Двумя фашистскими пулями был ранен Степан Вернивечер. Но, как это нередко бывает в пылу боя, он этого сначала и не почувствовал: все его внимание было приковано к форштевню стремительно приближавшегося торпедного катера. Когда немцы снова свернули с курса и особенно когда у них начался пожар, Вернивечер рванулся было за ними в погоню, но по приказу Аклеева свернул в сторону и выключил мотор. Он наслаждался зрелищем гибнущего катера и восторженно ругался, когда падали подстреленные немцы.
И только когда в свежем голубом небе совсем растаял мохнатый столб огня и дыма, возникший над местом взрыва, Вернивечер вдруг почувствовал непонятную слабость и боль в правом плече и чуть повыше локтя.
Как раз в это время и ввалился в рубку ничего не подозревавший Аклеев…
- Кутовой! - растерянно крикнул Аклеев, бросившись поднимать обеспамятевшего Вернивечера. - А ну сюда! Живо!
Сотрясая лимузин, примчался с кормы Кутовой, увидел склонившегося над Вернивечером Аклеева и испугался:
- Убили?
- Живой, - сказал Аклеев и вместе с Кутовым стал перетаскивать Степана в каюту, на сиденье.
- Тяжелый! - произнес, отдуваясь, Кутовой, с трудом перешагнув со своей громоздкой ношей через высокий коммингс. - Чистый танк, ей-богу… А с виду ведь ни за что не скажешь, чтоб толстый.
- Еще дня три не поешь, - тебе воробей тяжелее танка покажется.
- Тю-у! - протянул Кутовой. - Если еще три дня не есть, тогда готовь гробы…
- Захочешь жить - не умрешь, - сказал Аклеев и, рассердившись на самого себя за такой несвоевременный и вредный разговор, отослал Кутового назад к пулемету, а сам перевязал Вернивечеру плечо и перетянул ему руку повыше локтя жгутом.
Кровь перестала хлестать, но Степан все еще не приходил в себя.
«Другой бы, может, и вовсе помер, - с раскаянием подумал Аклеев, вспомнив, как он на радостях ахнул Вернивечера по плечу. - Здоровый и тот бы скатился с катушек. А тут у человека, может, плечевая кость раздроблена…»
Он присел на край диванчика в головах у раненого моториста, сквозь разбитое окно опустил руку за борт, зачерпнул ладонью прохладной утренней воды и плеснул в лицо Вернивечеру.
Пока тот медленно раскрывал глаза, Аклеев успел еще подумать, что Степану с перебитым плечом с рулем не справиться и что придется приставить к этому делу Кутового. Наука не очень хитрая, и Степан объяснит Кутовому что к чему. Правда, огненная мощь лимузина сократится вдвое: вместо двух пулеметов сможет действовать только один. Но тут уж ничего не поделаешь. Могло быть куда хуже.
- Ты меня, Степан, прости, - сказал он очнувшемуся наконец Вернивечеру. - Я же не знал, что ты раненый…
Но Вернивечер вместо ответа снова устало закрыл глаза.
- Ты… почему… бензином? - прерывисто прошептал он, морщась от сильной боли.
«Очумел парень! - с тоской подумал Аклеев. - Лепечет без всякого понятия».
- Ты лучше отдохни, Степа, - сказал он Вернивечеру. - Ты лучше, Степа, пока не разговаривай.
- Почему… бензином… плещешься? - строго повторил Вернивечер, не открывая глаз. - Тебе что, моря не хватает?
Аклеев благоразумно решил не вступать в пререканья с Вернивечером. Он поднял руку, чтобы поправить свисавшие на глаза давно нестриженные волосы, и вдруг почувствовал, что рука пахнет бензином.
От мгновенной догадки его словно варом обдало.
Аклеев рывком высунулся из окна каюты и увидел то, чего он опасался в этот миг больше «мессершмитта», больше торпедного катера, даже больше шторма.
Море вокруг лимузина было покрыто сплошной бледной маслянистой пеленой, мирно игравшей на веселом солнце всеми цветами радуги.
Тогда Аклеев, все еще не веря несчастью, рванулся в моторную рубку и попытался включить мотор, но тот, несколько раз чихнув, бессильно замолк.
Случилось непоправимое: фашистская пуля пробила бензобак. Все горючее ушло в море.
- Пойдем под парусом, - сказал Аклеев, когда Вернивечер, превозмогая боль и слабость, вполз кое-как в моторную рубку и самолично обследовал создавшееся положение. - Очень даже просто. Пойдем под парусом. В лучшем виде…
Вернивечер с сомнением посмотрел на него, но промолчал.
Он собрался было уже сказать, что дело - дрянь, но не сказал. И совсем не потому промолчал, что вдруг пришел к другому выводу.
«Пускай его утешается, - подумал он об Аклееве. - Пусть утешается, если ему так веселее помирать. Пускай и Кутовому голову морочит. Тем более, тот человек сухопутный, того в чем угодно убедишь. А я могу в случае чего помереть и без самообмана».
Но совсем промолчать он не смог.
- А парус из чего делать? - спросил он Аклеева. - Плащ-палатки остались аж на Историческом бульваре. Вроде, за ними далековато ходить.
- Кабы были плащ-палатки! - мечтательно отозвался Аклеев, стараясь не замечать неверия, сквозившего в каждом слове Вернивечера. - До Новороссийска, браток, приходится о плащ-палатках забыть. А вот из этого должен получиться парусок… На худой случай, конечно… То есть, как раз на нынешний…
И он, задрав голову, критически глянул на потолок. Глянул и твердо заключил:
- Обязательно должен получиться. Факт.
- Форменный же штиль! - снова не выдержал Вернивечер, кивнув на блестевшую за окном действительно зеркальную гладь моря. - Сами что ли, будем дуть в парус?
- Будет ветер, - сказал ему Аклеев, - чего-чего, а этого добра у нас будет сколько угодно. Так, что даже не будем знать, куда его девать…
И так как он сам был далеко не уверен в своих силах, то решил пресечь разговор в самом начале.
- На корме! - окликнул он томившегося у пулеметов Кутового.
- Есть на корме! - обрадовался Кутовой, которому стало легче на душе, когда он услышал голос Аклеева, уверенный и спокойный голос командира.
- Наблюдать за воздухом и водой! - продолжал Аклеев, с трудом приподнимая тяжелое кожаное сиденье и извлекая оттуда топор, ломик и, на всякий случай, новенькое, выкрашенное шаровой краской ведро.
- Есть наблюдать за воздухом и водой!
Значит, об остальном, кроме наблюдения за возможным появлением противника, ему - Василию Кутово-му - беспокоиться нечего. Об остальном берет на себя заботу сам Аклеев.
- Ну, а я буду крышу рубить… На парус… - уже обыденным тоном проинформировал Аклеев Кутового и принялся, орудуя топором, со скрежетом и треском отдирать покатую крышу лимузина.
Степан Вернивечер, как бы он скептически ни относился в душе к затее Аклеева, не мог позволить себе сидеть сложа руки, когда товарищ его работал.
- Эх, ты мальчик! - промолвил он, больше всего опасаясь, как бы Аклеев не подумал, что он серьезно собрался ему помогать. - Разве так отдирают крыши?
И с таким видом, будто снимать крыши с лимузинов для него самое привычное дело, Вернивечер здоровой левой рукой взял с сиденья ломик, приподнял его, чтобы показать, как надо работать, но от боли и сильной слабости побелел и, чуть не потеряв сознание, рухнул на сиденье.
- Ты, Стёпа, ляг и отдыхай, - сказал ему Аклеев. - Тут работенка не шибко мудрящая. А тебе надо в норму входить.
Вернивечер послушно лег на сиденье, оттуда снова глянул на орудовавшего топором и ломиком Аклеева, захотел съязвить, но вместо этого повернулся на бок и, уткнувшись лицом в дырявую стенку лимузина, не то от слабости, не то от боли, а скорее всего от нестерпимого сознания своего бессилия, заплакал.
Кутовой не понял, как это из крыши получится парус, но расспрашивать не стал.
- Значит, так надо в таких случаях, - решил он и стал еще усердней наблюдать за водой и воздухом.
Из всех троих только у Кутового мореходные качества их лимузина не вызывали никаких сомнений. Ему это было вполне простительно, впервые в жизни выходил он в море. До войны, на «гражданке», он имел дело с морским транспортом только в летние выходные дни, на пруду в их шахтерском поселке. Пруд этот старые шахтеры, посмеиваясь, величали «Чудским озером».
Кутовой окинул уважительным взглядом лимузин и усмехнулся, вспомнив неказистые лодчонки «Чудского озера» с их обгрызанными, несоразмерно короткими и толстыми веслами и какими-то хрюкающими уключинами. В сравнении с ними ладный и стройный лимузин с его каютой, моторной рубкой, винтом, штурвалом, с трапчиком, ведущим с кормы в каюту, с окнами, да еще завешенными матерчатыми занавесками, выглядел могучим кораблем, чудом судостроительной техники.
Правда, кроме обычных двухвесельных лодок базировались на «Чудское озеро» и большие, четырехвесельные, которые без всяких на то оснований назывались в этом поселке баркасами.
Плавать на баркасах было удобней и безопасней, но девчата, которые обычно из пустого тщеславия понуждали своих безропотных поклонников на всяческие траты, все же предпочитали почему-то дорогим и шикарным баркасам утлые двухвесельные душегубки, на которые и ступить нельзя было без риска опрокинуться в воду.
Проходило несколько лет, девчонка выходила замуж, быстро обрастала семейством, становилась благоразумной. Теперь она появлялась на голубенькой дощатой пристани солидно, под руку с мужем и всеми своими чадами. Теперь ее уже ни за что нельзя было заманить на маленькую лодку.
Пускай и дороже, но только на баркас.
И так было со всеми. Все его знакомые девчата одна за другой окончательно перешли с двухвесельных лодчонок на баркасы, и это означало, что время не стоит на месте, что люди становятся старше. Вот и он - Вася Кутовой, ученик врубового машиниста, сын старого подрывника, Афанасия Ивановича Кутового - сам не заметил, как превратился из Васи в Василия Афанасьевича - знатного человека шахты номер два-бис. И он тоже перекочевал в конце концов вместе со своей сероглазой и пышноволосой Настей с двухвесельных лодок на баркасы. Теперь они гребли на пару с женой, и она то и дело вскрикивала:
- Костя! Мученье мое! Ну, утонешь же!…
Это ее пугал русоголовый сынишка, вертлявый и живой, как ртуть.
А потом Настя и вовсе перешла на руль, а гребли Василий Афанасьевич и Костя - двенадцатилетний озорник с отцовскими ямочками на щеках, первый силач на дворе нового жилкомбината и пламенный футболист.
Большое румяное солнце нехотя расставалось с прудом. Оно медленно уходило за Карпаты -так местные шутники называли высокую громаду террикона и, напоследок зажигало ослепительные пожары в пыльных окнах шахтного копра. С лодок солнце провожал задумчивый гам баянов, гитар, мандолин, балалаек, человеческих голосов. Играли и пели на каждой посудине свое и часто печальное, а получалось все равно весело и хорошо и не хотелось уходить с пруда. Но уходить все же надо было, и тогда обычно с какой-нибудь лодки затянет, бывало, чистый молодой тенорок: «Солнце нызэ-енько…», и на остальных лодках вступали: «…вечор блы-ызэ-ень-ко…», и на остальных лодках вступали: «…вечор блы-ызэ-ень-ко…», и Кутовой тоже подтягивал, и Настя, и Костя высоким своим мальчишеским альтом, и вот уже все на пруду пели ласковую и душевную песню, а в потемневшем небе тем временем робко возникали первые бледные звезды поздних летних сумерек…
Удивительное дело, каждый раз, когда Василию Кутовому выдавалась на войне возможность немножко помечтать, сразу всплывали перед ним эти теплые летние сумерки в родном поселке и неторопливое возвращение с катания домой, в новую квартиру. Каждый раз их встречала с облегчением его старуха-мать и каждый раз с облегчением произносила одну и ту же фразу: «Ну, слава богу, все живые!» - и звала отважных мореплавателей к столу. За столом ждал старик-отец, считавший ниже своего достоинства показывать, что он тут без них скучал.
И еще почему-то вспоминалась Кутовому Лизавета Сергеевна, сварливая и желчная жена добрейшего забулдыги-штейгера Пискарева. За глаза ее называли «штейгериха», а то и просто «язва». И когда произносили слово «язва», то все сразу знали, о ком идет речь. Лизавета Сергеевна приходила по вечерам, когда она могла застать самого Василия Афанасьевича. Каждый раз она приносила ему одну и ту же жалобу на Костю: Костя воровал яблоки из ее сада.
Нажаловавшись, штейгериха кидала торжествующий взгляд на Костю и уходила. Кутовой вежливо провожал ее до дверей и запирал их на ключ. Тем самым Косте отрезался путь отступления на улицу. Потом Кутовой со зловещим видом снимал с себя ремень и начинал гоняться вокруг стола за своим преступным сыном.
Костя был, как мы уже упоминали выше, футболист, ловкий и увертливый правый бек, и поймать его было трудно, но не невозможно. От матери своей Костя спасения не ждал. Когда-то, лет семи, на самой заре своей хищнической деятельности, он попробовал однажды воздействовать на ее материнское сердце. Он возопил: «мамо, ратуйте!»-таким голосом, что и камень разжалобился бы. Но Настя, скрепя сердце, промолчала. С тех пор Костя в таких случаях полагался только на свои ноги, стараясь во что бы то ни стало выиграть время: авось кто-нибудь постучится. Гости становились в такой момент единственной его надеждой. Но если гостей не было, то быстрые ноги и ловкость Косте не помогали. Запыхавшийся от погони отец семейства, Василий Афанасьевич Кутовой, мощной рукой вытаскивал из-под стола или кровати залезшего туда в отчаянии Костю, клал своего первенца к себе на колени и безжалостно отсчитывал ремнем десять ударов, приговаривая:
- Ну в кого он, я вас спрашиваю, уродился?
Увы, нет на свете справедливых отцов! Косте ничего не стоило бы сообщить своему разгневанному родителю, в кого он уродился. Дедушка Афанасий Иванович не раз вспоминал, как он за те же преступления, совершенные, кстати говоря, в том же саду, нещадно порол своего сыночка Васю.
Но Костя понимал, что такие напоминания ни к чему хорошему не приведут, и поэтому во время экзекуции только сопел, прощения не просил, не унижался, держал себя стойко и, насколько это было возможно в его прискорбном положении, даже независимо.
- Ничего не скажешь, - усмехнулся Кутовой, продолжая усердно наблюдать за водой и воздухом, - гордый пацан. Вырастет, человеком будет.
Что же будет с Костей, если он - Василий Кутовой - погибнет на войне? Деда Афанасия Ивановича немцы расстреляли вместе с двумя сыновьями Пискарева за то, что они подорвали копёр на родной шахте. Бабка не то с горя, не то с голоду умерла. Это ему известно. Ему об этом сообщил письмом с Южного фронта младший брат Сережа - капитан-танкист. А тому рассказывал пришедший из-за линии фронта знакомый шахтер-партизан. Он же рассказал, что Настя с Костей куда-то уехали, эвакуировались, а куда именно, никто толком не знал. Кто говорил - на Кубань, а кто - в Сибирь. А может быть, на Волгу. Как они туда добрались в эти незнакомые края и добрались ли? Без денег, без родных, как птицы небесные. А может быть, их эшелон фрицы разбомбили? А если Настя с Костей и доехали благополучно, то как они проживут до конца войны - одинокая женщина с пацаном, и как они потом доберутся назад, на родину, в Донбасс, и кто их там встретит, и как они там устроятся, - вдова с сироткой?
Каждый раз, когда Кутового начинали одолевать эти грустные мысли, он утешал себя: «Ничего! Добрые люди не оставят семью погибшего моряка. Да и сама Настя очень даже неглупая женщина. Не пропадут!»
Так он думал и вчера, когда они еще лежали на той сопочке и считали, что доживают последний час жизни.
Но сейчас, когда ему с товарищами удалось из-под самого носа фрицев уйти в открытое море и особенно после того, как они - шуточки сказать! - потопили фашистский торпедный катер, Кутовой был уже твердо убежден, что вернется с войны живым и здоровым. «Ого! - думал он, улыбаясь своим мыслям. - Все в лучшем виде образуется. А Костю будем учить на морского командира».
Только что пришедшая ему в голову прекрасная идея - готовить Костю в морские командиры - так понравилась Кутовому и повлекла за собой столько других мыслей, что он не заметил, как Аклеев, отодрав половину крыши лимузина, внезапно прекратил работу и пришел к нему на корму.
- Кутовой! - тихо промолвил Аклеев, и Кутовой даже вздрогнул от неожиданности. - Ты ничего не заметил?
- А что? - встрепенулся виновато Кутовой. - Самолетов вроде не видать… И ничего такого другого тоже…
- Тебе не кажется, - еще тише промолвил Аклеев, покосившись на впавшего в полузабытье Степана Вернивечера, - тебе не кажется, что нас несет к берегу?
В сущности, ничего удивительного не случилось. Ветер мог быть мористый, а мог быть и тот, что сейчас с мягкой настойчивостью палача, которому некуда спешить, подталкивал лимузин все ближе и ближе к немцам, к гибели.
До берега было еще далеко. Он виднелся, вернее, угадывался на самом горизонте - тонкий, рыжеватый, волнистый краешек необъятного купола голубого неба.
- Если не усилится, - промолвил Аклеев, проделав в уме какие-то вычисления, - то как раз к вечеру нас и прибьет к берегу. У тебя все диски набиты?
- Все, - ответил Кутовой, - и обе ленты тоже. Значит, снова воевать на берегу?
- Если нас раньше не потопят… Только вряд ли…
Дело в том, что вчера, уходя от обстрела с берега, Вернивечер увел лимузин к северо-западу от путей, которыми уходили на Новороссийск наши корабли с эвакуированными войсками. Сейчас ветер гнал лимузин прямо к берегу, то есть к тем местам, где немцы обосновались давно, еще в самом начале осады Севастополя. А фронт, если так еще можно было называть клочок перепаханной бомбами и снарядами рыжей земли, - фронт был сейчас у самой тридцать пятой батареи. Там немцы и подкарауливали с воздуха, с берега и на воде наши уходившие корабли. Здесь же, очевидно, было совсем тихо, тыл.
Все эти соображения Аклеев и выложил перед Кутовым. Выходило, по его словам, что фрицев на этом участке берега может и вовсе не оказаться. В крайнем случае, придется столкнуться с какими-нибудь тыловиками, и если удастся справиться с ними без особого шума, то можно будет попробовать пробиться в горы, к партизанам.
- Через весь Крым? - усомнился Кутовой.
- Почему же через весь? - возразил Аклеев. - Но, конечно, придется пробиться к Байдарским воротам.
- Не выдержит этого Вернивечер, - сказал Кутовой. - Ослабел, совсем сонный стал. Чересчур много потерял крови.
- Не выдержит - на себе потащим.
- И я так думаю, - согласился Кутовой и, помолчав, добавил: - А если нам, скажем, весла сделать, а? И на веслах пойти против ветра? Из этих палок, - он указал на бортовые поручни, - очень великолепные весла могут получиться.
- Ну это, положим, не палки, а леера.
- Ну, из лееров.
- А грести кто будет?
- Мы с тобой и будем. На пару. Ты не сомневайся. Я грести умею.
- А на сколько нас хватит двоих? - усмехнулся Аклеев. - Кабельтовых на два от силы. Второй день не евши.
- Значит, к берегу?
- Выходит так… По крайней мере, воды напьемся… И фрицев нащелкаем…
- И то ладно, - согласился Кутовой, а про себя подумал, что вряд ли Настя сама догадается определить Костю в морское училище. - Значит, зря крышу отдирал? Не получится из нее парус?
- Может, и не зря, - спокойно отозвался Аклеев. - Только маневры против ветра у меня с ним не получатся. Мой парус только для попутного ветра.
Они присели на трапчике и обсудили план действий на берегу. Решено было, что Аклеев с ручным пулеметом сойдет разведать местность, а Кутовой пока останется на лимузине у «максима». О Вернивечере почти и не было разговора. Вернивечер из строя выбыл окончательно. Если он все же будет настаивать на своем участии в бою, условились сказать, чтобы подождал, пока кого-нибудь из них убьет или тяжело ранит. Тогда, мол, Вернивечер и займет за пулеметом место выбывшего из строя.
Кроме того, решено было пулеметы убрать в каюту и самим уходить туда же при появлении самолетов и судов врага, чтобы лимузин производил впечатление разбитого и брошенного своим экипажем. Наполовину сорванная крыша должна была усугублять это впечатление.
Договорились - и сразу стало нечего делать. Надо было бы, правда, окатить водой палубу, чтобы смыть с нее кровь, но решили с этим повременить, чтобы не тревожить уснувшего Вернивечера.
Так и остались они оба сидеть на корме, молчаливые, хмурые, погруженные в свои невеселые думы. Ветер дул нехотя, берег приближался медленно, почти незаметно, и солнце совершало свой путь по небосводу нетороплн во, словно вахтенный, которому еще далеко до смены
Кругом широко раскинулся пейзаж, утомительно однообразный в своем великолепии. Ослепительно блестело чуть подернутое рябью море. Над головой висело пустое и знойное июльское небо. Наверху голубизна непорочной неживой чистоты, внизу такая же безукориз ненная равнодушная синева. Не мелькали белым острым крылом чайки, не выскакивали из тяжелой синевы крутые спины дельфинов с покатыми треугольниками плавников. Чаек распугала канонада, дельфинов разогнали снаряды, мины, бомбы.
Только на самом горизонте чуть видно набухало сероватое облачко.
Аклееву вспомнилось, как еще до войны приходил на их эсминец лектор и рассказывал, что на глубине не то трехсот, не то четырехсот метров начинается в Черном море мертвое царство сероводорода. От этой мысли Аклееву стало еще муторней на душе.
Он глянул на Кутового. Кутовой сказал: «Красиво!» - и снова замолк.
Время от времени Аклеев вглядывался в облачко, всплывающее из-за горизонта. Оно возбуждало в нем кое-какие надежды, но он не спешил делиться ими с Кутовым. Аклеев понимал, что значит в теперешней обстановке еще одно разочарование.
- Ты бы пошел отдохнуть, - сказал он Кутовому.
Кутовой только головой мотнул и остался на корме.
Так прошли в безмолвии час или два, а может быть, и все три. Потом скрипнула дверь каюты, и в ней показался Вернивечер. Его небритые щеки, покрытые редкими желтоватыми волосиками, ввалились и приобрели нехороший землистый оттенок, запавшие глаза блестели нездоровым блеском. Вернивечер еле держался на ногах, но у него и в мыслях не было жаловаться.
- Загораем? - усмехнулся он и оперся о низенькую притолоку двери. - Самая, между прочим, здоровая обстановка. Воздух, солнце и вода.
- Садись, Степа! - сказал Кутовой и уступил ему самое удобное место, на трапчике.
Вернивечер послушался, сел.
- Мы тут, Степа, обсуждали обстановку, - начал Аклеев, - и мы решили…
- Знаю, - прервал его Вернивечер и снова усмехнулся, - я все слышал. Мне - ждать, пока кого-нибудь из вас убьет… А кто останется жив, тот меня на себе потащит к партизанам… Через Байдары… Для комиссии все ясно…
Когда настает после жаркого боя веселый миг бачковой тревоги, а по-сухопутному - час приема пищи, могут распаленные удачей и радостью жизни бойцы и посудачить, и поязвить, и потрепать языками насчет девчат и любви. Стоит только кому-нибудь первое слово сказать, и пойдет тогда и хвастовство, и розыгрыш, и великий брёх, а по-морскому «травля».
Но в томительные и торжественные часы перед боем, когда не знаешь, увидишь ли ты еще когда-нибудь солнца над своей головой и привольное море за бортом родного корабля, тогда, словно шелуха, слетает с бойца незатейливое и грубоватое молодечество. И снова чисты тогда матросы и в словах и в помыслах, как чистое дело, за которое они, быть может, совсем скоро отдадут свою жизнь. И хочется им тогда беседы душевной и простой: о родных краях, о семье, о детях, о стариках, о жене, о любимой. Вытащат они тогда на свет божий заветные фотографии, порыжевшие и покоробившиеся от злого матросского пота, будут долго и как будто впервые всматриваться в милые черты, и товарищам своим покажут, и еще раз глубоко, сердцем, душой, всей кровью почуют святость и необходимость подвига во имя Родины и счастья близких и любимых.
Коли спросит у тебя товарищ в такую минуту, есть ли у тебя любимая, отвечай коротко «да», «нет», «конечно». И обязательно осведомись: «А у тебя?», потому что спросивший хочет говорить сам…
Глянул Вернивечер на Аклеева:
- Ой, Никифор, да у тебя же борода плюшевая!
Тогда, в свою очередь, глянул на Аклеева Василий Кутовой и удивился, до чего метко сказал Вернивечер. Щеки и подбородок были у Аклеева покрыты ровной и густой шелковистой щетиной забавного зеленовато-коричневого цвета. Кутовой даже вспомнил по этому случаю игрушечного медвежонка, которого давным-давно покупал Косте ко дню рождения, - щеки у Аклеева стали ни дать ни взять плюшевые.
Аклеев провел ладонью по лицу и, чтобы поддержать разговор, важно заметил:
- Отпускаю бороду. Как адмирал Макаров.
- Тогда тебя девушки любить не будут, - предупредил его Вернивечер. - И создается для тебя, Аклеев, угрожающее положение… А ты свою жену любишь? - обратился он без всякой видимой связи к Кутовому:
- Люблю, - ответил Кутовой, - она у меня хорошая.
- А ты, Аклеев?
- А я неженатый, - сказал Аклеев.
- Ну, значит, девушку имеешь?
На этот вопрос Аклееву не легко было ответить. И если бы Вернивечер знал его поближе, то, пожалуй, и вовсе воздержался бы от такого вопроса. Но они были знакомы всего лишь шестые сутки, с тех пор, как из остатков нескольких обескровленных батальонов с трудом укомплектовали один, сразу же пущенный в дело. При других условиях бывалый и тонкий Вернивечер понял бы, что Аклеев не из тех людей, которые легко раскрывают перед другими, пусть даже и ближайшими друзьями, свои сердечные тайны.
Флегматичный, молчаливый и суховатый на вид, он был горд до застенчивости. Когда он встречал приглянувшуюся ему девушку, его томила жестокая и непреодолимая боязнь показаться смешным, и он проходил мимо нее с суровым и даже злым выражением лица. Он не мог себя заставить посмотреть этой девушке в глаза и в то же время изнемогал от желания сделать это. А так как девчата в наш век пошли на редкость наблюдательные, то они с первого взгляда разгадывали действительные чувства, обуревавшие этого долговязого краснофлотца с умным и упрямым лицом и большими синими глазами под выгоревшими на крымском солнце густыми бровями. Многим Аклеев, несмотря на свою застенчивость, а может быть именно за нее, нравился, но сам он об этом и не подозревал. Он был не очень высокого мнения о себе.
До флота, на «гражданке», в Москве, он, работая цинкографом в одной из типографий, был тайно влюблен в хорошенькую и, по-видимому, неглупую линотипистку. Но она, так и не дождавшись его признаний, вышла замуж за другого.
В Севастополе его чувства вторично подверглись серьезному испытанию. Как-то в веселое майское воскресенье он, уволившись на берег, одиноко сидел на скамейке Приморского бульвара, и случилось так, что около него освободилось место. Его заняла девушка, на которую Аклеев уже не раз бросал быстрые и осторожные взгляды.
Была она спортивного склада, плотная, как колобок, русые волосы, высоко взбитые по самой последней моде Корабельной стороны, были зачесаны за уши. Небольшие, чуть раскосые карие глаза блестели на ее забавном и задорном лице, как свежие арбузные косточки. Аклеев заметил, что она всегда гуляла с книжкой в руке: культурная девушка. Аклееву такие нравились.
- Можно? - спросила она у покрасневшего Аклеева и, очевидно, не сомневаясь в его ответе, развернула книжку и осторожно, чтобы не помять и не запачкать платье, уселась на ней.
Девушка просидела бы до глубокой ночи, не дождавшись ни единого слова от своего оробевшего соседа, но она первая завязала разговор, и через пять минут они уже болтали так, будто были знакомы много лет. Еще он не знал, что зовут ее Галя Сыроварова и что она работает воспитательницей в детском еду, а уже был по уши влюблен в нее.
Часа два Никифор считал себя самым счастливым человеком в Севастополе. А потом, когда Галя, глянув на часы, вдруг заторопилась и объяснила причину своей спешки, Аклеев в какую-нибудь одну секунду стал самым несчастливым человеком: оказалось, что Галя спешила на Графскую пристань встречать своего, как она выразилась, лучшего друга. Он тоже краснофлотец, и такой замечательный, такой замечательный, такой храбрый, веселый. Галя обещала познакомить Аклеева со своей подругой, очень милой шатеночкой, которая ему обязательно понравится, и тогда они все - и Галя со Стивой и Аклеев с этой шатеночкой - будут всегда вместе гулять.
Аклеев, понурив голову, слушал ее щебет, покорно соглашался, что да, конечно, они обязательно будут друзьями и будут вчетвером гулять. А про себя он уже твердо решил, что ни с какой шатеночкой он знакомиться не будет, да и с Галей он не станет встречаться, потому что все это теперь ни к чему и даже унизительно, раз у нее уже есть какой-то чертов Стива.
Не повезет же человеку! Даже имя у его соперника было красивое, как у Облонского в «Анне Карениной», а у него что за имя? Никифор!
Правда, из разговора с Галей тут же выяснилось, что зовут Стиву попросту Степаном, а в Стиву его перекрестила сама Галя. Но дело было, конечно, не в имени.
Неизвестно, хватило ли бы у Аклеева силы воли воздержаться от встреч с Галей. Помогло выдержать характер то, что его корабль вскоре вышел на большие отрядные учения. Но легче от этого не стало. Стоит он, бывало, на вахте около своего ДШК, а кругом раскинулась мягкая южная ночь, звезды над головой мерцают задумчиво и нежно, за кормой, шелестя, стелется пышный фосфоресцирующий бурун, снизу чуть слышно доносится на мостик могучее дыхание машин, и сами собой лезут в голову воспоминания о встречах и мечты о свиданиях, которые еще впереди.
Аклеев раз и навсегда решил не вспоминать о Гале, но относительно Стивы он такого зарока не давал. И вот, стоя на вахте, мечтал он в такие ночи о том, как этот неизвестный Стива вдруг окончательно исчезнет из поля зрения Гали Сыроваровой. Лучше всего было бы, если бы его перевели куда-нибудь подальше. Например, на Тихоокеанский флот…
Кончились, наконец, отрядные учения, эсминец снова отшвартовался у Минной пристани. На другой день Аклеев собирался в город, но утром началась война и вместе с нею прекратились увольнения на берег.
Вот почему в ответ на вопрос Вернивечера, есть ли у него любимая девушка, Аклеев промолвил:
- Нет… А у тебя?