Спасое. Идеал, дитя мое, все то, чего человек не может достичь.
Станойло. …Уничтожены обычаи, уничтожены люди, уничтожена целая жизнь! Новое, как метель, налетает, кричит, орет: прочь с дороги, а не то растопчу!
…Однажды он, преисполненный восторга и гордости, изложил мне план моего погребения: во главе процессии понесут подушечки с орденами, потом венки, хоругви, потом пойдет хор певчих и так далее…
— Только прошу вас, — прибавил он, — вы уж постарайтесь умереть летом. Летом день длиннее и церемонию не приходится сокращать.
Как видите… я не только примирился с содержанием этой последней главы моей биографии, но и сделал все необходимые приготовления. Теперь мне остается только умереть, чтобы публика, ожидающая конца представления, могла разойтись по домам. Я обещаю вам, что и в этом отношении я сделаю все от меня зависящее.
Год 1928-й принес Нушичу большие неприятности.
Суд лишил его всех отчислений со спектаклей Белградского и Загребского театров. Белградские сплетники злорадно пережевывали слухи о его сараевских неудачах. Опутанный долгами и отлученный от театрального кипения, Ага чувствовал себя несчастным и никому не нужным. Мучительная нервозность выгоняла его из-за письменного стола и отправляла в продолжительные прогулки по городу. Он заходил в кафаны, заказывал кофе и курил, курил, курил…
В одной из кафан к нему подсел пожилой человек.
— Господин Нушич, из-за вас мой сын провалился на школьном выпускном экзамене.
— Каким это образом? — удивился Нушич.
— Видите ли, экзаменатор попросил его перечислить все, что вы написали, а он не знал и половины.
— Э, друг мой, — сказал Нушич, — да я и сам провалился бы на экзамене, если бы мне задали этот вопрос…
Впрочем, от славы утешение было слабое. Нушич уже чувствовал себя настоящим пенсионером. Во время прогулок его окликали старики, сидевшие на лавочках на бульваре, и заводили разговор о ревматизме. Он слушал их жалобы на болезни и горестно помалкивал. Потом вставал и шел дальше.
— Куда ты? — спрашивают его старики. — Садись, Нуша. Наше дело пенсионерское, спешить некуда…
— Да ну вас, — говорит Нушич. — От ваших разговоров у меня у самого начинают кости болеть… Пойду к молодым.
Заходил в редакцию «Политики» и с наслаждением наблюдал за редакционной суетой.
Неподалеку от редакции, на Теразиях, с которыми были связаны первые детские впечатления, возводились громадные здания, кругом новые вывески, новые фирмы.
После войны в жизни буржуазного Белграда появилась новая черта — чаршия, наживавшая капиталы степенно, отошла в прошлое. Новые дельцы старались нажиться как можно быстрее, не брезгуя никакими спекуляциями, никакими аферами. Нувориши толпились в «Жокей-клубе» и «Аэроклубе», щеголяя утрированными «аристократическими» замашками. Кафаны, отданные теперь «простонародью», в центре города уступали место ресторанам и дансингам.
Пример практичности показал сам король Александр. Его цивильный лист достигал почти 60 миллионов динаров в год и был одним из самых крупных в мире. На всякий случай большую часть денег он перевел в швейцарские банки.
Мало того, монарх скупой и деловитый, Александр был главным акционером одного из крупных банков, владельцем магазинов. Король скупал шахты, золотые прииски. А уголь продавал государству.
Когда по приезде из Сараева Нушич слег, король вспомнил о том, как драматург некогда помогал ему завоевывать симпатии народа, писал речи. Александр справился о больном и послал ему 10 тысяч динаров, которые ушли на уплату самых срочных долгов. Поправившись, Нушич просил аудиенции у короля, но его не приняли, видимо, считая человеком скомпрометированным и конченным.
Больше Нушич никогда при дворе не бывал, а король ни разу не поинтересовался писателем до самой смерти (он пал от руки террориста, подосланного главарем усташей Анте Павеличем и его покровителями гитлеровцами).
Спекуляциями занимаются теперь и бюрократы. Прежние политические партии растеряли даже остатки идейности. Главное — пробиться к власти, отхватить теплое местечко и лихорадочно нажиться. Король и тот жаловался Нушичу, когда еще нуждался в его услугах: «Прежде, когда я разговаривал с человеком, то знал, что говорю с представителем партии, а теперь каждый сам за себя».
Постепенно образовались новые партии и политические коалиции. Но уже на другой основе.
В политике Югославии главным вопросом стал национальный. Сведенные в одно государство сербы, хорваты, македонцы, черногорцы, боснийцы, герцеговинцы, словенцы, из которых 48 процентов было православных, 37 — католиков и 11 — мусульман, жили в обстановке постоянных противоречий. Монархические сербские круги отрицали право других народов на самобытную национальную культуру. Национальные партии — от либерально-буржуазных до фашистской хорватской, созданной евреем Франком и возглавлявшейся Павеличем, — были чрезвычайно деятельны. Страну лихорадило.
28 июня 1928 года произошло трагическое событие. В скупщине правительственный депутат Пуниша Рачич издевательски потребовал произвести медицинское освидетельствование лидера оппозиции хорвата Степана Радича с целью установления его психического состояния. Посыпались взаимные оскорбления. Рачич выхватил пистолет и, не сходя с трибуны, в упор перестрелял лидеров оппозиции, сидевших в первых рядах.
Следствием этого события были большие волнения в стране, а затем и государственный переворот. Совершил его король Александр, который распустил скупщину и при помощи тайной офицерской организации «Белая рука» установил режим военной диктатуры.
Нушич, всю жизнь занимавшийся пропагандой освобождения и объединения южных славян, с болью наблюдал за неистовствами и сербских и других националистов. Исколесив еще в молодости всю нынешнюю Югославию, он с одинаковой теплотой относился и к хорватам, и к македонцам, и к черногорцам… Австрийцы и турки были врагами, поработителями, нынешние же разногласия между народами одной крови казались ему противоестественными. Сербский национализм, превратившийся в великосербский шовинизм, потерял для него всякую привлекательность.
Остается творчество. Но в театре сейчас застой, публика на спектаклях едва заполняет половину зала. Расплодившиеся кинотеатры по дешевке удовлетворяют вкусы спешащей толпы. Чтобы снова привлечь ее в театральный зал, нужны пьесы, способные выдержать конкуренцию «великого немого».
За театральной площадью начинается торговая Князь-Михайлова улица. Прекрасно одетая публика прогуливается не спеша, глазея на выставленные товары. Нушич больше смотрит не на витрины, а на публику. Такой до войны не было — крикливость костюмов и вульгарность «скоробогачей» и выскочек бросаются в глаза.
Нушич роется в развале перед книжной лавкой Райковича и вдруг замечает на витрине странную пишущую машинку. У нее необычный шрифт — в буковках на клавишах он узнает глаголицу.
— Добрый день, господин Нушич! — раздается за его спиной голос хозяина книжной лавки Светы Райковича. Нушич рассеянно приветствует его своим характерным жестом — прикасается указательным пальцем к полям котелка.
— Вы забыли меня, — продолжает Райкович, — а мы, господин Нушич, знакомы еще по Скопле…
— Скажите, ради бога, — перебивает его драматург, — где вы приобрели такую забавную машинку?
— Видите ли, эта машинка у меня для рекламы, — объясняет Райкович. — Я заказал ее в Германии, там заменили обычный шрифт каллиграфическими старославянскими буковками…
— Давайте посватаем мою старенькую машинку системы «Ундервуд» за вашего старославянского молодца, — шутит Нушич.
— Ну, раз так, — радостно говорит Райкович, — зайдите ко мне в лавку, поговорим о приданом.
Писатель и книготорговец мгновенно почувствовали симпатию друг к другу, и это было предвозвестием большой дружбы.
Нушич попросил у Райковича разрешения написать кое-какие деловые бумаги. Ему приходилось подрабатывать теперь на жизнь, пришлось вспомнить старую профессию — право, которым он не занимался уже несколько десятков лет.
На другой день в час открытия лавки Нушич был уже у ее дверей и спрашивал приказчика:
— Хозяин пришел?
— Сейчас будет.
— Тогда приготовь две чашки кофе, — распорядился Нушич и прошел в небольшую комнатку, отделенную от лавки стеклянной стеной.
Вскоре пришел Райкович.
— Кто у вас работает за вторым столом? — спросил Нушич, и, когда выяснилось, что второй стол пустует, писатель попросил «сдать» ему это место. Райкович, человек добродушный и общительный, охотно согласился, чтобы Нушич работал у него в кабинете. В тот же день Нушич написал за этим столом юмореску, которую приказчик по прозвищу «Ципеллин» отнес в редакцию «Политики». Гонорар за юмореску был первым взносом в «кофейный фонд» — чашку кофе получал всякий знакомый Аги и Райковича, наведывавшийся в лавку.
В течение последующих лет лавка Райковича была веселым клубом столицы, рабочим кабинетом юмориста. Здесь он написал серию очерков «Из полупрошлого», детский роман «Хайдуки» и свои лучшие комедии. Год 1928-й в жизни Нушича можно считать переломным, а для его творчества — счастливым.
Неприятности обернулись удачей. Помаявшись, Ага засел за письменный стол. Ему было уже почти шестьдесят пять лет, но он сказал себе: «Посмотрим, что из этого получится». За оставшиеся девять лет жизни он написал семь комедий, и почти все они вырвались на широкий простор мировой сцены.
Может быть, все, что делал Нушич прежде, было ошибкой? Дипломатическая работа, руководство театрами, журналистика на износ, сочинение псевдоисторических трагедий… Не лучше ли было продолжать то, с чего начал девятнадцатилетний студент, прочитавший свою первую комедию друзьям под ореховым деревом в саду у Иличей?
Первые комедии были талантливы, но, что бы ни говорили исследователи, все-таки подражательны. Очевидно, надо было пройти весь путь, сложиться в особое явление, в Нушича, чтобы приступить к созданию собственной драматургии, заговорить языком самобытным и в то же время понятным и близким миллионам людей.
Теперь он знал жизнь со всех ее сторон, знал людей, знал, как никто другой, законы сцены. Замыслы по-прежнему обступали его плотной толпой, торопили, подталкивали под руку, только писать теперь было намного труднее, потому что относиться к написанному он стал гораздо строже. Появилось стремление к недосягаемому совершенству, стремление мучительное, но вкупе с поразительной способностью к выдумке, усидчивостью и, конечно же, непревзойденным чувством юмора, оно давало добрые результаты, порой неожиданные даже для самого драматурга.
За стеклянной перегородкой у Райковича в том же 1928 году родилась первая (после перерыва в семнадцать лет) многоактная комедия. Называлась она «Госпожа министерша».
Задним числом Нушич иногда пытался объяснить мотивы, которыми он руководствовался, работая над той или иной комедией. «Объяснил» он потом и «Госпожу министершу». И если на минуту забыть, что такие объяснения — тоже литературные опусы, то ход рассуждений, приведших к замыслу «Госпожи министерши», предстает перед нами в стройном и исчерпывающем виде.
Драматург приглашает читателя внимательно приглядеться к тому, что происходит вокруг, и заметить, что в жизни всякого общества ясно обозначается одна «твердая и ровная линия». Предвидя появление «социальных математиков», Нушич говорит, что они бы назвали эту линию нормой поведения, а «социальные физики» — первоначальным, «нулевым» градусом, от которого отсчет ведется вверх или вниз.
Общество движется по этой ровной линии. Лишь единицы не ждут, когда «ртуть в общественном термометре нагреет внешняя температура». Подогреваемые собственным пылом, они достаточно смелы, чтобы подняться над «линией», быть благородными, возвышенными. Подлецы, негодяи, насильники, клеветники, убийцы тоже смелы.
«Одинаковая смелость требуется как для того, чтобы подняться ввысь к солнцу на несовершенной машине Икара, которую усовершенствовал наш век, так и для того, чтобы опуститься в водолазном панцире на ил морского дна.
У тех людей, которые возносятся над ровной линией жизни или опускаются под нее, есть и большой размах, большие волнения и большие эмоции. Государственный деятель с трепетом стоит перед судом истории, так как он вел государство и народ путем, оказавшим влияние на их дальнейшие судьбы; великий финансовый деятель с лихорадочным возбуждением стоит перед биржей, где в этот час или увеличится втройне, или погибнет его миллионное состояние; у полководца дрожит каждый нерв от возбуждения, когда он ведет армию в решительный бой; поэта возбуждает вдохновение; художника — процесс созидания; ученого — то неведомое, что должно быть открыто. Это все великие чувства, великие эмоции, великие движения души.
Сильные побуждения, сильные эмоции и сильные движения души есть также и у тех, кто опускается ниже нормальной линии. Разбойник бывает возбужден более всего, когда он вонзает окровавленный нож в грудь своей жертвы, насильник дрожит и трепещет перед судом; распутная женщина страдает от клейма презренья; а отступник под виселицей переживает множество чувств — от боли и тоски до самоотрицания и апатии.
В эти области, области сильных чувств, сильных эмоций и сильных движений души — будет ли это над или под линией, — драматург охотно проникает, так как здесь он может всегда найти глубокие источники, откуда он извлечет богатый и обильный материал. Потому и наибольшее число драм берется из этой области.
Гораздо труднее между тем искать и находить материал в мелкой среде, в том обществе, среди тех людей, у которых нет ни силы, ни храбрости отойти от ровной линии жизни вверх или вниз; среди тех людей, у которых нет сил быть хорошими, а также нет храбрости быть дурными, среди тех, которые связаны и опутаны мелкими условностями и являются рабами устарелых традиций и все существо которых являет собой малодушие. Жизнь этой среды течет однообразно и размеренно, как качается маятник на стенных часах; движения в этой среде незначительные, тихие, без волнения, без глубоких борозд, без заметных следов, они подобны легким волнам, которые расходятся кругами по стоячей воде, если на поверхность ее упадет птичье перышко.
В этой среде нет ни бурь, ни непогоды, ни землетрясений, ни пожаров; эта среда ограждена плотной стеной от бурь и ветров, которые волнуют общество. Она живет в своих комнатах, улица для нее целый мир, заграница; события, потрясающие континенты, — для нее только газетное чтение.
В этой среде, не отделяющейся от ровной линии жизни, нет событий, нет эмоций, нет сенсаций. „Нынче день рождения тети Савки“ — вот событие в этой среде; и все в этот день суетятся, бегают, одеваются, покупают букеты, пишут поздравления, наносят визиты. Это событие, целое событие. „Мила дяди Стевы оставила мужа“. — „Ию, ию, ию, — вся родня бьет себя в грудь, — что скажут люди?“ Вот та эмоция, которая волнует всю родню, но это волнение вызывает не столько причина, которая заставила Милу оставить мужа, сколько то, „что скажут люди“. А знаете ли вы, что такое сенсация в этой среде? „Сноха Зорка родила близнецов!“ И эта сенсация переходит из дома в дом, о ней только и говорят, рассказывают, толкуют, и эта тема заполняет целиком интересы какой-нибудь семьи и целой среды. Пера получил повышение, Джока заболел, Стева выдержал экзамен, Йову перевели, госпожа Мица купила новую спальню, госпожа Савка остригла волосы, госпожа Юлка сшила новое платье из крепдешина, у родственницы Мацы подгорела сдобная баба, а родственница Анка истратила на вечеринку 170 динаров. Вот это сенсации, это эмоции и события в мелкой среде.
И вот отсюда, из этой-то среды, взяв за руку, я выхватил одну хорошую жену и хорошую хозяйку — госпожу Живку Попович и вознес ее нежданно-негаданно над ее нормальной линией жизни. Такое нарушение равновесия на весах жизни может повлечь за собой нарушение равновесия у людей этой среды, и они не в состоянии удержаться на ногах».
Госпожа Живка Попович не хватает звезд с неба. Муж ее, добросовестный чиновник, получает жалованье, которого едва хватает на жизнь. Приходится выкручиваться, делать мелкие долги «до получки», перелицовывать старую одежду…
Но вот сорванец сынишка приносит новость о демонстрации на Теразиях. Там «все еще дерутся, и правительство должно подать в отставку, потому что убили одного рабочего, а троих ранили». В мирную жизнь семьи врывается эпоха. Многих критиков сбивала с толку пометка Нушича: «Действие комедии происходит на рубеже прошлого и нынешнего веков». Нет, это уже 20-е годы. Это чувствуется и по лексике комедии. Но в том-то и неувядаемость нушичевской драматургии, что зритель находит в ней прежде всего жизненные ситуации и характеры, которые не меняются с переменой правительств и режимов.
Скромному мужу госпожи Живки внезапно предлагают министерский портфель. Есть от чего закружиться голове бедной женщины. О чем думает обыватель, изредка вспоминая о тех, кто им правит? Прежде всего о привилегиях сильных мира сего. Об их большом жалованье, роскошных загородных виллах, обнесенных высокими заборами, персональных средствах передвижения. Он говорит об этом с жгучей завистью… и только. Он находит несправедливым такое распределение жизненных благ только потому, что сам обделен. Случись ему стать «слугой народа», и он тоже без всяких угрызений совести будет пользоваться всем, что дает высокое положение. Поэтому естественна первая реакция новоиспеченной министерши.
— Распорядись, чтобы сразу после обеда, в четыре часа, сюда подали министерский экипаж.
— А зачем он тебе? — спрашивает муж.
— Оставь меня, пожалуйста! Я хочу три раза прокатиться от Калемегдана до Славии, а после этого хоть умереть.
Но Живка не умирает. Перед ней обширное поле деятельности, на котором может проявиться тщеславие и невесть где скрывавшаяся доселе эксцентричность.
Она запрещает своему сыну дружить с уличными мальчишками и велит играть только с сыном английского консула. Она заказывает сотни визитных карточек, которые фиксируют перемену простонародного имени Живка на элегантное Живана. Она ставит себе на здоровый зуб золотую коронку. Она принимает секретаря министерства иностранных дел Нинковича, который считается официальным любовником всех министерш по очереди и учит их светскости.
— Уверяю вас, сударыня, вы сможете стать светской дамой, дамой высшего общества, ин фам ди монд, только играя в бридж, куря и имея любовника…
И, наконец, она решает, что муж дочери, мелкий чиновничек и порядочный прохвост Чеда, не пара ее дочери. Уверившись в собственном могуществе, она собирается выдать замужнее чадо за почетного консула Никарагуа, а в миру — богатого торговца кожами Тодоровича.
Намечается сплав комедии характеров и комедии нравов. Но Нушич не был бы Нушичем, если бы все это не вписывалось органично в комедию положений.
Мастер сюжета начинает плести интригу.
Госпожа министерша сообщает зятю, что отныне «он освобождается от должности» мужа ее дочери. Но дочь не соглашается расходиться со своим супругом. Она его любит и расстанется с ним только в том случае, если он ей изменит. Ах так! У госпожи Живки готов план. Она подговаривает служанку завлечь к себе в комнату зятя Чеду и заставить его снять пиджак, Далее события развиваются в головокружительном темпе. Зять перехватывает розовое надушенное письмо, которое пишет по добровольно взятой на себя обязанности «любовник»-дипломат, и случайно встречается с женихом своей жены «почетным консулом Никарагуа». Выдав себя за дядю собственной жены, он выведывает план госпожи Живки, а потом, напугав жениха своей жены рассказом, будто бы муж, то есть он сам, купил револьвер и ищет соперника, вталкивает торговца кожами в комнату служанки. Госпожа министерша получает известие, что мышь в мышеловке, вызывает полицию для составления акта и… в присутствии многочисленных свидетелей и дочери находит там не зятя, а человека, которого прочит в мужья своей дочери, да еще без пиджака, потому что в комнате специально жарко натопили.
На другой же день газеты делают скандал достоянием города. Госпожа министерша получает отставку у «любовника», а господин министр — у короля.
Живка уже успела перевести зятя, который всю ее «судьбу измолол, как мясо для фарша», в провинцию, и он уезжает туда с ее дочерью. Экс-министерша в отчаянии, рухнуло все — персональные экипажи, поездки в салон-вагонах на курорты, и все из-за этого пентюха-мужа, который почему-то подал в отставку. Теперь ей не нужно «соблюдать хороший тон», и она сочно честит всех, включая хохочущую публику. Ничего, не сегодня-завтра она снова будет министершей.
Нушич нередко писал роли, имея в виду определенных актеров. Теперь он тоже заранее решил, что роль Живки должна играть знаменитая актриса Жанка Стокич. Он словно воочию видел Жанку, слышал ее интонации, когда писал пьесу.
Как и «Дядюшка» Илья Станоевич, она была любимицей театральной публики. Как и он, актриса училась у жизни, выхватывала свои типы прямо из белградской среды, перенося их с улицы на сцену. К тому времени, когда ей досталась роль госпожи министерши, Жанка уже около тридцати лет выступала на подмостках.
О жизни Жанки Стокич известно немногое. Не сохранилось ни дат, ни точных сведений о происхождении этой замечательной актрисы, яростной картежницы и прожигательницы жизни. По рассказам, детство она провела в доме попа-расстриги Санды, который взял ее мать-вдову к себе «экономкой». Крестьянка прибилась к попу, когда ее дочке Живане было всего пять лет. Годами девочка наблюдала дикие сцены пьяного разгула, азартной игры, неистовых драк и примирений между попом и его сожительницей, пока в четырнадцать лет не вышла замуж за портного из города Заечара. Очень скоро она исчезла из дому. Портной нашел ее у актера бродячей труппы, гостившей в городе, и привел домой, основательно измолотив по дороге. Жанка бежала во второй раз, как только в город прибыла новая труппа. Теперь уже она нашла более стойкого покровителя — «первого любовника» труппы Ацу Руцовича. Она стирала любовнику белье, а он учил ее актерскому мастерству. Вскоре ей пришлось подменить заболевшую актрису. Это было в 1902-м. Муж-портной ходил вокруг театра и требовал выдачи беглянки, но Жанка, насмотревшись мелодрам с громкими тирадами в защиту бедных сирот от жестоких угнетателей, верила, что труппа не даст ее в обиду. Не дал ее в обиду актер, серьезно влюбившийся в страстную, порывистую Жанку. Они вместе перешли в другую труппу. И начались скитания по театрам с новыми ее спутниками, которые, едва успев вкусить рай Жанкиной страсти, получали отставку…
В 1911 году она поступила в белградский Народный театр и там, вероятно, познакомилась с Нушичем. Жанка не была универсальной актрисой. Лучше всего ей удавалось играть в комедиях Мольера и Нушича. Разучивая и репетируя роль, обычно она сама интуитивно находила интонации и жесты. И никогда не ошибалась. Но если режиссер настаивал на своей интерпретации, а она не понимала его или была не согласна с ним, актриса приходила в состояние нервной неуравновешенности и терялась. В отличие от актеров, которые больше доверяют разуму, чем чутью, и способны весело болтать перед выходом на сцену, Жанка всякий раз, хотя бы и в пятидесятый, так бывала взвинчена, что никто не осмеливался заговорить с ней.
На генеральной репетиции «Госпожи министерши» Жанка не понравилась Нушичу. Роль была написана для нее, но чувствовалось, что актрисе что-то мешает. Она как-то тушевалась, держалась на сцене деревянно. Драматург мгновенно догадался, что на репетициях ее «ломали».
Первый постановщик «Госпожи министерши» Йосип Кулунджич писал: «Нушич относился к людям доброжелательно и доверял им. Он не любил вмешиваться в работу режиссера. Он даже не присутствовал на репетициях, а на генеральной репетиции молчал, не делал замечаний. Сначала это казалось очень неприятным. Даже после премьеры он ничего не говорил. Только раз, после особенно успешного спектакля, он подошел ко мне, пожал руку и сказал: „Я верил в вас!“»
Предчувствуя провал, Ага по возвращении домой тотчас попросил дочь сходить к Жанке и убедить ее, чтобы она играла так, как хочет, а не так, как ее заставляют. Пусть никого не слушает.
Гите долго не открывали дверь квартиры. Наконец она увидела Жанку, хмурую, злую.
— Чего тебе? Сказать хочешь. Ничего не хочу слышать. Садись, пей кофе и уходи.
Разговора не получилось.
Тревога Аги все росла. Нервозность Жанки тоже. Пока не поднялся занавес, она непрерывно чесала руки, раздирая их до крови.
Но вот первая реплика:
«Живка (стоит у стола, на шее у нее висит сантиметр, в руке большие ножницы; приложив ножницы к губам, задумалась, глядя на брюки). Смотрю, как бы скроить, чтобы обойти вот это протертое место».
Жанка произнесла эту реплику не сразу. Холодок ножниц у губ успокоил ее. Фраза получилась сочной. Родилась Живка — рачительная хозяйка, а к концу первого акта — темпераментная министерша.
В антракте Жанка Стокич попросила разыскать Гиту. Когда Гита передала ей слова Аги, она довольно воскликнула:
— Да я так и играю! Эх, почему я не узнала об этом раньше! Извелась вся, чуть жива. Последние дни я сама не своя была от бешенства.
25 мая 1929 года стало днем триумфа Жанки Стокич и Бранислава Нушича. Премьера шла под непрерывный хохот публики. С тех пор Жанку называют «нушичевской актрисой». Кто видел спектакль с Жанкой Стокич, повторявшийся сотни раз, все говорят, что лучшей «госпожи министерши» не было, нет и не будет.
30 сентября 1934 года «нушичевская актриса» получила от драматурга письмо:
«Дорогая Жанка,
у нас с Вами сегодня маленький интимный праздник. Моя МИНИСТЕРША будет показана сегодня вечером на белградской сцене в сотый раз, и Вы в сотый раз выступите в этой роли перед белградской публикой.
События могут менять режимы, кризисы могут раскачивать и свергать кабинеты; Вас не может свергнуть никакой кризис, Вы остаетесь министершей, единственной министершей, навек министершей. Быть в сотый раз министершей — это рекорд, которого до сих пор никто не устанавливал, кроме Вас, вы имеете все качества, необходимые в жизни для рекордов.
Позвольте мне сегодня вечером, при сотой встрече, пожать дружески руку. Давайте с глазу на глаз, тихо, незаметно, поздравим друг друга с этим нашим маленьким совместным торжеством.
Преданный Вам Бранислав Д. Нушич».
Это был сотый спектакль в Белграде. «Госпожа министерша» уже не только обошла почти все театры Югославии, но и появилась в столицах других стран, словно бы претворяя в жизнь мечту Живки Попович о роскошной жизни и заграничных поездках.
В январе 1933 года после премьеры «Госпожи министерши» в Пражском народном театре актрису Балдову, игравшую роль Живки, режиссера Звонимира Рогоза и других вызывали двадцать пять раз. Получив это радостное известие, в апреле на двадцать пятый спектакль в Чехословакию приехал Нушич.
Он сидел в директорской ложе. Рогоз, игравший Нинковича, забежал к нему в перерыве между выходами. Нушич смотрел на публику, веселившуюся от души. Рогоз спросил его: «Ну, мастер, как вам это нравится?» А в зале публика смеялась и аплодировала очередной шутке. «Очень нравится. Вы только посмотрите на публику, это же удивительно!» Немного погодя он обернулся и спросил Рогоза: «Скажите… а это я написал?» — «Да, мастер». — «Значит, хорошо написал!»
Жить стало немного легче, когда Нушич получил почетную должность заведующего библиотекой скупщины. Во многих странах парламентскими библиотеками заведуют известные писатели. Место это — чистая синекура. Ага почти не показывался на службе, а оставался дома или шел работать за стеклянную перегородку к Райковичу.
Закончив «Госпожу министершу», он сразу же приступил к новой комедии. На этот раз уже по замыслу своему сатирической. Что явствует даже из названия — «Мистер Доллар».
Общество, выведенное в ней, уже совсем не похоже на обычную патриархальную среду нушичевских комедий. Драматург не любил новое «высшее» общество послевоенных скоробогачей и преуспевающих бюрократов. Редко бывал в фешенебельных клубах. Светскую хронику поставляли ему газеты и дочь с зятем, вращавшиеся в самом разнообразном обществе.
Действие «Мистера Доллара» протекает в клубе «Элита». Его завсегдатаи не имеют имен, так как герои комедии не они. Герой ее «мистер Доллар», а они лишь безликие слуги золотого тельца. Толпа, поклоняющаяся «желтому дьяволу».
Однако комедия не тот жанр, когда можно отделаться голой абстракцией, персонажами, лишь обозначающими явления. Одному из господ, собирающихся в клубе, все же дается имя. Господин Маткович бродит среди праздно болтающей и сплетничающей светской черни, он плоть от плоти ее, но сейчас он недоволен, ущемлен, разочарован и потому резонерствует, оповещая зрителей об активной нушичевской неприязни ко всей этой грязной пене, вынесенной на поверхность волной капиталистического бума:
«— Вы заметили, как человек, поднимающийся в высшее общество, постепенно теряет человеческое достоинство? Казалось бы, человек должен терять достоинство, когда он опускается вниз. Но не тут-то было — происходит обратное…
— Наши дамы становятся передвижными выставками вечерних туалетов, а наши мужчины теряют свои имена и обезличиваются. Вы слышали, что говорил Жан об этом пожилом господине? Никто не знает, кто он и как его зовут. Известно лишь то, что у него сто шестьдесят тысяч динаров ежемесячного дохода. И этого достаточно. Никто у него даже не спросит ни имени, ни фамилии. Точно так же и со всеми остальными. Вот об этом, если вы спросите, вам скажут: „Это Господин из порядочной семьи“. А вот про того — „Господин с хорошими связями“. А это — „Господин, ожидающий богатое наследство“. Ну, а этот вот — „Послевоенный господин“. Есть тут и господин, о котором ходят всякие нехорошие слухи. Говорят, будто у него темное прошлое. Но от таких разговоров ему ни холодно, ни жарко; если его настоящее подкреплено хорошими доходами, то прошлое очень легко забыть. Вот, например, взгляните на этого господина. Когда-то он был замешан в одной очень крупной спекуляции, а его сосед прославился умением составлять фальшивые отчеты, а вот тот, третий, давно уже лишен права участвовать в каких-либо финансовых операциях. Но все это было давно, а сейчас они уважаемые и добропорядочные господа, которых всюду хорошо принимают…
— Вы, вероятно, думали, что к членам Элит-клуба должны предъявляться „сверхповышенные“ требования? Нет. Для нас достаточно, если человек имеет трехэтажный дом и автомашину „кадиллак“. Вот вам и все условия!»
Господин Маткович получил наследство, которое дает ему возможность вести беспечную жизнь, но оно оказалось не настолько велико, чтобы удержать привязанность его невесты Нины, отдавшей предпочтение более богатому наследнику. И тут озлобленному Матковичу подворачивается случай отомстить и бывшей невесте и всей этой расфуфыренной толпе, помешанной на деньгах…
Клубный лакей Жан получает из Америки извещение о смерти родственника и наследстве в сто долларов. Жан не умеет читать по-английски и обращается за помощью к Матковичу, у которого мгновенно созревает в голове план мистификации. Он объявляет за ужином, что Жан получил наследство в три миллиона долларов.
Господин Маткович знал, что делал. В мгновение ока Жан возносится в глазах клубной публики на недосягаемую высоту. Только что его обзывали «скотиной», минуту назад он получил расчет за то, что опрокинул бокал с вином на платье Нины, бывшей невесты Матковича, и вот уже толпа торопится заручиться дружбой миллионера, Нина готова еще раз сменить жениха…
Все забыли, ради чего пришли. Напрасно ждет внимания старый профессор, которого должны были чествовать. А профессор говорит об этике, о которой забывают в век материализма и механизации, о том, что «техническая наука изыскивает все новые и новые средства для удушения культуры». Ни книги, ни идеи старика никого не интересуют, как не интересовали критиков Нушича идеи, высказанные им в «Мистере Долларе», тридцать лет назад. Напрасно! Симптомы, замеченные писателем, ныне выросли в проблему…
Симпатии Нушича на стороне Жана. Бывший лакей после провозглашения его миллионером не приобрел никаких выдающихся качеств. Он по-прежнему любит свою Маришку, мечтает о приобретении маленькой кафаны и тяготится своим новым положением. Но в глазах общества эта единица, к которой присоединили полдюжины нулей, становится вместилищем самых разнообразных талантов, каждое его слово попадает в газеты, «госпожа советница с репутацией» с одобрения своего супруга «господина советника без репутации» идет на интимное свидание к бывшему лакею только для того, чтобы получить меховую шубку.
«Доллар, мистер Доллар — властелин мира!» — восклицает Маткович. Ему вторит «деловая женщина», убежденная, что на деньги можно купить не только дом, автомобиль, но и «положение в обществе, честь, совесть и вообще все, что продается».
И вот общество узнает, что его разыграли, и мгновенно отворачивается от Жана. Но Маткович удовлетворен, он мстительно клеймит завсегдатаев клуба «Элита»:
«— Ну, уж тут, господа, я ни при чем. Напрасно вы пытаетесь переложить на меня всю вину. Да, я допустил ошибку, я неправильно перевел письмо, я объявил, что Жан миллионер, но я никого не заставлял ему кланяться, никого не принуждал приходить на тайные свидания, устраивать в его честь чаи, проектировать браки, пить с Жаном на брудершафт, избирать его почетным членом ваших обществ, называть его именем улицы, корабли, шляпы, провозглашать ему хвалебные тосты, стряхивать пылинки с его воротника, называть его „всемогущим благотворителем“, „великим гражданином“, „национальным деятелем“ и кричать „живео“. Нет, уважаемые господа, этого я вам не предлагал. Уж если я и положил на стол кусок сахара, то, смею вас уверить, мух слетаться на него я не уговаривал».
Кончается комедия патетически. Разбегаются разочарованные господа из клуба «Элита», Маришка и Жан трудятся в приобретенной стараниями Матковича кафане, а сам Маткович провозглашает:
«Счастье без труда — сплошная ложь. Только труд — единственная прочная основа настоящего счастья! (Издали доносится фабричный гудок.) Слышите? Фабричный гудок — это тот же колокол, который зовет к заутрене. Верующие, молитесь! Но молитесь не золотому тельцу, а благородному хозяину мира — почтенному труду. Взгляните, при первых лучах восходящего солнца расползается туман и исчезает мрак. Там, вдали, идут люди, много людей — мужчины, женщины, дети, — они идут навстречу заре. Они тоже верующие. Мозоли на их руках заменяют им хоругви, им не нужны золотые паникадила. Они верят в труд. И только они, люди, верящие в труд, смогут разрушить безбожное царство мистера Доллара!»
На радость современным литературоведам, в этих пространных репликах высказано так много общеизвестных истин, и притом так недвусмысленно, что невольно хочется изъясниться слогом современных критиков и воздать должное «прогрессивному и честному художнику, написавшему значительное и острое произведение», «увидевшему в труде силу, способную изменить человека и разрушить буржуазный строй». Все это несомненно. Но почему же тогда комедия «Мистер Доллар» даже в нашей стране, стране победившего труда, в театрах которой с неизменным успехом одновременно идет до полудесятка комедий Нушича, не нашла своего сценического воплощения? Почему, поставленная в 1932 году в Белграде, она быстро сошла со сцены?
Да потому, что правда, даже откровенная, высказанная прямо в лицо, не может заменить собой правдивого искусства. Проще всего можно убедиться в этом, сравнив недолговечного «Мистера Доллара» с бессмертной «Госпожой министершей».
И в той и в другой комедии речь идет о власти над людьми, которую дает либо общественное положение, либо деньги. Это излюбленная тема Нушича. Но всякий раз он решает ее по-разному.
Создавая царство «Мистера Доллара», драматург подгоняет под готовую идею и действие и типы. Так творят агитки-однодневки. Во всей комедии нет ни единого живого человека, каждый несет определенную идейную нагрузку, вещая либо мнение автора (Маткович), либо авторское представление о «высшем обществе» (члены клуба «Элита» — «послевоенный господин», «госпожа советница с репутацией» и др.). Нушич совсем не знает их, вся эта «элита» — плод рационалистического конструирования, которое современными структуралистами выдается за сам творческий процесс. При таком соседстве даже симпатичные Жан и Маришка начинают складываться из стандартных деталей опереточного арсенала. А какими же им быть, если приходится на протяжении четырех действий разговаривать с безликими манекенами?
Было бы несправедливостью по отношению к Нушичу совершенно зачеркивать его «Мистера Доллара». Опытной рукой он ведет действие комедии, ни один из сюжетных ходов не повисает в воздухе, комедийные ситуации смешны, и все-таки… он сам бы отдал за одну сцену из «Госпожи министерши» всего «Мистера Доллара». Госпожа Живка, живая Живка бранится, рыдает, важничает, раздает оплеухи, строит козни и зарывается вовсе не потому, что ей надо доказать тезис автора «о загнивании бюрократического аппарата в эпоху усиленного развития капиталистических отношений и обострения классовой борьбы в странах Балканского полуострова в первой трети XX века».
Он видел в своей жизни сотни Живок, он превосходно знает их психологию, манеры, лексикон, интонации. Вся речь его любимых героев интонационно насыщена, при произнесении каждой реплики так и просится жест. Не надо быть особенно наблюдательным человеком, чтобы уловить нушичевские интонации в речи современных нам белградских женщин, их восклицания, жесты. Порой, читая пьесу, чудится, будто самим расположением слов Нушич передает низкий тембр их голосов.
Может быть, его министерша слишком локальна, может быть, она белградский уникум? В таком случае почему «Госпожа министерша» неизменно делает полные сборы и в других странах?
Да именно потому, что эта комедия — шедевр национальной драматургии, а все подлинно национальное достоверно для любого человека в любом уголке земного шара. Потому, что в этом, и только в этом, высшая правда искусства.
Что же касается «условий загнивания», то и они есть. Только их никто не декларирует. Вдумайтесь — Живка, став министершей, мгновенно заболевает доморощенным снобизмом, у нее появляется невыносимая спесь, она считает для себя возможным вмешиваться в государственные дела и раздаривать родственникам и знакомым привилегии и чины… Откуда все это? Не сама же изобрела. Значит, она кого-то копирует, но только делает это по простоте душевной откровенно, считая, что таковы нормы поведения людей, на которых она прежде смотрела снизу вверх. Так оно, между прочим, и есть. Но в жизни «загнивание» задрапировано вуалью такта, смягчено лоском манер, которых недостает Живке.
Простота Живки срывает покровы с всего и вся, и тут уже не нужны никакие декларации и пояснения. И зритель, наблюдая с живейшим интересом за Живкиной «эпопеей», как бы вводится за кулисы, откуда видна убогая изнанка роскошных декораций.
Но хватит о Живке… Драматург сидит за стеклянной перегородкой в лавке Райковича и пишет новую комедию.
Нельзя сказать, что лавка Райковича была спокойным местом для работы. Целый день в лавку заходили покупатели, то и дело писателя навещали здесь друзья. Он бросал перо, прерывая фразу на полуслове, заказывал кофе, шутил, рассказывал, а когда «пришельцы» удалялись, снова брал перо и как ни в чем не бывало продолжал прерванную работу.
Писал он всегда все одним и тем же пером. Перо было отвратительное — приходилось по нескольку раз макать им в чернильницу, для того чтобы написать единственную фразу. Один из молодых писателей выразил удивление, почему он не сменит перо.
— Э, дорогой друг, — сказал, посмеиваясь, Нушич, — тем временем, пока я напрасно пытаюсь начертить этим дрянным пером буковку и все вожу им по одному месту, у меня сочиняется нужная фраза и находится самое ловкое слово.
— А я думал, что вы из-за этого пера только время теряете, — сказал молодой писатель.
— Спешить не надо, — задумчиво произнес Нушич. — Важно работать непрестанно, терпеливо, заниматься делом, за которое взялся…
А вот разговор еще с одним писателем — Божидаром Ковачевичем.
— Удивляюсь, господин Нушич, почему вы целые дни проводите в этой комнатенке у Райковича, где вас постоянно беспокоят и сосредоточиться невозможно. Дома же работать спокойней.
— Дорогой мой, я бы и дня не прожил в одиночестве, — сказал Ага. — Поверьте, я бы ничего не мог написать, если бы не слышал шума улицы, если бы не видел все новые лица, если бы мне не о кем было выпить кофе и перекинуться самым обыкновенным житейским словом.
Росли стопки больших листов бумаги, исписанных бисерным неразборчивым почерком. Каждая строчка к концу непременно изгибалась книзу.
Заметив, что Нушич любит писать на линованной бумаге, Райкович однажды спросил его:
— Почему это, господин Нушич, вы всегда пишете на линованной бумаге — ведь вы все равно этих линий не придерживаетесь?
Нушич рассмеялся.
— А это, господин Стева, чтобы было наглядно, насколько я в своих писаниях отступаю вправо или влево от линии!
Устав, Нушич для развлечения выходил в лавку и помогал покупателям выбирать книги. При этом он говорил:
— Вы уж доверьтесь моему вкусу!
— Да из вас, господин Нушич, получился бы прекрасный торговец! — сказал как-то Райкович.
— Видно, отцовская кровь дает себя знать, — весело отвечал тот.
Первый постановщик многих комедий драматурга, режиссер Йосип Кулунджич, вспоминал:
«Сам Нушич, который ходил в театр только на генеральные репетиции и премьеры своих пьес, часто говорил, что любит писать в лавке у Райковича, потому что чувствует себя, как в театре: через стеклянную стену, отделявшую контору Райковича от лавки, он рассматривал покупателей, наблюдал их движения, жестикуляцию, мимику, словно в немой сцене, и пытался воображением наделить типичными особенностями каждого…»
Уже недалек был и семидесятилетний рубеж, но Ага был все тот же — худощавый, подвижный, остроумный. Он — душа всех начинаний культурной жизни столицы, непременный председатель или член правления творческих союзов, различных обществ.
И он по-прежнему влюблен в Любицу Д. Она вышла замуж за актера и тоже переехала в Белград. Нушич бывает в их доме. Ему дозволено любоваться красотой молодой хозяйки и делать богатые подношения. Щедрость его настолько велика, что Любица с мужем получают возможность открыть собственный театр — джаз-оперетту «Жужу».
Если до сих пор домашние Аги еще как-то мирились с этой «внебрачной прогулкой», то теперь, получив весьма вещественные доказательства его глубокой привязанности к молодой актрисе, они забеспокоились. Взялась «спасать» Агу его дочь Гита, старавшаяся скрывать от ревнивой Даринки увлечение отца. Она пробовала поговорить с самой Любицей. Такие переговоры обычно обречены на неудачу — Любица «сделала большие глаза», и Гита ушла ни с чем.
Тогда она подступила к самому Аге и прижала его к стенке жестким требованием — если уж он увлечен настолько, что не может жить без «этой женщины», то пусть расскажет все матери и разведется с ней. Ага воспринял это без всякого юмора. Он вдруг задумался в сказал:
— Неужели ты думаешь, что я мог бы разрушить брак после всего того, что он дал мне за сорок лет?
Ага не поскупился на заверения, что порвет связь, нежелательную семье.
Вечный должник вдруг получил заманчивое предложение. Известный белградский издатель Геца Кон усмотрел выгоду в издании собрания сочинений Бранислава Нушича. Он даже обязался уплатить самый срочный долг Аги — около 30 тысяч динаров.
— А не рано ли, господин Кон? — мрачно пошутил Ага. — У нас собрания сочинений издают обычно, когда писатель уже обеими ногами в гробу, а я — лишь одной…
Наконец занятия литературой принесли ему обеспеченность. Отныне Ага получал 5 тысяч динаров ежемесячно. Кон нажил на издании миллион.
Большие доходы стали приносить театры. С 1920 по 1932 год белградский Народный театр включал в свой репертуар шестнадцать новых и старых пьес Нушича. Нападки критики, казалось, разжигали интерес публики. «Путешествие вокруг света» дало театру более полутора миллионов динаров. «Госпожа министерша» за сравнительно короткий срок принесла в кассу театра 872 716 динаров, из которых Нушич получил 167 тысяч. Только поступления от белградского театра составляли 5100 динаров в месяц, а пьесы его ставились еще и в Скопле, Загребе, Сараеве, Новом Саде, Сплите и других городах, зарубежные театры тоже присылали значительные деньги.
Но пока долгов у Нушича было еще больше. Жил он всегда на широкую ногу. Дом его (все еще наемная квартира) всегда наводняли знакомые Аги, а теперь еще друзья дочери и зятя, живших на его иждивении. Порой Ага садился за стол сам-тридцать.
Среди частых гостей бывали актер Милорад Гаврилович, литератор Риста Одавич, драматург Милан Предич и много молодежи — журналист Милан Джокович, режиссер Йосип Кулунджич, художник Сташа Беложански…
— Каков секрет вашей молодости? — часто спрашивали семидесятилетнего Нушича, всегда веселого, готового подшутить и даже напроказить.
— Никогда не дружите с людьми старше вас или со своими сверстниками, — отвечал комедиограф. — Посмотрите на меня, всегда в окружении молодых.
С появлением звука в кино неутолимое любопытство заставило его согласиться принять участие в создании фильма — музыкальной комедии «Солдат и девушка» — в качестве… актера. Фирма «Парамаунт-ревю» в 1930 году пригласила его на съемки фильма в Вену, предложив роль конферансье в этом фильме-концерте.
Когда съемки закончились, усталый Нушич, отирая пот со лба, сказал своим товарищам-актерам:
— Только теперь я убедился, что писать легче, чем играть…
В 1931 году он уже смотрел этот фильм в белградском кинотеатре и весело смеялся странному впечатлению, которое произвело на него собственное появление на экране. К сожалению, все попытки найти эту старую ленту пока оказались неудачными.
В том же году, когда Нушич снимался в кино, совершенно случайно он занялся и еще одним делом, результаты которого оказались чрезвычайно плодотворными.
Мы уже знаем, что Нушич был великолепным оратором. Где бы он ни выступал — на эстраде ли, на официальном банкете или на похоронах, — речь его всегда была своего рода художественным произведением. Он виртуозно владел логикой выстраивания фактов. Веселое или трагичное настроение слушателей создавалось им тонкой нюансировкой. Обычно тщательно подготовленные речи его благодаря коротким метким отступлениям, как бы подчеркивавшим главную мысль, производили впечатление случайной импровизации.
Однажды Нушич оказался на похоронах военного министра. Генерал, произносивший надгробную речь, казалось, задался целью изложить весь послужной список покойника — он перечислял даты жизни, должности и награды. Нушич был раздосадован и довольно громко выразил свое недовольство убогостью речи:
— Если военачальник не умеет говорить, то каким образом он может воодушевить армию, прежде чем двинет ее на защиту отечества! Надо научить военных произносить речи!
Новый военный министр, прослышав об этом, тотчас обратился к Нушичу:
— Ловлю вас на слове!
В лавке Райковича Агу вскоре посетил начальник военной академии. Пришлось драматургу стать профессором и возглавить кафедру риторики в военной академии. Остроумные лекции его собирали множество слушателей, на них ходили почти все высшие чины югославской армии.
«В те лекции, — писал Нушич, — я внес много и своего опыта». Однако они требовали огромной теоретической подготовки. Нушич перерывает всю возможную литературу по ораторскому искусству — от древних греков и римлян до современных педантов-немцев. К концу второго семестра драматург приболел и вынужден был отказаться от дальнейших лекций, но стремление дать исчерпывающий труд по риторике не оставило его, и в результате свет увидел толстенный том.
Ага привлек к работе над своей «Риторикой» многих приятелей, которые переводили ему нужные материалы. Приходилось рыться и в библиотеках, но там работать Ага не любил — нельзя было курить, мешала непривычная обстановка. Он обращался в иностранные посольства, и ему присылали горы книг.
Для Нушича искусство оратора неразрывно связано с литературным мастерством, и потому его «Риторику» мгновенно раскупили не только офицеры, священники, педагоги, политики, но и литераторы.
Пожалуй, не было еще книги об ораторском искусстве, написанной с такой живостью и столь разносторонне.
И ценность ее не в занятных случаях из жизни знаменитых ораторов и в известных цитатах из Шопенгауэра («Тот, кто небрежно выражает свои мысли, недостаточно дорожит ими»), Бюффона («Стиль — это человек»), Цицерона, а в манере изложения, лишенной псевдонаучной занудливости и показывающей как на ладони психологические, литературные и даже физиологические основы умения говорить. Нушич тонко подмечает психологию массы, слушающей оратора. Он рассказывает, как оратору владеть собой, как справляться с волнением.
Вторую часть книги Нушич посвятил истории ораторского искусства. Русского читателя в этой книге, наверное, привлекли бы оценки знаменитых русских ораторов начиная с XVII века (Димитрий Ростовский) и до самой Октябрьской революции (В. И. Ленин). Среди громадного числа русских имен есть Ломоносов, Сумароков, Срезневский, Сеченов, Достоевский, Бакунин, Плеханов, Кони, Плевако…. К книге Нушич приложил антологию творчества великих ораторов от Будды до Жореса.
Тысяча девятьсот тридцать третий год был не только годом выхода в свет «Риторики», он стал годом общего триумфа Аги. В феврале состоялись новые выборы в Академию наук и искусств. Задержка с приемом Нушича в Академию уже всем казалась неприличной. Это понимали и сами «бессмертные».
Сохранилась официальная записка, подписанная членами Академии критиком Богданом Поповичем, художником Урошем Предичем и скульптором Джордже Йовановичем. Обращаясь к Королевской академии, они перечисляли заслуги Нушича и указывали на то, что его обходили с приемом несколько раз. «Но дальнейшая отсрочка становится несправедливостью», — писали они, ссылаясь на то, что действия Академии вызывают негодование многочисленных почитателей таланта Нушича.
Десятого февраля его избрали единогласно, но объявили действительным членом Академии только 28 декабря. На другой день, 29 декабря, вся столичная пресса писала об этом, как о большом событии. Желающих послушать вступительную речь Нушича оказалось так много, что заседание состоялось в так называемом Коларчевом университете, имевшем самый большой зал в городе. Собрались писатели, историки, художники, актеры…
«На фоне темного занавеса, — сообщал журналист, — у сидящего за столом прославленного комедиографа очень академичный и очень серьезный вид. Под аплодисменты всего зала он неторопливо встал, и его взгляд — взгляд старого театрального деятеля — остановился на галерке, которая на сей раз (не то что в театре — здесь в партере места бесплатные) была почти пуста…».
В течение всей речи Нушича президент стоял лицом к нему и… улыбался. Речь была академична, Нушич блистал эрудицией, но говорил он о своем предтече, комедиографе Йоване Стерии Поповиче, и потому сквозь академичное изложение стал неодолимо пробиваться юмор.
— Самая старая академия наук, — начал Нушич, — основанная Ришелье в начале XVII века, создала прекрасную традицию. Новый академик, становясь в ряды бессмертных, своей вступительной речью платит дань уважения и признания своему предшественнику, кресло которого он занимает. По этой прекрасной традиции, хотя и без претензии на бессмертие, по сегодняшнему поводу я должен был бы остановиться перед тем креслом, которое со дня основания Академии остается незанятым, но которое, если бы было возможно смещение времени, достойно занимал бы отец нашей драмы, великий творец комедий Йован Стерия Попович…
Нушич защищал Стерию от обвинений в подражании Мольеру. Это было глубокое исследование творчества великого серба.
Но вот Нушич заговорил о жизни Стерии, который остался без средств к существованию и женился на богатой пожилой вдове Елене.
— Своему супругу, кроме денег, она принесла и дом, в котором Стерия позже умрет, но с этим имуществом она внесла с собой в брак три тяжелые черты: необузданный язык, самодовольство и скупость.
Ее несдержанный язык часто причинял много боли и без того сломленному жизнью поэту. Она задирала нос, потому что была женой великого писателя. Но это не мешало ей не уважать, не ценить, а порой и унижать самого писателя.
— Спесивость ее иногда бывала комичной. Современники Елены вспоминают ее триумфальные походы к службам в Николаевскую церковь.
Она всегда немного запаздывала и входила в церковь, уже заполненную прихожанами, приподняв переднюю часть своего кринолина и ступая с королевской важностью, кивая то налево, то направо, уверенная, что ее появление в церкви — подлинное событие и что все взгляды устремлены на нее.
— Самой тяжелой чертой ее характера была скупость, легендарная скупость. Она в буквальном смысле слова голодала, только бы не потратить лишнего, а с нею вместе голодал и Стерия, и именно тогда, когда болезнь его требовала хорошей пищи. Супруга Йована Стерии Поповича была средоточием дурных черт его «Злых жен», «Спесивца» и «Скупца». Если бы он не написал их раньше, то написал бы их в браке, почерпнув все три комедии из одного и того же источника…
Нушич возвращается к академизму — первый период творчества Стерии Поповича, второй период, третий… Но пора и кончать.
— Лафонтен, восхищенный Мольером, написал эпитафию, которая гласит: «Здесь спят вечным сном Плавт и Теренций, и все же Мольер», и мы тоже могли бы сказать о Йоване Поповиче: «Он наш Мольер, и все же Стерия».
Газеты напечатали и речь президента Академии Богдана Гавриловича.
Она начиналась словами: «Господин академик, ваши произведения читаются свыше четырех десятков лет» и кончалась фразой: «С редким удовольствием провозглашаю вас действительным членом Сербской академии».
Словно и не было долгих лет несправедливого непризнания. Теперь уже «ваши произведения читают все слои общества и все края нашей страны», уже «ценность их не имеет национальных границ» и т. д. и т. п.
На торжественном вечере критики Нушича фальшивыми голосами произносили хвалебные тосты. Ага не удержался, чтобы не сказать по их адресу несколько острот, на другой же день ставших известными всему Белграду.
И сразу же столица увидела новую комедию Бранислава Нушича «Белград прежде и теперь». Комедия под тем же названием была и у Стерии Поповича, который написал ее в середине прошлого века. Нушич как бы хотел подчеркнуть, что он — преемник Стерии. И при этом взял не только название старой комедии, но и сюжетную завязку. У Стерии из дальнего вилайета в Белград приезжает старая бабушка Стания. Она удивляется новым обычаям города, в котором турецкий быт начал вытесняться европейским. Вместе зурны в комнате фортепиано, люди садятся не на устланный коврами пол, а на стулья, время отсчитывается не по намазам, а по часам…
У Нушича сталкиваются патриархальные нормы морали и современные буржуазные. В прологе драматург выводит на сцену самого Йована Стерию Поповича, который начинает свою речь на старом сербском литературном языке, который так напоминал русский:
«Почитаемы слушатели, без соизволения моега, сачинитель веселога…»
Короче говоря, сочинитель веселого действа решил вывести на сцену Стерию, чтобы довести до сведения публики, что цивилизация — штука неплохая, но если люди усваивают лишь внешние приметы ее, то тем самым они уподобляются ослу, напялившему на себя львиную шкуру. Уши-то все равно торчат, а уже этим не преминут воспользоваться писатели.
В Белград приезжает провинциальная супружеская пара Станойло и Перса. У сына своего Николы они застают маникюршу, полирующую ему ногти. И хотя почтительный сын бросается, как и прежде, целовать родителям руки, они вскоре понимают, что он переменился неузнаваемо.
Старики торопились в Белград, так как прочли в газетах, что сын их обанкротился. Они боялись, как бы он не покончил с собой. Но самоубийства из-за банкротств бывали прежде, а теперь… Теперь банкрот, беззаботный и веселый, платит на их глазах маникюрше целых сто динаров. За что?! Выясняется, что теперь банкротство — всего лишь выгодная махинация. Сноха, появляющаяся перед стариками в прозрачной пижаме, занимается вопросами женской эмансипации, внук бросил школу и увлекается футболом, внучка оспаривает звание «мисс Белград», снимается в рискованных позах и мечтает о Голливуде. Молодые люди заводят патефон и хотят вытащить перепуганную старушку Персу танцевать фокстрот.
Война кончилась как будто совсем недавно, но старик Станойло не может найти никого, кто бы хотел послушать его воспоминания. «Мы кровь проливали», — говорит старик. «Мы все уважаем прошлое, — отвечает обиженному деду внук, — только… знаете, скучно это». И с жаром рассказывает о последней футбольной игре.
Старик в ужасе: «Прежде дом был церковью, храмом… а посмотри, что вы теперь из дома сделали. В улицу превратили: заходи сюда кто хочет, выходи кто хочет. Выбросили из дому икону, а повесили голых женщин, метлой повымели уважение, любовь, покой, а втащили безобразие… А мораль… ты мне скажи, есть ли еще мораль?.. Стыд забыли, а где нет стыда, там нет и морали».
Внучка приходит домой и говорит, что вышла замуж. «Вчера еще мы об этом не думали. Вечером, когда возвращались из кино, Дуле провожал меня до дома, и вдруг мне эта мысль в голову пришла. Я и говорю ему: „Дуле, давай-ка завтра повенчаемся!“ Узнав, что и сын и внук пользуются одновременно благосклонностью горничной, старики бегут из Белграда. „И в Содоме такого не бывало!“»
Нушич становится моралистом. Не унылым брюзгой, которому все прошлое кажется идеальным по сравнению с настоящим. Он по-прежнему все воспринимает с юмором. Его тревожит одно — исчезновение стыда как сдерживающего начала. Может быть, драматург хочет, чтобы соблюдались внешние приличия? Защищает лицемерие? Нет, дело совсем в другом.
Уничтожаются хорошие обычаи, исповедуется нравственный нигилизм, искореняются и сами приметы нации. Проповедью разврата занимаются газеты, кино, бульварная литература. Нушич прекрасно видит новую опасность. Кто-то сегодня провозгласил лозунг «Все дозволено!», надеясь, что завтра бездумное поколение начнет оплевывать святыни, и тогда его легче будет прибрать к рукам. Лишив народ духовного стержня, традиций, обычаев, легче превратить людей в рабов.
Моралистов обычно никто не слушает. На веселой комедии «Белград прежде и теперь» зрители смеялись, но не делали для себя никаких выводов, так как слово способно пошатнуть мораль, но для укрепления ее нужны более действенные меры. Смеялись зрители и 4 сентября 1935 года, на премьере еще одной комедии с моралью «ОЮЭЖ», название которой составлено из начальных букв названия популярного женского общества («Объединение югославских эмансипированных женщин»).
Нушич высмеивал женщин, забывающих о своем долге перед семьей. Пока, по выражению Зощенко, «жена передовыми вопросами занята» и толчет воду в ступе на различных заседаниях женской организации, муж не находит себе места, домашняя жизнь разваливается, дочь под руководством опытной горничной проходит школу отнюдь не платонической любви, а сын становится взломщиком.
Комедия вызвала взрыв негодования в женских организациях. Критики единогласно осудили «консервативную позицию» автора комедии. Женский вопрос в Югославии был наболевшим. Кое-где давали себя знать гаремные традиции турецких времен. Комедия была воспринята как вызов всему движению за раскрепощение женщины. В различных городах велась подготовка к демонстрациям во время премьер «ОЮЭЖ».
Юмористический еженедельник «Остриженный еж»[32] поместил серию карикатур — черногорки встречают Нушича с пистолетами, а в Скопле его бьют зонтиками…
Случилось так, что Нушич и в самом деле приехал в Скопле на открытие памятника павшим бойцам добровольческого отряда, в котором сражался и погиб Страхиня-Бан. Приезд его совпал с премьерой «ОЮЭЖ» в местном театре. Вечером он собирался присутствовать на представлении.
Его предупредили, что студентки, возможно, попытаются устроить обструкцию. Нушич усмехнулся и попросил расклеить дополнительные афиши о беседе, которую он собирался провести перед началом спектакля. Публика, подогретая «Остриженным ежом» и с любопытством ожидавшая перепалки Нушича со студентками, повалила в театр.
В зале негде было яблоку упасть. Зрители не только заняли все места, но и стояли в проходах. Нушич сидел с актерами в артистической уборной, попивал кофе и докуривал сотую сигарету. Когда его спросили, не надо ли поставить на сцену стол и стул, он сказал, что ему понадобится лишь обыкновенная скамья. Актеры гадали, для чего бы комедиографу скамья, а он только посмеивался.
Появление Нушича на сцене было встречено бурными аплодисментами. Здесь Нушича помнили и любили.
— Я приехал в Скопле, — сказал Нушич, — по другому поводу. Я даже ничего не знал о премьере. И вдруг мне говорят, что тут собираются устроить обструкцию. И кто же? Женский пол, который я всегда уважал, ценил и любил. Я вижу здесь студенток… Хорошо! Каждому, даже самому закоренелому преступнику дается право на последнее слово. Дайте его и мне, а потом уж осуждайте, девушки!
Нушич взял скамью, поднес ее к рампе и сел.
— Вот я и сел на скамью подсудимых!
Начало публике понравилось. Когда стихли аплодисменты, Нушич произнес большую речь. Говорил он горячо и серьезно.
— Всякое социальное явление влечет за собой как неотступную тень извращение, искажение. Всякая возвышенная идея имела в истории своего развития свою пародию. За большими кораблями, надеясь чем-нибудь поживиться, всегда плывут акулы; за большими идеями, за большими движениями, которые не дают цивилизации стоять на месте, всегда следуют эпигоны, которым плевать на идеи, ибо ждут они от всего лишь выгоды. Игнорируя сущность движения и стремясь воспользоваться лишь его формой, они-то и порождают извращения. Из этих извращений испокон веков, от Аристофана и до наших дней комедиографы черпали материал для своих творений. Обрушиваясь на эту сторону всякого движения или явления, комедиографы тем самым не осуждали и не отрицали самого движения или явления, а лишь высмеивали то, что бросало на него грязную тень. Аристофан, например, в своей комедии «Облака» жестоко высмеивает философов и философию. Но он обрушивается не на значение философии, не на ее ценность, а лишь на извращение, которое являет собой софистическая философия, то есть не на Платона, а на его эпигонов. Таков и Мольер. Известно, например, большое значение тенденции, которая получила свое начало в салоне мадам Рамбуйе и повлияла не только на французскую литературу, породив элегантность стиля, но и на само французское общество XVII века, так как эта тенденция была сильной реакцией на тогдашнюю свободу поведения и свободу изъяснения. Когда эта тенденция, увлекшая всю элиту французского духа, вызвала неминуемое извращение, явился Мольер со своими «Смешными жеманницами». На представлении комедии мадам Рамбуйе и ее подруги аплодировали Мольеру громче всех. И мадам Рамбуйе и ее подруги считали, что это сатира не на всю тенденцию, а на ее извращение. Грибоедов первым в русском театре ударил в колокола и возвестил духовную революцию против порока чванства и бюрократизма, но и он не упустил случая высмеять либеральную болтовню, «репетиловщину», хотя комедию он писал с либеральных позиций. Гоголь, который весь материал своего «Ревизора» черпает из извращенности русской бюрократии, не отрицает этим необходимости существования чиновничества. Да и «Патриоты» Стерии Поповича высмеивают не патриотическое движение в Воеводине в 1848 году, а извращенность, которая привела к пустой фразеологии и псевдо-патриотической болтовне…
Нушич оглядел притихший зал. Премьеры обычно посещает публика начитанная. Он понял, что может продолжать в том же духе.
— Итак, когда комедиограф пишет о смешной стороне известного явления, то он не смеется над самим явлением. Напротив, он приносит пользу этому явлению, он похож на мойщика окон, который оттирает мушиные следы, дабы было больше света… Я сам инициатор и основатель двух женских обществ, из которых одно на национальной, а другое — на культурной ниве функционируют многие годы с завидным успехом. Разве после этого мог бы я высмеять необходимость существования женских организаций и участия женщин в общественной жизни? Другое дело — высмеивать извращения. Всем известно, что в свалки на заседаниях женских обществ требовалось порой вмешательство полиции. Разве не судили женщин за нанесение увечий на этих заседаниях?.. У меня в комедии, которую вы сейчас увидите, чиновник два действия мыкается с коляской, разыскивая жену, чтобы накормить грудного ребенка. Его в конце концов увольняют со службы…
Публика улыбается. Она, разумеется, знает этих напудренных крикливых буржуазных дамочек, с наигранной серьезностью восседающих на видных местах в роскошных ресторанах, за столами, непременно уставленными бутылками пива. Эмансипация так уж эмансипация, черт побери! Дамы курят сигареты и даже пытаются говорить басом, срывающимся на визг, когда они в дебатах пускают в ход накрашенные ногти.
Критики не желают видеть все это в смешном свете. Они упрямо твердят, что Нушич консервативен. Кстати, насчет консерватизма любопытную мысль высказал Боривое Евтич в письме, которое Ага получил от него через неделю после белградской премьеры «ОЮЭЖ». Он писал, что эта вещь — сатира, а сатира всегда консервативна, потому что сравнивает одно время с другим, прошлую мораль с современной. А «современное» по сравнению с «прошлым» неизбежно выглядит несформировавшимся, невыкристаллизовавшимся, оно еще не имеет своего настоящего облика, «еще течет», как сказали бы древние греки. Поэтому сравнения прошлого с настоящим всегда должны быть не в пользу последнего.
Рассказав об этом письме, которое позволяло ему перевести разговор о сатире в иную, непривычную для любителей шаблонных объяснений плоскость, Нушич продолжал:
— Надо ли в подтверждение этого приводить примеры консерватизма великих сатириков всех времен и народов? Разве Мольер не консервативен в своей комедии «Ученые женщины», мораль которой такова: наука отвлекает женщин от их истинных обязанностей. Разве Диккенс не типичный консерватор, что, однако, нисколько не умаляет его славу великого сатирика? Разве Гоголь, который высмеял чванство и бюрократизм, не глубоко консервативен по духу? Не говоря уже о крайне консервативных «Избранных местах из переписки с друзьями», он в другом произведении, самой знаменитой сатире своей, в «Мертвых душах», целиком склонен к консерватизму, традиции и патриархальности. И, наконец, разве наш великий и единственный сатирик на сцене, Йован Стерия Попович, не консервативен как в «Белграде прежде и теперь», так и в своем «Спесивце»? Поскольку это не первый случай, когда критики обвиняют меня в консерватизме, поскольку такое мнение каким-то образом проникло даже в русскую советскую энциклопедию, которая в статье, посвященной мне, считает меня буржуазным писателем с отсталыми взглядами, то я имею достаточно оснований остановиться немного на этом моем консерватизме. Должен признаться, что мне этот термин — консерватизм, — стертый от излишнего употребления как пятак, давно ходящий по рукам, и по сию пору, несмотря на мой солидный жизненный опыт, кажется неясным, неопределенным и мутным. Я склонен верить, что это происходит из-за его неопределенности, пустоты и поверхностности. В бурной смене жизненных ценностей, в адском темпе культурных ориентаций и переориентаций нет консервативного элемента, который бы не был в свое время передовым, прогрессивным, либеральным. Я оправдываю критику, эту непременную часть современного модного базара. Далекая от непосредственного литературного творчества, она быстрее и легче ставит себя в зависимость от «духа времени», всегда перенасыщенного социально-политическими тенденциями. Я очень хорошо помню критику Йована Скерлича, протагониста тогдашнего рационалистического просвещения, который в угоду мещанской морали ядовито восставал против моего якобы «литературного равнодушия» к вопросам этики. Из-за него меня та же самая критика, органический отросток скерличизма, осуждает и сейчас. Но я не писал ни социально-политического трактата, ни научного исследования, а лишь показал частичку действительности, не касаясь существа доктринерских споров по женскому вопросу… Если и после этой моей исповеди останется упорное мнение, что мой консерватизм, мои «отсталые» взгляды в «ОЮЭЖ» — нечто дурное, то я поставлю вопрос прямо: разве призыв к женщине вернуться домой, к своей семье, и в самом деле такой великий грех, что его надо предавать анафеме?..
Художники видят дальше социологов. Они часто видят будущее в явлениях еще не совсем оформившихся, не дающих материала для научных выводов. Нушич предвидел, что укрепление семьи станет вскоре практической потребностью, что даже великие нации будут считать это непременным пунктом своей культурно-идеологической программы. Он предложил взять хотя бы пример коллективистской России, который считал «ясным и убедительным». Он был обижен на вульгарно-социологическую статью о нем в советской «Литературной энциклопедии», вышедшей в 1934 году. Автор ее переврал факты — совершенно очевидно, что он не читал, не видел нушичевских произведений на сцене и говорит с чужих слов.
Нушич был выше личных обид. В условиях профашистской реакции он говорил о событиях в Советском Союзе с большой симпатией.
— Сейчас Россия стоит озабоченно перед проблемой семьи, и все, от старых фанатичных деятелей революции до комсомольской молодежи, от тех, кто в Кремле, и до фабричных рабочих, в многочисленных анкетах, на собраниях и конференциях провозглашают: муж должен посвятить себя жене, жена — мужу, а оба — семье и детям. И сейчас это один из насущных лозунгов второй пятилетки. Это движение так захватило новую Россию, что даже соответственно меняется законодательство. Россия чувствует, что для нее и сейчас и в будущности «беспризорные» — самая большая опасность, а «беспризорные» — это орды маленьких бедняг, которые не прошли через культуру домашнего очага…
Нушич вышел победителем. Спектакль имел успех. Ни о какой студенческой обструкции не могло быть и речи.
Но еще до «ОЮЭЖ» была написана, а в 1934 году поставлена комедия иного рода.
В истории литературы известно немало примеров, когда великие драматурги использовали сюжеты полузабытых пьес. Наполнив их новым содержанием, вдохнув жизнь в персонажей, они создавали шедевры, предыстория которых впоследствии не интересовала никого, кроме литературоведов. Достаточно привести в пример Шекспира или Мольера. Сюжеты ранних комедий Нушича тоже не оригинальны. «Народный депутат» и «Подозрительная личность» могли быть подсказаны некоторыми комедиями Трифковича, не говоря уже о сильнейшем влиянии Гоголя. Чем старше становился Нушич, тем больше росла в нем способность к придумыванию совершенно оригинальных сюжетов. Напрасно также мы будем искать в его комедиях отражения его собственных переживаний. Напрасно будем перерывать хронику современных ему событий, пытаясь найти скандальное происшествие, которое бы дало драматургу сюжет комедии в готовом виде. Всегда бывает заманчиво преподнести действительную историю и тут же показать, как она преломилась в сознании творца. Увы! Таких комических хитросплетений и сюжетных зигзагов, какими насыщены комедии Нушича, действительность подсказать ему не могла. Неутомимый выдумщик нигде не отступал от жизни — зрители узнавали ее во всех сценах и персонажах комедии, но в целом они были похожи на слиток редкого металла, почти не встречающегося в чистом виде.
Ага рассказывал приятелям, что к нему часто ходят и пишут письма, предлагая «материал» для комедий. Он лишь улыбался наивности подобных заблуждений, потому что все его пьесы родились в результате личных наблюдений какого-нибудь жизненного явления. Когда оно становилось характерным и захватывало Нушича настолько, что он считал себя уже обязанным взяться за перо, начинался процесс придумывания. Иногда процесс созревания комедии продолжался годы, иногда был коротким, но вынашивал он произведение всегда дольше, чем писал его.
Нушич был верен жизни, как неиссякаемому источнику вдохновения, но более важным для творчества считал воображение. Современникам тот или иной герой его комедий мог напомнить какую-нибудь реальную личность. И все же личность в комедии всегда была совсем иной, более занятной и колоритной, чем реальная. Таким получился и Агатон Арсич.
В комедии «Опечаленная родня» есть пометка: «Происходит всегда и везде». Теперь он уже не ставил в тупик критиков, как в «Госпоже министерше», которую он относил к прошлому (что могло быть сделано и из цензурных соображений).
Умирает богач Мата, и в доме собираются родственники покойного. Только что, на людях, они «изображали» великое горе, но теперь им нечего притворяться, тем более что покойный и впрямь был порядочная свинья. Все родственники — мелкая сошка, перебивающаяся с хлеба на квас, — общинный чиновник, лавочник, бездельник-картежник, вдовушка, уездный начальник на пенсии Агатон Арсич… Глаза их, еще не просохшие от притворных слез, горят от жадности. Но, к всеобщему разочарованию, оказывается, что покойный приказал вскрыть пакет с завещанием лишь через сорок дней после своей смерти. «Легко ему, мертвому, быть терпеливым!» — восклицает вдовушка. Каждый боится, что другие за сорок дней разграбят богатый дом, и поэтому вся орава поселяется в нем. Все с ненавистью следят друг за другом, припрятывают понравившиеся вещи. Уже само такое начало обусловливает напряженность действия.
И напряжение растет. Родственники начинают делить наследство, которого еще не получили. Дело доходит до ожесточенных споров и драк. Обнажаются самые дурные человеческие черты. Мизерность этих людей — великолепная карикатура на большой мир, в котором акулы покрупнее, как пауки в банке, стараются перегрызть друг другу глотки в борьбе за лакомый кусок.
Тут уж Нушичу раздолье для комичнейших сцен. Вдовушка Сарка, например, крадет серебряный будильник, а когда он начинает звенеть в неподходящий момент, садится на него и громко поет.
Адвокат, видя, что за несколько дней дом будет разграблен, использует оговорку в условиях вскрытия завещания и оглашает его. Почти все наследство получает незаконная дочь покойного. Через все действие комедии развивается невинный роман молодого адвоката и будущей наследницы. Как всегда у Нушича, «положительные герои» бледны, любовная линия оставляет убогое впечатление. Но не это, не это главное в комедии.
Агатон Арсич — вот главная удача Нушича. Представьте себе Еротие Пантича — уездного начальника из «Подозрительной личности», — вышедшего теперь на пенсию, но не стяжавшего себе на административном поприще сколько-нибудь приличного состояния. Здоровенная глотка. Смесь наглости, важности, хитрости. Агатон ловко приспосабливается к меняющейся обстановке — он то давит своим авторитетом родственников и рычит на них, то елейным голосом врет как сивый мерин. Сперва он уверяет, что назначен управлять имением покойного. Кто же, как не он, бывший уездный начальник!
«Знаешь, что такое уезд с населением 52 374 человека? А я только крикну: „Смирно!“ — и все 52 374 человека становятся во фронт, едят меня глазами и трепещут!»
Когда «делят» имущество, Агатон, тонко проводя политику кнута и пряника, отхватывает себе большую часть пока еще призрачных денег покойного. Убедившись, что наследство уплыло из рук, он строит планы отторжения имущества, хорошо зная, что «закон растяжим, как его повернешь, так и будет». Агатон интригует, льстит и в стремлении утвердить себя доходит до абсурда, объявляя своим внебрачным сыном молодого адвоката, за которого выходит замуж богатая наследница — внебрачная дочь покойного.
Сложность этого характера, чрезвычайно богатая нюансировка его сделали роль Агатона Арсича привлекательной для лучших актеров страны. И они с неизменным успехом проявляли в ней свой талант.
Постановкой «Опечаленной родни» был отмечен семидесятилетний юбилей Нушича.
В 1935 году вместе с делегацией драматургов он едет в Софию, где «Опечаленную родню» поставил Н. О. Массалитинов. Эта поездка стала для Нушича триумфальной. В Болгарии Нушича стали переводить еще в конце прошлого века. Там знали почти всю его прозу. Не раз он присутствовал на премьерах своих пьес в Софии. Теперь его поразил великий болгарский актер Крстьо Сарафов, игравший роль Агатона.
На семьдесят первом году жизни Нушич стал владельцем недвижимого имущества. Осенью 1935 года он приобрел на окраине Белграда земельный участок и решил построить дом.
Пора было кончать со странной привычкой то и дело переезжать с квартиры на квартиру. Жил он на улице Двух белых голубей, Скандербеговой, Страхинича-Бана, Йовановой, Добрачиной, Зетской, Бранковой… всех не перечтешь. Мысль о доме пришла, разумеется, как только появилась уверенность, что гонораров хватит на его постройку.
Хоть Ага и говорил, что не мог бы ничего написать, не слыша шума улицы, однажды летом он все-таки не выдержал. Случилось это, когда он жил на Добрачиной улице. Стояла страшная жара, и окна во всех домах были распахнуты. И все бы ничего, если бы в доме напротив не жил контрабасист, часами упражнявшийся на своем инструменте. В соседнем доме обитала хорошенькая девица, имевшая обыкновение играть на пианино нечто бравурное, причем поставлено оно было у самого окна, с таким расчетом, чтобы от молодых людей, проходивших мимо, не укрывались ни музыкальный талант, ни прочие достоинства девицы. В угловом доме преподавали музыку, а известно, что разучивание гамм способно вывести из себя кого угодно. В довершение всего хозяин дома, у которого Нушичи снимали квартиру, тоже любил помузицировать и часто приглашал к себе приятелей — профессоров университета и Музыкальной академии, игравших на флейте, скрипке и виолончели.
По словам Гиты, вскоре Ага стал проявлять беспокойство. Он тяжело вздыхал, часто вскакивал из-за стола и с треском захлопывал окна. Но не выдерживал жары и через десять минут, покрытый испариной, распахивал их снова.
В один прекрасный день он вернулся домой с рассыльным из магазина, который тащил громадный пакет. Это был граммофон и пластинки. «Самооборона!» — лаконично объяснил Ага это явление своей Даринке и велел поставить граммофон на подоконник.
Превосходство техники над всеми прочими непрогрессивными источниками шума проявилось тотчас. Уже через полчаса окна в других домах захлопнулись…
Разумеется, не эти анекдотические неприятности заставили его взяться за строительство дома. Просто у него теперь были деньги, а с ними появилась и тяга к большему комфорту и покою.
«Рассказывали легенды о его больших заработках, о его широкой жизни, — вспоминает Милан Джокович. — В последние годы своей жизни, когда гонорары ему посылали на лавку Райковича, он ежемесячно имел около двадцати пяти тысяч динаров. Это было примерно пять больших жалований. Регулярно выдавал ему деньги и издатель Геца Кон за собрание сочинений. Я не говорю о театре, но Кон во много раз больше зарабатывал на нушичевских книгах, чем платил Нушичу. Во всяком случае, деньги у Нушича в те годы были. Он построил дом. Это, разумеется, был большой расход. Но кроме того, он постоянно кому-то платил, вечно вокруг него порхали какие-то векселя с его подписью, а ведь он деньги в долг брал чрезвычайно редко. Платил он молча. На судьбу не роптал».
Джокович не договаривает, что к Нушичу шли получать крупные карточные долги его зятя, что «папочку» эксплуатировала Любица и кое-какие старые приятели.
Добротный одноэтажный дом Аги и поныне стоит на улице Шекспира, неподалеку от чаши большого армейского стадиона, и жила в нем со своей семьей дочь драматурга Гита Предич-Нушич. Когда дом еще только начал строиться, Нушич привел к нему домочадцев. Проделавшие значительный путь от центра, они с удивлением смотрели на мужа, отца, тестя.
— Вот и я спрашиваю себя, что я делаю? — задумчиво сказал Ага. — Боюсь, к нам сюда, к черту на кулички, никто ходить не будет.
Ага ошибся. Здесь его не забывали ни друзья, ни репортеры, которые взяли за правило интервьюировать популярного писателя по любому поводу.
Крыша дома была покрашена в красный цвет, ставни — в зеленый, а все именьице, как с торжеством объявил журналистам Нушич, получило название «Агана», что по-турецки значит «Дом Аги».
Домовладелец-неофит радуется приобретению, как дитя, но это нисколько не изменило прежнего порядка вещей, вернее, их беспорядка, потому что Ага продолжает время от времени переставлять мебель, перевешивать картины, переворачивая, к ужасу Даринки, весь дом вверх дном.
Особенно гордится он своей «турецкой комнатой» с ее ларями, громадной медной жаровней, низкими резными столом и табуретами…
Одна из стен кабинета сплошь завешана оригиналами карикатур на Агу, подаренными художниками.
В новом доме непрерывная работа над все новыми и новыми комедиями, начавшаяся с «Госпожи министерши», продолжалась. Это был титанический труд, если учитывать возраст Аги и его начавшее пошаливать усталое сердце. При этом он считал себя обязанным помогать всем и каждому, быть застрельщиком самых различных начинаний в области культуры. Его заботами Белград получил первый постоянный павильон для художественных выставок, по его инициативе при Народном театре открыта актерская и балетная школа, принят закон об авторском праве.
Не забывает он и журналистики, часто выступая на страницах «Политики» и вечерней газеты «Правда», в которой в 1936 году появилась его статья «Почему пишу, для кого пишу».
«В те давние времена, когда я еще только начинал, среди главных причин, побуждавших меня к труду, было и тщеславие. Я радовался, когда видел свое имя под опубликованными работами; мне льстило, когда за моей спиной шептали: „Это тот самый, что написал то-то и то-то!“ Позже, когда я всем этим пресытился, труд стал для меня потребностью, без него я не представлял себе жизни. И сейчас я пишу, потому что чувствую потребность писать».
В молодости Ага любил работать ночью. Теперь же распорядок изменился. Ага вставал в шесть утра, пил кофе, садился за письменный стол и вставал из-за него в одиннадцать, чтобы приступить к церемонии бритья, в которой на правах подносчиков горячей воды, зрителей и слушателей принимал участие весь дом.
В двенадцать Ага обедал и тотчас, по заведенному обычаю, ложился спать. Встав часа в четыре, он работал до ужина. Теперь он из-за дальности расстояния не ходил в лавку Райковича, в которой прежде непременно отсиживал с восьми утра и до полудня.
В молодые годы Нушич был непривередлив, никаких особых удобств и покоя для работы ему не требовалось. Как только приходил в голову сюжет для фельетона или статьи, он тотчас садился в кафане ли, в кабинете или даже на кухне — был бы лишь стол — и начинал писать. Писал быстро, начисто, особенно для газет. Рукопись тут же сам относил наборщикам, присутствовал при наборе, объясняя неразборчивые места. Почерк у него был уж очень мелкий.
Но времена Бен-Акибы давно прошли, и Ага уже ничего не делает впопыхах.
Письменный стол его покрыт большим листом бумаги, испещренным заметками. «Наводить порядок» на столе не разрешается никому. Не дай бог, потеряется какая-нибудь из пустых сигаретных пачек с записанной внезапно пришедшей в голову мыслью. Он делал записи на пакетах из-под продуктов, на полях газет… Часто одной фразы достаточно, чтобы напомнить ему всю задуманную статью.
Пьесы он всегда писал иначе. Заготавливал специально небольшие тетрадки. На первой странице выписывал имена действующих лиц, а далее — краткий план действий и сцен. Набрасывал впрок диалоги, которые после разрабатывал подробнее. Исписав тетрадку, он брал стопу чистой бумаги и писал пьесу.
Имен обычно никогда не менял. Сохранились в его бумагах списки мужских и отдельно женских имен, и этими списками он часто пользовался. Начиная новую вещь, он нередко советовался с близкими, какими именами ему наделить действующих лиц. «Идите крестить», — звал их Ага. Советы он часто отвергал, говоря: «Эти уже было в „Протекции“, это — в „Подозрительной личности“». Последние годы ему приходилось трудно — столько имен он использовал в своих пятидесяти пьесах! Каждое имя к тому же должно было соответствовать характеру действующего лица.
Если работа не шла, Ага брал лежавшую на столе колоду карт и раскладывал пасьянс. Но раскладывал он его механически, продолжая обдумывать вещь. И как только в голову приходило то, что нужно, бросал карты и снова писал.
Начав действие, Ага старался уже не отрываться от письменного стола. «Чтобы не терять всей картины», — говорил он. Готовые действия читал сначала сам, а потом звал близких и изучал впечатление. Если оставался недоволен, тут же садился переписывать. И переписывал до тех пор, пока воздействие на слушателей не удовлетворяло его.
Только фельетоны свои и газетные статьи Нушич писал и, не читая, сдавал в набор. Каждую комедию он переписывал до четырех раз от руки. Писал на машинке или диктовал стенографистке только деловые письма.
Закончив комедию, Нушич приглашал друзей. «Чтецом Ага был изумительным, — вспоминал режиссер Кулунджич. — Во время чтения он поглядывал поверх очков, которые вечно спускались на кончик носа, на свою первую „публику“ и внимательно следил за всякой реакцией. Слушая, мы, естественно, держались за животы, но Ага всегда точно определял, как мы смеемся: неожиданно ли для него, от всего сердца, рефлексивно или машинально; как мы воспринимаем сатирическую фразу и как — шутку; злораден ли наш смех или он простодушен и участлив. Все нюансы реакции каждого из нас Ага как бы записывал и оценивал, чтобы затем учесть это при переработке комедии».
Критику на этих чтениях он не только признавал, требовал ее. Не любил слышать непрестанные похвалы, и про одного слушателя сказал:
— А этот мне совершенно не нравится…
— Почему, Ага?.. Такой вежливый, культурный человек… — удивилась Даринка.
— Ему все кажется хорошим, что бы я ни написал, — махнув рукой, сказал Нушич. — Не могу поверить в это!
После «вечеров чтения» Ага по заметкам исправлял произведение по нескольку раз.
Регулярно бывал на генеральных репетициях своих пьес и, уходя, говорил жене:
— Кажется, все будет хорошо.
— Почему ты так думаешь? — спрашивала она.
— Я во время репетиции наблюдал за рабочими сцены.
— И что же?
— Когда рабочие смотрят мою пьесу с интересом, то это значит, что все в порядке — публика тоже не будет зевать…
На премьерах собственных пьес Ага всегда сидел в ложе № 7, а «нушичевской ложе», и, если актеры играли хорошо, смеялся от души.
В новом доме Ага завел собаку, двух ангорских кошек, попугаев и громадную клетку с тремя десятками певчих птичек. Всех он их чистил, кормил, лечил, и ему всегда помогала Даринка, тоже большая любительница животных.
Казалось, чем старше становился Нушич, тем больше он работал. Работал, превозмогая подкравшиеся болезни, слабость, усталость. В 1932 году, когда его впервые свалило с ног воспаление легких, врачи в клинике обнаружили, что сердце сдало. С тех пор он каждый год примерно по месяцу лечился в санаториях. Зимы проводил на красивом острове Хваре, в живописном рыбачьем селении. Адриатический климат поддерживал в нем силы, которые он продолжал растрачивать с безудержной расточительностью.
Все свои болезни Ага переносил с завидным мужеством, подшучивая над собой и над врачами. В 1935 году его положили на операцию простаты. Врачи заверили его, что будет совсем не больно. Гита ждала в коридоре конца операции, которая и в самом деле была сделана очень быстро и хорошо.
Однако Ага, которого вынесли на носилках, был очень бледен. Подошедшей дочери он сказал:
— Наврали мне, что будет совсем не больно.
Гита удивилась.
— Но, Ага, я же стояла все время у двери, и ты даже ни разу не застонал.
— Я знал, что ты здесь… Потому и не стонал.
Планы у Аги громадные. Им задуман по меньшей мере десяток комедий. И не только задуман. Готовы сюжеты, набросаны отдельные сцены. Одну из них он успешно заканчивает, читает семье и друзьям в своем новом доме. И все в один голос уверяют, что это лучшая из его комедий. Название у нее короткое — «Д-р». В некоторых советских театрах она шла еще и под названием «Доктор философии».
И право же, Ага превзошел в ней самого себя. Это и сатира, и комедия нравов, и комедия положений, и комедия характеров в едином слитке.
У главного действующего лица Животы Цвийовича есть все, что его душе угодно. Он торговал, спекулировал, «потом война, поставки, то да сё — разбогател», стал миллионером. Однако времена меняются, в обществе начинает цениться ученость, и, скорее, даже не ученость, а ученые титулы. Например, как великолепно звучит «доктор» перед именем, как внушительна подпись под деловым письмом «д-р Цвийович». Но Живота уже в возрасте, значит, стать «доктором» надлежит его сыну-лоботрясу Милораду. Ну, хотя бы доктором философии.
«Куда теперь сунешься без диплома? Не потому, что философия чего-нибудь стоит, я за нее копейки не дам: умный человек не станет тратить деньги на пустые звуки… Мало ли нынче докторов — по музыке, по финансам… Толку-то от них никакого. Зато степень у них есть, а этого уже достаточно…»
Но дело это почти безнадежное — еще в школе перетаскивать Милорада из класса в класс стоило больших денег. И тогда Живота подряжает Велемира, школьного товарища своего сына, имеющего склонность к метафизике, и отправляет его в Швейцарию с заданием окончить там университет и привезти докторский диплом на имя Милорада Цвийовича. А сына на это время выпроваживает «проветриться» за границу.
Диплом привезен, вывешен в богатой рамке в кабинете Животы. Богач любуется им, не ведая, какие злоключения предстоит ему претерпеть из-за этого, вполне невинного, как ему кажется, мошенничества.
Сын по-прежнему не может связать толком двух слов, кутит ночи напролет, поставляя папаше тысячные счета за выпитое шампанское и разбитые в ресторанах зеркала. Живота все-таки старается сделать сыну карьеру. С деньгами, решает он, очень просто подкупить университетских профессоров. Он профессору — дачу, профессор сыну — должность доцента. А там надо посватать за него дочь премьер-министра или, на худой конец, министра путей сообщения. Этот даже поважнее премьера. Сколько он может дать километров железной дороги в приданое! Его шурин и наперсник Благое говорит, что скоро начинается строительство трансбалканской линии.
«А что это такое?» — спрашивает его Живота. «Как что такое… — отвечает тот. — Ты разве не слышал о транссибирской железной дороге? Трансатлантические сообщения?.. Транс… Трансильвания, Трансвааль… Когда говорят „транс“ — знай, что это большое и выгодное дело!»
Дело поручают свахе Драге, которую расспрашивает Мара, жена Животы.
«Мара. Простите, мне хочется кое о чем вас спросить.
Драга. Пожалуйста, госпожа Мара.
Мара. А как девушка-то эта — красивая?
Живота. Министерская дочь! Как же не красивая!
Мара. Да скромная ли она?
Драга. Как же, как же. Не была бы скромной, так давно бы вышла замуж.
Мара. А она не старше нашего Милорада?
Живота. Старше, какие глупости! Дочь министра старше!»
Прелестная логика свахи вполне отвечает понятиям Животы.
Остается познакомить молодых людей. Они встретятся на публичной лекции по философии, которую прочтет Милорад по просьбе попечительниц детского приюта. Живота собирается убить этой лекцией сразу двух зайцев. Она непременно сделает сына известным в научных кругах. Лекцию напишет тот самый Велемир, который ездил в Швейцарию и привез диплом на имя Милорада.
Но вот приходит телеграмма, а потом письмо. Телеграмма от швейцарского профессора, который проездом в Афины хочет послушать лекцию своего бывшего ученика. Письмо тоже из Швейцарии, от некоей Клары, которая собирается приехать к своему законному супругу Милораду Цвийовичу с их любимым сыночком Пепиком.
Что за профессор? Какая Клара? Какой Пепик? Недоразумение вскоре разъясняется. Велемир с паспортом Милорада не только получил диплом, но и успел во время ученья жениться на местной девушке и завести ребенка.
Выходит, Милорад Цвийович женат самым законным образом, хотя сроду не видел своей жены. Все планы Животы рушатся. Но не таков он, чтобы быстро сдаваться. Велемир должен играть роль Милорада, а Благое — Животы, задача их — отвлечь профессора от лекции. «Сноху» Клару надо немедленно скомпрометировать, чтобы начать дело о разводе и все-таки женить сына на дочери министра.
Появляется комическая пара Сойка и Сима, «специалисты» по бракоразводным делам. Они дают любые показания и клятвы. Когда-то они были в браке, но развелись, так как показания супругов — это одно показание, а не два. «Нынче мода на политику, футбол и разводы, — говорит Сойка. — Этим современное общество только и занимается. Обвенчаются, поживут месяц-другой, насытятся — и давай развод. А как же обойтись без свидетелей… Слава богу, зарабатываем. Все зависит от свойства дела. Есть у нас и специальная такса за „слышали то-то и то-то“, другая — за „видели то-то и то-то“ и третья — „застали…“».
Такова завязка сложной сюжетной интриги комедии. И читатель, если он не видел «Д-ра» на сцене, может уже представить себе, какая невероятная путаница произойдет, когда приедет швейцарская жена с ребенком и увидит, что муж ее совсем не тот человек, с которым она венчалась в церкви. И что будет, когда приедет швейцарский профессор.
И как дурак Милорад провалится на лекции, написанной Велемиром на философском жаргоне, слова которого не то что понять, выговорить нельзя. Нушич откровенно издевается над псевдоученой заумью: «В контемплятивном интуиционно-виталистическом изложении флуктальных логоцентрических и биоцентрических проблем мы столкнулись с деризорными профанациями климактерических культур».
Нушич не видит в окружающем его мире управы на миллионера Животу Цвийовича, и он решает наказать его сам, сделав из него посмешище. «Я думал, все можно купить на деньги, — говорит Живота, — но теперь вижу: многое можно купить, но ума не купишь».
Право первой постановки получил Загребский народный театр. Премьера состоялась в сентябре 1936 года. Ага с нетерпением ожидал отзывов критиков и писал уже новую комедию «Покойник».
Он послал экземпляр «Д-ра» и в Сараево, директору тамошнего театра Боре Евтичу, с подробными указаниями: «…Теперь о пьесе. Главное действующее лицо (Живота) — это тот тип, который у меня всюду (Аким, Агатон, Еврем и т. д.)… Хочется, чтобы темп был живым, этого требуют сами сцены…» В конце письма Нушич, привыкший к недовольству критиков, добавлял: «Разумеется, меня будет интересовать критика, и хотя я знаю ее наперед, все-таки, будьте любезны, пришлите, когда появится…»
Нушич боялся, «что очень сложный клубок ситуаций в пьесе заставит критиков увидеть в ней лишь комедию положений и легкую сатиру…».
Опасения Аги оказались напрасными. И сараевская и загребская критика была от «Д-ра» в восторге. Впервые не нашлось критика, недовольного Нушичем. Его даже ставили в один ряд с Мольером и Гоголем. Оставалось дождаться премьеры в Белграде, намеченной на декабрь месяц. Но на премьере Бранислава Нушича не было…
Нушич был при смерти.
Много дней он находился в беспамятстве. Лишь изредка приходил Ага в сознание и, видя скорбные лица родных и врачей, старался приободрить их шуткой.
Дом наводнили репортеры.
Еще десять с лишним лет назад, в своей «Автобиографии», Ага предвидел, что репортеры станут досаждать ему не только при смерти, но и после нее.
В «Автобиографии» Ага сравнивал себя с Талейраном, после смерти которого люди спрашивали:
— Для чего же он это сделал?
Талейран был способен на любой политический трюк. Нушич приучил публику видеть шутку во всем, что он делал. Могли не поверить в его смерть…
Поэтому Ага советовал газетам не торопиться с извещением о смерти господина Нушича… И мы увидим, что это был дельный совет.
Далее Ага представил себе, как покойника Нушича станет интервьюировать расторопный, очень расторопный журналист, который способен исторгнуть информацию из чего угодно.
«Журналист. Итак, могу ли я рассчитывать на беседу?
Я (хоть и мертвый, но все же закричал). Точно так же, как и я рассчитываю на нахальство журналистов, которые и мертвым не дают покоя. Ну, так чем же могу быть полезен?»
И Нушич рассказывает журналисту, как у его постели собрались врачи и решили, что ему пора умереть. На другой день они снова пришли к нему и очень удивились, что он до сих пор жив.
— Этого не может быть! — восклицали они, остукивая и ощупывая Нушича…
«Как всегда, мнения разделились. Домашний врач считал, что я должен умереть не позднее, чем через двадцать четыре часа… А его коллега, мой хороший приятель, горячо доказывал, что „в таком состоянии я могу протянуть еще месяц или два“. Все мои попытки примирить их были тщетны. Спор все разгорался, и в конце концов они побились об заклад. Домашний доктор выложил на стол новую ассигнацию в тысячу динаров и заявил, что я умру в течение двадцати четырех часов, а мой приятель прикрыл ее точно такой же ассигнацией, утверждая, что я „протяну еще очень долго“. И попросили меня быть свидетелем. На следующее утро ко мне пришел мой домашний доктор и с первых же слов, которыми мы обменялись, понял, что мои симпатии на стороне другого.
— Ах, как это нехорошо с вашей стороны, — сказал он. — В данном вопросе вам бы следовало сохранять нейтралитет или, во всяком случае, уж если вы хотите обязательно кому-то симпатизировать, то ведь вы же знаете, что я для вас самый близкий человек.
Я начал оправдываться, уверяя, что ни в коем случае не хочу быть пристрастным и не имею никаких особых причин, ради которых стоило бы стать на сторону другого доктора, кроме той, что он допускает возможность не столь быстрой моей кончины. Эти слова особенно задели доктора. Он вспыхнул и заявил открыто, что считает своего коллегу неучем и что этот неуч обнадеживал меня, только чтобы дискредитировать его как домашнего врача.
— Но, — добавил он возбужденно, — я не позволю себя дискредитировать. Меня не так легко дискредитировать. Вы должны умереть, и не позднее сегодняшнего вечера.
Я попытался было выставить некоторые контрдоказательства, но он упорно настаивал на своем, утверждая, что я, как культурный человек, не должен помогать тем, кто стремится принизить значение медицинской науки, которая в наш век сделала гораздо больше успехов, чем все другие положительные науки. Наконец, придвинув стул, он сел возле моей постели, взял мою руку в свои и перешел на самый что ни на есть задушевный тон.
— Значит, вы надеетесь просуществовать вот так еще месяц, два, а вообще-то давно примирились с тем, что умрете?
— Да!
— Я говорю, дорогой мой, — продолжал доктор дружеским топом, — чему быть, того не миновать. Не так ли? Днем раньше, днем позже. Наш народ мудрый, у него здоровая философия. К ней следует прислушиваться!
И он так взывал к моему доброму сердцу, что в конце концов я вынужден был ему уступить. Вот так я и стал покойником».
Журналист спрашивает покойника о его последних словах перед смертью.
«Я. Какие последние слова?
Журналист. Да, знаете, таков уж порядок: когда человек умирает, он должен сказать какие-нибудь последние слова, которые хорошо использовать в биографии.
Я. Ах да, вспомнил: перед смертью я спросил жену: „Почем на базаре дыни?“
Журналист. Но, помилуйте, я же не могу записать это как последнее слово писателя. Вы же хорошо знаете, что Торквато Тассо, например, воскликнул: „В твои руки, господи!“, Вальтер Скотт сказал: „Я чувствую себя так, словно я вновь родился“, Байрон сказал: „Пойдем спать!“, Рабле: „Опустите занавес, комедия окончена“, а Гёте: „Больше света!“ Так неужели вы так ничего и не воскликнули, умирая?
Я. Нет. Да я и не верю, чтобы эти уважаемые люди, которых вы цитировали, говорили что-либо подобное. Все это биографы выдумали. Я, например, знаю одного своего приятеля, артиста, который перед смертью сказал: „Я бог“, — а лицо сделал такое, будто, играя в очко, к семнадцати получил еще десятку. В газетах мне довелось прочесть, что последние его слова были: „Я кончаю“».
Кое-кто может осудить Агу, считая, что шутки по поводу смерти неуместны. Но Ага не унывал не только в книгах, он оставался самим собой и после смертного приговора, вынесенного врачами.
В свое время Николай Бердяев писал о знаменитом славянофиле Алексее Степановиче Хомякове, обладавшем большим чувством юмора:
«…Не есть ли это показатель легкости, недостаточной серьезности и глубины, может быть, скепсиса? Такой взгляд на человека вечно смеющегося очень поверхностен. Смех — явление сложное, глубокое, мало исследованное. В стихии смеха может быть преодоление противоречий бытия и подъем ввысь. Смех целомудренно прикрывает интимное, священное. Смех может быть самодисциплиной духа, его бронированием. И смех Хомякова был показателем его самодисциплины, быть может его гордости и скрытности, остроты его ума, но никак не его скептицизма, неверия и неискренности. Смех прежде всего умен, смех будет и в высшей гармонии»[33].
Эти слова, как мне кажется, можно полностью отнести и к Нушичу.
Биографу юмориста остается лишь следовать тону, заданному самим юмористом. И это будет данью уважения «самодисциплине духа», мужеству Аги.
Синиша Паунович был расторопным, очень расторопным журналистом. Впоследствии он стал известным и не менее расторопным литератором, опубликовавшим свои воспоминания о многих знаменитых писателях и событиях, потому что обладал удивительной способностью оказываться всегда там, где пахло славой.
В Белграде его называют объемным словом «сваштар». Это нечто вроде русского «во всякую дырку затычка». Он похож на нушичевского Секулича из «Листков», который «пишет стихи, продает лотерейные билеты и чинит старые зонтики — все оптом и в розницу». Паунович грешил и стихами.
В дни болезни Аги репортер «Политики» Паунович не выходил из его дома. Давайте познакомимся с одним из его репортажей о Нушиче, чтобы убедиться, что Ага в своей «Автобиографии» был настоящим провидцем.
«12 декабря 1936 года.
Славный югославский писатель Бранислав Нушич, который вот уже полстолетия смешит нашу публику, высмеивая ее недостатки и слабости, писатель, произведения которого уже давно перешли границы нашей страны и имели такой завидный успех, человек, который смеялся даже в самые тяжелые минуты своей жизни и не раз прохаживался даже на собственный счет, в последние дни начал уставать, жаловался на плохое самочувствие и вчера вынужден был слечь в постель.
И вместо того чтобы по обыкновению находиться в окружении журналистов и фоторепортеров, как это до сих пор бывало перед каждой его премьерой (15 сего месяца состоится премьера его новой комедии „Д-р“ в Белградском народном театре), рассыпать градом свой неиссякаемый запас метких словечек и шуток, принимать поздравления своих многочисленных читателей и зрителей, он лежит, и возле него со вчерашнего дня дежурят только близкие родственники, его домашние врачи доктор Арновлевич и доктор Буковала. Они не отходят от постели больного и делают все возможное, чтобы помочь славному писателю…
Но и больной, хоть и ослабевший после недавнего кровопускания, что было сил старается помочь себе. Пьет лекарства. Борется. Хочет во что бы то ни стало „нокаутировать смерть“…
Нушич лежит в своей новой вилле на Дединье. Хотя врачи запретили все посещения, зная предупредительность Нушича по отношению к журналистам, репортеры настояли на том, чтобы он только принял их. Они были упорны и заставили известить о своем приходе больного. Не прошло и нескольких минут, как их впустили.
Разумеется, они пощадили прославленного писателя и не вели с ним обширных разговоров. Они были вообще готовы отказаться от беседы, когда убедились по его виду, что он действительно серьезно болен.
Но Нушич, старый театральный деятель, который и сам многие годы ел не всегда сладкий журналистский хлеб, первый начал разговор с репортерами. Лежа в постели лицом к окнам, он махнул правой рукой и сказал:
— Плох! Совсем плох!
— Но мы это слышим уже не в первый раз. Вы и прежде болели, а к премьере всегда каким-то образом поправлялись. Любите вы пошутить…
— Плох! — в третий раз повторил Нушич.
— Хватит! — вмешалась госпожа Нушич, боясь, очевидно, как бы больному не стало хуже.
— Мы сейчас, мы недолго… Поскольку нам не удалось взять интервью, которое нам было обещано по случаю последнего дня рождения господина Нушича, так не могли бы мы в связи с премьерой…
В разговор вмешивается дочь Нушича, госпожа Гита Нушич-Предич.
— Отец мне сказал, что вам надо знать о премьерах „Доктора“. Комедия обошла все театры страны, получила свою долю хулы и похвалы и только теперь добралась до белградской сцены. С прежними отцовскими комедиями почти всегда было наоборот…
Нушич кивает в знак согласия головой.
В эту минуту госпожа Нушич приносит больному стакан компота из вишен.
— Не смейте снова писать, господа журналисты, чем питается отец во время болезни… В прошлый раз написали, что он ест одни бананы, а теперь, наверно, напишете, что ничего не берет в рот, кроме компота.
— Это же он написал, вспомни! — вдруг говорит Нушич, глядя на меня и улыбаясь.
В какое-то мгновение мне показалось, что передо мной совершенно здоровый человек, который вот-вот встанет с постели.
Госпожа Нушич приносит стакан воды и хочет напоить больного. Он сердится, берет стакан из рук жены и пытается напиться сам.
— Видите ли, мне пустили кровь, рука ослабела, но я все же могу сам…
Все мы радуемся, что он говорит, бодрится. Но мне почему-то кажется, что говорит он не с нами, не со своей женой, а с кем-то третьим, с кем-то, кого здесь нет…
В разговоре прошли не две минуты, которые мы обещали быть у постели больного, а целых полчаса. Хотелось бы нам остаться и еще, но совесть не позволила. Уходим.
— Папа работал до вчерашнего дня, — говорит дочь Нушича.
И действительно в кабинете нам сразу бросается в глаза рукопись „Покойника“, пьесы, над которой он работал уже давно. Она была уже написана, но теперь он ее перерабатывал, переписывал действие за действием.
— Как раз на днях он закончил первое действие новой редакции „Покойника“, — объясняет госпожа Нушич.
Рядом с рукописью „Покойника“ видны и другие. Тут же лежит „Риторика“, которую Нушич написал уже давно. Со стен глядят на безжизненный письменный стол и на нас бесчисленные карикатуры и портреты великого писателя. Это целая галерея, путь славы самого великого живого югославского комедиографа.
Как и прежде, весть о болезни Бранислава Нушича с невероятной быстротой разнеслась по Белграду, и весь вчерашний день в его доме не отходили от телефона, давая справки о состоянии здоровья писателя.
Хотя семья очень озабочена здоровьем больного, хотя врачи велели Нушичу ни на минуту не покидать постели, мы, учитывая, что с ним случались недомогания и прежде, надеемся, что и эта болезнь, как бы серьезна она ни была, не продлится долго, и вскоре опять увидим любимого писателя если не на премьере его новой комедии, то хотя бы на одном из ее первых представлений».
Бодрость концовки репортажа Пауновича, казалось, передалась Нушичу.
На следующий день Ага уже интересовался литературными и политическими новостями, спросил о своих любимцах попугаях:
— Что это мои дурошлепы молчат?
— Знают, что вы больны, потому и молчат, — сказала сиделка.
— А где мои ангорки?
Зять принес двух ангорских кошек, и Нушич слабой рукой погладил их.
А потом ему стало совсем плохо.
Пятнадцатого премьера комедии не состоялась. Дирекция театра настаивала на том, чтобы комедия пошла до выздоровления автора. Разрешение показать премьеру 17 декабря было получено от… врачей, которые потеряли всякую надежду на спасение жизни Аги.
Семнадцатого днем Ага ненадолго пришел в себя, сказал несколько слов медицинской сестре, ухаживавшей за ним. Потом обратился к дочери:
— Гита, дорогая, жаль только, что не удалось сколотить хорошую компанию и поехать летом на Охрид, пожить там повеселей. О, мой Охрид…
Он, наверное, вспомнил свою молодость, поездку из Битоля на Охрид, белый город, скатывающийся с горы к озеру, песню рыбаков: «Дай мне, боже, крылья лебединые…»
И снова уколы, забытье. Консилиум врачей находит у него начавшееся еще ко всему воспаление легких. Смерть могла наступить с минуты на минуту.
А тем временем в театре публика весело хохотала над злоключениями Животы Цвийовича… Нушич мог бы порадоваться своему успеху.
Но ложа № 7, которую по желанию семьи не продали никому, была пуста.
В доме Аги стояла тревожная тишина, прерывавшаяся разговорами и сценами, похожими на жуткий фарс. О них мне подробно рассказывала дочь драматурга.
— В день премьеры наступил кризис. В доме врачи, журналисты, фотографы. Все редакции подготовили некрологи и фотографии. Вечером приходит директор театра, извиняется и говорит, что я должна его понять — ему нужно все продумать и быть готовым. Говорит, отец будет лежать в фойе театра и… выражает пожелание, чтобы отец умер во время премьеры — тогда бы можно было объявить об этом во время спектакля. Просит позвонить. Мать с плачем умоляет репортеров оставить ее одну с отцом. Еле выпроводили их. Остались только мы и врач. В одной из комнат у нас была поставлена кровать для дежурного врача. Я вошла в эту комнату и испугалась… На кровати лежал какой-то человек. Оказалось, что сотрудник «Политики» Синиша Паунович спрятался, чтобы присутствовать при смерти. Он лежал на кровати и ел жареную свиную голову, которую взял с собой про запас. Телефон звонит каждые пять минут — без конца справляются из редакций газет, из театра. Одиннадцать часов. Директор театра сообщает, что премьера прошла успешно, только жаль, что о смерти не объявили. Из редакций сообщают, что звонить больше не будут — номера идут в печать. Сотрудник «Политики» этим очень доволен. Он договаривается с дежурным по своей редакции, чтобы подождали еще. Рядом с комнатой отца сидим мать, муж, я, врач и сотрудник «Политики». Сидим, ждем. Не обращая на нас внимания, Паунович спрашивает врача: «Да скоро ли он умрет? Надо доверстать газету». Доктор уходит к Аге и щупает пульс. «Бьется еще». Паунович уходит звонить, а потом говорит, что так долго не ждали даже при отречении самого английского короля Георга. Врач пожимает плечами: «Что я могу поделать». Два часа ночи. Паунович нервно говорит: «Знаете, во что это обойдется „Политике“!» В полтретьего он звонит в редакцию и говорит, что Ага не умрет. Мне показалось по его тону, что он думает, будто отец не умирает ему назло…
Но спешу сообщить читателю, что эта зловещая, очень и очень современная комедия имела благополучный конец.
Ага не умер в ту ночь. И в следующую тоже. 24 декабря он вышел из критического состояния. Температура упала. А через месяц он уже принимал друзей, оправившись в достаточной мере от, как он говорил, «генеральной репетиции смерти».
Нушичу рассказали о ночи с 17 на 18 декабря, о Синише Пауновиче. Он оценил юмор ситуации, который ныне, кажется, называют «черным».
Ага даже потребовал, чтобы ему показали некрологи, которые были заготовлены в редакциях. Некоторые ему так понравились, что он согласился, чтобы их опубликовали под заголовком: «Так было бы, если бы Нушич умер». Прочел он и программу похорон, в которую собственной рукой внес свои соображения.
С некрологом и другими материалами, которые должны были печататься в «Политике», явился к нему Синиша Паунович. Ага принял его добродушно, с удовольствием прочел целую полосу, посвященную себе, и сделал кое-какие поправки.
— Раз уж начали править, исправьте и дату вашей смерти, — брякнул Паунович.
Нушич усмехнулся и покачал головой.
— Чего не могу, того не могу… Это не в моей власти.
Уже более десяти лет Ага время от времени брался записывать свои мысли. Он даже завел большую книгу, наподобие конторской, которую открывал на первой же попавшейся странице и, не ставя даты, излагал в короткой записи свои впечатления, воспоминания или соображения по самым различным поводам.
Это не дневник. Дневника Ага не вел никогда. Черновики комедий рвал и выбрасывал. И вообще относился насмешливо к людям, ревниво берегущим «для потомков» всякую нужную и ненужную бумажку.
Рассказал он как-то о некоем профессоре, который пострадал, потому что оставил после своей смерти слишком много документов. Исследователи так перелопатили его жизнь, что в конце концов опровергли почти все его деяния.
«Уверяю вас, я бы не удивился, если бы на основе писем и других документов, собственноручно написанных в свое время великим человеком, биографы доказали бы, что его вообще не существовало. И, будьте уверены, в частных письмах покойного, а особенно в тех, которые он писал, еще не зная, что будет великим, они сумели бы найти все, что им нужно. Разумеется, если человек стал великим, то он уже и частные письма пишет так, чтобы их можно было сразу посылать в набор, то есть поступает, как женщина, которая, однажды услышав, что она красива, старается оправдать это мнение. Читал я, например, письмо одного великого человека, академика, в котором он требовал от своего квартиранта возвратить долг. Великий человек писал в нем, что жизнь поистине отвратительна своей материальной стороной, что житейские заботы оскверняют великие души, приводил другие афоризмы о жизни с явным расчетом на то, что письмо попадет в печать. После грустных раздумий над жизнью великий человек написал: „Но существует известный порядок, который никому не дано нарушать“, — и, опираясь на эту истину, хозяин потребовал от квартиранта квартирную плату за три месяца. Правда, причитавшиеся ему деньги он получил только тогда, когда лично встретился с квартирантом и, чтобы не попало в печать, в устной форме обругал его последними словами, пригрозив переломать ему кости».
Рассказал Ага и о людях, впадавших в другую крайность. Один из них, не желая, чтобы письма его были опубликованы после смерти, делал всякий раз в конце приписку: «По прочтении прошу возвратить».
«Знал я и одного выдающегося ученого, у которого страх оставить после себя какие-либо письменные улики превратился в манию, и он вообще отказывался писать. Умер этот ученый признанным автором научных трудов, хотя за всю свою жизнь не написал ни строчки».
Нушич придерживался золотой середины. Письма, хотя и немногочисленные, возвращать он не требовал. Писал много и почти все опубликовал. И оставил записи, разбросанные по отдельным листкам и по толстой книге. Запись от записи иной раз отделяет несколько чистых страниц. Причем, чтобы прочесть следующую запись, часто приходилось переворачивать книгу на 180 градусов.
На книге есть название: «Неоткорректированные мысли».
Ага не предназначал для печати эти свои записи. Но критики уже начали публиковать их, потому что в силу своей обнаженности и краткости они подсказывают идеи для статей гораздо быстрее, чем скрупулезный анализ произведений драматурга.
В «Неоткорректированных мыслях», как и во всем, что писал Нушич, ощущается полное отсутствие какой бы то ни было злобности. Груз собственных недостатков и слабостей, таких человеческих, никогда не вызывал у него пакостного стремления возвыситься и поиздеваться над другими, жизненные неудачи не побуждали его к мизантропии. Наоборот, они заставляли его еще пристальнее приглядываться к себе самому и к другим, порождали ту высшую мудрую снисходительность к человеческим поступкам, которая неизменно сопутствует любви… не к человечеству, нет — человечество «вообще» любить несложно, — любви к ближнему своему.
Христианская заповедь тут ни при чем. Это либо дано человеку, либо не дано. Любовь — это дар. Как талант. Лишь ненависть ищет логического оправдания.
Критики часто упоминали, что Нушич высмеивал человеческие пороки недостаточно желчно, что он симпатизирует своим героям. И Нушич в «Неоткорректированных мыслях» сознается:
«Я и в самом деле люблю тех грешников, из которых делаю посмешище. Я и в самом деле люблю своих героев: все они в сущности добрые люди, и грех их — не порок, с их точки зрения он оправдан. Аким в „Протекции“ много лет прослужил в провинции, а теперь у него дочь на выданье, и родительская забота вынуждает его добиваться перевода в Белград… Еврем Прокич — хозяин почтенный. Он из своей лавки видит, как люди пробивают себе дорогу, а раз могут другие, менее достойные, чем он, то почему бы и ему не стать депутатом. Агатон — бедняк-пенсионер, и все-таки он самый почтенный в своей семье, и, когда эта семья начинает грабить то, что осталось от покойника, он, естественно, думает, что ему, как самому главному, принадлежит и большая часть имущества.
Все это только грехи, а не пороки. Все эти добрые люди переживают тяжелые трагедии, и все действуют, будучи искренне уверены, что их позиция здрава и оправданна.
Когда в какой-нибудь пьесе я имею дело не с мещанской средой („ОЮЭЖ“, „Мистер Доллар“), я уже не столь милосерден, а когда на главное действующее лицо пьесы обрушивают беды, в которых он не виноват („Свет“), я даже встаю плечом к плечу с героем, и мы вместе боремся против света».
Возникает вопрос — почему Нушич снисходителен к мещанам (по-сербски — «малогражданам»)? Его неприязнь к плутократам, мошенникам и буржуазным снобам совершенно ясна. Но мещане?
Прежде всего надо определить, кто такие мещане? И виноваты ли люди в том, что они мещане?
Интеллигентные снобы относят к мещанам всех, кто не принадлежит к их узкому кругу. Люди действительно могучего интеллекта, люди, занятые тяжелым творческим трудом, люди героической жизни относят к мещанству и то интеллигентское болото, у которого очень высокое мнение о себе лишь по той причине, что оно почитывает книги. Как мы видим, круг мещан расширяется.
Если отойти от презрительно-бранного оттенка, который имеет слово «мещанин», если взять это слово, которым мещане охотно обзывают друг друга, в его сербском звучании «малогражданин», то мы сумеем понять его так, как понимал Нушич.
Пусть читатель вспомнит, как Нушич описывал среду, из которой вышла его «Госпожа министерша». Эта среда редко возносится над «ровной линией жизни», улица для нее целый мир, а события, потрясающие континенты, — только газетное чтение. Мировоззрение ей преподносится в готовом виде, упакованным и даже перевязанным розовой ленточкой. У этих людей много забот, в которых они погрязают так, что им уже нет дела ни до чего другого. Так живет подавляющее большинство. И виновато ли оно в этом? Многое из того, что делают эти немудреные люди, смешно. И Нушич смеется. Смеется сочувствуя. Он не может ненавидеть эту среду, так как это означало бы ненавидеть подавляющее большинство людей. Он хочет только, чтобы эта среда побольше давала героев, способных подняться над «ровной линией жизни».
Публика ощущает сочувствие, любовь в каждой его комедии и отвечает ему взаимностью.
Нушич много думал о своем зрителе. В «Неоткорректированных мыслях» есть запись:
«Один мой молодой друг (я случайно узнал, что он пишет пьесу, но скрывает это) спросил, в чем тайна моего успеха у публики. Подумав немного, я сказал ему:
— Наверно, в актуальности моих пьес. Я не удаляюсь от жизни, я живу среди людей. Когда поднимается занавес, сцена и зрительный зал для меня — не два помещения, а одно; актеры не отделяют себя от публики, публика чувствует себя как на сцене.
— А эта актуальность не слишком ли удаляет от искусства? — заметил мой молодой собеседник.
— Если писатель даст актуальности как таковой целиком завладеть собой, если он лишь фотографирует современность или пишет ее хронику, в таком случае его творчество действительно не имеет ничего общего с искусством, но если ему удается своим талантом поднять актуальность до такого уровня, на котором интерес к произведению становится непреходящим, то он возвращается к искусству. „Кир-Яня“ Стерии, его „Патриоты“, его „Спесивец“ — все это было актуально в то время, когда Стерия писал, теперь же „Кир-Яня“ — классика непреходящей ценности. Если взять за аксиому, что театральное искусство одно из самых близких публике, то в чем же эта близость, как не в тесной связи зрелища и публики, как не в том, что зритель видит себя на сцене».
Осмысление собственного творчества — процесс трудный и неблагодарный. Но Нушич в одной из своих статей все-таки пытался ответить на вопрос, почему и для кого он пишет:
«За долгие годы своей работы я приобрел много читателей и слушателей. Я мог бы коротко ответить, что пишу для них, но это весьма неопределенный ответ. Скажу определеннее: пишу для тех, кто жаждет просвета в облачном небе нашей эпохи, пишу для тех, кто жаждет ободряющей поддержки во время утомительного пути по бездорожью современности, пишу для тех, кто не думает, что на мир и жизнь надо смотреть сквозь слезы, пишу для тех, кто ценит значение смеха в жизни человеческой».
Среди «неоткорректированных мыслей» найден и своеобразный свод правил, которые можно сравнить лишь с правилами, изложенными в толстовской критике «Короля Лира». Вот они.
«ДЕСЯТЬ ЗАПОВЕДЕЙ ДРАМАТУРГА, ПОДСКАЗАННЫЕ ОПЫТОМ:
1. Не пиши только потому, что ты решил написать пьесу. Ищи фабулу. Пусть заставят тебя написать фабула или сюжет, встретившиеся тебе в жизни или родившиеся в твоем воображении.
2. Пусть красота фабулы не обольщает тебя, не берись за нее, если она вне твоих творческих возможностей. Я всегда раскаивался, когда не слушал этого своего совета. Но случалось, что я отказывался от фабулы или сюжета, находя в себе мужество признать, что это не мое амплуа.
3. Не начинай писать, пока идея, которую ты будешь развивать в пьесе, не созреет полностью в твоем воображении и не приобретет отчетливо видимой формы.
4. Драма — это архитектурное сооружение, которое строится с соблюдением всех правил. Она имеет фундамент, один или два этажа и заканчивается крышей. Все эти части должны быть правильно соединены, каждое помещение должно иметь достаточно света (ясности); все свободное место должно быть правильно использовано и наличие его оправдано.
Есть два закона архитектуры, которые особенно важны в драматургии, а именно:
а) Сначала необходимо продумать и точно установить, каково будет внутреннее устройство здания, и только тогда приступать к возведению фасада. Фасад должен соответствовать внутреннему устройству и назначению всего здания.
б) Необходимо строго придерживаться архитектурного закона о пропорциях. Подсобные помещения не могут быть больше, чем главные; крыша не может быть намного шире, чем верхний этаж.
5. Не выдумывай сцен, не создавай их искусственно, расположи их так, чтобы одна была продолжением другой. На сцене всякий эпизод должен иметь свою причину и естественное оправдание. Стройное и прочное единое целое может быть создано только на основании логической связи, объединяющей отдельные сцены.
6. Не навязывай действующим лицам свои мысли и сентенции. Твое присутствие в произведении не должно быть заметно. Другими словами, когда пишешь, не влезай насильно в души героев, а разреши, чтобы они вошли в твою душу, чтобы ты всего только выражал их мысли.
7. Не причесывай и не гримируй фразы и диалог. Пусть на подмостках творят, как в жизни, — пусть зритель не почувствует, что слова, звучащие со сцены, заранее написаны и выучены наизусть, пусть ему покажется, что действие, разворачивающееся перед ним, совершается впервые на его глазах.
8. Обращая все свое внимание на главных действующих лиц, не пренебрегай второстепенными. Второстепенных действующих лиц не должно быть, если они не имеют своей задачи в пьесе, а если у них она есть, то и второстепенные персонажи, как и главные действующие лица, должны иметь свои характерные особенности.
9. Как и всякое явление жизни, драма имеет экспозицию, кульминацию и развязку. Драматурги, хорошо знающие технику своего дела, объединяют эти фазы следующим образом: экспозиция и развитие; развитие и кульминация; кульминация и развязка. Как только развязка начинает намечаться, необходимо подходить к ней как можно скорее, не давая зрителю решить вопрос раньше, чем это сделал автор.
10. Перечитывай вслух свое произведение. Воспринимая на слух, можно уловить разницу впечатления от чтения вслух и про себя.
Твоим слушателем не обязательно должен быть специалист; часто человек, обладающий здравым смыслом, замечает то, что и ты, автор, и слушатель-специалист оставляете без внимания, стремясь прежде всего получить впечатление от произведения как от единого целого.
Читая, не ожидай наперед похвал; советы, даже и самые незначительные, не принимай только из учтивости. Не возражай против высказанных замечаний, лишь бы возражать, но сначала обдумай каждое из них даже и тогда, когда они кажутся тебе не имеющими совершенно никакого значения.
Не будь нетерпим к критике. Если она положительна — не считай ее полисом Страхового общества, а если отрицательна — не считай ее смертным приговором.
Пусть похвалы не уменьшают тех забот и опасений, которые обуревали тебя, когда ты писал свое первое произведение; пусть хулы не ослабят упорства, с которым ты писал его.
Каждое свое новое произведение считай первым. Всегда рассматривай любое свое новое произведение как дебют перед общественностью».
К критике Нушич не раз возвращается в своих «Неоткорректированных мыслях». Отношение к ней у писателя сложное. Боль от несправедливых обвинений так и не прошла, но он понимал, что критика критике рознь.
«Отсутствие относительности как мерила; бескомпромиссное отрицание; нарочитое подчеркивание слабых сторон жирными линиями, и в то же время игнорирование или даже небрежная невнимательность к достоинствам, нарочитая острота выражений и известная непримиримость, от которой остается впечатление личной неприязни, — все эти черты не могут характеризовать критику как творческую силу с определенной и ясной ролью в развитии нашей молодой литературы…».
«Критика необходима всякому искусству, и в первую очередь нашей литературе, которая еще только развивается. Без сотрудничества критики нет настоящего творчества… Критике нельзя быть врагом писателя, она должна, так сказать, сотрудничать с ним. И уж тем более критик (современник) не должен становиться в позу арбитра, который определяет места писателей. Чаще всего писатели занимали совсем не те места и оказывались не в тех рангах, которые им определила современная критика…».
«Не раз при оценке юмористических и сатирических произведений критика употребляла такую стереотипную фразу: „Писатель поверхностно коснулся больных мест нашего общества или души человеческой, но не проник глубоко, не вошел в сущность проблемы“. По-моему, юморист и сатирик в литературе, изображающей жизнь, — это все равно что диагност в медицине. Их дело — нащупать больное место; за ними идут хирурги, которые будут резать. Случается, правда, и так, что сатирик сам берется за дело и вскрывает нарыв; это оправдано в какой-то мере, пока сатира не переходит в памфлет, что часто случается, если она слишком резка. Итак, юмор и мягкая сатира лишь диагностически отыскивают или нащупывают больное место; резкая сатира вскрывает это больное место, чтобы обнаружить всю тяжесть болезни, но и она сохраняет роль диагноста, оставляя дальнейшую работу социальным хирургам».
И, наконец, мы читаем высказывание иного рода, написанное с болью в сердце, высказывание, которое не могла бы вместить ни одна комедия.
«В многовековом развитии, прогрессе человечества ум человеческий далеко обгонял свое время, а душа человеческая оставалась первобытно-примитивной. В то время как ум возносится над видимыми сферами, спускается в недосягаемые глубины, разгадывает все тайны, покоряет все силы и отнимает у природы небесный огонь, душа человечества остается такой, какой она была в незапамятные времена. И теперь еще, как и в первобытное время, инстинкт властвует над поведением человека. И теперь еще часто убийство отдельной личности называют преступлением, а войну, коллективное убийство масс, славословят и кровавые победы отмечают как национальные праздники.
От позора, который искажает лик человечества, не могут спасти ни великие религиозные проповедники любви, ни могучие вожди духовной жизни человечества, ни гигантские преобразования, ни творческий дух науки и искусства; не могут спасти от этого позора мудрые Гималаи — Сократы, Спинозы, Толстые до тех пор, пока из-за этих светильников человеческого прогресса торчит кровавый меч, которым варварство размахивает над цивилизацией. Человечество должно стыдиться времени, в которое живет; человечеству должно быть стыдно перед собственным прогрессом, которому не удалось приручить в нем зверя и подавить примитивные инстинкты».
Этот отрывок «Неоткорректированных мыслей» Нушича, публикующийся на русском языке, кажется, впервые, может очень точно проиллюстрировать его настроения в тот тревожный 1937 год, когда атмосфера была насыщена предвестиями мировой грозы.
После болезни врачи категорически запретили писателю работать.
Но он только отмахнулся от этого запрещения.
— Лучше умереть живым, чем жить мертвым, — сказал он дочери.
Он знал, что не сможет не работать. Он знал это давно. Еще год назад он заявил: «Я боюсь перестать писать. Боюсь пустоты, которая всегда вызывает неприятное настроение. Я предчувствую, что, стоит мне выпустить из рук перо, и я лишусь потребности, которая поддерживает во мне жизнь».
Каждый день он садится за стол. Он уверяет, что его утомляет не работа, а непрерывные депутации, приглашающие на бесчисленные заседания и конференции. Теперь он редко соглашается выступать. Но он не отказался от выступления на учредительном заседании Союза деятелей искусства, науки и литературы, состоявшемся 5 декабря 1937 года. Инициатива создания этого Союза исходила от крайне левых, от коммунистов, сколачивавших «Народный фронт». Нушича прочили в председатели Союза.
В то время главой правительства в Югославии был Стоядинович. Бывший председатель белградской биржи откровенно шел на сближение с Германией. Югославские коммунисты, выступившие против изменнического курса правительства, привлекли на свою сторону большую часть интеллигенции.
Нушич и до этого не одобрял правительственной политики. Он предвидел опасность, которая нависла над страной уже в начале 1938 года, когда была захвачена Австрия. Но сблизиться с левыми силами ему мешал чересчур строгий безапелляционный тон некоторых критиков его произведений.
В одном из последних писем Ага сказал:
«Странная у меня судьба, левые меня не признают как писателя, говорят, что я буржуазный пустомеля (подчеркнуто Нушичем. — Д. Ж.), развлекатель, а правые зачисляют в коммунисты, а я ни правый, ни левый. Может быть, это мне и мешает».
Ему мучительно трудно оставаться в стороне.
Но Нушич твердо знает, что с правыми ему не по пути. Он знает, что в новых условиях только левые могут сплотить народ перед лицом военной угрозы.
Потому он и не отказывается от предложения коммунистов стать во главе союза интеллигентов. Потому он и произносит речь на учредительном заседании. Он — как и все тогда — говорит эзоповским языком, но каждый понимает, что он хочет сказать.
— …Молодой культуре, как и всякому ростку, для развития и расцвета требуется погода более ясная, чем та, которую дает наш климат. Под нашим столь часто пасмурным небом молодой росток не может ни окрепнуть, ни дождаться полного расцвета, как не может найти свое полное выражение и наше духовное творчество. И поэтому многие слова остаются недосказанными, многие мысли — невысказанными, многие реки пересыхают у самых истоков своих…
Нушич призвал всех объединиться и изменить неблагоприятный климат. К несчастью, очень скоро эту речь стали называть «Культурным завещанием Нушича».
Ага знает, что его силы на исходе, и он торопится.
В «Неоткорректированных мыслях» у него записана программа, на выполнение которой иному драматургу не хватило бы и целой жизни.
«Темы, которые захватывают меня:
„Покойник“. Комедия высшего общества.
„Маленькая королева“. Историческая комедия.
„Карьера“. Комедия (политическая сатира).
„Да здравствует жизнь“. Психологическая драма.
„Уездный питомец“. Шутка.
„Госпожа Елена Балшич“. Историческая драма.
„Человек из народа“. Комедия (политическая сатира).
„Путешествие с того света“. (Вторая часть „Путешествия вокруг света“.)
„О тех, кто нашептывает“. Общественная комедия.
„Власть“. Сатира.
„Вошел черт в село“. Веселая пьеса».
Ага успел докончить «Покойника» — комедию, которую видел Синиша Паунович на столе драматурга.
18 ноября 1937 года состоялась ее премьера, вызвавшая восторг левой критики и неистовство правой.
Министр просвещения католический священник Антон Корошец не был на премьере «Покойника». Он пришел на второй спектакль, после которого вызвал к себе директора театра.
— Нельзя было ставить эту пьесу!
— Прикажете снять?
— Теперь уже поздно. С Нушичем так поступить не дадут, — сокрушенно сказал министр.
Почему «комедия высшего общества» вызвала тревогу у власть предержащих? Почему антикоммунистический «Бюллетень» уже 10 декабря назвал Нушича отщепенцем? Агу обвиняли в том, что он «выставил на посмешище государственную власть, понятие собственности, святыню брака, гражданское сословие… чтобы по дешевке получить бурные аплодисменты галерки, которая стучала ногами об пол и отбивала ладони…». (Галерку тогда называли еще «культурной баррикадой красной молодежи».)
На этот раз Ага не был снисходителен к тем, о ком писал. Острой сатирой он «вскрыл больное место». И хотя «Покойник» как художественное произведение слабее некоторых его прежних комедий, прогрессивная критика единодушно приветствовала старого драматурга.
«Покойник» — это не только один из персонажей пьесы. Нушич поставил диагноз всей системе, которая в Югославии дышала на ладан, хотя в своих проявлениях еще старалась казаться всесильной. И вот как он это сделал.
Павле Марич, инженер и крупный ученый, очень богатый человек, узнает, что жена Рина изменяет ему с его компаньоном по предприятию Новаковичем. Он решает бежать от гнусной жизни, исполненной каждодневной лжи и притворства. Его помощник, русский эмигрант Алеша, доверительно говорит Маричу, что хочет покончить с собой, потому что не желает мешать своей любимой жене, нашедшей счастье с другим человеком. Такое совпадение на руку инженеру. Марич заставляет Алешу надеть свою одежду и устраивает все так, чтобы в самоубийце опознали самого Марича. Уезжая тайком за границу, инженер оставляет на сохранение свой многолетний труд по мелиорации другу детства Протичу.
Проходит почти три года. Рина Марич выходит замуж за Новаковича. У них «счастливый, гармоничный» брак, — изменяя друг другу, каждый бережет спокойствие своей половины. Большую часть наследства — трехэтажный дом, магазины — получает некий Спасое, при помощи лжесвидетельств доказавший, что он родственник покойного инженера. Друг детства Протич присваивает и издает труд по мелиорации, провозглашается гением технической мысли, становится профессором и сватается к дочери богатого наследника Спасое.
Но эту картину всеобщего довольства нарушает странное известие — в городе появился «покойник» Марич. Это так дико, что никто не верит…
— Принимаю даже и то, что Дунай изменил течение и потек вспять! — кричит наследник Спасое. — Принимаю и то, что правительство вдруг решило провести свободные выборы. Все чудеса на свете принимаю!.. Но чтобы ты видел человека, которого мы похоронили три года назад, вот уж этого я никак не могу принять!
Всем грозит тюрьма — за двоемужество, за клятвопреступление и присвоение чужого имущества, за присвоение чужого научного труда.
Но не так-то просто поколебать шайку мошенников, обладающую солидными капиталами и к тому же связанную с высшими правительственными кругами. Дело в том, что они основали финансово-промышленную компанию, акционерное общество «Иллирия», которая взяла у государства крупные подряды на осушение болот, на строительство гидротехнических сооружений. Спасое и Новакович вложили капитал, «гениальный ученый» Протич — технический директор. И самое важное, главным директором избирают господина Джурича, брата самого министра. В членах правления числятся Шварц и Розендольф. «Нашей стране, нашим банкам и нашему торговому миру не импонирует предприятие, в котором не было бы какого-нибудь Шварца или Розендольфа», — говорит Спасое.
Все хотят жить. Никто не даст Маричу, уже затевающему судебный процесс, развалить предприятие. Это объясняет господин Джурич, брат министра:
— Что может сделать закон? Предположим, это моя балка, и я прошу закон вернуть ее мне. Закон есть закон, ему деваться некуда, и он предписывает: твоя балка, возьми ее! Но что может произойти, если на этой балке держится дом? Разве только ради того, чтобы ты взял свою балку, можно допустить, чтобы развалился весь дом? Что больше, что важнее, спрашиваю я вас? Дом или балка?
И сразу же все становится на свои места. Закон, если он может пошатнуть основы общества, хотя бы основанного на лжи и обмане, должен игнорироваться. Джурич предлагает объявить Марича членом «диверсионной ячейки Коминтерна», имеющей цель «уничтожить именно то, на чем зиждется общество». Агент Марич хочет разрушить «счастливую» семью, отнять частную собственность, разрушить репутацию почтенного ученого. А клятвопреступление? «Какие там клятвопреступления, если стоишь на восьмистах тысячах капитала!»
Брат министра вызывает политическую полицию. «Коммунисту» Маричу, чтобы не раздувать дела, дают возможность бежать за границу. Все остается, как было. «Мы продолжаем жизнь!» — восклицает Спасое.
Достается в комедии и продажным журналистам. Вот зловещая фигура «публициста» Джаковича. «Никто не может написать так остро и страшно, как он; у тех, на кого он нападает, даже дедушкины кости в гробу переворачиваются! Никто, как он, не умеет из черного сделать белое, а из белого — черное».
Говорят, что Нушич без юмора — не Нушич, но и юмор без рейдов в сатиру — не нушичевский юмор. В «Покойнике» есть комические персонажи, есть комические реплики. Но в целом — это вещь тяжелая, саркастическая и даже грустная. Она не обладает буйной сценичностью прежних комедий. Но зато Нушич доказал, что он тоже может быть сатириком жестким и бескомпромиссным.
Писатель Божидар Ковачевич вспоминает о впечатлении, произведенном «Покойником»: «Зрители уходили со спектаклей в задумчивости, без улыбок, с тяжелым впечатлением, что общество потонуло во зле. Нам казалось, что комедия не закончена. Наше чувство справедливости ждало, что в последнее мгновение, как в „Тартюфе“, появится блюститель закона, именем общества наказующий зло и помогающий добру одержать победу. После представления мы увидели Нушича и сказали ему: „Да это же трагедия!“ Нушич улыбнулся и ответил: „Всякая комедия есть трагедия!“ Мы сообщили ему свои соображения. Он не защищался. Но тогда мы сами принялись защищать его; поразмыслив, мы поняли, что в нем победил художник, который стремился в конце произведения создать наивысший эффект. Триумф Марича ослабил бы впечатление; побежденный же праведник берет зрителя в союзники и толкает его на поиски лучшего конца комедии».
Есть версия, что, сказав «Всякая комедия есть трагедия», Ага добавил: «Другими словами, моя вещь, как и сама жизнь, — трагикомедия…»
А тем временем репортер «Политики» Синиша Паунович развил бешеную деятельность.
Как-то Нушичу снова стало плохо. К нему пришел Веснич, постановщик «Покойника». Ага шутил:
— Запретили мне врачи все удовольствия. Прописали мне безалкогольные напитки, безникотинные сигареты и кофе без кофеина. Не жестоко ли! Теперь когда они пропишут мне женщин без женственности, я буду знать, что стукнул мой час…
Словно из-под земли в комнате появился Синиша Паунович. Ага, по словам Веснича, сказал ему:
— Однажды я уже надул вас… Боитесь, что и теперь обману? Идите, отдыхайте. Я еще поем кутью на ваших похоронах.
Паунович не смущался и регулярно продолжал публиковать репортажи о событиях в доме Аги. Вот два из них:
«14 ноября 1937 года.
Дом самого большого комедиографа Бранислава Нушича, всегда полнящийся смехом, как и его новые пьесы, перед премьерой его новой комедии особенно оживлен. Будто это дебют на столичной сцене, о предстоящей премьере говорят без конца, делают прогнозы, хвалят или ругают исполнителей ролей и так далее. Накануне каждой премьеры домочадцы комедиографа устраивают своего рода генеральную репетицию, все дышит довольством и радостью. Так повелось с тех пор, когда Нушич начал писать для театра. Но вчера все в корне изменилось. Вместо смеха и радости, которыми журналистов встречали перед всякой новой премьерой, в доме славного комедиографа царило неподдельное горе.
— Алло, алло, это квартира господина Нушича? — обратились мы по телефону.
— Да… Это квартира господина Нушича, — ответил какой-то женский голос, совсем чужой и необычный для журналистов, которые знают всех жителей дома.
— Алло, скажите, пожалуйста, кто у телефона?
— Госпожа Нушич, — сказал тот же голос, показавшийся еще более грустным.
— Что случилось, госпожа Нушич? Здоров ли господин Нушич?
— Послушай, дай-ка мне трубку! Умер, умер, что теперь поделаешь, — вдруг послышался голос Нушича. — Алло, говорит Бранислав Нушич… Кто это?…
— Не могли бы вы что-нибудь сказать о своей новой комедии „Покойник“?
— А, это вы… Могу. Сегодня как раз мечтал, чтобы вы позвонили. У меня в доме покойник, горе…
— Какое горе?
— В семейной ссоре, после пяти лет счастливой и спокойной жизни, погибла госпожа попугаица…
— Какая попугаица?
— Самка попугая. И теперь моя Даринка плачет над ней, как будто, боже меня прости, не знаю кто умер… Видите, даже слова не могла вымолвить по телефону… Супруг попугаицы остался жив, разбойник. А могло и ему достаться. Во время драки до последнего момента было похоже, что победит она, но он улучил момент, когда его супруга поправляла растрепанную прическу, схватил ее и клюнул так сильно, что из нее душа вон…
— А какова причина драки, скажите, пожалуйста?
— Какова причина? Измена, разумеется, исключена, поскольку поблизости нет никаких других попугаев. Разве что поспорили по поводу моей новой комедии».
«17 января 1938 года.
Как известно, детский театр „Аист“ основан по инициативе людей, среди которых были актеры первого довоенного детского театра, в том числе и дочь Бранислава Нушича, госпожа Гита Предич-Нушич.
Основатели театра „Аист“ не испытывали затруднений с маленькими актерами… Трудности были с декорациями. Настоящие декорации согласился сделать театральный художник Сташа Беложански. К сожалению, трудно было найти мастерскую. Наконец получено разрешение работать в подвале Коларчевого университета. Все шло прекрасно. Беложански неутомимо работал несколько дней. Но когда потребовалось вынести декорации, оказалось, что они не проходят в двери подвала.
Не зная, как быть, госпожа Предич-Нушич обратилась за советом к отцу, опытному в театральных делах.
Хотя Нушич „зарекся“ вмешиваться в какие бы то ни было чужие дела, он не мог не ответить.
— Такое случалось не раз, — сказал он лукаво. — Не горюй, решить эту проблему можно. Нечто подобное еще до войны было со скульптором Петром Убавкичем. Сделал человек большой памятник Милошу Обреновичу в зале начальной школы, а когда потребовалось вынести, смотрят, в двери даже голова статуи не проходит. Спросил он меня, как быть, и я ему посоветовал подарить памятник общине. Он так и сделал. Община пробила стену и вытащила памятник наружу. Вы тоже подарите декорации университету, пусть ломают подвал.
Разумеется, о разрушении подвала не могло быть и речи…
Самой большой сенсацией в репертуаре театра „Аист“ станет пьеса, которую пишет для детей Бранислав Нушич. Она будет называться „Путешествие внука Йованче Мицича вокруг света…“».
А через два дня Аги не стало. На столе его лежали наброски одного действия пьесы «Вошел черт в село». Уже написано было много страниц сатирического обозрения «Путешествие с того света». Ага хотел возродить своего Йованче Мицича, этого сербского Тартарена, и вернуть его в страну сербов, хорватов и словенцев. В раю мужчины играют в карты, женщины сплетничают.
Вызволив Йованче из рая, Нушич собирался провести его по всем кругам современного ада. Мицич должен был побывать на заседаниях акционерных обществ и скупщины, на футбольном матче и в театре, в тюрьме для политических, «Главняче», и на аэродроме…
И, наконец, на столе осталась недописанной сатира «Власть», которая обещала стать лучшей из пьес Бранислава Нушича.
Власть — его коронная тема. Власть дразнит воображение обывателей. Уже с первых страниц Ага рисует великолепные портреты людей, неожиданно оказавшихся причастными к власти. Правда, они всего лишь родственники и знакомые только что назначенного министра. Тесть министра, не свыкшийся еще с новым положением, ежедневно ходит в министерство, торчит в приемной и наслаждается властью, которой обладает его родственник, сидящий там, за дверью, в министерском кабинете.
Министр — ничтожество, но какие дела можно делать за его спиной! Можно брать взятки, распродавать страну иностранцам….
А чего стоит диалог, который Нушич набросал для третьего действия:
«— Я слышал, что у нас будет жандарм.
— Какой это еще жандарм?
— У калитки, чтобы нас охранять…
— От кого охранять?
— От народа.
— А что у нас общего с народом?
— Именно поэтому неплохо иметь ангела-хранителя».
В завершенном виде Ага оставил только первое действие.
Конец его таков. Два приятеля разговаривают о власти. Весь фокус в том, говорит один, чтобы уметь говорить с людьми свысока, с высоты своего положения. Он велит другому стать на скамеечку.
«— Ты смотришь поверх моей головы?
— Поверх.
— Правильно! Власть и должна смотреть не на народ, а поверх голов. Это тебе, так сказать, первая ступенька. А теперь поднимись на стул».
Так они добираются до стола. С этой высоты тот, кто внизу, кажется очень маленьким. А снизу почти не видно головы у стоящего на столе. «Поэтому народу и кажется, что власть безголовая».
«Я на высоте!» — звучит последняя реплика со стола.
Нушич написал слово «Занавес», и оно было последним в его жизни.
Можно сказать, что Ага умер с пером в руке.
Внезапно отказало все — сердце, легкие…
Семнадцатого января Ага окончательно перестал курить и слег. Он еще интересовался первой постановкой детского театра. Потом терял время от времени сознание. 19 января с утра ему было лучше.
Собрались родственники и друзья. Старшая сестра Аги, Анка Вукадинович, сухая, крепкая старушка, непрестанно повторяла:
— Отец наш был такой же худой и слабый, а все же дожил до девяноста шести лет.
Пришел книготорговец Райкович.
— Даринка, дай Райковичу стул, — сказал Ага.
Жена то и дело подносила больному пить.
— Даринка, я совсем ослаб. Почему такая слабость? — спрашивал Нушич.
Потом он попросил дочь прочесть, что пишут в газетах о загребской премьере «Покойника». Под чтение он затих, закрыл глаза и, казалось, заснул.
Около полудня Гита вышла из комнаты вся в слезах. Немного погодя врач взял Агу за руку. Пульса не было…
Из речей и статей, сказанных и написанных в первые дни после смерти Аги, можно составить целую книгу.
Казалось, с его смертью только и началось его бессмертие. Казалось, только теперь и друзья и враги поняли, что популярность его непреходяща. Левые в те дни окончательно отобрали его у правых, приняли в свои ряды. А сам Ага не мог свернуть ни влево, ни вправо с прямого пути на кладбище.
Похороны были очень пышными. Тысячи и тысячи белградцев со слезами на глазах прощались с человеком, который смешил их, радовал и заставлял задумываться на протяжении полувека.
И все же в день похорон родился еще десяток анекдотов о Нушиче.
— Даринка, а журналисты здесь? — будто бы спросил Ага перед смертью.
— Какие журналисты, Ага?
— Те, что досаждают мне каждый день. Все никак не дают умереть.
— Нет их, Ага.
— Ну, в таком случае я могу умереть спокойно. Открой окна!..
Синиша Паунович оправдывался, что он «по чистой случайности» оказался в тот день не у смертного одра Аги и упустил свою великую сенсацию.