Часть третья НОВОЕ ПО-СТАРОМУ

Глава I ПРИЕЗД

Ранние непогоды и вьюги со снегами, бушевавшие надо всем необозримым простором северо-западной Сибири в первых числах октября, так же быстро пронеслись, как и налетели…

— Это молодик-месяц снегами обмывался! — толковали старики и старухи, увидя тонкий серпок новой луны, который вдруг заблестел на небе, то появляясь, то исчезая среди тяжелых, разорванных туч, быстро и грозно бегущих на запад от северного края небес, темного и холодного, как угроза смерти.

Еще на западе горели края этих туч, среди которых, садилось за далекими вершинами лесистых гор усталое солнце, а серп луны уже быстро стал подыматься в небе, словно желая подглядеть, куда уйдет-закатится багровый, пылающий солнечный диск.

И в эту пору, 6 октября 1711 года, выехал из Верхотурья на большом дощаннике новый «хозяин» Сибири, губернатор Матвей Петрович Гагарин. Целая флотилия меньших судов и лодок провожала его довольно далеко. Потом часть лодок и баркасов вернулась обратно; остальные, занятые свитой и багажом князя, следовали за передовым неуклюжим, но прочно построенным судном, какое и пригодно для плавания по быстрой, капризной Туре-реке и дальше, по многоводному Тоболу.

На этой передовой барке, кроме довольно тесного и душного помещения в рубке и под палубой, был устроен на средней палубе большой шатер, украшенный коврами, дорогими мехами. И вся барка была убрана красным сукном, а на мачте и на корме развевались по ветру расписные флаги с государственным гербом и с собственным, гагаринским, на котором красовались медведь, дуб и гагара.

После ненастья дни настали погожие, ясные; только по ночам мороз затягивал тонким ледком лужицы на берегу, оставшиеся после растаявшего снега… Красивые берега Туры, быстро катящей свои плещущие струи мимо скал, поросших лесом, сейчас были особенно живописны, когда листва чернолесья, смешанного с хвойными порослями, приняла всевозможные оттенки, от золотисто-желтого до ярко-красного, как кровавая листва на осинах.

Теперь, когда ветер стих и не шумел в прибрежных лесах, не разбивал с рокотом холодные волны реки о крутые скалистые берега, тишина царила вокруг. Кликали только запоздалые стаи перелетных птиц, быстро проносясь порою к югу высоко в небесах; в прибрежных кустах трещали сороки, посвистывали снегири и клесты… И, разрезая эту тишь и покой, громко неслись порою звуки военных гобоев, целого оркестра, который взял с собой Гагарин в новое место своего служения. Барка, на которой помещался оркестр, шла на некотором расстоянии от передовой, и звуки долетали сюда очень отчетливо, как это всегда бывает на воде, но в то же время смягченными и новыми казались они, словно их извлекали не из грубой «груди» деревянного гобоя, а из другого, более гибкого, музыкального инструмента.

Когда дорога, проложенная по правому, более ровному, берегу Туры и ведущая от Верхотурья на Туринск, Тюмень и Тобольск, подходила ближе к реке, на ней видны были небольшие отряды драгун, которые сухим путем сопровождали речной караван для большей безопасности. Лошади Гагарина и его экипажи были также отправлены вперед по берегу вместе с камердинером и несколькими слугами, чтобы приготовить как следует губернаторский дом к приезду князя. Но на одной из задних барок везли парадную карету Гагарина и его новую заграничную коляску, которых нельзя было пустить по ужасной дороге, соединяющей названные города.

А между тем на всем ее протяжении видны были целые толпы людей из соседних с трактом сел и городов. Ямские работники, посадские и слободские люди, пашенные и оброчные крестьяне, каждая артель на своем участке, чинили и чистили дорогу по указу великого государя и по приказу губернатора Сибири князя Матвея Петровича Гагарина для «проезду его губернаторского», для чего «довелося по большой летной дороге, по которой ставлены поверстные столбы, по грезям, болотам и баяракам мосты мостить самые добрые, гати чинить, а по рекам и по речкам для переправы сделать плоты»… Так писал из Верхотурья воевода, или комендант, по новому наименованию, Иван Иваныч Траханиотов соседнему, Туринскому, воеводе-коменданту Митрофану Алексеевичу Воронцову-Вельяминову. А тот дальше переслал указ до самого Тобольска через Тюмень…

В три сажени было наказано расчищать дорогу, но для скорости ее пока чистили в две сажени. И вдоль всего пути забелели новые «поверстные» столбы, причем преж-=няя, долгая, «сибирская» верста в тысячу сажен была поделена пополам, и таким образом вместо прежнего расстояния между Тобольском и Ворхотурьем, исчисленного в триста шесть верст, получилось «новых» шестьсот двенадцать верст. Вместо арабских цифр, как было раньше, Гагарин, любитель старины, приказал метить версты по-славянски, буквами.

Рабочие, завидя караван, сбегались толпами у самого берега, с поклонами и громкими приветами встречали и провожали барки. Гагарин тогда выходил из своего шатра и приветливо-снисходительно кивал им своей жирной головой. В Туринске, хотя и поздно, проплыли барки мимо городка, все население высыпало на берег приветствовать нового хозяина Сибири. И даже дремавшие в вечернем сумраке колоколенки местных церквей вдруг заговорили, ожили, залились веселым праздничным перезвоном, как бывает при встрече владыки митрополита или самого государя.

Гагаринская флотилия уже подплывала к небольшой приречной слободе, служащей летом пристанью для Тюмени, которая раскинулась подальше от реки, на сухом и лесистом ровном нагорье. Здесь, отделясь от каравана, поспешили вперед две-три лодки, чтобы пополнить запас печеного хлеба для свиты, запастись свежей рыбой и живностью для стола Гагарину. Быстро по течению неслись лодки, подгоняемые, к тому же, каждая четырьмя веслами, не считая кормового гребца-рульщика. И двух верст не отъехал караван вниз по реке от слободы, как лодки уже стали нагонять его, нагруженные провиантом, который заранее был там принесен по распоряжению передовых гонцов, едущих по берегу верхами.

Одна из этих лодок, вместо того чтобы пристать с кормы и зачалить себя веревкой к задней барке, на которой устроена была поварня и кладовая, опередила весь ряд судов и приблизилась к тому, где помещался сам губернатор. Кроме груза и трех гребцов на ней виден был еще четвертый человек, пассажир, который уселся на мешках, сваленных на дно лодки.

Как только лодка настигла дощанник, человек поднялся, замахал рукой и крикнул:

— Слово и дело государево за мной!.. Известить надоть самово государя-боярина, князя-воеводу Матфея Петровича Гагарина.

Калецкий, который вместе с несколькими другими лицами из ближней свиты князя стоял уже на корме, ожидая приближения необычайного пассажира, обратился к прапорщику Нефедьеву, заведующему военным конвоем губернатора:

— А надо его пусциц!.. Може, цо важно?.. Он нех тут бендзе… А я спрошу у князя…

Пока нежданного гостя подымали на палубу, Келецкий успел вернуться, получив распоряжение Гагарина.

— Нех пождет тут. И жеб един чловек стоял караулем… А я буду пытать, хто он есть. А потом и допущу его на очи губернатора.

Затем, обратясь к прибывшему, он спросил очень ласково, в то же время стараясь своими сверлящими глазами поймать взгляд юрких, бегающих глазок этого человека:

— А хто ж ты есть, пане?.. И цо маш за дело?..

— Ивашка, Петров сын, Нестеров, приказный от якуцкого воеводы господина Дорофея Афанасьича Трурнихта, посланный с двомя апонцами в столичный град Санкт-Питербурх к самому царю-государю-батюшке! — низко кланяясь, смиренным, сладким голоском доложил спрошенный. — Челом бью пресветлому господину моему… Как звать-величать, не ведаю… не взыщи, батюшке.

— Я есм близки секретариуш вельможнего князя-губернатора… Я слыхал про тех японцув… Про них же писано было аж до Петербургу… То об них, пан Ян… Неструф, хочешь вельможному господину губернатору слово молвиць?.. Где же ж те самы япанезы? Почему ж ты, пан, без них?..

— А так што, государь мой, милостивец, пан секретарьюш, оставил я тех моих апонцов в городу в Тобольске до приезду государя-батюшки, князя Матфея Петровичева. Как их милость соизволят… Сейчас в Питер везти али погодить… А слово мое не до них касаемое… а самое великое и тайное!.. И самое поспешное!.. Уж поизволь, сделай милость, сдоложить о том его княжеской милости… Я для скорости да ради тайности и не стал дожидаться в городу приезду ево высокой чести, наустречь поспешил… И уж не погневись, ваша милость секретарская: акромя самого князя-милостивца никому своих речей поведать не могу…

Еде раз внимательно оглядел Нестерова Келецкий, пожал в раздумье плечами и проронил неохотно:

— Добже… Пожди мало, я пойду доложу…

— Уж не взыщи… уж потрудись ради дела государева, не ради меня, раба твоего, холопишки последнего! — часто кланяясь, причитал приказный вслед Келецкому, пока тот не скрылся за шатром.

Гагарин, захваченный неожиданным появлением приказного и заявлением о тайном деле государственной важности, приказал немедленно привести Нестерова в шатер.

— Только раньше пошарьте у него, не припрятано ль чего по наущению врагов моих, чтобы повредить мне! — приказал князь. — Небось, и прежний воевода Тобольский, и все злодеи государевы, воры и расхители казны рады много дать, чтобы я не доехал до Тобольска, не обрушил кары и мзды на ихние головы… Знают, что еду «чистить» воровское их гнездо…

Приказ был исполнен точно и усердно; и когда минут через десять Нестерова втолкнули в шатер, так, что он почти кубарем подкатился к месту, где на низенькой тахте, устроенной вместо постели и устланной мягкими собольими и бобровыми мехами огромной цены, как в теплом гнездышке, полулежал и нежился после завтрака князь, затягиваясь трубкой, на бедном приказном весь наряд был в полном беспорядке. Он одной рукой его одергивал и оправлял, а другой старался получше натянуть на ноги свои пимы, потому что и за голенища этих мягких теплых сапог заглянули два казака, которые и сейчас стояли у поднятой полы шатра, зорко следя за Нестеровым.

А юркий человечек ухитрялся в это самое время усердно отбивать земные поклоны перед Гагариным и умильно причитал:

— Светлейший, всемилостивейший государь-милостивец, яснейший князь-воевода, свет Матфей Петрович, раб твой последний, холоп Ивашка челом бьет!.. Не вели казнить, вели слово молвить!

— Мне он сказал, — кивнув на Келецкого, стоящего у тахты, лениво заговорил Гагарин, — ты японцев провожаешь к царю… Где они теперь… в Тобольске?.. Почему ты их там оставил?.. И что хочешь мне поведать, какое слово государево… Сказывай.

Нестеров, не вставая с колен, ближе придвинулся к князю и, косясь на казаков, стоящих позади, пробормотал еще внятно:

— С глазу бы на глаз надоть… дело великой тайности… Тебе одному да Богу! Вот, видит Господь!..

И он стал часто-часто осенять себя широким крестом. Переглянувшись с Келецким, Гагарин обратился к нему по-французски.

— Он, сдается, совсем не опасен… Пусть люди уйдут. А ты останься.

Казаки скрылись по знаку Келецкого.

— А мой лекарь и секретарь тайный не уйдет! — решительно обратился к приказному Гагарин, видя, что тот с тревогой ждет ухода Келецкого. — Что я могу знать, то и он может. Самое важное дело… Говори!..

— Ох… изволь… О-ох, лучше б… Да уж коли твоя милость, господине, так желает… Я уж…

— Ну, не мямли! — нетерпеливо окрикнул князь. — Дело толкуй, за чем пришел…

— Единым духом, твое светлое сиятельство. Единым духом. Только духу дай набраться. Впервое пред такой высокой особой привел Бог предстать, — тараторил Нестеров, а сам словно обыскивал глазами вельможу, соображая, в каком он сейчас настроении, и что он вообще за человек, и как лучше приступить к важному делу, которое могло принести и счастье и несчастье приказному, как он это давно смекнул своим сметливым умом.

Уловив новую тень неудовольствия на полном, румяном после сытного завтрака с винами, лице князя, Нестеров весь так и дернулся, словно взлететь хотел с земли, осел снова на пятки подогнутых под себя ног и заговорил. Он подробно передал свою встречу с есаулом Многогрешным и его шайкой объездчиков, вернее грабителей. Особенно расписал находку камня редкой красоты и несметной цены.

Как только речь зашла о рубине, Гагарин насторожился и даже переменил свою позу, сел по-восточному на тахте, забыв свою трубку с душистым табаком. Заискрились глаза и у Келецкого, нервно заходили ноздри его тонкого, длинного носа.

Но Гагарин прямо загорелся от рассказа приказного доносчика. Все знали, что, наряду с женщинами, чуть ли даже не сильнее, чем их, князь любил драгоценные камни. Начал он их собирать еще в юности, потом, восемнадцать лет тому назад, в 1693 году, попав воеводой в Нерчинск, близко к заветному Китаю, откуда вывозились самые редкие самоцветы, он пополнил свое собрание и продолжал обогащать его, так что теперь в России не было равного ни у кого, не считая, конечно, царских сокровищниц.

Поэтому, услыхав о рубине сказочной величины, да еще не простом, а «заклятом», т. е. талисмане, князь не мог сдержать своего волнения, несмотря на выразительные взгляды и покашливанье сдержанного Келецкого, который следил все время за доносчиком и чуял, что с ним надо быть очень настороже.

— Так, так. Видимое дело: царский клад. Ты прав, Иван. Иваном тебя звать? Ты прав. Ты приказный? Едешь в Петербурх? Ну, там награду получишь за свою службу, когда отвезешь этих апонцев. А потом ко мне возвращайся. Я тебе хорошое место дам у себя. Я умных людей люблю. Ты умно сделал, что прямо ко мне, что никому. А где же теперь этот разбойник, Васька-есаул? Он, чай, не подумает везти государю камень. Продаст его за великую цену кому ни на есть. Ранен он, ты говоришь? А купец этот где, у которого он отобрал? Говори же. Что молчишь? Какой ты нудный!.. Живее!..

— Вот как есть про то и хочу доложить твоей милости! — чувствуя уже себя совершенно свободно, присев теперь на корточки на ковре у тахты, деловито начал Нестеров, отбросив прежний умильно-рабский тон. — Купец-то не доехал и до Арамильской слободы… Крови он много потерял от пореза, оттого и помер. Прикащик, племянник евонный, с возами да с товарами еле упросился у Васьки-разбойника… На икону божился, что жалобы не донесет… И с остатками товара неограбленного отпустил ево Васька на Верхотурье… «Ежели, — сказывал ему, — ежели ты помянешь про нашу стречу, быть тебе под кнутом и ноздри рваны, и все отберется, потому вы с дядей твоим вместе закон порушили самый строгий, обводные товары, запретные государевы воровски везли, нигде не объявляя. А за ту вину — смертная казнь, сам знаешь!» Так парню толковал Васька. А парень и сам знает, что все правда! Рад, што сам цел и жив… Тихо до дому доедет… Скажет, што от хвори дядя помер в пути…

— Ну… ну… А этот… Васька где… и камень?..

— И Васька тута… и камень с им! — почти шепотом заговорил Нестеров. — Меня он с апонцами как отпускал к Тобольску, при мне нарошно своему близнему казаку Федьке Клычу приказывал… Мол, «я недужен, так бери от меня государев клад и свези царю-батюшке. Чем он тебя да меня пожалует, то и ладно»!.. Так он молвил… И при мне Клыч этот с тремя товарищами словно бы в путь пустился… А я — на Тобольск… А Васька тут же недалече пристал… в Салдинской слободе… Самая она разбойная слобода тута словет…

— Знаю, знаю, ну?..

— И поп тамо, на Салде… Отец Семен, всем ворам и разбойникам потатчик и заводчик. Почитай, толкуют, и притон у нево воровской… Слышно, што и прислан он был сюды из-под самова Киева не то на приход, не то в ссылку за дела за разные нехорошие… И с женкой, и с дочкой, лет семнадцать, почитай, уж будет… не то двадцать все…

— Знаю, знаю… Слыхал я про этого попа, когда еще сам в Нерчинске сидел… И в Тобольске проездом бывал… Так, ты говоришь, у него кроется этот Васька?

— Не то штоб у ево самово… А есть на погосте на салдинском… усадебка невелика, вдова тамо проживает, ошшо не старуха… И просвирня она у попа Семена, а иные бают, што и за жену… Потому овдовел теперь поп-то… А баба нужна… А у той женки, у Панфиловны, слышно, и корчма водится, и девки гулящие живут… Даже из Тобольску к ней заезжают люди, до блуду охочие и до вина, особливо из духовенства… Словно бы в гости к попу Семену… А замест того — дым коромыслом идет у вдовы… у Панфиловны…

— Ну… ну! — нетерпеливо понукал Гагарин доносчика, вошедшего во вкус со своими разоблачениями.

— Так вот в байне у Панфиловны и притулился тот Васька-вор… И шведа-лекаря к нему звали… И тот самый казак, который словно бы в столицу поехал клад государю отвезти, туды же вернулся скорехонько… и с товарищами… Я все сведал… Сам словно нищий пришел, подвязался, в отребья приоделся… да от других нищих все узнал. Их за людей не считают, от них ничего не кроют… Нищие-то все и знают, што где деется, по дворам шатаючись… Да ошшо ребятенков я выспрашивал, што на дворе у Панфиловны… Дашь им сосулечку, альбо паточник… Они тебе все и несут, — сияя от своей находчивости, докладывал добровольный сыщик. — Вот я и прознал за наверно, што Васька тамо и, стало, камень-самоцвет при ем. Вестимо дело, пока жив, он ево не то Клычу, отцу родному не поверит ни на миг единый!..

— Ну, конечно! Ну, разумеется, — невольно вырвалось сразу у Гагарина и его врача-секретаря.

— Вот я и кинулся к тебе, государь-милостивец!.. Пока не оздоровел да не ушел Васька-вор, изловить ево надоть и отнять клад-то! Неужто ево неумытому рылу такими миллионами владеть?! — с искренной завистью и злобой вырвалось теперь и у доносчика.

— Нет! И быть тому нельзя! Я не позволю того! — быстро, решительно отозвался Гагарин.

— То же есть царска регалия… Потребно и сдать ту вещь его царскому величеству! — дополнил умный Келецкий решительное, но двусмысленное заявление князя.

— Да… Конечно, надо государю! — подтвердил тот, поняв поправку секретаря. — Ну, пока ступай, голубчик… Скажи, чтобы тебя там покормили, вина дали… Ты, вижу, устал… Наверное, голоден!..

— Второй день, почитай, маковой росинки во рту не было… Сломя голову гнал, тебя бы на пути перенять пораней, государь мой, милостивец! Ваше княжеское сиятельство!.. Тут только подъезжаю к слободе, а твой караван и вот он… Я в лодку прыг и челом добил тебе, батюшко, кормилец!..

— Еще раз спасибо за верную и усердную службу!.. Ступай… А мы тут подумаем, как без шуму да повернее изловить этого разбойника-душегубца Ваську и головорезов его… Ступай…

С земными поклонами, пятясь спиной к выходу, выкатился из шатра Нестеров. Келецкий вышел за ним, дал приказ накормить нового члена свиты и обращаться с ним хорошо.

А Гагарин, усталый от допроса и пережитых волнений, протянулся на своей тахте, снова раскурил полупотухшую трубку и замечтался о неожиданной находке, о дивном рубине, который посылает ему судьба при самом вступлении в обладание Сибирью. Конечно, он и не подумает отослать камень Петру, если только рубин попадет в руки его, Гагарина.

«Это доброе предвещание на пороге новой жизни!» — подумал он, потягиваясь на своем мягком, теплом ложе, поправил подушки, лежащие под головой, затих и стал прислушиваться к журчанию и плеску быстрых волн, ударяющих о бока барки, к легкому свисту и шуму ветра в снастях мачты, на которой был поднят парус, благо ветер попутный, в корму… И прислушиваясь к этим звукам, убаюканный ими, князь сразу заснул. Келецкий, осторожно заглянувший минут через десять в шатер, увидел сомкнутые глаза, услышал глубокое, ровное дыхание, осторожно опустил полу шатра и приказал окружающим:

— Же б было тихо! Князь почивать изволит!..

И до того полный порядок и спокойствие царили на барке, а теперь совсем замерли, притихли люди. Даже здоровяк лоцман у рулевого штыря стал осторожнее двигать тяжелое, скрипучее правило… Только шум ветра и плеск воды о борты судна по-прежнему нарушали тишину, баюкая задремавшего вельможу.

А Келецкий, оглянувшись, видя, что все в порядке, прошел в жилое помещение барки, защищенное от ветра и непогоды и теперь тоже богато убранное сукном и коврами. Здесь сидели у небольшого окошечка, затянутого слюдою, две женщины, единственные во всей ближней свите Гагарина: его «экономка», панна Анельц Ционглинская, стройная, полная женщина среднего роста, лет двадцати двух с белой кожей, с нежным румянцем на щеках. Две тяжелые косы каштанового цвета спускались по спине. Лицо ее нельзя было назвать правильно красивым: черты его были не совсем соразмерны и слишком крупны для женщины. Но общее выражение затаенной страсти, веселья и игривой ласки постоянно лежало на этом лице, крылось в углах губ полного, пунцового рта, искрилось в больших, слегка на выкате, темно-синих глазах, зрачки которых, расширяясь в минуты оживления или страсти, делали их совсем черными… и это выражение, эта затаенная чувственность и женственная покорность, написанная на лице, влекли к панне Анельце мужчин больше, чем влечет холодная красота других женщин. Сейчас «экономка», вернее, одна из постоянных наложниц князя, что-то плела тонким крючком слоновой кости.

Против нее, по другую сторону небольшого столика, покрытого тяжелой шелковой скатертью, сидела старая фаворитка, француженка — «лектриса», как она числилась по штату, m-lle Алина Дюкло, и, гадая заграничными, красиво разрисованными картами, раскидывала их на всяки лады, выкладывала из них разные решетки, колеса, подобия ромбов, шестиугольников и других математических фигур, беспрерывно считая, пересчитывая карты и нашептывая какие-то таинственные слова, похожие на заклинания.

Полька с большим интересом следила за действиями своей подруги, с которой жила очень мирно, как мирно порою уживаются в гареме разные жены одного паши.

Как и можно было ожидать от избалованного, причудливого во всем, сластолюбивого князя, его «лектриса» представляла полную противоположность панне Анельцеа «экономке».

Живая, маленькая, нервная, пухленькая, но казавшаяся худощавой благодаря породистой стройности и гибкости стана, с детскими ручками и ножками, с невинным личиком монастырской пансионерки, с звонкой и быстрой речью, с причудливой волной золотисто-рыжеватых кудрей, она казалась созданной из огня и блеска рядом с положительной, медлительной немного в движениях и словах пышной и женственной сарматкой.

Но все это было только внешностью девушки, которая успела в галантном Париже конца XVII века пройти всю школу страстей и разврата, попав в водоворот любовных приключений еще девочкой одиннадцати лет, и в течение семи-восьми лет, пока она очутилась в доме Гагарина, вполне завершила свое многостороннее «образование» приличной распутницы, творящей крайние мерзости под маской гувернантки, модистки, лектрисы, а не явно, как это делают менее сообразительные остальные развратницы, уличные проститутки и явные кокотки.

Мечтой мадемуазель Алины было составить себе хорошее состояние, вернуться на родину, выйти замуж за какого-нибудь бравого военного и дожить в почете и довольстве остаток жизни. Но излишняя нервность порою выбивала из колеи расчетливую содержанку, и она гораздо медленнее приближалась к заветной цели, чем могла бы по своим внешним данным и по тонкому, холодному уму, который светился в ее серых, стальным блеском отливающих глазах…

При входе иезуита обе женщины оживились. На обеих он влиял как мужчина, но различным образом. У панны Анельци к чувственному вожделению примешивалось полное, благоговейное обожание Келецкого как патера и наставника. Она одна знала, что Келецкий — лицо духовное, тайно исповедовалась ему, получала отпущение грехов и тут же заново грешила и со своим исповедником, и с Гагариным, и еще изредка с другими, кто умел повлиять на пылкое и чувствительное сердечко панны. Келецкого она обожала до того, что без раздумья совершила бы по его слову какое угодно преступление, не пощадила бы чужой и своей жизни.

Француженка относилась к нему не так.

Правда, она не знала наверное, кто такой этот всеведущий человек, врач, секретарь, начитанный правовед и богослов, который порою вступал в споры и побеждал самых прославленных, начитанных православных попов и светских любителей Священного писания, каких много было в русском тогда обществе…

Она не задавалась вопросом, как и чем умеет влиять тихий, незначительный, чужой наемщик на причудливого, избалованного, самовластного Гагарина, на Анельцю, на нее самое, на всех в доме. Француженка не допытывалась, какие тайные пружины и цели мешают сдержанному, гладко выбритому, услужливому человеку, общему любимцу и поверенному, что ему препятствует использовать это огромное влияние для скорейшей наживы… Почему он так скромен в своих аппетитах и желаниях, так нестяжателен, почти бескорыстен?.. Отчего старается всех обязать, всем услужить и сам почти не требует взамен услуг, уступок или выгод, тайных и явных?..

«Наверное, недаром он прикидывается таким святошей!» — решила француженка и успокоилась на этом.

Влекло ее другое к иезуиту: общность душ, убеждений или, вернее, отсутствие всяких убеждений, презрение ко всему, что считается обычным, обязательным и даже священным для большинства людского «стада»!

Так и Келецкий и Алина называли окружающих, и на этом они сошлись. Себя они тоже не считали выше окружающих, а только умнее.

И если иезуиту приходила блажь пережить острые ощущения самого извращенного распутства, он осторожно прокрадывался ночью или днем в комнату «лектрисы» и после оргии уходил, весь потрясенный, почти убегал от этой ненасытной вакханки, испытывая стыд и отвращение в душе, но в то же время довольный, что он мог дерзнуть на то, на что дерзнет не всякий… Жгучие ощущения садизма и извращенной похоти казались патеру привлекательным, как грех, и такими же преступными. А он решался на преступление… И, успокоенный, снова надолго избегал заглянуть в комнату «лектрисы». Но она спокойно относилась к таким перерывам. Правда, редкие, мимолетные ласки очень чувственного, но изношенного Гагарина, только разжигали огонь в этом маленьком, хрупком на вид, но неутомимо-чувственном теле француженки, не давая ни малейшего разрешения ее ненасытным желаниям;

Но Алина сумела устроиться в этом отношении, действуя очень осторожно и ловко.

Ни один из тех, кто окружает князя, ни знакомые, ни чиновники, ни даже многочисленные приживальщики — словом, ни один человек из «общества» не мог бы похвастать малейшим знаком расположения со стороны детски чистой на вид, по-мальчишески резвой и беззаботной девушки. Гагарин даже предлагал желающим большие пари, обещал уплатить крупные суммы, если они сумеют «подкатиться», как он выражался, к его малютке Алиночке.

Девушка понимала, что эта кажущаяся чистота и строгость нрава привязывают к ней Гагарина сильнее, чем ее женские прелести, и те вялые ласки, на какие был он еще способен, несмотря на свой далеко не старый возраст.

И ни одна сплетня, ни один двусмысленный намек не мог прозвучать о ней в том кругу, где вращалась она и сам Гагарин.

Но зато сильные, красивые слуги князя, его конюхи, форейторы, лакеи, особенно молодые, не испорченные парни, быстро знакомились с альковом «чистой» и робкой «лектрисы».

Тут она давала полную волю своим вечно сдавленным, кипучим желаниям, ненасытным, извращенным страстям… И при этом была вполне уверена, что никто не узнает ничего. Одно слово со стороны соучастника — и его, конечно, первого постигнет жестокая кара за попытку соперничать с самим князем. Кнуты, ссылка, солдатчина — это самое легкое, что ждало дерзкого раба, сорвавшего запретный плод с того самого куста, с которого порой лениво срывает яблочко, тронутое червем, рука их вельможного господина.

Эти грубые, но здоровые парни, их сильные объятия и могучие ласки были для француженки насущной пищей на том пиршестве любви и страстей, какою считала она земную жизнь. Келецкий являлся острой приправой к этому сытному столу, а Гагарин служил как бы неприятным добавлением, которое надо порою глотать, чтобы иметь в избытке все остальное, приятное и желанное, все мучительное, но такое сладкое, от которого и потом долго горела голова девушки, пылали щеки и громко стучало в стальные планшетки высокого корсажа, предназначенного, чтобы лучше сохранить девственные формы нежной груди француженки.

Усевшись между обеими, Келецкий обратился к Алине.

— Гадаете, очаровательная… Ну, что же выходит?..

Француженка стала ему толковать расположение карт, хотя он прекрасно знал все способы гаданья и даже учил им обеих женщин.

А экономка в это время негромко, словно про себя, проговорила по-польски:

— И как это скучно, если два челорека говорят, а третий не понимает…

— Что же делать! — с ласковой улыбкой обернулся к ней иезуит, услыхав тихий, ласковый упрек. — К сожалению, Алина по-нашему, по-польски, не говорит. А по-русски вы обе плохо изъясняетесь…

— Што… што! — вмешалась Алина, уловив слово «по-русски». — Я панимай на рюсь. Я не кавариль карашо… Только всо панимай. Мошна кавариль…

— Не, не, не! — заторопилась Анельця, видя признаки неудовольствия на лице своего идола. — Прошу говорить по-французски. Я же тоже понимаю… Это я так!..

И мирно потекла беседа, а барка все дальше и дальше скользила, уносимая вперед быстрым течением Туры…

Прошло уже три дня однообразного, медленного плавания. Караван наконец вступил в русло широкого, но тоже быстрого Тобола, и к концу пятого дня забелели вдали зубчатые стены, зазолотились маковки пятнадцати церквей Тобольска, этой тогдашней столицы Сибири, расположенной на правом высоком берегу Иртыша, где небольшая речка Курдюмка впадает в многоводный Иртыш с востока, почти напротив Тобола, впадающего сюда же с юго-западной стороны.

Четко обозначился город на высоком мысу с его валами, темнеющими впереди белых стен, с башнями и бойницами на стенах. Высоко поднялась над другими большая каменная палата, построенная над главными воротами крепости недавно при помощи пленных шведов, мастеров, которые очень много очутилось в Сибири и преимущественно в Тобольске после начала Шведской войны.

Здесь и прокормить дешевле стоит пленников, и бежать им отсюда почти невозможно. Да и много пользы могли они принести своими знаниями в новом полудиком краю. Это больше всего принял в расчет Петр, посылая сотнями и тысячами пленных шведов, эстов, ливонцев, финнов сюда со всеми их чадами и домочадцами. Опустелые мызы и дома заселялись в завоеванном краю русскими посельщиками, а сосланные в Сибирь пленники здесь заводились наново, устраиваясь удобно на просторе, находя широкое применение для своих знаний и способностей в окружающей неразвитой среде и невольно прививая свои привычки и способы культурного общежития наивным, но смышленым и способным сибирякам-старожилам.

Так как здесь было слишком далеко от других государств, не считая степных, буддийских и магометанских князьков, опасаться измены со стороны пленных шведов и немцев нельзя было, и их принимали даже на городовую и военную службу, не говоря о том, что они являлись по преимуществу и лекарями, и рудознатцами, и инженерами — строителями крепостей, и архитекторами…

Кроме крепостных стен и нескольких церквей, в Тобольске пока было немного каменных зданий. В Кремле, еще не отстроенном, а только намеченном, высился губернаторский «дворец», такой же неуклюжий, казармообразный, как и губернская палата или канцелярия губернатора, как магистрат, «частный» дом и Гостиный двор, с «важной», особой палатой, где взвешивались и учитывались привозные товары, и с длинными амбарами для склада товаров. Все это выглядело прочно, безвкусно и плоско, так как при постройке принималось во внимание сбережение времени, труда и кирпича, думали только о необходимом просторе для помещения, а не о внешнем виде жилища.

Особняком стоял еще один, последний, каменный дом столицы — «архиерейские палаты», кроме главного дома, состоящие из большого количества сараев, кладовых, людских и келий, поварен и амбаров, построенных частью из кирпича, частью из вековых сосен и лиственниц. И потому даже деревянные постройки митрополичьего двора казались рядом небольших «городков» или крепостцами, поставленными здесь и там на пространстве земли около полутора десятин, которое занимала архиерейская усадьба.

Самый же Тобольск со всеми посадами и пригородом был построен из дерева. В эту пору в нем насчитывалось тысячи две дворов, с населением около пяти тысяч, считая русских и туземцев-мусульман, у которых даже было построено свои две деревянные мечети в том углу города, где они селились особым мирком. Больше двух тысяч драгун и солдат также имели квартиры в самом Тобольске и по окрестным посадам, слободам и деревням.

Но это был люд пришлый, не имеющий своего угла. Иные роты уходили на охранную службу в крепостцы и городки по Иртышу, в разные концы огромной губернии, другие возвращались оттуда на отдых; являлись новые кадры по набору или присланные из разных краев Сибири. Проезжали еще через город целые караваны и обозы торгового люда из России, направляясь и в дальний Китай, и в Калмыцкие степи, и в Якутск, а также тянулись изо всех этих концов на Туринск и Верхотурье по пути в Россию.

Еще в 1704 году Петр прислал строжайший указ, чтобы под страхом смертной казни никто не мог выезжать из Сибири в Россию или из России в Сибирь иначе, как через Верхотурье. Здесь была устроена главная таможня и досматривались все товары, с которых полагалось брать пошлины, и довольно высокие, в царскую казну.

И потому, начиная с осени и всю зиму, когда замерзали реки и болота, когда «баяраки», т. е. буераки и овраги, заносило твердым настом снега и открывался почти прямой легкий путь между городами, целые длинные вереницы обозов тянулись со всех концов к Тобольску; а уж ближе к Верхотурью, к этим «узким вратам» Сибири, обозы прямо запружали порою путь, и медленной, широкою волной, потоком лошадей, верблюдов, саней, кибиток и людей все это катилось через Верхотурье к селу Ростесу в Соликамском уезде; и только в пору большой Ирбитской ярмарки часть общего потока на время вливалась в этот небольшой городок, вернее, в торговую слободу, окруженную высоким, крепким частоколом и «надолбами», т. е. заборами, чтобы, как гласил указ, присланный из Сибирского Приказа на Москве, «и приезжим торговым и сибирским, всяких чинов людям, не явясь к таможне и не заплатя пошлин, из той ярмонки уехать было невозможно. А ежели такие люди в поимке будут, тем людям чинить жестокое наказанье, а те их товары брать на нас, великого государя, бесповоротно».

Те же суровые кары применялись и в остальных городах Сибири, через какие приходилось следовать торговым людям. Но строгий закон применялся очень редко, хотя нарушали его почти все. Он служил только средством наживы для бесчисленных начальников, начиная от воевод и кончая последним приказным, или ратушным писцом, или казаком-объездчиком, который мог остановить каждый воз, осмотреть его и в случае обнаружения контрабанды должен был представить товар и хозяина в таможню или в комендантский Приказ.

Стоило откупиться торговцу, и он провозил сколько угодно товаров, платя за них в таможню для виду едва лишь десятую часть высоких царских пошлин, мог вывозить и привозить запретные товары, которые по закону надо было сдавать в таможенные, царские кладовые, получая за них сравнительно невысокую, ниже продажной, цену. А казна уже от себя вела торг этими лучшими запретными товарами, получая от такой монополии доход, равный почти тому, какой давал винный и пивной откуп.

С октября обычно начинался большой торговый приезд к Тобольску. И потому, когда на пятый день под вечер разукрашенная барка Гагарина причалила у города, когда разом зазвонили колокола всех церквей и городское духовенство с митрополитом Иоанном во главе, все власти тобольские, все воеводы главнейших сибирских городов, нарочно созванные в Тобольске к этому дню, явились встретить нового губернатора, особенно большие толпы народу темнели по всему берегу, за рядами драгун, солдат и местных казаков, выстроенных шпалерами от берега и почти до самого собора. Громкими криками встретила толпа Гагарина, который, весело улыбаясь, приветливо кланялся во все стороны.

Приложившись ко кресту и почтительно приняв благословение митрополита, Гагарин поцеловал ему руку. Вся свита затем, начиная с Келецкого и обеих женщин, также исполнила этот обряд. Чтобы не оскорбить религиозного чувства окружающих, и патер иезуитов, и неверующая француженка, и ярая католичка Анельця принуждены были выполнять чуждые им обычаи.

Приняв доклад коменданта, Гагарин поздоровался с почетным караулом и войсками, стоящими вдоль его пути. Громкий дружный воинский ответ прорезал нестройные, перекидистые крики народные. В то же время над головами толпы высоко в воздухе грянул двойной удар, словно ухнули две гигантские груди:

— У-у-х-пах-пах!..

Это две пушки, стоящие на стенах, над воротами, дали салют. И сейчас же две другие пушки, поменьше, выставленные перед самыми воротами, отозвались более высоким, звонким ударом. Отголоски выстрелов и дымки, клубами выкатившиеся из пушечных зевов, разносились и таяли на просторе речном, тонули в чащах лесных, подбегающих к берегам Иртыша и Тобола.

Кони драгун и казаков, непривычные к пушечным залпам, дернулись, заплясали под всадниками, которые их сдерживали твердой привычной рукой. Женщины, дети в толпе вскрикнули от неожиданности и испуга. Но сейчас же все успокоились, и дружный залп мушкетов, грянувший за пушечным, ударами тысячи бичей прорезавший холодный ясный воздух, уже не встревожил никого, только пробудил многоголосое лесное вечернее эхо.

Дождавшись очереди, выдвинулись вперед городской и земский головы в сопровождении кучки местных и наезжих торговцев. Отвешивая земные поклоны, приветствовали они князя, поднесли хлеб-соль на тяжелом серебряном блюде и целый ворох отборных мехов, сибирских и восточных дорогих товаров, изделий, тканей на много тысяч рублей.

Ласково встретил выборных Гагарин, поблагодарил за дары и обещал принять самое живое участие в их положении и делах.

— Знаю, очень тут обижали вас злые, жадные людишки. Да мы постараемся все поналадить!

Обрадованные, сияющие отошли купцы и только сетовали между собою, что «малыми дарами» били челом такому милостивому новому хозяину края и их судьбы.

Наконец встреча у реки закончилась. Войска свернули свои развернутые ряды и поспешили к собору, где должно было совершиться торжественное богослужение. Набатчики ударили в барабаны, и под их мерную дробь быстро и довольно стройно зашагали роты. Конница была уже далеко впереди.

А у реки крестный ход снова построился прежним порядком и торжественно, медленно, с митрополитом и Гагариным во главе, двинулся за войсками при пении хора, под перезвон колокольный. Сзади духовенства и властей гражданских шел почетный караул, а затем, теснясь еще позади и по бокам, тянулись толпы от реки к собору посмотреть, что будет еще там.

В ожидании шествия в ограду храма и в самый собор не пускали никого, чтобы не было давки. Казаки цепью стояли у входов и вдоль ограды, чтобы через нее не перелезали смельчаки-зеваки.

Только небольшая толпа почетных граждан, стариков, слабых и особенно женщин, которые не хотели попасть в давку у реки, — эта кучка народу, разряженная в лучшие одежды, стояла у паперти собора, внутри охранной цепи казаков.

Когда духовенство и главное начальство, следующее за Гагариным и Иоанном, прошли в храм и заняли там свои места, первыми вошли за ними эти избранницы и избранники, причем женщины по обычаю заняли левую сторону и в первые ряды уставились те, чьи мужья занимали самое важное положение в городе.

Почти все они одеты были «по регламенту» Петра, по-немецки, только на старухах темнели прабабушкины кики и повойники и тяжело обвисали широкими складками шубейки, однорядки, телогреи, под которыми надеты были старинные сарафаны, уродливо опоясанные под мышками.

Церковь сияла огнями, как на Пасху. Были зажжены все толстые, «ослопные» пудовые свечи, все лампады… А когда пустили народ, у каждой иконы засверкали сотни маленьких, «местных» свечек, вставленных в «свещники» или просто прилепленных у подножия иконы к бортикам лампад и подсвечников, в которых горели «ослопные» свечи-великаны.

Но постепенно, по мере того как переполнялось все помещение собора, от жаркого дыхания пятисот человек, одетых в теплые одежды, воздух стал густеть и свечи, лампады горели все тусклее… Язычки пламени, раньше золотисто-желтые, стали казаться красноватыми. Лица у всех краснели, залитые потом…

Вокруг возвышенного места, приготовленного для Гагарина, направо у самого амвона и перекрытого ковром, как и митрополичье, было немного попросторнее.

Во-первых, военное и гражданское начальство, стоящее кругом губернатора, старалось оставить свободным небольшое пространство вокруг этого заветного места и свирепо оглядывалось на тех, кто, стоя позади, решался хотя бы невольно, под общим натиском, продвинуться ближе, чем следует. А кроме этого и сама толпа всеми силами сдерживала свое общее ритмическое колыхание с таким расчетом, чтобы не стеснить группы начальства с «самим» во главе.

И князь стоял на виду у всех, в расшитом золотом парчовом кафтане, в шелковом камзоле и штанах, с орденами, усыпанными бриллиантами, опираясь на трость, тоже сверкающую драгоценными каменьями. Пышные кружевные манжеты и жабо, в которых тонула голова, дополняли наряд нового губернатора, который казался особенным человеком среди остальной своей свиты в темных, нескладных кафтанах, в грубых мундирах и тяжелых сапогах или башмаках.

Сильная жара и духота быстро утомили Гагарина — человека тучного, со слабым сердцем и с признаками отдышки, растущей что ни год. Лицо его, сперва красное, даже явно побледнело. Он грузно облокотился на аналой, стоящий перед ним.

Торжественное архиерейское богослужение, поражающее своим великолепием и блеском тоболян, не занимало князя, который видел блеск московских и питерских богослужений.

Очень верующий, даже склонный к старинным формам и обрядам церкви, он не придавал в то же время большого значения таким официальным службам и, помолясь про себя сначала и поблагодарив Бога за свое благополучное прибытие, стал разглядывать окружающих, особенно толпу богато разряженных женщин, старых и молодых, пестреющую совсем напротив него.

Еще раньше, воеводствуя в Нерчинске около семи лет, то есть до 1700 года, Гагарин бывал в Тобольске проездом в Москву, гостил здесь и, как женолюб, особенно приглядывался, изучал тоболянок, имел много приключений и в этом городе, как во всех других, куда ни попадал хотя бы на короткое время.

И сейчас ему забавно было видеть знакомые лица прежних красавиц, «хорошуний» по-здешнему, постарелыми, увядшими, несмотря на густые белила и румяна, которыми по обычаю все женщины покрывали, как маской, лицо, особенно выходя из дома, являясь в люди. А рядом он видел их дочерей, уже замужних и размалеванных или еще не так сильно накрашенных по девическому обычаю. Наружностью дочери напоминали своих матерей в их молодую пору, будили колючие воспоминания в усталом сластолюбце, тревожили его воображение позабытыми ощущениями и образами, далекими картинами, вызывали в нем трепет новых стремлений и желаний: изведать и с дочерьми те радости, которые матери дарили ему десять — двенадцать лет тому назад… Породистые, рослые, грудастые и широкобедрые, эти девушки и молодые женщины не отличались красотою. Черты их — мясистые, грубоватые, выражение тупое, как у коровы, ждущей лакомого корма, — не могли удовлетворить такого разборчивого знатока женской красоты, как Гагарин.

Но неожиданно глаза его оживились и с восхищением остановились на личике девушки, которая, стоя за первым рядом важных приказных дьячих, за протопопицей, за попадьями и головихами, тянула кверху головку и тоже, не особенно отдаваясь молитве, не сводила с нового губернатора взгляда своих больших темно-карих глаз, опушенных длинными густыми ресницами и говорящих скорее о ласковом юге, о знойном востоке, чем о снегах Сибири, как сонные очи окружающих женщин и девушек. Темные, бархатные, с поволокою глаза даже немножко косили, но это нисколько не портило общей красоты овального, правильного личика, наоборот, придавало ему манящую прелесть лукавой застенчивости. Девушка совсем не была накрашена. Брови, не подчерненные сурьмой, как и ресницы, тонкой темной дугой пролегли над глазами. Смугловато-бледная свежая кожа даже и в этой духоте была окрашена лишь нежным розовым румянцем на щеках, да алел на лице небольшой рот с яркими губами, как две спелые вишни, оттененный легким темным пушком над верхнею, причудливо изогнутой губою.

Заметив, что князь залюбовался ею, девушка опустила глаза и слегка улыбнулась, причем двойным рядом ровных жемчужин блеснули зубы.

Одета была девушка по «регламенту» в верхний «кунтуш» и немецкие сапожки, в саксонский «бострок», т. е. лиф, Büstrock, и отрезную юбку. На голове темнела шапка, неуклюже, грубо, неумелыми, очевидно, руками сделанная по иноземному образцу; но даже и этот самодельный головной убор, и непривычное, плохо сшитое платье, нескладная верхняя одежда — ничто не могло затенить прелести лица девушки, соразмерности и гибкости ее небольшой, но полной, сильной фигуры.

Чтобы лучше видеть через плечи и спины женщин, стоящих впереди, она поднялась на цыпочки и вытянула шею. И Гагарин заметил, как легко держалась девушка в этом неудобном положении, словно парила над землею, успевая в то же время никого особенно не задеть в общей тесноте.

«Птичка, а не девушка… Да как хороша!» — чуть не вслух подумал Гагарин и тут же негромко обратился к дьяку Баутину, которого привез с собою из России:

— Афанасьич, вон, гляди… Вторая с краю в третьем ряду баб девчоночка… узнай мне у здешних: чья будет?.. Занятная…

Келецкий, который стоял тут, крестясь так же усердно, как и окружающие, а про себя творя католические молитвы, насторожился и тоже поглядел на девушку.

Иван Афанасьевич Баутин, толстый, осанистый заслуженный дьяк, согнувшись почти пополам, выслушал шепот и уже готовился обернуться, спросить кого-нибудь о девушке, как неожиданно из-за него скользнула по-ужиному и продвинулась поближе к князю сухощавая, юркая фигурка другого местного дьяка и заправилы, Ивана Абрютина. Он хотя и чуял, что новый дьяк и другие приказные и служилые люди, приехавшие с Гагариным, должны занять место его самого и прежних хозяев местного Приказа, но надежда еще тлела в сердце крючкодея. Он ловил движения губернатора, ища случая угодить, прислужиться, расслышал приказание, данное другому, и уже тут как тут с ответом.

Почтительно прихиляясь к уху князя, но не слишком близко, Абрютин сообщил сладким шепотком:

— Агафией девицу зовут. Дочка отца Семена, попа Салдинского… Вот ейный родитель-то… В чине сооружения…

И Абрютин очень осторожно, но умело указал на одного из священников, сослужащих Иоанну.

Это был старик лет под шестьдесят, рослый, упитанный, с отвислым брюхом, которое выделялось даже под широкими лубообразными парчовыми ризами. Особенно поражало его лицо. Ярко-красное, багрового цвета, оно было изрыто и бугристо от каких-то наростов, сильно воспаленных и, казалось, слепленных из неровных комочков сырого мяса, непокрытого кожей. Особенно выдавался нос, огненная краснота которого на конце принимала сизо-багровый, фиолетовый оттенок, бывающий только у привычных, застарелых питухов. Маленькие свинцовые глазки сидели глубоко в мясистых красных веках, лишенных ресниц; брови двумя седыми кустиками свисали с низкого, складчатого, зажирелого лба. Седые длинные усы и редковатая раскидистая борода скрывали вздутые мясистые губы и только крепкие, совсем молодые зубы уцелели и видны были, когда отец Семен возглашал, что следует по чину службы.

— Этот урод! — не выдержав, проговорил Гагарин, хотя ему не понравилась непрошенная услужливость Абрютина, его излишняя чуткость слуха.

— Конечно, по закону, ваше сиятельство! — торопливо зашептал Абрютин. — А люди говорят, которые знали их давно, что жена-покойница не больно была ласкова с отцом Семеном и здесь, а особенно еще там, в Украине ихней, откудова они сюда приехали… И што тамо венгерец какой-то важный часто у них гащивал красивой попадьи ради… Х-хе-хе… Може, и брешут на покойницу, хто знает… — оборвав тихий, беззвучный смешок, совсем иным тоном кончил приказный, видя, что его шутка не очень милостиво принята.

— Конечно, врут много… Вот и про тебя мне даже в Петербург писано, будто грабишь ты не по чину… Тоже, врут, должно!.. — оборвал дьяка Гагарин.

Но еще не успел он договорить, как того уже не было за плечом князя, где он прежде тянулся и изгибался вьюном. Словно ветром куда-то унесло дьяка. А Гагарин опять уставился без стеснения на девушку.

«Салдинского попа!.. Вот странность какая…» — подумал Гагарин и невольно перевел взор, оглядел позади себя свиту и заметил почти в самом дальнем ряду ее Нестерова, который усердно крестился, кланяясь иконам, бормотал молитвы, подпевал клиру и в то же время ни на миг не спускал глаз с Гагарина. И этот сторожкий взгляд, который теперь скрестился со взором князя, казалось, все прочел, что подумал Гагарин, что ощущал он при виде личика редкой красоты.

Служба не затянулась долго. Гагарин вышел из собора боковым ходом, потому что главный выход слишком был запружен народом, покидающим храм.

Карета, запряженная цугом шестеркой чудных вороных коней, стояла в ожидании. Лакей в раззолоченной теплой ливрее, отороченной дорогим мехом, накинул на князя легкий меховой плащ, подсадил, захлопнул тяжелую дверцу, и при новых ружейных залпах, при кликах толпы громоздкий экипаж на могучих кожаных тяжах, заменяющих рессоры, грузно покатил вперед, оставляя на острых камнях мостовой белые следы серебряными шинами своих колес. Но скоро последовало еще более удивительное событие. Одна из серебряных подков, слабо очень прибитая к копытам коня, отлетела, ударила кого-то из зевак и с чистым, протяжным звоном упала на камни.

— Серебряна подкова!.. Отвалилась!.. Гляди… — крикнул удивленный голос.

Две руки схватили «находку», но десятки других рук стали отнимать у первого его «счастье»… Завязалась свалка. И так повторилось около двадцати раз, пока новый губернатор доехал до своего жилища, потому что почти все кони растеряли по пути свои серебряные подковы, умышленно прибитые слишком слабо парою гвоздей. Этим начал Гагарин, решивший сразу ослепить своих новых «подданных» при первом появлении в столичном городе Сибири, которую недаром зовут «золотое дно»… Он решил глубоко черпнуть в ней, до самого золотого дна, но раньше счел нужным показать, что сам может швырять даже не рублями, а целыми слитками серебра в два фунта весу в виде тяжелых конских подков.

Глава II АМУЛЕТ

Хотя Гагарин успел немного отдохнуть после утомительного богослужения в душном храме, но все же к вечернему столу он вышел медлительный, бледный, еще усталый и от пути, и от церемоний торжественной встречи. Кутаясь в своей любимый меховой халатик, сидел он, почти не говоря ни с кем из застольников: ни с ближайшими лицами своей свиты, ни с воеводами иногородними, приглашенными запросто поужинать, чем Бог послал, в губернаторский дом.

Окружающие сразу почуяли, что хозяин не в своей тарелке, и молча пили, ели, изредка перекидываясь негромким словом, торопясь скорее кончить роскошную, обильную трапезу, в которой число и количество блюд спорило с рядами отборных наливок, настоек и вина.

Сам Гагарин больше пил, чем ел, словно желая себя подогреть и разогнать угнетенное состояние духа, взвинтить усталое тело бокалами старых, крепких венгерских и французских вин.

Но на этот раз даже такое испытанное средство мало помогло. Правда, в голове у него забродило, теплота разлилась по всему телу; но даже не было желания слушать шумную болтовню или самому побеседовать с веселой компанией, как это любил князь. Наоборот, потянуло на полный отдых, в постель… захотелось, чтобы мягкая женская рука нежно помогла раздеться, лечь, баюкая и лаская… Может быть, тогда исчезнет это ощущение колыхания, которое он испытывает даже и теперь, сойдя с барки, на которой до тошноты колыхался пять дней подряд…

Ужин еще не кончился, когда он громко заявил:

— Уж прошу почтенное компанство не посетовать! Пейте, ешьте, беседуйте, гости дорогие… А я на опочив пойду. Сморило меня малость с дороги… Года уж такие!.. Не взыщите…

— Помилуйте, ваше сиятельство… Почивать извольте на доброе здоровье!..

— Много и так благодарны, ваше сиятельство… откланяться дозвольте, а мы сами…

С этим говором гости стали подыматься с мест…

— Нет, нет! — настойчиво повторил хозяин. — Если не хотите обидеть меня, сидите и кончайте ужин… Я уж по-дружески, просто, вам говорю: доброй ночи! Завтра свидимся, тогда я наверстаю свое… Сидите!..

И, оставя всех за столом, он ушел.

Одна только Анельця, следившая из соседней комнаты, чтобы все шло своим порядком в столовой за ужином, скользнула вслед за князем, которого камердинер проводил в спальню.

— А, ты тут! — благосклонно уронил Гагарин, услыхав за собой ее легкие шаги и слегка поворотив к ней голову. — Ну, входи… входи… Помоги мне раздеться и уложи…

С этими словами он переступил порог обширного покоя, отведенного под спальню, убранного почти так же, как его обычная опочивальня в роскошном петербургском дворце.

Камердинер, видя, что он лишний, стушевался, только Митька-казачок, шустрый мальчишка лет четырнадцати, красивый и наглый на вид, прошел тоже в спальню и стал у дверей, ожидая приказаний. Гагарин не стеснялся перед этим балованным и испорченным мальчишкой, как не стеснялся своей любимой борзой Дианки, которой позволял спать в углу опочивальни на особом мягком коврике…

Быстро и ловко помогла Анельця своему господину снять халат, мягкие сапоги, надеть ночную рубаху, уложила, укрыла его и даже осторожно, но умело погладила ему вытянутые ноги, приговаривая:

— Бедны наши ножки… Они же ж устали… Пусть спочинут!..

Гагарин даже прищурил от удовольствия и неги свои загоревшиеся масляные глаза и потянулся на мягкой постели. А «экономка» уже успела взять с дальнего стола хрустальный кувшин с квасом и бокал, поставила все на столик у самой постели, подвинула свечи так, чтобы свет не падал на лицо князю, и стояла, глядя ему в глаза, словно ожидая последнего, призывного знака…

Медленно поднял Гагарин свои полные желанием глаза на лицо Анельци и уж готов был сделать этот знак, но вдруг до обмана ясно у него в глазах зареяло другое женское лицо, бледно-матовое, с темными, жгучими глазами, слегка перекошенными, словно от вечного томления и восторга страсти… И грубым, неприятным показалось это крупное пылающее лицо Анельци, так не сходное с личиком красавицы поповны… Исчезло у князя всякое желание приласкать эту женщину, смотрящую на него своими выпуклыми светлыми глазами, в которых столько собачьей преданности и рабской покорности.

— Устал я нынче с чего-то… — притворно зевая, кинул он «экономке». — Иди себе почивать с Богом. И я авось засну…

Еще сильнее вспыхнуло лицо Анельци от неожиданности и обиды. В первый раз за все время ее пребывания на посту случилось что-либо подобное.

«Позвал, позволил уложить себя и вдруг — отсылает… Никогда еще так не бывало!.. Неужели совсем надоела раба своему господину и он собирается прогнать ее, подыскать себе другую?..»

Эти мысли быстро пронеслись в уме Анельци, но она ни звуком, не единым движением не посмела обнаружить своей тревоги и, низко поклонившись, повторила только:

— Спочивайге, ваша мосць!.. Добра ноць!..

Еще раз поклонилась, с почтительной мгновенной лаской коснулась губами одеяла, окутавшего ноги господина, и быстро вышла с негромким вздохом, который, словно против воли, вырвался из взволнованной груди.

Гагарин, полусидя в постели, налил себе квасу, выпил, лег и приказал казачку:

— Потуши свечи и ступай…

Митька исполнил приказание и уже направился было в соседнюю комнату, где спал всегда полуодетый, готовый явиться по первому зову, как вдруг его снова окликнул князь:

— Постой… Зажги свечи. Не спится…

Пока мальчик зажигал свечи, Гагарин вызвал в памяти образ своей «лектрисы». Эта все-таки больше напоминает лицом девушку, которая сразу овладела усталым, но вечно жадным воображением князя… И, томимый своими неясными, но тревожащими желаниями, он обратился к Митьке:

— Мамзель позови… Пусть почитает что-нибудь… Не спится мне нынче…

Быстро кинулся мальчишка за «лектрисой» с хитрой, порочной усмешкой на лице. Он хорошо знал, что значит данное ему распоряжение…

А когда француженка, в ночном пеньюаре, с какой-то книжкой в руке прошла по слабо освещенному коридору и скрылась за дверьми спальни князя, Анельця, сторожившая тут все время, вышла из-за шкапа, где она стояла, дрожа от волнения и злости, молча погрозила вслед «лектрисе» и бесшумно двинулась к своей комнатке, расположенной недалеко от двух комнаток, отведенных для второй, более счастливой, фаворитки.

Освеженный продолжительным крепким сном, вышел на другое утро Гагарин в большой приемный зал своего «дворца», где уже толпился народ чуть ли не с рассвета. Судейские чины со своим вице-президентом Родионом Ушаковым во главе, обер-комендант, стольник царский Иван Фомич Бибиков, комендант тобольский, стольник и обер-инспектор провинции Семен Прокофьевич Карпов, воеводы Верхотурья и Туринска Траханиотов и Воронцов, енисейский комендант, стольник Александр Семенович Колтовский, якутский Дорофей Афанасьевич Трауернихт и кузнецкий Лев Нарыков, иркутский Ракитин, известный грабитель, и многие другие стояли впереди остальных средних и мелких людей и людишек, пришедших по службе и на поклон новому губернатору. Были тут и «городовые прикащики», потом замененные городничими и исправниками, явились и ясачные сборщики, ямские и земские старосты, городские головы и торговые выборные, толмачи присяжные, городовые и целая кучка новокрещенных бурятских, самоедских, остяцких и других князьков, желающих ударить челом наместнику самого московского царя. Цветистой группой в своих восточных нарядах пестрели наезжие торговцы-бухарцы, калмыки, киргизы, «никанцы», или китайцы, и другие. Тут же несколько мулл от мусульманского населения Тобольска, несколько седобородых старшин стояли, как живые изваяния, а за ними в причудливых нарядах, в оленьих и лисьих мехах, разрисованные, жались в угол полудикие шаманы и темнолицые представители ясачных кочевых племен, населяющих простор этого края Сибири. Особняком, подальше видны были пленные шведы, успевшие не только освоиться среди победителей, но и занять хорошее положение в администрации, особенно по горному ведомству. Впереди других стоит Фома Блиор, боргмайстер местной коллегии.

Боярские дети, выборные от горожан, казаки, посадские, приказный мелкий люд, которому не пристало стоять впереди с дьяками и подъячими, — все эти теснятся на заднем плане длинной, невысокой, скудно обставленной приемной залы.

Капитаны и другие офицеры, начальники рот и военных частей тоже построились блестящим рядом по другой стороне залы, против гражданских высших чинов, одетые в разноцветные мундиры и затянутые в свои лосины.

Говор пониженных, негромких, сдавленных голосов совершенно стих, едва распахнулась широко дверь и в глубине соседнего покоя показалась тучная фигура Гагарина, застучали по налощенному полу высокие красные каблуки его башмаков, украшенных бриллиантовыми пряжками.

Одет он был так же пышно, как и вчера во время богослужения, только без пудреного парика, как бы следовало по «регламенту». Пропитанный многими предрассудками московской старины, Гагарин не любил надевать на голову «мертвые волосы», считая это делом нечистым и греховным. На глазах Петра, строго требующего исполнения церемониалов, князь вынужден был часто являться в пудреном парике, но дома его не носил, подобно царю. А здесь, за тысячи верст от «Парадиза» и его сурового хозяина новый повелитель края решил отменить совсем этот неприятный ему придворный обычай ношения парика.

Низким поклоном встретили вошедшего все, кто теснился в зале, желая первым попасть на вид князю. Од ответил ласковым тройным поклоном на все стороны, придав себе настолько важный и величавый вид, насколько это было доступно человеку небольшого роста и тучному чрез меру.

— Здравствую вас всех, государи мои, гражданского и воинского сословия, и торговых, и прочих чинов люди! — громко заговорил Гагарин. — Благодарствую за добрый и знатный прием, вчера мне учиненный ото всех града сего жителей и властей с духовенством купно. От имени его величества государя-царя и великого князя Петра Алексеевича всея великия и малыя и белыя России самодержца милость и привет объявляю верным слугам и подданным его, как православным россиянам, так и многим иным на землях сибирских проживающим!

— Виват царю и государю нашему! Виват губернатору князю Матфею Петровичу! — громко прокатилось по зале в ответ.

Инородцы, поняв, что надо принять участие в общем гуле, тоже закричали своими гортанными голосами кто что умел по-русски и по-своему.

Довольный дружным приемом, несколько раз кивал приветливо всем головой Матвей Петрович, а когда шум затих, снова заговорил:

— В тяжкое время поручил мне государь и повелитель наш ведать судьбу столь обширного и отдаленного края. И здесь, как мне то доподлинно ведомо, умалилися достатки и способы к проживанию безбедному и сытому, как то было в прежние годы. Зверя стало меньше, урожаи плохи, а людей прибавляется… Набегают немирные народцы и избивают не только ясачных наших людей, а и самую русскую силу ратную и мирных пашенных хрестьян… Торги оттого в умалении, и даже опасно ездить по тем богатым путям, по которым раней столько торговых людей в Сибирь и из Сибири езживало. А ко всему тому — и свои лиходеи, мздоимцы, крохоборы, а то и прямые мятежники, разбойные русские люди, и служилые, лукавцы, и подъячий народ, и до иных воевод вступительно, — весьма многие утесняют беззащитных тяглых и торговых людей, убытки им чинят и разорение великое!.. За тем я и явился к вам, чтобы то все поиначить и поисправить, обиженным суд и правду дать, обидчикам — батоги, дыбу, а то и виселицу!

Снова крик привета и радости пролетел по зале. А Гагарин, выждав тишину, продолжал:

— Прямо говорю: открыта дверь моя для всякой прямой жалобы на обиду, от кого бы та обида ни шла, от низших ли, от самых ли высших здесь людей. Торговым людям свобода в их торговых делах, ежели только оставят они свой лукавый обычай пеню скрадывать, мыта утаивать… Таким, по-старому, нещадные казни грозят. Ясачному люду от нас защита и помога, ежели верно станут свое дело править. Служилым людям утеснений не будет, да и потачки не дам же! Вперед ведайте. Вере нашей святой Христовой первый поборник и помощник обещаюсь пребывать. И прошу во всем том, кому как по делу али по службе указано, помогать мне и всякое содействие чинить. А я благодарен и памятлив буду как на злое, так и на доброе.

Новый рокот приветствий прокатился кругом.

— Еще сказать повинен нечто! — сильнее прежнего поднял голос Гагарин, как хороший актер, приберегающий эффекты под конец. — Великие неправды творились доселе в сем краю, и безнаказаны оставались злодеи. Но ныне тово не будет боле. По указу его царского величества послана будет от меня персона благонадежная и полномочная все старые вины служилых людей сыскивать, новым — препону давать и обывателям на местах огласить, что отныне по закону страна управляться будет, а не произволом старших и меньших начальников, а для пользы службы его величеству перемены некоторые произойдут. О таковых приказы мною нынче же по надлежащим местам будут выданы. Теперь же еще раз благодарю за добрую встречу и изъясненные пожелания и сам желаю всем успеха в делах и милости от Господа на укрепление сил для верного служения его царскому величеству.

Выждав, когда смолкнет очередной «виват», неизбежный после таких слов, Гагарин продолжал громко и властно:

— Тяжелое время нынче для нашего любезного отечества приспело. Война со шведом в самом разгаре, а тут Господь другую наслал, с турками… Тяжкое испытание вынес наш державный государь и целое воинство с ним на берегах Прута-реки. Возами везли наше злато в лагерь нечестивых атаманов, царица сняла с себя все свои драгие вещи и положила, как жертву, на алтарь отечества. Не только не удалося освободить братские народы христианские из-под ига нечестивых агарян, но и свои кровью завоеванные города и крепости Азов и Таганрог довелоcя отдавать поганым либо разрушить своими же руками!.. Тяжело пришлося целой земле… И мы здесь тоже не преминем участие взять в общей печали. Деньги и люди нужны для обороны царства, для зашиты веры нашей. Оно, правда, лучше было бы войны не зачинать, к ней раней не изготовясь… Тогда и тягот лишних не возлагалось бы на людей!.. Да теперь уж о том поздно толковать. Головы снявши, не плакать же по волосам… И я без сомнения ожидаю, что и здешние обитатели, православные и иные, охотно лишнюю тяготу понесут, людей на войско выставят и денег дадут, сколько по разверстке придется.

— Да уж!.. Вестимо… Землю боронить надо! — раздались далеко не уверенные и не слишком громкие голоса из среды торговых и ремесленных людей, казаков и горожан, потому что на них теперь глядел Гагарин, к ним больше всего обращал свой вопрос, звучащий приказанием.

— Вот и ладно! — приветливо кивая головой, закончил свою «программную речь» новый губернатор-наместник. — Иного я и слышать не ожидал от верных слуг и подданных его царского величества. Оно и то сказать: тяжеленько придется… Я и сам вижу… Немало уж из Сибири в царскую казну российскую всякого добра увезено, и людей много же ушло… Сколько убито алибо в полону… И сам бы я не рад еще с вас, люди добрые, лишку теребить… Да не моя воля, царская! Ей покорствовать надо! Теперь я все сказал. Кланяюсь всем и доброй службы жду его царскому величеству.

Снова поклонился на все стороны и вышел, окруженный свитой.

С говором разошлись и остальные присутствующие. По всему городу сейчас же, а там и по всей Сибири толки двоякие полетели. Очаровать сумел Гагарин всех бывших на приеме.

— Уж такой-то простой да ласковый… И обычаем на других воевод непохожий… Крестится истово, говорит понятно… К попам, слышь, да к церкви больно прилежен.

Так в один голос решили люди, слышавшие князя. И эта молва покатилась по городам, все шире и шире росла, создавая в народных рядах расположение к новому господину края. А про содержание его речей совсем иначе толковали люди.

— Новые тяготы нам из Рассеи, от царя насланы… Набор салдацкий сызнова… и денежки теребить станут… Там москвичи с турками да со шведами дерутся, а у нас затылки трещат! Ловко…

Так толковали торговые люди, посадские, казаки и вообще городской и тяглый люд. А приказные и служилый народ уж и не говорили ничего. Мрачные все ходят, только перешептываются между собою. Плохие новости им объявил в своей речи Гагарин. Ревизия большая и строгая, смена на местах, а то и отставки… Придется не только покидать насиженные, теплые местечки, но и давать отчет во всем «содеянном дурно» или не содеянном, вопреки закону и регламенту служебному…

— Мягко стелет господин губернатор, да тверденько спать нам буде ныне! — шушукаются «дельцы» приказные и иные. — Послов слышь, посылать задумал по местам… Старый сор перетряхать хочет! А его многонько, поди, всюду набралося. Правда, мы бирывали, так и главным начальникам из тех поборов было же достаточно дадено… А теперя за все про все ответ держать придется! Не ладно так!

И стали с места ломать свои хитрые головы крючки приказные, как бы замести следы былых грехов… Как отстоять прежние порядки, при которых прибыльно жилось служилому люду, несмотря на нищенские оклады, полагаемые по штатам.

Обыватели тоже волновались немало. И радовали, и пугали их толки о новых порядках, какие завести задумал Гагарин в Сибири. То, что было, они знали, кое-как научились приспособляться к продажным управителям, откупаться от всяких насильников, но все-таки вопиющие, неслыханные дела творились в богатом обширном крае, в Сибирском царстве! Недавно ещё прогремело на всю Сибирь дело бывших красноярских воевод Семена Дурново, братьев Башковских, Алексея и Мирона, которые вместе с отцом своим Игнатием совсем было хотели город целый Красноярск смести с лица земли.

Эти «правители» так зарвались в своем наглом произволе и хищничестве, что не выдержали даже привычные ко всяким взяткам и поборам сибиряки.

Четыреста лучших горожан Красноярска подали обстоятельную жалобу Петру на лютых воевод. Послан был опытный, надежный дьяк из Сибирского Приказа для разбора дела, слишком вопиющего и явного. Но не растерялись наглые грабители воеводы. Закупили, задарили они часть ссыльных в городе. Стали наемные подстрекатели по городу шнырять, слухи сеяли страшные, буда задумали воеводы до приезда следователя все дела в Приказе местном сжечь, а заодно и город спалить, а в суматохе захватить главных жалобщиков, в том же огне и спалить, в котором «концы» дел нечистых хорониться будут… А другие наемники, словно подтверждая эти наветы стали по городу бесчинствовать, избивали людей из числа подавших жалобу, называли их крамольниками, басурманами и жидами треклятыми, которые Господа Иисуса продали, яко Иуды… Пожары там и здесь начались… Слуги воевод врывались в дома жалобщиков, уводили в «верхний малый город», где были палаты воеводские и острогородской. Там вволю потешались воеводы-звери над своими врагами и умышленно пускали преувеличенные слухи о пытках и муках, каким подвергались захваченные красноярцы.

Не выдержали горожане. От жалоб и криков на базарах и площадях перешли к более решительным действиям, стали собираться с дубинами и пищалями, сговариваться начали, как бы своих отстоять, вырвать их из лап палачей и воевод-лихоимцев. Этого только и надо было Семену Дурново и троим Башковским. Они собрали толпу своих закупленных сторонников, ссыльных и служилых казаков, больше из гулящей молодежи, ищущей приключений, в засели в своем «верхнем городке», заперлись, словно в осаде от неприятеля. А в Сибирский Приказ помчались на Москву гонцы с донесением, что «бунт учинили люди красноярские супротив ево царсково величества и отложиться задумали от державы, потому-де и на воевод своих неправду клепали, а ныне открыто мятеж повели, осадили начальников, от царя поставленных, и только одно остается: прислать с Москвы и из других городов рати военныя, жилецких людей местных перестрелять, а город совсем разметать, потому он крамольный весь до последняго человека».

Долго длилась эта «внутренняя война», и только через года полтора, когда убедился царь, что дело создано грабителями воеводами, последовал его грозный указ. «И те воеводы, — стояло в указе, — Семен Дурново да Мирон Башковский с братом Алексеем и отцом ихним, Игнатием, — состав злодейский учинили и коварственным умыслом сами в осаду сели, хотя тем на всех жилецких людей того города Красноярска навесть измену и бунт безвинно. А мстили они за то, что от несправедливых окладов и взятков свары и междуусобье пошло лютое. И когда горожане тамошние челобитье подали про все взятки, воровство и раззоренье, от воевод учиненное, — те воеводы сказывали: „Весь город ваш за жалобы раззорим“! И после того неправую затейку и воровской поклеп с осадой своей учинили, на помощь себе призвав товарищей вора и изменника, Федьки Шекловитаго, кои вместо смертной казни на пашню в тот город были сосланы…» Дальше шло решение: предать суду и казни этих воевод-разбойников, что и было исполнено.

Но мало помог даже и этот суровый пример, данный Петром.

Слишком зарвавшиеся грабители, правда, понесли кару, но другие, более осторожные, продолжали свое дело, только стараясь «не зарваться»… Не помогала и частая смена воевод. Каждый только спешил скорее нажиться, зная, что через два-три года придется другому уступить теплое местечко.

И теперь слова Гагарина о «новых порядках» заставили, правда, призадуматься многих, но не очень испугали.

— Без людей же не обойтися! — толковали мудрые хапуги. — Менять нас чаще станут, пожалуй… Так и мы поторопимся сорвать, что можно… А там… семь бед — один ответ… Это — речь первая. А вторая, вестимо: новая метла гладко метет… пока голиком не стала… И самому, гляди, князеньке охота понажиться… Вот и пужает нас… А как понесем ему, што полагается, помягчеет…

И на этом успокоились немного встревоженные заправилы сибирские, разные крысы приказные и городовые…

А между тем на многих сразу же посыпались удары, «чистка» началась в первый же день вступления Гагарина в должность.

Прежние дьяки губернаторской канцелярии — Парфенов, Абрютин, Маскин — были заменены Шокуровым и Баутиным, которых привез с собою Гагарин. Кроме Келецкого, негласного «первого министра» без портфеля, большую роль стал играть вновь назначенный комендантом в Якутск полковник Яков Агеевич Елчин, тоже прибывший в свите князя, как и многие лица, теперь занявшие первые места в суде, в магистрате — всюду, где Гагарину нужно было иметь «своих людей».

Старинного приятеля своего стольника Александра Семеновича Колтовского Гагарин послал комендантом в Верхотурье. Этот город как единственный служащий воротами Сибири был особенно важен для Гагарина. Имея там верного помощника, князь мог быть спокоен, что ни один подозрительный человек с каким-нибудь опасным челобитьем не проскользнет в Россию без его ведома… А планы которые роились в голове честолюбца князя, требовали особенной осторожности и тайны.

Жестокий, жадный, но осторожный Ракитин остался в Иркутске как помощник мягкого коменданта стольника Любавскаго. Нетронут был в Енисейске обер-комендант, князь Иван Щербатов. Но отца и сына Трауернихтов Гагарин вызвал из богатого мехами, хотя и холодного Якутска и пока поручил им, как двум надежным людям, ведение своей канцелярии. Обер-комендантом остался в Тобольске Иван Фомич Бибиков, а комендантом на первое время — тот же Семен Прокофьевич Карпов, который был и раньше, но старик Дорофей Афанасьич Трауернихт, преданный друг Гагарина, уже был обнадежен, что скоро займет это место, дающее большой почет и огромные выгоды.

В надворном суде Гагарин посадил тоже своего человечка — коллежского ассесора Ивана Матвеича Милюкова-Старова; другие лица из приехавшей с ним свиты были назначены «мостовыми комиссарами», таможенными целовальниками и оценщиками пушной «казны» государевой, приносимой ясачными инородцами ежегодно в огромном количестве… Словом, всюду, где только пахло наживой, новый губернатор имел не только свои «глаза и уши», но также и «руки», готовые по первому знаку отобрать все лучшее и принести «хозяину» в надежде и на свой пай получить малую толику расхищенных казенных благ…

А затем все пошло по-старому.

Каждое утро принимал доклады и жалобы губернатор, разбирал «столпцы» и листовые бумаги, присланные из Москвы, Петербурга и сибирских городов, надписывал резолюции, диктовал ответы на более важные «номера», пришедшие из Сибирского Приказа или от царя. И большая, давно налаженная, приказно-канцелярская машина мощно поворачивала свои старые, поржавелые колеса, между которыми вставлены были только кое-где новые цевки и колесики в виде «новых», наезжих из России, людей. Но последние скоро пропитывались тем же старым духом сибирских Приказов, каким отличались и старожилы-дельцы.

— Грабь, но осторожно. Наживайся, да поживей!

Эту премудрость быстро постигали «новенькие» и легко сдружались с заматерелыми сибирскими лихоимцами и вымогателями, которые любовно вели новичков по старым, верным путям стяжания и беззакония, доходящего до наглости.

А Гагарин, видя, что сразу почище на вид стало в Приказах, что идут исправнее доходы в царскую казну, которую он рискнул взять на откуп дорогой ценою, потирал руки от удовольствия.

— Что там четыреста тысяч, мною обещанные!.. Вдвое возьму в первый же год, судя по началу! — думал жадный богач. — Только построже надо быть с этими душегубами! Пусть знают, что нельзя себе все грабить, надо и в казну хоть половину отдать!..

И сурово, хмуро глядел на окружающих Гагарин, хотя в душе был очень доволен хорошим началом своего правления, своим мудрым поведением с первых шагов в трудной роли почти неограниченного повелителя этой необъятной, богатой и полудикой страны. Со своими, со служилыми и приказными, он был донельзя требователен и строг. С военными держался ласково, почти за панибрата. А с торговым людом и простыми горожанами до черни включительно обращался совсем как добрый царек, повелитель безграничный, но милостивый.

Хлопот и забот немало выпало на долю нового «сибирского царька», особенно в первые дни, когда надо было оглядеться внимательно и ввести целый ряд перемен в систему управления, хотя бы эти перемены касались только личного состава, оставляя все прочее в покое ненарушимо.

Но и среди общей сумятицы и лихорадочной деятельности своей в эти дни Гагарин часто вспоминал о доносе Нестерова, об есауле Ваське Многогрешном и таинственном, заклятом рубине сказочной цены…

Нестеров не показывался. Он в первый же день прибытия Гагарина в Тобольск отправился снова на разведки в Салдинскую слободу, чтобы точно вызнать, как лучше захватить Ваську-вора и его кладь.

И только вечером на третьи сутки появился приказный в опочивальне Гагарина, куда велел впустить его князь, как только явился Келецкий и доложил о приходе добровольного сыщика.

— Ну что, Петрович? Как наши дела, сказывай! — ласково обратился князь к нему, едва приказный появился на пороге, следуя за Келецким.

— Слава Господу Богу, все ладно, милостивец, ваше светлое сиятельство! Зайчик не выскочит из наших рук, живьем возьмем и с потрохами! Только поспешать надоть. Нонче же ночью людей снарядить! Я все вызнал. Сказать ли?

— Сказывай, сказывай. Да присядь сам-то.

Нестеров, словно не заметя скамьи, на которую указал вельможа, по-прежнему опустился на пол у самых ног князя и, искренне волнуясь, негромко заговорил:

— Уж и как-то все ладно, как лучше быть не надоть! Один-одинешенек лежит теперя в байне-то Васька-вор. Приятель-то евонный, башка самая отчаянная, Фомка Клыч сюды приехал, в город. И не один, а с другим разбойником-головорезом, с батраком поповским, Сысойко Задор ево звать. Бают, полюбовник ён поповны-те сам.

— Что?.. Что такое?.. Что ты врешь? — вырвалось против воли у Гагарина. — Полюбовник поповны!.. Батрак какой-то разбойник, как ты говоришь!.. Откуда это?

— Ниоткуда, батюшко, князенька милостивый! — залопотал приказный, видя, что слово сказано невпопад. — Люди брехали чужие. Я и доношу тебе, государь ты мой, милостивец, по рабской обыкновенности, по усердию моему. А как я сам поглядел? Занятно было мне выведать. Так и не пахнет тем, штобы энтот Сысойка спал с ею. Девица по виду и пальцем не тронута, не то што. А уж красовита сколь, и сказать неможно. Ей бы не батрака подложить надоть, а…

— Ну ладно, не мели. Дело сказывай! — оборвал Гагарин, снова принимая более спокойный вид.

— Дело ж я и сказываю. Фомка да Сысойка, энти оба два сюды прикатили, почитай со мною вместях. Только меня не видели, как я их следил. А будь они тамо, пришлось бы и в драку пойти, штобы Ваську взять. Они бы ево даром не дали. А тут Васька-вор им сдал те самоцветы невеликие, што у Худекова отнял было. Акромя «заклятова» камня. И есть тута, в бусурманском углу, один торгаш-никанец. Он самые лучшие товары потайно скупает и от купцов от наших, и от наезжих, и ворованное из казны, от казаков либо от приказных и воевод. А сам их отсылает и в Хину и в иные страны и много прибыли имеет на том.

— Вот как! Значит, его не трогали прежде воеводы, потому что…

— Сами с им делишки вели.

— Понимаю. Ну а я порастрясу этого торгаша. Дальше.

— Раней, чем к завтрашней к ночи эти разбойники не поворотят домой. А мы нонче же нагрянем в слободу да и заберем Ваську со всеми его потрохами… Людишек надежных мне бы только хошь пять, хошь шесть… Здоров вор, хоша и недужен ноне лежит…

— Хорошо, я прикажу… И еще вот мой Келецкий с вами поедет! — проговорил Гагарин, обменявшись взглядом с секретарем.

— Вестимо, надо ево милости с нами! Дело такое, можно сказать, первой важности!.. Да што бы верного человека при том не было! Да я бы сам просил, кабы ты, государь-милостивец, не приказал… Нешто мне можно веру дать в столь важном случае? Клад, так надо говорить, цены несметной! Где ж ево поверить рукам моим рабским! — не то смиренно, не то со скрытой обидой и укором запричитал Нестеров, встав на ноги и учащенно кланяясь.

— Ну ладно… Сказано и будет. А вот еще скажи: как тебе повынюхать удалось дельце-то?.. И сам не попался при этом!.. — желая изменить направление мыслей у обиженного недоверием шпиона, спросил Гагарин.

— И оченно просто! Подговорил я тута бухаретина одного, Гирибдоску… Издавна ен в шпынях у нас послуживает. Да и сам — армяшка он, не мусульман алибо хто там иной… И носит нам вести всякие из своей бухарской земли и от мунгалов. Только на вид торг ведет, а сам рыщет, для нас вестей ищет… И ловкой, собака… Я, ему не сказываючи много, поуговорился на одно: со мною ехать, вора государева вынимать… И за помочь награду обещал…

— Дадим, дадим… Ну?..

— Ну и поехали. Ошшо одного прихватили, конюхом, а я — ровно бы работник евонный, киргиз. Да словно бы глухарь и нем от роду. Только на пальцах верчу да языком талалакаю, коли што мне надо… А сам ровно и не слышу, и говорить никак не могу…

— Умно, Петрович! Ну…

— Ну, проехали мы втроем ночью мимо слободы, а на зорьке и вернулись, словно бы от Каинска едем, от Тары… А тут у погоста и на Сысойку наткнулися. Вот мой Гирибдоска и давай лопотить, што на пути запоздал, затомился. Неможно ли где передохнуть?.. А усадебка-то вдовы-просвирни и тута. Батрак-то и говорит: «Тута пристать можно!» А мы и рады. Мой Гирибдоска в горнице спать улегся. А я уж и не сплю. По двору шнырю, то коням сена дам, то што… И все слухаю… А тут и поесть собрали. Кличут меня. А я — глухой, вестимо, как пень стою… Подошла вдова, пальцем в рот себе тычет, меня манит: мол, есть иди! Я пошел. А оба-то разбойника видят, што немой и глухой тута, свою речь смело повели. Не прикончить ли нас всех троих?.. «Купец-де с икрой, поди!» Это Клыч бает. А Сысойко ему на ответ: «Не стоит! Деньги отвозил басурманин, сам сказывал-де мне. А теперя опять в Тоболеск вертается за новыми рублями, товар скупать. Он сюды и заглянет, гляди. Тогда иное дело. А теперь скорее надо самим в Тоболеск добываться, самоцветы продать!» Я слушаю, все смекаю. Они нонче на зорьке верхами сюды покатили. И мы свою снасть наладили, в сани да почитай следом за ими. Тут я выследил, куды их понесло. Знаю я этого никанца. Там мы, коли што, и сцапаем голубчиков поутру! А теперь поспешать за главной птахой надоть!.. Пока псы, сторожа евонные, не повернули к слободе!..

— Разумно все! Ждать просто не мог я от тебя прыти такой, Петрович. Сказал раз — и снова говорю. Не сиди долго в Питере, как поедешь, ко мне поспешай. А я мое слово тебе говорю: счастье свое найдешь тута!..

— Батюшка!.. Милостивец! — кувыркнулся тут же лбом в ковер обрадованный наружно Нестеров. — Да за што милость такая? Я по правде твоему светлому сиятельству служить рад безо всякой корысти алибо што там!.. Одно слово твое милостивое — и довольно рабу твоему вековечному!..

Снова кувыркнулся приказный, отдавая земной поклон, и ринулся к руке вельможи, но сильно стукнулся обо что-то острое и твердое, что было протянуто ему в этой руке.

— Вот, возьми пока! — сказал Гагарин, невольно улыбаясь при виде того, как Нестеров отчаянно потирал себе лоб, разбитый почти до крови. — Это тебе за труды на память! Не взыщи на малости. Много больше получишь, как дело повершишь!

Просияло лицо Нестерова, он и про боль забыл. Глазки загорелись и жадно впились в то, что подавал Гагарин, словно он не решался сразу взять в руки ценный дар.

— Не стою я, милостивец! Да за што так жаловать изволишь раба твоего последнего? — причитал Нестеров, не сводя горящих глаз от большой серебряной табакерки, лежащей на ладони у князя, такой тяжеловесной, что она видимо оттягивала маленькую холеную руку вельможи. — Не мне такие дары от тебя брать, государь ты мой пресветлый!..

— Но, но, бери, что там! — повторил князь. — Есть же у тебя тавлинка, видел я.

— Есть, есть! Как не быть! — проворно выдернул плут из-за пазухи берестяную тавлинку, грубо украшенную тусклым узором из потертой фольги. — Грешен, потребляю это зелье чертово! Уж не взыщи!..

— Чего взыскивать-то? Сам потребляю… Хотя бы и не след, согласно писанию. Ибо из крови блудницы то зелье выросло… Да Бог простит и мне, и тебе по немощи нашей человеческой. Ну, давай-ка сюды твою… Так!

И тавлинка, поданная князю, очутилась у него в двух пальцах. Брезгливо морщась, он швырнул ее в пылающую печь, у которой сидел в своем любимом глубоком кресле. Крышка раскрылась, табак просыпался в огонь и ярко вспыхнул, разливая резкий запах, присущий дешевому сорту. Но скоро этот запах был унесен воздухом в трубу.

— Ну а теперь бери новую! — улыбаясь, повторил Гагарин. — Только, гляди, табаку не просыпь!..

Дрожащей рукой, краями пальцев взял было Нестеров подарок, но табакерка, слишком тяжелая почему-то, вырвалась и упала прямо на полу кафтана приказного, лежащую на ковре. Крышка со звоном отскочила и извнутри, мелодично звуча, просыпались кучей новенькие червонцы, положенные туда вместо табаку.

Онемел совершенно, окаменел от радости и неожиданности приказный, но потом снова обрел дар голоса и движения.

— Ми… ми… милостивец! — весь дрожа и кидаясь к ногам вельможи, забормотал осчастливленный бедняк. — Господи!.. Ручку… Нет!.. Ножки дай облобызать!

И действительно, мокрыми, взасос, поцелуями осыпал Нестеров бархатные сапоги, надетые на князе.

Тот с трудом брезгливо вырвал ноги из рук холопа, спрятал их под кресло от липких, противных поцелуев.

— Ну, ну… довольно! Будет! — почти строго остановил он приказного. — Собери-ка лучше свой «табак», чтобы не рассыпался совсем.

— Слушаю, слушаю, отец родной! — собрав и сложив снова в табакерку золотые, отозвался покорно Нестеров.

И против воли почти по пояс подлез под кресло, желая убедиться, не закатилась ли туда какая-нибудь монетка. Потом так же на четвереньках, вызывая смех у князя, обшарил ковер кругом себя и, наконец, убедясь, что все червонцы дома, снова по-собачьи присел у ног Гагарина, который заливался смехом вместе с Келецким, глядя на него.

— И забавный же ты! Моему Оське-горбуну не уступишь! — сквозь смех сказал Гагарин. — Видал шута моего Оську? Вот я вас спарую когда-нибудь. Он тоже мастак по-собачьи бегать… и лаять…

— Гай-гау-гау! — неожиданно очень похоже залаял Нестеров, желая вполне угодить щедрому хозяину. — Гау-гау! — залился он злым собачьим лаем и вдруг кинулся к Келецкому с разинутой пастью, словно желая схватить за ногу.

Келецкий от неожиданности вздрогнул и даже сделал было движение отскочить, но удержался. А Гагарин прямо побагровел от хохоту.

— Лихо! Добрый пес!.. Только не надо на своих бросаться! — между смехом кидал он Нестерову.

А тот уже извивался у ног Келецкого и Гагарина, то вытягиваясь, как пес на солнце, то повизгивая радостно и весело… А одной рукой просунул сзади между фалдами кафтана подхваченный гибкий чубук и ловко повертывал его во все стороны, как виляют от радости псы своим хвостом.

С вечера долго не мог уснуть Многогрешный в своей баньке, где провел уже немало дней.

Полумрак колыхался в небольшом помещении старой бани, теперь обращенной в человеческое жилье. Перед маленькой иконкой, принесенной просвирней, чуть теплилась зажженная лампадка, слабо озаряя один уголок на верхнем полке, куда поместила образ хозяйка. Но кроме того, чтобы не оставить недужного в темноте, она еще засветила ночник-каганец. В продолговатой неглубокой плошке, наполненной застывшим салом, потрескивая, горела светильня — фитиль, свернутый из ниток. Красноватый дрожащий огонек не мог совершенно разогнать тьмы, но и тьма не могла заполнить баню такой непроглядной, черной стеною, как было бы без этого огонька. Тени бегали по стенам, по углам, особенно сгущаясь там, над полком, у самого потолка, низкого и отсырелого, покрытого плесенью, как и бревенчатые стены.

Сквозь оконце, не закрытое ставнем снаружи, затянутое пузырем вместо слюды, едва пробивалось сиянье луны, выглянувшей к полуночи из-за туч. Серебристые блики легли на прорезь окна, на почернелый подоконник, на край широкой скамьи, на которой устроено ложе больному. Под ним мягкий сенник, в головах две подушки. Тяжелая, теплая доха, в которой привезли сюда есаула, покрывает его теперь, и под нею не чувствуется довольно сильный холод, царящий здесь, несмотря на то, что с вечера топили сильно печь. Щели в полу, в потолке, в старых стенах быстро выпускают тепло и дают холоду проникнуть в темное низкое помещеньице. Но тут зато спокойно. Кругом — пустырь, огороды… Река подошла почти к самым стенам баньки. Только просвирня сама да два приятеля Клыч и Сысойко заглядывают к недужному, знают о его пребывании здесь, конечно, не считая самого отца Семена и дочери его. Но тем нет нужды допытываться, что за человек таится на задах у вдовы? Почему тайно ездит к нему даже лекарь-швед, получающий по целому рублевику за каждое посещение, плату, слишком большую и щедрую по тому времени.

Вглядывается в окружающий полумрак Многогрешный, следит, как он зыблется, то редея, то сгущаясь здесь и там… Вот уж и за полночь время… Почти все сало растопилось в ночнике, плавает на его поверхности фитиль и неровно горит огонек, то замирая, то вспыхивая ярче… Лихорадка, еще не покинувшая раненого, с вечера жгла его. Теперь стало полегче. Чтобы омочить пересохшие губы и гортань, Василий протянул руку, нащупал на табурете туйяс, налитый квасом, зачерпнул ковшом, жадно осушил его, потом еще, еще, и снова откинулся на постель, протянулся, лежа на спине. Тихо кругом. Все спит. Собаки где-то лают вдалеке и даже узнать нельзя, что это лай, — такой он созвучно-протяжный, отдаленно-звонкий…

А вот и ближе залаяли собаки… Их злой, заливистый лай доносится от поповской соседней усадьбы… И псы, сторожащие двор вдовы, тоже залились, откликаясь тревоге чутких собратьев-сторожей.

— Видно, приехал хто к попу! — в полудреме подумал есаул. — Только хто бы? Уж близко и к утру… Светать скоро буде… Не мои ли робята?.. Нет! Они бы сюды прямо заглянули… Так, хто ни есть…

С этой мыслью сон охватил Василия. Сразу, словно утонул, заснул он, потерял сознание. Но слух полудикаря и во сне верен есаулу. Слышит он, словно шаги приближаются к баньке. И не знает, снится ему или наяву там кто-нибудь подходит. Чужому некому. Свои, значит… Успокоенный этой мыслью, еще крепче смыкает глаза казак, погружается в сладкую дрему… А между тем вот и дверь отворяется… Струя холода ворвалась в баньку… Это не сон! Вошел кто-то.

— Ты, Фомка… Али Сысойко?.. — в полудремоте бормочет есаул и, не ожидая ответа, хочет повернуться на другой бок, лицом к стене.

Но что-то неожиданное происходит тут. Тяжелое что-то сразу накинулось, навалилось на него, хватает за руки.

«Домовой душит!» — подумал Василий, не сразу придя в себя от кошмарного ощущения неожиданной тяжести, лежащей на груди. Но тут же он очнулся, захотел привстать и снова повалился на спину. Сомнений не было: не домовой его давит, не кошмар у него…

Два человека, солдаты, не казаки, навалились на есаула, дюжие, тяжелые… Словно железными клещами сдавили они ему руки, прижали ноги своими ногами, не дают шевельнуться.

— Полотенца давай! — говорит чей-то знакомый голос.

Нестеров, приказный, тут с этими врагами, напавшими на сонного… Широкими полотенцами, как ребенка, пеленают, завертывают силача есаула, теперь беспомощного, не опасного никому…

— Дохой ево заверните!.. Так. А я все евонные потроха заберу! — распоряжается тот же Нестеров.

Но тут выступает другой кто-то, повыше, потоньше станом, одетый в хорощую доху.

— Я сам везьму то впшстко! — плохим русским говором произносит этот другой.

И собирает все, что разбросано было кругом по скамье и на полу во время короткой, мгновенной борьбы между вошедшими и есаулом. В узел, в какое-то рядно завязаны вещи Василия. Роются под подушками, распороли их, разворошили сенник чужие насильники… Стоя на ногах, поддерживаемый солдатами, извивается от злости есаул. Крикнуть бы хотел, но в первую же минуту нападения толстую мягкую тряпку какую-то плотно забили ему в рот враги. Воздух со свистом проходит сквозь трепещущие вздутые ноздри его… Глухие, дикие звуки клокочут в горле, в груди, не имея выхода через уста… Невнятно воет он, как смертельно раненный зверь, испуская задавленные носовые звуки… Вот на полке, по стенам стали смотреть и ковыряться люди, словно ищут, нет ли где тайной похоронки, не спрятано ли чего.

Догадался есаул, что ищут враги, понял все и неожиданно, нечеловеческим усилием рванувшись всем телом, освободился из рук солдат, держащих его, но, спеленатый по ногам и по рукам, потерял равновесие и грохнулся на грязный холодный пол, теряя сознание.

Обшарив все кругом, убедясь, что рубин не спрятан в щелях или в какой-нибудь похоронке, Келецкий дал знак выносить Василия.

Широкие пошевни, стоявшие сначала далеко за усадьбой, у реки, теперь подкатили к бане. Нестеров, выйдя первым, стал усмирять и ласкать собак, заранее приученных к его подачкам. Псы затихли. Вынесли Василия, уложили, укутали дохой. Солдаты, Келецкий и Нестеров расселись, заполняя просторные пошевни, и бойко рванула вперед горячая тройка сильных коней, неслышно погружая копыта в рыхлый, свежий снег широкого пути… А сверху мириадами падали мягкие, пушистые хлопья рыхлой снежной пеленой, одевающие пустынную дорогу вдоль берега реки.

Утро чуть брезжить стало в небольшое окно, забранное толстой решеткой, когда очнулся Василий и начал оглядываться вокруг себя.

В толстой каменной стене пробито окно, и довольно высоко, почти под самым потолком узкой и длинной комнаты, имеющей пустынный и печальный вид.

Есаул сразу узнал, где он. Это застенок, комната для допроса и пыток при палатах губернатора, при его канцелярии. Не раз приводил сюда Василий на мучения людей… И вот сам очутился в этих стенах, и не как судья, а как подсудимый… Понял все казак. На себя поглядел. Сняты лишние путы с него. Не сдавлена, по-прежнему, грудь, кляп вынут изо рта. Но кричать бесполезно. Стены толсты, людей близко нет. Окно на пустырь глядит, где тоже не бывает никто… А и услышат его крики, так прочь кинутся… Никому и на мысль не придет бежать на помощь тому, кто попал в этот страшный покой… Руки по-прежнему крепко связаны у него широкими полотенцами, чтобы не было больно, как от веревок, врезающихся в тело. И ноги также спутаны. Но все-таки видно: приказано было бережно вязать есаула…

Это дает надежду Василию… Все он сделает, чтобы освободиться… Все, кроме одного… Рубина не отдаст…

Вдруг мучительная мысль мелькнула в мозгу.

— Да не отобран ли уже от него драгоценный клад?.. Тут ли он?.. Не обронен ли дорогой?..

Кое-как спустя ноги со скамьи, на которой лежал, Василий изловчился и сел. Поглядел еще кругом, послушал. Все тихо. Никого. Только темнеют в углу станки для пыток, блок и веревки дыбы свешиваются со сводчатого потолка. Поежился Василий, но сейчас же отвел взгляд от неприятных предметов и осторожно прислонился затылком к грязной, закоптелой, исцарапанной стене, пошевелил головой, не отнимая ее от твердой стены…

— Здесь!.. Не потеряно, не взято сокровище! — обрадовался есаул.

Он почувствовал твердый нажим рубина, запрятанного в широкой повязке, которою обмотана вся его израненная голова.

Ночью во время борьбы повязка эта немного сдвинулась с места, на ней проступили пятна крови, вызванной напряжением во время борьбы. И сейчас жгут все раны, словно раскрылись они там, под повязкой. Но и во время борьбы старался не потревожить повязки Василий, зная, что там хранится, завернутое в грязную тряпицу, пропитанную засохшею, почернелой кровью, чтобы никому и в ум не пришло, какой клад таится под этой тряпкой.

Что-то здесь будет?.. Если еще не обыскали его почему-то, то это сделают… Найдут…

Сознание снова стало мутиться у Василия при одной мысли, что он лишится своего сокровища.

«Умру скорее, а добром не отдам!» — еще раз решил он про себя.

И, закрыв глаза, затих, стал ожидать.

Ожидать пришлось недолго.

Шаги послышались за дверью, в коридоре. Подходили пять или шесть человек, как острым своим слухом успел уловить есаул. Тяжелый ключ повернулся в дверях, звонко щелкнул тугой замок, дверь распахнулась, но только двое людей переступили порог застенка, остальные темнели неясной кучкой в коридоре, и впереди других Василий успел разглядеть ненавистную фигуру юркого приказного Нестерова, которого по справедливости считал виновником грозной беды, свалившейся, словно снег на голову, на Многогрешного.

Один из вошедших, незнакомый есаулу Келецкий, задержался у двери, запирая ее теперь на ключ изнутри. Второй, толстый, приземистый, важный на вид, двинулся вперед к есаулу, словно желая получше разглядеть его среди полумглы, царящей в застенке.

Василий сразу узнал Гагарина, которого видел несколько лет назад, когда тот воеводствовал в Нерчинске и приезжал в Тобольск.

«Новый губернатор… сам пришел на допрос! — пронеслось в уме есаула. — Плохо дело. Тут не отвертеться щедрым посулом, крупной подачкой», как надеялся до последней минуты Василий, если бы его пришли допрашивать судьи и приказные, как это бывает обычно. Наемным, продажным следователям можно было бы в крайнем случае отдать все самоцветы, которые он забрал у Худекова и послал продавать сюда же, в Тобольск… Можно было прибавить вороха ценных, отборных мехов, награбленных за много лет и припрятанных в укромных местах… Все можно было отдать, только бы сберечь главное сокровище, рубин-амулет. А самого князя не купишь ничем… И новая мысль мелькнула в возбужденном, пылающем от лихорадки и от страха мозгу грабителя.

Он вдруг, как огромная рыба, хлопнулся со своей скамьи на пол, почти к ногам подошедшего Гагарина и, лежа ничком, подымая только голову и снова прижимаясь лбом к полу, завопил:

— Милосердия и суда прошу, государь ты мой, батюшка, ваше светлое сиятельство! Спаси и помилуй от недругов раба своего! Слово и дело государево сказать прикажи!..

— А, старый знакомый! Васька-плут!.. Узнал меня! — с какой-то наигранной миной, не то глумливо, не то милостиво произнес Гагарин. — Послушаем, что нам скажешь… Зигмунд, подыми-ка его, если можешь… Да, пожалуй, и развязать можно… Ведь ты захватил?..

Вместо ответа Келецкий молча вынул из кармана и положил на стол перед Гагариным двуствольный пистолет, взведя даже тугие курки на всякий случай.

Гагарин одобрительно кивнул головой, подвинул простой табурет к некрашеному столу, сел, положив руку на оружие, и смотрел, как ловко распеленывал Келецкий есаула, поднятого и усаженного на скамью.

Медленно, с невольным вздохом облегчения вытянул Василий свои отяжелелые, затекшие руки, поднял их над головой, опустил, снова вытянул, желая вызвать к ним прилив крови, отогнанной оттуда тугой, хотя и широкой перевязкой. Обе кисти и вся правая, глядящая из разорванного рукава, сильная, жилистая рука есаула казались иссиня-бледными, как у трупа. А на раненой левой руке из-под повязки просочились тонкие струйки крови, выступившей из раны, уже почти зажившей, но снова раскрывшейся во время ночной борьбы. Струйки эти уж подсохли и потемнели, как и проступившая сквозь ручную повязку кровь, как и пятна ее на головной перевязке.

Онемение стало уменьшаться в руках, но они, как чуял есаул, сейчас еще совершенно бессильны. Вот как и ноги, которые, освободясь уже от пут, все же кажутся налитыми свинцом. Едва может Василий пошевелить ими, не то что встать и пойти… А когда он кое-как поднял обе ноги на воздух, оторвав их от пола, они задрожали и с глухим стуком снова прилипли к полу. Напрасно было и оружие класть перед собой Гагарину. Обессилен, по крайней мере на первое время, силач-есаул.

Видит это и князь. Уселся удобнее, свободней, руку отнял от пистолета.

Келецкий тоже занял место за столом, с краю, подвинул банку с чернилами, взял перо свежеочиненное, достал тетрадку, принесенную с собою для записи показаний, изготовился проделать комедию допроса.

— Так как же нам?.. Ты ли сам все поведаешь?.. Или отвечать желаешь по чистой правде, по истинной, сказывай, плут! — прежним, и легким, и угрожающим в одно и то же время, тоном спросил Гагарин. — Чай, сам сдогадался, почему попал сюда, а?..

— Вины за собой не ведаю, государь, вот как перед Истинным!.. А што поклеп какой ни есть возведен, то разумею… И почему поклеп пошел, тоже догадка есть у меня… Купца изымал я одного с обводными, воровскими товарами. Как присяга велит, обыск учинил, отобрал, што полагалось… Хотел сюды везти… Да и ево с собою захватил… хоша и порезал он себя малость с досады, што изловили ево, лиходея… И на меня с ножом было кинулся, да отвел Господь… А путем-дорогой тот купец…

— Знаю… все знаю… — перебил нетерпеливо Гагарин. — Ты к делу поближе подкатывай… По околицам не броди, в ворота кати!.. Ну!.. И знай: за полное покаяние — полное отпущение дает Господь! И мы тако с тобою порешили быть же! Все начисто скажешь — вины избудешь… Словно и не было ее… Но… за малую утайку, за самую малейшую, пытки и муки смертные примешь! Вот мое слово! Помни. Теперя говори. Да поживей и покороче. Нет мне часу тут хороводиться с тобою…

Задумался на мгновение есаул.

А что если во всем признаться?.. Все открыть, камень дорогой отдать и тем хотя бы жизнь спасти да все остальное, что за долгие годы награблено и припрятано?.. Может, не тронут тогда, оставят ему его «животы», его сбереженья?..

Посмотрел зорко на губернатора Василий. Сидит тот, губами так ласково усмехается… А в глазах… Смертный свой приговор прочитал в этих глазах есаул. И не ошибся. Сейчас же сам он сообразил: разве оставит его в живых Гагарин, такого опасного свидетеля?.. Конечно, не для Петра, для себя хочет захватить князь этот редкий самоцвет… Все в Сибири слыхали о страсти Гагаринской: собирать блестящие камни… Рубин он отберет, все отберет! Конечно, донес Нестеров и об остальной груде более мелких бриллиантов и крупного жемчуга, отнятого Многогрешным у купца… Все отберет князь, потом замучит либо просто голову срубить велит. Кто за есаула вступится!.. Знает Васька, как он сам поступал в подобных случаях, когда допытывался от своих жертв, где лежат их пожитки и добро, обещал им пощаду, а вызнав все, немедленно приканчивал своей рукою, чтобы и следов не было… Так и все делают в Сибири. Так и в московских Приказах творится порой… Так и Гагарин сделает.

И свой правильный вывод есаул в сотый раз заключил решением: «Умру, а добром ничего не отдам!..»

А громко между тем заговорил, с передышками медленно, будто задыхаясь от прежних повязок, а на деле желая выиграть время и обдумать каждое свое слово:

— Всю правду-истину поведаю, светлейший князь-государь, ваше пресветлое сиятельство!.. Прикащик худековский, вишь, в меня пальнул скрозь двери, мало не убил! Той причины ради я и не поспел сам к твоей светлой милости достичь… А только вчерась ошшо верного товарища послал: все бы тебе он сдал по записи, што у купца было вынято… Чай, был у тебя товарищ?..

— Тут твой товарищ, в городу, как мне ведомо, да у меня не бывал! — глумливо отозвался Гагарин. — Видно, с дороги сбился, моего домишки не нашел, в иное место попал. Мы сперва с тобою разберемся. А тамо и за им спосылаем… Так, сказываешь, все с дружком послал!.. И меха, и шелки никанские, и золотые чарки да другое там, что Худеков вез?.. И… зерна бурмицкие, крупнее горошины… и алмазы, изумруды… и все иные каменья самоцветные… Да?!

— Точная правда, государь мой милосливый…

— Как же ты это доверил такой клад чужому человеку?.. Дивно мне!..

— Нельзя без веры и на белом свете жить, отец ты мой, милостивец!.. Помирать тогда, одно и остается!.. Вижу, сам не скоро одужаю… Вот и послал… Как присяга велит…

— Добро… Добро. Так и запишем!.. Послал!.. И я тебе верю, детинушка. Великое ты слово сказал: без веры людям и жить неможно… Ну а что послал, не скажешь ли по статьям, без утаечки?..

Встретились взорами князь-вельможа и есаул-разбойник. Жадным, злым огоньком сверкают глазки Гагарина, упорным, темным блеском непреклонной решимости загорелись глаза Василия, которых не опустил он перед пытливым взором своего судьи и, вероятно, палача через несколько минут… Не дрогнув голосом, говорит есаул:

— Все перечислить могу. Вещи знатные, их не запамятуешь, как горшки на полке… Соболей отборных пять сороков, так чаю, што по сто рублев за вязку, не меней… Да лисиц сиводушек полвтора десятка. Тоже рублев на семь, на восемь кажная… Да чернобурых десяток, лучших же… Да бобровых шкурок дванадесять, рублев по десять кажная…

— Ого! — вырвалось у Гагарина.

Судя по оценке, шкурки были редкой доброты, потому что цена лучшего соболя или бобра тогда не превышала трех, шести рублей. А деньги по их покупной силе ценились раз в десять выше, чем теперь.

Есаул продолжал перечислять все, что послал будто бы с Клычом к Гагарину, а на деле — продавать китайцу-торгашу.

Кончил Василий длинный перечень, не назвав рубина. Замолчал.

— Все ли, детинушка!? — уже суровей повторил вопрос Гагарин.

Келецкий, подробно записавший товары, помянутые есаулом, тоже теперь глядит на него как-то особенно, с затаенной насмешкой и злобой.

— Все, што тебе, господине, с Клычом было послано…

— А еще не было ль чево, что и дружку не поверил, что и мне послать не удосужился?.. Ну-ка, сказывай!

Явной угрозой уже звучит хриповатый, жирный голос Гагарина.

Замялся Многогрешный. Видит, запираться дольше нельзя. Хоть наполовину, а правду сказать надобно.

— Уж не взыщи… помилуй, государь!.. Ошшо одна штуковина была… Больно занятная, мудреная… Царево достояние… Смекал я долго, как быть… Тебе ли оказать находку али прямо государю представить?.. Да и…

— И?!

— И не посмел держать при себе. Думаю: хворый, помру… Попадет вещь заветная, царская, в руки негожие… И на том свету покою мне не будет!.. Я и послал с ею брата двоюродного прямо к государю, к царю-батюшке… Уж ден с десять, как поехал братан. Гляди, Верхотурье миновал и Ростес, к Соликамску ноне близко… Уж не посетуй, твое светлое сиятельство, на холопа своего неразумного, коли што не так содеяно! Не казни безвинно… Уж каюсь, уж послал!..

— Ой ли… так ли?..

— Хоть помереть тут на месте!.. Ошшо при том и чужие глаза были… На их сошлюся. Приказный один с апонцами к государю ж едет… При ем и послано! Коли не выехал он из Тоболеска, за им пошли, ево опроси… Послано… да разрази меня гром Господен… Да провалиться мне в преисподню, во бездны адовы! И кости штобы мои и родителев из земли были извержены… и…

— Так ли?.. Ой ли, детинушка? — уж зашипел Гагарин, теряя самообладание. — А при тебе нет ли вещи той?.. Да и что за вещь? И не назвал досель…

— Камешек-самоцвет! — торопливо отозвался Василий, бледнея от опасности, которая подступала все ближе и ближе, страшная, неотразимая. — Красный кровавик — самоцвет хинский с ихними знаками. Заклятой, сказывали… Казистый такой… будет с орешек с лесной, с хороший… Я и думал: царю прямо пошлю, не пожалует ли милостью?! И вот…

— Отослал?.. С лесной орешек добрый?.. А не поболе ли!.. А?!

— Может, и поболе малость…

— И отослал? Вверил клад цены безмерной братану?.. Одинокого гонца послал с царским достоянием?.. А!..

— Уж лукавый попутал… Виноват! — бормочет помертвелыми губами есаул.

И чувствует, что от страха, от потери крови, от телесных и душевных мук сознание мутится у него, зеленые и красные огоньки и круги заплясали в глазах.

А Гагарин, словно видит все, тешится мукой жертвы своей и вонзает в нее новые иглы своими вопросами.

— А не облыжно ль толкуешь, парень? Не сохранил ли для себя царев клад?.. А!.. Молчишь… Ну, отвечай, собака! — вдруг прикрикнул князь, и лицо его побагровело, жилы вздулись на лбу.

Холодеет отважный, много испытавший на веку грабитель не столько от грозного окрика, сколько от взгляда этих колючих глаз с покрасневшими от ярости белками, от сдержанной пока ярости, которая наполняет этого властного, толстого, несуразного на вид, человека, имеющего власть над жизнью и смертью миллиона людей, населяющих простор Сибири.

Теперь все равно, правду ли сказать, дальше ли изворачиваться… Только бы отсрочить последнюю страшную минуту обыска, пытки… разлуки с заветным сокровищем и с жизнью, которая еще так манит сильного, нестарого есаула.

— Твоя воля, господине… А я всю правду-истину сказал!.. Твой меч, моя голова с плеч… Весь я тута… Искали, поди, люди твои… Все мое хоботье забрали…

— Искали… забрали… не нашли! Твоя правда, Васенька! — уже совсем ожесточаясь, говорит Гагарин. — Тамо нету… А вот мы еще на тебе пощупаем… А не найдем, так сам, поди, знаешь, для чего тут это все понавешано да понаставлено? Допрос учиним с пристрастием, как водится… Скажешь, собака, куды царское достояние укрыл, коли и на тебе его не окажется!.. А покуда…

Он дал знак Келецкому. Тот пошел отворять двери, звать Нестерова и палачей. Гагарин тоже отошел от стола, стал ходить по узкой комнате, обуреваемый нетерпением и гневом, судорожно сжимая в руке пистолет, взятый безотчетно со стола. Он на мгновение тоже обратился к раскрываемой двери, где первою обозначилась поджарая фигура Нестерова, еще стоящего за порогом, в коридоре.

Выхода не было. Всюду залезет проныра и отыщет самоцвет. А потом — пытка, мучения!.. И неожиданная мысль пронизала мозг Василия. Он вспомнил, как глотал большие стаканы водки одним залпом либо огромные куски хлеба и мяса под голодную руку… И сразу решился… Если сейчас на нем камня не найдут, еще есть возможность отсрочить муку и гибель… Он пообещает указать, где спрятано сокровище… Все потянется… А там, кто знает: товарищи придут на выручку, помогут убежать!..

Самые несбыточные, странные и хаотические мысли, надежды молнией пронеслись в смятенном уме… Обдумывать некогда… Быстро добыл он рукой в волосах под повязкою тряпицу с рубином, достал его судорожным движением пальцев, незаметно поднес ко рту, сделал отчаянное глотательное движение и вдруг, захрипев, посинев, повалился навзничь, царапая скрюченными пальцами своими лицо, губы, шею, вздувшуюся и посинелую. Повязка, сорванная с головы этими судорожными движениями, обнажила еще незатянувшиеся раны, где новая ткань алела, словно пурпурный студень, источая крупные капли и струйки свежей крови из прорванных наново отверстий.

Сначала легко скользнул по пищеводу тяжелый, холодный самоцвет, но он был слишком тверд и велик. Мгновенная спазма сжала горло… Камень застрял там в глубине, прервав дыхание, и Василий, без того обессиленный ранами и душевной бурей, сразу лишился сознания, багровея и темнея все больше с каждой минутою.

Гагарин и Келецкий кинулись к нему при первом хрипе и сразу поняли, что тут случилось. А Нестеров, оставленный на пороге, вытянул по-щучьи свою голову и впился глазами во все, что происходило перед ним на другом конце мрачного застенка.

— Зигмунд… смотри… умирает… Помоги ему! — крикнул было Гагарин.

Но Келецкий по-французски негромко и решительно проговорил:

— Молчите!.. Слушайте, что я буду говорить…

Затем обратился к Нестерову, вид которого все объяснил без слов умному ксендзу. Это был опасный свидетель, и его следовало сбить с толку.

— Ты цо ж там стоишь? Сюды иди. Поможи мне…

Нестеров так и подлетел к скамье, на которой есаул лежал, вытянувшись и вздрагивая в последней агонии, пока Келецкий трогал его пульс, слушал затихающие удары сердца. Затем почтительно стал объяснять Гагарину:

— От страху и жаху глова у злодзея не сдержала. Апоплексия, то есть мозговый и в грудях удар!.. Кревь разлилася… Помирать должен тен вор. Надо, жебы споведал его ваш пан поп… Жебы не казали, цо без споведи умар хлоп. Тоже не есть ладно…

— Правда твоя! — сообразив, чего опасается Келецкий, подтвердил Гагарин. — Вот ты, Петрович, сбегай тут рядом к попу… При церкви при ближней… Теперь скоро и заутреню начнут. Пусть идет с дарами. Я, мол, зову!.. Поживее, слышь…

— Лётом лечу! — встрепыхнулся сразу Нестеров, но на полуобороте так и застыл, не выдержав напора своих мыслей, обратился к Келецкому и униженно, и с каким-то затаенным вызовом в одно и то же время:

— А, слышь, пан секретариуш… Нешто при кондрашке так бывает язык прикушен, вон как у Васьки?.. Гляди, ровно бы он задавленный…

И приказный даже ткнул пальцем туда, где на скамье синело лицо есаула и темнел наполовину высунутый наружу язык, разбухший и сжатый судорожно-стиснутыми зубами.

— Так то и есть, ежеле в грудях удар кревный… Духу не стает у человека… От он и делается, як удавленный!..

— А… Глянь, благодетель… Внизу, под кадыком, ровно што выперло у нево… Не глотнул ли часом чево? — не унимался Нестеров, не владея собой, хотя и видел, как не нравится такая назойливость самому Гагарину, как хмурит тот брови и стучит прикладом пистоли по столу.

Вне себя Нестеров. Он догадался сразу, в чем дело. Понял и то, что его провести хотят… Нестерпимо это для злой и жадной души приказного. Так бы он и кинулся на есаула, зубами разгрыз ему горло, вынул то, что там схоронено сейчас, и доказал обоим, что не дурак Нестеров. Но слишком много и так дозволил он себе…

— Гугля в гардле?.. — спокойно на вид поясняет ему Келецкий, делая знаки Гагарину сдержать свой явный гнев и нетерпение. — То часто бывает… Там от сердца жила розервалась… И крев тут стоит в гардле… Но, потшебно за паном попом, же бы не скончался так человек… Идзь, идзь, пан Ян… Я вшистко повем тебе, як повруцишь до дому от попа…

— Да… Али оглох? Часу терять неможно! — топнув ногой, прикрикнул Гагарин. — Иди, зови…

— Мигом! — уже на бегу отозвался Нестеров, и его не стало.

— Что же будет теперь?.. — негромко по-французски обратился Гагарин к своему секретарю и врачу. — Нельзя ли еще?

— Что?.. Достать камень, спасти разбойника, негодяя?.. К чему?.. У вашего сиятельства теперь только руки чище останутся. Сам он покарал себя. Бог к тому привел подлого раба. Идите к себе, отдохните, пока тут его исповедовать станут… Я посторожу. А там, когда надо будет, все сделаем, достанем, уладим на ваших очах! Идите!..

Почтительно, но настойчиво проводил князя из застенка Келецкий, позвал людей, стоящих за дверьми, и велел перенести еще не затихшего есаула в людскую комнату, на половине самого князя,

Туда же явился священник, глухую исповедь дал умирающему и причастил в знак отпущения грехов…

Затем все ушли из покоя, где на конике лежало вытянутое, уже начинающее холодеть тело Василия.

Утро холодное и бледное сквозь занесенное снегом окно глядело на это страшное синее лицо, на распухшую шею трупа… Заперев двери, ведущие в общий коридор, Келецкий вышел через другую дверь в соседнюю комнату, миновал ее и ряд других покоев, занятых Гагариным, снова очутился в длинном внутреннем коридоре и стукнул в дверь Анельци, которая еще крепко спала в такой ранний час.

Обрадовалась «экономка», увидя его, полагая, что на свидание является ее кумир, но тот сухо приказал:

— Старуху, людскую стряпку побуди. Теплой воды надо мертвеца обмыть… Пусть нагреет. А сама принеси мне таз, кувшин с водою и губку в первую людскую, да тихо чтобы все делалось. И не слышал бы в доме никто ничего! Ну!..

Не успел он дойти до своей спальни, служившей и кабинетом, как уже преданная Анельця была одета, разбудила старуху, приказала греть воду, а сама побежала с кувшином и тазом куда указал ей Келецкий.

Оба они сошлись в людской, обращенной теперь в покойницкую.

— Тут лежит один казак… Помер скоропостижно! — предупредил женщину иезуит, чтобы та не испугалась от неожиданности. — Вот он…

Ахнула Анельця, и даже вода пролилась из кувшина, который заплясал в трепещущих руках.

— Ах, Матерь Божия! Удавленник!..

— Ну что тут распускаться!.. Ставь воду, ступай, принеси иголку покрепче и шелку красного или розового… Какой у тебя найдется…

Еле нашла дверь испуганная женщина. А Келецкий обратился к Гагарину, который в соседнем покое выжидал, пока уйдет экономка.

— Входите, ваше сиятельство. Теперь можно…

И, введя Гагарина, продолжал:

— Все готово, ваше сиятельство… Я прикрою только двери… Пожалуйте поближе…

Повернув ключ, Келецкий вернулся к конику, положил рядом на табурет свою ночную рубаху, принесенную им вместе с поношенным костюмом. Потом раскрыл небольшой футляр, оклеенный кожей, в котором оказался набор хирургических инструментов.

Светлый острый скальпель блеснул в руках Келецкого. Грудь и шея совсем были обнажены у трупа, каким казался Василий.

Но он еще был жив. Только летаргическое оцепенение овладело им в тот миг, когда рубин остановился у него в горле, мешая дышать.

Есаул слышал все, что творилось кругом, сознавал, что говорил священник, чувствовал как-то слабо своим охладелым телом прикосновение рук, когда его понесли из застенка в людскую. Слышал он, как все ушли, как снова появился Келецкий, голос которого он узнал, вместе с какой-то женщиной, вскрикнувшей и назвавшей его удавленником. Сквозь полураскрытые веки даже мог различить очертания людей, вошедших в комнату, Василий. И только двинуться, заговорить или хотя бы простонать он не имел сил, как ни хотелось ему этого.

И вдруг еще человек вошел… Тяжелые шаги и голос Гагарина тоже сразу узнал есаул… К нему близко подошли оба. Стоят над ним. Вот что-то светлое сверкнуло в руке у поляка… Эта рука, такая огромная, заслонила последние проблески света, какие проникали в тусклые очи мнимого мертвеца… Что-то надавило на горло под самым кадыком Василию… Обожгло мучительно… Воздух сразу ворвался в широкий прорез горла, в стесненные легкие… И кровь темной струей хлынула навстречу волне воздуха, обагряя пальцы Келецкого, погруженные в разрез, откуда он вынул роковой рубин…

Вместе с кровью и с остатками жизни невнятный крик вырвался из груди у Василия; захлебываясь собственной кровью, он пытался что-то выкрикнуть, вздрогнул несколько раз, вытянулся и затих.

— Он еще жив! — в ужасе прошептал Гагарин, пятясь от Келецкого к дверям.

— Был жив, каналья… Теперь капут!.. А вот и наша находка! — опуская окровавленные пальцы в кувшин, ополоскав там их и рубин, спокойно закончил Келецкий и подал камень Гагарину.

Схватив талисман, все остальное забыл князь. Чудно горели грани огромного самоцвета… А таинственные знаки на одной из них, казалось, дышали темным, пурпурным пламенем еще сильнее, чем весь рубин.

Бледный, охваченный легкой дрожью, любовался Гагарин несколько мгновений камнем, потом, словно против воли, кинул взгляд на залитый кровью труп есаула, поморщился и быстро пошел из людской, на ходу бросив секретарю своему:

— Ну, благодарю за услугу! Не забуду… Устрой тут… А я видеть не могу…

И скрылся за дверьми.

Анельця постучала как раз в это время в другую дверь, куда ушла за иглою и шелком.

— Подожди минутку! — крикнул Келецкий. Взял губку, лежащую в тазу, обмыл кровь с лица и шеи трупа, снял с него рубаху и полосатые порты, в которых был взят Василий, вытер этим лужу крови на конике, на полу, свернул окровавленные вещи и кинул в угол. Затем пошел, впустил Анельцю.

— Иди сюда. Видишь, я пробовал, не оживет ли он… Сделал ему операцию… Ничего не помогло. Зашей рану. А то эти ослы московиты подумают такое, что и беды не оберешься… Зашивай!.. Потом зови старуху. Она не разглядит ничего своими бельмами… Обмойте, оденьте мертвеца… Вот, я свою рубаху принес и платье старое. Рост у нас одинаковый почти… Надо похоронить по-христиански. Хоть и вор был, и схизматик… А все же мертвых надо чтить… Ну, не стой деревом… Делай что сказано… Половчее… Чтобы незаметно было… А я пойду…

И ушел.

Вечностью показались Анельце те мгновенья, пока она десятком-другим стежков зашила края разреза, зияющего на шее трупа… Шатаясь, отошла она потом от коника, опустилась на табурет, стоящий поодаль, зажмурив глаза, в которых так и стояло лицо мертвого, эта страшная рана на шее… Явилась старуха-стряпка. Быстро омыла она труп, одела и уложила на том же конике, с руками, скрещенными на груди.

Бескровный, бледный, словно просветленный, лежал Василий в тонкой рубахе, небольшое жабо которой скрывало шею и зашитый разрез. Поношенное, но господское платье придало совсем иной вид этому разбойнику-головорезу, и он казался воином, павшим на поле чести, а не вором, который случайно только избежал пытки и топора. К вечеру и похоронили его незаметно, тихо.

Но еще перед обедом призвал к себе снова Нестерова Гагарин.

— Одного Господь покарал!.. — сказал он строго, важно приказному. — Еще раз спасибо тебе, что ты старался царское добро разыскать. Не удалось. Что поделать? Может, и вправду самоцвет у тех обоих, что сюды приехали. Или у брата у Васькиного?

— Нету, милостивец, не… — начал было Нестеров, пожелтелый от неудачи своих блестящих планов.

— Молчи! — сердито крикнул князь. — Бог ты, что ли, на самом деле, что все ведаешь? Видел: и в бане сам искал, и тут! Не оказалось камня. Будем еще искать. Пока возьми человека четыре, отыщи тех двоих — как ты звал?

— Клыча да Сысойку…

— Вот-вот, сюда их приведи. Потолкуем с ними.

— Светлейший господин, мало четырех. Сысойку брать, роту целую надоть!..

— С ума ты спятил!

— И ни нишеньки, государь мой милостивый!.. И здоров сам аспид, за десятерых. Да акромя тово, он и здеся, в Тобольске, и по всей округе, на сто верст почитай кругом, у всех бродяг да беглых, у всех воров и вольницы кабацкой словно ватажка почитается. Он им много помогает, и советы дает, и выручает в беде!.. Не то, што он к народу кличь кликнет, завидя нас, — сами людишки черные отобьют ево. Не дадут взять, ежели не поведу я роту целую алибо и две!.. С им ухо востро держать надобе.

— Вот он какой! — протянул князь, взглянув на Келецкого. — Добро. Роту с тобою пошлю. А ты уж заодно и никанца того захвати, китайца-торгаша, которому сбывать парни хотели воровское добро. И все, что найдется у вора в дому, все обшарь, сюды неси. Только гляди, чего дорогою не оборонил бы ты. Понял? — погрозил ищейке Гагарин. — Все донеси мне целиком. А я уж сам награжу тебя, по делу глядя. Не обижу. Слышал?

— Ни синь пороха не утаю! Да можно ли?.. Никанец, чай, скажет, все ли я нашарил да принес, што в дому у нево найдем. Привезу и сдам!.. Разрази меня Господь, коли я!.. Вот, на икону Спаса Милосердного присягу даю.

— Ну-ну, ладно, верю. Меня обмануть нельзя. А если увижу, что верный ты слуга, счастье тебя ждет большое! — посулил снова милостиво князь и отпустил Нестерова, приказав Келецкому нарядить роту для поимки обоих друзей покойного есаула.

Китайца, пожилого степенного купца, и Фомку Клыча вечером привел только к Гагарину Нестеров, да целые тюки всякого добра привез на двух подводах, обшарил все жилище китайца сыщик, ничего не просмотрел, ничего не оставил мало-мальски ценного в опустошенных низеньких покоях. Сысойки не нашли. По словам Клыча, он назад, в слободу свою, укатил рано утром еще.

Допрос был короткий. Клыч сознался во всем, указал среди общей груды сокровищ те самоцветы, какие утром продал китайцу. И тот отпереться не мог от покупки запретных, заведомо награбленных товаров.

Имущества лишился торгаш, за лишним барышом, за большой наживой приехавший в холодную Сибирь из своих далеких краев.

Клыча на другой же день с другими еще колодниками прогнали на край света, в далекую Якутскую область, где скоро и след его погиб.

А ларцы Гагарина обогатились грудой чудных самоцветов со сказочным рубином на челе. Любуясь своими богатствами, князь все-таки не испытывал полного удовлетворения.

Тревожила его мысль о батраке салдинского попа, так удачно избежавшем ареста. И еще больше волновала мысль о дочке попа Семена, образ которой не выходил из памяти сластолюбца Гагарина.

Глава III ОХОТА

Зима быстро установилась на всем просторе Сибири.

Реки стали, окованные морозами; толстый снеговой наст окреп, зимние пути пролегли во все концы, во все углы, куда и заглянуть нельзя летом, не только осенью или весною, в распутицу либо в ростепель.

Снегами, недавними вьюгами наполовину занесены крайние избы богатой Салдинской слободы, по длинной улице наречной сугробы высокие намело. В снегу тонет и усадьба попа Семена, его показной, на городской лад строенный домик со светелкой и кирпичным низком.

Морозная ночь на дворе. Чистое, темное небо усеяно яркими звездами и слабо озаряет тонким серпом убывающей луны.

Все спят в усадьбе отца Семена: усталая челядь, сам он, осушивший чуть не полчетверти зелена вина на сон грядущий… Пофыркивая, дремлют сытые кони в теплых стойлах; коровы в коровнике, лежа, пережевывают свою жвачку во сне… Псы и те забились от холода в снеговые логовища и спят, благо тихо все кругом, ни чужого человека, ни зверя и духом не пахнет, и слухом не слыхать…

Только через сени от черной половины, в небольшой боковушке, в задней комнатке, где зимою живет Агаша, дочь попа, — там не спят сама девушка-красавица и гость ее тайный, батрак Сысойка Задор, как его кличут, а по крещеному имени Сергей Пучин, дальний родич отца Семена.

Лампада, как обычно здесь, горит неугасимо, красноватым сиянием слабо наполняя горницу, озаряя скамьи у стен, табуреты, столик у окна, другой в углу и постель высокую, белоснежную, на которой раскинулась сама Агаша, дав место с краю и гостю своему.

Чуть все спать залегли, прокрался он к ней, как это делает уж больше года, то чаще, то реже, то раз в два месяца, то каждый день подряд… Теперь первые пылкие ласки затихли, горячая кровь успокоена. И полулежит красавица на своих белоснежных подушках, прислонясь головкой к стене, слушает, что говорит ей этот не молодой, не красивый, но такой могучий, огненный, порывистый человек, который чуть ли не в первый день своего появления захватил ее каким-то странным обаянием, вселяя и страх, и непонятную, жгучую истому…

Помнит она его приход… Года три назад это было.

Оборвыш какой-то, бродяга появился в осеннюю пору у них во дворе. Отец на крыльце стоял, смотрел, как недавно купленного жеребца в бричку закладывали, в Тобольск собирался ехать.

Как раз на другой день было рождение Агаши, восемнадцать лет ей исполниться должно было, и отец хотел закупить кое-что для предстоящего семейного праздника, тем более что и гостей они ждали на этот день.

А оборвыш прямо подошел, шапку снял, поклонился, как свой, и по-украински, забытым говором, родной речью попа Семена заговорил:

— Здоровеньки булы, батько Семене! Бог на помочь! Чи приймаете гостей? Титка Дария кланяться наказывала…

И снова отдал поклон.

Вслушивается, вглядывается отец… Вдруг и глаза выпучил.

— Ты!.. Ты как сюды?.. Да разве?..

Не дал договорить отцу бродяга.

— Я, я самый! Сысойко Задор!.. Из вашего села… Из Украины… из-под Киева… Да оттуда уж давно… И в Питербурхе побывал, и на Москве… И здесь побродил, пока не сведал, что вас, батько Семене, тоже Бог в эти края занес. Вот я и пришел…

Ничего не сказал отец, увел в дом бродягу. Сидели долго вдвоем, о чем-то толковали… Потом позвали старого батрака Юхима, который с отцом и матерью из-под Киева сюда приехал, лет двадцать тому назад… Потом батрак вышел с бродягой, к себе его повел, там ему одежду дал получше…

А на другое утро этот бродяга очутился между челядью на поповском дворе. Работает весело, один за пятерых легко справляется, песни такие лихие, чудные поет… И на баб поглядывает своими зоркими, липкими глазами, от взгляда которых словно жаром в голову ударяет, сердце в груди тише бьется и замирает или так колотится, что выскочить готово…

Боялась его сначала красавица. А он словно и не замечал ее. Так года два прошло. Узнала она, что это — дальний родич отца… Был духовным, расстрижен, в солдатах служил, бежал… Из тюрьмы бежал, чуть ли не клеймо каторжное носит на плечах… И теперь решил искать приюта и отдыха у отца Семена… Трезвый — неутомим в труде был Сысойко… Но случалось, что запивал он. И тогда распутнее, бесшабашнее человека не было на много, верст кругом. Драки затевал, один на целую стену парней выходил и разбивал их… Девок силой брал, где ни застанет. Ни одна смазливая баба от него не могла увернуться… И никто по-настоящему не сердился на Сысойку за беспутство и разгул — столько силы и шири, такую незаурядную ясность мыслей даже пьяный проявлял этот загадочный человек…

Года два сторонилась его Агаша, а самое так и тянуло поближе подойти, заглянуть в его глаза, прозрачные и бездонные, в его душу, такую извилистую, на другие души непохожую…

Заметил ли он или просто по своей привычке решил сорвать и это запретное яблочко… Но помнит Агаша жаркий летний день… Она стояла в огороде, у реки, где густо заплетались плети хмеля на тычинах. Обрывая хмель, собирала она легкие пахучие шишечки его в решето. Вдруг зашуршали плети, сквозь которые пробирался кто-то быстро и порывисто.

Сысойко встал перед нею, бледный, напряженный. Ни слова не говоря, обнял ее и стал бешено целовать… Выронила девушка решето, крикнуть хотела.

— Попробуй! — зажимая ей рот, шепнул насильник. — Видишь!

Длинный острый нож, вынутый из-за голенища, сверкнул у него в руке.

— Лучше нишкни! Уж коли я не стерпел… Два года маюсь… И не стерпел! Так лучше не кличь никого! Каждого уложу… и тебя… и себя напоследок… Молчи!

Грозит… А сам так ее целует, что и без угроз умолкла, сомлела, как обожженная молнией, девушка…

А когда опомнилась, он еще в последний раз поцеловал ее и шепнул:

— Уж и как же ты люба мне, кралечка… горлинка моя… Ласточка сизокрылая… жди нынче… приду, как улягутся наши…

Обнял, долгим, жадным поцелуем впился снова в ее пылающие губы, в глаза, сразу окруженные темными кольцами, и исчез быстро, как пришел… А она, оправя свой сарафан, волосы, корсаж, разорванный на груди, села на землю и долго сидела так, ошеломленная, потрясенная, напуганная и счастливая…

Пришел он в ту ночь, как обещал… И потом приходить стал. И не знала девушка, что лучше, за что она больше привязалась к этому дикому человеку. За те взрывы чувственных восторгов, какие переживает она с ним, или за его речи смелые, складные, за те необычайные случаи из его бурной жизни, о которых так красиво и красочно говорит он ей в спокойные часы после жгучих ласк…

Одно только тревожило девушку. Живя близко к природе, к домашним животным и к челяди, которая так же мало стеснялась во всех своих проявлениях, как коровы и быки отца Семена, она знала все последствия сближения своего с мужчиной.

— А што, коли я… понесу от тебя, Сереженька! — спросила она однажды друга, вся рдея. — Знаешь, тогда я от стыда руки на себя наложу… В Тобол-реку кинусь! Видит Бог!

— Дура! — спокойно ответил тот. — Разве ж я попущу! Небось! У меня про вас, девок, снадобье припасено. Всегда при себе есть… Порошочек такой. Видала на ржи таки рожочки черны бывают? Я их сбираю, сушу, натолку и девкам, бабам даю пить, кому нужно… Поняла?.. Только гляди за собой, не пропусти дней-то… А там без заботы живи!..

Поверила Агаша другу, успокоилась, и еще горячее, беззаветнее стали их ласки…

Сейчас тоже, негромко, чтобы не услыхала стряпуха, спящая в кухне, ведет рассказы свои дружок Агафьи, а она затихла и слушает.

— Н-да… немало пришлось изведать мне… Знаешь… как сказывают: кулику на веку — не привыкать куликать!.. И кнутов, и батогов пробовал… Золото сеял, не потом, кровью его поливал… Все пустое, трын трава! Одного забыть не могу… За што и в солдаты попал. Женка была у нас во дворе… Так себе, не больно пригожа, только тихая… И свалялся я с нею… А отец мой — старик, прокурат, тоже зуб на нее наточил… И застал я их однова. Не помню, как и вышло… Ножом по брюху, по белому, по голому полосанул я Марию… Отец и с места двинуться боится: его ли не полосану… А я уж опамятовался, бросая нож, убежал… Ну, стонет баба негромко, жалится: «Ой матушки мои! За што помираю?..» Попа наутро позвали, пособоровали, причастили… К полудням и отошла… A тут и нагрянули, меня пытать стали: «Как да как бабу зарезал?» Суд был… засудили… Я бежал, в солдаты подался… Много потом всего было… И на войне врагов губил, и так народ хрещеный… А той бабенки и по сю пору забыть не могу… Вот ровно вижу ее брюхо белое, распоротое… слышу, как причитает тихо да жалостно: «Мамоньки, за што погубил он меня? Без времени жисти лишил!» И теперя она мне снится порою. Правда, нешто могла она отцу моему супротивничать, батрачка?.. Не ее вина была… А я…

Замолк Задор.

Просто рассказал он этот ужас.

Просто выслушала Агаша. Жаль ей бабу зарезанную. Но не противен, не страшен и тот, кто ее зарезал, кто часто людскою кровью обагрял свои руки, а теперь этими же руками обнимает ее так сильно, гладит ей плечи, лицо, упругую, атласную грудь…

И он не виноват, что убивал… Так выходило, так надо было… по крайней мере, по его словам это видно. А девушка верит словам этого человека, который перед нею ничего не скрывает о себе… Словно бездну черную, страшную, распахивает ей душу свою. Многие там гибель нашли… Но не она, Агаша, должна бояться этой бездны. Перед нею смиряется этот неукротимый человек. И ласки его, дикие, жадные, бурные, все-таки озарены каким-то огнем поклонения и восторга перед красотою тела и души гордой умной девушки.

Он не скрывает своего поклонения.

— Других я только так… словно петух курочек, топчу… А тебя всей душой люблю, моя горлинка! — часто шепчет он ей.

И верит девушка, нельзя не верить ему… И она счастлива… Хотя в то же время чего-то еще ждет ее душа… Сама не знает чего, но именно не хватает чего-то в отношениях Задора…

— Скажи, Сереженька, коли любишь по правде меня, как ты можешь еще и на иных баб да девок зариться?.. Знаю я, слышь… Да и сам ты не таишь…

— А чево мне таить?.. Боюсь я, што ли, тебя ай ково иного? Себя самово — и то не боюся!.. А почему я на девок, на баб такой лютый? Сама суди… Сердечная сухота — одно дело… А телесное озлобление — иное… Ты мне и по сердцу мила… И хочу я быть часто с тобою… Да не во всяку пору оно можно. Я и беру, хто под руки попал… Таков уж норов мой. Себя не перетешешь, как чеку неподхожую. Навек такой отесан, таким и помру… Смолоду у меня на вашу сестру охота неуемная!.. Да сама видала, каков я… Большой да дюжой!.. Работаю за семерых. Тягаться ль с парнями почну — дюжей меня и нету на полста верст кругом. Впятером одново меня не одолеют. Так и бабу мне не одну, десяток надобно их! И вина, и елею вволю!.. Сказывал я тебе, каки дела делывал, как из бурсы из Киевской утек. И бродяжил, и воином был, и требы справлял, попил у тутошних у хрестьян, кои священства не приемлют, и… Да што перебирать! И не вспомнишь тово, што творить-то ли доводилось. Только так скажу: с чертом не тягался да в петле не висел… Хоша и близко тово было… годков шесть тому назад. Как в Астрахани с казачками со тамошними бунт мы затеяли великой…

— Што за бунт, не сказывал ты мне, миленькой… Уж ли и вешать тебя сбиралися?

— Совсем уж было собрались. Да позамешкались. А я не будь глуп, дожидаться не стал… Придушил двоих сторожей, что меня да товарищев стерегли, да и гайда… Так и пропали два столба с перекладиной, што на нашу долю были налажены!

Смеется Задор. А девушка слушает, бледная, даже теперь напуганная при мысли о том, что грозило ее другу сердца!

— Што ж то за бунт был, миленькой?

— Дурацкой! Начали-то по-хорошему. Письма писали в ближние города, по всей Волге. Мол, «за веру поруганную, за брадобритие, за немецкое платье кургузое да за табак решили встать люди православные! Как пришла ноне пора последняя и на троне не царь христианский, а Антихрист ноне, немчинов сын… И удумал он Русь хрещеную на ересь повернуть…» Идолов сам завел и у всех воевод в городу из домов идолов же мы вынимали… поднялись казаки и горожане. Старый клич «Сарынь на кичку!» кликнули. Заперлися мы в кремле. Воевод побили, в в воде потопили… Да промеж себя разлады пошли. Иных закупили, другие так изменили от страху! И прахом дело пошло… А главно дело: царя у нас не было алибо царька бы, хоша какова, самого плохонького. Для закрасу. Тогда бы и другие за нами пошли. Да мы раней не изготовились… Так все и ряхнуло. Старшин наших вешали, четвертовали. Иные, как и я, уйти поспели… А жаль… Затея была басская. По-старому свои круги завести, без бояр, без воевод, без попов-хапунов. Без даней, без пошлины… Одно словом мужицкое царство наладить норовили!.. Сохе молитися, своему брюху есак нести. И боле ни-нишеньки!.. Мироедов: на кол да в воду. Вот басско бы! Потолстели б тогда, отвисли поджары брюха мужицкие, не плоше приказных да боярских, толстенных, уемистых!.. Эх, не задалось! Я и пошел по свету блукать… Года три маялся… А вот теперя: третий год и у батьки твоево пристал.

— Вот какой ты! — протяжно заметила только Агаша: и снова ждет, что будет ей говорить этот странный человек.

А он привстал, сидит на постели с раскрытой косматой грудью, с руками сильными и волосатыми, словно в шкуре звериной одет. А сам подмигивает ей и весело говорит.

— Дак што же мне баба! Сама посуди! Я их вот, словно орехи кедровые, щелкать навык. Щелк да щелк, пока охота. А там шелуху и выбросил. Не хмурься. С тобою я по-иному, по душе. И баба ты, и сестра мне, и друг! Товарищу ни одному я тово не сказывал, што ты сейчас от меня слышала, да и в иные часы… Так ты и не завидуй, не ревнуй, девушка. Понимай меня. А я от тебя не отлипну! Приворожила, што говорить, красуля ты моя чернобровенькая!..

Притянул к себе на колени девушку, как дитя, ее баюкает и песню запел тихо, заунывно:

В Астраханском городке,

Да на Волге на реке

Удалой казак погуливал,

Семен Тимофеич хаживал,

За собой ватаги важивал.

Разбивал суда купецкие,

Шутил шутки молодецкие.

Воевод топил, бояр губил,

Круг казацкий всей землей водил.

Хороша была головушка,

Да сгубила, слышь, зазнобушка.

Опоила и глаза отвела,

Лютым ворогам на глум отдала!..

Тихо, протяжно закончил свою песню Задор и смолк. Колыхать продолжает красавицу, а та лежит, закрыв глаза, довольная, замирая от тихого восторга и блаженства.

И вдруг поднялась, сорвалась с его колен, отодвинулась с нахмуренными бровями, бледная, словно боль нестерпимая пронизала ее всю.

— Ты тоже ловок глаза отводить! С чево начал, куды привел! О бабах речь шла. Как это можешь ты? Таковы слова улестливые мне говоришь… а сам же не отпираешься, што на всяку поневу готов накинуться, коли под руку попала. И меня так же, «словно шелуху орехову» — метнешь, коли надоем… Диавол ты лукавый, нечистый сам, а не человек! Вот ты хто! Меня, девушку, смутил! Стыд позабыть заставил. Жалеть меня станешь ли?! Иная подвернется — и плюнешь! А я… Нет! Не бывать тому. Лучше ж сама я от тебя отстану! И уйди, слышь… И не ходи, не мути души… Слышь? Не то… сама не знаю, што над собою поделаю. Вот поёшь ты… Я бы, кажись, и померла тут, у тебя на руках… А как подумаю, скольким ты свои песни напевал колдовские. А потом покидал… И што меня покинешь! Так вот и удушила бы тебя… алибо ножом… сюда, по горлу по твоему, по языку лукавому… по лицу поганому!.. А глаза бы… их бы так и вырвала, собакам бросила. Штобы не глядели, души не холодили, сердца бы не колдовали девичьи!.. Уйди, ненавистный… постылый… Кобель ты, не парень! Вот!..

— Ишь, расходилась! — с доброй полуулыбкой, словно ребенку, заговорил Задор, когда смолкла, тяжело дыша, девушка. — Убить меня охота?.. Изрезать, глаза изодрать? Ин, добро! Бери, режь!

Нож, лежащий постоянно в голенище у Задора, сверкнул в полутьме.

Боязливо попятилась к стене девушка, упала в подушку лицом и не то зарыдала, не то завыла от злобы и страсти, от налета безотчетной ревности.

— То-то! На словах вы, бабы да девки, куды ретивы! А к делу взять — и реветь только можете!.. Ну, нишкни. Батько услышит, придет. Неладно выйдет… Э-э-эх, девонька! Жалкая ваша доля. Што вам Бог дает, то вам мало. Чево сами хотите взять — руки у вас коротки. Кабы и Богом был, не создал бы я вас на такую маяту… Да гляди, и много бы иначе сделал!.. Ну, буде! Слушай… Скажу тебе ошшо словечко. Какова никому не сказывал… Жалеешь ты меня, вижу, так, што себя не помнишь… Мил я тебе пуще всего на свете! Ровно Бог для тебя. А так не надо! Слышь! Ты оглянися: как кругом-то все хорошо! Вот ночь, зима. А выйдем со мною, пойдем туды, за реку. Небо горит звездами. От месяца снег загорается. Даль словно зовет тебя. Вой волчий слышен, псы лают, словно о чем тебе сказать хотят, да не могут!.. И в душе так станет сладко, легко на сердце. Тут и меня, и все забудешь. Алибо в лес пойдем… Там сосны, ровно столпы в соборе московском в Успенском, стоят… И сами ангелы службу служат в том храме Творцу земли и неба. И самой молиться захочется. А уж по весне либо летом пойдем в степь да в горы высокие. Либо по реке по быстрой в душегубке поплывем. Небо над головою светлое, солнышко светит да греет, птицы поют, звери на водопой сбегаются. Травы пахнут слаще ладану. Цветы лазоревы по траве раскинуты. Господи! Неужто и тут о парне каком либо парню о девке вспоминать захочется!.. Дышешь да полететь готов от веселья, от шири земной, от красы той несказанной… Я, девушка, ежли и помню часочки отрадные, так провел их в пустыне-матушке, на лоне сырой земли-кормилицы… И ты попытай… Может, и твоя душа того просит, што моя всегда просила… Воли да красы земной… А ласки наши?.. И они хороши ко времени. Ты молода еще. Тебе в новинку. Вот и яришься, и ремствуешь! А потом все надоест, примелькается. Может, тогда и вспомянешь слова мои.

— Мели, мели… с пути сбил меня… А теперя про пустыню заводишь речи! Шайтан!

— С пути сбил? Врешь, девка! Нешто я бы тронул тебя, кабы не подглядел, как очи твои загораются, чуть я в их гляну? Душегуб я, бродяга, вольная душа… Да не зверь! Не чуял бы я, што саму тебя несет ко мне навстречу, как пичужку малую во родное гнездышко…

— Молчи, молчи, лукавый…

— Ну, ин ладно… Помолись, окстись — лукавый-то и отстанет…

— Молилась… не помогает! Обошел ты меня, диавол. Погибла душа моя!..

— Врешь, девка!.. Душа не гибнет людская от того, что любит она… Ну, добро… Давай разом помолимся… в таку пору ночную, тихую, я, хоша и душегуб, и диавалу слуга, а охоч молиться. Ежели душу перед Благим раскрыть, не хуже станет, чем на раздолье степном. Ровно годы и беды с себя стряхнешь, малым пареньком сызнова станешь… Молитва — велико дело, коли с верою. А я верю! И ты веришь, Гашенька. Давай же молиться!..

Первый скользнул он к образам в углу, осенил истовым, широким крестом свою грудь обнаженную и зашептал какие-то слова, не то молитву заученную, не то слагал сам жаркие призывы, обращенные к Божеству.

Потом рухнул ниц, головой ударил об доски пола… еше… еще… Стих невнятный шепот. Словно увидал он что-то дивное перед собой. Поднял голову к образу Богоматери, озаренному лампадой, бледный, неподвижный, с руками, крепко стиснутыми на груди, да так и застыл…

С удивлением глядит девушка. Эта восторженная безмолвная молитва, этот полубезумный неподвижный взгляд, словно устремленный на что-то нездешнее, они и пугают и влекут ее. И, тихо скользнув с постели, она стала рядом с ним, перекрестилась, робко озираясь на Задора, и зашептала обычные молитвы. А потом, подобно ему, пала на колени, отбивая земные поклоны, зашептала от себя, не по требнику:

— Господи! Прости и помилуй меня, грешную… Да што бы он не покинул меня, бесталанную… Господи… Мой бы он был навеки!

Долго молились оба. Потом словно водой холодной обдало первую девушку. Она встала с колен, еще торопливо совершая знамение креста, а сама подумала:

«Ох, грех-то какой! С полюбовником тута перед иконами стала, молитву творю! Все он! Прямо обошел меня…»

И быстро кинулась на постель, укуталась в одеяло до подбородка, глаза закрыла, словно внезапный сон свалил ее.

Медленно поднялся и Задор. Молитвенный восторг в нем остыл. Он огляделся, словно от сна проснулся, кинул взгляд на девушку, усмехнулся, все понимая, что творится в ней. Потом сел на край кровати, оделся неторопливо и вышел из горницы, не тронув девушки, ничего ей не сказав.

Слабое предрассветное сияние одевало восток и пробивалось в щели ставень, крепко припертых снаружи на окнах домика отца Семена.

Не совсем и рассвело еще, как сразу проснулся, ожил поповский двор. Раньше обычного закипела работа кругом, потому что воскресенье нынче и гостей ждут в усадьбу.

Девка-чернавка первая с ведрами по воду к речной проруби спустилась, постукивая по обледенелому, водою политому с вечера снегу своими тяжелыми, крепко сшитыми сапожками. Скотница с подойником в коровник пробежала, поеживаясь от холода, еще неостывшая после сладкого, крепкого сна. Старый Юхим к лошадям прошел.

Первый дымок над людскою избой беловато-молочным винтом поднялся прямо к небу в ясном морозном воздухе. А там и еще дымки из труб повалили…

Словно улей пробудившийся, усадьба полна движения, говора, мычанья коров, овечьего блеянья… А тут скоро прокатился в воздухе первый удар колокола, зовущего к ранней службе и самого отца Семена, и его прихожан…

Весело, дружно день начался, шумно катился, и только к сумеркам стало потише, поспокойнее в усадьбе поповской. Гости, какие были, разошлись и разъехались. Только остались человека четыре из соседнего поселка, давние приятели отца Семена. В чистой горнице за столом сидят, остатки допивают изо всех сулей, четвертей и ендов, какие за весь день наливались да подавались на стол и во время трапезы, и до, и после нее…

Красны лица у всех, хриплы голоса. Поют нескладно, бранятся неистово, похабные сказки говорят или грязные свои похождения описывают. Вышла из горницы Агаша, оставила отца с гостями. Девка, которая услуживать осталась, тоже бы рада уйти, но расходившиеся гости не выпускают ее. То и дело, что один либо другой утащут бедную в соседнюю боковушку и целуют, тешатся всласть. Потом выпустят, идут снова пить… А хозяин только гогочет, слушая, как девка отмаливается, хоть душу на покаяние пустить просит…

В сенях Агафья остановилась, услышав знакомые шаги. Задор вошел со двора, хотел в кухню пройти, увидел девушку, остановился.

— Ай меня поджидаешь… Што надоть?

— Так, ничего… Ты у коней был? Снаряжался?

— У коней… Все снарядил… А сам не снаряжался… Ныньче не еду я с ими…

— Вот-вот… И я просить сбиралась: не езжай, миленький… Штой-то у меня на сердце тяжело, непокойно… Ровно беда грозит…

И вдруг оборвала речь, подозрительно, почти враждебно поглядела на друга.

— А скажи? Што за помеха тебе, што сам ехать не схотел?.. Бабы сызнова? — не выдержав, спросила она, пронизывая его глазами.

— Ополоумела ты, пра! Стал бы я из-за баб от дела отлынивать… А иное дело, тово поважнее, подоспело. В городу побывать надоть нынче, в Тоболеске… повидать дружков… Ду-урочка ты! Все тебе бабы мерещатся…

— Не мерещится мне. Знаю я тебя… И сам не кроешься… Да пропади ты совсем! Штобы не сохнуть мне… А, слышь, какая у тебя там затея новая?.. Скажи… Больно знать охота… Миленький… Скажи…

— «Миленький, пригожий, обшит рогожей!» Ишь, Евье отродье. Все знать хотят. Да тебе скажу… Задумал я тут дело знатное!.. Вольницы много кругом, люду гулящего… А и те, хто побогаче, тоже печалуются: поборы московские да воеводы лихие доняли всех! Ловко бы тут, как в Астрахани, кашу заварить покруче. Тута от Москвы далеко да от Питербуха, от гнезда Антихристова… Може… Хто знает!.. Може, наша и выгорит!.. Вон, слышно и помер уже государь в чужих землях… Не то ево янычары зарубили под Прутом, не то сам помер… Царевич-то Алексей молод, несмышлен… Он бояр своих не любит, которые сенаторы да начальники первые у отца… И они ево не жалуют… Там своя каша на Москве может завариться… А мы тут и угораздимся… Може, своево осетра в чужой верше изловим… Не поняла!? Волю сыщем! Помнишь, как ночью я сказывал… Царство мужицкое… Вот и сбираю я дружков, булгачу народ по малости… А ноне и надоть повидать иных… Оттого не поеду в наезд. Поняла? Заспокоилось твое сердечушко несытое, ревнивое? Эх, ты, краля!..

Он хотел обнять ее, но, услыхав шаги на крыльце, быстро распахнул ближнюю дверь и переступил порог кухни, куда шел раньше.

Агафья медленно, в раздумье поднялась по скрипучей лестнице в светелку свою, где работала целыми днями.

А в большой горнице попойка наконец кончилась. Две сальные свечи вместе с большой лампадой у киота слабо озаряют покой. Гости стали собираться. Тут уже и Юхим, старый батрак отца Семена, появился, тоже одетый в дорогу.

Несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, он был крепок, хотя и держался сутуло; широкие плечи, высокая грудь и большие руки говорили о незаурядной силе старика. Щетинистая борода, усы и волосы, стриженные по-украински, в кружок, совсем седые, странно сочетались с густыми, клочковатыми, совершенно черными бровями, изпод которых угрюмо глядели небольшие, еще ясные глаза былого запорожца.

— Ну, сядем перед путем-дорогой! — пригласил отец Семен, стараясь держаться твердо на своих отяжелелых ногах.

Первым подошел он к скамье и грузно опустился на место в переднем углу под иконами, как хозяин и лицо духовное. Гости тоже уселись. Юхим приткнулся у дверей, посапывая по своей стариковской привычке.

Через несколько минут хозяин встал и обратился к киоту. Все тоже повернулись туда лицом и начали молиться, осеняя грудь крестом, творя поклоны.

— В добрый час! Пошли Господь удачи, дружки мои! — кончив тихую молитву, пожелал гостям хозяин. — Только и вы уж тово… Не как прошлый раз… Не пригоже так!.. Своих не обижайте… хрещеный люд православный не замай, слышь!.. Мало нехристей, бусурман што ли!? Теперя самая пора! Ясачные ясак отовсюду везут. Вот вам и охота знатная… А своих ни-ни!.. Не то анафему скажу, а не то, што бы тут с вами!..

— Ну, уж ладно! Вестимо! Расталалакался… Однава промашку дали. Боль тово не будет! Чай, и самим неохота своих резать… Души хрестьянские губить…

— Гляди же, кум Савелий, вы все!.. А с тебя, Юшка, и пуще других взыщу! Ты, старый, гляди да их остерегай… Не то и удачи вам не будет! В яму попадете!.. Слышали, какой лютой новый губернатор наехал?.. Уж его шпыни и тут у нас, на слободе, побывали у просвирни у моей… У Перфильевны… Вынули есаула Ваську…

— Слыхали… знаем! Да мы, почитай, верст за триста на работу ездим! Аж под Тюмень!.. Оттоле как сыпанем сюда, черт сам следов не сыщет, не то новый губернатор да шпыни евовные!.. Не ему одному разбойничать да воеводам ево наезжим!.. Им бы хотелость все себе загрести! Они и десятой доли в казну не довозят, што тута грабят… Так ужли же нам невольно и малость пощупать бока у окаянных бусурман, у самоеди алибо у остяцких собак там да у купцов бухарских!? Буде толковать! Благослови, батько. Вечереет, ехать пора!..

— Ну, Бог вас благослови!.. Езжайте, в добрый час!..

Подошли к Семену под руку «гости», поцеловали благословляющую десницу и вывалили шумной, галдящей гурьбой на крыльцо.

Там уж стоят широкие, особливо прочно состроенные пошевни, запряженные тройкой на подбор. А две запасные лошади сзади привязаны. И вид они дают, словно на ярмарку на конскую едет народ коней продавать…

Уселись, в ногах, в сене, «снаряд» уложили: пищали, топоры, кистени и пороху со свинцом добрый запас. Тут и мясо мороженое под облучком лежит. А за спинкой пошевней, на задке, туйясы крепко привязаны с пельменями морожеными, с молоком, обращенным в лед, и с квасом таким же. Случается, что без дороги надо двое-трое суток ехать «охотникам», чтобы свои следы получше замести… Нарочно приходится попутные деревеньки, села и города объезжать стороной… Так вся эта провизия и нужна бывает. Костер стоит разложить, котелок на рогульке подвесить — и мигом пища готова. А фляги, полные хлебным вином, у каждого при себе на перевязи болтаются, и бочонок полный еще про запас у возницы в ногах лежит, лучше шубы ноги греет…

Сел на козлы дед Юхим, натянул вожжи… Все умостились в санях, укрылись потеплее. Ворота настежь стоят распахнуты. Два человека, которые держали под уздцы пристяжных, пустили повода, отскочили. Гикнул могучий старик… с места кони рванули, как бешеные, только мелькнули в воротах, гремя бубенцами, и вихрем уже мчатся по дороге, круто сбегающей к реке, по которой уноситься стали вдаль, звонко и часто выбивая подковами по ледяному покрову, одевшему широкий речной простор…

. . . . . . . . . . . . . . .

Только спустились сани к реке, а отец Семен вернулся в горницу, собираясь прилечь на отдых после тревожного, шумного дня, как Задор тоже выехал из усадьбы верхом, направляясь к Тобольску.

Стоя у окна в светлице, Агаша видела, как он стал подыматься на холм, за которым тянулась зимняя ближайшая дорога, ведущая в город из слободы.

Вот он уж и на вершине холма. Сейчас начнет спускаться и скроется из глаз.

Но этого не случилось.

Видит девушка, остановился ее милый на самом гребне, вырезаясь так четко на светлой глади порозовелых закатных небес. Руку поднял к глазам, словно приглядеться хочет к чему-то вдали… И вдруг поворотил коня, назад скачет что есть духу к усадьбе.

Не помня себя, чуя что-то зловещее, неодетая кинулась на крыльцо Агаша и через несколько минут увидела, как подъехал сюда встревоженный, хмурый Задор.

— Батьку буди! — кинул он ей. — Скажи: едут сюды сызнова… Целый поезд… По возку сказать, чуть не сам Гагарин!.. Видно, с выемкой… Искать будут… Я побегу поприпрячу кой-чево получче… А ты живей отца упреди…

— К нам, думаешь?.. Може, сызнова к Перфильевне? — кивая на недалекую хатку просвирни, говорит девушка, словно желая обмануть себя самое и свои злые предчувствия.

— Э!.. Што мне с тобой?.. К нам, говорю… Беги!..

И сам, уже не дожидая ничего, кинулся почему-то прямо к одному из погребов, где обычно стояли скопы молочные…

— К нам?.. С выемкой! — испуганно забормотал отец Семен, которого подняла дочь этой тревожной вестью с постели. — Господи, помилуй! Помяни царя Давида и всю кротость ево!.. Добро, што я ранней сдогадался… Поубрал малость кругом себя, што надо было… Да, може… и не к нам, мимо проедут!? Господи!..

И, кидаясь растерянно по горнице, бормоча что-то под нос, то за одно, то за другое хватался напуганный отец Семен.

Четверти часа не прошло, как верховой драгун подъехал к крыльцу и громко позвал:

— Гей, хто тут?.. Свету давайте! Ево милость князь Матфей Петрович Гагарин жаловать сюды изволит… На охоту мы собрались, да опознились. Здеся желает ево милость опочив держать.

— Сам!.. — только и мог выговорить отец Семен и даже протрезвел окончательно при такой ошеломляющей вести.

Весь двор на ноги поставлен был мгновенно. Стол в горнице накрыли лучшей скатертью, уставили всем, что было в запасе у домовитого попа. Кто уже снял праздничное платье, в обыденное нарядился, ко сну готовясь, те снова, как по щучьему веленью, обрядились во все лучшее и, стоя гурьбой у ворот, готовились встречать нежданного высокого гостя.

Отец Семен на крыльцо вышел с хлебом-солью, дочь рядом стоит и держит наготове поднос, сулею и чарку серебряную, золоченую, старинную.

И холода не чует никто от волнения. Очевидно, не беда грозит, если упредить хозяева посланы, да еще прямо сказано, что мимоездом заглянет гость высокий, что на охоту он собрался, а не с грозой и карой судебной… Вот за холмом уже и бубенцы, колокольчики серебристые заливаются… На бугор вынеслась тройка редкой красоты, мчащая тяжелый возок на полозьях по накатанному пути снежному…

Опустились с бугра тройка и вершники, человек шесть, провожающие возок. Нырнул поезд весь в улицу слободскую и быстро покатился снова перед воротами усадьбы, стоящими настежь. Вот и у крыльца возок. Распахнулась дверка, и, поддерживаемый ездовым слугою, вышел князь из возка, на крыльцо идет, ласково кивая по сторонам людям, которые в снег повалились, отдавая земные поклоны своему повелителю, выкликая ему многие лета двумя десятками сильных голосов.

Держа хлеб-соль перед собою, низко кланяется отец Семен, бормочет что-то невнятно… А тут и звон колокольный грянул. Это Задор догадался, побежал к звоннице, раскачал колокола, чтобы с честью встретить «бога земного»…

Агафья тоже низкий поклон отдала, стоит с чаркой на подносе, просит милости в дом войти, осчастливить их хату бедную…

— Войду, войду, красавица!.. И заночую, ежели не погоните незваных гостей!.. На морозе оставаться не заставите… За хлеб, за соль спасибо! А ты, отец Семен, яко пастырь, благословение мне преподай свое на пороге дома сего, чтобы мне и тебе благодать была под кровлею сею! — обратился ласково Гагарин к опешившему попу.

Благословил он гостя, сам кланяется низко, войти в дом просит.

Вошли все. Знакомить стал гость хозяев со свитой своей небольшой, которую захватил с собою «на охоту»…

Келецкий неизменный с ним и офицерик драгунский молодой, женоподобный на вид, а на деле — отчаянный головорез, беззаветный храбрец, первый телохранитель князя Федор Трубников. Затем камердинер Захар и повар Алешка сопровождают губернатора. Очевидно, и на «охоте» он надеется иметь все удобства, к которым дома привык.

Слуги князя ушли: один — готовить что-то на кухне, другой — доставать из возка вещи, необходимые на ночь господину. Конвойные всадники поехали по приказу Келецкого искать ночлега себе у слобожан, чтобы не слишком обременить хозяина своим наездом неожиданным, хотя и желанным, как явно видно было по лицам попа с его дочерью и даже всей челяди ихней.

Усадив гостя под образа, отец Семен наконец после решительного приглашения Гагарина и сам занял место по правую сторону стола. Оба спутника уселись напротив, а Агафья стала подавать и угощать гостей.

Теперь покой был ярко озарен не только сальными свечами в медных шандалах, как всегда, но и церковными, восковыми, вставленными в трех— и семисвечники, которые были внесены и зажжены тем же догадливым Задором.

Только сам он, исподтишка наблюдая за гостями, особенно за Гагариным, старался почему-то, чтобы его лицо не было слишком выставлено на показ; он больше оставался в тени, а там и вовсе перестал входить в горницу, очевидно, выглядев то, что ему было нужно.

Беседа сначала шла туго, хотя гость и постарался сразу придать ей простой, живой оттенок, чуждый натяжек и церемонии. И только после нескольких глубоких чарок, опорожненных отцом Семеном, он немного стал посмелее… А там его громкий, раскатистый смех стал часто потрясать стены просторной, ярко освещенной горницы.

Услуживая почетным гостям, наблюдая за общим порядком и за людьми, которые приносили и уносили еду и питье, Агафья улучила все-таки минуту и прошла в людскую, куда ушел Задор.

— Подь-ка ко мне, Сысойко! — позвала она его тем именем, как звали все кругом, кому не открывал своего настоящего Задор. — Помоги мне достать из укладки, из большой простыни новые. Крышка больно тяжела… А девки заняты…

Он, почему-то насупленный, молча встал и пошел за девушкой в кладовую, где у стены темнел огромный старинный сундук из кедрового дерева, окованный узорными железными скобами и полосами.

— Ты чево ж ушел из покоев? — и не думая трогать сундука, спросила девушка Задора, едва они очутились в темной душной кладовой, озаренной только тоненькой свечкой, которую она держала в руке. — Чего насупился? Аль еще ждешь беды от этих гостей? Не видел, какой сам-то добрый да ласковый!

— Ласков не в меру!.. — криво улыбаясь, ответил Задор. — Беды тебе с отцом от нево ждать нечево, вижу… Прямо сказать надо: счастье в дом привалило в поповский… «На охоту», слышь, собрался князенька… Да еще супротив ночи! Черт усатый, старый! Жирный боров вонючий!.. Знаю я охоту евонную! Он и в Питере так «охотился», што слава про него по всем концам пошла! И на Москве, сказывают, целую уйму бабья держал при себе… Сюды с двумя приехал… Да, видно, мало. Увидал где-то тебя… Вот и прикатил…

Слушает девушка, и кажется ей, что не Задор говорит, а она сама думы свои слышит, которые кружились в уме, едва увидала она Гагарина, его жадный масляный взгляд уловила, которым он словно ощупал ее там, на крыльце, при встрече. И первую встречу вспомнила, в соборе городском…

А тут умный, всезнающий Задор прямо выложил, зачем приехал князь, удостоил попа слободского своим посещением под таким прозрачным предлогом.

И просто, доверчиво, отбросив всякие обходы, девушка шепнула другу:

— Што ж теперь будем делать мы, миленький? Как мне быть?..

Самый вопрос показал, что девушка и не думает о сопротивлении такому поклоннику, понимает, что опасно для нее и для отца, если она обозлит князя, особенно после этой истории с есаулом раненым, который исчез так странно… Много грехов знает за собою поп Семен и, пожалуй, даже рад будет хотя бы и с левой стороны «породниться» со всемогущим губернатором… А девушка?.. Она и сама не посмеет противиться, а ради отца придется стерпеть самое худшее… Но ждет она все-таки, что скажет ей сердечный друг.

А тот молчит, только в глаза ей смотрит, словно в душе читает у нее и ей без слов хочет показать, что в нем делается. А рука невольно за голенище тянется.

— Миленький! — только и вырвалось у испуганной, побледневшей девушки, и даже за руку схватила она его. Вся дрожит, как в лихорадке, губы пересохли, слова больше сказать не может.

А он вдруг расхохотался громко, хрипло так.

— Глупая! Чево испужалася?.. Што в башку тебе пришло? Стану я из-за бабы руки марать… Да ошшо такую персону великую задевать! Уж тогда прямо надо говорить: висеть мне на виселице выше Амана… Ха-ха-ха!.. А я ошшо пожить хочу. Плохо жил, авось кончу ладно… Мне ли дело, с кем ты путаться будешь?! Покуль свежа, потуль и мне хороша… Спокойна будь… Иди, угощай князеньку… Да получше… Целуй послаще… слышь! Я велю! Сам приказываю… Закружи его башку толстую, глупую… Штоб он, ровно пес, за тобой бегал… Слышь? Мне так надо!.. Он пригодится мне для моих затей… для дела великого… Сейчас одна затея такая на ум мне пришла, в душу запала; што ежели!.. — Он вдруг оборвал сам себя и строго заговорил: — Слышала? Сам тебе велю, делай все, што он от тебя захочет… Ничево! Я же знаю, што не по своей то воле… Душа чиста была бы… А тело обмоешь — и грязь отошла! Знай это, девонька. И не смущай себя… Весела будь, пой, пляши ему… Говорю, надоть, чтобы он аки пьяный от тебя стал… Тогда ты мне ево предашь… И мне он послужит за то, што ты… Ну, слышала?.. Ступай…

Быстро, потупив голову, почти убежала девушка.

А Задор, до крови пожав зубами пальцы собственной руки, вдруг изо всей силы головой ударился в бревенчатую стену кладовой, и заходила ходуном высокая, сильная грудь от сдавленных, сухих рыданий.

Но быстро овладел он собой, почесал ушибленное место и вышел из кладовой, у дверей горницы приник, слушает, что там творится…

А там уже все четверо пьяны сидят. Агашу отец послал в украинский наряд принарядиться да гостю показаться. Сам сходил в свою боковушу, вынес целую охапку старинного восточного оружия с рукоятками из серебра и золота, усаженными бирюзой и другими самоцветами. Вынес и шлемы индийского образца, древние, поржавелые, как будто веками пролежали они в земле. Но насечки золотые на них и самоцветы, в железо вставленные, еще, как и встарь, горят… И кольчуги легкие, для копья, для стрелы, для кинжала неодолимые, вынес отец Семен. Потом запястья янтарные и золотые, подвески витые вроде серег, кувшинчики литые из серебра и золота, пояс из золотых блях. Все кажет гостю вельможному. Тот только ахает и дивится…

— Из могил, поди, все из языческих набугровано!? Скажи, где, поп? Може, там еще осталось! Дай и мне счастья попытать! Больно я такие вещи жалую… — говорит Гагарин.

— Ох, милостивец, государь ты мой, князь пресветлый! И рад бы сказать, сам не знаю, откуда это добыто. Есть у меня батрак старый, Юшка… Он у нас в дому, как родной… Он и нашел клад, и мне отдал, говорит: дочке Агаше в приданое… Она и то сережки носит из тово клада… И перстень невелик один ей же носить я дал. Больно чудной он, ровно жук живой сделан… А это у себя берегу… Тебе лишь и показал, потому што ты да Бог у меня! Вот видит Христос!

Крестится, кланяется гостю хозяин. Рад, что не за сыском приехал тот, а за иным делом…

Улыбается Гагарин.

— А где же твой батрак? Позови. Может, мне он скажет, где клад нашел…

— Нету ево в дому! Поехал на ярманку, коней продавать повел. Коньки у меня объявились продажные, своего разводу… Вернется, я тебе ево предоставлю, кормилец, благодетель!..

— Ну, добро! Не кланяйся! Я же гость у тебя в дому! Так хозяину почет равный, как и гостю. Не властью, дружбой наехал, видишь сам. Так оставь поклоны…

— Слушаю, батюшко! — отвечает поп, а сам снова поясной поклон отдал.

Но Гагарин уж и не видит, оружие разглядывает и другие вещи диковинные. Келецкий тоже в восторге, любуется тонкой работой вещей, очевидно, привезенных с берегов Инда и зарытых потом в этой холодной стране вместе с телами знатных владельцев клада…

Не успели налюбоваться вещами редкими, как снова появилась Агафья в горнице. Венок цветочный у нее на темных волосах, отчего еще прекраснее стало лицо девушки. Плахта, корсетка украинская и свитка тонкого сукна, яркого кармазинного цвета ловко облегают стройный стан девушки, ее округлые, точеные бедра и высокую, нежную грудь…

Сказочно хороша поповна в этом наряде… Пожирают ее глазами все три гостя, а Гагарин больше всех…

Пьян отец, но видит и смекает все. И доволен.

— А ну-ка, дочка, покажи, как пляшут у нас на Украине!.. Ну-ка, утни гостям горлинку!.. А я тебе потренькаю на бандуре…

Пошел, бандуру дедовскую принес, настроил, ударил по струнам и припевает тут же…

Гой, дивчина-горлица

До козака горнется…

А вин обернется,

До другой смиется.

Гопа, гопа, гопа-па!.

Играет, сам плечами шевелит, ногами притоптывает… И все гости за ним, даже Келецкий…

А глаза их так и прикованы к девушке, которая под звуки струн то гоголем плывет по горнице, то кружится вихрем, постукивая красными каблучками своих сафьяновых сапожек, медными подковками…

Привстал, не вытерпел Гагарин, платочком помахивает, вот-вот вприсядку по-русски, по-московски, пустится, хотя бандура совсем другое выводит… Трубников тоже вскочил — красный, возбужденный… Ногамиипритопывает, гикает… Не будь здесь князя, уж он бы знал, что делать… Но даже неудержимый порыв страсти, овладевший юношей, не смеет прорваться при Гагарине, который неспроста, конечно, заехал в усадьбу к попу салдинскому…

— А где Сысойка? — вдруг вспомнил хозяин. — Вот он утнет так утнет гопака! Зови его! — крикнул в дверь отец Семен девке, которая как раз выходила из покоя, нося лишнее со стола.

— Сысойко? — спросил Гагарин, что-то припомнив при этом имени. — Это кто же?

— Батрак мой. Из наших краев. Земляки мы… Плясать больно горазд… Вот увидишь, благодетель!.. Вот он! — указывая на входящего Задора, сказал поп. — Ну-ка, хлопче, потешь гостя дорогого… Спляши с дочкой… Пусть знают, как на Украине люди веселятся. Ну!

И еще круче, задорнее затренькал на бандуре.

А Задор, спокойный, невозмутимый на вид, низко поклонился Гагарину, изготовился, плечами повел, дал выступить вперед девушке, которая сразу оживилась при появлении друга, и вдруг, как орел на добычу, кинулся за пляшущей девушкой, то вихрем проносясь мимо и вокруг, то обвивая ее тонкий, сильный стан своей сильной рукой, и так увлекал за собой подругу, словно легкое перышко; потом снова покидал ее, пускался вприсядку, совсем припадая к полу и взлетая снова кверху с непостижимой силой и легкостью, какой нельзя было ожидать от этого костистого, нескладного на вид парня.

Лицо его безбородое, как у скопца, только с редкими усами, обычно кажущееся немолодым, загорелось, помолодело. Глаза засверкали особой удалью и затаенной злобой. Если бы тигра можно было заставить плясать, он имел бы такой вид.

Но гости мало обращали внимания на танцора. Девушка сводила их с ума, тоже преображенная, трепещущая от страсти! Как птица, легко носилась она в танце, неутомимая, знойная, словно одержимая демоном сладострастия и пляски… Ее возбуждение заражает гостей и без того полных желаний.

Пляшет и видит все это Задор. Вдруг остановился он в самом разгаре танца, поклонился еще раз князю и быстро вышел.

Оборвал игру отец Семен. Остановилась Агафья.

Но гости и не возражали против такой неожиданной остановки. Слишком устали они глядеть и переживать то, что огнем наполняло им голову и грудь…

И словно рады были передышке. Даже хмель от вина ослабел, испарился у них из головы после этой опьяняющей, волнующей пляски.

Далеко за полночь окончилась пирушка и на отдых разошлись хозяева и гости. Отец Семен под конец уже совсем опьянел, и его пришлось унести в чулан, где постлано было для него на этот раз. В боковушке, где спал обычно хозяин, Келецкого уложили. Трубникову постель устроили в той же горнице, где ужинали, составя рядом две широкие скамьи, покрыв их сенниками и периной.

— А тебя, князь милостивый, уж не погневайся, — прошу в моем покое почивать. Так батюшко мне наказывал. Тамо постеля получше и прибрано попригляднее… Уж не взыщи. Люди мы простые!.. Чем богаты, тем и рады! — говорила Агаша.

— На твоей постели?! Да я вот уж почитай сорок ден, как приехал, тебя увидал, о том и мыслил: на твоей бы постели… — почти задыхаясь, негромко говорит Гагарин, следуя за девушкой, которая сама со свечой в руке показывает ему дорогу в темных сенях.

— Ступай! — вдруг обратился он к камердинеру, который до сих пор вел осторожно под руку охмелелого князя. — Иди себе, Иваныч! Я сам… Меня, коли что, хозяюшка поддержит… доведет… А?.. Доведешь? — кладя горячую, влажную руку на плечо девушки, спрашивает князь.

— Доведу! — шепчет она, потупясь, косясь глазами на камердинера.

Но того вдруг и видно не стало, словно исчез, провалился он, — так быстро юркнул верный, сметливый слуга в ближайшую дверь.

Вдвоем очутилась она с Гагариным в своей спаленке. Высоко постлана постель ее девичья, белая, такая свежая, целомудренная на вид… Две перины положены одна на другую, подушек груда, как любит князь. И поверх всех — его две думки в чудесных шелковых чехлах… И одеяло его собственное, на гагачьем пуху, шелковое, стеганое. Туфли стоят, кувшин с квасом на столике у постели… Золотой подсвечник с прозрачной, витой свечою из воска крашеного… Еще меньше кажется теперь самой девушке ее спаленка. Тесно, душно ей здесь. Довела она гостя, уйти бы. Да он не пускает…

— Пожди, не беги так скоро… Что скажу, послушай!.. Я спать еще не сбираюсь. Уж и ты побудь со мною… Часочек… Слушай…

— Слушаю… — шепчет невнятно девушка. Поникла головой, ловит чутким слухом не речи важного гостя, а иное: не бродит ли под дверьми дружок ее, не хочет ли и он подслушать и узнать, что здесь творится?

Но тихо кругом. Ни шороха, ни звука… И уже смелее говорит она:

— Слушаю, князь-воевода! Сказывай, што изволишь…

— «Князь-воевода»!.. Как это ты приговариваешь?.. И глядишь так строго… Зачем? Боишься што ли меня? Не бойся! Я добрый… Ково полюблю, рай тому устрою… Слышь? Да постой… Сама же ты где ляжешь, коли меня на свою постель уложить собралась?.. Где же ты?..

— Я… я в светелке, наверху… Тамо мне постлано…

— Одна туды собираешься?! Хе, хе, хе!.. И не боишься?.. Или ждешь, что придет дружок ночку коротать?.. А?.. Не стыдись, не гляди так в землю… Ишь, вся огнем вспыхнула qt стыда! Не надо! Я уж не молодой парень!.. Меня не стыдись. И ты, гляди, какая! Не девочка… Чай, знаешь, што на свете за любовь живет?.. А?.. Есть дружок, а?

Молчит, рдеет Агаша, слезы брызнули даже из глаз.

— Ну, ну… Ладно, верю, што нету никого… Умница… Хорошая девушка… Береги себя до замужества… На шею парням не кидайся… И счастье найдешь… — неожиданно меняя тон, уже не так цинично и сластолюбиво, с оттенком отеческой ласки заговорил Гагарин. Слезы девушки убедили его в невинности ее. И он решил иначе пойти к цели.

— Ну, милая, коли проводила, так и уложи, помоги старику… Хе, хе, хе… Вот шлафор мой одеть помоги. А я пока разоболокусь… Отвернися…

Быстро разделся Гагарин, при помощи девушки надел свой шлафрок, сел на край кровати и поманил к себе девушку.

— Ну, умница, спасибо, что помогла. Поди, поцелую тебя и спать отпущу… Иди, не бойся…

Как осужденная, подошла Агаша. Князь сперва нежно, по-отечески, коснулся ее лба губами и вдруг неожиданно обхватил за талию, привлек, усадил рядом с собой, трепещущую, бессильную. Прижался к ее груди плечом и зашептал, словно тайну великую сказать хочет:

— Слушай, девушка… Чего дрожишь?.. Зачем боишься?.. Не бойся! Счастье твое пришло к тебе… Слушай… Как увидал тебя, по тебе тоскую, словно мне двадцать, а не сорок лет, словно я и девок не видал!.. Слушай… Успокойся… Ты же, поди, знаешь, што на свете творится?.. Вот и пойми, не могу без тебя! Приласкай малость… Саму малость… А я за то…

Задыхается на самом деле от волнения, договорить не может князь.

— Боюсь… пусти!.. — залепетала пересохшими губами Агаша.

— Не бойся… погоди… Слушай… Не противься… Не хочу я силом… Сама ты… поняла?.. Чтобы обиды тебе не было… Чтобы вольной волей все, а не силком!! Тогда мне радость будет полная… Не хочу насильно… Так не противься… Мила ты мне… Больше всех на свете!.. По-моему сделаешь, так я… Золотом осыплю… Слышишь? Выше всех поставлю во всей земле!.. Царицей сделаю, слышишь? Я же Гагарин-князь! Повелитель всей Сибири… А може, и взаправду царем тут стану… Особливо, если ты захочешь… Слышишь?.. Да не молчи… не сиди так… не трясись, как у волка в пасти… Не волк я… Ласки твоей хочу… Полной, вольной… Видишь, как мила ты мне! Вольной ласки жду, а не то чтобы, как других, заставлял отдавать мне тело ихнее… мила ты…

Шепчет, ласкает ей шею, грудь, которую обнажил уже своими дрожащими руками. Силится совсем стянуть с нее и свитку ярко-красную, и лиф высокий, бархатный, расшитый шелками… И плахту уже разворачивать стал, плотно окутавшую пышный стан.

Сидит, дрожит девушка, ни да, ни нет не отвечает на шепот лихорадочный и знойный. Только слезы катятся по бледным щекам.

Остановился князь, целовать перестал, только жмет в объятиях девушку и снова шепчет. — Чего боишься?.. Чего стыдишься? Знаешь сама: нет той женщины в краю, которая не захотела бы на твоем месте побыть!.. Знаешь сама, красавица моя!.. Ну, так не упрямься… Ну… ну!.. Сбрось, сбрось это… Своими руками… Хочу, что бы сама ты… Ну!..

С трудом разжала губы девушка и сквозь зубы, как будто сведенные судорогой, проронила глухо:

— Стыд… грех… Кто меня потом замуж возьмет!..

— Вот оно что! — радостно подхватил Гагарин, услыхав, наконец, что причиной этого пассивного сопротивления, неожиданно выказанного со стороны девушки. — Какой же стыд алибо грех? Пустое… И замуж тебя выдам так, как и самой не снилось! Вот хоть за этого красавчика, который со мной приехал, за Федьку Трубникова. Приметил я, как ты на него поглядывала, плутовочка… А ты и пожилыми не брезгуй… Такие, как я, тебе больше не. попадутся… Ну, брось… Сними это скорее…

И снова сам стал срывать с нее досадные покровы. Не противится больше девушка, но и на ласку не склоняется, сидит, как кукла живая, шепчет:

— Стыд… грех!..

— Пустое!.. Ты читала… слыхала, поди, не раз… У Соломона тысяча жен было, а не сочлося за грех! И у Давида тоже немало начтешь… А праведен он пребывал до конца жизни своей! Не в этом грех, красавица… Эсфирь припомни! Я и тебя также возвеличу… Ну, брось шептать свое… Ну, приласкай…

Теперь уж полную волю дал себе вельможа…

А девушка свое твердит, не отталкивает, но и на ласку лаской не отвечает… И это полусогласие, эти выкрики:

— Мамонька!.. Грех… Стыд!..

Эти истерические восклицания, звучащие и в те минуты, когда сама девушка стала трепетать под поцелуями князя, — все это, как жгучие удары бича, подхлестывало вспышки желаний у жадного к наслаждению, но слабого, изношенного до срока Гагарина…

Утро настало. Все поднялись в усадьбе. Только тихо в покое, где спит Гагарин. Не смеет никто и мимо пройти на той половине дома. А Агафьи не видно. Должно быть, тоже не решается по скрипучей лестнице сойти, чтобы не нарушить сон дорогого, высокого гостя.

Так отец Семен и оба гостя говорят, так вслух и челядь толкует. А все между тем совсем иное думают…

Но вот наконец звонок прозвонил из опочивальни князя. Камердинер, давно сидящий наготове, туда бросился. А ему навстречу по лестнице стала и поповна спускаться. Бледная, усталая, круги под глазами, словно и не спала всю ночь до позднего утра… Не глядит на встречных, в шубейке, в платке на голове, мимо спаленки своей шмыгнула, где теперь Захар князю мыться подает, одевает его…

Вот и на крыльце девушка. Огляделась, увидала на дальнем конце двора своего милого и помертвела, потом пурпуром лицо ей залило… Еле сошла она с крылечка.

Связка ключей позвякивает в руке, которая ходуном ходит… В дальний угол двора прошла она мимо Задора, амбар раскрыла, туда вошла, будто корму для птицы набрать… Но слышит, что дружок тянется за ней, как игла за магнитом тянется… Она и оглянуться боится… Подошла к мешкам с мукой и зерном… И не видит, что сзади делается… Хорошо, что не видит… Бледный прокрался за ней в амбар Задор, а сам уж нож наготове держит, на груди, под кафтаном… Уж ударить готов… Но вдруг четко так перед ним другое женское лицо пронеслось, лицо бабы, которую зарезал он безвинно… И эта же не виновата… Сам же он вчера чуть не приказал ей… Мгновение-другое… Зазвенел нож, падая между мешками на землю…

А он, охваченный внезапным порывом ярости, смешанной с дикой, необузданной страстью, накинулся на девушку, даже не дав ей времени обернуть к нему лицо, и стал осыпать ее бурными ласками, грубо, порывисто и молча, без единого звука… Кофта не выдержала, лопнула на груди… И он так сильно сжал пальцами эту нежную, трепетную грудь, что багровые следы его пальцев сразу проступили на атласистой коже…

Девушка все терпела и тоже молчала, как немая… Вот он с последним поцелуем зубами впился ей в плечо у самой груди… И тут, несмотря на острую боль, не вскрикнула Агаша, только в самозабвенье, словно потеряв сознание, порывистым, частым трепетом отвечала на его дикие ласки. И вдруг изогнулась змеею, одним сильным, порывистым движением оторвала его губы от своего плеча и прижалась к ним своими жадными, пересохшими губами… Так они и замерли на миг…

Затем его не стало.

Когда он ушел, девушка огляделась, вся растрепанная, оправила волосы, запахнула полуизорванную кофту, в платок завернулась, вышла, шатаясь, словно пьяная. Но ей было легко и хорошо, как бывает в знойный летний день после нежданно налетевшей бури и грозы…

Забыла она все: муки стыда и эту мучительную ночь, долгие часы душевной и телесной пытки с Гагариным… С поднятой смело головой, с порозовелым лицом поднялась на крыльцо своего дома девушка…

А ей во след понеслись звуки лихой, разухабистой бурсацкой песни, которую поет знакомый, дорогой для нее голос…

Коней повел поить Задор, а сам так и заливается на всю слободу:

Сидел я с поповною раз на печи.

Совал я поповне в карман кирпичи!

Поповна, поповна, поповна моя,

Попомни, попомни: любил я тебя!

Сидел я с поповной под лестницею,

Кормил я поповну яечницею,

Поповна, поповна…

Льется глумливая песня… Но не обидна она для Агафьи. Пусть поет, что хочет, лишь бы пел… Да не смотрел так на нее, как вечером вчера во время пляски… как нынче поглядел, уходя сейчас из амбара…

И этот день минул, и ночь прошла. Никак на охоту не может выбраться Гагарин. Что-то недужится ему. Днем спит либо выпивает слегка со своими спутниками и хозяином. А ночью?..

Он один да Агаша знают, что происходит в эти долгие, зимние ночи…

И Сысойко догадывается, да молчит… в руки себя взял, решил к делу приступить…

Вечереть стало. Лежит в спаленке своей тесной Гагарин. Агаша тут же, слушает, что говорит ей князь, какие сулит награды да радости за каждую искру нежности, за призрак ласки с ее стороны.

И в Москву, и в Питер ее повезет, и чужие края покажет, где круглый год лето и розы цветут, и птицы райские поют, зреют плоды, словно литые в золоте.

И нарядов нашьет, и самоцветов, и золота надарит… Уж и теперь полный ларец у нее всяких чудесных, дорогих подарков. Запаслив князь, с собой немало захватил женских украшений, на «охоту» сбираясь в слободу Салдинскую.

Но не тешат эти подарки и посулы князя девушку. Об ином она думает. Скорее бы надоесть вельможному любовнику… Бросил бы ее!.. Тогда она и счастлива будет. А тот с каждым часом разгорается больше, совсем обезумел на старости…

На короткое время затих, замолчал Гагарин: ни с ласками не пристает, ни речь его не тянется докучна…

Пользуясь минутой, нерешительно заговорила девушка:

— Князенька… свет, Матвей Петрович… Слышь, што скажу…

— Говори, кралечка… Курочка моя… Давно я жду, ты бы заговорила, пожелала чего, мне бы словечко ласковое шепнула…

— Стыжусь я! — шепчет девушка. Потом громче свое повела: — Слышь, тамо Сысойко… хотел тебе челом бить… Про твою милость припас подарочек, сказывал… А што — не говорит… Войти ему позволишь ли?..

— Сысойко… Это он в пору пришел. Я и сам думал позвать парня. Еще за пляс не наградил его. Да и потолковать надо. Зови, пусть идет, несет, что там есть у него. Ежели занятное, в долгу не останусь… Зови…

Агаша вышла и через несколько минут вернулась с Задором, которого пропустила вперед.

Отдав низкий поклон, батрак остановился почти у самой двери, а девушка тоже задержалась, замерла чуть ли не рядом с ним, словно настороже. Ее тревожила, даже пугала первая встреча наедине Гагарина с сердечным дружком, тем более что от Задора сильно несло сивухою, хотя шел он твердо, держался прямо.

Побледнелая, скользила взором девушка от одного к другому, не зная, добра или зла надо ожидать от этой встречи. И стыдно было ей, так стыдно, что убежала бы далеко… Но оставить их совсем вдвоем было выше ее сил. Клялся, правда, дружок, что дурного не сделает гостю, что мог бы и без ее посредства посчитаться с ним тут же, в доме, на каждом шагу… Уверял, что особые замыслы явились в его голове и для них нужна дружба Гагарина, а не смерть этого вельможи… И верит, и не верит Агаша словам Задора. По ее мнению, и сам плохо знает парень, чего он хочет, что может сделать неожиданно для самого себя. И потому стоит, как на горячих, углях, девушка и ждет…

Милостиво свысока кивнул Гагарин на поклон Задора…

— Здорово, парень! Что нам скажешь?

— Челом бью его превосходительной милости, стольнику государеву, боярину-князю пресветлому, Матфею свет Петровичу, велемочному губернатору всея Сибири Северныя, Восточныя и Западныя! Да живет он многая лета!.. — с новым поясным поклоном гулко отчеканил Задор, совсем на манер царского многолетия в храме. — Здравия и радости, удачи и счастья желаю вашему превосходительству! — неожиданно совсем по-военному закончил свое приветствие странный парень. А глаза его, светлые и блестящие, смело выдержали пытливый взор нахмуренных очей вельможи.

— Начал словно бы от крылоса, а кончил по-иному! — покачивая головою, медленно заговорил Гагарин. — Мудреный ты. В монахах не бывал ли, а?.. Ишь, грива какая у тебя долгая…

— Сподобил Господь, удостоен быть служити у алтаря святого… — совсем по-иночески прозвучал ответ батрака.

— А в солдатах?.. Служивал, а?..

— Так есть, ваше превосходительство! — внезапно вытягиваясь, отрезал Задор, как на плац-параде.

— Может, и разбойничал ненароком, парень?.. Кайся уж заодно! Колесовать стану, было бы за што!.. Хе-хе-хе… Не трусь, неси правду… Знаешь, правда из огня выводит, из воды вызволяет… Хех-хе-хе… Ну… был грех?..

— Как перед Господом, так и пред тобою, князь-воевода, не потаюся!.. Давно, правда… а бывало дело… Да ноне быльем поросло… Опамятовался. Черту послужил, теперя надо душу спасать. Тебе да Богу послужу, коли не побрезгуешь рабским усердием моим. Авось и я, смерд последний, милости твоей на што пригожуся… Как в побасенке говорится, што и мравий ничтожный может льва из беды выручить, коли Божья воля на то…

— Вижу, бойкий ты, парень… Наметанный, начетчик… И недаром мне про тебя толковали… Да ладно! Поглядим… А там что у тебя, а? Подарок — не отдарок, как в сказке, а?.. Сказывай, бахарь.

И князь, усмехаясь, кивнул головой на кошелку, которую держал Задор.

— Угадал, вельможный боярин! Тебе ли не угадать, светлый князь-воевода? Ничем ты раба своего не жалуй, не отдаривай, только милостью высокой порадуй, не оставь!.. А я князю-воеводе Гагарину — птицею редкостной, гагаркой-красноперкой индийскою челом бью!..

Вынув из кошелки птицу величиною с молодого гуся, Задор отставил на скамью свою кошелку, где что-то мелодично звякнуло, а сам приблизился к губернатору, осторожно держа в руках птицу, которая трепыхалась от испуга, сразу из темной, закрытой кошелки очутясь на свету, среди людей, которые говорят, двигаются, тормошат ее, дикую, пугливую.

Залюбовался Гагарин невиданной птицей. Темное, блестящее оперение делало ее похожей на других уток. Только шея и голова горели от сверкающего красного оперения. Сверкали также красновато-золотистые круглые глаза птицы, блестящие, как два живых топаза, когда гагара, подняв голову, окидывала покой своим быстрым встревоженным взглядом. А на голове красиво рдел небольшой хохолок, словно корона, данная самой природой своему созданию.

— Хороша!.. Впервые и видеть довелося, хотя немало лет прожил сам в Сибири тута! — осторожно поглаживая птицу по блестящим, мягким перьям, сказал Гагарин. — Слышь, «гагарой индийской» ее звать?.. И откуда ты все знаешь?.. И где ты взял эту диковину?.. Да еще середь зимы! Не ворожбит ли ты, слышь? Не чудодей ли, кудесник?.. А?..

— Для твоей милости на все руки от скуки готов! Што повелишь, то и буду.

— Это значит: «как ни зови, только в куль не вали!» Разумею. Так где же ты выловил «тезку» мою, а?.. И когда?..

— Недалече, князь пресветлый. Есть озера лесные, до Верхотурья не доезжаючи. Я больно охоту люблю, часто на них бывал, зверя, птицу бивал разную и силками лавливал. А энтих гагар-красношеек все ищут… Их, слышь, у нас «царь-птицей» прозвали. Потому, пока гагара не прилетит — и весна не придет, пока не улетят их стаи последние — и зима не станет… Так старики сказывают.

— Так по осени, значит, поймал ты еще птицу и выдержал?

— Не! Недавнушка совсем. Как слух прошел, што жаловать твоя милость изволит к нам в государево место… Вышел я с ружьишком, сам и помыслил: «Дай-ко на счастье на воеводское поохочусь!..» И под самым под Туринском попал на озеро на одно. Все заледенелое, а посередь него — полынья и пар валит, ровно дым из трубы. Энто теплый ключ изо дна бьет. Туды остяки летом собираются да иные народцы; в том озере посередке окунаются. Сказывают, ломота ли али на теле вереды какие бывают — все тою водой горячею смоет и унесет… А зимой, как все кругом замерзает, на той полынье, на воде на теплой видимо-невидимо всякой птицы остается зимовать, котора улететь не поспела со стаями…

— Вот как… Недалеко от Туринска?.. Добро. Запомню. Ну, далей!

— И вижу я: пуста полынья заветная. Одна только плавает «царь-птица» моя, гагарушка запоздалая, от своей-= стаи отсталая… Ровно осенило меня: на то и набрел-де, о чем думал… Надо живьем, смекаю, взять! А птица куды чутка! На триста шагов не подпущает. Я на хитрость и пошел. Взял жилу тонкую, крепкую, что на лески берут, в воде и не видать ее. Изловил рыбку невелику, продел ей в жабры струну мою, к струне — бечевку привязал. Рыбку в воду пустил, другой конец бечевки за колышек привязал и замотал некрепко, чтобы размотаться малость он мог, когда потянет птица… А колышек глыбоко в лед забил. Сам далеко отшел, на берегу, за кустами притаился. Почитай, часа три дожидался, пока гагарка моя успокоилась, вернулась на полынью, на воду села… А тута приманка моя в глаза ей бросилась… Рыбка-то поверху плавает, не может глыбоко нырнуть!.. Гагарка-то и заглонула ее… Сразу, как они любят… Я тута и кинулся к полынье… Взлетела птаха, да нет! Леска-то не пущает… Опять на воду гагара пала… Уже ей бы и выбросить из зобу рыбку заглоченную, да силы-возможности нету! Жадна, заглонула сильно… Я в ту пору за бечевочку, потихонечку… помаленечку и потянул к себе красавушку, и в мешок, и до дому ее… А теперя тебе челом ударил удачей моей! В добрый час, коли примета добрая! Господину всея Сибири «царь-птица» и подобает… Такой, гляди, и в Питербурхе, у самово царя в евонной Кунсткамере нету, хоша и охочь государь на диковины на всяческие.

— А… ты, видно, и тамошни порядки знаешь, парень? — снова вглядываясь в Задора, спросил Гагарин. — Слышь… и сам ты мне штой-то приметен, ровно бы я где видал тебя… а?

— И, князь-милостивец! Мало ли нас таких, корявых, по свету шатается?.. Все лапти на одну колодку ковыряны…

— Может, и так. Ну, за птицу спасибо, парень… Сысойко ты?.. Удружил. Я ее, уж как хочешь, царю отошлю… Он, правда, любит такие диковины. Ты недаром помянул… И тебя не за…

— Ошшо, пожалуй, дозволь слово молвить! — смело перебил Гагарина батрак, так что тот даже опешил и только молча кивнул головой.

— Ошшо есть штуковина… Слышь, вельможный князь, уж прямо для твоей чести! Уж ты ее никому, ни царю, ни царице, ни красной девице, не давай, не дари, себе одному бери! Вещь заветная… хоша и не от дедов-прадедов мне досталася… А получче тово, как я смекаю… Слышь, государь-милостивец, все в ту же пору было, как я на счастье на твое вышел в лес да в поле на добычу… И набрел на курган на одинокой… Сразу признал, вижу: могильник стародавний… Копну, думаю… Заступ, как на счастье, со мною. Я к ему живо древо приладил, обошел курган, снег сгребаю, примет ищу… И, гляжу, с одного боку уж рыли ево… Не то люди, не то звери лесные логово себе пробивали… Я тут и стал далей вкапываться… На вторы сутки до сердца дорылся. Камни открылись могильные. Отворил я дверной камень, а там костяк лежит… весь разбитый. И, окромя черепков да уздечек, окромя железа ржавого кругом, и не видать ничего. Думаю: добывали уже тута добытчики ранней меня!.. Копаю себе, ворошу в мусоре заступом… Глянь, блеснуло чтой-то! Нагнулся, поднял, к свету поднес… И вот гляди, што в руки тем, иным, не попало. Што на твою долю в могильнике осталося, кня-зенька.

Из своей кошелки Задор быстро извлек и подал с поклоном Гагарину что-то сверкнувшее прямо в глаза князю блеском старинного червонного золота.

Эта была широкая головная повязка, вроде тиары, какую в древние века носили цари восточные, жрецы великие и верховные сановники персидские, индийские и индийские раджи, надевая поверх тюрбанов или обвязывая вокруг шлемов в бою.

Овальные золотые пластины были связаны между собою золотыми кольцами, украшены чудесно тонкой резьбою, изображающей богов и сказочных животных.

Средняя бляха была украшена одной большою бирюзой, потемнелой, позеленелой от времени, носящей на себе два каких-то загадочных начертания, глубоко врезанных в камень, так что даже века не могли изгладить этих знаков.

Вся повязка наложена была на кожу, узкие концы которой когда-то могли завязываться узлом. Но теперь одного конца вовсе не было, а вся кожа полуистлела, заскорузла, и только клочки ее болтались, крепко соединенные с короной золотыми же гвоздями.

Даже привстал с постели Гагарин, потянувшись за диковиной, которую подал ему Задор, и стал разглядывать при свете свечи, взвешивал на руке, вглядывался в письмена на старом, потускнелом камне, на огромной, но теперь утратившей свою цену бирюзе. Чем больше вглядывался, тем больше убеждался князь, что эти знаки совершенно сходны с теми, какие начертаны на его рубине-амулете.

— Что бы это было?.. — словно про себя, стал соображать он. — Пояс… Так — мал, короток… Наручник?.. Так не похоже!.. Великану бы в пору такой… На ногах тоже не носили… На голове, видно?..

— Вот, вот, милостивец! Верное твое слово… Череп и лежал поверх этой штуковины… Кто там ранней был, видно, обробел, когда кости мертвые увидел, схватил што поближе лежало, да и наутек!.. А эта самая… корона царская и осталась. Не приметил он ее под черепом… лежала до тебя, князь-воевода! Великое место твое у нас, так и корона тебе! Исполати, господине!

И почти до земли снова поклонился Гагарину Задор, выпрямился, смотрит, словно хочет прочесть сейчас мысли князя.

А тот затих, задумался… То на корону поглядит, то на Задора, а про девушку, которая стоит вдали, в тени, и забыл на это время.

Потом, словно желая отогнать от себя какие-то заманчивые, но опасные мечты, даже плечами встряхнул Гагарин. Обернулся к Задору и совсем ласково заговорил:

— Ну, парень… Ты мне по совести ответы давал, не крылся… И я тебе скажу, что было у меня на уме, что теперь стало… Разбойника Сысойку чаял видеть, про дела которого много слышать привелось… и все — плохое… А ноне вижу, не таков ты, как мне наносили на тебя… Умен, вижу… Плут тоже немалый… И грехов, поди, на душе твоей не один короб, хотя и старых, да не малых!.. Но за исповедь твою за смелую… за уменье, за удачу охотничью все прощается тебе, так и знай! До новой вины… Ежели ты и вправду решил честно послужить, не пожалеешь… А покуда… вот, возьми от меня…

Тяжелый вязаный кошель с рублевиками, лежащий на ближнем столе, взял он и швырнул батраку, который на лету подхватил подачку и за пазуху спрятал ее, твердя с поклонами слова благодарности.

— Не стоит, не стоит, Сысоюшко… Я у тебя больше еще в долгу! Так и знай… Ну а теперь ступай с Богом… Я малость вздремну перед ужином… Ночь плохо спалося что-то… Досада, что моего горбуна шута не взял я с собою. Как не спится мне, он сказки товорит… Я заслушаюсь — и сам не слышу, как усну… А теперь…

— Князенька светлый! А я на што? — неожиданно подхватил Задор и снова приблизился к постели от дверей, куда отступал с поклонами. — Спроси людей, все скажут: нет другова бахаря, как Сысойка Задор. Ложись, изволь… да прикажи только!.. Какую тебе… веселую алибо страховитую? Быль стародавнюю али из Писания… Все могу…

— Ну?! Да ты клад сам по себе, парень!.. Давай, давай… Я вот прилягу… Гашенька, ты что стоишь все! — вспомнил наконец и о девушке Гагарин. — Присядь с нами, послушай, что он тут станет…

— Я ево байки знаю, слышала! — с затаенной досадой, которая против воли овладела ею, проговорила девушка. — Он — мастак… Хоть ково заговорит… Уж послушаю и то! — присаживаясь на скамью у стены, словно нехотя согласилась она.

Ей показалось, что Задор решил сразу завертеть, забрать в свои руки князя. Она была уверена, что это ему удается. И не знала, радоваться ли ей такому повороту дела или грозит ей самой что-нибудь плохое со стороны мстительного, беспощадного человека, каким знала девушка своего друга.

А в это время Задор уже окутал заботливо ноги лежащему Гагарину одеялом, сам опустился тут же на пол, уселся по-восточному, откашлялся и спросил снова:

— Так какую зачинать?..

— Какую сам хочешь… только бы позанятнее… Чтобы заснул я под твое сказанье… Мне все любо.

— Добро. Есть у меня одна сказочка… И не сказывал я ее никому… Тебе скажу, князенька мой пресветлый… Слышь, давно дело было… в некотором царстве, в некотором государстве народился и проживал злой, великий чародей. Народился он от немца-знахаря, лекаря, продойхи-аптекаря, да от ведьмы бесстыжей, дщери Вельзевуловой. Только немец хитер был, выждал пору, как царица тово краю хрещеного брюхата была, рожать собралася, — скрал у ней дите рожоное, царевну-красавицу, а свово черномазова детеныша и подложил на царское место… И росло исчадие Антихристово не по дням, не по часам, а по минуточкам… Месяц минул, вся пасть у нево зубаста стала, ровно у щуки, да говорить уже стал, да все словеса таковы нехорошие… И жрать мяса запросил, у кормилки груди прокусил, живой крови испил, только не померла бедная, еле отходили. А у тово звереныша-дьяволеныша силы прибыло столько, што и сказать неможно! Трех лет он, как парень большой, выровнялся, шутки стал шутить негожие. Хватит ково за руку — рука вон, повернет за голову — голова напрочь летит… А он присосется губами, кровь живую пьет, гогочет от радости. И запечалились родители, царь, с царицею, как им быть с таким нещечком?.. Судили-рядили да и порешили. Построили терем крепкий, башню белокаменну, с подводами глыбокими, туды засадили на цепях на тяжких чадушко нароженное. А он с тово еще лютее стал, крови живой просит! И пускали к ему злодеев-душегубцев, кои на смерть были засужены. С ними тот царевич, Антихристов сын, и расправлялся… Да недолго так было. В едину ночь прилетел Змий огненный, полстолицы спалил, вдарил крылом — снес полбашни, вызволил свово сынка-царевича нареченного. На трон ево посадил, а старого царя и царицы следов не стало нигде… И ни роду, ни племени их державного, стародавнего. Все сгинули. Стал править новый царь в те поры. По виду ровно бы и человек. Только попов хрестианских не терпел, виду ихнево не сносил. Самово святейшево вовсе убрал, других менять стал, насажал на приходах и повсюду слуг своих, тех же бесов, людьми переряженных… Стали те бесы народ мутить, от веры отбивать от стародавней… Святые книги стали портить… И обличье приказано было людям хрещеным менять… Помаленьку народ стали готовить: Бога бы он забыл, Антихристу поклонился, душу продал бы диаволу…

Говорит сказку Задор, а сам исподтишка на Гагарина поглядывает.

— А што, князенька, не скушна моя сказочка… Може, кинуть? — спросил он вдруг, остановив свой плавный, звучный рассказ.

— Ну, нет. Завел, так уж досказывай… Послушаем! — отозвался тот, пытливо вглядываясь в неподвижное, загадочно-бесстрастное лицо Задора, где только глаза заискрились зеленоватым светом, как у рассерженного гада.

— Доскажу уж… твой слуга. И, слышь, немало годов минуло… Забываться стала вера старая, былое благочестие. Брат на брата пошел в земле той хрещеной, усобица почалася… Иноземные цари было тоже на тово чародея пошли, почуяв, што за черные дела он затеял! Да тот и сам не промах. Станет по книгам своим по чародейным, по бесовским диаволу акафисты петь со всеми своими бесами, кои для глумленья ризы напяливали, — и развеет вихрем рати вражеские… Ни звон церковный, ни молитва, ни хрест — ништо помочь не могло супротив тово чародея. А питался он все только кровью живою по-старому. Сам суд чинит, сам к пыткам да казням присуживает, сам и казни вершит своими руками… А чуть голова у казненного прочь отлетит, он тут и всосался, пьет кровушку во свое удовольствие… И полцарства, почитай, так извел, тех людей, што за старую святую старину стояли… А вторая половина, слышь, сбиралась уже поклонитися Антихристу, клеймо ево принять и поругаться над Господом Распятым, как оно в Писании есть сказано… Да не попустил Господь… Укрылся в некоторых дальних областях тово царства благочестивый некий человек, Орелко Будимирович по имени. И родом был он от тех старых государей земли, которых корень самый пытался Змий проклятый и чадо ево извести да выжечь… Вот так пришло, што ослепил Господь очи зверю-владыке, сыну диавола. Он того Будимирыча к себе приблизил, возвеличил, послал ево править в некую область — вотчину дальнюю, што за горами лежала высокими, за лесами темными, за песками горючими… А в той дале-дальней области немало собралося людей, кои не хотели старины решиться, зверю кланяться, душу загубить… По борам, по оврагам, по пещерам глыбоким крылися те люди. И в единой пещере сидел старец святой, што видел дваста и двадесять и два раза, как зима уходила, как весна налетала раскрасавица со своими пташками да зверюшками, с горячим, ярким солнышком да с привольицем степным, со зеленым!.. И была у тово старца книга великая, святая, стародавняя, а в той книге огнистыми азами начертано было заклятье тяжкое!.. И ежели то заклятье перед самим Антихристом прочесть, и тот сгинет, не устоит, провалится в преисподню, в тартарары-тараринские, ко Вельзевулу, отцу своему, к Луциперу, деду окаянному… Давно бы хотел тот старец заклятье объявить, да, слышь, с зароком оно было дадено. Не всяк ево без вреда и говорить может… А должен найтись муж добрый, роду древнего, царского… Штобы все ево чтили… Штобы он веру древнюю почитал да боронил, новых затей диавольских сторонился… Тот и может заклятье прочесть, антихристова сына прогнать; сам может на ево место, на трон прадедов и пращуров своих воссесть людям на радость, веры на укрепление, себе на вечное прославление… А не спишь ли уж ты, князенька, от байки от моей незанятной? — вдруг снова задал вопрос лукавый бахарь.

— Дальше! — только и крикнул Гагарин. Он уже не лежал, а, приподнявшись, сидел на постели и слушал, словно боясь пропустить малейший звук, не отрывая глаз от лица, от губ рассказчика, как будто одного слуха недостаточно было для восприятия мудреной сказки хитрого батрака.

— А дальше все ладно стало, князенька. Дошел до тово старца мой Орелко Будимирович. Книгу ему старец дал, благословил на подвиг. И говорит: «Перва сила у чародея тово в очах. Помни то! Глянет он кому в очи, все знает, што на уме у человека, и может мысли тех как хочет сам повернуть… Либо так заворожит, што и с места двинутся нихто, рукой не может шевельнуть, не то меча поднять!.. Так, перво дело, не гляди в очи огневые ты чародею тому, когда пойдешь на нево! А второе дело — не думай ни о чем, коли станет тебя смущать он чудесами диавольскими. И баб нашлет, и золота насыплет, и власть сулить станет. Скажет, што полцарство твое будет… Не верь. Он улестит тебя, а потом и загубит, как других губил. Читай молитву, пока не обессилит чародей… И хто с тобою будут, пусть молются… А ослабеет окаянный, рази ево насмерть, тело сожги, пепел развей, только тогда и чиста будет земля святая от чар евонных». Так учил старец тот Будимировича…

— Скажи, видал ты когда-нибудь… государя Петра Алексеевича? — неожиданно прозвучал негромкий вопрос Гагарина. — А?.. Видывал?..

— Однава привелось! — быстро кинул ответ Задор и снова нараспев повел свою «сказку».

— Вот, слышь, благословился Орелко мой, книгу взял старую-то, заветную, шелом-броню одел дедовску, заговоренную меч-кладенец при бедре. В путь тронулся на коне на своем, на богатырском… А изо всех пещер, из лесов и оврагов тут и вышла рать-сила несметная, в одной руке крест, в другой топор либо копье, там, или рогатина, и с пищалями, и с самопалами… Видимо-невидимо людей! А над тем воинством — силы небесны, ангелы белокрылы веют-реют, боронят рать Христову от злой нечистой силы, котору наслал чародей на Орелку с ево воинами с Божьими!.. Из песков пустыни ключи забили, поят путников. Из лесов звери выходят, сами в руки даются на ихнее пропитание. Пески зыбучие по озерам золотыми песками рассыпаются, вот как близ озера Мунгальского, што Кху-Кху-Нор зовется…

— Что, что?.. Какое еще озеро с золотым песком ты помянул?.. Мунгальское?.. Где оно?..

— Пожди, дай одно кончу, другое довершу! — говорит Задор и быстрее теперь рассказ повел:

— Вот, долго ли, коротко ли, добегли рати Орелковы с им самим и до столицы старой тово краю, где чародей государствовал… Всех слуг диаволих перебили. А чародей заклятья тяжкого не выдержал, сам скрозь землю провалился, сгинул. И стал мой Орелко царем, Будимирович… Славу прежнюю пращуров наново помянул да прославил. И доселе про нево песни поются и байки баются, што больно добер был к люду хрещеному, спас веру старую от нашествия Антихристова! Сказке моей конец, мне пива корец! Пир задал царь новобранный, Господом избранный. Я там был, мед-пиво пил. По усам текло, в кадыке сухо было! Не пожалуешь ли чево за сказочку, князь-воевод милостивый?

Этим обычным присловьем закончил Задор и умолк.

Молчит и Гагарин. Агаша, как во сне, не знает, что кругом творится… как ей понять и сказку дружка своего, и глубокое раздумье, граничащее с растерянностью, которое явно овладело вельможным гостем?.. Незаурядное что-то произошло сейчас, чует она. А что — не может уяснить себе хорошо.

Задор меж тем тихо выпрямился, подошел к дверям и вдруг приоткрыл их, хотя за ними раньше не слышно было никакого шума.

Только тонкий, звериный слух Задора мог уловить, что стоит и подслушивает кто-то за дверьми. И чуть не опрокинула раскрытая дверь этого любопытного, очертания которого темнеют за дверью в полосе света, льющегося из опочивальни в неосвещенные сени.

— Хто тут? Што надо? — сурово, хотя и негромко окликнул Задор.

Встревожился и Гагарин.

— Кто там?.. Кто смеет?.. — крикнул он.

— Я ж то есть… Я самый, — послышался голос Келецкого. — Тилько стал к порогу подходить, а тен хлоп и раскрыл… Я же ж мыслил запытать, мосце ксенжа, може час вечерю готовац?.. И там человек из Тобольску з пакетом… От царя же цидула есть… Я и мыслил…

— Пакет от ево царского величества?.. Сюда пусть несет… И вечерю пускай там накрывают. Я уж спать не стану. Разбил мой сон вот этот балагур… На все горазд… И плясать, и байки баять… И… Гляди, што мне добыл из могильника…

Келецкий по знаку Гагарина взял и стал разглядывать корону, видимо восхищаясь ее красотой и работой.

— Иезус-Мария! — по-польски стал он восторгаться. — То ж есть цудо! Як дзивне!

Потом обратился к Сысою, словно хотел что-то спросить, но только окинул его взглядом и снова стал любоваться короной.

А Задор сам подошел близко к секретарю, неожиданно сложил руки, как делают католические монахи, и чистым польским языком проговорил:

— Благослови, святой отец, чтобы Иисус Пресветлый еще мне удачу послал. Хочу и на твое счастье пойти, могильники искать-раскапывать. Много их в нашем краю.

Не сразу ответил Келецкий. Насторожился, даже зубы слегка оскалил, как крупный хищник, чующий опасность. Передохнул, овладел собою и особенно ласково ответил той же польской речью:

— Бог пусть благословит. Я не ксендз, как почему-то подумал ты, брат. А ты католик разве, что так хорошо владеешь нашей речью?.. Почему же имя твое и лицо не похоже на наших?

— Родился в Московии, от схизматиков… А бывал в Киеве, в Вильне… И сдалося мне, что там я видел твою милость… И не в кафтане мирском, а в сутане служителя Господня, у алтаря в коллегии отцов иезуитов… Ошибся, видно. Сходных людей много на свете. Прошу простить!..

И отступил к дверям, словно уйти собирается.

— Стой, стой! — приказал Гагарин. — Али забыл, про озеро ты помянул тут про золотое… Хотел сказать мне… Я сейчас. Только вот бумагу посмотрю.

И князь обратился к Келецкому:

— Где же гонец? Зови. Тут он?

— В ближней горнице. Я в сей час!..

Вышел и сейчас же вернулся с драгуном, который подал Гагарину большой пакет, запечатанный печатью Сибирского Приказа на Москве. Кроме адреса, наверху была помета, гласящая, что в пакет вложено послание, писанное лично царем. По знаку губернатора гонец вышел, а Келецкий взял у князя пакет, осторожно вскрыл, между бумагами нашел небольшой, сложенный письмом, лист, на котором темнели строки, писанные твердой рукой Петра.

Гагарин внимательно стал проглядывать это послание, а Келецкий, читающий по-русски легче и лучше, чем он говорил, в это время стал знакомиться с остальными бумагами, которые лежали в общем пакете.

Задор, пользуясь тем, что на них не обращают внимания, перекинулся взглядом с Агашей. И столько сложных чувств — глумления, гордости, ненависти и страсти — слилось в этом взгляде, что девушка невольно подумала:

«Господи! Да сам-то он человек ли простой, каким кажется?! Не лукавый ли, на себя личину людскую принявший, вот как в ево сказке сказано?..»

И, смущенная, незаметно выкралась из покоя, тем более что ей тоже надо было приглядеть за людьми, которые там, в большой горнице, накрывают стол для ужина.

— Особого ничего! — по-французски сказал Келецкому Гагарин, кончив чтение. — Денег надо… Мир с турками стоил много уже и еще вдвое дать придется… А тут сынка женить надо было… Недавно и свадьба пировалась, в Торгау. У тестя венчали Алексея с Шарлоттой, принцессой Вольфенбютельской, уродиной, с немкой кривобокой, рябою. Сам, пожалуй, не знает, зачем эта невестка ему понадобилась! За год вперед я ему все четыреста тысяч почти отсыпал. А теперь еще теребит! Не дал мне даже и оглядеться на новом месте!.. Я должен здесь у людей требовать, не зная, могут ли они дать! И на меня покоры падут… Не рад я уж, что и взял это место!

Так ворчал Гагарин.

Келецкий выслушал молча, потом, словно нечаянно, вспомнил и спросил:

— А… что это за озеро… «золотое»… о котором ваше сиятельство вот этому человеку сказать изволили, когда он уйти хотел?.. Не имеет ли он связи с тем золотым песком, какой доставили вашему сиятельству здешние купцы с другими дарами, объясняя, что монгольские торговцы привозят его сюда, бухарские купцы и отдают как плату за ваши меха за сибирские?.. Этот песок они называли тоже «озерным золотом» и речным. Недурно бы узнать, где эти реки с озерами, и порыться в них.

— Сам знаю, что недурно. Вот и потолкую сейчас с этим балагуром. Он мудреный, хотя и выглядит простым слугой. Послушай, присмотрись. Мне хочется знать, что ты о нем мне скажешь.

И снова к Задору обратился Гагарин:

— Ну, детинушка, теперь твоя речь. Удачливый ты, скажу тебе. Про золото помянул, а тут царь из чужих краев мне пишет, ему очень деньги нужны… И у нас их пока немного… Может, дашь нить, доберемся до клубочка. Царя порадуем, он нас пожалует, и твоя тут доля будет. Говори… как называл ты озеро золотое-то?..

— Кху-Кху-Нор, князь-воевода. Так ево звать…

— Слыхал и я что-то, как в Нерчинске сиживал. Да далеко то было. А где оно, знаешь ли?.. Повести людей туды можешь ли?..

— Куды путь держать — слыхал, знаю. Сам вести не беруся. А людей найти можно.

— Ну, ну, говори: что да как?..

— Пришлося мне, милостивец, по степям тута по окружным поколесить. Живал я и с мунгалами, и с каменными казаками, как их у нас прозывают… Ихней речи и понавык. И от ихних слуг от пленных, от баранты, как зовется по-тамошнему, услыхал я, што есть земля заповедная… Про тое землю иноверным и говорить не смеют бусурмане, чтобы не ведали чужие народы. И первый край такой — круг озера горного, што за Богдольским хребтом высоким лежит, среди степи безводной, Шаминской. И надо все вверх по Тоболу плыть, до Зайсан-озера и дале, пока река поведет. А как река у источка кончится, горы переваливши, надоть степью день пятнадцать, а либо и все двадцать идти… Тут и придешь к Кху-Кху-Нору… И речки при ем, и берег евонный сплошь золотым песком усеяны. Только отмывай да в мешки складывай… Так люди мне сказывали… И на наше, на сибирское, либо на хинское золото тот песок не походит. Светлее он зраком…

— И… много его там?..

— И-и!.. Берут уже века ево там, а все не выберут!.. Да это што! Подалей ошшо есть побогаче размывы…

— Еще? — сразу отозвались оба, Гагарин и Келецкий.

— Ошшо! Ежели от Кху-Кху-Нора на заход солнца поворотить, тут буде другое озеро великое, Лоб-Нор. А от того Лоб-Нору две недели ходу скорого до гор высоченных, Болордайских… Кажись, так их называли мне… Тут третье озеро, Иркет, и город такой же, Иркет-городок, при озере… А из тово озера великая река Амун-Дарья выходит. Ранней она в наше море, в Мертвое, алибо иначе, в Аральское… Оттого степь стала, где ранней было место Божие, не хуже, чем и рай земной, первым людям от Бога уготованный…

— Как ты это знаешь все, парень?

— Люди ложь, и я — тож… За што купил, за то и продал… А про золото верно знаю… Весною, как та Амун-Дарья из берегов выливается, широко разбегается, бухары и всякие иные люди тамошние воду ловят, коврами, сукнами ее перенимают с илом и песком, мутную, тяжкую… А среди той мути и песок золотой наваливается, горит на солнышке, ровно снег под лучами вешними… А как вода спадет, по берегам роются, со дна песок да ил добывают, промывают, золото берут… Богатая река… И озеро все златородное. Песок по берегам ево чуть не на половину золотой. Оттого так богато и люди в тех краях живут, ни сеять, ни жать им не надобно. Есть на што и хлеба купить, и людей кабалить! Нечистый недаром кровь свою пролил на землю, чтобы золото зародить!..

Умолк. И оба слушателя его молчат. Сказочные картины зареяли перец ними в воображении, особенно у алчного Гагарина…

— Добро… Разведаем понемногу… Благодарствую, Сысоюшко, што поделился со мною своими «сказками» и былями… Уж ты, гляди, и не оставляй меня… Что тебе тута, на слободе торчать? И то мне дивно! Ко мне в дворню не хочешь ли, а?..

— Челом бью твоей милости!.. Не ждал, не чаял такова… Да слышь, государь ты мой, благодетель: толку тебе мало от меня, в дворне, коли я буду. Так, на воле, я и на промысла пойду, и по людям потолкаюсь… И, глядишь, тобе же што ни есть занятное принесу да вызнаю… А во дворе сидючи в твоем, где и так челяди немало, — чем тебе угожу?.. Не взыщи, што неладно, может, молвил… Там, как твоя воля.

— Вижу, понимаю — вольный ты сокол… Ну, добро и так… Летай, где хочешь! Меня не забывай… И я не забуду тебя… Авось и приладимся один к другому, а?.. А ты куда ходила, красавица? — обратился он к вернувшейся Агафье. — Что гостей покинула?

— Милости просим, князь-воевода! Столы готовы. Вечерять не изволишь ли?..

— А-а!.. Ладно. Поесть и то надо… А то на ночь и сна не будет, коли не поешь. Идем, идем…

Не узнать теперь просторную, но простую горницу в доме попа Семена. На другой же день, следом за князем, чуть не целый обоз явился в слободу Салдинскую. Посуду привезли, белье тонкое столовое и постельное, ковры, бочонки вин и квасу, любимого князем.

Стены бревенчатые и не видны сейчас под коврами. Скамьи, как в царских теремах, сукном устланы, на полу — ковры. Стол покрыт камчатной скатертью, тканной лучшими мастерицами в Голландии, с вензелями князя. Для него самого — обычный золотой прибор, тарелки, кубки, ножи с вилками поставлены и положены, а для попа с дочкой и для Келецкого с Трубниковым — попроще, серебряное все, чеканное тонкой работы, — приготовлено.

Людская изба в поварню обращена, челядь поповская разбрелась куда попало. И целый ад на этой поварне. Повар князя с поварятами там чуть не с рассвету до поздней ночи что-то стряпают, варят, жарят, как будто надо не пятерых людей прокормить, а целую роту голодных ратников… Широко все привыкли делать вельможи в эту пору, для них благодатную, когда со всей земли что есть лучшего, чуть не даром доставалось им, владыкам над тысячами и десятками тысяч покорных, безответных рабов.

Бесконечный, обильный ужин, политый дорогими, сладкими и крепкими винами, подходил уже к концу. Поп Семен, совсем опьянелый, восхваляя Келецкому прелести вдовы просвирни, заявил, что сбирается после трапезы навестить ее, и звал с собою нового приятеля, успевшего расположить к себе и отца девушки, и ее самое.

Трубников, тоже под хмельком, молчал, ел все, что подавали, пил много и не сводил глаз с красавицы, так что Гагарин даже стал подтрунивать над своим телохранителем, не то шутя, не то ужаленный настоящей ревностью.

Сам князь, насытясь вдоволь и подогрев себя не одним кубком вина, стал весел, разговорчив, рисовал Агаше блестящие приемы у царя в его новом Парадизе и в Москве, вышучивая знатнейших сановников, имена которых были известны даже и в этой сибирской глуши, трунил над прекрасными и непрекрасными дамами и девицами, которые бывают на ассамблеях. Самые откровенные истории о любовных приключениях Петра, Екатерины и всех придворных кавалеров и дам сыпались, как из мешка. Этими историями, картинами распущенности и разврата Гагарин словно хотел и в девушке воспитать «навык» к разным приемам любви, да и себя подогреть посильнее, чувствуя, что слишком велика разница лет и сил у него самого и у его новой, юной и прекрасной возлюбленной.

За каких-нибудь два дня князь успел убедиться, что девушка сильно захватила его, как уж давно не увлекала ни одна женщина, ни из числа опытных, искусных прелестниц, ни из «честных» наложниц, каких он находил среди московской и питерской знати или брал среди своей бесчисленной женской дворни.

«Эх, кабы эту Агашу мне да лет на десяток раней Бог послал!» — невольно думалось Гагарину.

И он все тревожнее стал ловить безмолвные взоры восторга и страсти, которые посылал Трубников девушке, получая в ответ сдержанные полуулыбки и быстрые огненные взгляды.

Описывая сказочное богатство своего московского дворца, где стены и полы зеркальные, а под прозрачными полами плавают в воде золотые рыбки; где позолота горит на каждой вещи, стоящей в покоях; где мрамор, яшма и янтарь врезаны узорами в колонны и стены снаружи и внутри; где зимой и летом цветут в оранжереях редкие растения и цветы, наполняя ароматом воздух; где виноград, персики, лимоны и апельсины зреют в фарфоровых кадках, привезенных из дальних восточных краев, — Гагарин вдруг остановился, поймав слишком выразительный взор, который метнула Агаша красивому офицеру юноше, и обратился с показным дружелюбием к Трубникову:

— А слышь, Феденька, забыл я спросить, как поживает твоя метресска, капитана твоево супружница, с которою ты так скоро спутался? И молодец ты, Федя! Зря не тратишь часу! Сколько уж их у тебя на моих глазах перебывало!.. Али мыслишь: «Бей сороку-ворону, нацелишь и в белу лебедку!» Хе-хе!.. Ну, не соромься ровно девица красная… Ты же воин. Такая у тебя и повадка. Где присел, там и ночь провел! А, гляди, баба-то пришилась к тебе? Парень ты пригожий… Теперь заплачет, как тебе придется в поход идти.

— В поход? Какой такой поход, ваше сиятельство? Не слышно пока о походе… Разве ваше сиятельство желаете меня от себя отослать в армию, которая с государем против шведов сражается?.. Тогда конечно…

— Нет! От себя зачем мне отсылать? Для меня и в поход тебе придется снаряжаться… Не бойся, не надолго. Кто тут останется, не умрет!.. И дело поручить тебе хочу прибыльное, знатное. На золотое озеро, на разведки пошлю. Тут ко мне вести пришли, что можно на том озере руками золото загребать. Вот и поглядишь-поразведаешь: где то озеро? И правда ли все, что толкуют про него. Может, себе мешок-другой нагребешь песку золотого… И на мою долю горсточку припасешь. За все спасибо скажу…

Говорит князь, а сам то на Трубникова, то на Агашу поглядывает.

Трубников и рад блестящему поручению, и словно не хочется ему собираться никуда. А девушка? Даже жаль стало пожившему сластолюбцу своей подруги, почти подневольной — такая печаль вдруг выявилась на ее нежном подвижном лице.

Ухмыляется про себя Гагарин, сам думает: «Ничего! Потерпи! Сперва я сам вволю понатешусь с тобою, красавица… А тамо уж, как поостыну… Пожалуй, хоть и с Федькой взаправду обвенчаю вас. От ожиданья еще горячей охота разгорится в тебе да и в нем, в хорошуне этаком!»

Не знает Агаша мыслей нового господина своего. И печально кончается для нее ужин и вечер, начатый было так хорошо и весело…

— Что печальна так, ясочка? — спрашивает девушку Гагарин, уже готовясь на заре отпустить ее в светелку, куда, для соблюдения приличий, уходит все-таки Агаша перед появлением камердинера.

— Так, ничего, князенька. Не печальна я…

— Может, устала? Не по себе, может? Недужится, а?

— Нет… так… не знаю! — звучит негромкий, безучастный ответ.

— А, сдается, я знаю, что за причина печали девичьей. Весела была, покуль не услыхала, что отсылаю за делом я Феденьку… Верно, а? Признавайся, красавица, приглянулся парень? Кудрявый, краснощекой… Не мне, старику, чета… а?

— Помилуй, государь! И ни в жисть! Да нешто…

Бормочет отговорки, а сама вся алеет девушка. И стыдно ей, что подглядели ее тайну, и чует грозу близкую в ласковых выпытываньях князя. И для себя беду, и, главное, для него, для офицера-красавчика, который сразу вытеснил из дум и сердца Агаши даже образ бесшабашного и властного Задора. Торопливо, словно желая отвратить от милой, кудрявой головы ревнивых подозрения всемогущего начальника, Агаша решительней заговорила:

— Уж, коли заприметил… уж я не потаю… Сосет мое сердечушко печаль-тоска тяжкая! А той тоски причина в тебе, князенька. Вот, меня ты корил: не ласкова я, как ты хочешь, с тобою застенчива… А у меня одно на уме: недолго потешишься с девушкой… Погостишь еще денек-другой, к себе вернешься. Меня и не помянешь! Я со стыдом своим тута остануся… А ты там… у тебя тамо, видела я… Есть сударушка… Издалека привез… Две, бают. Да одна белеса така! Та… неказиста… не боюся ее… А вот другая… Не наша, не русская. Француженка, слышь… Я уж вызнала… Шельма, потаскушка… А обвертала тебя, сказывают, ровно зельем опоила!.. Уж коли прознает она про меня, и не пустит тебя к нам, в слободу… Вот в чем печаль моя… а не то…

Слушает, верит и не верит князь.

Неужели и в самом деле он успел чем-нибудь внушить такое чувство этой молодой красавице? Правда, могуч и знатен он, и ласков очень был к девушке… Конечно, если бы не ее невинность, — так думает Гагарин, — она бы поняла, как слабы и недостаточны его ласки… Но если она его первого узнала, тогда, конечно, и эти вспышки должны были вызвать в девушке известного рода привязанность к первому возлюбленному, хотя бы и не молодому и не такому красивому, как тот же Федя Трубников.

Эти мысли сразу отогнали ревнивую тоску и раздражение, которое целый вечер сверлило душу князю. Улыбаясь самодовольно, он совсем уж весело и ласково обратился к девушке:

— Милуша ты моя… Дитя мое любимое! Совсем ты дитятко неразумное!.. А еще я думал, что ты девица дошлая… Ничево, оно и лучше так… Слушай, верь мне: уж много лет никого я так не любил, как ты мне мила стала… И ублажать тебя буду, и никого не пожелаю другой… Лишь бы ты мне верна была, молодых не подманивала… Слышишь? А эту… французинку мою… Уж коли так, я ее и домой послать могу… Пожди только. Она — девица хорошая. Мне была покорна во всем, честно в моем дому жила… Так и обижать ее на за что. Я помаленьку… стану ей поговаривать… А там… и с Богом! Но верить мне должна, девушка: одна ты у меня теперь, одна и будешь… Хочешь, отсюда ко мне повезу?.. Живи со мною полной хозяйкою…

— Што ты, князенька! — о неподдельным ужасом вырвалось у Агаши. — Штобы я, отца покинумши, как девка гулящая в чужом дому?!.. Да и батюшка убьет маня скорее… Тут, у нас… уж ничего не поделаешь!.. Вышел грех, да в своих стенах!.. А тамо!? Я захирею от стыдобушки. Нет, и не говори тово!

— Мда… ты права. Туда тебе не за чем… У отца оставайся! — в раздумье согласился Гагарин. — А я частенько наезжать-гостить стану. Не далече оно… Увидишь, как я беречь да холить буду тебя, касаточка.

И, разнеженный, растроганный искрой неподдельного чувства, которое прозвучало в голосе Агаши, он осыпал ее без конца ласками, где нежность отца смешалась с запоздалым пылом немолодого любовника…

Загрузка...