IV. ВЕРНИВЕЧЕР РЕШАЕТ ПО-СВОЕМУ


Вернивечер, видимо, только и ждал этого вопроса. Его обычно насмешливое лицо стало задумчивым, мечтательным, ввалившиеся землистые щеки порозовели.

- Девушек у меня было много, - сказал Вернивечер, - но любовь - одна, и эта любовь удивительно необыкновенная… Мы познакомились совсем как в кинокартине - на стадионе. Я играл правого бека («Как мой Костя!» - нежно вспомнил Кутовой), а она бегала. Ну, она еще не так хорошо бегала, не во всесоюзном масштабе. Потому что она еще не имела практики. А я как раз играл за сборную флота, и я в тот день такие мячи давал, как в сказке. А в перерыве она ко мне подходит и говорит: «Вы, товарищ Вернивечер, так играли, что вам не стыдно было бы на московском стадионе «Динамо».

Я ей говорю: «Ну, это положим».

А она: «Ничего вы в таком случае в московском футболе не понимаете».

Я ей опять говорю: «Ну, это положим».

А она рассердилась: «Что это вы заладили, как сорока: «положим», «положим»? Что у вас - других слов нету?»

А я ей: «Что вы, - говорю, - товарищ девушка, я и другие слова знаю. Например…- тут я ей, братцы, в самые глаза глянул, да как ляпнул: - например, вы мне очень нравитесь».

И рассмеялся. Совестно стало.

А она как покраснеет и говорит: «Ну, это положим».

А потом спохватилась, что повторяет мои слова, и тоже рассмеялась. А я смотрю на нее и радуюсь, и мне становится необыкновенно весело.

«А откуда, - спрашиваю, - вам моя фамилия известна?»

Она говорит: «Мне девчата сказали. Я вас уже давно приметила».

«А я, - говорю, - всегда тоже наблюдаю, как вы бегаете».

Она говорит: «Ну, это вы сейчас придумали».

Тут я, чтобы она чересчур много про себя не думала, говорю: «Нет, ей-богу, наблюдаю. Но только вы еще не очень хорошо бегаете. Еще вам до рекордов далеко».

Другая бы рассердилась на такие слова, а она без всякой досады мне возражает: «Я не для рекордов бегаю, товарищ Вернивечер, а для здоровья».

«А я что, - говорю, - для болезни играю? Я тоже для здоровья… И для грядущих боев. Только, - говорю, - пока я еще не контр-адмирал, зовите меня Степа».

И пошло, и пошло. И ушел я со стадиона в тот день на всю жизнь влюбленный. Хотите - верьте, хотите - нет.

- Нет, почему же, - сказал Кутовой, - мы верим. - Дело житейское. Любовь.

- Подумать только! - продолжал Вернивечер, как бы размышляя вслух. - Ходишь ты с годками на берег, гуляешь, выпиваешь, холостякуешь, а в то же самое время где-то, может, даже совсем поблизости, ходит твоя судьба, твое самое что ни на есть счастье… Удивительно!

Он забыл о своих ранах, о том, что лимузин несет к берегу, что каждую минуту с берега, с воздуха или с моря может прийти смерть. Вернивечер был во власти воспоминаний.

- И как только увольнение, так вместе и ходим, и больше нам ничего не надо. Потом, уже перед самой войной, вывихнул я себе на тренировке ногу. Положили меня в госпиталь. Лежу, скучаю. Крейсер в море, на отрядных учениях, а ей ничего не сообщаю: испытываю ее любовь. Ну, в первое воскресенье она, конечно, не пришла. На бульваре прождала. А во вторник разузнала и после службы - прямо ко мне в палату. С букетом. Как к роженице какой. «Стива, - говорит, - что с тобой? Почему ты мне не сообщил?» А сама такая необыкновенно бледная, что мне ее жалко стало…

Неясное подозрение шевельнулось в душе Аклеева: Стива, который на самом деле Степан… И тоже краснофлотец… И у него девушка, которая его очень любит… А вдруг это тот самый Стива?!

Он бросил быстрый взгляд на полулежавшего Вернивечера, и его поразило, что вид соперника не вызывал в нем никаких свирепых чувств. Аклеев даже подумал - может быть, он разлюбил, наконец, Галю. Ведь со времени их знакомства и единственной встречи пошел уже второй год. Но, воскресив в памяти милый образ Гали с ее веселыми, чуть раскосыми глазами, он понял, что любит ее по-прежнему, что нет на белом свете девушки, к которой его влекло бы так сильно. Хотя он убедился, что она совсем уже не такая культурная, как казалось.

И все же факт оставался фактом. Он смотрел на Степана с дружеским участием и щемящим чувством виноватости, которое всегда испытывает человек, вышедший из боя невредимым, при виде своего тяжело раненного товарища.

«Это, наверно, потому, что нету с нами на лимузине Гали, - решил Аклеев, любивший все, что его поражало, осмыслить до конца. - А была бы тут рядом Галя, да плакала бы, что ее Стиву ранило, да ласкала бы его, голубила, целовала, так тогда бы я, небось, волком взвыл…»

Набравшись духу, он осторожно осведомился:

- Разве тебя Стивой зовут?… Ты же форменный Степан.

- Это она меня Стивой окрестила, - виновато пояснил Вернивечер, и у Аклеева снова холодок прошел по сердцу. - Ей больше нравилось Стива. А мне что? Лишь бы любила.

- А сама, небось, не иначе как Галя… или Светлана… или Муся? - продолжал Аклеев свои расспросы, стараясь придать своему лицу самое безразличное выражение.

- Как раз Муся! - удивился Вернивечер. - Ты что, угадал или… знаком?

- А чего тут не отгадать? - ответил Аклеев, приставив к глазам ладонь козырьком и с преувеличенным вниманием разглядывая узенькую полоску все еще очень далекого берега. - Всякий отгадает. В Севастополе что ни девушка, то или Галя, или Светлана, или Муся.

Он помолчал и с веселым ехидством добавил:

- А что ни Степан, то обязательно Стива…

Вернивечер посмотрел на него с сомнением:

- Ну, эта твоя теория в корне неправильная. Просто чистая случайность, что ты угадал.

- Пускай будет случайность, - успокоил его Аклеев. - Главное, что она тебя крепко любит. Это уже без сомнения.

- Кабы ты был пророк! - протянул Вернивечер.

- Я не пророк, - ответил Аклеев, - но я понимаю женскую душу.

Вернивечер умолк, поеживаясь от легкого ветерка. Его знобило.

С удовлетворением убедившись, что Вернивечер ничего общего с Галей не имеет, Аклеев перенес свое внимание на давно заинтересовавшую его одинокую точку, которая уже поднялась довольно высоко над горизонтом, успела вырасти в большую свинцового цвета тучу и быстро плыла на юг по пустому голобому небу. Вслед за нею выползала из-за горизонта еще одна туча и еще. Было похоже, что они несут с собой свежий ветер, а может быть, и шторм. Это грозило утлому лимузину, к тому же потерявшему управление, тяжелыми испытаниями. Но ветер, который они с собой несли, погнал бы лимузин на юг, а не к крымскому берегу. Аклеев все же не решался пока поделиться со своими спутниками этой надеждой.

Еле слышный гул мотора заставил его встрепенуться. С берега, очевидно, с Качинского аэродрома, прямым курсом на них летел «мессершмитт». Было бы наивно предполагать, что именно их лимузин является целью вылета фашистского истребителя. Но в те горькие июльские дни таких отчаянных суденышек, уходивших из Севастополя в открытое море, было немало, и все они представляли собой благодатную и почти безопасную цепь для пулеметов и пушек немецких летчиков.

Нечего было и думать о том, чтобы на потерявшем ход лимузине принимать бой с бронированным и богато вооруженным истребителем. Нужно было скрыться в каюте, и как можно быстрее.

Но это оказалось не так просто. Кутовой, бросившийся было туда со своим пулеметом, впопыхах задел локтем тяжело подымавшегося с трапа Степана Вернивечера. Тот охнул, побелел и упал бы, если бы его не подхватил Аклеев. Вернивечера пришлось внести на руках и уложить на сиденье. Потом они вдвоем с Кутовым тащили «максим», неожиданно ставший непосильно тяжелым для одного Аклеева.

Когда Кутовой выполз за своим пулеметом, «мессершмитт» был уже метрах в восьмистах. Он летел низко, почти на бреющем полете. Ноющий вой его мотора неумолимо нарастал, рвал барабанные перепонки, пронизывал тело противной холодной дрожью.

Есть нечто глубоко оскорбительное для человеческого достоинства в пассивном, пусть даже и вынужденном, ожидании приближающейся смертельной опасности. Трусам легче. Им это чувство неведомо. Страх парализует их дряблую волю, их робкий мозг. Еще задолго до того, как пуля или осколок настигнет их, они уже не люди, а пульсирующие трупы.

На настоящих людей, тех, кто любит жизнь и умеет не бояться смерти, это чувство бессилия возмущает, гнетет, выводит из себя.

Может, все-таки выскочим с пулеметами, а? - хрипло произнес Кутовой. - Боезапаса хватит…

- Без бронебойных? - сумрачно отозвался Аклеев. - Лежи, пока живой.

Они лежали рядом, тесно прижавшись друг к другу, еле уместившись в тесном проходе между сиденьями. Кутовой чувствовал, как часто бьется сердце Аклеева.

И вот, спустя несколько секунд, над лимузином с чудовищным, душу выматывающим ревом пронесся немецкий истребитель. Сквозь полусорванную крышу можно было заметить, как промелькнула плоскость самолета с черным крестом, обведенным белыми полосами.

- «Мессершмитт»! - сказал Кутовой, точно это было неизвестно Аклееву. Ему вдруг стало нестерпимо, физически трудно молчать.

Но Аклеев молчал.

Кутовой попробовал отвлечь свое внимание от самолета. Он смотрел на забавную бородку Аклеева, лихорадочно пытаясь снова вызвать у себя в памяти плюшевого медвежонка, которого когда-то, бесконечно давно, будто сто лет назад, покупал Косте ко дню рождения. Но он таки не смог хоть на миг заставить себя забыть о «мессершмитте», о фашистском летчике, который был совсем близко, в полной безопасности, и мог так, между делом, убить его - Василия Кутового, и Аклеева, и Вернивечера. Кутового душила лютая ненависть к немцам и мучительная досада на свою беспомощность.

- Ничего! - яростно шептал он, обращаясь не то к своим товарищам, не то к самому себе. - Ничего! Ще мы побачимось! Ще я из тебэ, бисов эрзац, до Берлина кишки повыпущу!… Ще мы с тобой, гадюка!…

Конец его угрозы потонул в грохоте приближавшейся машины, с сумасшедшим треском затарахтели очереди пулемета. Одна, другая, третья, четвертая. Потом совсем низко промчалась зловещая тень самолета, и в каюте на мгновение наступили сумерки, как во время солнечного затмения, а потом сразу стало по-прежнему светло и совсем тихо.

«Мессершмитту» некогда было возиться с каким-то ничтожным поразбитым катерком, не обнаруживавшим к тому же никаких признаков жизни. «Мессершмитт» улетел в район тридцать пятой батареи, туда, где он мог рассчитывать на более богатую добычу.

- Ух ты! - промолвил минуту спустя Аклеев, поднимаясь с палубы. - Даже вспотел. - Он с удовольствием потянулся: - Ну как, все живы?

- Вроде все, - неуверенно отозвался Кутовой, покосившись на лежавшего лицом к переборке Вернивечера.

- Степан! - окликнул Аклеев.

- Ничего со мной не сделалось, - буркнул тот, не оборачиваясь. - Я бы сейчас соснул…

- Ну, вот и отдыхай, - обрадовался Аклеев. - Это ты правильно решил - отдыхать.

Он тщательно осмотрел лимузин от носа до флагштока на корме и только у самого форштевня обнаружил три свежие пробоины, не представлявшие никакой опасности.

- Нет, - сказал он, подводя итог осмотра. - Этот фриц - не ас.

Кутовой добавил к этой скупой характеристике несколько выразительных словечек. Вернивечер снова промолчал, и Аклеев поняв, что его надо оставить сейчас в покое, вернулся с Кутовым на прежнее место, на корму.

Вернивечер только этого и ждал.

Вернивечеру очень не хотелось умирать. Кипучая натура, легко увлекающийся, жизнерадостный, храбрый и не злой, он всегда был полон всяческих планов и жизнь любил так, как может ее любить молодой человек, только перешагнувший в третий десяток.

Ему еше очень многого хотелось. Ему еще нужно было бить немцев до полной победы жениться на Мусе, пожать руку друзьям; поступить в вуз, написать книгу (да, обязательно книгу!) воспоминаний об обороне Севастополя и обязательно такую, чтобы заткнуть за пояс всех писателей, прогуляться по побежденному Берлину, побывать в Москве и Америке, присутствовать на казни Гитлера, играть правого бека в сборной СССР, изобрести снайперский портативный пулемет с оптическим прицелом, повидаться с матерью и братишкой, оставшимися в Ростове-на-Дону, где он до войны работал шофером.

Вернивечер вспомнил: завязался как-то в их батальоне спор. Один матрос сказал: «Если я останусь без ноги или без руки - застрелюсь. Не будет пистолета, под машину брошусь, подорвусь на гранате, выброшусь из окна госпиталя, с подножки санитарного вагона, утоплюсь, но калекой жить не стану».

Конечно, с ним все заспорили. Вернивечер сказал: «Застрелиться всякий дурак может. Жизнь - это не танцы, хотя и очень приятная вещь. А я останусь без руки, все равно буду хотеть жить. Даже больше, нежели до ранения. Без обеих рук останусь, с обрубленными ногами, без глаз, -все равно буду радоваться, что живой».

Ему тогда закричали: «Ну, это ты, Степа, перегнул! Ты всегда через край перехватываешь. Без рук, без ног, слепому - какая жизнь!»

А он тогда произнес только два слова: «А Николай Островский?»

Нет, Степану Вернивечеру очень не хотелось умирать, и все же он решил умереть, решил окончательно и бесповоротно.

Мысль об этом впервые пришла ему в голову, когда он нечаянно подслушал из каюты разговор Аклеева с Кутовым. Он прекрасно понимал, что значит для истощенных, измученых бойцов высаживаться на берег, занятый противником, вести неравный бой и пробиваться через Бадары к партизанам, которых тоже не сразу разыщешь. Было всего несколько шансов из ста, что это им удастся. Но и этих ничтожных шансов не останется, если Аклеев и Кутовой потащат его на себе. А Вернивечер знал, что они его никогда не бросят. Значит, из-за него они должны будут погибнуть. Благородно, спору нет, но совершенно ни к чему.

Вернивечер был самолюбив, и сознание, что он стал обузой для своих товарищей, помехой в их борьбе за жизнь, мучило его не меньше, чем все усиливающаяся боль в плече.

Когда появился «мессершмитт» и Вернивечера, почти потерявшего сознание от нечайнного толчка, уложили на опостылевшее сидение, ему не давал покоя один вопрос: заметил ли немец движение на лимузине или не заметил? Если заметил, то, конечно, только потому, что Аклеев и Кутовой вместо того, чтобы быстро скрыться с пулеметами в каюту, вынуждены были заниматься им.

Вернивечер решил: если летчик что-либо заметил, он обязательно обстреляет их. И «мессершмитт» действительно обстрелял лимузин. На сей раз обошлось благополучно. Но ведь таких неожиданностей могло еще приключиться сколько угодно!

Ему хотелось на прощанье сказать товарищам что-нибудь очень хорошее, теплое, даже нежное. Сейчас, когда он уже принял решение, они стали для него еще родней и ближе. Но он боялся, как бы неожиданные и непривычные излияния не заставили их насторожиться. Он промолчал, выждал, пока остался в каюте один, и принялся за свои несложные приготовления.

Первым делом он выпотрошил свои карманы. Одной левой рукой это было не так просто, но, сам того не сознавая, Вернивечер был рад всякой проволочке. Постепенно он выложил рядом с собой на диванчик складной нож с потрескавшимся эбонитовым черенком, давно уже пустой самодельный дюралюминиевый портсигар с надписью: «Давай, матрос, закурим!», краснофлотскую книжку, комсомольский билет, выцветшую фотокарточку Муси, два Мусиных письма, полученных вскоре после начала войны; незаменимые во фронтовой жизни трут, огниво и кремень, огрызок чернильного карандаша и довольно толстую пачку денег, скопившихся у него за последние месяцы.

На обороте одного из Мусиных писем Вернивечер корявыми, расползающимися буквами нацарапал: «Не хочу вам мешать. Бейте гадов до окончательной победы. С. Вернивечер».

Он перечитал свою записку, добавил к подписи тире и два слова: «черноморский матрос», снова перечитал, остался недоволен, но больше возиться с этим не захотел. Он положил записку на самом видном месте, скрипя зубами от боли, протиснулся сквозь окно и тяжело шлепнулся в воду.

Сперва Вернивечер почувствовал резкую боль в животе, - он ударился о воду плашмя. Но боль тотчас же прошла, и по его разгоряченному и измученному телу разлилась чудесная, всеуспокаивающая прохлада. Он раскрыл глаза и увидал окружавшую его со всех сторон спокойную и бескрайнюю толщу вод, уходившую под ним в постепенно темневшую зеленую бездну. В ней то и дело мелькали, блестя серебром, шустрые стайки озабоченных рыбешек. В нескольких метрах над его головой медленно, чуть покачиваясь, проплыла продолговатая тень лимузина. Потом лимузин прошел и сверху хлынул ослепительный солнечный свет, от которого Вернивечер невольно зажмурил глаза. Когда он снова раскрыл их, он увидел, что находится почти у самой поверхности воды, и тут только сообразил, что все время инстинктивно задерживал дыхание. Он всем своим существом почувствовал, что не хочет, не может умереть, что отдал бы все за день, за час, за минуту жизни. «Ошибся, ошибся, - лихорадочно думал Вернивечер. - Надо было подождать… пока не прибьет совсем близко к берегу - тогда прыгать… Еще пять-шесть часов жизни… Почти вечность! И ведь стоит только несколько раз махнуть здоровой рукой, и его пробкой выбросит на поверхность, и он сможет крикнуть своим товарищам, и его спасут… Обязательно спасут…» Но как он объяснит? Почему бросился в воду - это они поймут. Но почему выплыл? Почему закричал? - Сдрейфил? Пороху не хватило?…

Мысль о позоре, который ожидал его при возвращении на лимузин, взяла верх над жаждой жизни. Он нырнул поглубже, страшным усилием воли разжал крепко стиснутые губы и с силой втянул в себя воду. Она хлынула через нос и рот тяжелым удушающим солено-горьким потоком.

Уже почти потеряв сознание, он поймал себя на том, что, помимо своего желания, все же выгребает наверх, и заставил себя заложить руку за спину. Где-то высоко над его головой мелькнула большая тень.

«Дельфин», - безразлично подумал Вернивечер и потерял сознание.

За полминуты до этого внимание Аклеева и Кутова, сидевших в полудреме на корме лимузина, привлек всплеск, донесшийся по левому борту. Они лениво глянули в этом направлении, заметили расходившиеся по воде круги, но ничего особенного не заподозрили.

- Ну, це кит, - криво усмехнулся Кутовой, - теперь держись, Никифор, бо он нас сейчас будет глотать… Со всем боезапасом…

В это время лимузин качнуло легким порывом ветра, дверцы каюты распахнулись, и краснофлотцы увидели, что каюта пуста.

- А где же Вернивечер? - ахнул Кутовой.

Он вскочил на ноги, но Аклеев опередил его, ворвался в каюту, увидел сложенные аккуратной кучкой вещи Вернивечера, мгновенно вспомнил его горькие слова «комиссии все ясно» и, так и не заметив прощальной записки, сразу догадался в чем дело.

- Степан утопился!… - крикнул он Кутовому, поспешно сбросил с себя ботинки и брюки и прыгнул в воду.

Очень много смелых и нужных поступков осталось бы несовершенными, если бы предварительно человек тщательно и всесторонне обдумывал шансы благополучного исхода. И не только потому, что на размышления ушло бы много времени: как часто при зрелом и всестороннем обсуждении и взвешивании смелый поступок начнет казаться обреченным на неудачу, невыполнимым! Между тем, сколько замечательных дел было с успехом выполнено именно потому, что люди решались действовать без бухгалтерских подсчетов все «за» и «против», руководствуясь принципом настоящих воинов, настоящих мужчин: нужно, значит выполнимо.

В самом деле, каковы были шансы спасти Вернивечера? Прошло уже больше полминуты, за это время ветер отогнал лимузин на добрый десяток метров в сторону от места падения Вернивечера. Ищи человека в просторном и глубоком Черном море! Но Аклеев не подсчитывал шансов на удачу, он бросился в воду так поспешно, что не успел даже набрать воздуха в легкие. Через несколько секунд ему пришлось вынырнуть, и метрах в пяти от себя на небольшой глубине он заметил большое темное тело. Это был Вернивечер, который инстинктивно выгреб наверх, но тут же заставил себя разжать рот и снова пошел ко дну. Что произошло бы, если бы Аклеев задержался перед прыжком в воду, чтобы набрать воздуха? Ему хватило бы воздуха секунд на сорок, а за это время Вернивечер, показавшийся на мгновение, ушел бы на большую глубину и утонул.

Но эта мысль пришла Аклееву значительно позже, когда они оба были на борту лимузина. А тогда, заметив мелькнувшее на мгновение тело Вернивечера, Аклеев кинулся в этом направлении таким быстрым «кролем», который он не показывал ни разу ни на одном из состязаний по плаванию. Потом он на секунду задержался, чтобы глотнуть воздуха, и стремительно ушел в воду почти по вертикали. Где-то глубоко под собой он увидел, как медленно уходило в зеленую бездну тело обеспамятевшего Степана.

Хорошо, что Степан потерял сознание. Иначе он стал бы сопротивляться, и Аклееву не удалось бы с ним совладеть. Когда он ухватился за тельняшку Вернивечера, они были уже так глубоко под водой, что казалось совершенно немыслимым добраться до поверхности. Метрах в пяти от поверхности у Аклеева стало мутиться сознание, ужасающая вялость охватывала тело, и словно кто-то шептал ему: «Выпусти Вернивечера, выпусти Вернивечера!… Все равно все пропало!… Выпусти Вернивечера, выдохни из себя отравленный, отработанный воздух!… Все равно все пропало… Как приятно сделать глубокий, глубокий вдох и погибнуть… Все равно все пропало…»

Аклеев сдался бы этой темной размагничивающей силе, если бы в это время совсем близко над своей головой не увидел расплывающийся ослепительный блик солнца, от теплых лучей которого его теперь отделяла только тоненькая пленка зеленоватой воды. Аклеев удержался, не выдохнул из себя воздух, не сделал вдоха и остался жив, жив!

Он вынырнул, собрав последние силы, увидел над собой высокий, праздничный ярко-голубой небосвод, и лимузин, покачивающийся на синих, блестящих, будто лаком покрытых волнах, и Василия Кутового, ошалевшего от радости, махавшего руками, что-то кричавшего.

Аклеев не сразу понял, о чем ему кричал Кутовой, - он дышал. Он дышал глубоко и часто, наслаждаясь простой и ни с чем не сравнимой радостью вдыхать вкусный, свежий, чуть соленый воздух и тут же выдыхать его. Воздуха хватит! Воздуха на всю жизнь хватит, черт возьми! Дыши, дыши, сколько хочешь!

И он дышал, дышал и не слушал, что там кричит на лимузине Василий Кутовой.

А Кутовой суматошно кричал:

- А я уж думал, что Степан потоп!… И что ты тоже потоп!… Что вы оба потопли, бисовы ваши души, морячки мои родненькие, душа с вас вон!… Плыви до лимузина, Никифор, подгребай! Тащи его! Тоже взял себе привычку: чуть что, кидается в море, ровно в какой бассейн!…

Обычно немногословный и сдержанный, Кутовой был сейчас болтлив от счастья. Еще несколько секунд тому назад он был весь во власти ужасающего сознания, что остался один-одинешенек на скорлупке, которую несло ветром к берегу, занятому немцами. Кутовой совсем не был трусом. Это не было животной боязнью близкой и неминуемой смерти. Он отлично знал, что и вместе с Аклеевым и Вернивечером он все равно погиб бы после того, как лимузин прибьет к берегу. Это была не трусость, а щемящее ощущение одиночества, потеря того благодатного чувства локтя, которое придает силу и бодрость в самом неравном и безнадежном бою.

- Чего ж ты не плывешь до лимузина? - орал он счастливо Аклееву. - До лимузина ты чего не плывешь, я тебя спрашиваю?…

Наконец слова Кутового дошли до сознания Аклеева. Только сейчас он не без чувства стыда осознал, что совсем забыл о Вернивечере, которого продолжал крепко держать за тельняшку, что Вернивечер захлебнулся, что жизнь его в серьезной опасности и его нужно как можно скорее спасать. Он тяжело поплыл к лимузину, крепко прижав к себе левой рукой голову Вернивечера, с трудом подал его свесившемуся за борт и чуть не упавшему в воду Кутовому, сам с трудом вскарабкался на борт лимузина и немедленно принялся вместе с Кутовым спасать Вернивечера.

Это оказалось значительно труднее, нежели он предполагал.

Потребовалось внести отяжелевшего Вернивечера в каюту, уложить его на сиденье. Но когда уложили, оказалось, что сделали это неправильно. Надо было укладывать не на сиденье, а на палубу, в узком проходе между сиденьями. На сиденье было неудобно. Осторожно опустили Степана на палубу, и снова оказалось что уложили его неправильно. Нельзя было класть его на спину, раз рука и плечо у него были ранены. Вместо того, чтобы вызвать искусственное дыхание, окончательно доконаешь человека. Наконец уложили Вернивечера ничком, и Аклеев, сняв с него мокрую тельняшку с черными кровавыми размоинами, принялся ритмически надавливать на нижнюю часть грудной клетки.

- По способу Шеффера, - объяснил он Кутовому, который на корабле никогда не служил и подаче первой помощи утопающему не обучался.

Аклеев сказал: «По способу Шеффера», а понимать его слова надо было в том смысле, что, дескать, не надо пугаться того, что Вернивечер совсем как мертвый, с остановившимися, бессмысленно раскрытыми глазами, совсем холодный, с зеленовато-синей кожей, что не надо унывать, а надо верить в науку, которая, вот видишь, товарищ Кутовой, изобрела специальный способ Шеффера, чтобы возвращать к жизни утопленников. Значит, главное - не унывать.

Он напряженно припоминал, как его учили действовать по этому способу. Вспомнил все указания и стал их выполнять уверенно и четко. О, это ведь совсем просто! Нужно только ритмически (это Аклеев очень хорошо помнил) надавливать на нижнюю часть грудной клетки пострадавшего, и дело в шляпе. Когда он все это проделывал там, на корабле, когда минуты две, с трудом сдерживаясь, чтоб не рассмеяться, старательно надавливал на нижнюю часть грудной клетки лежавшего ничком здоровенного трюмного машиниста Васильева, который тоже с трудом удерживался от смеха, начальник санчасти, производивший обучение, заявил, что все в порядке и что краснофлотец Аклеев отлично овладел приемами искусственного дыхания. И Аклеев больше года после этого пробыл в твердой уверенности, что искусственно вызвать дыхание - это сущий пустяк, дело двух-трех минут.

И вдруг оказалось, что это совсем не пустяк и, во всяком случае, не удается в несколько минут. Прошло четверть часа, полчаса, спина у Аклеева задеревенела от работы в согнутом положении, а Вернивечер по-прежнему лежал мокрый, холодный, неподвижный, бездыханный.

Несколько раз ловил себя Аклеев на мысли, что Вернивечера уже не спасти. Он встречался глазами с Кутовым и читал в его глазах ту же мысль, и тогда его охватывало холодное бешенство. У Аклеева разболелись руки, стали ныть мышцы, от усталости движения его потеряли ту мягкость, которая требовалась для деликатной работы. Тогда он передал Вернивечеру Кутовому, и тот стал действовать, тщательно копируя движения Аклеева, и тоже успел устать.

И вот, когда и Аклеев и Кутовой уже решили, каждый про себя, что пора прекращать это бесполезное занятие, по спине Вернивечера пробежала еле заметная судорога. Она была настолько незаметна и неожиданна, что и Аклеев и Кутовой, опасаясь разочарования, не обмолвились о ней ни единым словом, даже взглядом не обменялись. Но вслед за ней по спине Вернивечера прокатилась другая судорога, настолько явственная, что не оставалось и капли сомнения. В то же мгновение Вернивечер чуть слышно застонал, и из его рта хлынула струя совершенно чистой воды.

От волнения и радостного торжества у Аклеева сжало горло. Опасаясь, что на его глазах вот-вот покажутся слезы, он отвернулся от Кутового, продолжавшего орудовать над Вернивечером, и с немалым трудом выдавил из себя те же два слова: «Способ Шеффера!» Он сказал: «Способ Шеффера», а понимать это надо было так: «Вот видишь, брат Кутовой, вытащили парня прямо из зубов смерти! Теперь нам уже ничто не страшно. Надо только верить в свои силы и действовать».

Так его Кутовой и понял. Он подмигнул Аклееву, и милые ямочки заиграли на его смугловатом лице. Продолжая «ритмически» надавливать на спину Вернивечера, он сверкнул зубами:

- Ще той воды нету, в которой потонул бы такой морячок!

Затем Кутовой передал Вернивечера в более опытные руки Аклеева и стал быстро раздеваться. Оставшись в одних трусах, он помог Аклееву уложить Вернивечера на сиденье, снял с него мокрую одежду, переодел в свою сухую и, радостно поблескивая веселыми карими глазами, прошептал:

- Стонет! Сто-о-нет! Ще мы с ним, бог даст, в Берлин входить будем!…


Загрузка...