самым приятным для него временем стали теперь тихие послеобеденные часы, когда он сидел на одной из скамеек на главной аллее Пратера, поставив коляску с младенцем перед собой, а вокруг гуляли бонны и молодые матери с колясками. Все они уже узнавали Гордвайля и иногда оказывали ему помощь. Между собой они прозвали его «молодой матерью», но, хотя и была в этом прозвище беззлобная насмешка, когда нужно было, они, жалея, помогали ему:
— Бедолага, такой несчастный! — говорили они. — Разве это дело для мужчины, такой маленький ребенок? Младенцу, ясное дело, женщина нужна! Так устроено природой, так и должно быть!
— А где мать? — спрашивала одна другую.
— Верно, в родах умерла.
— Бедный птенец!
— Может, и не умерла вовсе. Просто болеет и не встает с постели.
— Может, и так, да.
— А бабушки нету, что ли? Или еще какой родственницы?
— Выходит, нет.
— Если никого нет, то можно было бы отдать его в окружной дом сирот. В конце концов, сестры там понимают в этом деле!
— Да уж, там все лучше, чем так вот.
— Кто знает! Как бы то ни было, я бы своего ребенка в сиротский приют не отдала!
— А личико-то у него хорошее, что бы там ни говорили. И развивается хорошо.
— Да, развивается он как нужно.
— Красивый ребенок. Любо-дорого посмотреть!
— Бедный человечек, под дурной звездой родился! Такому ребенку горькая жизнь суждена с самого рождения. Я знаю что говорю.
— Чудо, когда такой ребенок дотягивает до года. В девяноста девяти случаях из ста такие умирают через несколько месяцев. Что вы хотите, когда нет за ним материнского глаза!
— Однако он производит очень приятное впечатление!
— Кто?
— Отец!
— Да, симпатичный человек.
— И, видно, образованный. Доктор, наверно, или что-нибудь в этом роде. По лицу видно.
— Ну, как бы там ни было, он совсем не богач. Иначе бы нанял бонну. У докторов дела тоже не ахти нынче, после войны. Только что не голодают.
— А которые не доктора, те что, в роскоши купаются? Кто сегодня не кладет зубы на полку? Разве только считанные спекулянты да нувориши, разжившиеся на войне!
Так они судачили между собой в эти чудесные послеполуденные часы в самом начале осени, когда солнце, палившее уже не так сильно, пурпурным светом пронизывало лужайку напротив и верхушки деревьев, сквозь которые уже просвечивало небо, и городской гул шелестящей стеной вставал справа от них.
Раз одна женщина осмелилась обратиться к нему:
— Такой маленький, ему женская рука нужна, вы согласны?
Гордвайль промолчал.
Но молодая женщина не остановилась на этом и продолжила, на этот раз без обиняков:
— Я имею в виду — не сочтите за грех, если скажу, — что никогда не видно, чтобы мать гуляла с ребеночком, таким еще крошечным! Не хочу лезть в чужое дело, но просто сердце разрывается, когда видишь ребенка, не знающего материнской ласки.
— Мать не может! — отрезал Гордвайль.
— Ну если не может, дело другое. Понятно. Скажем, больная она. Несчастная мать, такая беда!
— Она не больна и тем не менее не может.
— Вот как? Не больна? Ну тогда я ничего не понимаю! Не больна, а ребенком своим не занимается! Разные матери есть в мире!
Гордвайль и на это не ответил. Разве может она знать, что Tea работает по целым дням. Да и не важно это — кто заботится о ребенке, главное, что он здоровенький и развивается как следует. В конце концов, младенец и у него полностью обихожен. Он за ним приглядывает получше иной женщины. А уж на Тею он и вовсе не мог бы положиться, даже если бы ей захотелось взять на себя эти заботы. Так что лучше уж так.
— Ведь не скажешь, что он не упитанный или не развитый как должно? — сказал он соседке по скамейке, указывая на Мартина, спавшего в это время в коляске.
— Не скажешь, нет. И все-таки, я полагаю, это не занятие для мужчины — цацкаться с ребенком.
— Но я же вам говорю, что мать не может! — нотка раздражения появилась в его голосе. — Никоим образом не может!
Он достал часы. Пора возвращаться домой: уже почти половина шестого. Он попрощался с женщиной и осторожно покатил коляску перед собой. «Все-таки женщины — тупой народ! — подумал он. — Тыщу раз говоришь им одно и то же, а они все талдычат свое!»
Он благополучно пересек вечно шумный и многолюдный Пратерштерн, в центре которого возвышался памятник Тегетхофу, почерневшему от времени и словно наблюдавшему за порядком, и скоро подошел к своей улице, уже погруженной в тень и полной такой пронзительной тишины, что Гордвайль физически ощутил, как она словно хлестнула его по лицу. Он оставил коляску в подъезде и понес ребенка вверх на руках, в комнате же положил его на минуту на кровать и спустился снова за коляской. Тем временем Мартин проснулся и завизжал тоненько и отчаянно, как будто его резали. Гордвайль стал качать его в коляске, обращаясь к нему как к человеку в здравом уме и твердой памяти:
— Фу-у, стыд и позор! Чтобы такой большой парень рыдал, как плаксивая баба! Подожди, скоро придет мама и накормит тебя ужином, вот увидишь!
На мгновение ребенок затих, но тут же снова зашелся в крике. Гордвайль вынул его из коляски и стал укачивать на руках, ходя по комнате вдоль и поперек, точно так же, как делала Tea, когда ребенок не хотел успокаиваться. Мартин не унимался.
— Я и не думал, — сказал ему Гордвайль, — что ты такой дурачок! Ты мне этого до сих пор не показывал. Ведь тебе прекрасно известно, что у папы сейчас нет времени. Ни секундочки нет. Нужно, например, выстирать для вас, милостивый государь, смокинг для завтрашнего приема. Ведь не может такой современный студент, как вы, появиться на приеме в грязном смокинге! Неприлично-с! Что будут говорить прекрасные барышни, а? Все одержанные вами победы обратятся в прах! Легкая небрежность в одежде, случалось, обращала в развалины целые миры — вам же это известно! А кроме того, у папы и так по горло работы — исключительно для вашего удовольствия! Не-ет, ты, я вижу, тот еще упрямец — дурная черта! Я-таки полагал, что ты умнее. Если ты сейчас же не прекратишь рев, то знай: между нами все кончено! Ты возвращаешься в коляску и больше не услышишь от меня ни слова! Упрямцев я не люблю!
Гордвайль не слышал, как Tea открыла дверь и вошла в комнату.
— Что он так орет! Почему ты не заставишь его умолкнуть?!
— Орет, верно, проголодался. Иди уже, покорми его.
— Что-о?! Ты просто не умеешь с ним обращаться! Подождет немного, не помрет с голоду! Да утихомирь ты его наконец! Я больше не могу выносить эти вопли!
— Ты же видишь, что ничего не помогает. Нужно покормить его, и он успокоится.
Tea посмотрела на него уничтожающе и стала не спеша снимать пальто и шляпку. Затем достала из сумочки сигареты и прикурила. Медленно села на диван и с торчащей изо рта сигаретой начала вынимать грудь.
— Давай его сюда! — приказала она.
Только дотронувшись губами до соска, ребенок сразу умолк.
— Вот видишь, просто голодный был, бедняга!
И после небольшой паузы:
— Я… думаю, что будет правильнее, если ты не будешь сейчас курить, во время кормления. Дым ест ребенку глаза.
— Что?! Тебе-то что за дело?!
— Ты же можешь покурить и потом, в полное свое удовольствие, — настаивал Гордвайль. — Это же недолго!
Он подошел ближе и сказал просительно:
— Дай сигарету, дорогая, потерпи несколько минут, будь хорошей девочкой.
Свободной рукой она грубо оттолкнула его от себя.
— Не твое дело! Я вправе делать все, что мне только заблагорассудится!
— Но ведь это вредно для ребенка! Зачем вредить ему все время?
— Что это тебя так волнует? — злобно швырнула она ему в лицо. — Я ведь уже тыщу раз тебе говорила, что это мой ребенок, мой и… Как бы то ни было, к тебе он не имеет никакого отношения…
— Какая разница! — прервал ее муж. — Все равно! Ребенок есть ребенок! Да будь он и совсем чужой, и тогда у тебя не было бы никакого права травить ему глаза дымом! К чему эта жестокость?
— Хватит! Не хочу слышать больше ни единого слова! Беги-ка живо вниз, купи что-нибудь на ужин! Мне скоро идти!
На миг его охватило страстное желание вырвать у нее из рук ребенка и больше никогда не давать ей — и будь что будет! Он не отдаст своего сына во власть ее прихотей и капризов! Однако он сразу овладел собой. В это мгновение он ненавидел жену, но не мог противостоять ее воле. Покамест, утешил он себя, ребенок еще нуждается в ней, но, как только Мартин будет отлучен от груди, он лишит Тею всякой возможности даже видеть его! Ничего не поможет! Он бросил на жену косой взгляд, полный затаенной угрозы, чего она, впрочем, не заметила, и вышел из комнаты.
Когда он вернулся, Мартин уже лежал в коляске.
— Сначала надо его выкупать, а поедим потом, когда он уснет.
— Нет, сначала поедим! Я же сказала, что мне срочно надо уйти! Выкупаешь его сам или попроси старуху, пусть поможет.
Сразу после еды Tea оделась и ушла, и в глубине души Гордвайль был рад этому обстоятельству. Один он справится со всеми делами гораздо лучше, без лишнего шума и раздражения. Он убрал со стола, притащил из кухни маленький жестяной таз, который водрузил на стул, приготовил чистые пеленки и банное полотенце и снова вышел в кухню, чтобы поставить греться ведро воды. Старуха-домохозяйка с охотой помогала ему, как это бывало не раз и раньше. Спустя считанные минуты младенец уже играл своими пальчиками и плескался в теплой воде, и было видно, что купание доставляет ему огромное наслаждение. Он заливался громким смехом, и счастливый Гордвайль смеялся вместе с ним, не забывая тереть маленькое гладкое тельце губкой цвета яичного желтка.
— Ай-ай-ай! — приговаривала фрау Фишер, придерживавшая ребенка в тазу. — Такой младенчик, господин Гордвайль, благословение для дома! Женщины это понимают лучше мужчин. Да и ребеночек такая прелесть! Сияет как солнышко, тьфу-тьфу, не сглазить! Приятно посмотреть, пс-с-с!
Гордвайль благодарно улыбнулся ей в ответ. «Доброе сердце у старухи, что бы там ни было!»
Старуха же продолжала быстрым шепотком:
— Вылитая мать. Похожи как две капли воды. Даже в темноте видно! А на вас, господин Гордвайль, ничуточки не похож, так и Сидель моя думает. Но по характеру это вы, господин Гордвайль, такой же тихий и прямой, тут он вылитый отец, пс-с! Мне только кажется, да и Сидель тоже так считает, что мать недостаточно им занимается, ай-ай-ай! Она порядочная женщина, фрау Гордвайль, очень порядочная, но у нее так мало времени, у бедной матери!..
Гордвайль завернул ребенка в шершавую простыню, чтобы высушить его, и, положив на кровать, стал воевать с его сжатой в кулачок ручкой, которую малыш все норовил засунуть в рот. Гордвайль пытался спрятать и ее под простыню. Вечерние сумерки сгущались в комнате. Склоненная над ребенком старуха, с ее ссохшимся телом и растопыренными в стороны сморщенными руками, была похожа на какое-то животное, вставшее на задние лапы.
— Вы все правильно делаете, господин Гордвайль, — продолжала бормотать она. — Лучше, чем иная женщина, можно сказать… Ну, умный человек все умеет. Вот и муж мой покойный, мир праху его, тоже так говорил. Если бы не вы, господин Гордвайль, что бы стало с ним, этакий бедный птенец! Когда у матери совсем нет времени! Большое счастье, я говорю, что господин Гордвайль такой умный и с работящими руками! Золотые руки, ай-ай-ай!
Гордвайль тем временем закончил пеленать ребенка и положил его в коляску. Он кивнул старухе, намекая, чтобы она замолчала, и стал качать коляску, напевая под нос какой-то старый мотив, происхождения которого уже не помнил. Фрау Фишер повернулась и вышла.
Спустя полчаса Гордвайль уже стоял, наклонившись над тазом, которым он припер дверь, чтобы случайный ее хлопок не разбудил ребенка. Он был без пиджака и, засучив рукава, полоскал выстиранные им белые пеленки. Керосиновая лампа слабо освещала комнату. Через полуоткрытые окна в комнату струился наступивший вечер, шум большого города доносился сюда приглушенно и тихо; словно просочившись через огромные пространства, он лишился всей своей грубой материальности. Отдаленный этот шум был приятен Гордвайлю; знакомое состояние души, кажется, испытанное им уже не однажды, — чувство удовлетворения, смешанное с желанной, возвышенной грустью, — охватило его, то накатывая, то отступая. Время от времени Гордвайль выпрямлялся, чтобы дать отдых начавшей болеть спине. Ему хотелось запеть, но он подавил в себе это желание, неясно почувствовав, что этого делать нельзя. И тотчас понял, почему о пении сейчас не могло быть и речи, вспомнив о спавшем в коляске Мартине. Но желание словно назло росло в нем, так что ему стало трудно сдерживать себя. «Дурак!» — сказал он громко.
Внизу, на улице, раздался в этот миг высокий и звонкий женский смех, сразу умолкнувший. Гордвайль непроизвольно улыбнулся, словно из вежливости, раскладывая в ряд на стоявшем рядом стуле выстиранные пеленки. «Как хорошо, что ты смеешься! — беззвучно сказал он невидимой женщине. — Это ведь очень хорошо!» Он не услышал, как в коридоре открылась дверь и кто-то зашел. Затем постучали уже в дверь его комнаты, как видно, одним пальцем, два неторопливых удара. Гордвайль резко вытянул вперед руку и открыл дверь.
— Ах! — воскликнул он изумленно.
— Я помешала, как видно, — сказала Лоти. — Не тот час для визита.
— Да нет же! Вовсе нет! Напротив!
Только теперь он понял, что стоит без воротничка и пиджака, и немного покраснел.
— Простите, Лоти, что я в… таком виде, — пробормотал он смущенно. — Я уже закончил и сейчас же уберу все это. Но сядьте же! Здесь, на диване. Я правда очень рад. Я имею в виду, что вы пришли. Безмерно рад! Еще минута, и я освобожусь!
Он обеими руками стал собирать со стула белье, но тотчас же передумал и схватил наполовину полный таз. Лоти безмолвно наблюдала за ним.
— Вы простите меня, днем нет времени, теперь же, когда ребенок спит…
Лоти открыла ему дверь, и он вышел с тазом в руках. Откуда-то из коридора сразу же донесся звук выливаемой воды, сопровождаемый урчаньем и всплесками, и стук жестяного таза о стену или что-то в этом роде. Через минуту он вернулся забрать пеленки.
— И все это — ваша работа! — промолвила Лоти с легкой насмешкой, кивнув в сторону пеленок.
— Да, почему бы и нет?
— Гм, я думала, что занятия такого рода больше пристали женщине, нежели мужчине.
— Предрассудки, Лоти, — вынужденно ухмыльнулся Гордвайль. — В наши дни границы в известной степени стерлись.
Развесив пеленки на кухне на веревке, протянутой от окна к противоположной стене, Гордвайль вернулся в комнату и оделся. Лоти сидела на диване, не сняв ни пальто, ни шляпки, и нервно вертела в руках сумочку. Она отказалась от чая и кофе, предложенных ей Гордвайлем. Нет-нет, не нужно утруждать себя напрасно, она ничего не хочет, правда. Гордвайль придвинул стул поближе к ней и сел.
— Как вам отдыхалось там, в Тироле? Ульрих говорил, что вы вернулись шесть дней назад. Я всем сердцем хотел вас увидеть, но все не выходило. Вы видите, даже вечером нет ни минутки, невозможно оставить ребенка одного.
Лоти ответила двусмысленно:
— A Tea, как видно, очень занята в конторе, даже по вечерам…
— Нет, — выдавил Гордвайль. — В конторе у нее нет никаких дел. Она выходит обычно немного прогуляться. После целого рабочего дня ей это очень полезно. Нельзя же требовать от нее, чтобы после работы она сидела дома и присматривала за младенцем!
— Конечно, — с издевкой ответила Лоти, — нельзя требовать от нее такого самопожертвования…
Гордвайль сменил тему.
— Вы, кажется, еще не видели его… моего Мартина… Если хотите… конечно, только если это вам интересно.
Лоти бросила на него неопределенный взгляд и поднялась. Ей не хотелось причинять Гордвайлю боль. В этот момент он показался ей особенно жалким. Она подошла к коляске и склонилась над ней, безучастно разглядывая ребенка при свете керосиновой лампы, поднятой Гордвайлем повыше. Когда он стоял так, с лампой в руке, его прошило вдруг странное ощущение, от которого кровь застыла в жилах и мурашки побежали по спине. Ему показалось, что Лоти смотрит на ребенка только затем, чтобы понять, жив ли он еще. Что-то такое проскользнуло в ее взгляде. Гордвайль тотчас тоже склонился над Мартином, с другой стороны коляски, так, что голова его почти соприкоснулась с головой Лоти, он пытался уловить дыхание ребенка, но не смог. Невыразимый ужас охватил его. Сердце замерло. В мгновение ока он поставил лампу на пол и так резко бросился к ребенку, что тот с криком проснулся. Все это длилось не больше секунды. Гордвайль снова поднял лампу и поставил ее на стол. Лицо его было мертвенно бледным. Лоти воскликнула испуганно:
— Что с вами? Что случилось, Гордвайль?
— A-а, ничего, ничего страшного.
Он прерывисто, тяжело дышал, как после физического усилия.
— Так, показалось просто. Глупости!
И стал механически качать ребенка. Крик сразу затих. Взглянув еще раз на Гордвайля с пристальным вниманием, Лоти снова села на диван. Воцарилось молчание. Слышно было только мягкое шуршание о пол резиновых колесиков коляски. Снизу донесся грубый и неприятный голос: «Бросай вниз! Бросай же, я поймаю!» — и сразу же звук удаляющихся шагов. Тишина вечера опять воцарилась вокруг. Так смыкается в тихой заводи вода над брошенным в нее камнем. Гордвайль подошел к дивану и сел рядом с Лоти со смущенной улыбкой на устах, как человек, которого застигли за каким-то недостойным занятием.
— Уснул, — проворчал он смущенно и посмотрел на Лоти, желая услышать ее мнение о ребенке. Он был похож на художника, показывающего свои картины.
— Вполне развит, как видно. Весь в Тею, ее нос, ее волосы… А вы теперь все время будете заняты с ним, пока он не вырастет?
— Не всегда. Порой он остается на несколько дней у тестя. Разумеется, тогда у меня больше свободного времени. Знаете, мой деверь, Фреди, уезжает… уже скоро и надолго… Вы ведь знакомы с ним? Нет?! Ну да все равно!
— Кого волнует, уезжает он или нет! Мировой порядок не изменится от этого ни на йоту.
— Нет, конечно, это неважно… Так, кстати пришлось, вздор!
И тут же продолжил:
— А как у вас дела, моя дорогая? Набрались сил там, в Тироле?
— Я, кажется, и до поездки была здорова!
— Конечно, конечно! Правда, нервы были немного расстроены. Большой город плохо влияет на впечатлительного человека.
— Нисколько мои нервы не расстроены! — взорвалась Лоти без видимой причины. — Не расстроены и не были расстроены! Вы бы лучше последили за собственными нервами!
Гордвайлю вдруг стало ясно: все, что он скажет сегодня Лоти, прозвучит почему-то крайне глупо и будет выводить ее из себя, но при этом он не сможет сдержаться и промолчать. Твердая уверенность в этом вызвала у него сильное внутреннее волнение и непреодолимое желание высказать сразу все, не откладывая в долгий ящик, и тем самым облегчить душу. Вместе с тем его внезапно охватила невероятная усталость, какая бывает у людей, которым предстоит телесное наказание. Как всегда в минуты волнения, он стал искать сигареты, по нескольку раз засовывая руку в один и тот же карман. Ни одна не находилась, хотя он был уверен, что у него еще есть несколько штук. Лоти открыла сумочку и протянула ему сигарету. Он взял ее, но, еще не успев прикурить, услышал свой собственный голос:
— Ну а что доктор Астель? То бишь вы говорили, что осенью выходите за него?..
И почувствовал известное облегчение. Лоти удивленно взглянула на него и не сразу ответила. Но, помолчав с минуту, сказала:
— Отчего вам так хочется это знать?! Вы решительно плохо воспитаны! Черта, которой раньше я у вас не замечала!
И добавила:
— Выйду за него, когда сочту нужным! Может быть, и никогда не выйду! У вас что, других забот нету?
— Просто я хочу видеть вас счастливой, — Гордвайль схватил ее руку. — Вы не представляете, как вы мне дороги! Я хочу лишь вашего блага.
Лоти отняла руку, встала и подошла к открытому окну. Посмотрев вниз, вернулась и села на место.
— Счастье, по-вашему, — это быть замужем за доктором Астелем?
— Не знаю, в этом ли ваше счастье. Ваши чувства мне не известны. Просто перед поездкой вы сказали, что осенью свадьба, вот я и подумал… В конце концов, счастье человека скрыто в нем самом, оно никогда не приходит извне.
— Да кто вам сказал, что я несчастлива, а? Ха-ха-ха! Этакое, однако, высокомерие! Послушайте, друг мой, сучок в чужом глазу вы видите издалека, бревна же в своем не замечаете…
— Я не понимаю, что вы имеете в виду.
— Нет смысла объяснять. Но это так!
Из соседней комнаты вдруг послышался пилящий, надтреснутый голос Сидель, которая тараторила, проглатывая слова, — так, что ничего нельзя было разобрать.
— Кто это там скрипит? — спросила Лоти заинтригованно.
— Это Сидель. Голос у нее малоприятный.
— Кто это Сидель?
— A-а, вы не знаете! Дочь квартирохозяйки, старая дева.
Свет керосиновой лампы упал прямо на лицо Лоти, оно похудело и осунулось пуще прежнего, несмотря на загар, еще оставшийся после свежего горного воздуха. На лице ее лежало какое-то новое выражение, выражение страдания. Под ее чудными, огромными серыми глазами пролегли темные полукружья, отчего глаза казались еще больше и стали совсем черными. Гордвайлю пришло в голову, что она наверняка часто мучается бессонницей — в этот момент это крайне его напугало. «Чего ей не хватает, этой Лоти?» — спросил он сам себя.
— Вы бы лучше сняли шляпку, — произнес он участливо. — А то голова разболится.
Лоти не ответила. Быть может, и вовсе не услышала его слов. Чуть склонив голову набок, она неподвижно сидела, глядя прямо перед собой, и, казалось, вся погрузилась в какие-то мрачные раздумья. Голос Сидель в соседней комнате уже замолк, да и снизу, с улицы, не доносилось ни звука. Тишина начала давить на Гордвайля. В ледяном молчании Лоти, такой живой от природы, таилось что-то крайне болезненное, неестественное и пугающее. Ему было тяжело с ней такой, и он решил любым способом нарушить тишину и перевести внимание Лоти на какой-нибудь пустяк, о котором хоть можно поговорить. Он взял ее руку и сказал:
— Вы так и не рассказали мне, как провели время в Тироле. Была приятная компания?
Лоти очнулась как от наваждения.
— Приятная компания? Какая еще приятная компания?!
— Ну там, в Тироле?
— Нет! Я и поехала туда вовсе не ради компании.
— Разве там не было других венцев?
— Отчего же, были. Банковские служащие и тому подобное. Ничего интересного.
Внезапно она вздрогнула, словно от озноба.
— Я закрою окно? Если вам холодно?
— Нет-нет, мне не холодно. То есть, вообще-то, немного холодно. Так что закройте, пожалуйста, если вам не трудно.
Сев снова подле нее, он спросил:
— Ну а коз там было много?
— Коз? Почему именно коз?
— Да так, просто к слову пришлось…
— Забавные у вас ассоциации, ха-ха-ха! Банковские служащие и козы! Впрочем, козы были. Я видела несколько. Вообще там много коров, огромные такие, толстые. По вечерам, когда они возвращаются с пастбища, вся деревня полнится перезвоном их колокольчиков. Хотя возвращается только часть стада. Большая же его часть остается все лето на альпийских лугах и спускается только осенью. Хозяева тогда радуются им, как вернувшимся из дальних странствий сыновьям. Только это и обсуждают на площади перед церковью по вечерам после работы. Коровы идут, украшенные венками из горных цветов, и тяжелые бубенцы раскачиваются у них на шеях. Каждый зажиточный крестьянин посылает несколько коров на летний выпас в Альпы.
— Должно быть, жизнь в таком тирольском селе интересна. Эти люди наверняка живут так же, как и триста лет назад.
— Почти так. По крайней мере старики. Молодое поколение уже испорчено немного веяниями времени. Побывали на войне, некоторые в плену, так что изначальный окрас их немного выцвел. Однако это забывается через несколько лет. И все возвращается на круги своя. Горы владеют людьми, покоряют их, накладывают неизгладимую, особую печать. У них совсем другой, донельзя своеобразный быт. Жизнь там тяжелая, изматывающая. Неудивительно, что все горцы так богобоязненны и подвержены всяческим суевериям.
Ребенок заплакал, и Гордвайль вскочил, чтобы укачать его. Поднялась и Лоти и подошла к коляске, чтобы рассмотреть ребенка, что вызвало в Гордвайле неудовольствие, как отголосок прежнего неприятного ощущения.
— Не знаю, что с ним сегодня. Обычно он всегда спит спокойно весь вечер, а просыпается только под утро, часа в четыре.
— Tea кормит его грудью?
— Конечно! А то кто же?
— Я думала… что, может быть, вы… Ха-ха-ха! Если уж вы делаете все остальное.
Гордвайль натянуто улыбнулся.
— Вы бы няню наняли! — с издевкой сказала Лоти.
— Денег нет! — со всей серьезностью ответил Гордвайль. — Впрочем, даже если бы и были, все равно бы не нанял! На них нельзя положиться. За чужим ребенком никто не станет присматривать как следует…
— Няни же всегда нанимаются к чужим детям, а не к своим!..
— Да, конечно! Но я… я уже привык заботиться о нем, и мне это вовсе не в тягость. И для моей работы время остается, — добавил он, словно извиняясь. — По вечерам можно работать сколько душе угодно. Времени хватает. А иногда и днем. Так приятно работать, когда Мартин посапывает рядом. Душевное спокойствие находит. В последние месяцы я больше работал, чем в начале лета. С Мартином на мой труд словно сошло благословение.
Он наклонился посмотреть, заснул ли ребенок, и кивнул Лоти, что можно возвращаться на диван. Было уже пол-одиннадцатого. Лоти сказала, что уходит. И, несмотря на это, уселась на прежнее место.
— Вы позволите приоткрыть немного окно. Если вам не холодно. Я хочу покурить, а дым ему вреден.
Лоти зажгла и себе сигарету, но сразу же отбросила ее.
— Вы знаете, — промолвила она вдруг, — такой человек, как вы, может довести до полного отчаяния… Не пойму, глупец ли вы или только представляетесь таким…
— Это почему? — спросил он, не понимая. — Что за причина для такой лестной оценки?
— Все это кого угодно может довести до белого каления… — ответила Лоти прерывающимся шепотом, и казалось, что она говорит это больше самой себе, чем Гордвайлю. — Чтобы так обманывать себя… считать, что все в порядке, когда ничегошеньки, ну ничегошеньки не в порядке!.. Это и ребенку, и слепому ясно!..
Гордвайль смотрел на нее, ничего не понимая. Он чувствовал, конечно, что все сказанное каким-то образом относится к нему, даже чувствовал, что виноват перед Лоти, не зная в точности, в чем именно и почему. Но требовать разъяснений… сама мысль об этом была ему отвратительна. Безотчетно он стал рассматривать собственные ногти.
Лоти вдруг вскочила с места.
— Что ж, ладно! — выпалила она. — Я уверена, когда-нибудь вы осознаете свою ошибку, но тогда будет уже поздно!
И она протянула ему руку, прощаясь.
— Мне очень жаль, что я не могу проводить вас, нельзя оставить ребенка одного. Если бы вы немного подождали… Tea должна прийти с минуты на минуту.
— Tea мне не нужна! — взорвалась Лоти. — Тею вы оставьте себе! Да и вы сами мне не нужны, слышите?! Вы мне глубоко безразличны — зарубите это себе на носу! И не нужно меня провожать, не нужно! Вы все… вы все… Не смейте меня провожать, слышите?!
Лицо ее покраснело от волнения, она резко повернулась и вышла. Гордвайль поспешил взять керосиновую лампу и последовал за ней, чтобы посветить. Он слышал торопливый перестук ее шагов, когда она спускалась по лестнице. И внезапно почувствовал, что должен бежать за ней, не оставлять ее, пока она не успокоится. Нельзя бросать ее одну в таком состоянии! И тем не менее он замер у перил лестничной площадки, с керосиновой лампой в руке, и еще оставался там какое-то время после того, как дверь парадного захлопнулась за Лоти и поступь ее затихла, утонув в ночи. Потом он вернулся в комнату и механически поставил лампу на стол. Он ощутил болезненный спазм в сердце, так что трудно стало дышать. Гордвайль остро чувствовал, что допущена какая-то огромная несправедливость по отношению к Лоти, хотя и не по его вине, но в его присутствии и при его попустительстве. Он сделал шаг к дивану и опустился перед ним на колени. Уткнулся лицом в то место, где прежде сидела Лоти, и надолго замер так, преисполненный жалости к ней.
Когда спустя полчаса вернулась Tea, она нашла его в той же позе, и он не шелохнулся, пока она не пнула его ногой, как пинают какой-нибудь тюк с грязным бельем, валяющийся под ногами.
Заботы и опека Гордвайля не помогли. Через два дня после визита Лоти ребенок совершенно переменился. Стал беспрестанно плакать и корчился, словно в судороге. Трудно было убаюкать его, а когда он в конце концов засыпал, то не проходило и нескольких минут, как пробуждался и снова заходился в плаче. Все началось ночью. Когда Гордвайль увидел, что крик и плач не прекращаются, он позвонил знакомому врачу, жившему неподалеку и уже пару раз навещавшему Мартина. Врач пришел под вечер и нашел, что у Мартина расстройство желудка, «частое заболевание у детей в этом возрасте». Он настоятельно рекомендовал отвезти ребенка в больницу, ибо болезнь эта «довольно серьезная», неправдой было бы утверждать обратное, а здесь, дома, некому присмотреть за больным ребенком должным образом. Кроме того, необходимо, чтобы врач смотрел ребенка несколько раз в день, а дома это не представляется возможным.
Заключение доктора поразило Гордвайля как громом. С подгибающимися ногами он стоял перед врачом, не зная, что предпринять. Разве он может совсем расстаться с мальчиком, отвезя его в больницу? Разве можно отдать его в чужие руки, особенно сейчас, когда он болен, бедный птенец? С другой стороны, он понимал, что это нужно, что нет выбора. Он смотрел на врача полным мольбы взглядом, словно заклиная его найти какой-нибудь выход, какой-нибудь более приемлемый вариант, но тот лишь свистнул с видом знатока в усы, существовавшие только в его воображении, и повторил:
— Ничего нельзя сделать, любезнейший господин Гордвайль! Это единственный выход в таком положении. Недоверие к больнице совершенно необоснованно в вашем случае. И еще: вы можете предложить что-то иное? А, любезный?
Он похлопал Гордвайля по плечу, словно желая приободрить его:
— Только мужество и хладнокровие! Я, кстати, работаю там в первой половине дня, так что присмотрю за ним.
В эту минуту вернулась из конторы Tea и сразу же согласилась с доктором:
— Конечно! Если он болен, ему нужно в больницу! Кто здесь обеспечит ему уход?!
Доктор сказал еще, что время не ждет и что отвезти ребенка в больницу следует без промедления. Он спустится сейчас и позвонит, чтобы подготовили место. Гордвайль вдруг почувствовал, что все потеряно, что ничего уже не поправить. Он не сказал ни слова. Доктор вышел, и Гордвайль, вынув из коляски как раз сейчас заснувшего ребенка и закутав его в одеяло, молча последовал за ним, Tea же, не прекращая курить, опрокинулась на диван.
Он поднялся на подножку трамвая пятого маршрута с ребенком на руках. Пожилая женщина уступила ему место, но он остался стоять. Сейчас ему все было безразлично. Он подумал, что ребенок стал необычайно легким, он почти не чувствует его веса, а ведь Мартин все-таки весит двенадцать фунтов. Кажется, приличный вес! «Нет! — перескочил он на другую мысль. — Но какова Tea! Какое равнодушие!..» Даже не взглянула на малыша, когда Гордвайль выходил с ним на руках. Он не мог понять такого отношения к ребенку. Невозможно поверить, что она настолько жестокосердна.
До детской больницы было недалеко, и Гордвайль быстро добрался до нее. Все больше темнело; небо было мрачным, и холодный осенний ветер проносился по улицам, бросая порой в лицо сухие листья с ближайшего дерева. После того как они зарегистрировались в приемном покое и со всеми формальностями было покончено, грузная сестра с лицом, излучавшим доброту, приняла Мартина у Гордвайля из рук и вернула ему одеяльце. Все произошло столь быстро и отлаженно, что Гордвайль даже не успел взглянуть напоследок на дорогого младенца. В тот же миг он уже стал жалеть, что привез его сюда, потому что, как назло, именно сейчас тот спокойно спал, ни в чем не нуждаясь. «Может быть, доктор ошибся?.. — пронзило Гордвайля внезапное сомнение. — Может, на самом деле с ним все в порядке?..» Вперив взгляд в пол, он все еще стоял в приемном покое, не в силах решить что-нибудь. Внезапно им овладела абсолютная уверенность в том, что вот только что он совершил ужасное деяние, последствия которого неотвратимы. Как можно было послушаться какого-то докторишку и привезти ребенка сюда?! Где был его разум в этот момент?! A Tea? Та согласилась не моргнув глазом! С непростительным безразличием! Его вдруг залила волна ненависти к Тее, как будто она одна была виновата в этой беде. Он уже хотел сказать сестре, что передумал и забирает ребенка домой, когда та произнесла, не поднимая глаз:
— Так вот, сударь, время посещений утром с десяти до двенадцати и вечером с двух до шести. Это для матери. Остальные родственники — с двух до четырех пополудни.
Гордвайль сложил одеяло, сунул сверток под мышку и вышел.
На улице уже совсем стемнело. Огни фонарей мерцали и качались на ветру, который только усилился тем временем. Гордвайль как-то сразу почувствовал себя очень усталым. Пойти сейчас домой — что там делать? Какое-то время он прохаживался туда-сюда вдоль решетки ограды, окружавшей больничный сад, останавливаясь время от времени и стараясь проникнуть взглядом сквозь белые стены двухэтажного корпуса, скрывавшегося в глубине, но различить ничего было нельзя. Тогда он перешел на другую сторону улицы. Отсюда были видны только освещенные окна второго этажа с задернутыми шторами. Гордвайль напряг зрение, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь сквозь белые шторы, — напрасно! Ничего не видно! Забитый людьми трамвай прогрохотал у него перед носом. Ах, чего бы он только не отдал, лишь бы ему позволили сейчас зайти и посмотреть на Мартина! Только взглянуть одним глазком и сразу обратно! В эту минуту где-то заплакал ребенок. Холодная дрожь пронзила Гордвайля. Он готов был поклясться, что это голос его сына… Точно, ну точно так плачет Мартин! И сразу же сказал сам себе, что вряд ли голос ребенка мог донестись сюда с другой стороны улицы, да еще через закрытые окна. И все же он с сжимающимся сердцем продолжал стоять и прислушиваться к голосу ребенка, не в силах успокоиться, пока плач не прекратился наконец, — и только после этого сдвинулся с места. Снова пересек улицу, приник ухом к железным прутьям решетки и не услышал ни звука. Спустя несколько мгновений он медленно двинулся вперед, еле волоча ноги, но скоро остановился и, повернув назад, снова припал к решетке ухом, словно стараясь застать кого-то врасплох. Но и на этот раз не услышал ни единого подозрительного звука. Наконец он ушел.
Неподалеку, на маленькой площадке перед входом в Аугартен, было несколько скамеек с грудами палой листвы на них. Гордвайль направился туда и сел на первую же скамейку. Поднял валявшуюся под ногами газету и, рассеянно прочтя название — «Neues Wiener Journal», отбросил ее в сторону. Завтра с утра, в десять, он попытается пройти. Может быть, сестра позволит ему, если хорошенько попросить, в порядке исключения. Ах, бедный птенец, бедный птенец! Газета у его ног зашуршала под порывом ветра, и Гордвайль инстинктивно двинул ногой, словно пытаясь развернуть ее как парус. Что-то незримо связало его с этой утренней газетой, казалось, уже испустившей дух. Появилось неясное чувство, что есть у него какая-то надобность в этой газете, какая — он не знал, и это незнание крайне раздражало его. И вдруг понял: конечно, надо завернуть в нее одеяло. «Нет!» — подумал он спустя миг. Для одеяла он купит новую газету, чистую, а не такую рваную, невесть сколько провалявшуюся на земле. Он поднялся с места и хотел взять одеяло, но тут оказалось, что его нет с ним. Он задрожал. Эта потеря была дурным знаком. Он лихорадочно осмотрелся — ничего! Тогда он прежним путем пошел обратно к больнице, еле переступая ногами, глядя по сторонам и весь подавшись вперед, и, не сделав и нескольких шагов, увидел одеяло и обрадовался так сильно, как будто эта находка была залогом того, что отныне все встанет на свое место. Он туго скатал одеяло и понес его теперь в руке, а не под мышкой, как прежде. Лениво плетясь по дороге, он прошел мимо скамейки, на которой сидел минутой раньше, и нечаянно бросил взгляд на газету, все еще лежавшую на земле. «На что она ему?! — переполнился он вдруг беспричинной яростью. — Он ведь как раз идет купить свежую!» Ближайший киоск, однако, оказался уже закрыт, и в первый момент Гордвайль не понял, в чем причина сего явления. «Ведь не праздник же сегодня! Так просто закрыть киоск в обычный будний день!» Но вскоре все же сообразил, что причиной тому — поздний час, и в подтверждение сразу же увидел освещенный циферблат часов на башне Северо-Западного вокзала, стрелки которых показывали половину восьмого. «Что ж, тогда неудивительно!» — в полный голос объяснил он сам себе. И в один миг, как при внезапном озарении, ему стала ясна вся глубина постигшего его несчастья, и словно что-то хлестнуло его по лицу. Он неосознанно повернул назад и, торопливо перебирая ногами, почти побежал обратно, как если бы ему было нужно срочно исправить какую-то ошибку, пока не поздно. Но, пробежав так совсем немного, остановился как вкопанный, словно осознав всю бессмысленность этого бега. Осмотрелся и обнаружил, что стоит рядом с той самой скамейкой, на которой сидел раньше. Наклонившись, он рассеянно поднял газету и, присев, стал заворачивать в нее одеяло.
Ветер не утихал. Гордвайль был без пальто и вдруг почувствовал страшный холод, проникавший до самых костей. «Нет! — тут же решил он. — Оставим это на завтра! Завтра все образуется!» Он встал и пошел по направлению к Таборштрассе.
Шел медленно. Времени было предостаточно. Мимолетная мысль промелькнула у него, что здесь, на Таборштрассе, не так холодно, но он не стал задерживаться на этом соображении. В конце концов, не все ли равно сейчас? Не замерзнет же он насмерть! Главное — он не знал, чем занять себя все это время. Только восемь вечера — это значит, до десяти утра еще четырнадцать часов, долгих и бесконечно тягостных! Каким-то образом он оказался перед входом в кинотеатр «Централь», откуда выбивался ослепительно-яркий язык света, достигавший противоположной стороны улицы. По привычке он остановился поглазеть на афиши по обе стороны входа, не различая, впрочем, ни единой буквы. Сделав несколько шагов вперед, он вдруг увидел Тею, подошедшую с другой стороны в сопровождении какого-то незнакомца. Сознание Гордвайля мгновенно стало кристально-ясным, в горле же встал комок. Он остановился как вкопанный. Tea, заметившая его издалека, кивком сделала ему знак, чтобы он убрался с дороги. Гордвайль не сдвинулся с места. Проходя мимо, она улучила момент и с такой силой ущипнула его за руку, что он с трудом удержался от крика. «Идиот!» — прошипела она ему в лицо и вошла в кинотеатр, последовав за своим спутником, так ничего и не заметившим.
Первым движением Гордвайля было последовать за ней, догнать ее и прокричать ей прямо в лицо, что ребенок серьезно болен и нельзя относиться к этому с таким легкомыслием… Однако он вовремя опомнился и пошел дальше в сторону центра, подавленный и очень жалкий. Казалось, в целой вселенной не было ни единого человека, которому он мог бы поверить свое горе и унижение. Еще никогда в жизни он не чувствовал себя таким одиноким, как в этот миг. Он брел по улицам, бесцельно сворачивая из одного переулка в другой, весь превратившись в ноющую животную муку, ядовитым зельем бродившую в его теле. Неожиданно он очутился перед кафе «Херренхоф», сам не зная, как он попал сюда. Вошел внутрь. Доктор Астель и Ульрих сидели, занятые беседой. Он согласился посидеть с ними немного, но уже спустя несколько минут снова встал.
— Нет! — сказал он. — Я здесь не останусь!
И снова вышел на улицу. Сейчас он был не в состоянии спокойно сидеть на одном месте. Он должен был двигаться, усталостью притупляя боль и чувство одиночества. И он зашагал, не замечая остававшихся позади улиц. Но при этом неосознанно удалялся от кипящих жизнью и ярко освещенных мест, ибо душа его была погружена в густой мрак, и сияние уличных огней казалось ему непереносимым. Прошатавшись так часа два, он оказался на своей улице. Было уже полдвенадцатого. По привычке он открыл дверь комнаты осторожно, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить ребенка, но, не успев войти, вспомнил, что Мартина нет в комнате и осторожность совершенно излишня, и от ярости громко, со всей силы, захлопнул дверь. Tea еще не приходила. Машинально он засветил керосиновую лампу и сел к столу, обеими руками обхватив голову, тяжелую и лишенную всяких мыслей. Безмолвие царило в доме, безмолвие поднималось с улицы и втекало в комнату через открытое окно. Какое-то время Гордвайль сидел так, утомленный длительной ходьбой и подавленный горем. На стене над диваном, у самого потолка, замер огромный паук. О камни мостовой гулко и звонко ударилась какая-то жестянка, и факт ее падения дошел до его сознания с опозданием, как будто звук удара предшествовал самому падению. Гордвайль вдруг встал и, не отдавая себе отчета, подошел к коляске, по-прежнему стоявшей на своем обычном месте, между кроватью и умывальным столиком, склонился над ней и с минуту внимательно смотрел внутрь, как будто проверял, спит ли младенец. Наконец он увидел, что она пуста, какой он и оставил ее за несколько часов до этого. Тогда он повернулся, подошел к дивану, куда по приходе домой положил одеяльце, сдернул с него газету, поднес к коляске и растянул одеяльце поверх нее, как делал всегда, укрывая Мартина. И неожиданно, словно понуждаемый какой-то грозной силой, противостоять которой он был не в состоянии, ухватил ручку коляски и стал раскачивать ее туда-сюда. И тут же страшно перепугался, отпустил ручку коляски и, дрожа, ретировался обратно на диван. Лицо его посерело. Инстинктивно он осмотрелся: не видел ли кто его безумия? «Ах! — простонал он во весь голос. — Я теряю рассудок! Так можно плохо кончить!»
На несколько минут он словно окаменел, сидя на диване, сжавшись в напряженный комок. Затем вскочил, словно неожиданно приняв какое-то решение, и подошел к открытому окну. «К чему весь этот переполох?! — сказал он сам себе. — Пройдет несколько дней, ребенок выздоровеет и вернется домой! Экий ты осел! Что в этом такого? Разве у других дети не болеют? Выздоравливают ведь в конце концов!»
Пришла Tea, а он не услышал ее шагов. Повернув голову и увидев ее, он отпрянул назад. Не говоря ни слова, Tea подарила его насмешливым взглядом и повернулась, чтобы снять пальто. Тогда Гордвайль произнес, и собственный голос показался ему чужим, как будто принадлежал кому-то другому:
— Ты можешь прийти к нему завтра с десяти до двенадцати, а после обеда с двух до шести.
И после мимолетного колебания добавил:
— Отпросись на работе и заскочи туда завтра покормить его.
Tea издала короткий злобный смешок.
— А если я не выполню вашего приказа, милостивый государь?
— Это не приказ, — терпеливо ответил Гордвайль, — просто я хотел напомнить тебе. Ребенок серьезно болен, ты сама знаешь, и малейшее небрежение с нашей стороны может привести к самым тяжелым последствиям. Ты же слышала, что сказал доктор.
— Это мое личное дело! И я пойду в больницу, когда сочту нужным! А не захочу, так и не пойду вовсе! Закрой-ка окно, холод так и прет в комнату!
Выполнив ее желание, он снова произнес:
— Как бы то ни было, я прошу тебя не забыть! Это вовсе не смешно!
Tea, снимавшая с себя платье, даже остановилась и удивленно уставилась на мужа. Решительный тон его оказался для нее внове. Что-о? Никак малыш начинает брыкаться?! Это показалось ей крайне забавным, в особенности когда она вспомнила, как всего полчаса назад потешалась с любовником над этим самым мужем, рассказывая тому, как он ухаживает за ребенком, не будучи ему отцом, что ей известно с полной достоверностью. Любовник заметил в ответ, что ее муж, верно, просто нянька по призванию и при случае можно подыскать ему чудную должность, — и веселью их не было границ.
Tea громко расхохоталась. Кровь бросилась Гордвайлю в лицо при звуках ее дикого хохота. Он так разозлился на нее, что даже сам был удивлен, ибо при других обстоятельствах все это не произвело бы на него особого впечатления. Но тут же, подавив гнев, он только и сказал ей, дрожа:
— Не понимаю! К чему этот смех? Нечего скалить зубы! Положение далеко от забавного, я полагаю.
— Откуда тебе известно, что для смеха нет причин? Иди сюда, на тебе сигарету! Ты так меня забавляешь, малыш!
Гордвайль не отозвался. Подошел к дивану и стал вытаскивать белье, чтобы приготовить себе постель. Раззадоренная его открытым неповиновением, Tea подошла к нему, одетая только в ночную рубашку без рукавов. Одной рукой она обняла его за талию, другой же вставила ему в рот зажженную сигарету.
— Неужто ты откажешься принять сигарету из моих рук, а, кролик? Прекрасные сигареты! — продолжала она. — Из выдержанного табака, не какая-нибудь подделка! Мне сегодня подарили, ха-ха-ха!
Гордвайль испытал сильнейшее отвращение к этой сигарете и выплюнул ее на диван.
— Мне не хочется курить сейчас! Что ты пристала? Покурю потом…
— Не потом, а сию же секунду, — упорствовала Tea. — Ты что, брезгуешь моей сигаретой, любезный?! Ничего себе, дожили! Иди ко мне, посидим вместе, покурим!
Он был вынужден подчиниться ее воле и преодолеть отвращение. Не драться же ему с ней сейчас, посреди ночи. Уступил и на этот раз, как всегда. Tea усадила его к себе на колени и следила, чтобы он затягивался как следует. Тот факт, что он курит сигарету, незадолго до того полученную ею от любовника, доставлял ей исключительное, какое-то необычное извращенное удовольствие, тем более что муж отлично знал о происхождении этой сигареты — в этом она была уверена — и при этом вынужден был курить ее.
— Ну как они тебе? Хороши, верно? Я знала, что тебе понравится!..
Гордвайль сидел у нее на коленях, глядя в стену. Им вдруг овладели сильнейшая грусть и бездонное отчаяние, сдавившее сердце словно тисками. В этот миг ему хотелось оказаться за тысячу верст отсюда, в другой стране, среди чужих людей, конечно же, вместе с Мартином, но в таком месте, где все просто и ясно и не нужно курить эти отвратительные сигареты… Где вообще нет необходимости курить… И вместе с тем он знал, что ему нигде не найти убежища и что ему никогда не вырваться из мертвой хватки Теи. Хотя разве он не любит ее?.. Несмотря ни на что… Вопреки всему!.. Взгляд его упал на паука, черного, громадного, сидевшего все на том же месте на стене, у самого потолка. «Этот вот спит сейчас», — подумал Гордвайль, почувствовав в ту же минуту, как страшно он устал. Отбросив окурок, он хотел вскочить с колен жены. Но та удержала его.
— Ты что, совсем не хочешь больше быть любезным со мной?
— Сейчас… я… в другой раз… я устал… — только и промямлил Гордвайль.
— Вот как! Значит, ты меня больше не любишь!
— Я люблю, но…
В неожиданном порыве он обхватил ее шею обеими руками и прижался губами к ее рту, словно бросившись в глубокую пропасть. Tea подняла его и на руках перенесла на диван.
Когда все закончилось, Гордвайлю стало очень стыдно. Ребенок там лежит больной, быть может, в этот самый момент кричит от боли, а он здесь предается любовным утехам!
— Дорогая, ты ведь сходишь завтра с утра покормить его, ведь правда, а?
— Сколько раз тебе говорить, не лезь не в свое дело! Захочу — схожу, а нет, так нет!
Она лежала навзничь на диване, заложив обе руки за голову, Гордвайль сидел подле нее.
— Принеси мне сигареты со стола!
Когда он снова сел рядом с ней, она вдруг сказала:
— А если бы ты, к примеру, знал, что сегодня, всего час назад, может, даже меньше, я была с другим?! Только за час до тебя, не больше?!
Звериная свирепость проглянула в ее чертах, ее взгляд, как клинок, вонзился в лицо мужа, стремясь поймать произведенное впечатление. Он же уже привык к подобному. Снова она хочет вывести его из себя, подумал он. Ненужная жестокость!
— Я тебе не верю! — сказал он решительно.
— Так ли?! Не веришь? А тот мужчина, с которым я была в кино, ты думаешь, мы потом в кости играли, ха-ха-ха! Могу тебе рассказать во всех подробностях.
— Неправда! — упорствовал Гордвайль. — К тому же меня это ничуть не интересует. Не хочу ничего знать.
Он хотел встать, но Tea схватила его за руку.
— Сиди-ка спокойно, мой маленький! Так значит, не веришь? Отлично!
И она начала рассказывать, с цинизмом вдаваясь в подробности, обо всем, что произошло между нею и тем мужчиной, не ослабляя хватки, чтобы муж не мог вырваться. Время от времени она останавливалась, издавая короткий, пронзительный, злобный смешок, затем продолжала с видимым наслаждением. Помимо своей воли Гордвайль был вынужден слушать, испытывая отвращение и нечеловеческие страдания, дыхание его стало тяжелым и прерывистым, пот стекал по лицу. И несмотря на это, при том, что он даже не вполне осознавал происходившее, рассказ ее начал доставлять ему какое-то странное и острое удовольствие, то противоестественное удовольствие, которое таится в страдании, — и уже нельзя было уверенно утверждать, что он слушал ее только по принуждению… Когда она кончила, он молчал несколько минут. Наконец встал, словно стряхивая с себя кошмарный сон. Подошел к столу и сел.
— И все-таки это ложь!.. — вырвалось вдруг у него, как если бы он говорил сам с собой. — Все выдумки с начала и до конца…
— Идиот! — крикнула Tea.
Больше в тот вечер ничего не было сказано.
Был уже час ночи, и супруги легли спать. Возбужденный испытаниями всего этого дня, Гордвайль не мог заснуть. Лежа на спине, широко открытыми глазами он смотрел в ночь. Одно окно было открыто, предвечерний ветер стих, и неясный холодок, в котором смешались зима и лето, бесшумно сочился в комнату, иногда скользя по лицу Гордвайля так легко, что он ничего не чувствовал. Он устал, все тело было разбито, голова тяжелая, затуманенная сонливостью, горящая и забитая обрывками мыслей, как миска, полная бобов. Ах, если бы ему удалось заснуть! У него возникло смешное ощущение, что если бы он заснул здесь, дома, то и Мартин в больнице погрузился бы в сон и начал выздоравливать… А лежа без сна, он все сам портит… Он закрыл глаза, стараясь не шевелить ни единым членом, — может, так сумеет заснуть. И тут вдруг словно мимолетное дуновение холодного ветерка пронеслось у него в голове от правого виска к левому, но это было лишь начало какой-то дергающей боли, заставившей его вновь открыть глаза. «Доктор сказал, больница, а уж он-то больше в этом понимает… Господи, на кого полагаться в такой беде?! А больница производит хорошее впечатление… Грузная сестра очень мило улыбалась ребенку, это значит… Да нет, ничего это не значит! Никакого вывода из этого не сделаешь! Ладно, завтра посмотрим. Если ему что-нибудь не понравится, он ведь сможет забрать ребенка домой уже завтра! Дома некому о нем позаботиться?! А он, Гордвайль, на что? Если же нужен врач, то он будет приходить дважды в день! На это деньги найдутся! Да, завтра все решится в зависимости от того, как там… А газета возле скамейки — ну до чего беспокойная!.. В конце концов, он мог бы донести одеяло и не сворачивая. Газета вообще была не нужна… Куда он ее, собственно, дел? Войдя в дом, помнится, положил ее на диван, но вот убрал ее потом или нет?!.. Может быть, он постелил простыню прямо на газету?!..» Гордвайль пошевелил ногами в изножье, думая услышать шуршание газеты, но ничего не услышал. «Вздор, — сказал он сам себе. — В конце концов, не все ли равно?»
Он повернулся на бок, лицом к окнам, и собрался спать. «А Tea? — прокралась ему в голову новая мысль. — Ни крупицы правды нет в ее словах… Ни в коем случае нельзя ей верить! Потому что все выдумки… Выводя его из себя, она получает особое удовольствие, вот и выдумывает невесть что… Но он не попадется в ловушку… А если это все-таки правда?.. Да, если в основе ее баек есть крупица правды?! Тогда… Ну и тогда это его не касается… То есть… Ну конечно, это не его дело… Что он теряет в этом случае?!.. Да ведь все это пустые бредни, от начала и до конца, ясно как Божий день!.. Так же как и то, что Мартин не его сын. Не может же он в самом деле занимать себя такими глупостями…»
Он чувствовал чрезмерный жар во всем теле, тягучий, неприятный, раздражающий. Конца-краю этому не видно, отчаянно застонал он. Нужно спать!
В это время кто-то прошел на улице. Напрягая слух, Гордвайль прислушался к шагам, словно в них крылось что-то очень важное для него. Прислушивался, пока они не замолкли в ночной тиши, словно и не было их вовсе. Теперь вокруг не раздавалось ни малейшего звука, только отзвук давешних шагов еще преследовал какое-то время Гордвайля, пока не растаял и он. Тишина, сгустившись, сомкнулась снова, но Гордвайль почему-то загрустил по умолкнувшему звуку шагов.
«А коляска? С ней что будет?..» — вдруг пронзил его вопрос, прежде чем Гордвайль успел собраться с мыслями, чтобы встретить его во всеоружии.
Он перепугался не на шутку, и, чтобы отвлечься, стал до крови расчесывать себе голень. Это средство не помогло. Сквозь острую боль в голени пробивалось с полной ясностью:
«Это нужно решить, в конце концов… Невозможно, чтобы коляска и после оставалась в комнате».
Он весь покрылся холодным потом, дернулся и присел на кровати.
«Не будет никакого „после“! — чуть не в голос закричал он. — Не будет никакого „после“! Коляска для ребенка, для Мартина!..»
Не отдавая себе отчета, он снова лег.
«Коляска, собственно, всего лишь средство… Лучше честно признаться… Какова, в конце концов, ценность коляски самой по себе?!..»
«Коляска необходима! — вскипел Гордвайль. — Всем известно, что ребенок не может без коляски!»
«Когда есть ребенок — да!.. Но когда…»
«Завтра же Мартин вернется домой! Нет никакой нужды в больнице! Этот врач ничего не понимает в деле! Абсолютно ничего! Дома он живо выздоровеет!»
«Этот вопрос следует рассмотреть вплотную! Ребенок болен, тебе это отлично известно. И не стоит закрывать глаза на этот факт. А когда ребенок болен, он может и…»
«Вообще-то у него здесь есть все!.. Напрасно я отдал его в больницу! Подумаешь, расстройство желудка…»
«Именно так! Но для детей это может быть крайне опасным! Ты ведь и сам читал об этом! Мало кто выздоравливает, а остальные…»
«Ничего не желаю слышать — хватит! Я хочу спать, спать!»
Гордвайль почувствовал, что задыхается. Кровь молотом стучала у него в висках, тело горело как в огне. Одеяло давило грузом в сто пудов, и он яростно откинул его и какое-то время лежал голый. Затем вскочил с кровати и подошел к открытому окну. Холод проникал наискось, сверху вниз, обвиваясь вокруг его ног и вызывая мурашки озноба по всему телу. Сейчас он не имеет права простужаться, подумал он, сейчас важно, чтобы он был здоров! Отходя от окна, он бросил взгляд на коляску, белое одеяло на ней выделялось в темноте. И сразу же отвел взгляд в сторону. Подойдя к дивану и уже собираясь лечь, он вдруг подумал, что неплохо бы проверить, не осталась ли газета под простыней. До половины сдернув простыню, он не обнаружил под ней ничего. Поискал на полу, в изголовье дивана и со стороны ног, пытаясь нащупать газету в темноте руками и босыми ногами, даже отодвинул диван от стены и просунул в щель руку — газеты не было. Вдруг ему стало ясным все безумие его поисков, и он преисполнился яростью на самого себя. Экая глупость, проворчал он, и на что ему только эта проклятая газета! Он направился к столу, чтобы взять сигарету. На столе валялась газета. Да, это она! Другой не может быть, другой просто нет в комнате! Или это Tea принесла ее с собой?.. Для пущей уверенности он поднес газету к окну и прочел название при свете фонаря внизу. И во внезапном приступе ярости вышвырнул ее в окно, ощутив в тот же миг легкое сожаление, словно выкинул какую-то ценную вещь. Он даже наклонился над подоконником, глядя вниз, но ничего не увидел, хотя на тротуар внизу и падал свет фонаря. На тротуаре ничего не лежало — это было ясно. Куда же делась газета? Все это стало раздражать его. Он посмотрел направо и налево, пока наконец не заметил ее, запутавшуюся в ветвях единственного на улице дерева, по левую сторону от окна. Экая наглость, подумал Гордвайль. Будь у него длинный шест или что-нибудь в этом роде, он бы попытался достать ее оттуда! Почему-то он почувствовал себя обманутым… Наконец повернулся и отошел от окна, совершенно забыв, что за минуту до этого хотел закурить. Лег и снова укрылся одеялом. Какое-то время было тихо. Потом где-то вдали часы пробили три раза. «Всего-то! — Гордвайль был доволен. — Если так, то ничего особо страшного! В синема „Централь“, — подумал он вслед за этим, — сегодня совсем неинтересная постановка… А то бы можно было пойти… То есть, конечно, он и не подумал бы пойти!»
«Конечно, нет! — повторил за ним внутренний голос. — Совершенно не подходящее время для этого».
Гордвайль притворился, что ничего не слышал.
«С одеялом под мышкой!..» — продолжил голос вкрадчиво.
«В конце концов, можно и с одеялом. В кафе же я вошел с ним без всяких колебаний…»
«Если бы дело было только в одеяле!.. Между прочим, на Тею все это не производит ни малейшего впечатления… Все идет по заведенному порядку: кино, любовник и т. д.»
«Неправда! Не любовник, а просто знакомый!..»
«Положим, пусть так! В конечном счете это неважно в данную минуту. Но признайте, что самый факт уже говорит обо всем. О ее характере и об отношении к ребенку… Представляется, что у другой матери все было бы несколько иначе…»
«Что?! Все вздор! В чем ее можно обвинить? Или у других матерей никогда не происходит ничего подобного?!»
«Как бы то ни было, другая мать не отдала бы ребенка в больницу… Все, чему суждено случиться, случилось бы дома, у нее на глазах… Ты и сам это прекрасно знаешь. Зачем же тешить себя небылицами?..»
«Но она ведь целыми днями на работе!..»
«Что с того? Разве нельзя отпроситься на несколько дней?!.. А завтра, ты думаешь, она пойдет проведать его с утра?..»
«Конечно, пойдет!»
«Возможно… Но даже если и пойдет, то это будет всего лишь мимолетный каприз, а вовсе не проявление великой любви… Злая она, жестокая, совсем лишена человеческих чувств… Хватит оправдывать ее и приукрашивать действительность!.. Ты еще убедишься… Она не слишком-то будет убиваться потом…»
«Опять эта глупость! — подскочил Гордвайль. — Это что, так и не кончится сегодня?!»
«Второй ребенок не скоро родится… Лучше подготовить себя на всякий случай…»
«Пойду выкурю сигарету, — вскипел Гордвайль, — потому что все равно нет никакой возможности уснуть!»
Он слез с дивана и, шатаясь, словно ступал по пружинящей перине, подошел к столу.
«Сигарету? — глумливо шептал голос. — Ты ведь знаешь, откуда эти сигареты!.. Это подарок. Подарочек!.. Прежде они ведь тебе не понравились…»
«Что тут такого?! Других в доме нет!»
Он закурил и лег снова. Затянувшись несколько раз, отбросил сигарету. И вправду скверная!
«Ты и раньше знал!.. Возможно, не такие они и скверные, но их происхождение…»
«Неправда! — возразил Гордвайль. — Они плохие».
«Плохие?! Ты же курил их бесчисленное количество раз, и они тебе нравились… Зачем же отрицать факты… „Нил“ — сигареты высшего класса! Но признайся, происхождение этой пачки немного мешает тебе… И это совершенно понятно!..»
«Те, что я курил, были лучше!.. Среди одного и того же сорта попадаются первоклассные и плохие! Иногда, бывает, целая пачка никуда не годится… Происхождение же их совсем меня не волнует! Совершенно не волнует… Ты же не думаешь, что я такой идиот!..»
«И все же я полагаю, что тут имела место небольшая подмена, которую ты и сам не заметил… Очень распространенный вид самовнушения. Подмена причины в причинно-следственной связи, или маленькое самовнушение, — называй как хочешь… Что ты, собственно, вскидываешься? Почему не хочешь просто признать: мол, так и так! В этом нет ничего унизительного, ничего нечестного… Это так естественно, что человек не переносит самой мысли о том, что его жена…»
«Но если я тебе со всей твердостью говорю, что это неправда! И все эти дела мне совершенно безразличны. Я не колеблясь ни минуты признался бы в этом, если бы это было так! Но это не так!»
Он почувствовал во рту сухую горечь и охотно глотнул бы воды, но ему было лень вставать. К тому же, подумал он, вода способствует тому, что остатки сна бегут от человека и тот окончательно пробуждается. На вокзале поблизости прогудел паровоз, сначала коротко, словно дав только полгудка, а затем уже по-настоящему долго и протяжно. «Бедняги, посреди ночи они должны работать!» — пожалел он железнодорожников и перевернулся на правый бок, лицом к стене. Какое-то время ничего не происходило. В отсутствие всякого движения чувства его все больше притуплялись. Ночь обретала над ним свою власть.
И вот в темноте все четче и четче начала вырисовываться фигура грузной сестры из больницы. Да, это была она, Гордвайль ни на минуту не усомнился в этом. Не показалось ему странным и то, что на голове у нее вместо обычного белоснежного чепца был надет необычайно высокий колпак, зеленый, как трава, с длинным красным пером сбоку. Странный этот колпак вкупе с белым больничным халатом придавали ей сходство с какой-то птицей, может быть, с белым петухом с большим красным гребнем. Гордвайль знал, что ему следует остерегаться ее, этой сестры, что по неизвестной для него причине ему нельзя даже близко подходить к ней. Внезапно стала ясной и причина: перо слишком длинное, и если он приблизится к ней, то острый его конец пронзит его, причем удар придется прямо в лицо, так что ему нельзя будет показаться Тее… И он остановился поодаль и стал ждать. Сестра стояла перед колонкой, напоминавшей решетку нотной тетради. Повернувшись к Гордвайлю вполоборота, она рассматривала на полочке колонки что-то, природу чего издали определить было невозможно. В комнате никого, кроме них, не было. Ожидание затягивалось, он устал и подумал, что было бы хорошо, если бы здесь сейчас оказалась скамейка, вроде тех, что устанавливают в парках. Он посмотрел по сторонам, но не обнаружил ничего, на что можно было бы присесть. Кроме «нотной» колонки, в комнате не было никакой мебели. Это в порядке вещей, тут же нашел он объяснение, — присутственное место никогда не бывает обставлено как следует. Он прислонился к стене, возле которой стоял, и стал смотреть в окно напротив. Из окна открывался вид на высоченный дом, с огромным количеством этажей и бесчисленными окнами. Гордвайль удивился. «Вот уж не знал, — сказал он сам себе, что уже и в Вене начали строить небоскребы, как в Америке!» Это наверняка больница, нашлось решение, всем хочется лежать в больнице, а потому нужно много места… Тут он вспомнил вдруг, что у него нет времени, просто ни единой минуты нет сейчас — как он мог забыть об этом. Опасаясь помешать сестре в ее занятиях, он прокрался на цыпочках мимо нее через дверной проем, высокий и широченный, как ворота огромного склада. Такие широкие ворота нужны для железнодорожных составов, когда они въезжают сюда на ночной отдых, Гордвайль знал это совершенно точно, — все здесь устроено с великой мудростью!
Затем оказалось, что он тащит тяжелый ящик по незнакомой улице, полной народа. Он не мог идти быстро среди плотной толпы, не мог и свернуть в сторону и был вынужден тащиться в час по чайной ложке, сдерживаемый людьми впереди и подталкиваемый теми, что сзади, взмокший от пота из-за тяжелой ноши. Если бы можно было хоть на минуту поставить ящик и передохнуть! Но где там, в толпе яблоку некуда было упасть. «И зачем только мне понадобился такой тяжеленный ящик! — с горечью подумал Гордвайль. — Для моих надобностей сгодился бы ящик и поменьше, не такой тяжелый!» Вот только выберется из этой давки и сразу же поменяет его на другой! Ящик был без крышки, открытой стороной вверх, Гордвайль нес его перед собой, и вдруг ему в голову пришла отличная уловка. На что ему все эти газеты в ящике?! Тем более на чужом языке, будь он неладен? Если бы он хоть мог их прочесть, по крайней мере! Он станет выбрасывать их по одной, если уж из-за давки он не в силах перевернуть ящик и вывалить их все сразу, и так понемногу ящик будет становиться легче. Но тут с ним случилось другое чудо: газеты, которые он выкидывал, летели вслед за ним и возвращались обратно в ящик. Более того, они летели со всех сторон, и было их гораздо больше, чем он выбрасывал, тысячи, тьмы газет планировали в ящик, и приземление каждой пригибало Гордвайля к земле. Ящик был уже полон, и целая гора газет поднималась над его краями, а газеты все продолжали падать. Конца-края этому не видно было. Страшное отчаяние мгновенно овладело им. А сзади его все пихали, чтобы шел быстрее, спереди же тоже толкались и не давали продвигаться вперед. Теперь уже падали не газеты, а кафельные плитки, белые и розовые, укладывавшиеся при падении в ровные ряды, кладка которых поднималась уже выше его головы, скрывая от него идущих впереди. Внезапно Гордвайль понял, что многочисленные плитки выбрасываются из огромной больницы, которую толпа разбирает, чтобы построить еще большую, поскольку в этой не хватает места для всех больных младенцев. Это своевременно, рассудил Гордвайль, ибо и у его Мартина появились признаки заболевания, и может статься, что его тоже нужно будет положить в больницу. Но как же ему дотащить в одиночку всю эту плитку?! Он почувствовал, что еще немного, и он рухнет под тяжестью своей ноши, еще минута — и у него не останется сил, чтобы удержаться на ногах. Он с мольбой посмотрел по сторонам, насколько позволяли ряды плитки, но люди вокруг, казалось, совсем не понимали его состояния. Попросить же их вслух, чтобы помогли, не приходило ему в голову. Из последних сил он протащил ящик еще несколько шагов, но вот силы его иссякли, и он выпустил его из рук. И тут вдруг выяснилось, что улица совершенно пуста, вокруг нет ни души, что показалось Гордвайлю абсолютно естественным. Ящик стоял у его ног и тоже был пуст. Тогда Гордвайль вспомнил, что очень устал, и хотел сесть на мостовую рядом с ящиком, но в тот же миг передумал. Если уж ящик пуст теперь, то можно устроиться внутри него и быть защищенным от ветра!.. Сказано — сделано. Поначалу сидеть в тесном ящике было не слишком удобно, пришлось скорчиться и поджать ноги, он даже ощутил боль в одной ноге, но уже через минуту приноровился к такой посадке и даже стал доволен своим положением. Сидел и смотрел вдоль улицы, на которой не было ни единого человека. Да, вспомнил он, сегодня ведь выходной — неудивительно! По этой причине все магазины закрыты. Продолжая глазеть по сторонам, он заметил неподалеку какой-то продолговатый предмет на мостовой. Ах! Да ведь это девушка-утопленница, та, которую тогда выудили из Дуная. «Неужели на всей улице нет ни единого полицейского, чтобы посторожить ее?! — поразился Гордвайль. — Нельзя же бросить несчастную просто так! Может, ей что-нибудь нужно!.. Ах да! — пришла вдруг Гордвайлю на ум прекрасная мысль. — Нужно положить ее в ящик! Там ей будет хорошо!» Он подошел и склонился над ней. Конечно! Он сразу понял, что это она! Но где же ее нос?.. Тогда, когда он видел ее, нос был еще при ней, совсем целый! Видно, наткнулась на камень, вот он и отпал, объяснил он себе. Но это ничего! Можно и без носа… Главное, что у него есть для нее ящик. Подняв ее с земли, он обнаружил, что она совсем легкая, вовсе не как мертвые, и это крайне удивило его. Только он прошел несколько шагов, как что-то упало на землю. Он остановился, вгляделся и понял, что это одна из рук девушки, отвалившаяся от плеча, упала вниз… Его охватил великий страх. Он наклонился, чтобы поднять руку, но тут упала и вторая. Гордвайль остановился в растерянности. Нельзя было положить девушку на землю, а держа ее, он не мог поднять с мостовой ее руки… «Эх, если бы Tea была тут, — с горечью подумал он, — она бы могла помочь! Но та, когда она нужна, вечно в кино!..» В тот же момент девушка у него на руках заговорила: «Не думай о них, об этих старых руках! Не стоит того! Оставь их там! Дома у меня есть другие — лучше!..» «И все-таки, — возразил Гордвайль, — я думаю… мне не трудно… Это и вправду вовсе не так трудно! Немного терпения, и все встанет на свое место. Две пары рук еще лучше… Именно потому, что…» — «Нет-нет! Совсем не нужно две пары! Давайте лучше поторопимся! Дома меня ждут к обеду». Гордвайль двинулся вперед, перенеся ее в ящик. По пути отпали одна за другой и две ее ноги, со сжимающимся сердцем Гордвайль слышал звук их падения на землю, не в силах остановиться и поднять их; когда же он подошел к ящику, от девушки только и осталось что одно тулово с головой, места же прикрепления рук и ног совсем уже не были заметны. Она была похожа на тех кукол без рук и ног, ванек-встанек, которые, как их ни укладывай, встают и принимают сидячее положение. Он поместил ее в ящик. Ему все-таки не хотелось оставлять ее конечности разбросанными по мостовой, и он вернулся по своим следам, чтобы подобрать их. Но конечностей уже там не было. Они бесследно исчезли. Напрасно искал их Гордвайль со все возраставшим отчаянием. Ибо в этот миг ему стало ясно, что нет у девушки дома запасных, говорила же она так, только чтобы не слишком беспокоить его. И что теперь делать?! Так ведь невозможно! Вдруг он вспомнил, что девушка-то утонула, то есть, иначе говоря, умерла, и не нужны ей никакие конечности… Наверняка это Tea собрала их, выйдя из кино, чтобы спрятать и позлить его немного… Он-таки найдет их потом!
Вернувшись к ящику, он обнаружил рядом с ним сестру из больницы. Но теперь она уже была не грузная, а наоборот, высокая и стройная, похожая на Тею, но вместе с тем Гордвайль знал, что это не Tea, а сестра. Он подумал, что во сне люди часто превращаются друг в друга, так сказать, прельщение взора, и это открытие наполнило его радостью, потому как он знал, что по какой-то причине теперь особенно важно для него, чтобы чувства были ясны как никогда и способны воспринимать все. Тем временем наступила ночь. Ящик и сестра подле него освещались светом ближайшего фонаря. Сестра протянула ему вдруг узел, который он сначала не приметил у нее в руках. Маленький узел в желтом одеяльце (в котором он сразу признал одеяльце Мартина). Сестра казалась очень рассерженной и торопилась куда-то. Секунду он колебался, брать ли ему протянутый узел или нет. Но сестра стала выговаривать ему, теперь уже вправду превратившись в Тею: «Бери, глупец, и положи в ящик! Ты что, не видишь, что это Мартин?!» Но Гордвайль не мог ничего разглядеть, потому что ребенок был полностью завернут в одеяло, так что ничего не было видно. «Это хорошо, что он так укутан, — подумал он, — потому что сейчас холодно и он может простудиться». Он взял узел и сказал: «Почему в ящик? Если это Мартин, то ведь у него есть хорошая коляска! А в ящике уже лежат». «Нет больше коляски, — хихикая, сказала Tea. — Я ее продала вчера доктору Оствальду для будущего ребенка… Отныне у него каждый месяц будет рождаться по ребенку, и ему потребуется много колясок». Она не переставала разнузданно смеяться. Гордвайль наполнился ужасной яростью, ему показалось, что сейчас его хватит удар. «Как ты могла это сделать?! Как ты могла продать ее?! Ты что, не знаешь, что у ребенка только одна коляска и она нужна ему самому!» — «Теперь она ему больше не понадобится, — ядовито смеялась Tea. — Не видишь, что он мертв? А мертвый ребенок спит не в коляске, а в ящике! Я тебе денно и нощно говорила, что мне не нужен ребенок. Мне уже давно хотелось убить его… Вот я и дала его Фреди. Он действительно мастер своего дела!.. Одним пальцем, только засунув его ему в рот, положил конец… Ну, быстро клади его в ящик! Времени нет!..» Гордвайль все еще надеялся, что Tea, как обычно, только издевается, и раскрыл узел. Мартин был мертв. Хотя глаза его были открыты и он смеялся как все дети, держа кулачок возле рта, — и тем не менее был мертв. Сейчас Гордвайль видел это с абсолютной ясностью. Им овладело безграничное отчаяние и великий гнев на Тею, виноватую во всем, такой гнев, какой наяву человек не чувствует даже в самом большом горе. Он отбросил ребенка и кинулся на Тею, тыкая кулаками куда попало, в лицо, грудь, живот… Но очень быстро ему стало ясно, что кулаки его не встречают ничего, как если бы он бил воздух, и это вызвало в нем смертельный страх. Он остановился. Tea по-прежнему стояла перед ним и смеялась. Потом вдруг сняла шляпку, говоря: «Ах вот как, малыш ты мой! Значит, ты хочешь побить меня!» И она обхватила его шею обеими руками и начала его душить, душить. Гордвайль стал кричать изо всех сил (вокруг уже стояли люди), но голос его не был слышен. Ни единого звука не исходило из его уст. «Вот и конец пришел, и нет избавления!» — он почувствовал, как чудесно сдавило сердце, и все это было немного приятно. Дыхание его прервалось…
Была все еще ночь, когда он открыл глаза, весь покрытый потом, с сильно бьющимся сердцем и тяжелым, прерывистым дыханием. В первый миг он не знал, явь ли это или он действительно уже умер, ибо призрачна и тонка была преграда, отделявшая сон от яви. Кроме того, он не помнил, когда успел сесть, а сейчас оказался сидящим на диване. Провел рукой по груди и пришел к выводу, что он жив и бодрствует. Для пущей убедительности он попытался рассмотреть что-нибудь во мраке комнаты и после некоторых усилий различил очертания кровати и два четырехугольника окон напротив. Теперь уже не оставалось ни тени сомнения в том, что это был лишь кошмарный сон. Но и сейчас он видел все подробности этого сна перед собой, и сердце его тревожно забилось из-за пробуждения. Возможно же, что человек умирает во сне… Но он-то проснулся и не умер — это ясно. А где же Мартин? Ведь только минуту назад он держал его на руках? Он вскочил с постели и подбежал к коляске. Та была по-прежнему на своем месте, и белое одеяльце натянуто над ней. «Значит, Tea все же не продала коляску доктору Оствальду…» — пронзила его счастливая мысль. И тем не менее гнев его на Тею еще не утих, как будто все, что она говорила перед этим во сне, было полной правдой. Он провел рукой по одеяльцу и обнаружил, к своему ужасу, что под ним ничего нет. Но тут же вспомнил, что ребенок лежит в больнице, и, немного успокоившись, вернулся на диван и лег.
И в мгновение ока заснул тяжелым, лишенным сновидений сном.
Наутро Гордвайль оказался у входа в больницу уже в половине десятого утра. Был хороший и ясный осенний день. Светило солнце, и трамваи весело сновали туда-сюда. Гордвайль ходил перед воротами больничного сада и курил. Он не чувствовал усталости, притаившейся во всех его членах после беспокойного и болезненного сна прошедшей ночи. В нем даже билась легкая надежда на то, что все обернется к лучшему, но ожидание было тягостным. Каким медленным, словно застывшим может быть течение времени! А ведь бывает, что время мчится стрелой, нельзя угнаться за ним. Когда же ты всматриваешься в него, вслушиваешься в его поступь, оно упрямится и останавливается: полчаса могут растянуться так, что кажутся целой вечностью. Гордвайль вернулся к прежней мысли: приготовление к чему-либо по большей части занимает больше времени, чем само действие… Вся жизнь состоит из подобных приготовлений, главное же длится лишь краткий миг…
Гордвайль решил пройти двадцать раз средним шагом от одного конца ограды до другого туда и обратно — это наверняка займет двадцать минут, и тогда он уже сможет войти внутрь. Он зашагал, считая разы и устремив взор в землю, полы его расстегнутого пальто развевались на ветру. Показался старьевщик в зеленом фартуке с перекинутым через плечо узлом, в котором угадывалось множество бутылок. Описав замысловатую кривую посреди мостовой, он хрипло и отрывисто выкрикнул: «Хандль!», подняв глаза к окнам верхних этажей. Подмастерье пекаря прошел с корзиной, полной выпечки, черный щенок сопровождал его, переступая заплетающимися лапами, так что все время казалось, что он бежит боком. На секунду щенок остановился перед Гордвайлем, всмотрелся в него и снова затрусил за своим хозяином. Сутулая женщина, по виду нищая, вышла из переулка в том месте, где ограда больницы изгибалась коленом, образуя острый выступ; ступая медленно и нетвердо, она неуверенно посмотрела на стоявшего неподалеку Гордвайля, но не приближалась к нему, пока он не сунул руку в карман. Опасливо приняв милостыню из его рук, она тут же скрылась в переулке, из которого вышла.
Гордвайль перестал считать, сколько раз он прошел: это вылетело у него из головы. Весь путь от одного конца ограды до другого он, верно, проделал уже раз тридцать и теперь достал из кармана часы. До десяти оставалось четыре минуты.
Другая сестра, которой он не видел накануне, обнадежила его, сказав, что ребенку лучше и следует надеяться, что через два-три дня он сможет вернуться домой. Видеть его теперь невозможно. Сейчас не время посещений. А где его мать? Его нужно кормить. Напрасны были все мольбы Гордвайля позволить ему увидеть ребенка. Он вышел в коридор и какое-то время оставался там. Тут мимо прошла давешняя сестра, и он сразу же попросил ее дать ему взглянуть на ребенка одним глазком. Она сжалилась над ним и повела его в зал, где стояло штук двадцать кроваток. Пока он шел за ней, сердце его билось так, что, казалось, даже окружающим должно было быть слышно, живот же сжало, точно в колике. Ребенок дремал в это время, лицо его было бледно, но спокойно, и сжатая в кулачок ручка, которую он держал у самого рта, виднелась из-под одеяла. Неожиданно перед внутренним взором Гордвайля возникли видения вчерашнего сна, и он чуть не упал в обморок от испуга. Почувствовав, что у него подгибаются ноги, он схватился за спинку стоявшего рядом стула.
— Видите, спит сном праведника. Ночью было хуже, но теперь ему стало легче. И жар спал.
Полоса солнечного света лежала поперек кроватки, и Гордвайль подумал, хорошо хотя бы, что солнце не падает на лицо ребенка и не нарушает его сна… Тут и там всхлипывали дети, и Гордвайль безотчетно ловил эти всхлипы. Он стоял неподвижно, не сводя глаз со спящего Мартина. Казалось, он совершенно забыл, где находится, забыл, что ему пора уходить. Только когда сестра сказала, что время посещения истекло, он опомнился и вышел.
На улице он вспомнил, что должен был расправить одеяльце и укрыть ребенка как следует, ведь наверняка он не был хорошо укрыт… Это повергло его в грусть, как будто судьба его сына целиком зависела от этого. Он остановился, раздумывая, не стоит ли вернуться и поправить одеяло. Сестра позволит ему зайти еще раз, он будет умолять ее… И именно оттого, что ему самому совершенно очевидна была вся нелепость и невозможность выполнения этого желания, оно, это желание, все крепло и крепло в нем, он бы жизнь отдал за право войти внутрь еще раз и расправить одеяло. Но он пошел своей дорогой. «Если бы хоть ручка не была сжата в кулачок!.. — думал он, медленно идя вперед. — Вообще-то все дети так держат ручку, но все-таки!.. И пусть даже сжатая в кулачок, почему она была так близко к ротику?.. Э-э, все глупости! — прервал он сам себя. — Это сон виноват, и незачем придавать ему такое значение!» Однако Tea задерживается. Ну да ничего, может быть, просто не смогла освободиться, нашел он довод в ее пользу, наверняка она вот-вот придет. Возможно, просто трамвая долго нет. В Вене всегда так: именно когда ты особенно торопишься, трамвай никак не хочет приходить. Это, кстати, и во всем мире так… В нем поднялась волна ярости на трамваи, тоже ополчившиеся против него. «В конце концов, — нашел он для себя утешение, — ребенок ведь спит, а пока проснется, она еще успеет добраться сюда».
Гордвайль и не заметил, как дошел до давешней скамейки и опустился на нее. Минуту спустя, осознав это, он вскочил с места, испытав непонятный ему самому страх, и направился к центру города. Время у него было, море свободного времени, со многими жителями Вены он мог бы им поделиться. Но не было никого, кто пожелал бы провести это время вместе с ним. И так он продолжал идти, одиноко и бесцельно, не разбирая пути, весь отдавшись невеселым размышлениям и сопротивляясь неясному чувству близящейся беды, которое стучалось в его сознание, словно пыталось ворваться внутрь и завладеть им. Солнце пригревало. Листья с ветвей, свисавших поверх ограды Аугартена над пустой и тихой улицей, наполовину уже облетели, и ветви были пронизаны солнцем, а опавшая с них листва покрывала тротуар и шуршала, разлетаясь под ногами у Гордвайля.
Три дня ребенок лежал в больнице, а на четвертый день, когда Гордвайль пришел проведать его с утра, ему сообщили, что ночью тот умер. С пугающим равнодушием выслушал Гордвайль это известие. Подобно тому как тяжелая болезнь умаляет ужас смерти для больного, понемногу, малыми дозами, отравляя его своим ядом, так, что неизбежный конец уже не воспринимается им с такой остротой, так и Гордвайль был подготовлен к смерти ребенка страданиями, испытанными им за время болезни сына. Он опустился на стул в больничной конторе и окаменел на какое-то время. Казалось, он ничего не слышит и не видит. Взгляд его был устремлен на какую-то далекую точку, находившуюся где-то за стеной, руки бессильно лежали на коленях. Мягкая шляпа торчала под мышкой. Возможно, в эти минуты ни тени мысли не проносилось у него в голове, он целиком отдался какому-то общему притуплению чувств, превратившему его в подобие неодушевленного предмета. Временами старшая сестра скашивала в его сторону взгляд, она была полна жалости к этому человеку и в глубине души решила позволить ему сидеть здесь сколько он пожелает. Наконец Гордвайль очнулся и встал. Подошел к столу и хотел, видно, что-то сказать, но слова не повиновались ему. Сестра смотрела на него, на его потрескавшиеся губы, как смотрят на немого, стараясь по движению губ понять, чего тот хочет. Наконец он произнес шепотом, как человек, молчавший несколько дней кряду, что он хочет видеть его, ребенка то есть. Потому что теперь ребенок наконец его, нашел он нужным разъяснить, плоть от плоти его.
Старшая сестра позвонила, и сразу же вошла еще одна сестра, которая провела Гордвайля коридором, свернула направо, в другой коридор, и, открыв дверь в самом конце, провела его в небольшую комнату, «мертвецкую», в которой на неком подобии деревянных нар стояло несколько гробиков и все пропиталось острым запахом карболки. Сестра подошла к одному из гробиков и сняла крышку. Гордвайль окинул сначала взглядом всю комнату, чтобы узнать, есть ли в ней окно. Потому что окно в таком месте — это очень важно… И не успокоился, пока не обнаружил узкую, продолговатую отдушину сбоку, через которую, однако, в комнатку проникало достаточно дневного света. Затем Гордвайль вдруг резко обернулся к открытому гробику, словно хотел захватить кого-то врасплох. Мертвый ребенок лежал там, завернутый в пеленки. Гордвайль увидел, что гробик велик для ребенка и приличное расстояние остается между задней стенкой и ножками, и это почему-то встревожило его. Потом он вперил взгляд в лицо Мартина, желтоватое, усохшее, ставшее намного меньше, чем раньше. Какое-то время он придирчиво изучал ребенка, пока не почувствовал, что маленький этот трупик стал ему совершенно чужим: ничто их не связывало… Конечно, черты лица те же, тот же вздернутый носик, те же волосы Мартина, и вместе с тем это не он… Мартин был другим, живым, его ребенком, а к этому безжизненному тельцу он не имеет никакого отношения. Он даже почувствовал что-то вроде тошноты при виде этого крошечного покойника и желание отвести взгляд в сторону. Он не мог вынести этого зрелища. И тут приключилась странная вещь: Гордвайль рассмеялся. Он смеялся украдкой, издавая бульканье, как при полоскании горла, но было ясно, что это смех. Смех вырывался сам по себе, помимо его воли, и никакими силами Гордвайль не мог подавить его. От страха сестра стала вся серая. Она с преувеличенным грохотом водрузила на место крышку гробика, которую все это время продолжала держать в руках, Гордвайль же все дергался в припадках хохота. Наконец он перестал, резко, как будто его хватил удар. Не взглянув больше ни разу ни на гробик, ни на сестру, он повернулся и почти бегом покинул мертвецкую, столкнулся в коридоре с одной из сестер, чуть не сшиб ее с ног и выбежал на улицу.
Повернул влево и пошел, размашисто шагая, так быстро, будто его кто-то преследовал. Пройдя немного по Раушерштрассе, углубился в боковые переулки и вышел к мосту Бригиттенбрюкке — все это словно в полусне. Ни единой мысли не было у него в голове. Всякий, кто увидел бы его в таком виде — невысокий худой мужчина, торопливо идущий куда-то, простоволосый, с растрепанной шевелюрой, размахивающий на ходу руками (шляпа, зажатая раньше под мышкой, тем временем пропала, чего он даже не заметил), распахнутое пальто развевается на ветру, — мог счесть его за буйно помешанного. Люди, встречавшиеся ему по пути, останавливались и провожали его недоуменными взглядами. Был полдень. Время от времени солнце показывалось в просветах облаков и сразу же скрывалось. Легкий ветерок подернул рябью воду Дуная. Улицы в этот час были запружены людьми: все спешили на обед. Гордвайль шел по-прежнему очень быстро, по большей части держась тротуаров, когда же, переходя улицу, сходил на мостовую, то принимал превеликие меры предосторожности, смотрел налево и направо, остерегаясь проносящихся трамваев и автомобилей. Иногда он останавливался вдруг посреди тротуара, устремив взгляд в землю, как человек, погруженный в глубокие раздумья, стоял так несколько минут и шел дальше. Было видно, как двигались его губы, а руки производили странные движения, словно он разговаривал о чем-то сам с собой. Хотя ничего похожего на разговор не было, он только мурлыкал какой-то старый напев, переходя на шепот и не отдавая себе в этом отчета. Порой на губах его появлялась улыбка и застывала на какое-то время, так что возникало ощущение, будто это обычное для его лица выражение. Два или три раза он присаживался на попадавшиеся по пути скамейки, сидел пару минут и снова шел дальше. Неожиданно он оказался на Шулгассе, перед домом тестя, что-то знакомое мелькнуло в воздухе перед его глазами, но лишь на мгновение; ноги сами привычно замедлили шаг, однако он не стал задерживаться. Был один трудный вопрос, упрямо стучавший теперь у него в мозгу, и ему никак не удавалось найти на него ответ. Вопрос этот оформился у него именно на Шулгассе, словно соткался из самого воздуха этой улицы, и теперь занимал его беспрестанно. Ни при каких обстоятельствах Гордвайль не смог бы уяснить себе, для чего нужен был гроб, когда есть отличная коляска, коляска, которую он сам покупал… Издевкой это не было, просто не могло быть. Вот ведь и Tea сказала ему намедни, что теперь ребенок будет спать в гробу, а не в коляске… A Tea не склонна к шуткам… И вот это ему совершенно непонятно. К тому же этот гробик!.. Он же видел как-то собственными глазами, как снимали мерку для детского гроба, а этот гробик был намного длиннее ребенка! Даже слепому ясно!.. В то время как коляска ему в самый раз, словно по его мерке делана!.. Да и вообще, разве их можно сравнивать?! Коляска такая красивая, любо-дорого посмотреть, он тогда выбрал самую лучшую, а гроб — всего несколько оструганных кое-как досточек, еле скрепленных одна с другой!.. И к тому же кто может поручиться, что его хватит надолго?.. Только прикоснешься к нему, чтобы покачать ребенка он того и гляди рассыплется… Нельзя же каждый день покупать новый!.. Жаль, что он так устал сейчас, а то бы нашел Тею и не дал бы ей продать коляску!.. Боже, какая сегодня жара!.. Если бы он хоть воды захватил с собой!.. Вот ведь никто и не подумает предложить ему глоток холодной воды в такой жаркий день!.. Горло совсем пересохло от жажды!..
Лицо Гордвайля раскраснелось как ошпаренное, две струйки пота стекали со лба по скулам, несколько одиноких волосков прилипло к пылавшему лбу. Пошатываясь из стороны в сторону, теперь он медленно шел вдоль «Изура», поблизости от Западного вокзала. Солнце тем временем полностью скрылось за пеленой облаков. Ветер усилился и стал холодным и колючим. Только что, как видно, подошел поезд, потому как из здания вокзала вывалилась толпа людей, переходивших по диагонали широкую привокзальную площадь, кто с чемоданом, кто с корзиной, а кто с заплечным мешком. Было три с половиной часа пополудни. Ветер доносил сюда от невидимого паровоза запах сгоревшего угля. Гордвайль дошел до небольшого садика напротив вокзала и опустился на скамейку. Какое-то время он сидел там, невидящими глазами глядя на пассажиров, проходивших через садик к трамвайной остановке. Внезапно он почувствовал озноб, зубы стали выбивать дробь. Встал и пошел дальше, дрожа всем телом от холода. Пересек шумную и запруженную людьми Мариихильферштрассе и чуть не был раздавлен мчавшейся машиной. Водитель продолжал осыпать его бранью, то и дело поворачиваясь к нему, а Гордвайль был уже на другой стороне. Все это прошло мимо его сознания. Возможно, он ничего и не слышал. Увидев перед носом пустую улицу, свернул и пошел по ней. Почти теряя сознание от усталости, он еле волочил ноги, но ему и в голову не приходило, что где-то в этом городе его ждет комната с диваном и он может вернуться туда. Вообще в его голове не появлялось никаких мыслей. Вышел на Гумпердорферштрассе и машинально повернул налево, к центру города. Но не прошел и сотни шагов, как кто-то преградил ему дорогу. Не поднимая опущенной головы, Гордвайль безотчетно посторонился, и тут его схватили за руку.
— Великий Боже! — испуганно вскрикнула Франци Миттельдорфер. — На кого вы похожи!
Гордвайль уставился на нее изумленным, мутным взором, казалось, он не узнает ее. Он молчал.
— У вас сильный жар! — сказала молодая женщина. — Вам нужно в постель! Пойдемте со мной! Вы немного отдохнете у нас, а потом я отведу вас домой!
Она взяла его под руку и повлекла за собой. Гордвайль подчинился и пошел за ней. Не вымолвил ни слова, хотя и узнал ее. Он молчал и из-за огромной усталости, и потому, что ему нечего было сказать. С трудом поднялся по ступенькам, хотя женщина помогала ему, таща за собой, и вошел в квартиру. Она подвела его к дивану:
— Вот, ложитесь и отдохните немного, бедный вы мой! Поднимайте ноги, не бойтесь! Вот так! — она помогла ему улечься удобно и вытянуть ноги. — А шляпа ваша? Где она?
— Шляпа? — впервые открыл он рот. — Не нужно… зачем шляпа… так жарко… Пить! Неужели в целом городе не осталось воды? Глотка воды ни у кого не допросишься.
Он говорил шепотом, словно сам с собой. Франци Миттельдорфер остановилась и смотрела на него с огромной жалостью, слезы выступили у нее на глазах.
— Успокойтесь, пожалуйста! Я сию секунду принесу вам воды.
Она вышла и тотчас вернулась, неся стакан с водой, который он опустошил одним глотком.
— Теперь лежите спокойно, — уговаривала она его, как маленького ребенка, вытирая платком пот у него со лба. — Мама вышла погулять с малышом. Как только она вернется, я провожу вас домой.
Гордвайль лежал на спине, глядя в окно напротив, которое казалось ему пробитым в стене как-то криво… Он счел это крайне забавным. Попытался повернуть немного голову, весившую сейчас несколько пудов, но окно по-прежнему оставалось косым. «Это, несомненно, современный стиль в архитектуре, — нашел он решение. — Но мне лично больше нравится старый стиль. Старый приятнее».
— Видите ли, если бы я строил себе дом, то ни за что не разрешил бы сделать окно наклонным… Я нахожу это безобразным и безвкусным. Да и с утилитарной точки зрения это неудобно. Вы облокачиваетесь о подоконник и соскальзываете в угол… Смех да и только! А труба на доме напротив тоже с наклоном… Нашему поколению нравится все искривленное — признак вырождения…
И почему-то усмехнулся сам себе.
— Вы знаете, — сказал он вдруг. — Мне немедленно нужно идти домой! Ребенок проснется там один и будет плакать!
Он стал приподниматься на постели, но сил не хватило, и он повалился назад. Молодая женщина бросилась к нему.
— Лежите-ка спокойно! Скоро вернетесь домой!
— Да, правда! Мне нужно сначала немного отдохнуть. Прогулка была такая долгая, и я устал, — виновато улыбнулся он. — Я только одну минутку полежу, совсем чуть-чуть, и смогу пойти. Только дайте мне немного воды. Такая жажда.
— Я заварю вам чаю. Он лучше утоляет жажду.
Неожиданно сделалась ночь. Гордвайль рассматривал освещенную комнату через узкую отдушину, по сути через круглую дырку размером с донышко стакана. Смотрел одним глазом (для второго не было места), стоя на цыпочках, потому что дырка располагалась немного выше его роста. Это давалось ему с трудом, но все-таки он должен был стоять и смотреть, ибо знал, что он единственный свидетель и если он не увидит всего, то происходящее навсегда останется покрытым мраком тайны… В глубине комнаты стоял человек, наклонившийся над длинной, гладко выструганной скамьей (эту деталь Гордвайль отметил особенно, чтобы она никогда не изгладилась из памяти, потому что, по его мнению, она имела особое значение). Человек стоял, повернувшись к нему спиной, но Гордвайль, однако, отлично знал, кто это. Думает себе, промелькнуло у Гордвайля, что если он скроет от меня лицо, то я его не узнаю. Но мне-то он отлично известен: это наш долговязый привратник! Меня ему не провести! Привратник стоял, стало быть, наклонившись над скамьей, на которой, вытянувшись, лежал другой человек, и бил камнем по черепу лежавшего, бил размеренно и ритмично, как человек, занятый делом, требующим большой точности. Хотя Гордвайль и не видел лица избиваемого, он точно знал, что это его шурин Фреди. Он какое-то время дрыгал ногами, пытаясь, видимо, попасть в привратника, но тот стоял в изголовье, да и крепко держал Фреди свободной рукой, так, что тот не мог ни освободиться, ни лягнуть его ногой. Привратник же все продолжал бить, и под конец Фреди затих, ноги его вытянулись. Гордвайль знал, что теперь он точно убит. Именно так это все и произошло. Привратник выпрямился в полный рост и бросил камень в угол. Затем два или три раза потер руки, как человек, довольный проделанной работой, застегнул пальто и зажег сигарету. Гордвайль взглянул на Фреди. Тот лежал мертвый — это было ясно как день, хотя на лице его и не было видно кровоподтеков и ран. «Внутреннее кровоизлияние, — нашел Гордвайль объяснение, — потому что его били плоским камнем, а это как удушение…» Теперь Гордвайлю было нужно спешить, чтобы убийца не успел скрыться, пока суд да дело. Несмотря на страшную усталость, он пошел вместе с Франци Миттельдорфер на трамвай и спустя минуту уже стоял перед полицейским комиссаром, сидевшим за покрытым черной тканью столом и смотревшим на Гордвайля в театральный бинокль. Гордвайль открыл рот, чтобы рассказать об убийстве, и тут из его рта стали лезть цепи, тяжелые железные узы, они падали и падали вниз, громоздясь возле ног, и с ними изо рта потоком хлынула кровь. Он был не в силах ни закрыть рот, ни выдавить из себя хоть полслова. Его охватил нечеловеческий страх, потому что он понял, что цепи предназначены для него. Ах, если бы только он мог говорить и доказать свою правоту! Он пытался делать знаки руками, но и руки не слушались его. Кроме того, он знал, что от жестов толку не будет: говорить, говорить надо! Тогда он стал тянуть цепи изо рта руками, надеясь, что так они быстрее кончатся и он сможет говорить. Руки перепачкались в крови, а цепи все не кончались. Вокруг него высились уже груды цепей, окружившие его словно стеной. Неожиданно комиссар отбросил бинокль движением, полным наигранного пафоса, как у плохих киноактеров, и вскочил с места.
«Смотрите! — вскричал он, указывая на Гордвайля. — Перед вами убийца! Он хотел оклеветать невинного привратника, но глаза ваши видят кровь, струящуюся у него изо рта! Вот вам неопровержимая улика! Это кровь жертвы, которую он проглотил, дабы скрыть преступление, и кровь эта указывает на него!..»
И тут же его схватили и потащили-поволокли по коридорам и темным подземельям, а он даже кричать не мог, ибо цепи все еще падали у него изо рта без конца и без края. Потом его бросили в какое-то круглое помещение, и он знал, что это что-то вроде раскаленного котла и сейчас его изжарят живьем. «Ведь это инквизиция! — хотел он протестовать. — А инквизицию уже отменили, она запрещена! То, что вы делаете со мной, — противозаконно!» Но не мог вымолвить не слова. С него стали срывать одежду, и с каждой снятой вещью жара возрастала, духота становилась невыносимой, жажда сжигала рот и внутренности. Он показал рукой, чтобы ему дали пить. Люди вокруг сжалились над ним и принесли воды. Но вода, едва он глотнул ее, обернулась жгучим пламенем, боль от которого была в тысячу раз страшнее всех мук терзавшей его раньше жажды. «Будь я проклят! — простонал он в муке. — Они просто измываются надо мной! Сжальтесь, дайте немного обычной воды! Как можно быть такими жестокими! Нельзя же утолить жажду кипятком! О! О! Я умираю от жажды!»
— Пейте же! — промолвила Франци Миттельдорфер. — От чая вам станет легче!
— А, это вы! — сказал Гордвайль, на минуту обретший ясность сознания. — Он холодный, чай?
— В меру. Такой, как вам нужен. Пейте и увидите!
Он выпил стакан до дна полулежа на диване. Вслед за этим сказал:
— Теперь я и вправду должен идти.
— Хорошо, я только оставлю записку матери.
Затем она помогла ему встать. Она была вынуждена поддержать его, чтобы он не упал. С превеликим трудом Франци свела его вниз, на улицу, но, скоро убедившись, что никак не сможет довести его до трамвайной остановки, остановила проезжавшее такси. Все время поездки Гордвайль сидел молча. Казалось, он спал, съежившись в углу салона, похожий на какой-то неодушевленный куль.
На улице уже смеркалось, когда Франци Миттельдорфер препроводила его наверх, в его комнату. «Он болен!» — сказала она квартирной хозяйке, открывшей им дверь. На этот раз старуха поняла все сразу, вошла вместе с ними и застелила для него диван, пока Гордвайль сидел на стуле, поддерживаемый Франци.
— Я всегда знала, — причитала старуха, не отрываясь от дела, — что когда-нибудь он сляжет, ай-ай-ай! Так много работать! Какой порядочный человек! А тут еще и ребенок у него умер!
Обе женщины помогли ему раздеться и уложили в постель. С полным равнодушием Гордвайль позволил им делать с собой все, что им было угодно. Только время от времени с его уст срывался глубокий стон. Фрау Миттельдорфер нервно носилась по комнате в пальто и шляпке. Градусник показал тридцать девять и восемь. Тогда молодая женщина велела немедленно послать за врачом. Господин Гордвайль опасно болен, объяснила она старухе, она же, к сожалению, должна тотчас же возвращаться домой. Завтра она зайдет справиться о его здоровье. Она попрощалась и вышла.
Врач, пришедший часа два спустя, нашел у него горячку, вызванную тяжелым нервным потрясением.