Мне многое приснилось. Считается, что это признак здоровья, но я запомнил свои сны, а это, здорово оно или нет, для меня необычно. Элизабет говаривала, что у меня нет подсознания, зато сознание открыто для всего. В ее понимании это означало, что я просто ларек, в котором ничего нет, кроме дешевых побрякушек на продажу. И зачем только мы встречались? Знакомый доктор-индус сказал, что нам надо продолжать встречаться, пока мы не узнаем, но что узнаем, так и не объяснил.
Мои сны были на тему женщин tout court[14]. Они продолжались и наяву, когда я выбрался из кровати и вышел на балкон. Мне снилось, как я рассматриваю огромный ледник на противоположном конце долины, а после какого-то запутанного воспоминания о словах Элизабет я вдруг понял, что это мое собственное сознание. Я понял, какое же оно скучное, это пляшущее сознание, это мерцание ума, из которого я складывал свои неправдоподобные, но занимательные сюжеты. А потом я забеспокоился, потому что балкон начал раскручиваться и я завис под каким-то непонятным углом; так что сознательно или бессознательно мой разум парил в высоте, и до меня дошло, что я просто одна из множества бабочек, которых мистер Холидей держал под стеклом на булавках, только больно от булавки не было и я не мог разобрать энтомологическую надпись на латыни, классифицировавшую меня. Так что я проснулся с неприятным ощущением, что написал очень плохую прозу и что старина Зонкерс будет недоволен. От сна осталось то состояние, которое парни-психологи (да и парни-теологи) называют аффектированным. То есть я проснулся весь в поту и был очень доволен, что мне шестьдесят лет и что я тут, в Вайсвальде. Счастливейшие дни, ха и так далее. «Священная яловая корова», как называла меня Лиз.
Я полез под душ, и к тому времени было уже поздно пить чай и в самый раз спуститься в бар. Я быстро оделся и направился туда. В окно я наблюдал за процессией австрийских, немецких, швейцарских туристов, которые шли в противоположную сторону, то есть к фуникулеру; все маленькие, поперек себя шире, с пятнами пота на Lederhosen и перьями в шляпах, они напоминали оловянных солдатиков, марширующих обратно в коробку. Я уселся за стойкой, управляющий без видимого отвращения принялся сотворять мою адскую смесь, и тут в дверь ворвался профессор Таккер.
— Здравствуйте, Уилф, старая перечница!
— Сами такой, — с кислым предчувствием ответил я, — адъюнкт-профессор.
— Я такого еще никогда не видел, даже у себя дома!
— Простите, но я не намерен ползти на карачках.
— И не нужно. Там везде перила. Как вы с Мэри-Лу?
— Она упоминала Холидея.
Он осекся. После длительной паузы он счел подходящим засмеяться. Тяжкий мыслительный процесс можно было наблюдать на его лице. Он напоминал шедевр техники викторианской эпохи — насос, изготовленный с величайшим тщанием и искусством, старательно выкрашенный и смазанный, пыхтящий паром и вращающийся медленно-медленно, как планета.
— Это личность — мистер Холидей.
— Не верю.
— Я как раз собирался рассказать вам о нем.
— Не-а, как вы изволите выражаться.
— Пообедаете с нами?
Здравый смысл подсказывал не принимать никаких обязательств.
— Вы оба пообедаете со мной. Нет, я настаиваю. Для меня это удовольствие.
— Вы правду говорите?
— А кто вообще говорит правду?
Рик немного расслабился, хотя туча на лице еще оставалась. Я вспомнил, как его лицо выглядело раньше. День на горном солнце превратил нос, щеки и лоб в пунцовые яблоки, вишни, помидоры. Я вертел головой так и сяк, пока не поймал собственное отражение среди искаженных контуров бутылок в неизбежном зеркале за стойкой. Я-то никак не подходил под определение «краснощекий англичанин». Скорее я походил на кусок кожи, десятилетиями провалявшийся на чердаке, весь пыльный и потрескавшийся. Из зеркала на меня поглядывали тусклые глаза, нос был испещрен красными прожилками. Никому это лицо не знакомо, подумал я. Писатель — это не актер и не музыкант. Лицо — не его достоинство. Скорее недостаток, но может быть, и нет. Писатель безличен. Если бы я хотел настоящей славы, то есть чтобы меня узнавали на улице, мне следовало бы носить шляпу с метровой надписью: «Автор „Колдхарбора“. Я рад был, что не хотел славы и потому лгал Элизабет.
Я уже сидел в крохотном ресторанчике, когда появились Рик и Мэри-Лу. И он, и я были в обычных костюмах, зато Мэри-Лу, как с беспокойством отметил я, расфуфырилась вовсю. Юбка на ней была объемистая, как бы дутая, зато выше платье туго обтягивало ее изящные формы, а декольте заканчивалось так низко, как только позволяла швейцарская moeurs1[15]. Для туристов это было очень низко. Я решил, что если бы она даже очень постаралась, то не смогла бы подобрать ничего более «рассчитанного на стариков». Тем не менее я усадил ее, церемонно подставив стул ей под юбку — это мой салонный трюк, — под меня самого стул подставил управляющий, и тут произошел взрыв.
— Какого черта, кто вам разрешил снимать?
— Да ну, Уилф, просто на память…
— Никакой памяти не будет.
— Нужно было спросить разрешения, мил.
— Я не думал, что Уилф будет возражать, мил.
— Рик.
— Да, Уилф?
— Больше никогда так не делайте, мил. Я подам в суд.
Управляющий тактично исчез. Мы изучали меню, и я изводил их рассказами о блюдах, которые мне подавали в том или другом месте. Рик после прогулки сделался возбужденным и словоохотливым, да еще и чуть выпил. Мэри-Лу сидела молча и настороженно, как мне показалось, ожидая очередной глупой выходки Рика. Потом, когда я в очередной раз не сумел вызвать улыбку на этом очаровательном личике, она вдруг передумала и решила выпить. Она заявила, что желает бокал водки, пожалуйста, и Рик расценил это как выдающуюся победу. После этого я обнаружил, что они оба оживлены, а я помрачнел, утомленный собственной болтовней, завидуя их молодости и недоумевая, во что, собственно говоря, влез. Рик рассуждал об астрономии — видимо, где-то поблизости была обсерватория — и сожалел, что из своего окна они видят так мало швейцарского неба. Мэри-Лу выглядела рассеянной. Рик обернулся к ней.
— Солнце было, мил?
— Солнце, мил?
— В нашем номере после полудня, мил.
— Нет, мил, по-моему, не было.
— Если хотите смотреть на солнце или звезды, — заявил я, — мой балкон к вашим услугам. Давайте поднимемся и посмотрим. Как это выглядит на свежем воздухе. Можно даже…
Рик резко вскочил. Мэри-Лу схватила сумочку и умчалась.
— Как она это называет, Рик? Припудривательная? Я их насмотрелся в Штатах: короли и королевы, герцоги и герцогини, парни и куколки, вожди и скво — интересно, как по-вашему? С социологической точки зрения, разумеется. По идее, предназначалось для рыцарей и дам. Но ведь это было давно. Может, теперь… но обычай этот распространяется. Я уже и в Англии такое видел. Культурный империализм.
— С удовольствием посмотрим ваши звезды, Уилф.
— Как я вырос в собственных глазах. Выпейте сначала — вот осталось на дне бутылки.
Рик прыснул. Мы молча стояли; он нервно постукивал пальцами по столу.
— Знаете, Рик, две бутылки на троих — это признак надвигающегося алкоголизма. Поскольку Мэри-Лу ничего не пила, кроме этой водки, — она что-нибудь знает об астрономии?
Настала долгая пауза. Рик с трудом пришел в себя.
— Простите, Уилф, я не…
— Мэри-Лу. Астрономия.
— Ей будет интересно.
— Мне — нет, вы же знаете. Ах нет, будет интересно. Чертово вино. Официант!
Это был все тот же управляющий. Я попросил бутылку коньяку, и она через некоторое время появилась. Рик все еще выбивал дробь пальцами.
— Ради Бога, вы что, мало набегались?
— Я не буду пить, Уилф.
Он с выражением крайнего презрения вылил коньяк из своего бокала обратно. Я, как светский человек, подогрел бокал в пальцах и понюхал предполагаемый букет, хотя начисто лишен обоняния. Время шло.
Явно побледневшая Мэри-Лу вернулась из «припудривательной». Видимо, снова вырвало. Рик налил себе коньяку.
— Уилф очень хочет, чтобы мы посмотрели на его звезды, мил.
Мэри-Лу тихонько ойкнула.
— Это будет классно, мил.
— В вашем распоряжении балкон, дорогие мои. Бесплатно.
Я подхватил бутылку. Рик вдруг остановился на полпути к двери.
— Мне нужно в туалет. Вы себе идите.
Я продолжил путь с бутылкой в руке, придержал дверь для Мэри-Лу, провел ее через крохотную прихожую и гостиную, где на столе по-прежнему лежала бумажка Рика. Распахнул стеклянную дверь, и красавица прошествовала прямо-прямо, но не в яму — на балкон.
— Осторожно!
Она стояла у самых перил. Положила на них руки, нагнулась и посмотрела вниз.
— Бога ради! Извините, дорогая, — я боюсь высоты, причем, как ни странно, больше за других, чем за себя. Мне самому легче стоять на краю обрыва, чем видеть, как другие это делают… стоят… смотрят вниз то есть. В общем, я не выношу высоты. Старый дурень!
Послушно, словно маленькая девочка, она выпрямилась, сделала шаг, затем два назад. Я потянулся к выключателю:
— Включу свет.
Небо с множеством звезд казалось таким близким — только протяни руку.
— Как сияют, а? Лучшие друзья невест.
Я стоял за ее плечом, удивляясь, каким образом я, абсолютно не различающий аромата коньяка, могу ощущать еле слышный запах ее духов. Я приблизился.
— Мистер Баркли.
— Почему снова эти формальности?
— Рик в отчаянии. Это правда!
— Что это мы все о Рике да о Рике?
Это был банальный подход, вполне достойный Деи Каитани в «Хищных птицах». В фильме его действительно использовали — разумеется, все извратив. Моя рука поднялась словно сама собой, легонько похлопала ее по плечу и остановилась на обнаженной коже. Сердце мое колотилось как бешеное. Его удары даже отдавались в ушах.
Мэри-Лу не делала ничего. Даже менее того. Это было странно, невозможно. (Мэри-Лу нематериальна.) Возможно, это переходило грань чувственного восприятия. Возможно, это было даже за пределами духовного понимания. В конце концов, то и другое бывает различным в зависимости от климата, разве не так? Я ощущал покорность, какую-то неестественную неподвижность, своего рода тяжесть. Ее плечо — видимо, правильнее просто «плечо» — казалось менее живым, чем глыба мрамора. Каким-то образом мрамор должен был бы ощущаться… должен был бы ощущаться… должен был… Это обнаженное плечо не было не только человеческим, но даже кукольным, такое плечо должно быть у угловатого, уродливого манекена в витрине, у пластиковой фигуры, не более того. Она даже словно бы отяжелела, такой пассивной она была.
От самых подошв, преодолевая винные пары и неоформленные сексуальные фантазии стареющего самца, поднималась волна неудержимых чувств — унижения и чистого, яростного гнева. Понимать, что тебя выносят, терпят даже не из похоти, не ради денег — ради паршивой бумажки!
Вот так мы и стояли под звездами, ничего не делая, ни слова не говоря. Мы были настолько неподвижны, что посторонний решил бы, будто мы действительно потрясены звездным небом.
Наконец я снял свою тяжелую руку с ее тяжелого плеча, чуть-чуть похлопав по нему.
— От такого обилия звезд у меня голова кружится.
Я быстро прошел к двери, включил свет во всех трех комнатах, в прихожей и даже на балконе. Мы, наверное, сияли на всю долину.
— Может, хватит смотреть, черт возьми? Занавес.
Она обернулась, глядя не на меня, а на дверь.
— Наверное, да.
— Я скажу Рику, когда он зайдет, что вы не выдержали. Головная боль. Высота.
— Не выдержала?
— Когда он вернется из…
Она покраснела до корней волос, и, клянусь, это был единственный раз, когда мне стал очевиден их заговор. Тоненьким голоском она пропищала:
— Нет… я… спасибо, что пустили меня.
Она бросилась к двери, натыкаясь на мебель, будто ничего не видела перед собой. Вдруг я ощутил, какие чувства мог бы испытывать — да, мог, но не испытывал — к Эмили.
— Мэри-Лу…
Она остановилась, полуобернувшись, вся пунцовая. Будто вернувшись в недавнее свое детство, она подняла правую руку до плеча и покрутила пальцами передо мной.
— Пока.
После чего без всякой помощи она преодолела дверь гостиной, прихожую, наружную дверь и… ковер на полу короткого коридора был слишком толстым, чтобы я мог слышать, бежит ли она, идет или спотыкается.
На что он рассчитывал? Каков был, выражаясь на нашем профессиональном жаргоне, рабочий сценарий? Полагал ли он, что мы устроим нечто вроде дуэли и она будет бегать вокруг стола, по-детски приговаривая: нет, Уилф, нет, пока не подпишете эту бумагу? Или она будет, надув губки, подползать ко мне, словно одалиска? Или она просто отдастся по-деловому, будто высморкается, и я, расчувствовавшись, скажу: вот, возьми бумагу, ты ведь этого хотела?
«Спасибо, что пустили меня»! Патетический идиотизм, девичья ранимость, оскорбительная мужская бесчувственность! Но ведь он был очень близок к цели. Будь ее кожа чуть теплее, подай она хоть малейший сигнал, все могло быть совершенно иначе! Ни он, критик, ни я, писатель, оказывается, ничего не знали о людях. Вот о бумаге знали — не более того. А ведь бедная девочка была человеком. Она не знала, как сделать это. Но и я же не знал, как сделать это! А он не знал, как предложить это. Сутенер, клиент и проститутка — все трое нуждались в помощи профессионала. Я стоял в ярко освещенной комнате, спиной к открытому окну, за которым холодно сияли звезды. Я присмотрелся к бумаге Рика на столе, затем к карточке на двери — «Avis aux MM les clients»[16]. Подумал о Рике, который лежит один в постели, возможно, слегка похрапывая, делая вид, что не замечает возвращения жены, чтобы потом не возникло необходимости разговаривать на эту тему. Но она разбудит его и доложит, что ничего не произошло, совершенно ничего, только мистер Баркли положил руку ей на плечо, да, плечо, и она понимала, что он ее хочет, но он ничего не сделал, только забрал руку и ничего не сказал, и ничего не произошло, совершенно ничего, — обними меня, прошу, пожалуйста, займись любовью со мной, — она такая, такая запачканная, и он больше никогда, никогда не должен ее просить ни о чем подобном…
Потом они наконец уснут, и ее слезы поглотят заросли на его груди.
Бумага так и лежала на столе. «Настоящим назначаю профессора Рика Л. Таккера…»
Я мог бы заставить его страдать. Мог подписать и отдать ему завтра на прогулке.
— Мэри-Лу забыла вот это, Рик. Клянусь Господом, она это заработала!
Невыразимо! От ее вида, ее очарования и детской ранимости у меня болело сердце и стоял комок в горле — и только. Но присутствовал и страх. Я понимал, что ствол наведен на меня, она меня окрутила и теперь придется бороться за освобождение. Всего одни сутки — утро, день, вечер, — и такие серьезные изменения! Вот она, западня, которой я старался избежать — и которой должен был избежать! — горькое ощущение любви бесплодной, бессмысленной, безнадежной, мучительной и, наконец, просто смешной. В очередной раз у клоуна сползли штаны.
Я в сердцах обругал себя, но тут же подумал, что не все еще потеряно. Вот на столе коньяк, утешение зрелого мужчины. Потом, будучи бумажным человечком до мозга костей, я вдруг сообразил: какой сюжет!