Глава седьмая «Арандора Стар», Северная Атлантика, 2 июля 1940 года

Свет в каюте был мутно-серым, когда ты проснулся из-за итальянцев — оба, повесив на шею полотенца, голые до пояса, уже стояли возле раковины и тупыми бритвами скребли свои заросшие щетиной подбородки, в шуме моторов слышались какие-то беспокойные рывки, и время от времени корабль содрогался, гудение машины стихало, казалось, на мгновение он становился невесомым, и тут же еще глубже зарывался в волны всей своей огромной мощью. С прогулочной палубы за окном не доносилось ни звука, надоевшие солдаты охраны, чьи шаги по деревянному настилу полночи не давали тебе хотя бы задремать, вероятно, присели отдохнуть, и сквозь щели и трещины в досках, которыми были дополнительно обшиты борта, ты лишь кое-где видел море, отливавшее металлическим блеском, и в это время один итальянец спросил:

— Как ты думаешь, мы уже далеко уплыли?

И другой:

— А ты как думаешь?

И сразу, он же:

— Берега, во всяком случае, не видать.

Судя по ударам склянок, было шесть часов утра. И ты снова повыше натянул одеяло, как в детстве, дома, если просыпался слишком рано, и голоса раздавались то близко, то отдалялись, звонкий голос того, который целыми часами рассказывал всем, кому не лень слушать, как их арестовали прямо в ресторане, где они работали, в Фицровии, ровно три недели тому назад, и глуховатый спокойный голос второго, все время перебивавший первого. Из уважения к тебе они разговаривали по-английски, и несмотря на страх, — а ты ощущал страх, глядя на серую, заштрихованную дождем пелену неба, за которой скрывались чудовища, такие же, как в твоих детских снах, только здесь чудовища не исчезали с наступлением рассвета, — несмотря на страх, у тебя отлегло от сердца, вот и в детстве ты сразу успокаивался, услышав голоса взрослых в соседней комнате, и ты подумал: пожалуй, в твоей жизни стало уже чем-то вроде правила, что ты ни на минуту не остаешься один и тебя постоянно окружают чужие люди, словно вся война для тебя обратилась в одно-единственное желание — спрятаться, затаиться, в то время как весь мир вокруг рушится. Приоткрыв глаза, ты посмотрел на итальянцев; они вертелись перед зеркалом, как будто хороший тон здесь, на корабле, все еще требовал того, что принято называть безупречным внешним видом, и оба тщательно брили щеки, все в мыльной пене с прозрачными пузырьками. Потом оба полотенцем вытерли бритвы, и ты подумал, куда же исчез Пивовар, который тоже занимал эту каюту, — может, уже встал возле кухни в очередь за хлебом, а может, в черт знает какой раз пошел блевать, потом, вернувшись, опять скажет, что мучается морской болезнью, а вовсе не перепил вчера вечером, как будто от этого вранья зависит спасение его души.

Ровно три дня назад Новенький в конце концов открыл туза, и на построении ты вместо него вышел вперед, молча, без единого звука, и теперь ты уже не видел ничего странного в том, что все в строю тоже промолчали, то ли не заметили подмены, то ли притворились, что не заметили, ибо она была справедливым наказанием за глупость, потому что ты согласился играть, конечно, по глупости; не казалось странным теперь и то, что во время осмотра отбывающих врач на тебя даже не взглянул, о солдатах охраны и говорить нечего, и вместе с другими, с маленькой группой, ты угодил на паром, который увез вас с острова, а на пароме ты прислонился к поручням, разом ослабев от усталости, которая, ты чувствовал, сейчас навалилась опять, ты стоял, зажав в кулаке удостоверение об освобождении — просто кусочек картона с оттиском твоего большого пальца, с печатью и неразборчивыми каракулями лагерного коменданта, и не смотрел на остальных, лишь отметил про себя, что, кроме тех моряков с торгового судна, на пароме находились еще Пивовар и Профессор, и во время вашего перехода в Ливерпуль ты был один. На ночь вас разместили в перевалочном лагере на окраине города, а утром опять привезли в порт, где уже ждал корабль, и тебе все не верилось, до сих пор не верилось, но это и правда был тот самый корабль, моделью которого, выставленной в окне пароходной компании «Блу Стар» на Риджент-стрит, ты так часто любовался, когда гулял по лондонскому Вест-Энду; он, никаких сомнений, название крупными буквами было написано на носу, тот самый корабль, который компания рекламировала как небывало роскошный лайнер, не имеющий себе равных во всем мире, с каютами не ниже первого класса. И, словно не стояла на пороге война, прошлым летом заблаговременно был намечен специальный рождественский круиз «Солнечный свет», ты сразу вспомнил названия портов Карибского и Средиземного морей, Атлантики и Северной Африки, куда этот корабль заходил в лучшие времена, пусть даже сейчас они казались тебе какими-то фантастическими. Теперь все это, конечно, в прошлом, и ты подумал, что лайнер предстал как мираж, когда вас, построив по двое, повели на причал; его трубы — раньше они были красными с синей звездой в белом круге — оказались выкрашенными в серый цвет, иллюминаторы и окна кают были затемнены, прогулочная палуба заколочена щитами из досок и опутана колючей проволокой, а на корме и на носу стояли две пушки с поднятыми к небу стволами, не слишком грозные, скорей они казались оробелыми. На причале некуда было приткнуться из-за арестантов, дожидавшихся очереди на посадку, и сейчас ты живо вспомнил, как все стояли, придвинув поближе свои чемоданы, а то вдруг несколько человек разом бросались вперед, — их тут же оттесняла охрана, — увидев в толпе кого-то, хотевшего что-то сообщить, как им казалось, люди жестикулировали, проталкивались, затем угрюмо возвращались на место, стараясь скрыть свое внезапное волнение.

Там было много итальянцев; как и двух парней в вашей каюте, — они сейчас во второй раз намыливали щеки, — их интернировали сразу после вступления Италии в войну, и, если они рассказывали правду, многим жилось в лагерях далеко не так прекрасно, как вам, если, конечно, слухи о лагере Ворт-Милз в Бари не были преувеличенными, снова и снова повторявшиеся истории о полуразвалившемся здании бывшей текстильной фабрики, с разбитой стеклянной крышей, сквозь которую лил дождь, с замызганным, скользким от мазута настилом в помещении, которое арестанты делили с целыми полчищами крыс.

— Свихнуться можно от этих зигзагов, — подал голос один из итальянцев. — По-моему, мы вообще не движемся вперед, крейсируем туда-сюда вокруг одной точки.

И второй согласился:

— Если и дальше так пойдет, в Канаду нам ни в жисть не приплыть. Ньюфаундленд, слава Богу, место не из самых захудалых. Как тот городишко называется?

И опять первый:

— Сказали, вроде Сент-Джонс.

А второй:

— Звучит обнадеживающе!

И послышался сдавленный, дребезжащий смешок, который сразу потонул в гудении машины и оборвался.

— Да у нас дома любая препаршивая деревушка так зовется!

— Сен-Жан-де-Люс, — сказал буфетчик и скривился, будто от каждого слова у него сводило челюсти, — Сен-Жан-де-Люс…

И тебе, конечно же, позарез надо было переспросить:

— Сен-Жан-де-Люс?

И буфетчик тоном светского льва и бывалого путешественника, с великим пренебрежением отзывающегося о городах, в которых он побывал на своем веку, — подумаешь, эка невидаль! — пояснил:

— Гавань в Бискайском заливе, последняя, куда мы зашли перед тем, как идти в Ливерпуль, чтобы взять вас на борт.

Было полдвенадцатого ночи, но еще не совсем стемнело, буфетчик запирал решетку своего ларька, ты сидел там же, в холле, из которого одна широкая лестница шла вниз, в зал бывшего ресторана, и другая — наверх, в салон прогулочной палубы, ты смотрел, как кто-то из ваших уже устраивался спать на матрасах, положенных прямо на пол, а буфетчик рассказывал тебе, в каких передрягах побывал корабль за последние месяцы:

— На обратном пути держали на юг вдоль французского берега, и чем дальше, тем больше было неразберихи, — сказал он. — Если бы не граница испанских вод, дошли бы, чего доброго, до Гибралтара.

И ты посмотрел на него, словно не понял, о чем речь.

— Вот уж переход был! Вроде как если ты загремел с лестницы и катишься вниз, пересчитывая башкой ступеньки, — продолжал он с усмешкой. — Поначалу в Брест направили, потом приказали взять курс на Квиберон, оттуда в Байонну, в конце концов загнали в эту несчастную дыру, а уж за ней цивилизованному человеку нечего делать. — И он сделал паузу, словно ожидая, что ты возразишь, но тут же продолжил, игнорировав твое молчание: — Вражеские бомбардировщики над гаванью пролетали дважды, времени было в обрез, только и успели вернуться в Фолмут и высадить на берег людей, которых везли.

И тебе совершенно не верилось, что все это время на корабле была та же команда, она заботилась об эвакуированных, уцелевших солдатах и беженцах, готовых броситься в объятия хоть самому дьяволу, лишь бы спастись, и она же в прошлом году на лету подхватывала всякое слово, спешила исполнить любой каприз скучающих пассажиров, чтобы никто, не дай Бог, не заметил тревожных признаков, с некоторых пор обозначившихся уже не только где-то вдали, на горизонте; ты слушал буфетчика в растерянности и убеждал себя: не может этого быть, не надо верить этим историям, буфетчик наслушался всякой всячины, когда был посыльным в баре и курительном салоне, а до войны тогда оставалось всего несколько недель, ну да, он много чего узнал от тамошних завсегдатаев, но все это — болтовня, все, что он якобы слышал, сплетни, сальности и смехотворные скандалы с привилегированными особами, твердо решившими веселиться до последней минуты.

— Даже сейчас мороз по коже, как вспомню, что за несколько дней до нападения на Польшу два последних наших захода намечались не куда-нибудь, а как раз в Данциг, а дальше собирались идти каналом в Северное море, — голос буфетчика вдруг потускнел. — По расписанию мы должны были к концу августа вернуться в Саутгемптон, но, понятное дело, нас живо отозвали назад. Приняли на борт несколько сот американцев и взяли курс на Нью-Йорк, вот тогда-то нас и настигло известие о войне.

Над посуровевшим морем взошли первые звезды, — очевидно, вы обогнули самый северный ирландский мыс, и ты, стараясь не унывать, сказал:

— Кажется, ночь будет спокойная.

И он уставился на тебя, будто не расслышал:

— А вот в этом я не уверен! Мы сейчас на очень оживленном морском пути. Вообще, вблизи берегов кораблей всегда больше, чем надо. Я бы воздержался от прогнозов, пока не выйдем в открытое море.

И ты зябко поежился, подумав, какая впереди даль, бесчисленные километры вод, дышащих ледяным холодом.

Все это было в конце долгого дня, когда, после изнурительного ожидания уже на борту, вы с первыми проблесками рассвета, в не пойми какой утренний час покинули ливерпульский порт, но пока был виден берег, ты не чувствовал опасности, ведь все утро вдалеке тянулось побережье Уэльса, потом слева по носу показался Мэн, затем слева за кормой — Ирландия, временами близко, рукой подать, в поселках на берегу можно было разглядеть дома, и еще ты вспомнил об авианосце, который около полудня подошел к вам от ирландского берега и световыми сигналами сообщил время, поэтому ты возразил буфетчику нерешительно. Он сразу ответил:

— Мне не нравится, что капитан не распорядился провести ученья на случай аварии. Если что, вспыхнет паника, глазом моргнуть не успеешь.

И ты посмотрел на людей, лежавших на полу в такой тесноте, что к лестнице оставался лишь узкий проход, а к двери в каюту, где помещался медицинский кабинет, было бы и вовсе не пробиться, и сказал:

— Жалеть-то теперь поздно.

И он, на твои слова — ноль внимания:

— Сколько на борту людей, не знаю, но четырнадцати спасательных шлюпок не хватит, как пить дать.

И опять вернулся к своей излюбленной теме, — этими разговорами он доводил всех до тихого помешательства:

— Не понимаю, почему нам не дали хоть одного конвойного корабля, если даже самые завалящие транспорты с барахлом, и те ходят с целыми караванами конвоя.

Потом он заговорил об испытаниях торпедных тралов, которые корабль успешно прошел в течение трех первых месяцев войны, и угрюмо заметил, что в итоге тралами он все-таки не был оборудован, а ты вглядывался в темноту над морем, стараясь различить очертания берега, в то же время слыша его монотонный голос, который, правда, иногда, через неравные промежутки времени, вдруг едва не срывался — звучал громче, и тут же стихал:

— Дело было в Портсмуте, мы на целый день выходили в пролив с этими штуковинами на обоих бортах, а вечером возвращались, — заметил он небрежно, словно речь шла о детской забаве. — Насколько мне известно, результаты показали хорошие, и вдруг, без всяких объяснений, ученья прекратили. Думаю, вы понимаете, почему мне иногда кажется, что главных-то саботажников надо искать среди своих.

Оба итальянца закончили бритье, и незачем было открывать глаза, — ты и так знал, что теперь они холодной водой мыли подмышки. С прогулочной палубы по-прежнему не доносилось ни звука, как ни старался ты уловить шаги караульных, Пивовар не возвращался, фырканье у раковины, кряканье и кудахтанье, с которым эти двое брызгали водой друг в друга, напомнило тебе сдержанное веселье вчерашней вечеринки, когда, к вашему изумлению, стюарды в униформе принесли вам, будто настоящим пассажирам, пиво и липкий розовый джин, где-то нашелся граммофон и несколько пластинок, и весь вечер вы в бывшем танцевальном зале крутили одни и те же, одни и те же шлягеры. Ты лежал, слушая смех итальянцев, и вспоминал, как вчера постепенно ослабло твое напряжение, и ты перестал каждую минуту смотреть на море, не появилось ли чего-то подозрительного, и не бегал проверять, есть ли на фок-мачте вахтенный, и еще тебе вспомнилось, что некоторые арестанты обнимались в приливе сентиментальности, и подумал — невесть что могло прийти в голову буфетчику, он неодобрительно поглядывал вчера на ваши развлечения, и вдруг в ушах у тебя раздался голос отца, окликнувший тебя по имени.

Ты слышал, как итальянцы ходили по каюте между положенными на полу матрасами и, судя по шорохам, одевались, слышал, как они рылись в своих вещах и, прежде чем они что-то сказали, понял, что сегодня опять предстоит выслушивать жалобы. Это тебя не удивляло, — ведь итальянцы приехали в Англию по своей доброй воле, а тут вдруг оказалось, что прав у них не больше, чем у самых бесправных — изгнанников, людей, с которыми им еще недавно и в голову не пришло бы сравнивать себя. Итальянцы рассказали тебе свою историю, словно именно от тебя ожидали опровержения любых подозрений в их адрес, рассказали, что родом оба из окрестностей Пармы и уехали на заработки еще десять лет назад, они в цветистых выражениях превозносили свою родину, но в то же время подчеркивали, что давным-давно стали англичанами, и ты вспомнил, как они говорили о своих соотечественниках, — словно надеясь, что само звучание имен их товарищей по несчастью, также находившихся на корабле, убедит тебя в их искренности, но, перечисляя звучные имена, похоже, забыли, что для начала неплохо бы и самим представиться. Дзанджаколи и Магги, ресторан отеля «Рид», Дзаваттони из «Савоя», Борджо, кафе «Англез», — повара и официанты, знаменитости, полубоги своей профессии, и ты отлично видел, что твои соседи по каюте не потерпят неподобающего обращения с собой.

— Лондонские господа пусть делают что угодно, но если кто опять посмеет обозвать меня фашистом… — в сотый раз начал один из них, и пошла дикая жестикуляция, как будто он сбивал пыль со своих плеч. — Да чтоб я стерпел такое от чурбанов, которые готовы всю жизнь жрать треску с чипсами!

А другой:

— Брось-ка ты мускулами играть!

И опять первый:

— Видели бы эти надутые чинуши своих земляков, когда те заявились на Чарринг-Кросс-роуд и давай ползать на брюхе перед посольскими шишками! И поднимать тосты за дуче!

И второй застонал:

— Да ведь тут, на корабле, плевать все хотели на твою болтовню, даже если б у тебя были доказательства, что в клуб пожаловало правительство в полном составе!

И ты вдруг вспомнил Пивовара, — в луже блевотины он валялся у двери бывшей фотолаборатории, часов десять вечера было, но он успел нализаться до скотского состояния, вылакал свою порцию, а потом выклянчивал у всех остатки; ты вспомнил, как он лежал там и непрерывно скулил, точно большая собака с грустными глазами, и бормотал какую-то невнятицу о своих детках, а под конец стал размазывать по щекам слезы, когда вы со стюардом приволокли его в каюту.

…Отец в белом костюме стоял на палубе, с бокалом вина в руке, он позвал тебя, потом еще раз сделал знак подойти, а корабль находился в крохотной круглой бухточке с полосой пальм вдоль всего берега, ты увидел, что отец стоит на ярком солнце, и весь воздух, казалось, был полон света, несмотря на ранний утренний час, и небо было чистое, блекло-голубое, а вдали у края — прозрачное, и ничего, совсем, совсем ничего за ним не скрывалось, и когда ты подошел, отец, обхватив тебя за плечи, сказал:

— Хорошо, что ты здесь, Габриэль!

И ты понял, что правильно сделал, не отправившись вместе со всеми, — они решили устроить пикник под пальмами и уже проплыли полпути на лодках, присланных с берега, — и постарался держаться как можно непринужденнее:

— Ты сказал, нам надо поговорить?

И он помедлил — ты хорошо знал эту его привычку.

— Ничего срочного, но все-таки нужно обсудить кое-какие мелочи, если ты не против.

Действительно, он предложил это еще в первый день вашего путешествия и потом все отводил тебя куда-нибудь в сторонку, но всякий раз сам же придумывал отговорки, спрашивал, например, доволен ли ты тем, что наконец вырвался из дома, или, наоборот, скучаешь по родным стенам, хотя вы тогда еще и на корабль-то не сели, и всякий раз все неизменно заканчивалось пустой сентенцией, вроде того, что Вена подобна женщине, которая тебя третирует, но с которой невозможно расстаться, или отделывался еще каким-нибудь общим местом, или просто делал вид, будто потерял нить разговора.

— Ты должен позаботиться о матери, Габриэль, — вот что он теперь сказал, причем так, будто вовсе не к этому все время подбирался. — Я беспокоюсь о ней.

И ты посмотрел на лодки, стараясь разглядеть там мать с ее мужем, в этих широких шлюпках, прикрытых тентами от солнца и скользивших по воде необычайно ровно, ты увидел голые блестящие спины черных гребцов, то встававших, то снова садившихся и налегавших на весла, только когда лодка замедляла ход, и ты различил темные штрихи вперемежку со светлыми пятнами и сверкающими бликами на воде; ты знал, что мать тоже там, среди женщин в белых нарядах и мужчин в костюмах защитного цвета, мужчины, точно сговорившись, с утра пораньше явились в тропических шлемах, да, конечно, она, в шляпе с громадными полями, тоже находилась там в те минуты, когда отец говорил с тобой.

— Я заметил, в последнее время она очень осунулась, — он чуть повысил голос, — наверное, слишком близко принимает к сердцу эти вещи…

И ты вспомнил, как она увлеченно разглядывала торговцев, которые буквально за минуту до отхода вашего корабля приплыли на плотах и длинными шестами стали поднимать на палубу свои товары, — и тебе страшно захотелось спросить: «Какие вещи, отец? Какие?» — захотелось бросить ему в лицо, что он сам должен иначе вести себя, не прятаться от матери из-за своей секретарши, — потому что он именно прятался, сразу, едва ступив на корабль, начал прятаться, — и ты молча уставился на далекую пальмовую кайму, чуть выше которой воздух, несмотря на ранний час, от зноя казался густым и застывшим.

— Она и раньше была слишком впечатлительна, — продолжал он. — Что поделаешь, это у них в семье. Позаботься о ней — надо, чтобы она успокоилась.

И ты вдруг испугался: а может, она в опасности, может, сойдет сейчас на берег и больше не вернется, и ты слушал рассеянно, а он, подняв подзорную трубу и глядя на берег, ни с того ни с сего заговорил вдруг о Кларе, сказал, что ты все-таки должен познакомить его со своей девушкой, если уж встречаешься с ней постоянно; тем временем на верхней палубе судовой оркестр, по просьбе отца исполнявший вальс, перестал играть, музыканты убрали инструменты, разошлись, но некоторые остановились у края плавательного бассейна, словно ждали команды, чтобы вниз головой броситься в воду.

Прошло несколько мгновений — корабль вдруг содрогнулся со стоном — ты прислушался и лишь затем рискнул перейти в наступление:

— Я все еще жду, что ты объяснишь, почему всех нас пригласил в путешествие, а не отправился отдыхать со своей секретаршей.

И он не отказал себе в удовольствии, ответил одной из тех фразочек, какими — так он, видимо, думал — может блеснуть в роли немолодого щедрого хозяина, которую он играл:

— Я счел, что вам будет полезно немного проветриться. Свет повидать еще никому не вредило.

И стало ясно: ерунда, он скрывает от тебя истинную причину своего решения, и ты попытался выманить его из укрытия:

— Уверен, это как-то связано с тем, что происходит дома.

И он резко опустил подзорную трубу и смерил тебя пристальным взглядом, так что ты инстинктивно отвел глаза.

— Ты чем-то очень встревожен, Габриэль, — сказала Клара. Это было глубокой ночью, она стояла рядом с тобой на верхней палубе, держа тебя за руку. — Мне кажется, ты чего-то боишься.

А ты смотрел вниз, там прямо на досках лежали бок о бок тела, это были люди, мужчины — в одной стороне, женщины — в другой, все, кто опять не мог сомкнуть глаз в каютах, где вот уже несколько дней воздух был мертвый, удушливый, дышать им было немыслимо, легкие наполнялись сухим жаром, хотя капитан снова и снова пытался поставить корабль под ветер; ты смотрел на белые простыни, под которыми, будто в беспокойном лихорадочном сне, ворочались тела, и на белых покрывалах ты видел синеватый отсвет звезд, которые, казалось, все до единой, находились не на своих привычных местах, и ты с трудом совладал с дрожью, всякий раз охватывавшей тебя, когда ты смотрел на звездное небо, и подумал о доме, вспомнил, что промелькнуло в мыслях в самый первый день вашего плавания: все может рассыпаться, исчезнуть без возврата, если вы слишком долго пробудете вдали от дома.

— Что за чепуха, Габриэль! — сказал отец. — Мы же скоро вернемся, будь спокоен, ничего не упустишь.

Но ты не ослабил хватку:

— Ты что-то скрываешь!

И он взял саркастический тон:

— Ну точная копия своей матушки! Она же вечно волнуется по пустякам, средь бела дня ей мерещатся жуткие привидения!

И ты, словно только и ждал этой реплики, стал обшаривать взглядом всю бухту из конца в конец, не замечая, что лоб у тебя покрылся испариной; ты щурился, напряженно всматриваясь в заросли на берегу, как будто оттуда вот-вот бросится толпа дикарей и градом стрел осыплет лодки, которые уже подплывали к берегу.

Ты почувствовал, что Клара прижалась к тебе всем телом, погладил ее по плечам, а она заговорила опять о том же:

— Объясни, ну что с тобой?

И ты сказал:

— Ничего.

А она, еще настойчивее:

— Я знаю, что-то происходит!

И ты со страхом подумал: ей уже не уняться, вот так она и будет требовать ответа, и, чтобы заставить замолчать, ты прижал ей, как ребенку, палец к губам.

— Да правда, ничего важного.

И некоторое время был слышен единственный звук — ее дыхание под твоей ладонью, а потом снова раздался ее голос, она что-то крикнула, что — ты не понял, потому что в ту же минуту в ушах у тебя раздался голос девицы, с которой летом перед войной ты заговорил на улице где-то в Мэйфэйре, несколько слов, застрявших в памяти, слов на жестком, отрывистом английском, таком же, каким был и твой английский в первые недели жизни в Лондоне:

— Десять шиллингов, дорогуша, — сказала девица и медленно, как сигаретный дым, выдохнула воздух. — Дешевле никто не даст, разве что сам себя обслужишь!

И Клара:

— Габриэль, ты меня слышишь?

И девица:

— Десятка!

И она уже прихватила тебя рукой и начала медленно поглаживать, и засмеялась, и посмотрела на тебя; смеясь, она не разжимала губ.

— Ну-ка, что у нас тут за десять шиллингов?

И Клара:

— Габриэль, ты меня слышишь?

И девица, вдруг по-немецки:

— Что тут у нас для фюрера?

И Клара:

— Габриэль, что с тобой?!

И девица:

— Ты ведь мой землячок, а?

И ты протянул ей деньги, которые дала старуха на Майл-Энд-роуд, чтобы ты мог куда-нибудь сводить свою подружку; ты стиснул пальцами волосы у нее на затылке и закрыл глаза.

— Давай, живо, да смотри, потише!

Отец стоял рядом и молчал, а лодки уже достигли цели, и ты взял у него из рук подзорную трубу и стал смотреть — гребцы сошли первыми, по мелководью побрели к носу лодок, потом, напрягшись всем телом, потянули их к берегу, словно непокорных животных, наконец все лодки зарылись носом в песок, лениво накренившись набок. Всего две-три минуты прошло, и ты увидел: черные фигуры замелькали в белой пене прибоя, начали переносить пассажиров на берег — по двое, сцепив руки «стульчиком», несли дам, которые безропотно обнимали их за шеи и сидели, точно куклы, любая из них могла быть твоей матерью, такими одинаковыми они казались издали; ты увидел: гребцы подхватывали мужчин и мелкими шажками бежали со своей ношей к берегу, и ты подумал, что во время вашего плавания отец насмешливо отзывался о пассажирах, говорил, что они готовы на дикие сумасбродства, швыряют деньги на развлечения всей компании, на забавы, от которых на суше брезгливо скривились бы. Слышен был только плеск волн внизу у борта, больше не раздавалось ни звука, и тебе вдруг стало не хватать отцовского занудного брюзжания, захотелось, чтобы снова он заговорил, спугнул эту тишину и у тебя наконец исчезло бы ощущение нависшей над вами опасности — пусть бы опять возмущался вчерашней вечеринкой в пижамах и ночных рубашках или идиотской затеей — с приходом в каждую новую гавань разбивать супружеские пары и меняться партнерами, пусть бы ворчал, лишь бы не мучила тебя эта беззвучность, эта безжизненность, в точности, как когда смотришь картинки в волшебном фонаре и видишь сценку на пляже и фигурки, неподвижно стоящие на берегу, с которыми ничего не происходит, — или когда, листая альбом с фотографиями, видишь то, чего уже давно нет в действительной жизни, что исчезло, подобно звездам, чей свет достигает земли спустя тысячи и тысячи лет после того, как они погасли.

…Света в каюте почти не прибавилось, когда опять пробили склянки, и свет был каким-то затхлым, все предметы казались шершавыми — шкаф и маленькое трюмо красного дерева, хрустальная люстра и пара плетеных кресел возле умывальника; когда ты открыл глаза, итальянцы сидели на своих матрасах и смотрели на тебя. Откуда-то из глубины доносился шум машины, там словно ворочались громадные гири, и, глядя на итальянцев, которые настороженно прислушивались к этим звукам, — оба гладко причесанные, с мокрыми волосами и ровными, в ниточку, проборами, — ты подумал, что в своих белых рубашечках они смахивают на детей, которым пообещали удивительное представление, — уже давно переставшие верить в сюрпризы, они, чтобы угодить взрослым, притворяются, будто дождаться не могут, когда наконец поднимется занавес. Дождь, кажется, перестал, и ты снова услышал, что по палубе, насвистывая и стуча сапогами, ходит караульный солдат, и еще откуда-то доносились возгласы матроса, но слов было не разобрать, и ты обрадовался, что итальянцы не заговорили с тобой, потому что больше всего хотелось опять заснуть, отвернуться к стене и забыть все, чего ты вчера вечером наслушался от буфетчика, который будто задался целью в первый же день доказать тебе, что на свете не осталось места, где можно спрятаться.

Сначала он рассказал о том, как использовался этот корабль в первые месяцы войны, но затем весь вечер, будто заведенный, талдычил одно и то же, и ты уже слышать не мог спокойно: вторжение, вторжение! — без этого пророчества, видно, уже не обходился ни один разговор, вот и он заладил, и сейчас у тебя в ушах снова зазвучал его голос:

— Уж поверьте, к вам лично это ни в коей мере не относится, но, знаете, даже в мирные времена я терпеть не мог эту банду!

И, не столько отвечая на твой вопрос — почему, а, скорее, чтобы лишний раз заявить: весь мир сошел с ума:

— Скажем, кто-то из пассажиров обжирается до отвала, не то что другие, или в баре жмотничает, никогда не поставит выпивку приятелям, — не сомневайтесь, это фриц, чтоб мне пропасть!

После этих слов он надолго замолчал, искоса поглядывая на тебя, словно ждал, а вдруг ты, чтобы опровергнуть подобные обвинения, щедро дашь на выпивку.

Вчера ночью ты опять вышел на палубу и ощупью, против ветра, добрался до места, где в дощатой обшивке над бортом был широкий зазор. Звезды на небе исчезли, в темноте едва угадывались очертания холмистого берега где-то за кормой, по правому борту; началась килевая качка, веером брызг взлетала вверх пена, когда нос корабля то зарывался в волны, то вздымался над водой. Вахтенных на фок-мачте явно прибавилось, а на капитанском мостике ты разглядел кого-то в тяжелом дождевике, этот человек курил, не пряча в ладонях огонек сигареты; ты стоял на палубе, пока не спугнул караульный, обходивший с проверкой помещения корабля, но ты еще немного задержался на шлюпочной палубе и все смотрел на того человека на мостике, как будто ничего плохого не случится, пока ты будешь стоять там, не спуская с него глаз.

Тебе все еще становилось порядком не по себе при мысли, что корабль заплыл в кромешную темень, — ни единого огонька, куда ни погляди, на самом корабле тоже, лишь каким-то неживым светом фосфоресцировала волна, бежавшая от носа и пенившаяся вдоль борта, и тускло белели завихрения от винта за кормой. Никогда еще, с тех самых пор, как люди научились добывать огонь, подумал ты, не бывало в мире мрака непрогляднее — сотни, тысячи километров надо проплыть в любую сторону, прежде чем встретишь пятнышко света, свидетельство жизни людей, и вместе со страхом — сейчас, спустя столько времени, — тебя охватила надежда, которой не находилось объяснения, чувство согласия, которое иногда появлялось в доме судьи, когда вы с Кларой стояли ночью у окна, смотрели в темное ночное небо и аэростаты над крышами казались единственными живыми существами. В каюте ощущалась духота, хотя было скорей прохладно, и вдруг напала тоска по острову, по осточертевшей монотонности тех дней, вспомнилось вялое шевеление, которое там начиналось в этот час, ты представил себе, как Бледный с Меченым вылезают из-под одеяла, смотрят, какая погода на улице, потягиваются, зевают и будят, расталкивая, третьего, которым на самом деле должен быть ты, проныру, занявшего твое место и, скорей всего, не тратившего драгоценное время на размышления о том, в какую передрягу ты угодил по его милости.

Караульный остановился где-то совсем близко, но с кровати не видно было, то ли подошел заглянуть в вашу каюту, то ли прислонился к стене и в окно не смотрит, насвистывание раздавалось громче, ты услышал, что он внезапно закашлялся, прочистил горло, а потом несколько минут не доносилось ничего, кроме гудения машины и плеска волн. Оба итальянца по-прежнему молчали, словно дружно прислушиваясь к чему-то, и тут за дверью каюты раздались шаги, они приближались, ты уже понадеялся, что Пивовар наконец вернулся, не мог же он так долго пропадать без причины, но шаги стали удаляться и вскоре стихли в конце коридора, и опять слышалось лишь ровное гудение, грозное и вместе с тем усыпляющее. Скоро пробьют склянки, подумал ты, прислушиваясь к гудению и стараясь понять, не стало ли оно и в самом деле громче, как показалось однажды, когда корабль в очередной раз изменил курс; ты настороженно слушал урчание, шедшее из брюха корабля, вибрацию, которая как будто передавалась всем вещам и предметам, отчего они тихонько, почти незаметно подрагивали, и дрожь эта все сильнее пронизывала и тебя.

Взрыв прогремел внезапно, потряс каюту сверху донизу, от испуга ты замер — лежал и прислушивался, ожидая второго удара или шума хлынувшей в трюм воды, как будто на такой высоте, на прогулочной палубе, мог его услышать. Еще несколько мгновений раздавался глухой гул, затем он стих и вдруг стал слышен ветер, словно лишь сейчас задувший, его монотонное пение, корабль стоял, и ты мог бы сосчитать секунды, они упрямо строились в ряд одна за другой, до того момента, когда итальянцы вскочили, затараторили срывающимися голосами, из коридора обрушился стук дверей, возбужденные крики, и время снова потекло в нормальном темпе. В каюту хлынул резкий запах, кажется, раскаленного металла и тлеющего, не загорающегося мокрого дерева, и наконец все перешиб запах масла, видно, оно где-то вытекло, ни на что не похожий запах, забивший ноздри.

Как был, в пижаме, ты протиснулся следом за итальянцами в коридор, где уже шла дикая давка. Аварийные лампочки не горели, в первое мгновение ты ничего не увидел, но из кают выбегали люди, одни теснились у выходов на палубу и на ют, другие протискивались в центральный отсек, и ты бросился туда же, не раздумывая. Все тонуло в шуме, такой стоял крик, пробиться вперед почти не удавалось, ты прокладывал себе путь локтями и кулаками, получал пинки со всех сторон, и в тесноте лишь медленно продвигался вместе с толпой к двери.

Чем ближе к трапу на шлюпочную палубу, тем сильнее напирала толпа, людей становилось все больше, они протискивались из бывшего танцевального зала, из курительного салона, лезли наверх из холла, где спали, кто — в одном белье, как ты, кто — одетый и даже с чемоданами. В центре людского водоворота ты увидел пожилого мужчину в очках с золотой оправой и при галстуке, воронка засасывала, он немыслимо вывернул шею и хватал ртом воздух, крики солдат глохли в общем вопле, ты уже добрался до нижних ступеней трапа и вдруг заметил крен. Пол был наклонным, при каждом шаге нога на миг повисала, не находя опоры, каждый шаг был шагом над пропастью, едва заметный наклон мгновенно обратился в твоем воображении в край бездны.

Корабль поразила торпеда — выбравшись наконец на палубу, ты уловил смысл отрывистых слов; какой-то стюард совал тебе в руки спасательный жилет и без остановки повторял:

— Сохраняйте спокойствие!

И ты увидел — стюард шарит глазами по сторонам, словно вот-вот все бросит и кинется спасать свою жизнь; ты увидел — на открытой палубе, где было свободнее, люди бестолково бегали возле шлюпок, которые охраняли солдаты, и в сумбуре голосов ты снова и снова слышал:

— Пропустите меня!

И спустя минуту:

— Дома остались жена и дети!

И опять:

— Пропустите меня!

А в ответ, как эхо, все тот же призыв:

— Сохраняйте спокойствие, господа! Прошу всех сохранять спокойствие и ждать своей очереди!

— Похоже, провалился план поселить вас за океаном. Но, кажется, вы хорошо плаваете? — с едким сарказмом сказал буфетчик, он был совсем близко и подошел. — Во всяком случае, не понимаю — чего вы ждете?

И ты увидел, что одну шлюпку по команде уже спустили на тросах до уровня прогулочной палубы, в нее забрались люди; и ты ответил, не найдя ничего умнее:

— Первыми — женщины и дети.

Буфетчик опешил, махнул рукой в сторону людей, облепивших тросы и раскачивавшихся над водой, и попытался улыбнуться, без всякого успеха:

— Прошу вас, не будьте идиотом! Посмотрите-ка на этих парней! Хватит корчить из себя джентльмена! Они там не спрашивают, дама вы или дитя!

В эту минуту ты обнаружил Пивовара, он сидел в шлюпке почти на самом носу, вцепившись в борта, с вытаращенными от ужаса глазами, и у тебя разом пропала охота зубоскалить.

Перегнувшись через релинг, ты увидел, как шлюпку, едва она коснулась воды, подняло волной, при первых ударах весел она вроде не двинулась с места, но затем, как тебе показалось, легко оторвалась от корпуса корабля. Рядом в расплывавшемся на воде масляном пятне плавали обломки досок, стол, несколько стульев, потом ты увидел, что с палуб на воду сбросили плоты, и они с какой-то комичной важностью, медленно покачиваясь, поплыли прочь, никем не занятые, и тут ты мельком подумал: может, все-таки не так плохо дело? — иначе люди забрались бы на плоты. В воду пока прыгнули лишь немногие, сверху их головы казались крохотными, и, несмотря на несмолкавший крик, тебе почудилось, что ты слышишь — далеко внизу настала тишина, и еще ты услышал поглотивший все звуки шум моря, оно гудело словно гигантская воронка, засасывающая воздух.

Взрывом одну из шлюпок разбило, еще одну матросы безуспешно пытались спустить на лебедке, и ты увидел, что на корме вода поднялась уже до нижнего ряда иллюминаторов, буфетчик тем временем докладывал о размерах повреждений, как будто ты его начальник. Взрыв, очевидно, произошел с того борта, где была ваша каюта, рядом с машинным отделением, если так, погибли турбины, повреждены генераторы — главный и вспомогательный, нарушена связь с капитанским мостиком, почему и перестали поступать команды. Буфетчик сказал, до ирландского берега не меньше ста миль, и незачем было давать еще какие-то пояснения, — ты и так понял, что это значит, и не надо было говорить, как называется город на берегу — Блади Фореленд в графстве Донегал — название прозвучало запоздавшим, уже излишним предвестием беды, однако он не преминул напоследок просветить тебя, а затем сказал:

— Остается надеяться, может, кто принял наш сигнал бедствия. Ну, уж тогда-то разве только сам дьявол вмешается, если нас не подберут через какие-нибудь пару часов.

И ты посмотрел на него недоверчиво:

— Вы, конечно, шутите?

И он не ответил, только со странной рассеянной улыбкой отвел глаза, и вот тут ты, с трудом сдержавшись, чуть не закричал:

— Так долго корабль не продержится!

И он нервно потеребил свой воротник, потом велел тебе наконец надеть спасательный жилет — ты все еще держал его в руках, и буфетчик выхватил его, долго дергал, крутил и в конце концов надел на тебя трясущимися руками.

— Ну, скорей, — торопил он. — Да завязывайте туже, как можно туже, не то при ударе о воду получите перелом шейных позвонков.

И опять ты услышал все тот же призыв, звучавший настоящей издевкой, дурацкий, повторяющийся снова и снова:

— Сохраняйте спокойствие! Прошу всех сохранять спокойствие!

И буфетчик положил руку тебе на плечо:

— Если в шлюпку не сядете, постарайтесь поскорей забраться на плот, иначе в холодной воде вам конец, минут через десять.

Еще он сказал, хорошо бы покурить, да на беду курева нет, и в эту минуту крик взвился с новой силой, и дальше ты уже не слышал слов, лишь без толку пытался что-то понять по его шевелящимся губам.

Было уже не до вопросов, ты так и не узнал, почему буфетчик хлопочет о тебе, а сам даже не пытается сесть в одну из последних не спущенных на воду шлюпок. В момент катастрофы он находился возле помещений команды, в глубине корабля, но лишь сейчас ты заметил, что он с ног до головы в мазуте, отчего лицо казалось еще бледнее; очки в проволочной оправе, которых ты раньше не замечал, сидели криво, придавая ему странное выражение — беззащитности, смешанной с ужасом. Наверное, он не оправился от шока, иначе нельзя было объяснить резкие перепады его настроения — спокойствие, потом — возбуждение, и вдруг он снова успокоился и, обернувшись к людям, которые волновались все больше, метались по палубе все отчаяннее, посмотрел так, словно сам он ничем с ними не связан и безучастно наблюдает за суматохой, не имеющей ни малейшего смысла.

Двух итальянцев ты давно потерял из виду, и ты огляделся в поисках других, кого знал, интернированных, которые также попали на корабль с острова Мэн. Но никого не обнаружил — ни Профессора, который еще вчера по обыкновению жаловался, что приходится спать на полу, ни кого-то из торговых моряков, которых, отдельно от капитана, разместили в бывшем танцевальном зале, а Пивовар был уже далеко, совсем далеко, плыл в одной из шлюпок, которые быстро удалялись от корабля, набитые до предела. На палубе бестолково суетились оставшиеся, люди будто искали выхода — пробежав несколько шагов, тут же бросались назад, и много людей, болтаясь из стороны в сторону, висело на канатах, спущенных с борта, некоторые прыгали в воду с высоты нескольких метров, в основном солдаты вашей охраны и члены команды; веревочные трапы, сброшенные с прогулочной палубы, тяжело раскачивались, увешанные людьми, словно гроздьями, и даже там, среди тех, кто как мухи облепили веревочные лестницы и не решались прыгнуть вниз, ты заметил нескольких человек, которые, одной рукой ухватившись за веревку, другой держали чемоданы и колошматили по головам более решительных, сползавших, точно крабы, по обращенной к борту стороне трапа.

Внезапно все стихло, сперва ты увидел шлюпку, килем вверх повисшую на тросах кранбалки, лишь затем друг за другом замелькали картинки — шлюпка, до отказа заполненная людьми, качнулась раз, другой, опрокинулась кверху дном и вытряхнула всех, люди посыпались вниз, как игрушечные фигурки. Прошло несколько секунд — в эти секунды было страшно взглянуть вниз, — и из воды вынырнули головы; крутившие лебедку матросы, словно вдоволь насмотревшись, бросились прочь и исчезли в толпе. Корабль вздрогнул, корма пошла вниз, вдруг замерла, перестав погружаться, но бортовой крен стал заметнее; на мостике раздались возгласы, ты повернулся и увидел капитана с двумя офицерами, которые сверху смотрели на метавшихся людей, словно все было штатной ситуацией, словно они владели положением, тогда как в действительности ожидали последних минут, когда их вместе с кораблем затянет на дно.

На миг ты отвлекся — буфетчик был за бортом, но ты еще услышал его крик:

— Прыгайте!

И потом на какое-то время — тишина, и вдруг команда, отданная четко и разорвавшая тишину громовым ревом:

— Спасайся, кто может!

И от одного к другому полетело:

— Спасайся, кто может!

Все еще полно людей на палубах.

— Прыгайте!

И ты прыгнул, зажмурив глаза, прыгнул, перевалился через ограждение, не оглянувшись напоследок, бросился в бездну.

Удар был сильный — видимо, ты обо что-то двинулся головой, так как, уйдя под воду, почувствовал режущую боль. Не тишина, когда ты вынырнул на поверхность, — крик барахтавшихся людей налетел, оглушая, крик звавших на помощь, отчаянно боровшихся за жизнь, вокруг них ширилось мазутное пятно, и ты увидел, что многие уже мертвы и держатся на воде лишь благодаря спасательным жилетам, точно чудовищные младенцы в огромных слюнявчиках, покачиваются на волнах, лежа навзничь и пустыми глазами уставясь на облака, которые сплошной пеленой заволокли небо. Корабль навис гигантской стеной, громада, в любую минуту готовая обрушиться и похоронить всех под собой. С палуб все прыгали люди, но ты уже плыл, ты плыл к горизонту, который раскачивался вверх и вниз то совсем близко, то где-то вдали, собрав весь резкий слепящий свет в узком проблеске между небом и морем.

Первое, что ты осознал затем, — что лежишь на плоту, но ты не помнил, как на нем очутился. Времени, видимо, прошло немного, — до корабля было не больше двухсот метров, но он накренился еще круче, нос целиком поднялся над водой, — лежа на плоту, ты чувствовал, что с тебя струями сбегает вода, чувствовал, что глаза и ноздри залепило мазутом, а сердце стучит где-то в горле, ты слышал шум своего дыхания, которое казалось дыханием кого-то другого, дыханием чужого человека, лежащего рядом, но как же трудно дались первые движения, как тяжело было поднять руки и ощупать деревянный настил, грубо оструганные доски, как же ты мучился, когда — сперва нерешительно, затем рывками, с отчаянием покинутого, который, проснувшись среди ночи, обнаруживает, что он один, — стал обследовать границы своего плота. Он был не больше кровати, и когда ты нашаривал край, пальцы сводило словно от электрического разряда, они немели, и ты отдергивал руку.

Никаких сомнений — просто померещилось, будто уже в воде ты услышал голос буфетчика, позвавшего тебя; ведь он не знал твоего имени, от попыток искать кого-то другого ты сразу отказался. Тупая поначалу боль стала сильнее, голову ломило, ты даже не ощупал как следует, просто потрогал лоб, и пальцы сразу слиплись от крови, и словно сквозь пелену ты увидел, что все, кто еще оставался на шлюпочной палубе, бросились на нос и стали карабкаться вверх по наклонной палубе, ты увидел, что первые из бежавших оступались, падали, цеплялись за поручни, за леера или срывались вниз. Кажется, из труб шел дым, но ты ничего не различал четко, и вдруг — удар, из иллюминаторов над самой водой повалил дым, брызнули мелкие осколки, и огромной доской, оторвавшейся где-то наверху, бесшумно смело последних еще медливших, еще болтавшихся на трапах и канатах. Корабль встал почти вертикально, затрясся всем корпусом — тебе показалось, что он немного приподнялся, перед тем как погрузиться, одним неудержимым движением скользнул вниз, и вдруг распахнулось небо над участком, отмеченным лишь мазутным пятном, обломками, головами людей и разбегавшейся вширь волной, которая почти обессилела к тому моменту, когда настигла тебя, а дальше, за тобой, разгладилась, словно никогда здесь ничего и не было.

Уже не крики раздавались в той стороне — странный заунывный звук доносился от умирающих, заунывный, ноющий, словно голоса птиц в миг смерти, если такое бывает; шлюпки — они держались в отдалении от корабля, чтобы не затянуло водоворотом, и еще не были переполнены, — лавировали между торчащими над водой головами, подбирая людей, но потом мест в шлюпках не осталось, и многих предоставили их участи. Те звуки постепенно стихли, и стал слышен только плеск ударявших по воде весел, обрывки слов и голоса перекликавшихся матросов, они долетали, казалось, с большого расстояния, не имели ни цели, ни направления и долгое время носились над водой, а потом затихали, как бывает в очень густом плотном тумане. В остальном же была тишина, ватная тишина, как по утрам на острове, в те минуты, когда чайки еще не подняли крик, и от всякого звука, от плеска воды о края твоего плота тишина становилась лишь отчетливее, тишина, неотличимая от охватившей тебя усталости, и ты лежал на плоту и слушал, как подбегали волны, одна за другой, приподнимали тебя, и ждал, когда же придет большая волна и, накрыв, похоронит тебя под собой.

Вода была теплее, чем ты ожидал, в первый миг она вообще показалась теплой, как парное молоко, и в иной ситуации тебе было бы даже приятно ее прикосновение; всякий раз, когда обдавало волной, ты вздрагивал, но испуг тут же исчезал, не проходила только саднящая боль от раны на лбу. Холодной вода стала лишь через некоторое время, холодной как лед, когда начала высыхать и лицо покрылось тонкой коростой соли; тепла уже не было, ты едва мог дождаться новой волны. Руки налились тяжестью, потом и ноги, это прошло, но тут же они словно приросли к доскам, и, пытаясь пошевелиться, ты слышал звук чего-то трескающегося, слабый, дребезжащий звук, словно лопалось тончайшее стекло и осколки осыпались по твоим бокам.

Тебе все-таки удалось приподняться на локтях, и ты увидел разбросанные вокруг шлюпки, десять при первом подсчете, двенадцать — при втором, и, кажется, столько же плотов с людьми. Весла почти на всех шлюпках были опущены на воду, хотя никто не греб, не тратил понапрасну силы, ведь люди, покачивавшиеся на воде, наверное, давно были мертвы, но стоило лишь на минуту закрыть глаза, шлюпки переместились, словно отброшенные мощным порывом ветра, словно по раз и навсегда установленным правилам передвинулись, а прежде казалось, что они стоят на месте, вяло покачиваясь на волнах. На самом деле они плавали вокруг тебя, но голоса перекликавшихся раздавались все реже — звучали имена, иногда ответные возгласы, потом опять ты слышал то вскрик, то жалобный вопль, которые тут же умолкали: кто-то на шлюпке узнал знакомого в одном из погибших, в одном из качавшихся на волнах мертвецов, чьи лица казались тебе неразличимо похожими. Ты разглядел их — с желтоватой кожей, припухшие, и каждый из них вполне мог быть и кем угодно другим — машинист, который некоторое время медленно-медленно кружил возле тебя, вполне мог быть моряком из той судовой команды, увезенным, как и ты, с острова Мэн, или Профессором, или одним из твоих соседей-итальянцев, и в конце концов ты перестал обращать внимание, даже если чья-то голова задевала край твоего плота.

Все трудней становилось открывать глаза, так ты был разбит. И скоро ты не смог приподняться, руки подгибались, но на участке моря, который ты видел, не меняя своего положения, появлялись шлюпки, то сразу несколько, то одна-две. Значит, время шло, и сколько бы глаза ни оставались закрытыми, небо не исчезало, и море не исчезало, и новый день неудержимо близился к своему полдню и к своему вечеру, вопреки явному сбою в потаенной механике времени.

Заливавшая тебя вода уже не была теплой. Обжигало холодом, перехватывало дыхание, а спустя миг ты, жадно хватая ртом воздух, ощущал, как сбегают по твоим рукам струи воды, словно выступившие над кожей жилы, в которых застывала кровь. Ты все же смог чуть приподнять голову и увидел свою грудь, ноги, увидел пижаму, словно окаменелую, хотя дул ветер, жесткие складки материи, прилипшие к телу, ты увидел даже зеленовато-серые пальцы своих босых ног.

Твой взгляд почти машинально скользнул на чуть посветлевшую облачную пелену. Потом он застыл над поверхностью воды, и опять возникли шлюпки и ты подумал: пусть они наконец исчезнут, пусть уплывут, растают в тусклом пятне света у горизонта, тогда ты бы перестал надеяться, что шлюпка плывет к тебе, всякий раз, когда одна из них случайно немного приближалась и ты слышал голоса людей. Появление шлюпок удивляло тебя, но если они пропадали из поля зрения, ты с трудом, миллиметр за миллиметром, поворачивал голову, чтобы увидеть в сером полукруге нос или корму, и увидеть вдали, где сходились море и небо, зазор между ними, узкую полосу, которая не была ни морем, ни небом.

Ты все чаще закрывал глаза, и, кроме звуков, которые еще долетали до тебя, не было ничего — только море, простершееся над всеми границами. Голова перестала болеть, место боли заняло отупение, холод ощущался как щекотка, и когда вода стекала с тебя, тело словно тяжелело. Казалось, весь мир отступает дальше и дальше, и, вероятно, ты даже не заметил, когда и правда подплыла шлюпка, которая вдруг закачалась возле твоего плота, словно была рядом уже давно.

Борт шлюпки толкнул твой плот, раздался скрежет, звук, пришедший словно из глубины моря, и если ты еще мог что-то видеть, то, кажется, различил, словно через увеличительное стекло, людей, по очереди наклонявшихся над тобой, ты увидел их как сквозь толщу льда и, может быть, услышал — они говорили о тебе. Ты давно уже не мог ни повернуть, ни приподнять голову, перестал что-либо ощущать, ты смотрел на людей широко раскрытыми глазами и видел, как они разевали рты, точно рыбы за стеклом аквариума. Кажется, они спорили, и всякий раз, когда кто-то показывал на тебя, палец преломлялся под прямым углом, но ты не чувствовал, движутся твои зрачки следом за ним или уже нет.

Потом остался, наверное, лишь плеск и еще, может быть, обрывки, клочки слов, и когда кто-то в конце концов толкнул тебя веслом, оно застыло, не достигнув твоего тела, хотя раздался стук, вызвавший гулкое эхо, будто в огромном пустом помещении. Он толкнул веслом твою голову, но ты ничего не почувствовал, весло опять остановилось на полпути, словно ударилось в стеклянную стену, а когда весло толкнулось в твою грудь, раздался скрежет, точно по льду, и, наверное, где-то над твоей грудью осталась белая полоса; потом весло царапнуло по стеклу вдоль ног, тот человек несколько раз попытался перевернуть тебя, но безуспешно, и опять он ткнул тебя веслом, и всякий раз при этом раздавался иной звук, наконец он обернулся назад, кажется к людям, сидевшим и стоявшим в шлюпке, и дал знак плыть дальше.

Может быть, ты еще видел, как поднимались и опускались весла, когда шлюпка уплывала, видел капли воды, слетавшие с весел, потом же, долго, ничего. Взошло солнце, и, хотя этого ты уже не увидел, морская гладь засверкала под его лучами. И ты уже не заметил, что ветер стих, а когда на небе в разрыве облаков появился гидроплан, ты, наверное, принял его за галлюцинацию, если вообще увидел, что он повис над тобой.

Гидроплан снизился, сделал несколько кругов над местом катастрофы, сбросил пакеты, и к ним со всех сторон устремились шлюпки. Вначале могло показаться, что гидроплан снижается, чтобы приводниться, но он остался на небольшой высоте и все кружил, неустанно кружил над морем, выписывая петли, и рокот его пропеллеров то нарастал, то снова удалялся. Иногда он делал резкий поворот, поднимался в холодное небо или, описав широкий полукруг, уходил к самому горизонту, но в последнюю минуту, когда казалось, он вот-вот исчезнет, возвращался и опять кружил и кружил над водой, хорошо заметный издали с любого корабля.

Загрузка...