В О Д Я Н О Й[19]
I
Над затоном, на тополе
водяной шил-приштопывал
«Месяц, свет лей,
моя нить, шей.
Я сошью себе ботинки
И для суши и для тины:
Месяц, свет лей,
моя нить, шей.
С четверга да на пяток
сошью себе кожушок:
Месяц, свет лей,
моя нить, шей.
Кожух зелен, боты ярки,
завтра к свадьбе мне подарки:
Месяц, свет лей,
моя нить, шей».
II
Рано девица утром встала,
в узелок белье завязала:
«Пойду, матушка, на запруду,
я платки себе стирать буду».
«Не ходи, ты дочь, на запруду,
нынче сны мои были к худу!
Не ходи ты лучше к плотине,
оставайся-ка дома ныне.
Жемчуга я во сне сбирала,
в белый плат тебя обряжала,
пенной кипени был исподник,—
не ходи ты к воде сегодня.
Бело платье сулит несчастье,
жемчуга — беду в одночасье,
день негожий — пятница ныне,
Не ходи ты, дочка, к плотине».
Только дочери не сидится,
на запруду она стремится,
точно чьей-то рукой влекома
не желает остаться дома.
Намочила первый платочек,
подломился под ней мосточек.
Над девицею молодою
закрутило круги водою.
Захлестнулись над нею волны,
и простор затянулся водный;
а на тополе, на затоне
водяной заплескал в ладони.
III
Невеселый, неприютный
край подводный, зыбкий,
где меж стеблями кувшинок
лишь мелькают рыбки.
Здесь ни теплый луч не греет,
ветерок не веет,
словно в сердце безнадежном
сумрак холодеет.
Невеселый край подводный,
призрачные струи:
в полутьме и в полусвете
день за днем минует.
Водяного двор просторен,
в нем богатства вдосталь,
но туда лишь поневоле
заезжают гости.
Кто в хрустальные ворота
раз войдет единый,
никогда тому не встретить
больше взор родимый.
Водяной сидит в воротах,
сети починяет,
а жена его, молодка,
дитятко качает.
Ты за материнской лаской
тянешь ручки обе;
мне же лучше б оставаться
на земле во гробе.
Там у церкви за оградой,
под крестом дубовым,
я была бы по соседству
с материнским кровом.
Баю-баю, мой родимый,
водяной малютка!
Мать приводит мне на память
каждая минутка.
Как она меня мечтала
выдать замуж честно,
но безвестно я пропала,
сгинула, исчезла!
Вот и вышла дочка замуж,
без венчанья в храме:
были сваты—черны раки,
рыбы — шаферами!
Баю-баю, мой сыночек
зеленоволосый,
матери любви с тем мужем
знать не довелося.
Обманута, опутана
в коварные сети,
только мне и утешенья —
ты один на свете».
«Ты что поешь, жена моя?
Хуже нет напева!
Ты меня проклятой песней
доведешь до гнева.
Не пой этак, жена моя!
Кипит во мне ярость:
превращу тебя я в рыбу,
как с другими сталось!»
«Не спеши, супруг подводный,
расточать угрозы!
Не ругай ты загубленной,
растоптанной розы.
Ты сгубил меня в расцвете
молодости ранней:
ни с одним ты не считался
из моих желаний.
Я сто раз тебя молила,
ласково просила
отпустить хоть на часочек
к матушке родимой.
Я сто раз тебя просила, —
слез не стало литься, —
мне позволить в раз последний
с матерью проститься!
Я сто раз тебя молила,
павши на колени,
но в твоем обросшем сердце
нету сожаленья!
Не сердись и не ярись ты,
господин подводный,
или рассердись и сделай,
чем грозил сегодня.
Но угрозу ту свершая,
преврати — не в рыбу,
а, чтоб памяти лишилась, —
в каменную глыбу.
Преврати меня ты в скалы
подводные эти,
чтобы я не тосковала
о солнечом свете».
«Рад бы я, жена, послушать
жалобное слово,
только — пустишь рыбку в море, —
как поймаешь снова?
Из подводного тебя я
отпустил бы царства,
да боюсь уловок хитрых,
женского коварства!
Так и быть уж, отпущу
я тебя на сушу:
только будь и ты верна
и послушна мужу.
От утрени до вечерни
срок тебе дается;
а для верности — дитя
здесь пусть остается».
IV
Как бы стать поре весенней
без солнышка яркого?
Что бы было за свиданье
без объятья жаркого?
И когда родной при встрече
вскинет руки дочь на плечи,
чье же сердце черствое
ласке не потворствует?
День-денской с родимой плачет
водяница рядышком:
«Ах мне больно расставанье,
страшен вечер, матушка!»
«Ты не бойся, дорогая,
отпугну того врага я,
и не дам ему в обиду
я родное чадушко!»
Свечерело. Муж зеленый
по двору слоняется;
в клеть с засовом мать и дочка
крепко запираются.
«Дорогое мое чадо,
ты не бойся злого гада:
над тобой его на суше
власть не простирается».
Лишь к вечерне отзвонили, —
грохот в дверь наружную:
«Эй, жена! Домой сбирайся
я еще не ужинал!»
«Уходи, злодей, с порога,
скатертью тебе дорога,
убирайся, душ губитель,
в свой затон запруженный!»
В полночь — снова грохот в двери,
снова им повелено:
«Эй, жена! Домой сбирайся!
Время стлать постелю мне».
«Прочь, нечистый, от порога,
скатертью тебе дорога:
привыкай, как раньше спал,
спать на тине-зелени!»
На рассвете — снова грохот,
уж заря поля росит:
«Эй, жена! Пора до дому:
малый плачет, груди просит!»
«Ах, родимая! Мне жутко,
там остался мой малютка,
жалко мне сыночка бросить!»
«Не ходи, моя родная!
Вражья речь изменчива:
ты печешься о дитяти —
о тебе не меньше я».
«Уходи, злодей несытый,
если плачет, — принеси ты,
положи дитя к порогу, —
поручи нам, женщинам».
Над затоном воет буря,
в буре крик вздымается:
детский плач, пронзивши душу,
сразу обрывается.
«Ах, родная! Страшно, жутко,
это плачет мой малютка,
это — мщенье водяного
надо мной сбывается!»
Что-то падает. Под дверью
струйка крови алая:
дверь в испуге открывая,
мать бледнеет старая!
Сердце ей сжимает ужас:
перед ней средь алых лужиц —
безголового ребенка
стынет тельце малое![23]