ЧАСТЬ ВТОРАЯ БУРНЫЕ ВОСЬМИДЕСЯТЫЕ

Ах, Сербия, твои поэты… плачут!

Я буду жить, собирать вокруг себя молодежь и рассказывать старые сказки о жизни в наши времена. Я расскажу ей, как у нас за распространение ложных слухов наказывали двумя месяцами заключения, а за высказанную в невинном стихотворении правду — двумя годами тюрьмы; расскажу им, что у нас были писатели, умиравшие от голода, и воры, в честь которых устраивались факельные шествия; я расскажу им, что у нас были смертные, очень смертные академики и бессмертные, очень бессмертные полицейские… Я расскажу им, как у нас любовные стихи писали… офицеры, историческими исследованиями занимались… таможенные стражники, а психологами были… командиры батальонов…

Я буду жить назло, я буду жить из любопытства и, наконец, я буду жить только ради того, чтобы увидеть, сколько еще будет написано рассказов о любви молодой пары из Вероны?

«Листки»

ГЛАВА ПЕРВАЯ МАЛЕНЬКИЙ ЖУРНАЛИСТ

Осенью 1882 года Нушич записался в Великую школу на юридический факультет. Кроме юридического в Великой школе были еще два факультета — философский и технологический. Остается только догадываться, почему Нушич не поступил на философский факультет, который имел историко-филологическое отделение. Скорее всего, сыграли свою роль все те же отцовские соображения, которые в свое время привели его в «реалку». Все-таки правоведение сулило еще возможность выбиться в деловые люди, а выбор факультета непременно должен был обсуждаться на семейном совете.

Первый год учения прошел сравнительно спокойно. Бранислав сдавал немногочисленные экзамены. В одной из справок числятся сданные «энциклопедия права» и «история сербского народа». Казалось, ничто не предвещало последующих бурных лет. Но вот кончились экзамены, и Бранислав решил попробовать свои силы в журналистике, и не просто попробовать, а издавать собственную газету в городе своего детства — Смедереве. В те годы газеты вырастали как грибы. В каждом крупном городе ежегодно начинало издаваться по десятку газет. Правда, большинство из них не переживало и нескольких номеров…

Издавать газету в маленьком городке… Это было смелое решение, если учесть к тому же, что издателю должно было исполниться девятнадцать еще только в октябре. В Великой школе еще жив был культ Светозара Марковича, живы были его идеи, призывавшие интеллигенцию, и прежде всего молодежь, идти в народ.

Нушич мечтал о горячей проповеди… а вот что проповедовать, он еще толком не знал. В голове была каша из народнических и патриотических идей, стремление к познанию реальности сочеталось с романтической восторженностью. Впрочем, самым важным сейчас казалось одно — добыть печатный станок.

И он добыл его. И стал редактором «Смедеревского гласника».

Впоследствии, через несколько десятков лет, этот эпизод предстанет перед ним в юмористическом свете. Нушич напишет рассказ «Политический противник» с подзаголовком «Из жизни провинциального редактора». А немного раньше, 10 марта 1905 года, расскажет о своих приключениях в письме к редактору одного журнала. Можно было бы просто привести полный текст этого письма, если бы мы не знали, что Нушич-выдумщик всегда одерживал верх над Нушичем-летописцем, что в угоду складности сюжета он поступался правдой. Не говоря уже о датах, которые не выдерживают самой элементарной проверки. Нушичу ничего не стоило то или иное событие своей юности сдвинуть на несколько лет в ту или иную сторону.

Он нарисует картину террора, душившего Великую школу (что было правдой), расскажет, как его вышибли на улицу за нарушение университетских порядков (что было, мягко говоря, преувеличением). Истина в другом — Нушичу наскучила юриспруденция, кипучая натура искала поля деятельности. Он упорно думал, как ему жить дальше. «Если бы мне пришло в голову стать бакалейщиком или менялой, я бы сейчас, вероятно, был счастливым человеком и мог бы даже стать благодетелем сербского просвещения. Но вместо этого мне в голову пришло открыть типографию и основать газету в Смедереве».

Он покупает за двенадцать дукатов (в долг) старый облупившийся станок, лет семь ржавевший в каком-то подвале, доставив этим безумную радость его владельцу. Это был ручной «гутенберговский» станок, напоминавший издали машину для прессования сена. За один дукат был нанят крестьянин с подводой, на которую погрузили станок и прочие типографские аксессуары. Несколько десятков километров от Белграда до Смедерева Алка шел рядом с подводой пешком. В Гроцкой сломалось колесо и пришлось заночевать. Впрочем, за дорожные неприятности вознаграждала природа. Дорога на Смедерево проходит вдоль берега широкого Дуная. Почти к самым вербам у воды сбегают с холмов зеленые виноградники.

В Смедереве почти ничего не изменилось. Все так же неторопливо текла жизнь у громадного треугольника старинной крепости. Все так же мирно поторговывали жители, все так же лихо брали взятки чиновники.

Алка разместился со своей типографией на Джурджевой улице, в маленьком домишке, в котором прежде была лавка. И стал выпускать газету. До сих пор исследователи жизни Нушича не нашли ни единого экземпляра этой газеты, хотя она и числится в перечнях газет того времени. Тут уж придется целиком положиться на самого юмориста, благо он оставил обширное и веселое описание того, как издавалась газета.

«…Станок гордо стоял посреди низкой маленькой лавки. В углу, у окна, находился большой ларь, в котором прежде хранились товары; на нем — полный стакан чернил и несколько перьев. Это был редакционный стол… На ларе всегда лежали наготове листы бумаги для передовиц, и на них уже за месяц вперед были написаны заголовки. На стене висело несколько газет на иностранных языках (чтобы всякий, случайно зашедший в редакцию, мог видеть их), а рядом с ними висели мои праздничные брюки.

Надо сразу же сказать, что я был редактором и самым главным сотрудником своей газеты; заодно я был наборщиком в типографии и механиком, а порой и разносчиком газеты. Напишу все, что надо, а после целую неделю потею, пока все это не наберу…»

Нушич все-таки преувеличил. Он выпускал газету не один. Набирал и печатал газету пенсионер по имени Лаза, который страдал запоями и всякий раз «цикл» начинал в пятницу. Однажды он выбился из расписания и напился еще в среду, и в ту неделю еженедельная газета «Смедеревский гласник» не вышла вообще…

Когда наконец скрипящий и бряцающий станок начинал выплевывать газеты, «я аккуратно свертывал номер и сам разносил подписчикам (было у меня семь подписчиков). И не потому что у меня не было разносчика газет. Был. Да только странный это был человек. Он имел обыкновение злиться на самого себя и, чтобы долго не мучиться, ложился спать. Случалось, он и на меня сердился, и все из-за какой-нибудь мелочи. Я не в состоянии заплатить ему жалованье еще за позапрошлый месяц, и это его сердит. И что он делает? Залезет в тот самый ларь, который служит мне письменным столом, подложит под голову старые газеты и мирно захрапит. А номер выходит. Весь в поту, чернилах и типографской краске, я подхожу к ларю и ласково-ласково говорю:

— Манойло, встаньте, пожалуйста, и разнесите газету. В сегодняшнем номере очень важные новости — вы сами увидите это, Манойло, когда прочитаете номер. Встаньте!

А он зло посмотрит на меня из ларя, пошлет меня… самого разносить газету, перевернется на другой бок и снова захрапит. В этом случае я прячу газеты под пальто и делаю вид, что наношу визиты своим подписчикам, а заодно и оставляю газеты…».

В рассказе «Политический противник» Нушич почти слово в слово повторяет то, что когда-то писал другу редактору.

«И если бы вы знали, какая это была газета! Она была поделена на рубрики, в ней были заголовки и подзаголовки. В ней помещались литературные новости, сенсации, телеграммы и все прочее, что полагается иметь серьезной газете. В самой редакции газеты было разделение труда: я писал передовицы, телеграммы составлял я; я же заполнял литературную страничку, „Немного шуток“, так же как и „Торговлю и оборот“ писал я; и, наконец, „Объявления“ тоже писал я. Одним словом, я был самым главным своим сотрудником».

«Смедеревский гласник» был для Нушича первой школой журнализма. В рубрике «Новости дня» он обычно отмечал явления местного характера — прибытие в город различных деятелей, рождения, свадьбы и т. п. Политические телеграммы он перепечатывал из старых газет. Литературную страничку заполнял сентиментальный роман, купленный еще в Белграде. Порой в газете появлялись «мудрые изречения», заимствованные из Священного писания, Катехизиса и других интересных книг.

Для рубрики «Разное» он выдумывал всякие чудеса, якобы происходившие в мире. То выдумает змею длиной в 127 метров, то яйцо, из которого вылупилось четыре цыпленка, то лошадь, умеющую считать до ста… Вот что было написано в одном сообщении:

«Странное явление природы. В Робере, маленьком городке, находящемся в Южной Америке, живет сейчас одна женщина с двумя языками. В детстве это мешало ей говорить, в девичестве она была очень молчалива, зная свой недостаток. После свадьбы она заговорила сразу двумя языками, и самое интересное — это то, что каждый работает самостоятельно. Так, пишут, она одним языком ругает мужа, а другим — одновременно сплетничает о своей соседке…»

Осмелимся ли мы бросить камень в молодого журналиста, стремившегося повысить тираж своего издания?..

Передовицы, набранные крупным шрифтом, кричали о городской грязи и бездействии местных властей «и вообще обо всех общественных делах».

А что это были за общественные дела, нам остается только догадываться, сопоставляя некоторые факты политической жизни того времени. Летом 1883 года всю страну трясла предвыборная лихорадка. Выборы были намечены на 7 сентября. Правительственная партия (напредняки), стремясь остаться у власти, прибегала к самым бессовестным предвыборным махинациям. Молодой Нушич, сочувствовавший оппозиции, не мог остаться в стороне от этой борьбы. Вероятно, и «Смедеревский гласник» активно пропагандировал лозунги радикалов.

Никто в городе не знал, что маленький журналист внимательно приглядывается ко всему происходящему и тайком пишет комедию. Вскоре взаимоотношения с властями достигли такого накала, а финансовые дела такого критического положения, что Нушичу пришлось тайком покинуть Смедерево, оставив на покрытие неоплаченных счетов свой скрипучий печатный станок.

ГЛАВА ВТОРАЯ «НАРОДНЫЙ ДЕПУТАТ»

Наступила осень 1883 года, начались занятия в Великой школе, но Бранислав Нушич блистательно отсутствовал. Следуя совету Драгутина Илича, он втайне от всех корпел над рукописью своей первой многоактной комедии. Смедеревский опыт оказался весьма кстати. Комедийная схема обрастала живыми подробностями, удачно подхваченными словечками, фразами.

Поставив точку (не последнюю — в течение последующих пятидесяти лет комедия будет еще не раз переписываться), Нушич аккуратно завернул первенца в бумагу и отправился в дом Иличей.

Первым узнал о комедии его лучший друг, Воислав Илич. Нушич попросил его «организовать форум, перед которым можно было бы прочесть вещь». И Воислав решил, что этот форум лучше всего было бы составить из Милутина Илича, Владимира Йовановича, который уже тогда был признанным сатириком, и Косты Арсениевича, печатника, поэта-социалиста. Драгутина Илича в то время в Белграде не было.

Воислав оставил рукопись у себя, и вскоре «форум», расположившийся в тени орехового дерева в саду Иличей, внимательно слушал молодого драматурга…

Внимание это, смешанное с удивлением, росло от сцены к сцене. Воислав гордился своим другом и немного завидовал ему — всего год назад он тоже написал и представил в Народный театр свою первую драму, но, получив отказ, предал ее кремации.

Этот худенький юноша Алкивиад Нуша неожиданно написал совершенно зрелое произведение…

Первая комедия, «Народный депутат», создана Браниславом Нушичем в девятнадцать лет, последнюю, «Власть», он начал в семьдесят три года. Между этими двумя произведениями пролегла человеческая жизнь, полная тревог и событий. Пятьдесят три года — это целая историческая эпоха, насыщенная социальными потрясениями и кровавыми бойнями. Нушичем написаны за это время десятки и десятки пьес. Но, удивительное дело, уже в первой комедии мы находим все самое характерное для дальнейшего творчества драматурга…

Молодой Нушич как-то сразу цепко ухватился за свою главную тему — тему власти. С этой вершины, решил он, анатомия и психика общества просматриваются лучше всего. Деньги? Богатства в конечном счете тоже наживаются ради власти. Любовь? Как она немощна, каким испытаниям подвержена в могучей игре честолюбий… В лучшем случае это превосходная комедийная закваска, помогающая устроить веселую путаницу.

…Провинциальный городок в преддверии выборов в народную скупщину. Местный торговец Еврем Прокич весь во власти честолюбивых планов — капитал нажит, теперь пора и в депутаты. Он не очень-то грамотен, читает чуть ли не по слогам, но удачлив. А тут еще окружной начальник получил из Белграда «секретное распоряжение найти кандидата посговорчивее». И Еврем начинает «устранять» возможных кандидатов. Проявляя незаурядные демагогические способности, он шантажирует соперников. Правительственная партия опирается на именитых людей города. Но у каждого рыльце в пушку. Тот подделал завещание, тот торговал из-под полы спиртом, тот поставлял в армию гнилое мясо… Предыдущий депутат, используя свое положение, неплохо нагрел руки на всяких махинациях и «насажал в общине всю свою родню на теплые местечки — от протоиерея до живодера».

Предвыборную кампанию проводят полицейский чиновник Секулич и бывший сборщик налогов по кличке Срета Нумер 2436.

— Ты думаешь, мне обидно что меня зовут Срета Нумер 2436,— говорит он Еврему Прокичу. — Это номер судебного дела, по которому я отсидел год в тюрьме. Так знай, уважаемый, в нашем городке именно этот номер оказался счастливым. Вот ты скажи, обошлось без меня хоть какое-нибудь дело? Скажи, скажи! Надо, скажем, распустить ложный слух по городу — подай сюда Срету. Надо сорвать какое-нибудь политическое собрание — опять же подай сюда Срету. Кто фальсифицирует избирательные списки? Срета. Кто опротестовывает неугодные правительству выборы? Опять Срета. Я уж и не считаю таких мелочей, как распространение листовок, свидетельствования в суде, приветственных телеграмм правительству, а также телеграмм с протестом против насилия…

Такое саморазоблачение может показаться наивным приемом молодого драматурга. Но это не совсем так. Власть, политический механизм держится на демагогии и откровенных негодяях. Идеалисты хороши в советах и салонах, но в махинациях, с которыми неизбежно связана политика, они оказываются неповоротливыми и ненадежными. Афишируемое негодяйство — это что-то вроде визитной карточки, свидетельствующей о «призвании» ее обладателя. Чтобы было известно, к кому обращаться в случае нужды. И Нушич неоднократно обыгрывает этот прием в своих комедиях. Опережая события, приведем пример из следующей комедии Нушича, ставший классическим. Начальнику подают визитную карточку: «Алекса Жунич, уездный сыщик». «Да что он, с ума сошел! — восклицает начальник. — Кто же это в открытую говорит, что он сыщик?» И начальнику объясняют: прежде, мол, этот человек скрывал, что он сыщик, и поэтому ничего не знал, а теперь же все ему наговаривают друг на друга.

Срета Нумер 2436 превосходно знает, что он нужен Еврему Прокичу. Он учит его всевозможным способам нажиться в депутатском положении, оговаривая и свою долю. Еврем не столь откровенен. Он бормочет, что «дело не в заработке, а так… доверие народа, почет».

Доверие народа… «Гм!.. Доверие, брат, это такой же товар, как и все остальное. Брось его на весы, посмотри, сколько потянет, вынимай кошелек и плати».

Сербия еще только узнавала вкус демократии, но в свои девятнадцать лет Нушич был уже достаточно зорок, чтобы разглядеть, что за пышным фасадом раззолоченной демагогии прячутся удушливые темные чуланы. Впоследствии Нушичу за его сарказм не раз доставалось не только от правительственных, но и от оппозиционных газет, считавшихся «для своего времени прогрессивными». В «Народном депутате» Нушич как бы предусмотрел это, вложив в уста одного из персонажей ядовитую фразу: «по политическим мотивам у нас кого хочешь можно отругать…» Но пока он считал себя сторонником радикалов, которые взяли на вооружение любимого им гоголевского «Ревизора» в борьбе против беззакония и коррупции.

Для Нушича вся буржуазная демократия — комедия. Вряд ли юный драматург был силен в социальных науках, но чутье художника подсказывает ему, что все это неспроста, что какая-то сила руководит перевоспитанием людей, стараясь убить душу, принципы, творчество, превратить их в искателей материальных благ…

«Прежде, если кто кого ненавидел, то уж ненавидел как собаку — не на жизнь, а на смерть. А теперь все стало куда мягче. Разве ты не видишь, что теперь в любом деле компаньоны из разных партий? На вывеске торгового заведения, например, читаешь: „Симич и Петрович“. Спросишь, кто такие, и оказывается, что Симич — это правительственная партия, а Петрович — оппозиция. Вот и попробуй, обойди их поставками! А то еще… Тесть Павлович за правительство, а зять Янкович за оппозицию. И все идет как по маслу. Тесть — депутат, зять — окружной начальник. Или зять — депутат, а тесть — председатель общины. Наловчились люди!..»

Когда дело касается власти, беспринципность фетишизируется. Бюрократы готовы задушить оппозицию собственными руками. Но попробуй та же оппозиция прийти к власти, и они тотчас станут ее верными псами. Партии уходят и приходят, а бюрократы остаются. Полицейский чиновник Секулич в комедии «Народный депутат» свою беспринципность даже считает достоинством.

«Говорят, Секулич служит всякой партии. Ну, и что? Я человек военный, и воспитан по-военному. До сих пор был в одной части, а теперь перехожу в другую. Не мое дело выяснять, кто таков теперь мой начальник. „Слушаюсь!“ — и всё!»

Почти в одно время с чеховским унтером Пришибеевым (1885) бывший жандарм Секулич, чувствуя себя опорой режима и презирая даже партийных бонз, говорит: «Мы еще посмотрим на этих образованных, когда дело дойдет до такой свалки, как выборы. Тогда они все в кусты, а Секулича вперед! А мне что? Я выйду перед народом и „Смирно! Народ, по порядку рассчитайсь!..“»

Нушич смеется над газетами, общественным мнением, партиями, бюрократией, скупщиной…

Срета Нумер 2436 предлагает Еврему Прокичу представить себе депутатское будущее и попробовать произнести речь, якобы обращенную к скупщине.

«Еврем. Я, братья мои, долго думал над тем, как покончить со всеми этими беспорядками, которые укоренились в нашей стране, и пришел к заключению, что лучше всего отдать этот вопрос на рассмотрение правительства, пусть оно само об этом подумает.

Срета (одним голосом). Правильно! (Другим голосом.) Неправильно! (Одним голосом.) Да, да! (Другим голосом.) Нет, нет! (Одним голосом.) Пока вы были у власти, вы разорили всю страну! (Другим голосом.) Молчите, вы — предатели! (Одним голосом.) Кто предатель? (Другим голосом.) Ты предатель! (Одним голосом.) А ты — вор и подхалим! (Своим голосом.) Раз! Раз! (Бьет по воздуху, размахивает руками, пока наконец не ударяет по щеке Еврема. Затем звонит во всю мочь.) Тихо! Тихо! Успокойтесь, господа! Прошу вас, уважайте достоинство этого дома! Господин депутат, давший пощечину другому депутату, вызывается для того, чтобы взять пощечину обратно… Скупщина принимает пощечину к сведению и переходит к следующему вопросу!

Еврем (все это время удивленно смотрит на Срету). Что с тобой?

Срета. Хочу, чтоб ты, брат, получил полное представление о нашей скупщине. Знаешь, там обычно после всякой значительной речи начинается свалка. Одни кричат: „Правильно!“, другие: „Неправильно!“ А потом одни кричат: „Ты предатель“, другие: „А ты вор“. А потом один депутат бьет по щеке другого, и только после этого переходят к следующему вопросу».

И это не преувеличение, не комический гротеск. Юный Нушич почти энциклопедичен во всем, что касается политической жизни страны. Писатель Бора Глишич, изящно проанализировавший политическую обстановку времен Нушича, предлагает полистать стенограммы заседаний скупщины:

«— Если вы будете продолжать клеветать на нас и называть грабителями, то быть вам битыми!

— Призываю господина министра к порядку и предлагаю воздержаться от непарламентских выражений.

— Министр угрожает кулачной расправой!

— Кто вам угрожал?

— Я вот что вам скажу. Если уж дойдет до драки в скупщине, быть крови…»

В тех же стенограммах господа депутаты обзывают друг друга мерзавцами и пьяницами, затем следует констатация факта… «И между депутатами началась драка. Дрались чем попало…».

Городок бурлит. Подкупы, шантаж, негодование оппозиции… Нушич показывает весь город, не выходя за пределы дома Еврема Прокича. Уже в самой экспозиции комедии содержатся все сюжетные завязки, позволяющие драматургу делать неожиданные повороты и легко сводить концы с концами.

Кандидат оппозиционной партии молодой адвокат Ивкович — квартирант Еврема Прокича. Он влюблен в дочь Прокича Даницу и уже успел посвататься. Дом Еврема Прокича, штаб двух соперничающих партий, становится ареной трагикомической борьбы. Любовь молодых людей путает все карты, помогая Нушичу превратить выборы в откровенный фарс.

Комические герои Нушича обычно простоваты. Таков и Еврем Прокич. И по простоте своей он попадает в самые неловкие положения. Вот он мучается над составлением предвыборной речи, но не может написать ни единого слова. А дочь говорит, что у ее жениха (конкурента Еврема) «дивная» речь. «И такая речь лежит без дела», — говорит Еврем, берет ее у будущего зятя со стола и зачитывает избирателям. Из уст кандидата правительственной партии толпа слышит подстрекательскую речь:

— …Мы, братья, должны вести упорную и решительную борьбу против существующего правительства, не желающего прислушиваться к желаниям народа… Наша страна погрязла в долгах и разорена, законы не соблюдаются, народ голый и босый… А поэтому позвольте мне вместе с вами воскликнуть: «Долой правительство!»

Пройдохи объедают его, выманивают деньги. Его вынуждают пустить клевету, будто его будущий зять — развратник, лавку обкрадывают. И в довершение всего Прокича прокатывают на выборах…

Выборы в Сербии обычно проходили очень бурно. Сообщения газет напоминают реляции с поля битвы. В ход пускалось всевозможное горячее и холодное оружие. Ежедневно сообщалось о числе убитых по избирательным округам.

«Бог ты мой, — восклицает Еврем, — ведь вот что бывает, когда народ просыпается!»

Вероятнее всего, что Нушич все-таки был в Смедереве во время общесербских выборов, состоявшихся 7 сентября 1883 года. Именно на этих выборах победила оппозиция — радикальная партия. Во время выборов напредняки прибегали к самым изощренным махинациям. Процветали подкупы избирателей и подделки списков. Многие услужливые чиновники внезапно получили повышение.

Но и радикалы не сидели сложа руки. Газета оппозиции «Самоуправа» (от 20 августа 1883 года), обращаясь к крестьянам, писала: «…появится начальник — гоните его. Но он может привести с собой солдат — гоните и солдат…»

Король Милан, проигрывавший целые состояния на немецких курортах, вернулся в Белград. Правительство напредняков подало в отставку. Новое правительство было поручено составить консервативному генералу Николе Христичу, прозванному в народе «мясником». «На сербскую конституционность надета красная жандармская фуражка», — писала «Самоуправа».

И все же 21 сентября собралась новая скупщина. И выбрала председателя. Но на другой день министр Пантелич прочитал ей два королевских указа. Первым скупщина объявлялась открытой, а вторым — закрытой. Насовсем. И даже двери здания были заколочены.

Не прошло и месяца, как в Восточной Сербии вспыхнуло крестьянское восстание, втайне подготавливавшееся радикалами. Поводом его был приказ короля изъять у крестьян оружие, розданное им перед войной с турками.

«Мясник» Христич залил страну кровью. Вожди радикалов сами испугались восстания и не пошли до конца. При первых же тревожных известиях Никола Пашич эмигрировал, а Пера Тодорович и другие лидеры были приговорены к смертной казни, замененной впоследствии длительным тюремным заключением. Оппозиционные газеты были закрыты окончательно. Приостановлено действие конституции. Сербия была «умиротворена» на несколько лет.

* * *

Судьба «Народного депутата» хорошо известна по рассказу самого драматурга. В тот осенний день «форум» под ореховым деревом похвалил юного драматурга, а поэт-социалист Коста Арсениевич был даже в восторге.

Сценой тогда правили романтики Джордже Милетич, Матия Бан, Милош Цветич и Милорад Шапчанин. Их напыщенные произведения до отказа забивали репертуар Народного театра. Они расхваливали друг друга, а Бана даже называли «сербским Шекспиром». Но уже появился Милован Глишич с первой реалистической пьесой «Обман», и театр ждал Нушича.

А девятнадцатилетний комедиограф просто-напросто боялся явиться пред грозные очи важного директора Народного театра. Он боялся, что Милорад Шапчанин, «типичный бюрократ, увидев безусого юнца, заранее проникнется недоверием к пьесе». И Нушич передал ему рукопись через приятеля, актера театра.

«Следует упомянуть, что моя рукопись, озаглавленная „Народный депутат“, а по сюжету представлявшая собой осмеяние политической борьбы, выборов и депутата правительственной партии, попала на стол директора театра как раз в тот момент, когда политические страсти в стране достигли кульминационного пункта, нашедшего свое выражение в открытом восстании, которое как раз в то время жестоко подавлялось в Восточной Сербии. И вот такая рукопись попала к директору, воплощению лояльности и лицемерному стороннику существующего порядка и правительства. При таких обстоятельствах пьеса, явившаяся для того времени настоящей революцией, должна была отправиться в архив непрочитанной. И только благодаря одному обстоятельству она все же была отдана рецензентам для оценки. В то время в общественных кругах развернулась острая кампания против политики, проводимой управлением театра, которое не только не поддерживало отечественные драматические произведения, но и оттесняло их на второй план. Шапчанин, как никто, обращавший внимание на общественное мнение, хотел, конечно, оградить себя от нападок и забаррикадироваться рецензиями специалистов, и поэтому моя пьеса попала в руки Милована Глишича и Лазы Лазаревича, которые должны были дать о ней свои отзывы. В совете и в театральных кругах заговорили о пьесе, появившейся в период, когда на сцене безраздельно господствовал романтизм, и уже одним этим представлявшей собой революционное, а если учесть политическое положение в стране, то почти нигилистическое явление».

О пьесе говорили даже известные политики и литераторы, собравшиеся однажды у рецензента пьесы Лазы Лазаревича — знаменитого писателя, полковника медицинской службы и личного врача короля Милана. Доктор Владан Джорджевич, бойкий литератор и будущий глава правительства, спросил хозяина дома:

— Ты прочитал, Лаза, этого самого «Депутата»?

— Прочитал.

— И что скажешь?

— Хорошая домашняя фасоль, но без приправы, — ответил Лазаревич.

— Ну, уж если она хорошо приготовлена, заправить ее нетрудно.

Вскоре на титульном листе комедии появились и официальные заключения. Мнение Милована Глишича было изложено коротко: «Хорошо. Кое-что сократить и смягчить, а язык исправить». Лазаревич написал более пространно: «Первая юношеская вещь, но заслуживает всяческого внимания. После некоторой редактуры и переработки будет ценной новинкой отечественной драматургии. Предлагаю совету театра отнестись с должным вниманием к молодому автору, который обещает будущего комедиографа».

Шапчанин отнесся к Нушичу «с должным вниманием». Но о постановке пьесы не было и речи. Директор не жалел ни советов, ни поучений. Долгие отеческие наставления завершались всякий раз одинаково. Бранислав уносил рукопись домой, «смягчал», исправлял, выбрасывал куски и… снова приходил за наставлениями.

Мытарства начинающих драматургов, видимо, одинаковы во всех странах и во все эпохи.

«Наконец, когда были исправлены последние „где“ и „как“, Шапчанин заявил мне, что пьеса определенно включается в репертуар, но только надо потерпеть, так как „временные“ политические обстоятельства не позволяют поставить ее теперь же. Между тем эти „временные“ политические обстоятельства тянулись годами, как и вообще тянутся у нас „временные“ трудности».

Шапчанин хитрил. Осторожный театральный бюрократ решил заручиться еще одной «рецензией». Под секретным номером пакет с пьесой был доставлен в министерство полиции. В сопроводительной бумаге содержалась просьба сообщить:

«…как министерство расценило бы показ подобной пьесы на государственной сцене… не находит ли министерство, что в пьесе есть элементы, которые могли бы оказаться провокационными и послужить поводом для различных антигосударственных манифестаций».

Нушич надолго потерял из виду свою комедию. Можно только догадываться, как она кочевала из одной полицейской канцелярии в другую, обрастая «входящими и исходящими», и совсем бы затерялась, если бы не попала в руки полицейскому Тасе Миленковичу, который сам пописывал в неслужебное время, а посему счел себя обязанным тоже отнестись к комедии «с должным вниманием» и вернул ее в театр.

Но тем временем прошли годы.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ САПОГИ ВСМЯТКУ

Весь конец 1883 года и начало 1884 года Нушич вел довольно рассеянный образ жизни, без конца правил «Народного депутата», кропал иногда вирши и ухаживал за девицами. Остроумец пользовался успехом, несмотря на малый рост. На фотографиях он предстает перед нами этаким богемным львом с роскошной гривой волнистых волос, отросших по самые плечи, умными насмешливыми глазами, крупным носом, ямкой на мощном подбородке и изысканно повязанным громадным бантом на шее. Вскоре над его верхней губой появилась черная щеточка усов, с которой он уже не расставался до конца жизни.

Он проводит много времени в «Дарданеллах», расширяя круг знакомых, редактирует иллюстрированную газету «Српче», помещая в ней не очень удачные стихи и притчи… Но уже в начале октября 1884 года Нушич просит ректорат Великой школы выдать ему «свидетельство» о том, что он «слушал в течение двух лет лекции на юридическом отделении Великой школы». Справка ему была тотчас выдана, он уехал в австрийский город Грац и записался в тамошний университет.

Причины его отъезда, как и пребывание в Граце, полны неясностей. Родственники Нушича предполагают, что он поехал по настоянию отца, пожелавшего, чтобы его любимец «получил европейское воспитание и образование». Однако это маловероятно, хотя бы по той причине, что Нуша еле сводил концы с концами и не мог обеспечить сына.

В далеком Граце Бранислав Нушич тосковал и бедствовал, о чем свидетельствует стихотворение «Горькая слеза», в котором он выразил тоску по Сербии и жаловался, что у чужбины «ледяная грудь».

Есть и еще одно свидетельство бедственного положения нашего студента — история, рассказанная в старости Милорадом Павловичем-Крпой, который много лет был приятелем Нушича:

«Уезжая за границу, Бранислав Нушич захватил с собой скрипку. В Граце он разыскал своего приятеля Недельковича, который его на первое время поселил у себя. Но хозяйка квартиры противилась, пока Нушич не пообещал ей платить двадцать крон в месяц. Обещание-то он дал легко, но выполнял его нерегулярно. Возмещать убытки был принужден товарищ, поскольку Нушич был его гостем. Чтобы вернуть товарищу долг, Нушич в один прекрасный вечер появился со скрипкой во дворике небольшой пивной по соседству и сыграл посетителям ее сербскую мелодию. Аплодисменты воодушевили его еще на несколько вещей, а хозяин Карло угостил его ужином и выдал в качестве гонорара одну крону. Так Нушич всю осень 1884 года, играя на скрипке, подрабатывал себе на квартиру и кормился».

Мне удалось выяснить, что Нушич действительно немного играл на скрипке.

Предположение, что Нушич оставил Великую школу из-за неприятностей, которые причиняло ему начальство вследствие его политической деятельности, остается пока предположением.

Достоверно известно, что будущий дипломат научился довольно сносно говорить по-немецки и в качестве признанного писателя был избран секретарем студенческого литературно-научного общества «Србадия», объединявшего студентов-сербов. Это обществе уже существовало лет десять, на его заседаниях читали свои первые труды многие впоследствии именитые сербы, получавшие образование в Граце. В 1876 году здесь прочел свою работу «О капиллярных сосудах» Никола Тесла, ставший всемирно известным инженером и ученым.

Нушич тоже читал свои сочинения, и наибольший успех имел цикл стихов «Под струны Леля». Цикл назывался у Нушича довольно претенциозно: «букетом», который состоял из «цветов». «Цветы» были сатирические, юмористические, любовные, социальные и даже разукрашенные восточным орнаментом. По форме это было подражание сербским народным лирическим песням. По совету товарищей Нушич предложил «букет» только что возникшему журналу «Стражилово», где он и был опубликован в июле 1885 года. Через год Нушич послал в журнал и второй «букет», но уже из Белграда, в который вернулся после пятимесячного пребывания в Граце.

Судя по формуляру Нушича (Nuscha Alcibiades Bronislaus), в Граце он жил на Найденгассе, 5, и слушал лекции на немецком языке профессора Августа Тевеса (римское право), доктора фон: Майнонга (практическая философия) и доктора Франца Кронеса (австрийская история). Экзаменов никаких не сдавал.

* * *

Чтобы напомнить читателю, что нашему «признанному» литератору нет еще и двадцати, расскажем комический эпизод, случившийся с ним тотчас по возвращении из Граца. Мать положила спать только что приехавшего сына в «зале», парадной комнате, в которой принимали гостей. Там стояла банка с вареньем. Бранислав взял банку, чтобы полакомиться. Но тут вдруг послышались шаги возвращавшейся матери, и юноша нырнул вместе с банкой под одеяло. Вскоре его сморил молодой сон. Ворочаясь, он раздавил банку, и утром мать застала его спящего и всего облепленного вареньем.

В феврале 1885 года Нушич вернулся на юридический факультет Великой школы. Пора было бы уже подумать и о подготовке к экзаменам, но тут подвернулось старое увлечение. Театр. Поразительно, какая энергия просыпалась в Нушиче во все поры его деятельности, если представлялась возможность взяться за какое-либо театральное начинание. Уже через месяц после приезда из Граца он организовал студенческую любительскую труппу, а 20 апреля выступил с ней в шиллеровском «Дон Карлосе» на сцене Народного театра. И получил новый удар. На этот раз слева.

Студенческая труппа подготовила три спектакля. Руководил студентами известный актер и режиссер Народного театра Тоша Йованович. Мужественно красивый, с великолепным голосом, он совершил молниеносную карьеру — за два года из ученика парикмахера вышел на главные роли в театре. Публика наслаждалась игрой этого самородка в пьесах Гёте, Гюго и Шекспира.

Нушич было прорвался в первые любовники, но Йованович быстро осадил его. Пришлось перейти в комики. 1 мая Нушич играл слугу Йована в комедии Трифковича «Любовное письмо», а потом — Герика в «Докторе Робине» Премаре.

Впрочем, «Дон Карлос» с Нушичем в главной роли имел успех.

Публика устроила дилетантам овацию. Но уже на другой день социалист Мита Ценич выступил в своей газете «Час» со статьей «Новый дебют нашей молодежи», раскритиковав любительское начинание Нушича и его товарищей. Он строго осудил молодежь, которая увлекается театром в ущерб ученью. «Разве у молодежи после бильярда и кафан остается так много времени, чтобы еще появляться перед публикой в качестве актеров?» — саркастически спрашивал Ценич.

В газете завязалась полемика. Цитируя афишу, в которой говорилось, что студенты ставят «Дон Карлоса», «вдохновленные любовью к родине и искусству», Ценич ссылался на авторитет Светозара Марковича. «Как забава, театр — вещь хорошая, но для просвещения — это нуль». Он отрицал полезность театра для нации, ставя его в один ряд с «хождением по канату и цыганской музыкой».

Нушич ему ответил (номер газеты, к сожалению, не сохранился). Ценичу пришлось признаться в ошибке, пересмотреть свои взгляды на увлечение театром. Однако он не преминул поддеть Нушича, напомнив ему, что когда-то отверг одно из его «сочинений»…

Юмористическая газета «Брка» («Усач») извлекла максимум из этой перепалки, поместив два анекдота и шутливую телеграмму. Вот один из анекдотов:

«В Великой школе.

Профессор (входя). Что это? Почему все бритые?

Ассистент. Это актеры.

Профессор. А что им надо?

Ассистент. Передислокация.

Профессор. Говорите яснее, не понимаю.

Ассистент. Так уж получилось. Студенты заменили актеров, а актеры пришли учиться…»

Такая реакция общественности требует пояснения.

Впоследствии Нушич писал:

«Из русских писателей — Чернышевского, Тургенева и Гоголя, которые тогда были самыми популярными, — первый был любимым писателем новых людей, последователей Светозара Марковича; Тургенев стал любимцем читающей интеллигентной публики… а Гоголь был писателем всей тогдашней молодежи, которую вдохновляла его острая сатира, особенно та, что была направлена против русской бюрократии. В гоголевских типах молодежь видела нашу бюрократию…»

Называя себя, подобно русским собратьям, «новыми людьми», молодые сторонники радикалов считали обязательным знать русский язык и читать русские книги. Под влиянием русской литературы создавалась сербская реалистическая литература. Однако проповедь рационализма, взгляды русских публицистов, перенесенные на сербскую почву Светозаром Марковичем, получили в студенческой среде, опекаемой официально преследуемыми и тем более сильными в духовном отношении радикалами, какое-то сверхрационалистическое звучание.

Политика и естественные науки возводились «новыми людьми» на пьедестал, искусство презиралось, если оно не было средством пропаганды. Причем эти веяния без всякой зримой границы смыкались с обывательским мнением о человеке искусства, как о прощелыге.

Радикальный лидер Пера Тодорович в свое время, вторя Писареву, даже написал статью под названием «Уничтожение искусства». Дело дошло до того, что некоторые «новые люди» стали вообще презирать литературу как бесполезную буржуазную роскошь. А для самого Перы Тодоровича две сосиски, возможно, и в самом деле были ценнее целого Шекспира, а пара сапог полезнее всех произведений Пушкина.

В 1932 году, выступая перед спектаклем студенческой труппы, Нушич вспоминал об обстановке, царившей в университете пятьдесят лет назад:

«…Подули какие-то странные, ультрареалистические ветры, проповедовалось уничтожение эстетики, а поэзия была выброшена на улицу как ненужная безделка. В то время посвящать себя искусству казалось зазорным, считалось профанацией, на нас показывали пальцем, нас считали еретиками. Поговаривали, не выбросить ли нас из университета, как недостойных. В университете состоялись митинги, на которых призывали отречься от нас, оградиться от нашего губительного влияния, а наши матери озабоченно плакали — боялись, что их дети пропадут, став комедиантами…»

Опасения матерей были напрасны. Актеры-любители впоследствии вырастали в профессоров университета, дипломатов. А Павлу Маринковичу, новому другу Нушича, даже предстояло стать министром.

* * *

Срок службы в армии, по сербским законам, для студентов был сокращен до одного года, отбывать его разрешалось по частям, в каникулярное время. Однако летом 1885 года король приказал призвать всех студентов старше двадцати лет.

Бранислав Нушич прошел медицинскую комиссию и поступил вместе с другими студентами под начало капрала Любы. Юмориста всегда удивляла логика военных медицинских комиссий: «неспособных жить она объявляет неспособными умереть, а способных жить она признает способными умереть».

Так или иначе, Браниславу пришлось расстаться со своей живописной шевелюрой. Его обрядили в необъятные штаны, рукава мундира болтались, как у Арлекина. Настоящий «Флоридор из оперетты „Мадемуазель Нитуш“», — вспоминал Нушич.

«Первую неделю служения отечеству мы не испытывали ностальгии. Мы легко переносили боль разлуки с домом, но не с кафаной и белградскими улицами. Каждый из нас хотел появиться на улице в военном одеянии. У меня тогда был небольшой флирт с барабанщицей из чешского оркестра, который играл в „Коларце“, и я представлял себе, как импонировало бы этой маленькой толстенькой барабанщице братской славянской народности, если бы я появился в мундире сербского солдата…».

Но в город новобранцев стали пускать не раньше, чем капрал Люба обучил их строевому шагу и умению отдавать честь. После принятия присяги стали увольнять в город. Однажды Нушич засиделся в «Коларце» и не поспел вовремя в казарму. Пришлось с товарищем пролезать «в какую-то дыру в крепостной стене за башней Нейбоши…».

Строевые и прочие занятия проводились каждодневно в широком рву на Калемегдане, под самыми стенами крепости. Капрал Люба упорно добивался единообразия, необходимым условием которого было искоренение дурной привычки… думать.

— Солдату думать не положено! — объяснял капрал. — Что бы делал господин майор, если бы мы все думали?! Солдат должен слушать и исполнять, а не думать!

«Как только ты надел форму и перестал думать, ты уже не человек, а солдат, тебя ставят в строй и прежде всего учат равняться. Цель равнения, которому в армии уделяется особое внимание, состоит в том, чтобы всех подравнять по ниточке и приучить не вылезать вперед. Воинские начальники тратят очень много сил времени на привитие этих полезных навыков, так что в конце концов стремление к равнению входит в привычку. Но все же, стоит только человеку расстаться с армией, как он сразу же утрачивает эту замечательную привычку. Вероятно, это происходит потому, что в жизни гораздо больше ценится стремление вылезти вперед».

Капрал Люба был философ.

— Солдат состоит из теории и практики, — говорил он.

Он научил новобранцев стрелять из винтовки, разъяснил, что такое государство и что такое скребница…

Видимо, Нушич был неплохим солдатом, потому что вскоре его самого произвели в капралы. Событие, послужившее причиной такого возвышения, никого не порадовало. Военному сбору пора было уже кончиться, но распустить студентов и не подумали, а в сентябре военный министр приказал призвать даже тех, кто вообще отслужил свой срок. Занятия в Великой школе так и не начались.

Началась война…

6 сентября 1885 года гарнизон города Филипполя (ныне Пловдив) восстал против власти султана, а 8 сентября болгарский князь Александр I Баттенберг присоединил Восточную Румелию, объявив себя князем Северной и Южной Болгарии. Население страны увеличилось на восемьсот тысяч человек. Это считалось нарушением Берлинского договора.

Король Милан покинул венские кабаки, срочно прибыл в Белград и в тот же день объявил чрезвычайное положение. Подстрекаемый Австрией, он заявлял, что нарушено «политическое равновесие» на Балканах. Царское правительство повелело вернуться в Россию всем русским офицерам и унтер-офицерам, обучавшим болгарскую армию. А турки и не думали наказывать своего непокорного вассала, собираясь таскать каштаны из огня руками сербов.

И сербский король двинул свои войска к восточной границе.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ВОЙНА

Бранислава отпустили попрощаться с родными. Всюду на улицах он видел возбужденных людей, обсуждавших тревожную весть. Знакомые останавливали его, и каждый говорил о своих делах, но всем эта война была непонятна и не нужна.

Прощание было тягостным. На рассвете ранец на плечи — и в дорогу, на фронт.

Мать крестится, бросая взгляды на икону.

— Господи! Возложи грехи на нас, стариков! Господи, прости детей!

Она поднимается, зажигает лампадку и опять крестится на икону святого Георгия, покровителя дома Нушей.

«Посреди нашей низкой комнатки стоит маленький стол. Мерцает пламя свечи, и тени сидящих за столом пляшут по стенам. На столе очищенные яблоки, печеные каштаны и другие лакомства, — все, все, что я люблю, — как будто я могу съесть это сразу. Во главе стола — отец. Седой, нахмуренный, он молча барабанит пальцами по табакерке и что-то вычерчивает на ней ногтем. Около него — мать. Она угощает меня то тем, то другим; голос ее дрожит, и она старается сдержаться, чтобы глаза и рот не выдали ее чувств. Тут же сидит сестра, глаза ее полны слез. Рядом с ней младший брат, веселый и любопытный мальчуган. В то время как старшие сосредоточенно молчат или говорят о вещах, не имеющих отношения ни ко мне, ни к моему отъезду, ему не терпится расспросить о самом страшном.

— А что, на войне каждый должен погибнуть, да? А как вы стреляете? Лежа? А правда, что убитых хоронят с почестями?

Напрасно его одергивают, просят помолчать, напрасно пытаются отвлечь разговорами на другую тему, он, не получив ответа на свои вопросы, повторяет их снова и снова.

Но страшнее всего, когда все вдруг замолкают. По пяти минут длится жуткая тишина, нарушаемая лишь частым, прерывистым дыханием матери. Отец торопливо затягивается и пускает дым; мать делает вид, что увлечена каким-то делом: чистит яблоко или снимает нагар со свечи; часы в соседней комнате размеренно отсчитывают время; на озабоченных лицах играют бледно-желтые отблески пламени; на стенах вздрагивают неясные тени. Иногда вдруг на оконной занавеске мелькнет какая-то тень, и у самого дома послышатся тяжелые шаги прохожего.

Странно, что при таких обстоятельствах никому не удается найти тему для беседы. Разговаривают сердца и души, а когда разговаривают они — нужна тишина.

— Ты будешь нам писать? — спрашивает сестра и берет мою руку.

— Буду! Конечно, буду!

— Пиши! — поддерживает ее маленький братишка. — Пиши! Если кого-нибудь убьют, ты обязательно сообщи…

Чем дальше по кругу двигалась стрелка часов, тем заметнее менялись лица моих родных. Мать не сводила с меня мокрых от слез глаз и никак не могла насмотреться. Мне становилось не по себе от этого пристального взгляда, постоянно обращенного в мою сторону.

Надо было прилечь, хотя бы на часок. Когда я проснулся, на улице еще стояла темная ночь. На столе догорала свеча, а за столом сидел отец, так и не вставший с места. Перед ним возвышалась гора окурков и пепла. Дым, заполнивший комнатку, колыхался в воздухе, словно облако.

Утренняя заря теснила ночь, пламя свечи становилось все бледнее и бледнее. Между занавесками с улицы пробился тонкий луч света; лампадка под иконой начала потрескивать, и в нее подлили масла…

Когда настало время уходить, у отца вдруг задрожал подбородок. Он хотел мне что-то сказать, но не смог. Я почувствовал, как он прикоснулся холодными губами к моему лбу, к щекам… Это как первый укол ножа, когда его вонзают в тело: сначала больно, а потом режь сколько хочешь…

…Больше я ничего не помню!.. Знаю только, что брат помог мне надеть ранец. С трудом я вырвался из объятий матери и, не оглядываясь, пошел быстро-быстро…».

Дождь лил как из ведра. В намокших палатках солдаты резались в карты, усевшись по-турецки и прилепив к солдатскому ботинку грязную самодельную свечку. Над одним из солдат палатка протекала. Он поставил себе на живот котелок и лежал не двигаясь. Капли булькали в котелке, а солдат курил и посмеивался… Капрал Нушич записывал солдатские рассказы. Через несколько дней против записей появлялись пометки — убит, убит, убит…

Когда часть вышла из города Пирота, солдатам объявили, что началась война… Это было второго ноября.

Сербские войска пересекли болгарскую границу и вошли в Цариброд.

«…B кривой улочке стоит одинокая хибара без трубы, — писал Нушич в своих „Рассказах капрала“. — В ее соломенную крышу, завалившуюся одним краем на землю, воткнут прутик, к нему привязан кусок грязной тряпки — белый флаг, знак сдачи…

Двери открылись сами, и сквозь полутьму, царившую в этой лачуге, я сначала увидел только тревожные светлые глаза, а уж потом дрожащего пожилого мужчину, который сидел на рогоже и прижимал к себе детей. Он тотчас вскочил, подбежал к нам и стал целовать руки и колени. Стены внутри были покрыты толстым слоем сажи. В уголке свалены небольшое корыто, кусок рядна и еще какая-то утварь; в другом углу видна лужица, рядом вязанка камыша и топор. Тяжелый запах, смрад, сырость.

Хозяин был бос, в грязной изодранной одежде. Глубоко запавшие глаза его слезились и покорно молили; покаянное лицо напоминало икону; большие жилистые руки обнимали детей. Девочка со смуглой кожей и красивыми влажными глазами была совсем голая, второй ребенок был завернут в какую-то тряпку. Оба дрожали от холода и страха.

Мы спросили, кем приходятся ему эти малыши. Хозяин тупо, с ужасом посмотрел на нас и еще крепче обнял детей. На глазах у него снова появились слезы, нижняя челюсть задрожала, и он сипло проговорил:

— Я сдаюсь!

Он выставил белый флаг в знак сдачи. Бедняга! Неужели он думал, что есть враги более страшные, чем его судьба. Несчастный!..»

До Сливницы сербы везде имели успех. Победа над болгарами казалась легкой и несомненной. У Сливницы сербов ждало девятнадцатитысячное болгарское войско. Не выдержали прежде всего… нервы короля Милана. Он бежал, увлекая за собой штаб и армию. Первый же серьезный бой показал непопулярность этой войны в народе. Король сообщал в Белград фиктивные сведения о своих победах, но болгары уже ступили на сербскую землю. На сцене появился австрийский посланник граф Кевенгюллер, который от имени Европы предложил болгарам прекратить военные действия. 16 ноября было заключено перемирие. Война продолжалась тринадцать дней.

Нушич жестоко простудился и попал в нишский госпиталь. Он продолжал делать записи. У него не было записной книжки, я поэтому приходилось писать на клочках бумаги, на рецептах, на обратной стороне отцовских писем.

* * *

«27 ноября

Не так угнетает меня болезнь, как мертвая госпитальная тишина. Даже если кто-нибудь из больных говорит, то совсем тихо, почти шепчет. После первых же слов раскашляется, и этот сухой кашель громко раздается в высокой и просторной госпитальной палате. Послышится голос или заскрипят двери, проедет под окном телега или застонет больной — вот и все звуки. А время тянется медленно, очень медленно. Ох, сколько пройдет времени, пока большая стрелка часов один раз проползет по кругу… Вечность, целая вечность.

А больничный запах! А изможденные лица, виднеющиеся из-под одеял, и желтые, как воск, костлявые руки, протянутые из-под простыни к стакану с водой или к лекарству на тумбочке, что стоит возле каждой кровати! Лица больных бледные, одинаковые, глаза у всех ввалились, взгляд сумрачный, губы сухие…

Над моей постелью, на черной дощечке, написан мелом номер 23. Иными словами, я не существую. Есть просто номер 23, который страдает такой-то болезнью. Санитар и не знает моего имени….

28 ноября.

Возмущает меня, именно возмущает и нервирует то, что меня нет, а есть только номер 23. Сначала я не замечал этого, теперь же все очень хорошо вижу. Но что толку возмущаться сейчас? Разве я не привык к тому, что я не существую?!

Пока ты в отделении, тебя там знают по имени. Знают даже твоих родственников. Когда отделения образуют взвод, тебя уже меньше видят, но все-таки тебя знают. Взводы собираются в роту, ты начинаешь чувствовать себя потерянным, растворившимся. Твое я — это только частица чего-то общего, большого. А вот когда роты объединяются в батальон, тогда уже совершенно ясно чувствуешь, что тебя больше нет, а существует только номер. Тебе кричат: „Ты! Ты! Четвертый с левого фланга! Стать смирно!“ Это и есть ты. И ты становишься смирно. А когда батальоны составляют полк, а полки — дивизии, массы, огромные массы, выстраиваются друг за другом и сплошной стеной встает серая толпа… где тогда ты? У этих масс одно имя, шагают они в ногу по одной команде… Где тогда ты? С зеленого дубового листка упадет капелька в горный ручей, ручей унесет ее в речку, а речка — в реку, а река — в море… разве капельку в море заметишь?!..

4 декабря.

Сегодня утром санитар сказал мне, что умер номер 47. Кто это?

Боже мой! Если бы и я вдруг умер, то для доктора, для начальника госпиталя, для санитара умер бы не я, а просто номер 23. Но мне, слава богу, сегодня совсем хорошо, и доктор сказал, что меня завтра уже выпишут из госпиталя».

* * *

Капрала Нушича откомандировали в город Ягодину, где стоял Пятнадцатый пехотный полк, которым командовал майор Радомир Путник, будущий знаменитый полководец, герой первой мировой войны.

Капрал доложил о своем прибытии командиру роты поручику Богдановичу. Тот как-то странно заулыбался и сказал:

— Очень хорошо, что это именно ты. У меня тут пятнадцать добровольцев из Белграда… Не знаю, право, что с ними делать. Сформировал из них отдельный взвод, чтобы они мне не портили других солдат. Принимай их под свое командование и выпутывайся как сам знаешь!

Недоумевающий Нушич стоял навытяжку. На всякий случай он ответил по уставу:

— Слушаюсь!

Встреча со взводом состоялась на плацу. Маленький капрал, напустив на себя строгий вид, двинулся было вдоль строя и тут же остановился как вкопанный. На правом фланге стоял высокий, тощий, в истрепанной шинели… Воислав Илич. Выпучив глаза, он ел ими командира. Нушич не мог удержаться от смеха. Забыв свое «высокое положение», он подбежал к Воиславу и расцеловал друга.

Но это было только начало. Рядом с Иличем стоял приятель Нушича, актер-комик Джока Бабич, а дальше один за другим — веселая братия, завсегдатаи «Дарданелл». Капрал перецеловал весь взвод.

Выслушав рапорт капрала, командир роты Богданович расхохотался и сказал:

— Видел, видел, взвод принят в точном соответствии с уставом.

— Простите, господин поручик, но, понимаете ли, друзья это все мои… — оправдывался капрал.

— Потому-то я и дал тебе их, — сказал Богданович и участливо добавил: — И что ты будешь с ними делать!

Отношение начальства к белградской богеме было весьма и весьма либеральным. Это признавал и сам Нушич.

«Видно было по всему, что командир махнул рукой на этот взвод… Либо я не был очень строгим капралом, либо мои солдаты не прониклись воинским духом, но только строевая подготовка превращалась у нас в настоящую комедию. Офицеры других рот специально собирались группками и наблюдали за моим взводом во время строевой подготовки. Кричу я, например:

— Смирно! Нале-во! — а половина взвода нарочно поворачивается направо.

Для поддержания собственного авторитета я подхожу к Воиславу, который повернулся направо.

— Рядовой Илич, — говорю ему, — ты грамотный?

— Так точно, господин капрал, — браво отвечает Воислав.

— Хорошо, а разве ты не знаешь, где у тебя левая рука?

— Знаю, господин капрал!

— Почему же ты повернулся направо, когда я скомандовал „налево“?

— Из вежливости, господин капрал. Не хотел поворачиваться спиной к господину Джоке Бабичу, — отвечает Воислав.

И дальше все было в том же духе. А уж когда занимались теорией, можете представить себе, что происходило. Я изо всех сил стараюсь объяснить им, как устроена винтовка, а они меня засыпают дарданелльскими шуточками, да так орут, что дом трясется. До того дошло, что пришлось у дома, где мы занимались, выставлять часового, чтобы предупредил, если нагрянет начальство… Впрочем, это была лишняя мера, так как начальство давно махнуло на нас рукой и не являлось даже на теорию.

Однажды идем мы с Воиславом переулком к кафане „Красный петух“, и вдруг откуда ни возьмись майор Радомир Путник. Он знал нас лично, и к тому же до него доходили рассказы о нашем взводе. Увидев нас, он заулыбался.

— Капрал Нушич! — сказал будущий славный маршал.

Я щелкнул каблуками, повернулся и отдал честь.

— Слышал я, у нового взвода прекрасные успехи!

— Стараемся, господин майор! — гордо чеканю я.

— Ну, ну, старайтесь. Хорошие солдаты нам нужны!

Мы понимали, что Путник потешается, а все-таки было приятно. На другой день я сообщил взводу похвалу командира полка.

Тут же, в Ягодине, и застало нас заключение мира. По демобилизации мы вернулись в Белград и перед „Дарданеллами“ рассказывали о своих ратных подвигах.

В Ягодине Воислав ничего не написал, кроме эпиграмм.

— Не могу писать, — сказал он мне однажды. — Когда беру перо, одно на уме — кого бы изругать. Видишь, какая здесь атмосфера.

Кстати, я тогда начал набрасывать свои „Рассказы капрала“ и кое-что читал Воиславу».

Атмосфера и в самом деле была отвратительная. Мерзкое настроение не могли скрасить даже шутки дарданелльских друзей. Тем более что на Воислава навалилось тяжелое горе.

Воислав был женат на Тияне, дочери знаменитого поэта Джуры Яншича. Нушич вспоминал о ней как о хорошей хозяйке и матери, тихой и ласковой женщине. Она родила Воиславу двух детей. 7 октября 1885 года умирает сын Момчило. 22 ноября скончалась Тияна. Тотчас после ее смерти Воислав уходит в армию и там уже узнает, что 11 декабря угасла его маленькая дочка Зорька.

Воислав пил и скандалил. Нушич старался не отходить от него ни на шаг. В ссорах, которые затевал Воислав, ему приходилось становиться на сторону друга. За драку в том же «Красном петухе» оба просидели трое суток под арестом.

Стояли пасмурные, сырые дни.

«Сырость преследовала нас всюду. Почти каждый день перед госпиталем толпились простуженные, изможденные солдаты.

Вчера умерли двое. Сегодня тоже двое».

Чтобы не идти на учение, Илич с Нушичем отпросились якобы на похороны «хорошего друга». Решили было сразу направиться в кабак, но оказались все-таки в госпитале. Похоронная процессия во главе со злым, ругающимся попом шла на кладбище под проливным дождем. Никто, даже поп, не знал имени солдата, которого хоронили.

Убогие похороны надолго остались в памяти Илича и Нушича. Воислав под этим впечатлением написал грустные стихи «Серое мрачное небо…», а Бранислав рассказ «Похороны», один из лучших в «Рассказах капрала», которые очень скоро появились в газетах и вышли отдельным выпуском. Они сразу сделали Нушича знаменитым. Ему стали подражать.

Интерес читателей к «Рассказам капрала» не упал и через десять лет, и Бранислав в 1895 году собрал их в одну книгу, заново переписав каждую вещь. До Нушича о войне так правдиво и жестоко писал, пожалуй, только Гаршин. Это книга о трагедии двух народов — сербского и болгарского. Великий юморист на этот раз серьезен. Зато драматург виден в каждой строчке диалогов.

Среди рукописных заметок, оставшихся после смерти писателя и изучающихся лишь в последнее время, есть и такая:

«„Рассказы капрала“ ни в коем случае не „рассказы“. Это неоконченные наброски чего-то задуманного гораздо шире. Это по ним видно. Возможно, я думал написать роман. Материал мне казался очень благодарным. Два братских народа, которым предназначено трудиться совместно и поддерживать братские чувства, столкнулись лицом к лицу в кровавой войне. Политика — не важно какая, высокая или низкая, — политика их столкнула, и они дерутся из-за этой политики, о которой не имеют никакого представления; дерутся, но не ненавидят друг друга».

20 февраля 1886 года королевским указом была проведена демобилизация. Помня восстание 1883 года, король Милан боялся, что солдаты не вернут оружия. Он отправился в Ниш и лично присутствовал при разоружении демобилизованных частей.

Демобилизовали и Бранислава.

«Я очень тороплюсь. Осталось пройти вот эту улицу, еще одну маленькую, потом — налево, четвертый дом.

Но какие же длинные эти улицы! Когда-то я, бывало, и не замечал, как пробегал их…

Быстро прохожу мимо соседских домов, даже не останавливаюсь при встрече со знакомыми: только бы скорее поцеловать руку матери, отцу, обнять братьев… Все они думают сейчас обо мне и не знают, что я уже здесь, что я так близко от них.

Мама сидит у очага, подогревает на маленькой жаровне ужин. Задумавшись, она быстро вяжет, а белый кот, найденный мною в этом доме, когда мы сюда переехали, греется около очага и время от времени сладко потягивается. Помню я и трехногие табуретки, и старые потрепанные сапоги, висящие у трубы, и общипанного хромого ворона, которого младший брат хотел научить говорить и даже подрезал ему что-то под языком. Ясно вижу, как ворон ходит по кухне и клюет оставшиеся крошки.

Вспоминаются мне и наше старое зеркало в комнате на комоде (его подарил маме деверь, когда она выходила замуж), за шкафом — „дедушкин стул“, сидя на котором дедушка и умер. Мне уже кажется, что я дома и слушаю, как длинный маятник наших круглых часов отбивает свое „тик-так“…

Вот висит в углу в старой золотой раме икона св. Георгия, под ней маленькая красная лампадка. Здесь мама молила бога, чтобы он сохранил мне жизнь…

Скорей, скорей! Вон большое строение, рядом — мой домик. Вот и разбитое стекло, а в нем — засохший стебель когда-то душистого левкоя. У нас тоже горит свеча, и на окнах задернуты занавески.

Тук, тук, тук!

— Мама, открывай!..»

ГЛАВА ПЯТАЯ «ДЕМОН СЕРБИИ»

8 ноября 1886 года в Белграде состоялось многолюдное собрание молодежи. Попали на него не все желавшие, так как небольшой зал был забит до отказа. Воислав Илич и Бранислав Нушич находились среди тех, на кого было обращено внимание собравшихся молодых людей.

Ровно двадцать лет назад была создана «Омладина». Но романтика борьбы за освобождение, мечты о «всеславянском братстве» были развеяны жестким рационализмом радикалов, захваченных политической борьбой внутри только что народившейся независимой Сербии. Война с Болгарией породила иные умонастроения. Оказалось, что рационалистические идеи исповедовали далеко не все. Повеяло «неоромантикой». К чему враждовать и проливать кровь славянским народам, которых стравливала Австрия, когда миллионы братьев еще угнетаются той же Австрией и турками?

Правительство старалось завлечь молодежь в псевдопатриотическое общество «Святого Саввы»[10], которое разжигало антиболгарские настроения. Оно было чуждо тем, кто пришел с непопулярной войны. Все, кто не хотел идти «под скипетр и крест» общества «Святого Саввы», собрались, чтобы создать свое патриотическое общество — «Уединену омладину» («Объединенная молодежь»). Среди собравшихся было много радикалов и социалистов.

Братислава Нушича считают одним из основателей новой «Омладины», он вошел в ее первое правление. Председателем избрали журналиста Николича, заместителем его — рабочего Радича, библиотекарем — поэта Воислава Илича, а секретарем — студента Нушича. Всего правление насчитывало десять членов и пять их заместителей.

Тут же приняли и устав общества, который требовал практической деятельности по «распространению просвещения и поддержке национальных чувств в сербском народе». Решено было «делом участвовать в борьбе против несербских элементов, которые хотят разрушить алтарь народности „изнутри“».

Утвердить статут общества оказалось не так-то просто. Драгутин Илич в газете «Нови белградски дневник» вскоре писал: «В министерстве просвещения говорили, что „общество имеет совсем другие цели“. Поэтому министр не одобрял статута „Уединеной омладины“, пока не доложил его на заседании совета министров. В провинции отдельных организаторов общества запугивали».

Орган напредняков «Видело» призывал «сорвать новый флаг», так как существует уже знамя, под которое «могут стать все».

В общем, правительство различало, где патриотизм «свой», а где «чужой». Через год общество начало выпускать научный, литературный и общественно-политический журнал «Омладина». Идеологами общества стали братья Иличи — Воислав, Драгутин и Милутин. В своих воззрениях они не расходились с Марковичем, который призывал к борьбе за политически свободную и экономически развитую Сербию, способную сыграть роль «Пьемонта» в освобождении всех сербов.

22 апреля 1877 года Воислав выступил с речью перед большим собранием молодежи. Он говорил:

«Необходимо прежде всего работать над тем, чтобы в политически свободной стране, откуда исходит инициатива этой борьбы, создались такие условия, которые дали бы возможность народу посвящать все свои мысли не только ежедневным жизненным потребностям…»

Воислав призывал к тому, чтобы народ жил «не хлебом единым», и воспитывать его должна была «Омладина», выдвигая «непосредственных носителей этих мыслей». Только в Белграде было больше ста членов этой организации. Большое отделение было в Смедереве, куда специально выезжал Бранислав Нушич.

В то время в Смедереве уездным начальником был некий Иван Джурич по прозвищу Белый Медведь, бюрократ, невежественный и ревностный. Одна из газет писала, что «для него всякий молодой человек — подозрительная личность, бунтовщик или вор». Немало молодых радикалов и «омладинцев» пересидело у него в «кутузке» до выяснения личности.

Неизвестно, попал ли Нушич под горячую руку Белому Медведю, но то, что молодой драматург был знаком с повадками ретивого администратора, известно достоверно. И такое знакомство пригодилось ему очень скоро. Он уже писал новую комедию. И уже придумал ей название: «Подозрительная личность».

А что же было с «Народным депутатом», которого Нушич так долго «смягчал» и перекраивал под надзором бдительного Шапчанина? К тому времени, когда комедия вернулась, из странствий по полицейским канцеляриям, многое уже переменилось. С возрождением патриотического движения началось наступление на театр. Появляются статьи в газетах, в которых дирекция Народного театра обвиняется в том, что она препятствует обновлению репертуара за счет отечественных пьес. Разумеется, Нушич и другие молодые драматурги были не только «невинными читателями этой критики». Милутин Илич, а за ним и Воислав в феврале и марте 1887 года не жалели ни времени, ни чернил на публичное поругание Шапчанина.

Нушичу еще «повезло», к нему отнеслись «с должным вниманием». Журнал «Гусли» живописал мытарства сербского драматурга…

Вот он приносит свое детище в театр. «Если у вас нет шапокляка, по моде сшитой фрачной пары и известного покровителя… едва живы останетесь. Ваша гордость и самолюбие сильно пойдут на убыль, когда вы поймете, что пьеса не пойдет даже по обычным канцелярским каналам, не будет записана в книгу, не получит номера… Вы не будете уверены, что она не пропадет, не затеряется. Пройдет года два, а вы так ничего и не узнаете о своем произведении. Ни один литературный совет за два этих года не прочел его…»

Кампания против Шапчанина приняла настолько бурный характер, что директору пришлось оправдываться публично. На заседании совета театра, состоявшемся прямо на сцене, перед залом, заполненным литераторами и журналистами, он сказал:

— «Народный депутат» прошел через два чистилища, но и в третьей редакции, с которой автор согласился, его пришлось отложить, так как к этому времени подоспели выборы депутатов, сопровождавшиеся различными эпизодами, которые стали поводом для препирательств в печати. Из-за этого поставить «Народного депутата» было невозможно. В пьесе много такого, что оскорбляет и депутатов и членов правительства. Народный депутат, главный герой пьесы, показан глупцом. Разве это понравилось бы депутатам?.. И еще этот депутат говорит, что в скупщине будет выступать по подсказке министров…

— Какое правительство, какие мудрые государственные деятели могут позволить такое в театре, о котором они соизволят проявлять неустанную заботу?..

В который уже раз слышал Нушич эти доводы из уст Шапчанина. Директор давно уговаривал его написать другую, «более подходящую» пьесу, которую можно было бы показать, пока «Народный депутат» дождется благоприятных обстоятельств.

Казалось бы, наученный горьким опытом, молодой драматург должен был написать и в самом деле «более подходящую пьесу», не затрагивающую достоинства преисполненных лучших намерений господ депутатов, министров и прочих сильных мира сего. Но, увы… в черновых набросках стало мелькать слово «династия», и оно «всякий раз звучало недостаточно почтительно и не произносилось тем лояльным тоном, которым подобало произносить это слово в то время, когда писалась комедия и когда династичность возводилась всеми режимами до уровня культа».

Олицетворением династии был король Милан, его называли «демоном Сербии». Памфлет, отпечатанный под таким названием за границей, ходил по стране в десятках тысяч экземпляров. Король опустошил казну. Государственный долг вырос до 277 миллионов франков. Налоги росли, а король продолжал проигрывать в карты целые состояния.

Он вступил в откровенную связь с гречанкой, женой крупного сановника Артемизой Христич. Она была красива и, кроме того, обладала бесценным качеством — умела слушать, не перебивая, пространную похвальбу Милана. В результате этих бесед она родила королю сына.

Королева Наталья, как писали в романах, «не умела безмолвно нести свое горе». Семейные скандалы короля мгновенно становились достоянием всей страны. Король, казалось, бравировал кутежами и празднествами, которые устраивал в честь фаворитки. Королева, как и он, любила роскошь, празднества и туалеты. Громадное личное состояние ее, оберегаемое от непрерывных посягательств короля, пошатнулось. Стараясь досадить королю, она поддерживала любую оппозицию и тоже запускала руку в государственную казну, пополнявшуюся под громадные проценты венскими банкирам. Сербия фактически становилась провинцией Австрии.

В конце концов, сказавшись больной, Наталья была вынуждена выехать из Сербии с наследником Александром, которого воспитывала в ненависти к королю. Борьба за сына между королем и королевой давала обильную пищу европейским газетам.

В стране ненависть к королю стала всеобщей. Король поссорился даже с напредняками, отстранил их от власти и призвал либералов. После неудачной войны с Болгарией австрофильство Милана вызывало раздражение, росли прорусские симпатии. С либералами он тоже не поладил. На выборах народ по-прежнему отдавал предпочтение радикальной партии.

Король был позер и циник. Приглядевшись повнимательнее к радикалам, он решил, что их лучше приручить, чем иметь своими врагами. Буржуазные партии обладают свойством со временем перерождаться, особенно если почувствуют вкус власти. Милан посетил в тюрьме лидера радикалов Перу Тодоровича. Король появился в камере, закутанный в темный плащ; распахнувшись, он сверкнул регалиями и высокопарно сказал:

— Меня вы не надеялись увидеть…

Король и радикал долго беседовали.

Вскоре радикалы заявили:

«Радикальная партия приложит все усилия, чтобы, в согласии с королем, вывести свою страну из нынешнего тяжелого положения».

А Пера Тодорович, ставший наркоманом, продал свое лихое перо королю, вызвав к себе омерзение даже у товарищей по партии.

Когда создавался «Народный депутат», Нушич сочувствовал радикальной партии, но художник в нем был сильнее политика. Недаром в комедии кандидат оппозиции адвокат Ивкович — фигура бледная, а по своему поведению и взглядам явно соглашательская.

* * *

Это было время, когда почти каждую неделю появлялись новые газеты и тут же закрывались полицией, так как «закон о свободе печати» нарушался непрерывно. Драгутину Иличу за сатиру «Черный колдун» предъявили обвинение в измене родине и изгнали в Новый Сад. Спасаясь от преследования полиции, он тайком уехал в Румынию, и в Турн-Северине добывал себе пропитание, работая официантом.

В истории многих стран бывали периоды, когда люди переставали бояться тюрьмы, преследований, потери благополучия. Это бывало похоже на эпидемию. Молодежь, охваченная жаждой гражданского подвига, хваталась за самые разные идеалы, неистово сражалась с властью и друг с другом. Гонения, тюрьма — все это считалось почетным и служило отличием, не только не препятствующим, но даже помогающим дальнейшей карьере.

Через много десятков лет Бранислав Нушич вспоминал о годах своей юности в предисловии к комедии «Подозрительная личность»:

«В конце семидесятых и в начале восьмидесятых годов прошлого века у нас, можно сказать, шел последний и отчаянный бой двух эпох — той, которая умирала, и той, которая наступала. Бой велся по всем линиям и на всех фронтах, и в политике, и в литературе, и в жизни. Это было поистине время стычек, схваток, потрясений — в общем, всего того, что характерно для периода становления любого народа и общества. Прошлое упорно держало оборону; новая жизнь, новые люди, новые взгляды и новые тенденции дерзко теснили прошлое, и темперамента в это дело вкладывалось столько, что в те годы температура нашей общественной жизни целое десятилетие не только не опускалась до нормальной, но очень часто поднималась и до сорока одного градуса, а порой и пересекала эту черту. В частности, политика приняла эпидемический характер, и так как ею был заражен весь народ, то не было ничего странного, что она часто вторгалась в литературу, или, вернее, литераторы вторгались в политику. И даже самый нежный лирик того времени, писавший о вздохах и „ее очах“, не упускал случая написать политическое стихотворение или по крайней мере эпиграмму».

Вот и лучший друг Нушича, Воислав, «нежный лирик», переходит от довольно прозрачных иносказаний к откровенной сатире. 13 января 1887 года король устроил маскарад, где блистал с прекрасной Артемизой, а уже 22 января ему доложили, что некий поэтишка под псевдонимом «Черное домино» изволил высмеять его в оппозиционной газете «Новый белградский дневник». При расследовании Воислав решил не подводить редактора под монастырь и назвался.

Суд оправдал Воислава. Спасла басенная форма.

И в том же «Новом белградском дневнике», в ехидной рубрике «Крупно-мелкие вещи», в которой помещались под псевдонимами басни и эпиграммы, 6 мая появилось еще одно стихотворение, подписанное «Пиратом».

Стихотворение называлось «Похороны двух рабов» («Два раба»). Прочитав его, король Милан пришел в бешенство и повелел «пирату» пощады не давать.

ГЛАВА ШЕСТАЯ «ДВА РАБА»

В апреле Бранислав Нушич был свидетелем двух похорон.

На одних, чрезвычайно пышных, присутствовал весь двор, генералитет, министры. Хоронили мать полковника Драгутина Франасовича, придворного офицера и любимца короля. Милан I прибыл на кладбище собственной персоной.

Через несколько дней Бранислав увидел еще одну похоронную процессию. За гробом по апрельской грязи шагали белградские жители и лишь несколько офицеров. Маленькое воинское подразделение и оркестр даже не дошли до кладбища. Последние воинские почести были отданы где-то на полпути.

Человека, которого хоронили в тот день, знала вся Сербия. Это был майор Михаил Катанич, скончавшийся от ран, полученных в последнюю войну.

Катанич был человеком фантастической храбрости. С войны 1877–1878 годов он вернулся с множеством наград, среди которых был и русский орден Станислава. Во время сербско-болгарской войны командир батальона капитан Катанич прорвался к захваченному противником знамени своего полка, получив три пулевых и пять штыковых ран. На виду у набегавших на него болгарских солдат он сорвал отбитое знамя с древка и, поцеловав, сунул его за пазуху.

Болгарский князь Александр Баттенберг, наблюдавший за этой сценой со своего командного пункта, тотчас послал к плененному герою одного из своих офицеров и личного врача. Затем он посетил Катанича в госпитале, вернул ему саблю и наградил медалью. Это была дань уважения храбрости противника. Сербское командование присвоило находившемуся в плену офицеру чин майора, и это тоже редкий случай в истории войн.

И вот теперь уходившему в последний путь герою не были отданы даже самые элементарные воинские почести. Королем, министрами и генералами, отсутствовавшими на похоронах героя, возмущались все.

«Какой это пример для армии!» — написал Бранислав на другой день. Он видел Катанича на войне и теперь кипел от негодования.

Похороны Катанича состоялись 28 апреля, а буквально на другой день в редакцию «Нового белградского дневника» было доставлено стихотворение Бранислава Нушича «Похороны двух рабов».

I

Божий раб скончался на неделе,

Хоронили с почестью и славой.

Вы читали да не углядели:

Божий раб-то оказался… бабой.

А колокола не умолкали;

Все букеты из цветочных лавок

Были здесь; мундиры шли полками;

Высились султаны среди шляпок.

Тощие майоры, с животами —

Офицеров было тут несметно:

Без «орлов» полковники, с «орлами»…

И еще был кто-то, но… секретно…

Все в порядке… Что же лясы точат,

Негодуют, злобою исполнясь?

Все в порядке… Это ли не почесть

До могилы провожать покойниц?!

II

И совсем без почести и славы

Хоронили мы раба сегодня.

О, как сожалели наши «бабы»,

Что не баба — этот раб господен.

И за ним букеты не валили

И не шли мундиры… А немногих,

Что дойти хотели до могилы,

Взяли повернули с полдороги.

И колокола со всех предместий

Глухо били с горем и тоскою…

Для большого звона много чести:

Ведь хоронят сербского героя.

И теперь вам, сербские ребята,

Выводы такие сделать надо:

В Сербии мы этого не скроем —

Слава бабам и позор героям!

И не мучайтесь и не стыдитесь,

Бабами, ребята, становитесь!

Когда был отдан приказ об аресте Бранислава, в Белграде его не нашли. К тому времени появилось более десятка рассказов из «капральской» серии, и Нушич становился все более популярен. В числе других гостей он был приглашен в Новый Сад на празднование двадцать пятой годовщины местного театра. Гостей разбирали по квартирам местные жители. Нушич с Драгутином Иличем попали к редактору журнала «Явор» Илье Огняновичу-Абуказему. Абуказем просил Бранислава написать для журнала какой-нибудь рассказ, но программа празднеств была так разнообразна, а новых знакомых так много, что все попытки уговорить «модного» рассказчика были напрасными. Тогда Абуказем прибегнул к хитрости. В последний день пребывания Нушича в Новом Саде он будто бы по рассеянности запер Бранислава в комнате, а слуге не велел откликаться, сколько бы гость ни стучал. И в этой импровизированной тюрьме Нушич написал свой знаменитый рассказ «Похороны», включенный потом в «капральскую» серию.

В Белграде Бранислава Нушича ждала настоящая тюрьма. Король распорядился примерно наказать стихотворца.

Суд первой инстанции под председательством К. Христича (того самого, который в свое время перевел злополучного «Рабагаса») обвинил подсудимого в том, что в его стихотворении содержится оскорбительный намек на короля («И еще был кто-то, но секретно…») и, согласно «закону о свободе печати», приговорил Нушича к двухмесячному тюремному заключению.

Бранислав мог бы спрятаться за псевдоним «Пират», но в таком случае, по закону, пришлось бы пострадать редактору. Как и Воислав, Нушич не захотел подводить редактора «Нового белградского дневника».

Председатель суда Коста Христич, видимо, пожалел молодого коллегу-литератора и пренебрег «рекомендациями двора». Король остался недоволен приговором. Запахло каторгой, обычно ее отбывали в государственной тюрьме города Пожаревац.

Но пока подобострастная Фемида пересматривала дело, провинившийся стихотворец решил бежать за границу и скрылся в загородном доме торговцев Трзибашичей.

Привели туда Бранислава не столько поиски убежища, сколько… любовь. Да, Нушич был влюблен, и на этот раз самым серьезным образом. И шестнадцатилетняя Милица Трзибашич тоже влюблена в него. Бранислав помышляет о женитьбе. Кажется, и родители Милицы, видная в городе семья, охотно принимают у себя молодого литератора. Если бы не история со стихотворением, Белград, судя по всему, был бы в ближайшее время оповещен о помолвке.

Бранислав поселился в загородном доме Трзибашичей на правах товарища родного брата Милицы. Место было укромное. От дома к самой реке спускается виноградник. А за рекой — город Земун. Это австрийские владения. Стоит переплыть реку в лодке, и не страшны уже никакие казематы. Можно было поехать в Новый Сад, где у Бранислава много друзей. Но только что он будет делать там, сможет ли он заработать себе на жизнь? Он посылает письмо:

«Меня сразу отдали под суд за оскорбление Его Величества Короля и на днях отправят в ссылку. Веришь ли, во время всего процесса я был в неуверенности, так как процесс был долгим и запутанным (ты, наверно, читал то стихотворение, за которое меня осудили). Кстати, Воислав освобожден высшим судом, который не нашел состава преступления. Вот так обстоят дела. Может быть, я и перебежал бы к вам, но я знаю, какова эмигрантская жизнь, ничего не заработаешь. Если бы нашлась работа — перебежал бы, а так — в Пожаревац»[11].

На получение ответа нужна примерно неделя. И Бранислав проводит это время, как уже догадывается читатель, самым приятным образом. У прелестной Милицы были пышные светлые волосы и блестящие черные глаза. «Она любила меня всей душой и даже требовала, чтобы я поклялся ей в верности, и сама поклялась мне в том же».

Не обходится и без смешных приключений. Неожиданно в гости приезжает родственник Трзибашичей, полицейский чиновник. Браниславу пришлось выдать себя за другого. Комедия, в которой принимает участие весь дом, чуть не закончилась разоблачением. Какая великолепная ситуация! Она еще пригодится комедиографу.

Очевидно, вести из Нового Сада пришли неутешительные. Нушич остается в Белграде и решает не терять времени даром. В мае и июне он сдает в Великой школе много предметов и получает прекрасные оценки. Любовь к Милице, желание жениться подстегивают его. Он знает, что за недоучку, за человека, не определившегося в жизни, Милицу не отдадут. После длительного заключения сдавать экзамены было бы гораздо труднее. Бранислав решает получить диплом до отъезда к месту заключения.

Политические события откладывали окончательное вынесение приговора. 1 июля 1887 года к власти пришли радикалы вкупе с либералами. Милан, нуждаясь в деньгах и желая получить от скупщины увеличение цивильного листа, идет на любые политические сделки.

Лишь 2 декабря апелляционный суд выносит решение, по которому Нушич приговаривается «за оскорбление Его Величества короля путем печати» к двум годам тюремного заключения и выплате 25 динаров судебных издержек.

В маленьком Белграде все знают друг друга. Семьи там — могучие кланы, патриархальное кумовство всеобъемлюще. Нашлись заступники, и Браниславу выхлопотали разрешение сдавать экзамены. Он налегает на учебники и уже в сентябре успешно сдает один за другим все предметы, значащиеся в программе юридического факультета. Правда, к профессорам он является в сопровождении громадного усатого полицейского.

В один прекрасный день Бранислав Нушич оказался обладателем университетского диплома. Теперь он мог стать чиновником, адвокатом, журналистом… Покидая канцелярию ректора, он раздумывал о преимуществах и недостатках этих профессий. Впрочем, времени на такие размышления ему хватит.

«Государство как родная мать: оно может поступить с тобой несправедливо, но зато и приласкает потом, чтобы загладить свою вину перед тобой. Так было и со мной. Увидев, что я задумался о своей дальнейшей судьбе, и предполагая, что я еще долго буду раздумывать над этим вопросом, государство поспешило мне на помощь. Чтобы дать мне возможность обдумать, чего же я хочу, оно отправило меня в пожаревацкую тюрьму, объявив приговор, по которому мне предоставлялась возможность два года размышлять, сидя в четырех тюремных стенах.

Поистине редкая забота со стороны государства».

Официальная газета «Дневны лист» 12 января 1888 года поместила сообщение: «Г. Бранислав Дж. Нушич, выпускник юридического факультета, отправлен вчера, 11 сего месяца, железной дорогой в Пожаревац отбывать двухгодичный срок заключения, согласно приговору Кассационного суда, за стихотворение „Похороны двух рабов“, которое помещено в 98 номере „Нового Белградского дневника“ за прошлый год».

Беда никогда не приходит одна. Прелестная Милица вдруг заболела. Бранислав бросился к своему приятелю Джоке Йовановичу, молодому врачу, только что приехавшему из Парижа, где он совершенствовался в своем ремесле. «Эскулап» Джока осмотрел хорошенькую Милицу и охотно согласился не отходить от ее постели, пока не поставит больную на ноги. Доверчивый Бранислав рассыпался в благодарностях и, сжимая в руке букетик цветов, полученный на прощание от Милицы, отправился в тюрьму.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ ТЮРЬМА

Так с букетом в руке Бранислав и оказался в камере № 7. Теперь его «горизонт — четыре стены» и масса времени на размышления. «Ох, как тяжело размышлять, будучи втиснутым меж четырех узких стен». Он был готов запеть псалмы, как Давид, перебирая вместо струн арфы прутья тюремной решетки: «Неужто я уподобился тем, кого в могилу кладут, и неужто иссякли силы мои!»

Его утешал один из заключенных: «Не убивайтесь понапрасну, сударь. Я тоже думал, что без меня все остановится, но вот уже два года я сижу в тюрьме, а недавно получил письмо, в котором мне сообщают, что моя жена родила. Все в божьей власти. Бог даст, сударь, и без вас обойдутся!»

Бранислав запомнил эти слова, а может быть, и сам их придумал, как и разговор с базарным воришкой, который якобы никак не хотел поверить, что за какое-то стихотворение можно получить два года тюрьмы, и посоветовал позабыть об университетском образовании и заняться «настоящим делом» — срезать кошельки. «Думаешь, так и прошагаешь по жизни с университетом да со стихами. А ну, давай, ты пиши стихи, а я буду воровать, а лет этак через двадцать встретимся. Запомни, встретимся! И если я к тому времени не буду депутатом скупщины, то уж по крайней мере буду председателем правления или контрольного совета какого-нибудь банка. Ты пройдешь мимо меня в истертых брюках и с истертым умом и, скинув передо мной шапку, поклонишься, выразишь мне свое почтение и предложишь за пятьдесят динаров написать поздравление в стихах ко дню моего рождения. Выйдет, вероятно, к тому времени одна или две книжки стихов за твоей подписью, но к тому времени появятся уже сотни тысяч акций с моей подписью. С каждым днем цена на твои книжки будет падать, а цена на мои акции будет расти; твою книгу оценят по достоинству двое-трое таких же, как ты, а мои акции будут цениться даже на бирже. Над тобой станут смеяться, когда будешь проходить через чаршию, а обо мне будут говорить с уважением. Верно?»

Бранислав Нушич серьезно уверял, что через двадцать лет он и в самом деле встретил этого жулика, который к тому времени разбогател и стал уважаемым членом общества.

На другой день его перевели в одиночную камеру № 11, «для политических». Но предварительно жандарм отвел его к начальнику тюрьмы, который должен был завести дело на нового заключенного. Начальник задавал вопросы, а Бранислав отвечал на них, и в памяти его всплывали «личные приметы» возлюбленной.

«— Веры православной?

— Да, конечно! (Ведь и она той же веры.)

— Вам двадцать три года?

— Ах, а ей всего только шестнадцать, ее лицо еще покрыто тем сладким пушком, который с яблока сдувает первый ветерок, а с девичьего лица первый поцелуй. Шестнадцать лет! Мюссе, вспоминая этот возраст, вероятно, воскликнул бы: „О, Ромео! Это же возраст Джульетты!.. В этом возрасте девушка является во всей красе невинности и во всем великолепии красоты!“

— Глаза карие.

— Нет, нет, господин начальник, у нее черные глаза. Они усыпляют, они пробуждают, они обжигают, они сами лечат нанесенные ими раны.

Но… не буду больше думать о ней. Ведь, может быть, как раз в эту минуту она положила свою очаровательную головку на пуховую подушку и размышляет, в кого бы ей влюбиться, пока меня нет».

Так отвечал Нушич, но до ушей начальника доносились только короткие фразы, которые тому и полагалось услышать. А в голове Нушича зрел новый литературный замысел, шли поиски формы, причудливой и смешной.

Наступили дни полного одиночества. Лишь за час до полудня Бранислава выпускали на короткую прогулку. Письма разрешалось писать только в определенный день, раз в неделю, да и то эти письма отправлялись только в том случае, если их просматривал начальник тюрьмы. На письмах, которые доходили до Бранислава, тоже стояла подпись начальника.

В первое время главным чтением Нушича было Священное писание. По нему Нушич учился хорошему сербскому языку, а кроме того, он запомнил великое множество библейских изречений и сюжетов, которые великолепно знал до конца своей жизни и удачно использовал. Вскоре он был «полностью подготовлен к произнесению церковных проповедей».

Однако в церковь он попадал не часто. Каждую неделю надзиратели водили в городскую церковь двадцать очередных заключенных. По улицам они шли попарно в сопровождении вооруженных конвоиров.

«Не могу утверждать, что строгий режим по отношению ко мне применен по специальному приказу из Белграда. Скорее всего, это была инициатива самого начальника каторги, а надо знать, что этим начальником тогда был пользовавшийся дурной славой бывший уездный начальник из либералов Илья Влах. Белый Медведь, Илья Влах и еще несколько уездных начальников тогда были знаменитыми сатрапами режима, от которых стонал целый уезд, попавший им в лапы, и о них в редакции оппозиционных газет письма шли сплошным потоком. Так как пожаревацкая каторга была всегда полна оппозиционеров, то туда начальником специально послали Илью Влаха, чтобы он им и в тюрьме отравлял настроение.

Разумеется, такой человек, увидев из сопроводительных бумаг, что я осужден за оскорбление Его Величества — а это считалось самым большим преступлением, которое только можно было себе представить, — должно быть, по собственной инициативе применил ко мне тюремные порядки со всей строгостью.

Не имея возможности писать, читать, разговаривать с кем бы то ни было, я убивал время тем, что целыми днями молол кофе, варил его и пил; а еще набивал сигареты и возился со старым пальто, которое я без надобности укорачивал, лишь бы чем-нибудь заняться».

Однако из других источников мы узнаем, что в первый же месяц своего пребывания в тюрьме Бранислав много работает и ведет обширную переписку. Уже через десять дней после прибытия в Пожаревац, 23 января, он пишет Илье Огняновичу-Абуказему, редактору новосадского «Явора»: «У меня есть несколько стихотворений, которые я мог бы послать вам сразу, да знаю, что стихов у вас обилие — щебет доносится со всех сторон, а потому дайте мне еще немного времени, и я напишу для вас рассказик из тех, капральских… Если попадет в руки какая-нибудь новая книжка, сделаю и критическую заметку…»

Очевидно, у Нушича сразу же появились каналы связи с волей, о которых не было известно начальнику тюрьмы. По этим каналам шли газеты, книги, письма, известия о хлопотах друзей, старавшихся добиться освобождения Бранислава. Это видно из ответного письма Абуказема, сообщавшего, что «обстоятельства скоро переменятся», и обещавшего посылать книги «по тому же адресу, по которому высылается газета».

Нушич шлет стихи и извиняется: «Мне бы уже следовало рассказ закончить, но не получается, я и это пишу ночью, да и то осторожно — боюсь, заметит часовой, который ходит под окном…»

Вскоре все изменилось.

По одной версии, смягчение режима выхлопотали друзья Нушича. Его собственная версия куда более красочна.

* * *

Начальник тюрьмы, Илья Влах, личность была вполне реальная. Он и в самом деле подвергался критике органа радикалов «Одъек», обвинявшего его в «служебных злоупотреблениях, взяточничестве и протекции». Он привык преследовать «смутьянов» — радикалов и был сбит с толку событиями, которые произошли перед самым появлением Нушича во вверенной ему тюрьме.

Радикалам предложили сформировать правительство. И главой правительства стал Савва Груич, который еще молодым офицером вместе со Светозаром Марковичем жадно читал в Петербурге сочинения революционных демократов и посещал собрания нигилистов. Теперь он был спешно произведен из полковников в генералы и заседал в одном правительстве с министром иностранных дел полковником Драгутином Франасовичем, матери которого были устроены пышные похороны, описанные в «Двух рабах».

Начальник тюрьмы Илья Влах ожидал, что из Белграда последует амнистия политическим заключенным. Но этого не произошло. Радикалы, хлебнув власти, тотчас усвоили программу либералов и постарались избавиться от «нигилистических и анархических элементов». Вот уж поистине, хочешь сделать человека благонамеренным — дай ему власть. Невольно вспоминается Мирабо, который утверждал, что якобинец на посту министра — уже не якобинский министр ибо уста, прежде требовавшие крови, теперь источают примирительный елей.

Трансформации, происходившие с радикалами, в тюрьме были как-то особенно ощутимы. Впоследствии Нушич сравнивал глазок тюремной камеры с волшебным биноклем.

«Посмотришь, например, на какого-нибудь политика с одной стороны — и видишь политического деятеля, великого государственного мужа, чье каждое слово означает эпоху в развитии государства, чей каждый шаг — это шаг истории; толпы людей преклоняются перед его мудростью. Такие деятели заменяют олимпийских богов, живших когда-то среди людей. А повернешь бинокль, посмотришь с другой стороны — и увидишь жалкого государственного чиновника, увидишь себялюбца, каждое слово которого пропитано расчетом и лицемерием, каждый шаг которого — это очередная попытка ограбить. Толпы платных агентов кланяются ему, превозносят его, а он, как меняла из Ветхого завета, зашел в храм господний в надежде поторговать».

Порядок вещей и отношений в государстве нисколько не изменился, но Илья Влах, поразмыслив месяц-другой, на всякий случай стал допускать некоторое благодушие по отношению к политическим заключенным. Бог его знает, как еще повернется и кем они станут!

Почувствовав новое умонастроение начальника, Бранислав на одной из поверок попросил разрешения писать. Это была уже вторая попытка — в первый раз Илья Влах наорал на него. Теперь же он лишь по-отечески посоветовал:

— Не пиши, юноша. Тебе же лучше будет. Ведь это тебя до тюрьмы довело. Был бы ты необразованный, и посейчас оставался бы честным и достойным человеком. И в жизни, может быть, чего-нибудь добился бы. А так ты, словно мошенник, пошел по тюрьмам…

Поскольку и эта попытка не удалась, Бранислав пошел на хитрость. В кабинете Саввы Груича министром юстиции стал Гига Гершич. Человек это был весьма примечательный. Ученый юрист и профессор университета, он был остроумен и всесторонне одарен. До сих пор в Югославии шутки его публикуются в сборниках исторических анекдотов. Бранислав еще в школе читал его переводы «Гамлета» и «Отелло». Гершич был и неплохим художником. Говорят, что в юморе Нушича прослеживается влияние Гиги Гершича.

Так вот как Нушич описывал свою борьбу за смягчение тюремного режима:

«Покойный Гершич, как известно, был женат на госпоже Марине, которая вышла за него, будучи вдовой. Госпожа Марина прежде была женой какого-то моего дяди, и по сей причине я сделал открытие, что Гига Гершич приходится мне… дядей. То есть никакого открытия я не делал, а так как министр юстиции Гига Гершич был непосредственным и высшим начальством начальника тюрьмы, то мне пришло в голову провозгласить Гершича дядей и добиться этим самым улучшения своего положения и, что самое главное, может быть, получить разрешение писать».

В тот день, когда разрешалось писать письма родным, Бранислав сел и написал такое письмо:

«Дорогой дядя!

Вы вправе сердиться на меня, что я до сих пор ничего не писал Вам, но мне просто не хотелось беспокоить Вас. Я знаю, что Вас интересует, как я себя чувствую здесь, в этом необычном доме. Не могу сказать, что мне так же удобно, как в родном доме, но и жаловаться не на что. Одно мне досаждает — время течет очень медленно.

Если бы мне разрешили писать, поверьте, я бы терпеливо пережил свое двухлетнее заключение. Мне кажется, это можно разрешить, так как я не думаю, что стал бы писать что-либо политическое.

Когда моя мать зайдет к Вам, прошу Вас передать ей поклон и сказать, чтобы она ни о чем не беспокоилась. Кланяюсь много раз и тете Марине.

Ваш племянник Бранислав Нушич».

Министр, разумеется, рассвирепел бы, получив такое письмо, но самозваный племянник рассчитывал, что дальше начальника тюрьмы оно не уйдет.

И в самом деле, на другой день часов в восемь утра загремел засов, дверь отворилась, и вошел начальник Илья Влах.

— Добрый день, юноша! — сказал он вежливо, и по его вежливости и дружелюбному выражению лица заключенный отчетливо почувствовал, что письмо уже прочтено.

— Ну, как ты? Как тебе здесь нравится? — продолжал тем же тоном Илья Влах, разглядывая камеру, в которую прежде никогда не заходил, так как избегал какого бы то ни было общения с политическими преступниками. — Говорят, Нушич готовит хороший кофе… вот я и подумал: схожу-ка, выпью чашечку писательского кофе. Можешь приготовить?

— Выучился…

— Ну, вот и хорошо! Нет худа без добра. Не попал бы в тюрьму, так бы и не научился кофе готовить. А ну-ка, ну-ка, приготовь две чашечки!

Бранислав намолол кофе и налил воды в джезву.

— Это самое… что я хотел тебя спросить? Ах вот, тебе, наверно, скучно сидеть так вот целый день? Ты же читать хочешь, писать…

— Конечно! — восторженно откликнулся Нушич, уже наверняка зная, что начальник прочитал письмо.

— Видишь ли, какое дело, — продолжал Влах, — если бы я был уверен, что ты не станешь писать всякие там политические статьи, корреспонденции.

— Ей-богу, не буду! — божился Бранислав.

— И если бы я знал, что ты не станешь писать стихи…

— Никогда в жизни. Решил вообще больше не писать стихов.

— Эх, братец, — сказал начальник с таким видом, будто все это для него было совершеннейшей неожиданностью, — да если б я это знал, да если б ты мне все сказал с самого начала, разве ж я не позволил бы тебе писать? Пиши себе на здоровье, лишь бы время побыстрее проходило.

— Спасибо, господин начальник! — поблагодарил его Бранислав как можно быстрее, чтобы поймать на слове.

— Слушай, не за что меня благодарить. Я б тебе с самого начала позволил, если б знал…

Кофе уже был готов, и начальник с видимым наслаждением прихлебывал из чашечки.

— Смотри ты на него! Он и в самом деле варит добрый кофе. Это самое… что я тебе хотел сказать… тепло у тебя в камере?

— Ничего, господин начальник.

— Дров получаешь достаточно?

— Три полена в день… Как положено.

— Слушай, что значит «положено»! Три полена! Это же черт знает что такое! Три полена хватит тому, кто укроется одеялом с головой и лежит целый день. А если писать… Нет, раз ты пишешь, нужно, чтоб в камере было немного потеплее. Я прикажу давать тебе по пять поленьев в день.

— Спасибо, господин начальник!

— Хороший у тебя кофе! Каждое утро буду приходить к тебе на кофе, поговорим. Ведь если не с тобой, то с кем же еще разговаривать? Не с ворами же да поджигателями… Я приду!

Похоже было, что разговор на этом кончился — Илья Влах встал, пожал Нушичу руку и пошел к двери. Он было уже взялся за ручку, как вдруг обернулся и небрежно, как бы между прочим спросил:

— Это самое… что я тебя хотел спросить… а, да… скажи, господин министр Гершич не родственник тебе будет какой-нибудь?

— Это кто, дядя Гига? — с удивленным видом переспросил Бранислав. — О да, он мой дядя… Как раз вчера я черкнул ему несколько слов, чтобы он не очень сердился на меня за то, что не пишу.

— Точно, — подтвердил начальник, — я только что прочитал твое письмо. Слушай, я тебе это письмо верну, напиши как-нибудь по-другому.

Бранислав просиял от радости, так как боялся, что письмо уйдет к Гершичу, который рассердился бы, если б увидел, что его называют «дорогим дядей».

— Да, да, я и сам так подумал после того, как вы мне разрешили писать! — радостно согласился Бранислав на предложение начальника.

— Вот, вот! — добавил тот. — Напиши ему по-свойски. Скажи: хорошо мне здесь, заботятся обо мне и… все такое прочее. Ты же умеешь писать — в тюрьму за эту самую писанину попал. Так ему и напиши, а писать я тебе разрешаю сколько угодно, и не нужна тебе никакая протекция!

Сказав это, он переступил через порог и закрыл за собой дверь.

«Я слышал его воркотню, доносившуюся из коридора, — продолжал Нушич, — и мне все казалось, что он повторяет и повторяет одно слово протекция, протекция. И когда мне немного погодя по его распоряжению принесли из канцелярии бумагу, чернила и перо и когда я сел за стол, думая, с чего бы начать писать, в ушах у меня все еще звенело последнее слово начальника: „протекция“. И первым словом, которое я написал на чистом листе бумаги, было: „протекция“. И под этим словом в тюрьме я написал целую пьесу, и название ее так и не изменилось: „Протекция“».

В диалоге с начальником тюрьмы, который приведен почти дословно из предисловия к комедии «Протекция», ощущается твердая рука комедиографа. Нушич с наслаждением выписывает характер Ильи Влаха спустя почти пятьдесят лет после того, как видел его в последний раз. Он уже вряд ли помнил хотя бы единое слово из того, что было сказано между ними. И тем не менее мы верим Нушичу. Верим искусству…

Диалогу нужна эффектная концовка, и Нушич играючи преподносит ее. Ритмичное повторение слова «протекция» требует окончания на более высокой ноте, почти героического. И рассказ завершается сообщением о подвиге: «в тюрьме я написал целую пьесу».

Кроме того, на титуле знаменитых нушичевских «Листков» и поныне во всех изданиях повторяется фраза, свидетельствующая о том, что они тоже «написаны в Пожаревацкой тюрьме в 1888 году». А это книга в сотню страниц. И какая книга!

Неужели все это написано в тюрьме? Вряд ли. Но мы поговорим о комедии «Протекция» и «Листках» потом. Сперва выпустим Нушича из тюрьмы. Хотя бы в интересах исторической правды.

Тем временем, пока Бранислав с разрешения начальства открыто исписывал листок за листком, старый Джордже Нуша хлопотал в Белграде за своего любимца. Король Милан, стремясь оправдаться, утверждал, что он не знал о смерти и похоронах майора Катанича. Истинное мнение короля о Нушиче мы еще узнаем, но пока дворцовая челядь поставила помилование Бранислава в зависимость от «доброй воли» полковника Франасовича.

И Франасович, став в позу оскорбленного сына и верноподданного, отчитывает старика, а заодно и Бранислава.

«Белград. 3 апреля 1888.

Господ. Нуша,

Вы обратились ко мне с просьбой простить Вашему сыну Браниславу оскорбление, которое он мне нанес, оскорбив память пок. матери в связи с ее похоронами непристойным стихотворением, опубликованным в какой-то газете. Ваш сын осужден не потому, что оскорбил меня, а потому, что своим стихотворением он оскорбил особу Его Величества короля, который из уважения к покойнице исполнил ее последнее пожелание и проводил ее к тому месту, где она будет спать вечным сном.

Я не буду здесь давать оценку делу Вашего сына, но думаю, если у него есть хоть какое-нибудь представление о чести, то позднее он будет краснеть от стыда всякий раз, когда вспомнит, какие обстоятельства он использовал для оскорбления высокой особы Государя и памяти покойницы, пользовавшейся всеобщим уважением.

Как я уже говорил, Бранислав осужден не из-за меня, но если это повлияет на вопрос о его помиловании, я лично его прощаю.

Ваш Драг. Франасович, полковник».

Это письмо Джордже Нуша приложил к прошению, написанному каллиграфическим писарским почерком.

«Его Величеству

Королю Милану I.

Ваше Величество, благородный Государь,

Уста немы, а слова неспособны выразить то, что чувствует сердце несчастного отца, который припадает к ногам Вашего Величества и молит о милости к своему осужденному сыну.

Из моей груди в это мгновенье рвется только одно слово:

Милости, Благородный Король!

Молодость склонна к ошибкам и заблуждениям; мой сын ошибся и провинился, ошибка наказана, он уже три месяца сидит в тюрьме, но настоящее наказание для него в том, что он сам признает теперь свою ошибку и искренне раскаивается, а я, Ваше Величество, могу дать самое торжественное обещание, что мой сын никогда больше не сделает подобной ошибки.

Седой, старый, немощный, жестоко раненный под старость роковой ошибкой моего сына, вот я лью слезы и молю Ваше Величество о милости к моему сыну, возлагая все надежды на известное великодушие сердца Королевского и прилагая к моей покорнейшей просьбе великодушно прощающее письмо Господина Франасовича.

Вашего Величества наинижайший и наипреданнейший

Джордже Нуша, отец Бранислава Дж. Нушича.

16 апреля 1888 года. Белград».

Это прошение, оснащенное всеми прописями, соблюдавшимися при составлении «слезных челобитных», уже само по себе рисует образ отставного чиновника, чернильную крысу и самозваного ходатая по делам, которого подрядил старый Джордже в какой-нибудь кафане. Сам Бранислав, безусловно, никогда не видел этого прошения. Иначе оно бы его очень позабавило.

Двадцать второго апреля Бранислав был освобожден по представлению министра внутренних дел и, как говорили, благодаря заступничеству родственницы короля Милана некоей Катарины Богичевич. Это постарались друзья Нушича. Больше всех радовался Джордже Нуша, конторщик мясоторговца Косты Панджела.

В дневнике одного из современников Нушича есть запись: «Сегодня король помиловал Бранислава Нушича. Он и раньше бы это сделал, да, говорят, Франасович не хотел прощать…»

Бранислав Нушич пробыл в тюрьме три месяца и десять дней.

Петр Нушич, сын Гераса, некогда усыновившего Джордже Нушу и давшего ему свое имя, до того как случилась беда, был дружен с Браниславом. Но теперь, популярный наездник и победитель на всех конных состязаниях, офицер и ординарец короля Милана, он считал, что королевская неприязнь к однофамильцу может отразиться на его карьере. Он хлопотал о перемене фамилии, и в официальных «Сербских новинах» появилось объявление: «Г. Петр Нушич, офицер, может переменить свою фамилию Нушич, взяв фамилию Джорджевич».

Это была не последняя измена, о которой узнал Бранислав по выходе из тюрьмы.

* * *

«Листки» — лирический дневник, в котором иронические размышления перебиваются великолепной сатирой. Опубликованные через два года после выхода из тюрьмы, «Листки» имели шумный и заслуженный успех. Часть этой книги, безусловно, была написана в тюрьме.

Заключение словно подхлестнуло Бранислава, замыслы рождались один за другим. Сперва он делал записи «для себя» и поэтому писал раскованно. Тюремная жизнь бедна событиями, но способствует осмыслению того, что происходит вне стен тюрьмы. Неожиданно «прорезался» нушический стиль — вся юмористическая проза Бранислава Нушича вышла из непринужденных и лукавых «Листков».

Когда-нибудь кто-нибудь напишет книгу о «благотворном» влиянии тюремного заключения на литературу. Вспомнит Сервантеса, Аввакума, Чернышевского…

Впоследствии Бранислав Нушич вспоминал о своем тюремном заключении по самым разным поводам. И писал об этом даже с какой-то теплотой и гордостью. Эта гордость понятна. Человек пострадал за свои убеждения, за стихи, а не за постыдный поступок. И чем больше Нушич рассказывал, тем подробнее он описывал тюремную обстановку. Казалось, он помнил все свои разговоры в то время, все мысли… Постепенно художник снова заслонил летописца. Тюрьма стала казаться веселым пиршеством мысли, которое не могло уместиться в срок, действительно проведенный в камере. И этот срок тоже стал растягиваться. У самого Нушича, да и у всех пишущих о нем, мы читаем, что пребывание в застенке продолжалось почти год, что суровый режим, во время которого ему приходилось пробавляться одним лишь Священным писанием, растянулся на целых три месяца и был изменен в связи с отречением короля Милана, будто бы имевшим место 22 февраля 1888 года. Напомним, что Нушич отправился в тюрьму 11 января 1888 года.

Можно начать с того, что отречение короля произошло ровно годом позже, а заключение было совсем не столь длительным, и, убедившись на примере еще десятка ошибок в полной исторической несостоятельности Нушича, подвергнуть сомнению и все остальное. А стоит ли это делать? Может быть, лихая выдумка юмориста важнее приземленной правды? Может быть, она точнее расскажет нам об его неунывающем характере, о неистощимом остроумии и невероятной находчивости? Исторические же неточности можно исправить, а связанные с ними наиболее фантастические подробности — опустить.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ «МАЛАЯ ГАЗЕТА»

Бранислав просидел в тюрьме сравнительно недолго, Милица Трзибашич оправилась от своей болезни еще быстрее и тотчас… вышла замуж за своего исцелителя. Нушич даже не застал ее в Белграде, господин и госпожа Йовановичи отправились к этому времени в свадебное путешествие.

Долго не мог забыть Нушич свою маленькую Милицу. Пройдет время, и он будет читать одну из своих юмористических лекций… на тему: «Что такое любовь?»

Популярного писателя собрались послушать многие белградцы. Они встретили его, радостного, улыбающегося, бурными аплодисментами.

И вдруг взгляд лектора, упавший на первый ряд, стал серьезным, улыбка сползла с его лица. Там сидела неверная Милица со своим мужем.

Но лектор быстро пришел в себя.

— …Поверьте, Маркони было легче изобрести беспроволочный телеграф, Эдисону — телефон, а новосадскому актеру Душановичу — машину для насильственного откармливания гусаков, чем всем нам найти ясный и точный ответ на поставленный вопрос: что такое любовь?..

Нушич в тот предрождественский вечер превзошел себя. Под хохот зала он придумывает, что бы сказали о любви люди различных профессий — аптекарь, коммивояжер, актер, портной, офицер («Любовь — это осада города, который надо брать штурмом, однако чаще всего осаждающие берут его, сдавшись в плен»)…

И, наконец:

— Народ говорит, что любовь — это болезнь…

А где болезнь, там и врачи. Нушич пускается в клиническое описание болезни, он рисует портреты ученых мужей, якобы нашедших любовную бациллу, придумывает клинику, в которой есть «отделение легких любовных недомоганий» и «отделение для влюбленных по уши», пересыпает речь учеными терминами, изображая врачей, ставящих диагнозы, и, наконец, с серьезным видом рассказывает историю изобретения противолюбовной сыворотки.

Публика охотно приняла участие в игре. Известные писатели, находившиеся в зале, писали записки со своим определением любви, и Нушич их тут же зачитывал.

Однако вечер кончился неловко. Нушич подошел к краю сцены и уже серьезно сказал:

— Хотите слышать еще одно мнение о любви?

Поскольку публика в очередной раз разразилась аплодисментами, Нушич продолжал:

— Ладно. По моему скромному мнению, любовь — это когда она (Бранислав протянул руку в сторону «неверной») любит одного (он ткнул себя пальцем в грудь), а выходит замуж за другого (теперь рука указывала на «ее мужа»)!

Супруги Йовановичи встали и демонстративно вышли из зала. Публика кричала Нушичу «Браво!», но удовлетворения от такой мести не было…

* * *

В «Листках» возвращение в Белград отмечено такими словами:

«О, Белград?! Он прекрасен, как всегда! Тут жизнь, тут вечное движение; парки, музыка, черные глаза, судебные исполнители, концерты, театры, опротестованные векселя, казино, лекции, украденные на почте посылки… и вообще жизнь, жизнь, жизнь, вечная жизнь и вечное движение!

И вот я возвращаюсь в этот самый Белград. Он совершенно не изменился, он такой же, каким я оставил его.

Старый, старый Белград!

Тут все та же старая мерзкая мостовая и все та же мерзкая политика; в нем по-прежнему все еще 50 учителей и 400 жандармов; 10 школ и 12 казарм…»

Черные глаза были далеко, а «мерзкая политика» совсем рядом. Отец Бранислава уже не мог содержать своего великовозрастного сына. Да и нелепо было бы, имея диплом, вернуться в нахлебники. Дипломированный юрист обратился в министерство юстиции, и министр (к этому времени уже не «дядя» Гига Гершич, а другой, так как в апреле радикалов снова удалили от власти) отнесся к Нушичу благосклонно и собирался предоставить ему должность младшего судейского чиновника. Но король собственноручно вычеркнул имя Нушича из списка кандидатов на государственные должности.

Это была первая и последняя попытка воспользоваться дипломом юридического факультета. Отныне Нушич будет общаться с Фемидой только в роли подсудимого.

Но в глубине души Бранислав и не жалел, что не стал канцелярской крысой, к которой он тогда же обратился с сочувственной тирадой:

«И вот как проходит твоя жизнь: проснулся утром, выпил кофе, почитал сегодняшние газеты, потом пошел в канцелярию, порылся там, как крот, в бумагах, а в полдень пришел обедать, пообедал, потом, как всякий порядочный человек, прилег немножко подремать, потом проснулся и опять отправился в канцелярию. До ужина работал, а потом зашел выпить кружку пива, хороший человек; поужинал, слегка поругался с женой, а не ругался, так говорил о базаре, о квартплате и, наконец, крякнув, вычеркнул еще один день из жизни, задул свечку и лег спать, хороший человек!

А на следующее утро опять проснулся, и опять ждал тебя твой кофе, и опять ты делал все то же, что и вчера, все то же, что делал и позавчера, все то же, что делаешь уже годами. Но в один прекрасный день ты умер, хороший человек, и тебя похоронили, а в тот же день родился другой и пошел по твоей стезе, чтобы пройти ее так же, как ты, чтобы проползти по жизни, как улитка по садовой тропинке, не оставив за собой никакого следа.

Так же будет жить и твой сын».

Бранислав был молод, обладал отменным здоровьем, завидной энергией, блестящими литературными способностями и вынашивал грандиозные планы. Любовную невзгоду помогла перенести неистребимая ирония. Не было только места, которое бы его кормило. На литературные заработки в те времена в Сербии не мог еще прожить ни один писатель.

И Нушич решил стать профессиональным журналистом. Этому помог случай. Владельцы типографии Кимпанович и Медициан пригласили Нушича под акацию, осенявшую «Дарданеллы», и спросили его:

— Согласны быть редактором ежедневной газеты?

Нушич удивился и спросил в свою очередь:

— А кто ее собирается издавать?

— Типография наша, редакцию организуете вы…

— А пойдет она у нас?

Удивление Нушича было понятным. В Белграде еще никогда не издавалась ежедневная газета.

— В Париже идет, пойдет и у нас! — ответили в один голос типографщики и стали излагать свои планы. — Но мы не хотим никаких передовиц. Надоели они, эти передовицы. Писать эту рубрику труднее всего, а читать ее никто не читает…

— А как вы думаете, что сейчас публика читает охотнее всего? — прощупывал своих издателей Нушич.

— А что вы, Нушич, думаете сами? — в свою очередь осторожничали типографщики.

— Мне кажется, охотнее всего будут читаться белградские новости…

Профессиональная журналистика представлялась заманчивым занятием.

«Слова, которые у нас так дешевы, что их даже не пытаются экономить, швыряют на ветер, разбрасывают, раскидывают, ты превращаешь в один из видов товара и продаешь по самой высокой цене».

Однако это было лишь иллюзией. Издатели и редактор не могли столковаться о пустяке — постоянном редакторском жалованье. Прижимистые типографщики обещали платить гонорары… если газета станет давать прибыль.

Новому органу дали название «Мале новине» («Малая газета»), и Нушич тут же в «Дарданеллах» подобрал редакцию, в которую вошли старые друзья по студенческой труппе Евта Угричич и Павел Маринкович. Позже к ним присоединился Янко Веселинович.

Главной заботой «Малой газеты» были белградские новости, которые подбирали таким образом: «Каждый из нас четверых… должен был одну новость узнать и еще одну выдумать. Это уже было восемь новостей, а если что подвертывалось со стороны — то и больше».

Но вскоре выход из положения был найден. На доске объявлений университета Нушич вывесил объявление, в котором обещал платить по полдинара за весть. Для бедных студентов это были большие деньги, и «сообщения из первых рук» наводнили страницы «Малой газеты».

Новости эти никто не проверял, и есть сильное подозрение, что студенты, как и редакторы, многое выдумывали сами. Газета расходилась превосходно. Особый успех имели сообщения о якобы падавших близ Белграда метеоритах и некрологи. Впрочем, не все сходило с рук.

«Меня целую неделю, — рассказывал впоследствии Нушич, — преследовали родственники одного человека, задавшиеся целью намять мне бока за то, что я поместил сообщение о его смерти, в то время как он был здоровехонек».

Нушич освещал в своей газете работу различных патриотических обществ, коих он продолжал быть непременным членом. Он сближается со Стеваном Качанским, которого называли «Старым бардом». Качанский участвовал во всех войнах в качестве добровольца, считался вождем националистически настроенной молодежи, а в 1888 году основал газету «Великая Сербия», где опубликовал фельетон «Баба и парень». Высмеяв австрофильскую политику короля Милана (баба — Австрия, парень — Сербия), он угодил в пожаревацкую тюрьму, и причем в камеру № 11, ту самую, в которой сидел Бранислав Нушич.

Но и в тюрьме он продолжал писать патриотические и антидинастические стихи. Одна из его песен, ставшая популярной, была опубликована под псевдонимом «Бранислав», и многие считали, что ее сочинил Нушич.

С особенным увлечением Бранислав и его друзья вели рубрику «Литература — искусство — наука». Прежде всего, они снова пошли в атаку на театр и его руководителя Милорада Шапчанина. В пику директору театра они из номера в номер печатают отвергнутого им ибсеновского «Врага народа».

Несмотря на антагонизм, появившийся между газетой и театром, редакция в полном составе посещает почти все спектакли, не говоря уже о ежедневных встречах с актерами в «Дарданеллах».

К этому времени уже окрепло знаменитое поколение доморощенных сербских актеров, среди которых были Милорад Гаврилович, внук французского писателя Мериме — Люба Станоевич, Илья Станоевич, Светислав Динулович. В Сербию приехали и стали любимцами публики Велика Нигринова, Эмилия Попович и Зорька Тодосич.

Настоящей школы у этих актеров не было, однако публику подкупала страстность их игры и несомненный, хотя и неотшлифованный, талант.

Бранислав подружился с легендарным сербским актером Ильей Станоевичем, которого все, даже в печати, называли Дядюшкой Ильей. На сцене его нельзя было представить себе в какой-нибудь салонной пьесе, во фраке и с прочим великосветским реквизитом. Простое лицо его со слегка вздернутым кокленовским носом зрители знали по спектаклям отечественных драматургов Стерии Поповича и Косты Трифковича, по роли городничего в гоголевском «Ревизоре», по шекспировскому Фальстафу… Все белградские писатели, журналисты и актеры были его друзьями, и как только в «Дарданеллах» появлялся Дядюшка Илья, не было лица, которое бы не расплывалось в улыбке.

Бранислав Нушич написал немало ролей для Ильи Станоевича. Этот актер сам был человеком белградской улицы и неподражаемо смешно играл знакомых ему героев. Обаяние его распространялось не только на зрительный зал.

Беспутный талант, Дядюшка Илья очень любил веселое общество, кафаны. И тут, в кафанском дыму, он расцветал — рассказывал невероятные истории в лицах, ежеминутно менял маски.

Правда, Дядюшка Илья пил только пиво и никогда не напивался допьяна, что помогло ему сохранить здоровье до преклонных лет. Он и тогда, вспоминая буйную юность, сдирал металлические крышечки с пивных бутылок великолепно сохранившимися белыми зубами.

Историк сербского театра пишет: «При полной свободе творчества, без дисциплины сцены и тисков текста, актер и писатель в Илье Станоевиче брали верх; это было похоже на импровизации Бранислава Нушича, чей юмор в обществе за чашей вина превосходил его писаное слово».

О невероятном простодушии Дядюшки Ильи, его оптимизме, щедрости и остроумии ходило множество анекдотов.

У «старейшины белградской богемы» Ильи Станоевича была приятельница по имени Мими. Вернувшись однажды домой после полуночи, актер обнаружил у двери своей комнаты пару громадных фельдфебельских сапог. Разгневанный Дядюшка Илья бросился в комнату и в самом деле обнаружил в собственной постели фельдфебеля. Актер отправился искать утешения в кафану, откуда не выходил три дня. На четвертый день ему подали записку от Мими. «Дорогой дядюшка Илья, то, что ты видел, неправда…» — писала она.

Бедная Мими была очень огорчена случившимся. Дядюшка тоже — не выбрасывать же Мими на улицу. Выход из положения нашел Нушич. Тут же, в кафане, устроили сбор денег на приданое Мими и вскоре выдали ее за фельдфебеля. Говорят, собрали 50 динаров — для фельдфебеля это были приличные деньги.

Впрочем, в те времена, когда Нушич редактировал «Мале новине», Илья Станоевич был еще достаточно молод, чтобы не делить своих Мими с фельдфебелями.

Зато от рецензентов газеты ему досталось. Досталось многим актерам. Особенно ядовит был Павел Маринкович. Во время одного спектакля актеры даже отклонились от текста, чтобы отомстить ему. Дядюшка Илья спросил по ходу действия пьесы актера Динуловича, чем тот занимается. И Динулович, подражая голосу Маринковича, ответил: «Повторяю философию (Маринкович все не мог никак закончить философский факультет), перевожу с: французского и пишу рецензии в малых газетах».

И напрасно «Мале новине» от 7 сентября 1888 года возмущалась «безобразием в театральном зале»…

В конце концов разразился скандал.

Однажды в редакцию влетела рассерженная Вела Нигринова. Прославленная актриса уже не раз подвергалась нападкам Павла, почему-то невзлюбившего ее. Она держала вчерашний номер газеты, где Маринкович уничтожающе говорил о ее игре в «Деборе».

Любезный Нушич был польщен «вниманием» красивой актрисы, но вместе с тем стал отстаивать право критика на свободное суждение…

— Все врет ваш Павел. Не был он на представлении вчера, — сказала, расплакавшись, актриса.

— На каком основании вы это утверждаете? — вступился за честь мундира Нушич.

— Я вчера не играла, — сказала Нигринова. — «Дебору» отменили из-за болезни Йовановича… Позор вам и вашей газете!..

Несмотря на популярность газеты, издатели ее не выполнили обещания, данного Нушичу. Все служащие редакции получали гроши. Нушич расстался со скупцами, а те поторопились продать с выгодой «Мале новине» Пере Тодоровичу, трибуну радикальной партии, который выпускал ее до самого 1903 года.

Нушич снова оказался не у дел и без средств к существованию.

К этому времени относится начало его романа с одной известной белградской молодой актрисой, веселой, красивой и доступной. Нушич робел перед ней и поэтому находился в состоянии платонической влюбленности. Роман получил бы свое естественное развитие, если бы этому не помешала незавидная роль, в которой оказались молодая актриса и молодой драматург. Это случилось в доме богатого белградского мясника Панджела, праздновавшего «славу», день святого покровителя семьи. В такие дни, по старинному сербскому обычаю, собираются вместе попить, поесть и повеселиться все родственники. Нушич и актриса были приглашены за плату забавлять гостей. Несмотря на стесненное положение, Бранислав никогда не принимал подобных предложений, считая их оскорбительными. Но на этот раз его упросил старый Джордже Нуша, который служил у этого самого Панджела и боялся потерять место. Бранислав должен был произнести речь. Актрису тоже вынудили прийти, потому что она снимала квартиру в доме, принадлежавшем богачу, и давно за нее не платила. Увидев друг друга в роли «наемников», они оба испытали неловкое чувство и уже больше никогда не встречались. Рассказывая этот случай, обычно называют актрису Народного театра Ольгу Илич, но такое утверждение было бы верным, если бы, судя по биографическим справочникам, Ольге Илич к тому времени не исполнилось всего… десять лет. Впрочем, с подлинной Ольгой Илич мы еще встретимся.

Бранислав снова стал хлопотать о месте на государственной службе. На этот раз в министерстве иностранных дел. Нушич ссылался на то, что владеет греческим и немецким языками, а также немного французским. Министр Чеда Миятович, сам человек пишущий («благословенна земля сербская, где редко встретишь человека, который хоть раз в жизни не был бы министром или журналистом…»), охотно зачислил Бранислава в штат министерства, но король и на этот раз не утвердил назначения.

И тогда министр Миятович посоветовал Нушичу получить аудиенцию у короля Милана и просить о прощении. Бранислав согласился. А что еще было делать? Став силой, радикалы открестились не от одного молодого бунтаря. Бывшие приятели, вознесенные в министерства, пороги которых обивал Нушич, только разводили руками. Браниславу не давали даже места учителя. «Из-за поганого языка и еще более поганого пера» — как выразился один тогдашний министр.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ РОКОВОЕ СЛОВО «ДИНАСТИЯ»

У короля Милана I было много забот. Только что завершился его бракоразводный процесс с королевой Натальей. Он забрал сына и заставил ее уехать из Сербии. Это не прибавило ему популярности в народе. Оппозиция обступила его со всех сторон. Особенно радикалы, которые при поддержке мелких собственников деревни и города по-прежнему были могучей парламентской силой. Пришлось пожаловать народу новую конституцию — правительство стало ответственным перед скупщиной, гарантировалась свобода слова… Конституция 1888 года считалась едва ли не самой либеральной в Европе. Однако любопытное дело — уступки властителей обычно лишь разжигают аппетиты подданных, начинающих входить во вкус политических свобод. Теперь от короля требовали отречения от престола.

Король принял Бранислава в своем кабинете, увешанном оружием, коллекционирование которого было страстью Милана. Монарх стоял, опершись на каминную доску, а неподалеку от него на медвежьей шкуре возлежал громадный дог-далматинец по кличке Виго, верный телохранитель августейшей персоны. У короля было полное круглое лицо с раздвоенным подбородком, безупречный косой пробор и пшютоватый вид.

— Так вы и есть, значит, тот самый Нушич? — строго спросил король провинившегося поэта.

— Да, ваше величество, — подтвердил оробевший Бранислав.

— А я-то представлял себе вас бог знает каким, — насмешливо продолжал Милан, оглядывая маленькую фигурку Бранислава. — Стихи пишете! Знайте же, что вы были так строго наказаны не потому, что нанесли мне тяжелое оскорбление, а потому, что вам в самом начале вашей деятельности необходимо было дать крепкий подзатыльник. Ведь вы только вчера закончили школу, сделали первый шаг в жизни и уже замахнулись не на стражника, не на министра, а на самого короля? Кого же вы будете в своей жизни бить потом, если начали с короля?! И что вам теперь от меня надо?

Король стал ходить по кабинету. Нушич молча поворачивался ему вслед. Впоследствии он признавал за королем большие ораторские и актерские способности. Теперь Милан, казалось, демонстрировал их.

— Кто вы такой и что вы такое, чтобы обсуждать поступки короля, которому старая женщина заменяла мать! Своим присутствием на похоронах я хотел выразить ей свою признательность! Кто вы такой, скажите, кто!

Милан I, известный своим сквернословием, замысловато выругался.

— Ваше величество, — решился вставить Нушич, — я пришел просить у вас разрешения поступить на государственную службу.

Король помолчал, потом смерил его взглядом и решительно сказал:

— Пока слово мое еще что-то значит в этой стране, места на государственной службе вы не получите!

Милан уже знал, что скоро ему придется отказаться от престола. Нушич этого еще не знал.

— Ваше величество, но вы же меня простили…

— Я не прощал вас!

— А я истолковал помилование как прощение, — продолжал настаивать Бранислав, как бы закрываясь этими словами от чувства безысходности, захлестнувшего все его существо.

— Помилование — это политический акт и больше ничего… Вы были случайно помилованы в числе других, — ледяным тоном отрезал король, дав понять, что аудиенция окончена.

Разумеется, смелому читателю хотелось бы, чтобы Бранислав, презрев заботу о хлебе насущном и собственной безопасности, бросил в лицо королю какие-нибудь дерзкие слова, которые окончательно закрепили бы его имя на скрижалях истории. Увы! Будем реалистами, каким был Нушич, неоднократно рассказывавший об этой аудиенции. А ведь разговор велся с глазу на глаз и прибавить что-нибудь от себя юмористу было легче легкого…

Приятели говорили Нушичу, что, по этикету, выходить надо пятясь и кланяясь. Поворачивавшийся за расхаживающим по кабинету королем Бранислав потерял ориентировку и, уклонившись от прямого пути к двери, наступил на дремавшего дога-телохранителя. Он очнулся под вскочившим псом, который разъяренно щелкал зубами. Король отогнал пса и помог Нушичу подняться. Происшествие развеселило Милана, и он стал расхваливать воспитанность и прочие достоинства своей собаки. Напряженность сняло как рукой. И на прощание король смилостивился:

— Скажите господину Чеде Миятовичу, что он может дать вам место, но не в Сербии, а за границей. Проведите-ка там несколько лет… может быть, отучитесь от политики.

Нушич получил место в министерстве иностранных дел. Но это было уже после отречения Милана I. В своей прокламации от 22 февраля 1889 года король жаловался на то, что силы его иссякли в борьбе с партиями. Оставив своим бывшим подданным новую конституцию и тринадцатилетнего наследника, за которого должны были управлять три регента — Протич, Белимаркович и все тот же Йован Ристич, — Милан под именем «графа Таковы» начал беззаботную жизнь в европейских столицах, время от времени наезжая в Сербию, чтобы вырвать очередную «субсидию».

А Браниславу Нушичу тоже предстояло надолго покинуть Сербское королевство.

И начать совершенно иную жизнь…

* * *

В Народном театре уже шли репетиции новой комедии «Протекция».

Нушич много пишет. Менее чем за два бурных года — «Листки», стихи, статьи и, наконец, две комедии. Казалось, неприятности и волнения только подстегивают его. Начатая в тюрьме «Протекция» завершена в блистательно короткий срок и вручена все тому же Шапчанину. Правительства приходили и уходили, а директор Народного театра оставался. Он был ловким политиком и вовремя повернул руль влево. Отечественные и реалистические пьесы хлынули на сцену, и с ними вошла в репертуар комедия Бранислава Нушича «Протекция». Премьера была назначена на 30 марта 1889 года.

Актерам комедия понравилась.

Провинциальный судья Аким Кукич с женой Саветой и дочерью Юлкой приезжает в Белград. Он хочет получить должность в столице, а Юлка — выйти замуж. Желательно «за гвардейского офицера в красных рейтузах». Провинциальный жених, еще только сдающий адвокатский экзамен, ее не устраивает. Она прелестна и глупа. (Ах, Милица Трзибашич, не ты ли причина едких нападок молодого драматурга на кокетливых и легкомысленных барышень, только и мечтающих поскорее выскочить замуж?)

У Акима Кукича есть и сын Светислав. Столичный журналист, он редактирует оппозиционную газету «Друг народа» и в каждом номере ее критикует министра, от которого зависит судьба Акима Кукича. Старый судья приходит в ужас, узнав, что его сын «коммунар». («Это Савета виновата… если мать ругает меня, председателя суда, то сын будет ругать министра».) Светислав пишет и передовицы, и фельетоны, и политические обзоры (приятные воспоминания о «Смедеревском гласнике») и бичует тех, кто «свои личные интересы ставит выше народного блага, кто бездушно черпает из бездны народных мук свое личное благополучие».

Это чистая риторика. Нушич узнал цену громким словам оппозиции. Политические схватки превращаются в фиктивные дуэли. Вроде тех, что бывали у буршей. Царапинам на лице не дают заживать — украшение! К тому же Светислав влюблен в дочь министра Драгиню.

Аким Кукич останавливается в Белграде у своего брата Манойлы, типичного белградца, который так и сыплет белградскими словечками и шутками. Оба они запирают Светислава в комнате, боясь появления в печати очередной громоподобной статьи «Торговля званиями и должностями», и Аким отправляется к министру за новой должностью, запасшись «протекцией», письмами родственников министра.

А далее… Далее все в том духе, который стал впоследствии нушичевской традицией. В доме министра Аким Кукич встречает сестру министра старую деву Перейду. Та, приняв его за холостяка, идет в атаку… Аким робеет, и его невразумительные речи принимаются за обещание жениться. Но тотчас Персиде подвертывается новый жених, более молодой. Она посылает письмо с отказом Акиму, но оно попадает в руки его жене Савете. Разъяренная Савета устраивает скандал министру. Никто ничего не понимает, и все окончательно запутывается.

Светислав, неподкупный «друг народа», просит у министра руки его дочери. Министр резонно спрашивает жениха, как это согласуется с его писаниями («Вы бесчестны, вы разорили страну»). Но у оппозиционера все очень просто: «Политические противники могут быть личными друзьями, могут уважать друг друга». Фарс семейный превращается в фарс политический.

Министр соглашается на брак своей дочери с политическим противником и улаживает все недоразумения.

Комедия эта гораздо слабее «Народного депутата», который продолжает лежать в театральном архиве, но она первая появляется на сцене, и Бранислав очень волнуется. В день премьеры, 30 марта 1889 года, он прячется от публики, ходит по коридору, нервно трет лицо. И только когда в зале раздаются аплодисменты, приоткрывает дверь и высовывает голову в зрительный зал.

Уже первое действие «разогрело» публику. На сцене лучшие актеры театра. Дядюшка Илья играет Манойла, бывший режиссер нушичевской студенческой труппы Тоша Йованович — министра, Милорад Гаврилович — Светислава… С первых же реплик Дядюшки Ильи в зале вспыхивает смех. Актеры играют с удовольствием. Герои знакомы им до тонкости. Актеры удивляются Нушичу. Как этот мальчик быстро ухватил секрет сценичности? В каждой реплике даже при чтении уже был виден жест.

А сам автор… «В сущности, я не видел представления, так как все время смотрел на публику, чувствуя себя как на скамье подсудимых». На это сравнение он имеет полное право.

После каждого действия Нушича вызывали, успех был большой. Театр бывал полон на всех представлениях. Но критика была недовольна. Говорили, что автор ухватился сразу за много тем, что комедия растянута, что юмор «тяжелый, банальный и тривиальный». И критики во многом были правы. Однако критика, зорко углядевшая разочарование Нушича в политической игре, которая для большинства рецензентов была делом жизни, не пожелала заметить реакции зрителей.

Нушич становится любимцем публики и мишенью для критики. В зрелом возрасте он скажет: «Разве мальчишки станут трясти дерево или бросать в него камни, если на этом дереве нет плодов?»

* * *

Ободренный приемом «Протекции», Нушич старается не думать о судьбе «Народного депутата» и спешно заканчивает «Подозрительную личность». «Воспитательный» подтекст тирад Милана I пропал даром. Комедия получилась преядовитейшая. И к тому же в ней встречалось роковое слово «династия», звучавшее недостаточно почтительно и лояльно.

Милорада Шапчанина, «лояльность к династии для которого была своеобразной религиозной догмой», комедия перепугала до чрезвычайности. Через несколько десятков лет Нушич писал:

«Когда я ему отдавал рукопись, он принял ее с доверием, так как в репертуаре театра уже была одна моя пьеса. Он обещал мне быстро ее просмотреть, и в самом деле — не прошло и нескольких дней, как я получил приглашение к господину директору.

Читателю не могут быть известны чувства молодого писателя, когда он отправляется в путь, дабы услышать судьбу своей вещи. Наверное, что-то вроде этого чувствует молодая девушка перед смотринами, где впервые увидится с тем, кто просит ее руки. Разумеется, я говорю о прошлом, когда этим смотринам не предшествовали многочисленные свидания и обширная переписка. Какое-то неопределенное, неясное возбуждение возносило меня на многочисленные ступени лестницы Народного театра, которая вела к кабинету директора, в свое время находившемуся под крышей, за нынешним третьим ярусом. Перескакивая через три ступеньки, я уже видел, как делят роли, видел уже репетиции, много репетиций, генеральную репетицию; видел публику в ложах и партере и с трепетом ожидал, когда подадут знак и поднимется занавес. Все это я пережил, одолевая сто двадцать семь ступенек, сколько их и в самом деле было снизу и до дверей кабинета директора. Это точное число ступеней было установлено совместными усилиями молодых и потерявших надежду писателей.

Шапчанин встретил меня с той любезностью и предупредительностью, которыми всегда отличался, и все же я чувствовал себя перед ним, как обвиняемый, которому председатель суда сообщает приговор.

— Прочитал вашу пьесу и могу вам сказать — нравится! — сказал Шапчанин. — Грубовато местами, кое-что надо смягчить, но в основном — это хорошая вещь и мне нравится. Мне кажется, она имела бы успех и на сцене.

От такого предисловия по лицу моему разлилось выражение удовольствия, и снова перед глазами прошли репетиции, многочисленные репетиции, генеральная репетиция, публика, и зазвенел в ушах звоночек, которым подают знак к поднятию занавеса.

— Но, — продолжал Шапчанин, засовывая руку в ящик стола и доставая оттуда рукопись, — но я вам, молодой человек, советую — возьмите эту рукопись и сожгите ее в печке.

Шапчанин еще только сказал слово „но“, а меня уже как холодной водой окатило — я почувствовал, что за этим „но“ надвигается нечто неприятное, отвратительное, грубое, жестокое. И Шапчанин закатил многословную речь, имевшую характер отеческого совета. Он говорил о том, что династия — святыня, которой нельзя касаться; объяснял необходимость лояльности по отношению к державе, которая создана по инициативе и усилиями династии; говорил затем о моей молодости и будущности, основы которой надо закладывать другим пониманием обстоятельств. Наконец он кончил говорить, повторив:

— И я вам, молодой человек, советую эту пьесу сжечь!

Если, поднимаясь, я перескакивал через три ступеньки, то теперь уже я перескакивал через пять, и за секунду спустился с третьего яруса в партер… с рукописью за пазухой.

Разумеется, я не послушал совета Шапчанина. Тяжко свое родное дитя предавать огню и смотреть, как пламя пожирает страницы, исписанные юношеской волей и благородной амбицией. Положил я рукопись в ящик стола, на дно, под другие бумаги, и достал чистый лист, чтобы начать писать новую вещь».

Возможно, пора уже рассказать о комедии, которая повергла в ужас директора театра и заслуживала, по его мнению, аутодафе.

Но предварим наш рассказ одним ценным признанием Нушича.

«Пьеса „Подозрительная личность“, написанная более сорока лет тому назад, несет на себе отчетливый отпечаток влияний, которые преобладали в те годы и под которыми в нашей литературе совершался процесс перехода от романтизма к реализму… Милован Глишич, самый непосредственный ученик Гоголя и самый характерный представитель реалистического направления, был вместе с тем и самым популярным писателем, а „Ревизор“ Гоголя — самым любимым чтением молодежи. Освободиться от такого сильного влияния было трудно, а тем более комедиографу, ибо тогдашнее наше общество, особенно бюрократия, было так похоже на то, которое изображено в „Ревизоре“, что Гоголя вполне можно было считать нашим отечественным писателем. Под большим влиянием Гоголя написаны все мои пьесы 80-х годов, „Народный депутат“, „Протекция“ и, в первую очередь, „Подозрительная личность“, которая так во многом похожа на „Ревизора“. В моей рукописи стояло не „комедия в двух действиях“, как позже значилось в афишах, а „гоголиада в двух действиях“.

Спешу констатировать этот факт, пока критика не выдала его за свое открытие».

И в самом деле, даже в замысле комедии лежит идея «инкогнито проклятого». В гостинице городка остановился молодой человек, а сказываться, кто он есть, не хочет.

Уездный начальник Еротие Пантич перехватывает письмо, которое присылают его дочери, и говорит при этом: «Есть люди, которые любят чужих цыплят, есть такие, что любят чужих жен, а я люблю чужие письма. Оно в моих руках: смотреть и не знать, что в нем написано? Нет, этого нельзя вынести!» Ну, чем не почтмейстер Иван Кузьмич Шпекин?

Из письма явствует, что у дочери роман с неким помощником аптекаря Джокой, а Еротие прочит ее за своего помощника Вичу, великого пройдоху, который наловчился вымогать деньги у почтенных горожан, сажая их в кутузку по ложному обвинению «в оскорблении династии».

А тут как раз приходит шифрованная депеша из министерства внутренних дел. Странная депеша. Господин Вича расшифровывает ее и приносит начальнику.

«Еротие (читает вслух)… „Голубая рыба, откормленная династия…“ С нами крестная сила! Что же это, господин Вича, а? (Читает дальше.) „Паровоз, округ, пук, пук, пук…“ (Бросает взгляд на Вичу и продолжает.) „…заря, приклад, владыка, фонарь, бедро свояченицы…“»

Оказалось, не тем шифром расшифровывали. На самом деле надо читать: «Чрезвычайно секретно. Согласно имеющимся сведениям… в указанном уезде в настоящее время находится известная подозрительная личность, которая имеет при себе революционные и антидинастические письма…» В общем, приказано подозрительную личность задержать и доставить.

Какие прекрасные перспективы открываются перед администраторами! Можно переарестовать половину уезда, можно чин вне очереди получить. У Еротие расправа короткая: «двадцать пять горячих в закрытом помещении и без свидетелей!»

А тут кстати местный сыщик докладывает, что в гостинице остановился подозрительный молодой человек. Составляется план «окружения» гостиницы, привлекаются все чиновники, личности одна другой колоритнее. Да только дело это непростое, а вдруг он слесарь-механик или бывший русский офицер и при нем бомба? Все отчаянно трусят, и больше всех начальник Еротие.

Взяли «подозрительную личность». И сделала это горничная в гостинице, остальные попрятались. Начальник уже и депешу о «победе» послал.

Стали допрашивать. Молодой человек говорит, что он аптекарский помощник Джока. Бумаги у него изъяли. На одной — стишки.

«Еротие. Ага, стихотворение! Оружие, кровь, революция, свобода…».

Стишки оказались любовными.

На другой бумажке написано: «Против запоров». Что это, протест против тюрем, против действий администрации? Опять неудача. Это рецепты. Против запоров хорошо помогают английская соль и касторка.

Наконец нашли у молодого человека письмо и, как он ни сопротивлялся, стали читать. И дальше сцена, в точности повторяющая сцену из «Ревизора», когда чиновники читают письмо Хлестакова.

В «Подозрительной личности» письмо написано аптекарскому помощнику Джоке дочерью начальника. Господин Бича читает его: «Мой отец, хотя и уездный начальник, человек старомодный, а если уж говорить искренне, глупый и ограниченный. Прежде он был почтмейстером, но что-то там натворил, так что его прогнали со службы, и потом он перешел в полицию…»

— Эй, вы, — кричит начальник, — не слушайте всякую ерунду!.. Это письмо, господин Вича, читать не будем!

Все настаивают на том, чтобы письмо читали дальше.

«Так вот, он и мать пристали ко мне, чтобы я вышла замуж за одного уездного писаря, тощего верзилу, похожего на петуха, а кроме того, пройдоху и перворазрядного жулика, от которого стонет весь уезд…».

И так они читают, вырывая письмо друг у друга, пока не появляется дочка начальника и не объявляет, что она любит своего Джоку, что он и в самом деле аптекарский помощник.

Прощайте чины и награды. А тут еще вместо гоголевского жандарма появляется на сцене депеша о том, что подозрительная личность поймана в другом уезде, но и эту, с документами вместе, предписывается препроводить в Белград.

Директор театра Шапчанин не зря так опасался комедии молодого драматурга. Нушич высмеял в ней всю бюрократическую систему Сербии. Намеки на династию были лишь удобным предлогом для отказа.

Комедиограф каламбурит, нагромождает остроту на остроту, не стесняясь отпускать порой и соленые шутки. Но все к месту, все сатирически заострено, все направлено в одну цель. А каковы типы!

Начальник Еротие, жадный, наглый, трусливый, надевающий на себя десятки личин.

Мелкий полицейский чиновник Шика, вечно пьяный и издевающийся над просителями. «Закон — это мои весы, — вещает он. — Положу на весы твою просьбу или жалобу, а с другой стороны — параграф. Мало будет, еще один подброшу… суну смягчающее обстоятельство, а если стрелка качнется в другую сторону, подкину отягчающее обстоятельство».

Всякий из чиновников уверен, что уезд дан им на откуп. Каждому хочется выколотить из народа побольше.

Что же касается прав самого народа, то общее чиновничье мнение выразил тот же Жика, позвавший одного из горожан присутствовать в качестве понятого при допросе подозрительной личности.

— Я думал… — хотел сказать что-то горожанин.

— А что тебе думать. — оборвал его Жика. — Я позвал тебя сюда как гражданина, а раз ты гражданин — тебе думать нечего!

Загрузка...