ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ НЕДОСТАТОЧНО АКАДЕМИЧЕСКАЯ ФИГУРА

Одно время меня подвергали настоящей травле. Все, в ком пробуждался писательский зуд, считали своим долгом почесать об меня свои языки, так что я стал чем-то вроде домашнего задания для всех, кто начинал литературные упражнения на поприще критики. Все они в один голос твердили, что у меня нет ни души, ни таланта. Когда же таким образом мне была создана репутация человека без души и таланта, то начали шептать, что такая репутация может привести меня прямо в члены Академии наук и искусств…

«Автобиография»

Я люблю людей, люблю со всеми их слабостями, и это не дает мне быть жестоким. Тот, кто читает какой-нибудь мой рассказ, где я смеюсь над чьей-нибудь слабостью, чувствует в то же самое время, что я симпатизирую тому, над кем смеюсь, и прикасаюсь к его ранам нежно, боясь причинить ему боль.

О моем юморе говорят, что он легкий. Не знал я, что в литературе существуют два юмора: тяжелый и легкий — мне известно, что есть только один юмор, один-единственный, тот, который вызывает смех, смягчает суровость жизни.

Из письма к дочери

— Дети, к следующему разу приготовьте письменное задание: «Бифуркация патагонцев на материале данных об оседлости эскимосов».

«Автобиография»

ГЛАВА ПЕРВАЯ ИСКУССТВО, ХУДОЖЕСТВЕННИКИ, АНАФЕМА И ПРОЧЕЕ

Послевоенный Белград был городом мужчин с траурными повязками на рукавах и женщин в черных платьях. Люди возвращались в город и находили развалины своих домов. Они оплакивали погибших и брались за работу. Ненависть и горе постепенно уходили в прошлое. Возводились здания, лица людей светлели.

Единственным уцелевшим залом в городе было «Казино», нынешний кинотеатр «Козара». Тут устраивались первые политические собрания, тут давались и театральные представления. В городе появились афиши, возвестившие о том, что в «Казино» выступит Бранислав Нушич.

После всех невзгод Белград жаждал радости, смеха, и уже одно имя Нушича на афишах вызвало предвкушение удовольствия. Белград ожидал, что остроумие и живость юмориста развеют грустные воспоминания.

Режиссер Йосип Кулунджич вспоминал, что само появление Нушича на сцене «Казино» было встречено так, будто публика уже услышала шутку. Лицо его ассоциировалось с радостями былых дней, публика аплодировала ему, смеялась, слышались веселые восклицания: «Добро пожаловать!»

Когда Нушич сел за слабо освещенный стол и достал толстую рукопись, воцарилась тишина. И только теперь в публике заметили, что дорогое лицо «мастера смеха» бледно и хмуро.

Тихо, но внятно Нушич прочел:

— Девятьсот пятнадцатый…

«Словно волна неосознанного разочарования накатилась на людей, заполнивших зал в надежде на радость. Но только на мгновение. После нескольких фраз массой завладело новое чувство. Вот кто-то вздохнул, у кого-то выступили на глазах слезы, кто-то всхлипнул. Минут через десять не было в зале человека, который бы не плакал. Ага пришел, чтобы отслужить панихиду по своему сыну, воину, павшему в бою за родину. Обманул нас Нушич, но в публике не было никого, кто бы за этот обман не сказал со слезами на глазах: „Спасибо!“»

Читал он свою книгу не только в Белграде. В городе Осиеке после чтения Нушич гулял по берегу реки Дравы. Люди узнавали его.

— Так вы тот самый Нушич, что пишет комедии?

— Да. Пишу комедии, — отвечал Ага, — а в жизни у меня все больше случаются трагедии.

После публичных чтений своей книги о трагедии сербского народа, этой «плиты на могилу сына», Нушич опубликовал ее. На гонорар он перенес прах сына на белградское кладбище и построил там склеп в виде небольшой остроконечной пирамиды. Ныне над входом в склеп высечена надпись: «Дом Бранислава Нушича», на другой грани пирамиды — «Страхиня-Бан Нушич», на третьей — «Даринка Нушич», на четвертой — «Миливой Предич».

* * *

Пост начальника отдела искусств был одним из значительнейших в новом государстве южных славян. В его ведении находились все театры страны, все учреждения, связанные с искусством.

Внутренне к этой должности Нушич был подготовлен. Более того, он сам подал идею создания «отдела просветительских учреждений и искусств».

Этот подавленный отцовским горем человек не сидел в эмиграции сложа руки. Много написано, много передумано. Его заботила будущность государства, развитие культуры. Еще из Женевы, 30 июня 1917 года он послал министру просвещения обширное письмо, в котором проявил рачительность, выдвинувшую бы его в ряды незаурядных государственных умов, если бы удалось осуществить все то, что он задумал. Оставим в стороне план административного устройства, придуманный Нушичем, и скажем о некоторых идеях, осуществление которых оплодотворило бы всю культурную жизнь страны.

Он предлагал создать Высшую школу искусств с факультетами живописи и ваяния, музыки и театра, разработал систему поощрения молодых деятелей культуры, систему конкурсов для всех форм и видов литературы и искусства. Здание Народного театра Нушич хотел превратить в консерваторию, а под театр построить новое здание, «большое и современное». В каждом округе он предлагал построить народный дом, в котором разместились бы исторический и этнографический музеи, хозяйственная выставка, библиотека, читальня, большой зал для разнообразных представлений, торжеств, концертов…

Нушич разработал систему законоположений, способствовавших бы процветанию культуры, газетно-издательского дела и книготорговли.

Но не только это решило назначение Нушича на высокий государственный пост. Велика была популярность драматурга и фельетониста. Статистические данные, опубликованные в 1919 году, показали исключительное место произведений Нушича в репертуаре Народного театра. Почти за пятьдесят лет существования театра из отечественных классиков драматургии на одном из первых мест по числу поставленных пьес был Йован Стерня Попович (19 названий). Из иностранных — Скриб и Сарду (20 и 18 названий), Шекспир (14 названий). И все-таки «абсолютным чемпионом» оказался Бранислав Нушич. В репертуаре театра были 22 его пьесы.

Возможно, немалую роль в назначении Нушича сыграл и старый друг Павел Маринкович, сохранивший свое влияние на государственные дела и вскоре, в свою очередь, назначенный министром просвещения.

Милан Грол, неоднократно занимавший пост директора Народного театра и другие высшие должности, писал о новом отделе министерства: «Это было нечто новое, о чем Павел Маринкович, советуясь со мной, не имел ясного представления, как не имел его и Нушич, когда сел за пустой стол… Но именно то, что еще не определилось, ничем его не ограничивало, не связывало, давало возможность проявить инициативу, только то и интересовало Нушича. Он мечтал об открытии музеев, театров, академии искусств, пантеона, об организации фестивалей, издании книг миллионными тиражами, мечтал покрыть всю Югославию памятниками, и все это требовало инициативы, которая бы исходила с того самого нового стола в министерстве».

Но финансировать его проекты было некому. Правительство больше занимали вопросы дороговизны, экспорта, репараций, аграрных отношений, новых партий и новой конституции.

Нушич был необычайно энергичным администратором. Писатели, актеры, художники быстро нашли дорогу в его кабинет. Предложений и планов было в избытке. Нушич с радостью всех выслушивал, все записывал, но это были всего лишь мертвые слова на бумаге. Ему говорили откровенно: кредитов не будет, на бюджет не надейтесь! И Нушич стал терять надежды, а с ними и интерес к своей работе. Так продолжалось до лета 1923 года, пока он не попросил министра уволить его в отставку. Во-первых, административная работа изматывала, писать самому было некогда. И во-вторых, его грызла совесть, так как, по его словам, «жалованье шло, а за что — непонятно».

Но и до своей отставки и после нее Нушич, как и в прежние времена, был постановщиком различных государственных спектаклей.

В 1921 году умер старый король Петр Карагеоргиевич, и новым королем был провозглашен Александр. За год до этого, в качестве регента-правителя Государства сербов, хорватов и словенцев, он впервые посетил столицу хорватов Загреб и столицу словенцев Любляну. Но прежде туда выехал Нушич, который собрал необходимые сведения и написал для него речи. Эти речи имели громадный успех, будущего короля считали прекрасным оратором. На самом же деле у него была просто хорошая память.

В 1922 году Александр женился на Марии, дочери румынского короля Фердинанда. И свадебные торжества тоже режиссировал Нушич.

* * *

Среди театральных событий в эти годы, пожалуй, самым впечатляющим была первая встреча белградцев с «художественниками».

В июне 1919 года группа актеров Художественного театра, в которую входили Качалов, Книппер-Чехова, Берсенев, Тарханов, Бакшеев, Греч, Павлов, Массалитинов и другие, решила показать несколько спектаклей харьковчанам. Они рассчитывали пробыть в Харькове две-три недели, но судьба распорядилась иначе.

Во время одного из спектаклей в город вошли деникинцы, в антракте на сцене появился офицер, приказавший продолжать представление. Артисты оказались отрезанными от Москвы. В 1920 году они выехали на юг России, в Крым, а затем в Грузию. Так, кочуя с места на место, артисты оказались в Болгарии. Здесь их ждал триумф. Вместо запланированных пяти спектаклей «группа Качалова» дала тридцать пять.

В конце 1920 года и в начале 1921-го они уже выступали в Белграде и Загребе. И здесь их пребывание растянулось на несколько месяцев.

Первый спектакль не собрал полного зала. Зрители отнеслись к артистам с опаской, говорили, что русский язык будет непонятен. Отпугивали высокие цены на места.

На все последующие спектакли билеты были раскуплены вперед. Не было дома, семьи, в которых бы не говорили об искусстве русских. Люди записывались в кружки по изучению русского языка. Повысился интерес к русской драматургии, появились переводы многих русских пьес. На спектаклях югославские актеры битком набивались в оркестр. Русских артистов забрасывали цветами.

Фраза «Сегодня я в первый раз был в театре» стала ходячей среди заядлых театралов Белграда.

«Как можно не полюбить народ, у которого такие артисты», — писали газеты.

Восторг публики можно себе представить. В спектакле «На дне» Массалитинов играл Сатина. Тарханов — Луку, а также Соленого в «Трех сестрах». Качалов с блеском выступал в роли Гаева в «Вишневом саде». Раневскую играла Книппер-Чехова. Артисты показали «Дядю Ваню», «Братьев Карамазовых», «У жизни в лапах» Гамсуна… «Группа Качалова» посетила еще несколько европейских столиц и всюду имела грандиозный успех.

Эмигрантская пресса старалась подчеркнуть, что их искусство будет будто бы неприемлемо в Советской России.

В 1923 году в Париже Бальмонт восторженно писал:

«…Она летит, простерши крылья, птица,

Ее полет — за Дальний океан.

И видит чужеземная столица:

Идет Россия. Строен этот стан.

Глубок и строен Русский женский голос,

Мужской еще красивей и сильней.

Все, что в чужих умах давно боролось,

Наш звук, наш дух сказал в безумствах дней.

Наш конь, когда бежит, так бег — заправский.

Цветет нежнейшим цветом Русский лен.

Москвин, Качалов, Лужский, Станиславский

И Чехова, — какой расцвет имен…»

Артисты Художественного театра вернулись на родину. Правда, не в полном составе. Тут, возможно, сыграли свою роль газетные статьи, появившиеся в печати, в которых артисты безответственно обвинялись чуть ли не в предательстве. Массалитинов занял пост главного режиссера Софийского государственного театра.

Впоследствии новая Болгария удостоила его самых почетных наград и званий.

Нушич был с Массалитиновым в приятельских отношениях и радовался, когда тот ставил его комедии.

Как начальник отдела искусств, Нушич должен был принимать артистов Художественного театра, отдавать распоряжения относительно их устройства и прочего. К сожалению, сведения об этом чрезвычайно скудны. Среди бумаг, хранящихся у дочери Нушича, удалось разыскать его запись, в которой он выразил свое отношение к их искусству.

«В том, что обычно, что близко, что естественно, человек не видит мастерства. Это определяет его отношение к искусству. Помню первые гастроли художественников; они не произвели такого глубокого впечатления на наше общество, как Новелли, Сумбатов. У тех мастерство было видно, а художественники были обыкновенными, близкими, естественными. Разумеется, я здесь имею в виду не настоящую театральную публику, глубоких знатоков, а среднего зрителя. Художественникам, по его мнению, не хватало эмоциональности, выразительности; движения их были совсем обычными, и говорили они так, как говорим мы, обыкновенные люди. Один не слишком выдающийся актер сказал мне тогда: „Не понимаю, почему столько разговоров об искусстве этих художественников; я не вижу никакого особого мастерства в их игре, не вижу, чему бы мы могли научиться у них…“

Чем ближе к природе, тем незаметнее мастерство, но ближе к подлинному искусству…».

* * *

В январе 1923 года Народный театр в Белграде торжественно отмечал свое пятидесятилетие. Начальник отдела искусств произнес речь о зарождении и развитии сербского театра.

«За эти пятьдесят лет сцену увидели 280 отечественных пьес. К литературным достижениям можно отнести и переводы. Считая и их, со дня открытия театра поставлено около 1100 пьес».

В юбилейные вечера публике были показаны картинка Нушича «Перед театром 30 октября 1869 года», комедия Стерии Поповича «Белград прежде и теперь», а также историческая трагедия «Найденыш». В ней Нушич обратился к далекому прошлому своего народа. К временам правления царя Душана, когда Сербия была славна и сильна. Замысел был шекспировский, но трагедия получилась многословной, перегруженной псевдоисторическими подробностями.

Момир, незаконный сын царя Душана, воспитывался при дворе. Ему было известно, что царь нашел его где-то на дороге и приютил. Момир влюбился в царскую дочь Гроздану, не зная, что это его сестра. Узнав правду, Момир покончил с собой, и вместе с ним погибла любившая его Гроздана. Таков сюжет трагедии.

На постановку трагедии была истрачена фантастическая сумма — 800 тысяч динаров. Роль царя Душана играл выдающийся актер театра Добрица Милутинович.

О пышности постановки можно судить по одной сцене, когда перед публикой продефилировали трубачи, царский воевода на коне, восемь всадников, восемь лучников, восемь соколятников с соколами, восемь псарей с царскими псами, царь на коне с двумя пажами, многочисленные вельможи. Спектакль произвел сенсацию, но на автора трагедии тотчас посыпались неприятности.

Газеты критиковали дирекцию за то, что она пошла на гигантские расходы. Пришлось Нушичу отвечать на эти нападки публично. В статье «Государство и театр» он объяснил, что после войны в костюмерной театра было хоть шаром покати. Почти полмиллиона динаров истрачено на роскошные национальные костюмы, но они будут необходимы для многочисленных исторических пьес, намеченных к постановке.

Еще один удар нанесен был немного раньше. Правительственный орган «Време» в номере от 24 января 1923 года опубликовал заметку под заголовком «Патриарх против Нушича». В ней говорилось, что до сих пор театр и церковь жили в мире. Теперь же «патриарх потребовал, чтобы министерства просвещения и внутренних дел запретили показ „Найденыша“, так как в пьесе подвергаются оскорблениям духовные лица».

И в самом деле, в трагедии есть сцена, когда монах охотно приударяет за женским полом и произносит несколько кощунственных, с точки зрения церкви, фраз, свидетельствующих о том, что он охотно нарушит данный им обет воздержания.

Министр просвещения, посовещавшись с Нушичем, решил вынести этот вопрос на обсуждение Союза писателей, которые и постановили — не дразнить церковников и сохранить невинность монашку. Но было поздно — церковь предала Нушича анафеме. Впрочем, никаких последствий от этого отлучения не предвиделось. Разразившаяся гроза воспринималась с юмором.

Неожиданно разрешилась история с многострадальной «Подозрительной личностью». У белградских рабочих была своя самодеятельная труппа. Любители купили в театральном архиве за пятьдесят динаров рукопись «Подозрительной личности» и поставили ее у себя. Успех был настолько громкий, что дирекция театра сочла своим долгом извиниться перед драматургом за самовольничайте. Явилась к нему и делегация от любительской труппы. Нушич принял рабочих очень приветливо и разрешил показывать бесплатно не только «Подозрительную личность», но и другие пьесы по их выбору. Через месяц комедия была поставлена и на сцене Народного театра.

Прошло почти сорок лет с тех пор, как была написана «Подозрительная личность», которую читали и отвергали все директоры Народного театра, включая и Нушича, и наконец автор ее мог принять запоздалые поздравления публики. Прошло еще лет сорок, а комедия все не сходит со сцены.

Неумирающую злободневность ее объяснил сам Нушич.

«…И если все же в комедии есть аллюзии, которые не устарели; если встречаются слова, которые можно сказать и сейчас; если показаны явления, на которые и сейчас можно показать пальцем, — это только доказательство того, что в бюрократии всего человечества, всех народов и рас есть нечто общее и вечное, и это нечто будет давать материал комедиографам будущего, как мне дало его прошлое».

* * *

Уйдя со своего поста, Нушич много работает и месяцами гостит у своей дочери Гиты.

В бывших австрийских владениях у эрцгерцога Фридриха было крупное имение Беле, целый сельскохозяйственно-промышленный комплекс со своими бойнями, сахарными заводами, элеваторами, охотничьими угодьями. В этом имении, ставшем государственным, муж Гиты драматург Миливой Предич устроился заведующим административным отделом.

Кроме Нушича с Даринкой сюда наезжало веселое общество из Белграда, знаменитый писатель Велько Петрович, художники, актеры. Все они сытно ели и много пили на даровщинку вместе с государственными чиновниками, вознаграждая своих хозяев потешными рассказами. Они даже организовали самодеятельный театр.

Сам Мима Предич был великолепный имитатор. Он необыкновенно смешно копировал местных чиновников. Вот управляющий имением повязывает голову полотенцем, потому что у него болит голова от бесконечных схваток с Мимой. Вот «больной» подходит к волам и, разводя руками, кричит: «Вы одни меня понимаете!»

Госпожа Даринка по-прежнему в черном. Она не смеется шуткам и только вздыхает. Нушич веселится от души. С великой неохотой он покидает приятное общество и едет в Белград, где у него есть важное, очень важное дело.

ГЛАВА ВТОРАЯ «Я ЮМОРИСТ, А НЕ САТИРИК»

В феврале 1924 года должны были состояться выборы в Академию наук и искусств. Первые после войны. И поэтому общественность проявляла к ним особенно повышенный интерес. Еще задолго до выборов обсуждались кандидатуры. Среди литераторов чаще других называлось имя Нушича.

Постепенно он и сам привык к этой мысли, а в кругу близких избрание Нушича подразумевалось как нечто само собой разумеющееся.

Но случилось так, что его не только не избрали, но даже не выдвинули в число кандидатов. В Академии поговаривали, что Нушич «недостаточно глубок», что академик-юморист — явление несолидное, а его драматические произведения не дают ему основания стать «бессмертным», что есть писатели постарше (Нушичу исполнялось шестьдесят), давно уже ждущие признания. В общем, складывалось мнение, что Нушич «фигура недостаточно академическая».

Члены Академии, симпатизировавшие Аге, вовремя разобрались в обстановке. Они поняли, что Нушича забаллотируют и тем самым их любимцу будет нанесено такое оскорбление, от которого он нескоро оправится. И они нарочно воспрепятствовали даже выдвижению его кандидатуры.

Действительным членом Академии стал скульптор Иван Мештрович, а членами-корреспондентами писатели Иво Войнович и Йован Дучич.

Расчеты друзей не оправдались, Нушич тяжело пережил свою неудачу.

— Стыдно мне, — признавался он в семье. — Иду я по улице и все боюсь, не спросит ли кто, почему меня не выбрали.

Дочь, ставшая его самым близким другом и поверенным, написала Аге из Беле письмо, в котором утешала и ободряла отца. Первого марта он ответил ей посланием на двух десятках страниц.

Журналисты долго охотились за этим письмом. Гита прочла его знакомым, и по Белграду ходили самые противоречивые слухи. Нушич обычно отвечал: «Письмо у дочери. Когда умру, она может его опубликовать, если сочтет нужным». Содержание письма стало известным лишь через двадцать лет после смерти Аги.

Это письмо впервые раскрывает перед нами Нушича, которого мы до сих пор знали мало. Человека, глубоко задумавшегося над смыслом собственного творчества и способного на большие теоретические обобщения. Правда, приходится делать скидку на уязвленное самолюбие.

Ага (так было подписано письмо) благодарил дочь за участие и признавался:

«Не хочу скрывать от тебя, что это невнимание, это игнорирование современниками моего труда показалось мне тяжким оскорблением и вызвало глубокую боль. От друзей я эту боль скрываю и даже весело смеюсь — арлекин должен смеяться и с кровоточащим сердцем, — но испытываю большую потребность в сострадании близких и в дружеской поддержке. И то и другое в твоем письме есть».

Нет, он ничего не имеет против тех, кого избрали в Академию, и даже упрекает дочь, очевидно, сказавшую несколько ядовитых слов по их поводу. Ага не знает, что друзья настояли на том, чтобы его имя даже не упоминалось в числе кандидатов, и ему кажется это совершеннейшим неуважением. Одно из двух — или его творчество не заслуживает высокой оценки, или Академия неспособна давать какие-либо оценки. Что ж, он попробует разобраться…

Или — или. Первое — его творчество не заслуживает высокой оценки. И Нушич разражается яростной филиппикой против самого себя — он отлично помнит все горькие слова, сказанные критикой в его адрес.

«…Прежде всего, я много и быстро писал, а следовательно, писал поверхностно и даже неряшливо. Юмор у меня легкий, а порой и дешевый, иногда я не брезгаю и порнографией. Для сатирика я неглубок; я не макаю перо в кровь, которая каплет из общественных ран, я не вижу людских пороков и не хлещу их жестоко кнутом. А если я иной раз в своих произведениях и приближаюсь к той или иной проблеме (в драме), то у меня не оказывается ни препараторских, ни аналитических способностей, чтобы подойти к явлению всесторонне, понять суть его, и тогда из-за трудностей я срезаю углы, останавливаясь лишь на внешней стороне явления, на положении, интриге, анекдоте, бью на эффект, нахожу решения технические, но не психологические. Из комедий я выбираю самый легкий их род, комедию нравов, избегая, сторонясь комедии характеров, а посему мои комедии не обещают надолго сохранить свое значение. И вообще, в литературе я не представляю собой большой, выдающейся фигуры, требующей отдельного пьедестала, чтобы выделиться среди множества тех, кто заполняет пробелы между этапами в литературе.

Вот так! Разве я был недостаточно смел, обвиняя себя, разве я не излил столько желчи, сколько ее могло излить только чужое перо, и разве, наконец, совершая харакири, я не получил права защищаться?»

Легче всего было сравнить, что сделал за свою жизнь Нушич, а что — любой из академиков литераторов. Но это было бы несолидно. Важно разобраться, чем он заслужил неуважительное отношение. И в нем ли самом дело?

«Моя трагедия заключается главным образом в том, что я юморист. Во все времена и у всех народов юмористы расплачивались за сладость своих успехов горечью недооценки».

Он ссылается на слова Тристана Бернара, французского юмориста: «Я больше ценю суд публики, чем суд критики, так как юмористы не стремятся удивлять, а хотят любви общества».

Нушич с горечью говорит о предрассудке, питаемом в отношении остроумных людей. Некогда деды, сидя на завалинке, с удовольствием слушали остроумца, но потом представление о легковесности этого человека укоренялось и переносилось в суждения о любом его деле или поступке.

Ага вспоминает «грешного» Йована Стерню Поповича, который в свое время поддался уговорам стать «серьезным человеком», бросил фельетон и комедию, создавшие ему имя, и вернулся к писанию сухих патетических драм, не имевших никакого успеха. Но зато Стерня вырос в глазах профессоров.

И вот тут хочется остановить внимание читателя и отметить, что в ходе рассуждений Нушича намечается резкий сдвиг в целом его творчестве. Где-то в глубине сознания он понимает, что и сам он потратил слишком много сил, чтобы понравиться профессорам. Что он напрасно ударялся в патетику, сдерживая в себе редкостный талант юмориста.

Беспокойство, ощущение вины перед собственным талантом приводит его в состояние раздраженности. Его бесят лицемеры-академики, прячущие свою убогость за выспренними речами. Посредственности прячутся за тщательно разработанную фразеологию, придающую вид учености любой глупости, сказанной ими.

«…Они, как плохие пловцы, не имеют ни силы, ни смелости удалиться от берега посредственности… Как и все смертные, они подвержены предрассудку, будто остроумие — синоним несерьезности, и, забывая об Аристофане, Плавте и всех их литературных потомках, считают средневековых придворных шутов праотцами остроумия».

Нушич никогда не защищал себя в печати от нападок критики, и теперь он делает это здесь, в письме к дочери.

«Поколение импотентов ставит мне в грех плодовитость; это они-то, чьи сочинения похожи на натужный стон, упрекают меня в том, что я быстро пишу…».

И следует признание, которое подтверждает мнение его современников, утверждавших, что Нушич творил «с буйной легкостью природы», как Моцарт или Байрон, что он не знал мук Флобера и Горация.

«В то время, как я пишу какой-нибудь рассказ, мне не дают покоя еще пять или шесть других мотивов, а когда я пишу комедию, то замыслы пяти-шести готовых, совершенно разработанных сюжетов, толкаясь, обступают меня, теребят и торопят, чтобы я за них принялся. Напротив, я очень мало дал по сравнению с тем, что мог бы дать, если бы в жизни у меня были условия получше».

А судьи кто? С вершины академического Олимпа ему выносит приговор какой-нибудь критик, за полстолетия написавший всего полдесятка эссе; поэт, разразившийся за тридцать лет всего двадцатью стихотворениями; «некий прославленный талант, который двадцать пять лет назад оседлал сцену с одной-единственной пьесой».

А ведь это и в самом деле так. Критиками Нушича были по большей части драматурги, которые после одной-двух поставленных пьес целиком посвящали себя составлению пространных статей, в которых, становясь в позу мэтров, поучали других. Теперь никто не помнит даже названий их произведений. И большинству из них подняться на сцену помогал не кто иной, как Нушич.

Нушич обнаруживает глубокое понимание национальной сущности литературы. Он считает, что современные ему критики сформировались под иностранным влиянием.

«Они с шекспировской сцены поглядывают на нашу драму; они с Достоевским в руке оценивают наш рассказ; прочитав Диккенса, они судят о Нушиче. Однако они не учитывают, что в юмористике, больше чем в каком-либо другом роде литературы, всякое явление должно проистекать из характера мышления данного народа и данной среды, другими словами: у каждого народа свой юмор. Разве нет различия между юмором Твена и Чехова, между юмором Диккенса и Куртелана, разве всякий юмор не является выражением остроумия данной среды?.. И если бы кто-нибудь, выслушав эту ясную и очевидную истину, надулся бы и стал в фальшивую профессорскую позу, восклицая: „Но литература не должна поощрять недостатки своей среды, а ей надо и т. д.“, я бы ему ответил, что юмор не ставит своей целью воспитание народа, хотя и оказывает этому воспитанию неоценимую услугу, показывая в смешном виде человеческие слабости».

Говорили, что юмор Нушича не глубок, что он не имеет силы сатиры. Ученые до сих пор спорят о том, что есть сатира и что есть юмор. Иногда за сатиру принимают даже критику безбилетных пассажиров.

Судя по тому, что мы уже знаем о Нушиче, это был замечательный сатирик. Но еще полстолетия назад считали, что для сатирика он слишком комичен, хотя и умудряется сказать все, что ему нужно.

В 1924 году критик Милан Богданович сравнивал сатиру Радое Домановича и Бранислава Нушича таким образом: «Если считать, что сатирик должен обладать темпераментом Радое Домановича, быть едким, как уксус, и выполнять роль общественного бича, то тогда Бранислав Нушич вообще не столь уж сатиричен. Но, на взгляд внимательного наблюдателя, у Нушича есть скрытая сатира, если можно так выразиться, „контрабандная“ сатира… Доманович агрессивен, дерзок; это политический темперамент, соединенный с талантом рассказчика. И наконец, он смел. Нушич же — „грекос“, человек хитрый, любит прикинуться простачком и все-таки сказать свое. Доманович уязвит, оскорбит, ударит; ему не прощают. Он писал сатиры, которые создали ему смертельных врагов и могли привести его на каторгу или в изгнание. Нушич, хоть и со смехом, но говорит не меньше. Он из тех, кто не „испортит отношений“, но все-таки скажет, что нужно, и скажет много».

Кстати, следует заметить, что Доманович «мог» оказаться на каторге, но сидеть в тюрьме довелось все-таки не ему, а Нушичу. Сам он писал дочери следующее:

«Я признаю, что я юморист, а не сатирик. Но не признаю, что я не подвергал осмеянию те явления нашего быта и общественной жизни, которые того заслуживают. Вот мои „Листки“, „Народный депутат“, „Подозрительная личность“, „Протекция“, „Свет“, вот мои бесчисленные рассказы, в которых высмеяны человеческое тщеславие, фальшивая благотворительность, половинчатость, подхалимство, в которых во всей своей красе изображена наша бюрократия и высмеяна необузданным смехом наша администрация. И все же этот смех не горек, не желчен, не ядовит…

Я люблю людей, и это одна из моих ошибок в жизни и, если верить моим критикам, в литературе. Сатира, та самая острая, злая сатира, на мой взгляд, очень часто макает перо во всякую пакость. Человек должен быть либо горбатым, либо туберкулезным, либо уродом, к тому же презираемым, отверженным, чтобы он сел и, кровавя сердце ногтями и изгоняя пену на губах, ради отместки обществу написал такую сатиру, которую наши критики называют „острой“, бичующей… и т. д.

Вот и еще одно обвинение, против которого я не хочу защищаться и могу спокойно стоять перед судом присяжных, а выслушав речь обвинителя, сказать: „Виновен!“»

Для Нушича разница между сатирой и юмором в том, что сатирик ненавидит все, над чем издевается, а юморист любит людей, но высмеивает их недостатки или обстоятельства и явления, которые их порождают. Ненавидел же Нушич саму ненависть, злобность. Ненавистников, одержимых лихорадкой разрушения только потому, что они чувствуют себя обделенными. Выродков, которые разрушают весь уклад человеческой жизни в своем стремлении к власти над народами, к тому, чтобы «пасти народы жезлом железным».

И наконец, Нушич дает определение своим комедиям.

«Литературные судьи говорят, что моя комедия — комедия нравов, которая по своему значению менее ценна, чем комедия характеров, которой у нас занимался один Стерия Попович.

Я и в самом деле дал комедию нравов, и я считаю, что в переходное время, на которое приходятся мои занятия литературой, можно было дать только такую комедию. Я живу в смутное время, время преобразований, время, когда периоды и эпохи сменяются с кинематографической быстротой, когда одни события громоздятся на другие и прошлое исчезает за одну ночь, чтобы уступить место настоящему. Я видел, как разрушали мечети, чтобы на их месте воздвигнуть современные палаты; я видел, как срывают железные ставни, чтобы устроить современные витрины; я видел отцов в народных костюмах и сыновей в цилиндрах; матерей в фесках, дочерей в кринолинах, внучек в коротеньких, как у кокоток, юбках; я застал то время, когда матери считали за стыд чихнуть в обществе, и видел дочерей, купавшихся вместе с мужчинами в смелых купальных костюмах; я присутствовал на вечеринках, где наши матери танцевали отдельно от мужчин, в другой комнате, и я видел, как их дочери, делая чувственные телодвижения, танцуют уанстеп апашей, позволяя танцору держать ногу меж своих ног.

И все это не имело промежуточных форм, ни один период не переходил в другой постепенно, в соответствии с тем великим законом прогресса, которому должны подчиняться и общество и человек, — перемены наступали с кинематографической быстротой, да так, что иногда ночь, отделяющая один день от другого, выглядела как промежуток в пятьдесят лет.

День, который исчезал из календаря, был иногда похож на отжитую эпоху, на книгу, которая прочитана и больше никогда не будет перечитываться».

И в этой кутерьме трудно было останавливаться возле одиночек, он мог замечать лишь самые большие и общие явления и вносить их в свои комедии. Но, писал Нушич, «тот, кто придет после меня, сделает еще один шаг и даст комедию характеров». Он еще не знал, что успеет сделать это сам.

Впрочем, Нушич считает, что «и „Народный депутат“, и „Подозрительная личность“, и „Протекция“ развиваются на широкой основе, они показывают целое общество, целое время, и каждая из них целая галерея типов».

Ссылаясь на Скерлича, критики твердят, что комедия Нушича, комедия нравов, вскоре забудется. И тут Нушич делает совершенно убийственный ход. Он цитирует Скерлича, который писал о творчестве Йована Стерии Поповича: «До сих пор Йован Ст. Попович разрабатывал комедию характеров, изображая отдельные типы и разоблачая в них такие человеческие недостатки, как тщеславие, скупость, злонравие, высокомерие. Но он делает еще один шаг и дает комедию нравов» (подчеркнуто Нушичем. — Д. Ж.).

Критики еще не разобрались в иерархии комедий, в том, какая из них выше чином, но пропуска в бессмертие уже выписывают.

И кстати, «о бессмертных»…

Возвращаясь к своей неудаче с выдвижением в Академию, Нушич пишет: «Академия, как мне известно, нашла, что я недостаточно академическая фигура (в литературном смысле), и не сочла возможным принять меня в число своих членов…

„Академическая фигура“ — это тот, кто тридцать лет роется в старых книгах и в результате столь упорного труда делает открытие, что Досифей[30] впервые посетил Хопово 27 марта, а не 14 апреля, как полагали до сих пор. Одним словом, „академическая фигура“ — это тот бессмертный, чье имя забывают через неделю после панихиды».

ГЛАВА ТРЕТЬЯ «АВТОБИОГРАФИЯ»

Поговорим о смехе…

Г. Спенсер утверждал, что это «особый род мышечного действия»…

Комизм пробовали объяснять по-всякому. Платон отдавал искусство смеха в удел «рабов и чужестранных наемников». Бергсон не видит смешного вне человеческой природы. Фрейд разбирал анекдоты, разыскивая в них бессознательные биологические инстинкты. Юрий Борев настаивает на том, что «комическое вызывает социально окрашенный, направленный на известный объект смех», и поясняет: «Смех есть форма особой, эмоционально окрашенной критики, эстетическая форма критики»…

Но что же все-таки смешное? «Отклонение от нормы», «контраст», «эмоционально окрашенная критика»?..

Проанализирован десяток анекдотов, переставших навеки быть смешными. Остался еще миллион, и вряд ли кто-либо возьмется за их анализ…

Пожалуй, придется согласиться с автором старого учебника драматургии В. Волькенштейном, который, не тратя много ученых слов, чистосердечно сознается:

«Смешное, как объект исследования, представляет собой трудность: а именно — при анализе этот объект исчезает. В то время как, анализируя драматический момент, мы сохраняем впечатление трогательного или ужасного, любой анекдот, если его начать анализировать, перестает быть смешным».

Изложение комических произведений — тоже дело неблагодарное. Испытываешь томительное чувство неловкости всякий раз, когда приходится пересказывать какую-нибудь нушичевскую комедию или юмореску.

Например, повторы в комедиях Нушича вызывают у публики смех. В «Народном депутате» Еврем трижды рассказывает, как «господин начальник подошел ко мне, положил руку на плечо, словно брату родному». Публика смеется — она знает, что это явление необыкновенное, что начальник — человек грубый и отнюдь не склонный к панибратству, что Еврем ему очень понадобился, раз он обращается к нему, словно к брату родному. Надо еще передать состояние самого Еврема, настолько пораженного таким обращением, что оно не идет у него из головы. Читатель на протяжении этого абзаца даже не улыбнулся. Как говорится, «при анализе объект исследования исчез».

Можно заявить, что Нушич часто достигает комического эффекта, вкладывая в уста людей, движимых низкими побуждениями, слова благородные, произносимые с самых высоких трибун, хотя и немного стершиеся от частого употребления. И даже привести примеры. И примеры эти повиснут в воздухе.

Если в маленьких анекдотах есть тысячи и тысячи оттенков смеха, то в больших комических повествованиях оттенков этих не счесть. В них может звучать смешно любая фраза, так как читатель уже предрасположен к смеху. Часто играет роль уже сама личность рассказчика — мы заранее ждем, что он предоставит нам возможность произвести «мышечное действие особого рода», и улыбнемся, если даже он покажет нам палец.

Мы давно уже ждем от Нушича юмористических произведений, и он наконец пишет «Автобиографию».

В очень короткий срок, за полгода, он создает одну из самых смешных книг в мировой литературе. Она была задумана как пародия на мемуары, которым «академические фигуры» обычно посвящают остаток своей жизни.

Но пародия — жанр несамостоятельный. Нушичу с его могучим творческим темпераментом и фантазией скучно было бы следовать канонам этого жанра, и потому он разражается самой блестящей из своих импровизаций. Вот так, наверное, лились его рассказы в кругу кафанских друзей, не устававших слушать его годами и всякий раз разражавшихся гомерическим смехом, от которого осыпалась штукатурка с низких потолков.

Он нанизывает анекдот на анекдот, сопрягает самое высокое с самым низким, глушит читателя парадоксами, подмечает тысячи смешных черточек в людях, социальных явлениях и быту. Иногда он доходит до полного абсурда, но это ничего: чем абсурднее, тем смешнее. Абсурд — старое оружие юмористики.

В предисловии к «Автобиографии» он рассказывает о том, как пишутся биографии великих людей. Художника, композитора или, скажем, писателя.

«Помню, например, один случай, свидетелем которого я был и о котором позднее мне довелось читать.

Однажды утром совершено пьяный поэт-лирик Н. Н. встретился со своим будущим биографом. При жизни великий покойник частенько бывал свинья-свиньей, и на этот раз он так нализался, что не мог найти дорогу домой.

— Послушай, друг, — говорил он, стараясь сохранить равновесие и всей тушей наваливаясь на будущего биографа, — люди скоты: пили вместе, а домой отвести некому. Бросили! На небе я даже сейчас Большую Медведицу отыщу, а дом свой, хоть убей, не найду».

Об этом же эпизоде в биографии («Воспоминание о покойном Н. Н.») говорилось так: «Однажды утром встретил я его печального и озабоченного; чело его было мрачно, а глаза, те самые глаза, которыми он так глубоко проникал в человеческую душу, были полны невыразимой печали и упрека. Я подошел к нему, и он, опираясь на мое плечо, сказал: „Уйдем, уйдем поскорее из этого мира. Все друзья покинули меня. Ах, мне легче найти путь на небо, чем отыскать дорогу в этом мире. Я чувствую себя одиноким. Уведи меня отсюда, уведи!“

Вслед за этим биограф предлагал читателю обширные комментарии, показывающие всю глубину мысли покойного…

Вот так кроят одежду великих людей. Вот так пишут биографии великих людей в портновских мастерских по изготовлению биографий».

За саркастическим предисловием следуют все этапы человеческой жизни вплоть до женитьбы. «После женитьбы у человека уже нет автобиографии, а писать биографию я не собираюсь».

А что у человека может быть до женитьбы? Первый зуб, первые брюки, школа, первые стихи, первая любовь (а за ней еще двенадцать), армия…

Вот глава «Человек в брюках». Можете ли вы вспомнить о том, как надели свои первые брюки? Разумеется, нет. А юморист может. Вернее, он не помнит тоже, но какой это великолепный повод для иронических рассуждений.

«Брюки помогают определить не только пол, но и вид. Когда наденешь брюки, сразу видно, что ты двуногое. Брюки и в моральном отношении дают преимущество, но не потому, что их можно застегнуть, а потому, что если уж вы их надели, то, будете ли вы стоять на ногах или на голове, все равно вы будете в брюках. Кроме того, брюки значительно выгоднее и надежнее, но не потому, что „юбка — символ податливости“, а потому, что она делает человека слабым и безвольным. Это можно доказать и на исторических примерах. Древние классические народы, носившие юбки, вымерли и исчезли с лица земли. Но трагедия человечества не столько в том, что они исчезли, сколько в том, что народы исчезли, а юбки, остались. Есть тут и еще одно странное обстоятельство: если юбка действительно символ податливости и мягкотелости (из-за чего и погибли народы, носившие ее), то почему она и теперь еще сохранилась в одежде сильных мира сего: царей, попов, женщин?»

О чем же все-таки книга? Обо всех и о каждом. И очень немного о себе.

Исследователи говорят, что «Автобиография» свидетельствовала о новом творческом подъеме, о возрождении таланта Нушича-юмориста после многих лет невеселых литературных занятий.

«В этом произведении, — пишет А. Хватов, — писатель издевается над мещанством и его косным бытом, над буржуазной школой и ее невежественными учителями, способными вызвать у учащихся лишь отвращение к наукам, над бюрократами и взяточниками, клеймит тупость и продажность министров, лжеученых и лженауку, буржуазную печать и пр.»[31].

Я всегда завидовал литературоведам, умеющим одной отточенной фразой вскрыть, как консервную банку, анализируемое произведение и добраться до его (или ее) содержания.

Болгарский исследователь Боян Ничев считает, что Нушич похож в «Автобиографии» на хирурга, анатомирующего буржуазное общество с его школой, религией, казармой, тюрьмой, браком…

«Автобиография» переведена на русский язык и доступна каждому, кто нуждается в остроумном собеседнике, в общении с человеком сердечным и умным.

Большая часть «Автобиографии» посвящена школе, и каждому предмету — глава. Полистаем их наугад.

Сербский язык.

«Есть, например, слова непостоянные и капризные, как истерички, они то и дело меняют свои туалеты…».

История.

«Древняя история — возведение пирамид, продолжительные и красноречивые беседы, философствование, поклонение многим богам и многим женщинам.

Средние века — вера в одного бога и постоянные войны и кровопролития из-за этого единственного бога. Преклонение перед женщинами и постоянная борьба и убийства из-за них.

Новая история начинается исторической фальсификацией, а заканчивается фальсификацией истории».

Естествознание.

«К естествознанию, или к естественным наукам, относятся минералогия, ботаника и зоология. Все остальные науки, как-то: математика, история, география, закон божий — по всей вероятности, науки неестественные».

А вот портрет учителя естествознания:

«Он был высокий, сухой, узкоплечий и с такими длинными руками, что казалось, будто ходил на четвереньках и только недавно встал на ноги. Когда говорил, в горле у него что-то булькало, и было похоже, что он, — да простит меня бог, — ржет; а когда смеялся, смех его напоминал ослиный крик. Одним словом, не человек, а слюнявый конь в пенсне».

Предметов много, а следовательно, глав и причин посмеяться от души.

Остановимся на географии.

Учитель объясняет строение солнечной системы. К доске вызваны трое.

«Планетами были Живко, Сретен и я.

— Ты, Живко, как известно, Солнце. Стань вот сюда и тихо и спокойно вращайся вокруг себя. Ты, Сретен, также должен вращаться вокруг себя и в то же время вращаться вокруг Живко, который, как ты знаешь, представляет Солнце.

Затем он поставил на место и меня.

— Ты Луна. Ты будешь вращаться вокруг себя и в то же время вокруг Сретена, а вместе с ним кружись вокруг Солнца, то есть вокруг Живко.

Разъяснив нам все, он взял палку и стал в стороне, как укротитель, готовый в любую минуту стукнуть по голове того из нас, кто ошибется. И вот по его команде началось вращение. Живко вращался вокруг себя, бедный Сретен — вокруг себя и вокруг Живко, а я — вокруг себя и вокруг Сретена, вместе с ним кружась вокруг Живко. Но не успели мы сделать и одного полного круга, как в глазах у нас потемнело, и мы все трое рухнули на пол. Сначала упал я, Луна, на меня свалилась Земля, а на Землю рухнуло Солнце. Получилась такая свалка, что нельзя было разобрать, где Луна, где Солнце, а где Земля. Видно только, как торчит нога Солнца, нос Земли и зад Луны.

А учитель с гордым видом стоит над этой „кучей малою“ и, не обращая внимания на наши стоны, объясняет строение планетной системы и движение небесных тел в мировом пространстве.

Можете себе представить, какая поднялась паника, когда учитель, покидая наш класс, сказал:

— В следующий раз я объясню вам, что такое вулкан.

Зная, как ревностно он придерживается системы наглядного обучения, мы с ужасом думали: кому из нас на следующем уроке придется извергать огненную лаву?»

Да-а, Нушич явно был недостаточно академической фигурой.

* * *

В октябре 1924 года Браниславу Нушичу исполнилось шестьдесят лет. Почти сорок пять лет он уже занимался литературной деятельностью. 6 ноября Югославия отмечала этот юбилей.

Юбилейный комитет возглавлял президент Академии наук. Через Пен-клуб были оповещены литературные организации других стран. Нушич получил десятки поздравлений от именитых деятелей литературы, включая Гауптмана и Томаса Манна. Из России пришла телеграмма от А. И. Сумбатова-Южина: «Шлю самые сердечные поздравления дорогому юбиляру, с горячей любовью вспоминаю ваше незабываемое гостеприимство 1901 года, желаю славному писателю долгих лет здоровья, бодрых сил, полного счастья».

Юбилей отпраздновали пышно. Торжественное заседание в университете в полдень, в три часа дня — спектакль «Обыкновенный человек», в пять — прием в отеле «Палас», а вечером в Народном театре «капустник», написанный другом Ристой Одавичем, которому Нушич передал должность начальника отдела искусств. Актеры, загримированные под славных классиков сербской литературы — Стевана Сремца, Милована Глишича, Янко Веселиновича и других, — вели шуточную словесную дуэль с Нушичем, тоже стоявшим на сцене. Никого из тех, кого изображали актеры, давно уже не было в живых, но живы были воспоминания бурной молодости…

Утром в университете юбиляра приветствовал министр просвещения. Вечером его поздравлял уже другой министр просвещения. Так бывает.

На другой день театр дал одноактную комедию Нушича «Наши дети» (режиссер Гита Предич-Нушич), «Семберийского князя» и третье действие трагедии «Найденыш». На торжества явился в народном костюме Реджеп Нушич, тот самый албанец из Печи, который считал себя родственником Нушича.

Юбилейные торжества продолжались в театрах Загреба, Сараева, Нового Сада… Нушич с триумфом ездил из города в город.

В первый день юбилейных торжеств, 6 ноября, в родной Нушичу «Политике» появилась статья за подписью «В. П.» (очевидно, Велько Петровича, уже знаменитого в то время своими изящными новеллами), который писал:

«Бранислав Нушич чрезвычайно интересен и как писатель и как человек. Нарисовать его духовный портрет почти невозможно, и очень трудно определить источники его деятельности, границы его оригинальности и область его творческой фантазии. Это, наверное, тот самый случай, когда перед нами личность, которая воплотила в себе черты целого сословия или даже нации…»

Наверное, так оно и было. В Нушиче отразился противоречивый характер сербской нации, ее балканско-чаршийский дух, ее восточный фатализм и в то же время способность, подобно безродным американцам, неожиданно собраться с силами и сделать гигантский скачок из века патриархальности в век буржуазной кутерьмы. В ней уживаются легкомыслие и мотовство нуворишей с ледяным калькуляторским занудством французского буржуа. По сербу, так ни одно правительство ни к черту не годится; ни один министр не стяжал лавров честного человека; ко всем власть имущим у него непочтительно-фамильярное отношение. И в то же время сербам и в голову не приходило привлечь к ответственности тех же министров, оказавшихся совершенно беспомощными и бездарными руководителями во время войны.

В статье подводится итог литературной, дипломатической, общественной деятельности Нушича. Десятки строк уходят только на перечисление жанров, в которых работал писатель. «Тридцать лет держит, так сказать, исключительно на своих плечах Нушич нашу сцену. И теперь еще его произведения составляют большую часть сербского репертуара. Целая эпоха носит его имя, и мы еще не знаем, вышли ли мы из этой эпохи. И тот, кто захочет начать другую, станет неминуемо возводить стены на этом фундаменте».

Мог ли предполагать В. П., что эти стены начнет возводить сам Нушич, что рано еще подводить итоги, что небывалая творческая энергия еще придет к нему, что близится тот рубеж, за которым Нушич создаст свои лучшие комедии?

Но и то, что он уже написал, не сходило со сцены, каждый год появлялась новая постановка или возобновлялась старая. В одном и том же здании Народного театра ставили свои спектакли оперно-балетная и драматическая труппы. Тогда говорили: «В Опере прибыль приносит балет, а в Драме — Нуша!»

Нушич, как никто другой, понимал, почему публика «валит» на его комедии.

«С публикой я с первого своего появления в хороших отношениях. Мои вещи всегда выхватывались непосредственно из жизни, и это делало меня близким публике. Прибавьте к этому живость и веселье, с которыми я показывал жизнь, и вы поймете, откуда такая интимность и любовь, которая существует между мной и публикой. Я не упускал случая сказать иной раз и резкое слово этой публике, но она меня охотно выслушивала, так вот мать иной раз принимает грубость своего ребенка за проявление любви…».

Тогдашний директор театра Милан Предич вспоминал впоследствии, что Нушич «как хозяин комедии» редко вмешивался в распределение ролей и режиссуру при постановке своих пьес. Зато его всегда заботил репертуар театра. На заседании Союза драматургов ряд писателей, объединившись, подвергли жестокой критике директора театра за то, что он отдавал предпочтение иностранным пьесам и редко ставил отечественные. И Нушич (в который раз!) присоединил свой голос к хору возмущавшихся. Это вызвало неожиданную реакцию одного из писателей.

— Мне совершенно ясно, — сказал он, — почему все мы «бомбардируем» дирекцию и господина Предича. Мы требуем, чтобы он оказывал должное гостеприимство отечественной драме. Но мне неясно, господин Нушич, почему вы нападаете на господина Предича — ваши-то пьесы он включает в репертуар регулярно?!

— Пардон, мои комедии включает в репертуар не господин Предич, а главный бухгалтер театра! — под общий смех ответил Нушич.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ САРАЕВО

— Актеры как дети. Окажите им сотню услуг, но откажите в одной, и они забудут про эту сотню, а один отказ или несправедливость запомнят хорошо, — жаловался директор Сараевского театра Бранислав Нушич, снова отважившийся взять на себя бразды правления. Белградский, Новосадский, Скопльский театры уже видели его своим директором. Добром это редко кончалось. Теперь он решил принять предложение своего преемника на посту начальника отдела искусств Ристы Одавича возглавить театр, который сам же открывал в 1921 году, выступив с блестящей речью.

После отставки Нушич получал крохотную пенсию, гонорары с постановок поступали нерегулярно, а он никогда не был прижимист и порой тратил больше, чем зарабатывал. Сараево прельстило его хорошим жалованьем, атмосферой полувосточного города, к которой он привык, составом труппы, успевшей вобрать в себя многих из его старых знакомых, и, главное, возможность снова дышать воздухом театра, окунуться в родную суетливую стихию, распоряжаться, шутить, творить…

В декабре 1924 года он получил назначение, а в феврале следующего года уже восседал в большом, залитом солнцем директорском кабинете театра. Из окон кабинета видна река Миляцка. В нескольких кварталах вверх по набережной в мостовую вделана цементная плита с отпечатками ног: на этом углу Гаврило Принцип убил эрцгерцога Фердинанда. Нушич сразу подружился с драматургом и режиссером Борой (Боривое) Евтичем, товарищем Принципа по младобоснийскому движению. Эта дружба сохранилась до конца жизни Аги. Боре он поверял свои планы и написал много писем, впоследствии опубликованных.

Мы сказали, что Нушич «восседал»… Нет, человек огненного темперамента, он не мог усидеть на месте. Несмотря на свои шестьдесят лет, он был необычайно крепок и так подвижен, будто «в его небольшом и худом теле сидела тысяча чертей».

Новому директору приходится туго. Публика в Сараеве к театру не приучена. Незадолго до его приезда газеты писали о «полном моральном и материальном банкротстве театра». Громадная труппа, делившаяся на драматическую и опереточную части, сжирала доходы, прихватывая и кредиты, обрекавшие театр на жизнь в долг. Дисциплины в театре не было, прежняя дирекция не имела никакого авторитета.

Как человек с громадным опытом, Нушич был призван на роль спасителя театра. Начал он с рекламы. Направляемая опытной рукой, газетная братия стала писать о театральных событиях и планах, сдабривая свои заметки доброй дозой юмора, на который не скупился новый директор.

В семь утра господин директор уже в театре. Всегда чисто выбрит и тщательно одет. Уже давно вошли в моду пиджаки, но Нушич прекрасно знает, что при своем маленьком росте в кургузом пиджачке он выглядел бы несолидно. Длиннополый сюртук, а по торжественным дням — фрак, белоснежный пластрон, на голове — цилиндр или котелок, прибавлявшие роста, — вот неизменный костюм Нушича на протяжении последних сорока лет его жизни.

Пальто и сюртуки, которые Ага шьет даже из твида, у него всегда в талию. Галстук, тонкая черная трость с кривой серебряной ручкой и щегольская зажигалка носят печать отменного вкуса и строгости. Никаких золотых цепочек и цветков в петлице. Со своим большим носом и квадратным выдающимся подбородком особенно внушителен бывал он в парадном фраке, усеянном сербскими и иностранными орденами. В таких случаях он говорил домашним: «Вот теперь я похож на рождественскую елку».

Не успел господин директор войти в свой кабинет, а ему уже несут кофе. Буфетчику театра приказано доставлять крепкий турецкий кофе каждые полчаса, не дожидаясь специального приказания. Директор всегда считал кофе полезнейшим бодрящим напитком (как, впрочем, и почти все на Балканах), и дневная норма его доходит до четырех десятков чашечек в день. Курение он считает занятием куда менее полезным, но не может отказать себе в удовольствии выкуривать в день до ста штук сигарет. Если комната, в которой он находится, не слишком велика, то, по выражению одного из его современников, «дым в ней можно резать ножом».

В сербском театре директор — это монарх, властитель со всеми прерогативами абсолютной власти. Но Нушич — монарх просвещенный. Он может казнить или миловать и предпочитает миловать. Он превосходно понимает актеров. Чтобы сыграть одну роль, нужны такие усилия, такой темперамент, столько нервов! И за эту роль еще надо бороться. Нушича не тяготила вечно грозовая закулисная атмосфера.

— Все это естественная и понятная борьба за самоутверждение художника, — говорит он.

Однако оговоров и интриг не любил. Вот приходит к нему актер и начинает издалека искусно критиковать своего конкурента на роль. Нушич протягивает ему чистый лист бумаги.

— Вы напишите, дорогой, напишите все по порядку, а я рассмотрю…

Но одно дело постараться уронить конкурента в глазах директора, а другое — охаивать его официально. И тем не менее один из двух обойденных в конце концов закатывает сцену, с пафосом говорит о своей популярности у театральной публики и протягивает заявление об уходе.

Директор вызывает секретаря.

— Зарегистрируйте.

Через два дня актер снова входит в кабинет.

— Знаете…

— Знаю, знаю, дорогой, — снисходительно говорит директор.

Он понимает, что у актеров детская психология, что издержки их профессии накладывают свою печать.

— Вы напишете книгу — она остается, какой бы ни была. Или создадите картину, статую, композицию… А что остается от творчества актера, даже самого замечательного, после того как опустится занавес? Впечатление? Впечатление, дорогой мой, остается лишь до тех пор, пока вас не сморит сон.

Наверное, Нушич был прав. Говорят, туземцы на Огненной Земле превосходно рисуют пингвинов… пальцем в воздухе. Гениальность актера тоже повисает в воздухе. Даже новейшие технические средства не могут запечатлеть великих театральных побед. Ибо исключается публика, настроение зала.

При распределении ролей директор особенно осторожен. Он превосходно знает тексты всех пьес репертуара, очень много и быстро читает. Читает на добром десятке языков, изученных на дипломатической службе и в эмиграции. Со времени его пребывания на посту начальника отдела искусств сохранились короткие аннотации, которые он сделал собственной рукой на каждую из прочитанных им за короткий период ста пятидесяти французских пьес.

Репертуар… Сколько с ним мороки! Какие страсти пробуждаются при той или иной постановке! Всем не угодишь.

В одной из статей, посвященных деятельности Нушича в Сараеве, мы читаем: «Большая и сильная еврейская буржуазия, как главный контингент посетителей театра, хотела смотреть венско-будапештскую оперетту и французские бульварные пьесы. Местное мусульманское население требовало постановки пьес по мотивам боснийско-герцеговинского фольклора. А интересы остальной публики поделились между этими двумя направлениями».

Нушич пытается угодить всем, и поэтому дело его заранее обречено на неудачу. А под угрозой была сама национальная основа, народность искусства. Надо было твердо решать, на чьей ты стороне.

Австрийская оккупация оставила Боснии и Герцеговине в наследство сплоченную еврейскую колонию, при помощи венских банкиров прибравшую к рукам большую часть торговли и фабричной промышленности. Финци, Кабильо, Саломоны старались влиять и на культурную жизнь боснийской столицы. Оперетта в театре возникла еще до приезда Нушича при финансовой поддержке богача Финци. Космополитическая по своей природе, эта прослойка не желала вдаваться в тонкости сербского языка, не понимала народного юмора и вообще считала всякое проявление национального духа в искусстве скучной чепухой.

В Боснии и Герцеговине только что закончившаяся победой освободительная борьба выдвинула молодую национальную интеллигенцию, горячо ратовавшую за возрождение собственного, народного искусства, загнанного во время оккупации в подполье. Младо-боснийцы, и бывшие террористы в том числе, были не из тех людей, которые легко уступают свои позиции. Вчерашние гимназисты и студенты выросли в активных деятелей, часто совмещавших занятия политикой с литературой. Да и в самой еврейской общине в те времена не было единства. Такие писатели-евреи, как Исаак Самоковля и Михаил Мирон, писавшие о еврейской бедноте, эксплуатируемой и забитой собственной буржуазией, предпочитали общество мятущейся, горячей боснийской молодежи обществу своих богатых единоверцев. Шаблонные мнения сильных мира сего, их симпатии и антипатии высказывались так единодушно, словно бы определялись беспрекословным подчинением чьим-то приказам.

Громадное здание синагоги, почти примыкавшее к театру, слишком бросалось в глаза, чтобы можно было игнорировать мнение богатых и щеголеватых людей, с одинаковым усердием посещавших и храм искусства.

Новый директор реорганизовал ансамбль, набрал хороший хор, пригласил известных солистов — оперетта стала процветать. Драма старалась привлечь и задобрить «главный контингент» современными французскими бульварными комедиями. Нушич объяснял свою политику тем, что сараевская публика еще не приучена к серьезному репертуару, Бора Евтич яростно противился этому, требуя, чтобы директор обратил внимание на «серьезную литературу».

— Сараевская среда, — объяснял ему Нушич, — среда в театральном отношении неискушенная. Главное сейчас — привлечь публику, научить ее вообще посещать театр, стараться, чтобы она привыкла к нему, полюбила. А что касается вашего стремления повысить театральный вкус публики… это мы сделаем без труда! Все придет само собой. Сама публика будет требовать, от сезона к сезону, постановки все лучших пьес.

— Но это же не варьете! — горячился Евтич, кривя худое аскетическое лицо. — Государство отпускает нам деньги не на эти венские и мадьярские опереточные гуляши. Это духовное рабство хуже и опаснее того, что было прежде, — физического. И какая польза, наконец, нашей духовной культуре от всего этого? Учтите, здесь Босния, господин директор!

Много лет спустя Бора Евтич писал: «Старый боец и патриот, отдавший единственного сына ради того, чтобы страна была свободна, только посмеивался и поглядывал на меня с почти искренним сожалением.

Это меня взбесило еще больше. Я говорил о вредном влиянии опереточного актерского шаблона на развитие молодых талантов. Это все трюки, дешевка, немного голых ног, и… дешевые ненужные аплодисменты. А что будет, если вкус широкой публики совершенно испортится? Кто за это ответит?

Но у старого комедиографа были свои особые взгляды на театр и репертуарную политику. Он верил в некоторые „дедуктивные методы“, когда шла речь о той стоглавой гидре, которую мы называем театральной публикой. Я… не верил.

Потому я и до сих пор не убежден, что Нушич был прав».

Боривое Евтич слишком пристрастен к Нушичу. В полемическом задоре, не выветрившемся и за десятки лет, он забыл о том, какое участие принимал Нушич в судьбах молодой боснийской литературы. Он устраивал в театре чтения, он превратил театр в центральное культурное учреждение города. Нушич поставил на его сцене фольклорный спектакль Йована Палавестры «Алмаса», «Чудеса Хаджи Насреддина» Милана Чурчича, «Царские когорты» Боривое Евтича, «Старину Новака» Михаила Мирона и многие другие произведения сараевских писателей.

Бора Евтич, отсидевший три года в австрийской тюрьме по делу «Молодой Боснии», в 1924 году написал книгу о сараевском покушении, которая расходилась с официальной версией и вызвала серьезные нападки на нее. Возникла даже угроза ареста. Нушич предложил Евтичу уехать на казенный счет в Вену и поучиться режиссуре в тамошнем «Бургтеатре». Между ними завязалась оживленная переписка. В декабре 1925 года Нушич сообщал Евтичу, что работает над спектаклями «Анна Каренина», «Пигмалион», «Путешествие вокруг света» и хочет поставить «Ревизора». Спрашивая о венских постановках, директор советовал: «Прошу вас, не ходите в оперетту, не тратьте денег. Мне кажется, особенно выбирать тут нечего. Лишь бы оперетта, лишь бы голые ноги, и публика валит как сумасшедшая. Директор театра предстает в скверном виде, но что поделаешь, если дотация так мала, если государство само толкает театр на то, чтобы он вносил в свою программу погибель вкуса».

Очевидно, директор уже стал прислушиваться к словам своего молодого друга.

Со временем репертуар становится все серьезнее. Шекспир, Бальзак, Ибсен, Шоу, Толстой, Мольер, Софокл, Голсуорси и многие другие классики занимают прочное место в репертуаре театра, разумеется, наряду с отечественными классиками — Поповичем, Трифковичем, Янко Веселиновичем и самим Нушичем, представленным «Народным депутатом», «Путешествием вокруг света», «Найденышем» и прочими произведениями.

Нушич пропадал в театре с утра до вечера, устраивая себе перерыв лишь с полудня до трех часов, которые тратились на обед и непременный дневной сон. Он присутствовал на всех важных репетициях, а собственные пьесы ставил сам. По воспоминаниям актеров, он не любил шаржирования в своих комедиях, запрещал шутовство, требовал реалистической игры.

— Это же люди, а не куклы, — говорил, он. — Надо, чтобы в них верили.

Но свободы актера не стеснял. Темп и пластичность — таковы были основные требования Нушича-режиссера. Он не придирался к актерам по пустякам, но они побаивались его иронии.

Театр выезжал на гастроли. Самым веселым из путников обычно бывал директор. Он рассказывал анекдоты, разыгрывал актеров, импровизировал.

Однажды по пути в Мостар он на пари за сорок минут сочинил комическую сценку «Запонка», в которой «чиновник первой категории шестой группы» получает приглашение на ужин от самого министра. Одеваясь, он роняет запонку, в поиски которой постепенно включается весь дом, ибо от нее, и только от нее, зависит будущее, карьера. Сценка кончается всеобщим препирательством и баталией. Запонка так и не найдена, карьера погублена, брак под угрозой…

Через несколько дней ее уже сыграл молодой талантливый, но рано погибший от туберкулеза актер Летич, который вышел на сцену, загримировавшись под Нушича. Это было на одном из многочисленных вечеров, которые актеры устраивали для узкого круга. Обычно директор сам составлял программы таких вечеров, выступал на них в качестве конферансье и… фокусника.

Он же ввел в Сараевском театре обычай после каждой премьеры вручать цветы и денежную премию актеру, игравшему лучше всех. Вместе с Евтичем директор организовал школу для молодых актеров и сам учил их играть, двигаться по сцене.

* * *

В сараевский период жизни Аги появились первые признаки нездоровья (если не считать нервных расстройств после смерти сына). Он начал страдать от жестоких болей в желудке.

Как все редко болеющие люди, при первых же болезненных симптомах он ударился в панику и помчался в Белград на обследование. Столичные врачи нашли у него язву и даже предупредили, что, если он в ближайшие три дня не сделает операцию, дело кончится плохо. В тот же день Нушич оформил документы и выехал с Даринкой в Вену, где работал известный врач, профессор Ковач. Посольство помогло попасть к нему на прием вне очереди. После приема Нушич писал Миме и Гите:

«Странный человек этот Ковач. Я ему пространно рассказывал о своей болезни, а он вроде бы меня и не слушал, и при этом постоянно перебивал вопросами, не имевшими никакого отношения к болезни. Спрашивал, продолжаю ли я писать, много ли пишу, хороший ли у меня аппетит, вспыльчив ли я, легко ли сержусь, сколько пью и т. д. Тут уж я его перебил и спросил:

— Господин профессор, мои врачи думают, что завтра я умру, но, если завтра ничего со мной не случится, я хотел бы знать, что мне делать со своей язвой?

— Придерживайтесь строгой диеты, и ничего больше, — ответил Ковач.

— А что это за диета? — спрашиваю я его.

— А почем я знаю, — говорит Ковач. — Ешьте то, что желудок принимает, не ешьте того, что приносит ему беспокойство.

— Ради этого не стоило ехать в Вену. Значит, завтра я не умру и могу еще сегодня взять на завтра билет в „Бургтеатр“?

— Вполне можете, — сказал Ковач, возложив таким образом на меня обязанность прописывать диету самому себе…»

У В. Глигорича, одного из исследователей творчества юмориста, есть указание, что Нушич во время своего пребывания в Приштине, подобно своему другу Воиславу Иличу, харкал кровью. Глигорич утверждает, что обоих друзей отправили на юг специально, как бы в ссылку, чтобы, во-первых, удалить их от белградских дел и, во-вторых, погубить их в гнилом климате. Ни устные, ни письменные источники не подтверждают болезни Нушича, а также подобных мотивов его пребывания на дипломатической службе.

Судя по всему, здоровье у Нушича было железное. Ни работа на износ, ни ночные бдения с приятелями (правда, крепких напитков Ага не пил), ни бесчисленные чашечки кофе, казалось, не отражались на его организме. Впервые заболев в шестьдесят два года, он почти не изменил своим привычкам и, по воспоминаниям Боривое Евтича, нисколько не утратил прежней живости.

«Нушич теперь весь в движении, и есть у него только две большие страсти: театр, который он возглавляет, и работа за письменным столом. Некогда, в молодые годы, особенно в Белграде, он был склонен к богемному образу жизни, вероятно, под влиянием тогдашнего литературного круга, который находил удовольствие в богемных чудачествах, как в единственно возможном протесте против мещанской полугородской-полусельской среды; теперь же он вроде бы солидный человек и примерный семьянин: из театра — домой, из дома в театр. Не любит он больше ночных сборищ, не посещает кафан, не пьет алкогольных напитков (вместо них глотает ложками соду), но курит много, сигарету за сигаретой, гася каждую в пепельнице после нескольких затяжек, и пьет чашку за чашкой кофе, приготовленный в джезве по-турецки. Его общественная деятельность очевидна, всякий это знает, и все же его преследует молва, раздутая, как обычно, театральным людом, поскольку у него молодое и горячее сердце, которое легко разнеживается перед женской красотой (что нельзя считать большим грехом, учитывая среду, в которой он вращается; впрочем, он никогда и не старался притворяться святым, он не страдал тартюфовским лицемерием)».

Действительно, для «молодого и горячего сердца» театральная среда таила в себе много соблазнов. Особенно настойчиво старались завладеть вниманием директора обольстительницы из хора и кордебалета, мечтавшие сделать карьеру самым легким и приятным способом. Примерно год директор крепился, по-отечески одаривая прелестниц, называвших его «папочкой», лишь мандаринами и сыром пармезаном, которыми всегда были набиты его карманы.

Так продолжалось до тех пор, пока в театре не появилась Любица Д.

В то время ей было около девятнадцати лет. Родители ее, актеры бродячей труппы, скончались очень рано: отец, призванный в австрийскую армию и попавший в плен к русским, умер в Киеве в 1915 году, мать пережила его на шесть лет. Круглая сирота, Любица осталась на попечении бабушки, с которой они едва сводили концы с концами, добывая хлеб насущный рукоделием.

Труппа в Сараевском театре была громадная — около шестидесяти человек. Кроме того, директор создал еще актерскую школу, в которой преподавал и сам. Впрочем, он скоро отказался от своей затеи и прикрыл ее, сказав по этому поводу:

— Искусству нельзя научиться. Его можно только совершенствовать… если есть талант.

Часть учеников была отчислена за неспособностью, а талантливые влились в труппу драматических актеров и в ансамбль оперетты. Среди них была и Любица.

Знакомство ее с директором театра началось едва ли не в первый день учения. Воислав Турински, режиссер оперетты, проводя смотр новому пополнению будущих актрис, велел им приподнять юбки и показать ноги. Ноги женственной Любицы были столь длинны, а форма их столь совершенна, что профессиональный интерес режиссера тотчас сменился чисто мужским, и он тут же попытался обнять и поцеловать вспыхнувшую девушку.

Любица расплакалась и побежала искать защиты у директора театра. Увидев перед собой прелестнейшее существо с громадными серыми, какими-то совершенно прозрачными глазами, тонким правильным носиком, золотистыми вьющимися волосами, шестидесятидвухлетний Бранислав Нушич пришел в восторг и не замедлил оказать Любице свое покровительство.

Нушич влюбился. Это была его последняя и, пожалуй, самая жестокая любовь.

Душа Любицы была мятежной, неистовой. Она никогда не любила «папочку». И любила других. Всякая любовь ее была трагичной. Она могла бежать со сцены и броситься в реку, увидев в зале возлюбленного с другой женщиной. Она изводила Нушича капризами, нервными припадками, и он был готов на что угодно, лишь бы увидеть на лице ее улыбку, услышать снисходительно-ласковое слово. Он исполнял малейшие ее прихоти и не задумываясь тратил на ее туалеты и забавы все деньги, которые у него были и, как говорили злые языки, которых у него не было…

Ханжи и скаредники, берегущие свое нерадостное спокойствие и невесть для чего набитый карман, наверное, никогда не поймут щедрой натуры Бранислава Нушича, который подобно очарованному страннику, швырявшему под ноги цыганке сторублевых «лебедей», испытывал величайшее наслаждение даже оттого, что имел возможность одарять прекраснейшее из творений природы — любимую женщину. В извечном споре о неразделенной любви (что лучше — любить или быть любимым?) прав тот, кто утверждает, что любовь — это счастье, мучительно-жестокое, но все-таки счастье.

Красота Любицы не была холодной, спокойной. В каждой черте ее прекрасного лица, в каждом движении совершенного тела сквозила нервность и страстность…

Внимания ее домогались самые блистательные мужчины высшего сараевского общества, из-за нее устраивали поединки молодые офицеры. Ее взбалмошность терпеливо сносил директор театра, а скандальная хроника их отношений вскоре стала притчей во языцех. Любица оказалась способной актрисой. Не без содействия господина директора она стала получать заметные роли — Лизы в «Смерти Гоголя» Донадини, Зоны в «Зоне Замфировой», некогда написанной по нушичевскому сюжету… Играла в оперетте, где с блеском пела и танцевала.

В одной из анонимных рецензий, помещенной в местной газете, помимо прочего говорилось о ней и о Нушиче в связи с постановкой комедии Мэннерса «Пег, мое сердце»:

«Г. директор Нушич двинулся по пути так называемого развлекательного репертуара, которым угождает нашей публике, желая постепенно завлечь ее на драму… Это первая большая роль мадемуазель Д. У мадемуазель красивая театральная внешность, довольно хорошая мимика, уверенные движения… Она усердно поработала над своей благодарной ролью. Наш театр получает в лице мадемуазель Д. большое дарование, и ей можно пророчить хорошую театральную будущность…

В постановке заметна заботливая рука режиссера г. Сибирякова, хотя вещь и не годится для режиссерского дебюта. Хотелось бы видеть в постановке г. Сибирякова более сильную вещь».

Среди режиссеров сараевского театра мы встречаем имена Александра Сибирякова и Лидии Мансветовой, часто фигурирующих в переписке Нушича с Евтичем. Русских в Югославии в послевоенные годы было много, более двадцати пяти тысяч человек. Кроме офицеров и солдат белой армии, которых приютил король Александр, в эмиграции оказалось много писателей, врачей, актеров, художников, ученых. Почти все они тосковали по родине, но, не имея возможности вернуться, честно и много работали и заслужили глубокое уважение югославов.

Нушич общался с известными режиссерами Андреевым, Ракитиным, Верещагиным, бывшими артистами Художественного театра Греч и Павловым. В его доме бывали Лиза Попова и Ксения Роговская, ставшая женой известного композитора Христича. В белградском Народном театре работал художник Леонид Браиловский. Жена его, Римма Браиловская, создала костюмы к постановке исторической трагедии Нушича «Найденыш». Учениками Браиловского были Жедринский, Загоренюк, Исаев, Вербицкий и известнейший югославский художник Сташа Беложански, который оформлял все нушичевские спектакли, кроме «Госпожи министерши» (художник Вербицкий). Юрию Ракитину принадлежит первая послевоенная постановка «Путешествия вокруг света». В опере были известны Холодков, Юренев, в балете — Кирсанова, Фортунатов…

Попытка привлечь публику опереттой, а затем приучить ее к серьезным вещам оказалась несостоятельной. Хотя театр и ставил хорошие пьесы, оперетта постепенно стала пожирать драму. Требовались хорошие оркестранты, роскошные костюмы. В сезон 1926/27 года публика принесла в кассу 2 миллиона динаров. Из них оперетта дала миллион 300 динаров, но истрачены на нее были и те 700 тысяч, которые заработала драма. Театр просил дотации. Оперетту прикрыли, но было уже поздно.

Еще в первый год своего пребывания в Сараеве директор решил усовершенствовать техническое оснащение здания. Городская община обещала 750 тысяч динаров, но когда работы были окончены, обозначился долг в 2 миллиона динаров.

Долги росли, и в поисках выхода из положения Нушич предложил министерству просвещения слить театры в городах Сараево и Сплит в один театр, надеясь этой мерой сэкономить деньги на театральном инвентаре и получить возможность распоряжаться сразу двумя государственными дотациями.

Предложение Нушича приняли, но дотацию оставили только одну. Многих актеров пришлось уволить, что вызвало гнев Союза актеров. Положение еще больше обострилось, когда из-за отсутствия денег в кассе актерам стали выплачивать половинное жалованье. Дело кончилось забастовкой. Актеры покинули театр, и 11 марта 1928 года основали собственную труппу в кафане «Европа». В самом театре разыгрывались неприятные сцены. Судебные исполнители выносили из здания все ценное имущество. Фоторепортеры публиковали сенсационные снимки.

У Нушича опустились руки. 1 апреля 1928 года он тайком покидает город, в который приехал преисполненный радужных надежд. О том, как встретил его Белград, мы узнаем из письма Нушича Боре Евтичу, после отъезда Нушича исполнявшему обязанности директора театра. Письмо помечено 14 мая.

«Поверьте, сегодня я впервые сел за письменный стол. Вы и сами знаете, что в Сараеве у меня была депрессия в тяжелой форме, и я едва дождался возможности бежать из той среды и отдохнуть душой. Но никакого отдыха не получилось. Только я приехал в Белград, как мне пришлось пережить смерть доброй старушки, матери моей жены… Похороны, горе в доме, плач и все новые расстройства. Только это прошло, как перевернулся транспорт с вещами, прибывшими из Сараева. Вся моя мебель переколочена, о чем вы, наверно, читали в газетах. Убыток оценивается в более чем 27 тысяч динаров.

А когда я наконец вселился с поломанными вещами в квартиру, меня загнала в постель неимоверная нервная слабость. Вот почему я не выполнил своего первейшего долга и не написал Вам…

Я Вас не спрашиваю, как идут там дела. Знаю, что ничего хорошего и быть не может, раз театр находится в таком тяжелом финансовом положении. Вашим нервам можно только позавидовать, так как после всех неприятностей вы все еще способны трудиться. Я потерял целый месяц и только сейчас начинаю работать. Посмотрим, что из этого получится…

Я не получил жалованья за январь, февраль, март. Я здесь нуждаюсь, так как вынужден жить исключительно на свою пенсию в 2500 динаров ежемесячно, а за квартиру плачу 3000 д. Разве нельзя высылать мне деньги небольшими суммами, в счет неполученного мною жалованья? Как сейчас дела у новой труппы? Есть ли у вас что-нибудь новое в репертуаре? Как с посещением? Раскаиваются ли диссиденты (отколовшаяся и создавшая собственный театр часть труппы. — Д. Ж.), что не приняли нашего первого предложения? Что они собираются делать дальше?..»

Денег из Сараева Нушич не получил — их попросту не было в театральной кассе.

Загрузка...