Часть четвертая КАРТЫ СПУТАЛИСЬ

Глава I ДВОЙНАЯ ИГРА

Только на пятый день под вечер возок Гагарина подан был к крылечку поповского домика — князь решился проститься с Салдинской слободою, с отцом Семеном и его красавицей дочкой. Да и то против воли уезжал губернатор, которого срочные дела призывали в Тобольск. Надо было написать и послать поскорее ответ Петру, который не любит ни малейших проволочек, особенно если лично запросил о чем-нибудь. Затем огромные транспорты ясаку, то есть пушной «казны», шкурок звериных, которыми уплачивали свой оброк покоренные племена, готовы были к отправке, как и тюки драгоценного корня женьшеня, маральих рогов, чаю, пряностей и, наконец, караван золотого песку, собранного за целый год, добытого из недр земных и полученного в обмен на товары, отпущенные из царских амбаров. Все это надо было отправить через Верхотурье на Москву, в Главный Сибирский Приказ, где двоюродный брат Матвея Петровича Василий Иваныч Гагарин все примет, часть запишет в счет откупной суммы этого года, часть зачтет на будущий год в уплату, а многое и просто должен пустить в продажу, послать на рынки Гамбурга и другие. Затем вырученные деньги хранились на личном счету губернатора и откупщика Сибири, пока тот не пришлет распоряжения, что делать с этими крупными, особенно по тому времени, суммами денег.

Больше недели отняли эти неотложные дела. Тут же обсудил губернатор все подробности снаряжения небольшого отряда с Трубниковым во главе, с таким расчетом, чтобы ранней весной можно было пуститься в путь, к середине лета добраться к заветному Кху-Кху-Нору, к золотому озеру, разведать дело хорошенько и по быстрому Иртышу, плывя уже по течению его, а не против струи, как придется весною, поспеть обратно в Тобольск до первых заморозков, пока не затянет льдом реку.

До будущей осени Гагарин решил только в общих выражениях сообщить Петру о задуманной разведке и о надеждах, какие сам князь на нее возлагал.

Кроме того, еще одно важное дело, задуманное Гагариным по пути в Сибирь, подсказанное ему и собственным опытом, и незаметными внушениями Келецкого, требовало много внимания и работы со стороны самого князя и тех четырех-пяти человек, которые являлись его ближайшими сотрудниками по управлению огромной страной, хотя и малолюдной, но пространством во много раз превосходящей Россию, лежащую по ту сторону Рифейского хребта, как звались еще горы Урала.

С собою привез Гагарин целые сундуки указов и наказов, отписок и записей, касающихся управления Сибирью, данных прежними губернаторами, исходивших и от него самого как от главного судьи Сибирского Приказа, то есть фактического наместника, хотя и проживающего на Москве, далеко от края, вверенного ему царем.

Здесь, в Тобольске, тоже были перерыты все архивы, разворачивались старые свертки бумаг, целые «столпцы», составленные из подклеенных один к другому листов, часто доходящие до сотни аршин длины при необъятной толщине. Сырость, крысы, плесень портили эти свитки, многие бумаги были наполовину уничтожены, изгрызаны, чернила выцветали совершенно… И потому недавно даже последовал приказ: «Не писать приказов и ведомостей на „столпчиках“, не склеивать их потом в гигантские „столпцы“, а вести все делопроизводство, вписывая его в тетради или употребляя отдельные листы бумаги, которые потом могли быть сшиты в тетради же. Этим предполагалось сохранить архивы в исправности и ввести больше порядка в запутанное делопроизводство, от чего особенно страдала Сибирь.

Гагарин изо всего огромного материала приказал выбрать наиболее важные приказы и наказы, данные до этого времени различным сибирским воеводам по городам. Якову Агеевичу Елчину поручено было ознакомиться с этими указами и с основными законами, касающимися Сибири и ее управления. Затем с открытым листом, дающим ему самые широкие полномочия, должен он был объехать не только главные города края, но и самые отдаленные закоулки, острожки и городки, куда обычно осенью съезжались оброчные инородцы с ясаком.

Всюду Елчину предстояло производить поверку дел, выяснить, исполнялись ли приказы, данные в разное время, не творилось ли каких беззаконий воеводами-комендантами, приказчиками, городовыми, целовальниками, старостами и до объезчиков включительно — словом, тою бесчисленной армией военных и гражданских агентов власти, которые на деле правили и владели Сибирью от имени царя и „по указу его царского величества“, как писалось везде на бумаге с орлами и без орлов, нечервленной, негербовой…

Это была показная сторона ревизии. Конечно, заранее можно было сказать, что не найдется такого города, где не накопился бы ряд самых вопиющих нарушений закона, явных небрежений к приказам, идущим от центральной власти. Понимал это хорошо и Елчин. Беседуя с глазу на глаз с Гагариным, он прямо сказал ему:

— Ваше превосходительство, сиятельный князь! Отсюда глядя, поведать можно наперед: ни единого праведника, но тысячи грешных, великих и малых сыщу! Что же мне делать с ими? По закону ли творя, в кандалы и в темницу ввергать таковых?.. Вам ли доносить, ожидая резолюции?.. Либо иначе как?! Сдается мне, это есть труднейшая и главнейшая часть дела, на меня ныне доверием вашего превосходительства, государь мой, возлагаемого.

— Истинно так. Умно сказано! Тоже не зря же выбрал и посылаю я тебя, Агеич… Первее, чем прямой ответ на твой спрос дать, послушай басенку, какую мой Зигмунд мне изложил, когда я с им толковал про дела сибирские, про богатства здешние, про то, как трудно все собрать, что должно бы в казну попасть, да пропадает по дороге… И неведомо — как и где?..

— Занятно послушать! Сказывать прошу, ваше сиятельство. Охоч я сам до побасенок. Што тебе полячок твой поведал?

— Простую вещь самую. Будто приключилось так, что царь всей звериной породы Лев занемог. И лекаря сказали: надо-де пользовать царя медом самым свежим. Брюхо, перси ему мазать и в нутро давать, сколько надобно. Вот и клич по лесам был кликнут: „должны до пчелы все борти свои раскрыть, Льву мед нести!“ Волей-неволей послушали пчелки… Раскрыли соты. А со всех сторон и набежало зверье лесное, жадное, горластое. Впереди всех — медведи, на мед больно лакомые. Они и стали первые из ульев мед драть, в один ком валять… А остальных цепью нескончаемой поставили от лесов пчелиных до самой берлоги львиной… И такой-то ком меду сваляли, что и поглядеть страшно! С дом величиною… И передали волкам ево. „Дальше, мол, катите, с лап на лапы передавайте до царя до батюшки!“ А сами стоят на задних лапах, передни облизывают… И шею, и грудь. Домой пришли, медвежата отцов да матерей лизать стали… На всех хватило!.. То же и с волками было… И с лисицами, и с рысями… Да и с баранами, с овцами скудоумными, кои у самой берлоги уже стали и Льву мед подавали. А тому из огромного кома такой комочек достался, что и хвоста не помазать!

— Занятно! Похоже до капли, ваше превосходительстг во. Чья басенка-то, не знаешь ли, государь мой?

— Знаю. Француза, Лафонтеня… Да, слышь, еще не конец… Озлился Лев. Все сыты и пьяны, а ему не стало… И совета просил у мыши у одной у старой. Она и научила его. Приказал Лев снова мед ему собирать. Да прибавил: „После сбору пускай немедля за наградой к его берлоге все бегут. И кто первый придет, тому больше награда“. А сам котлы изготовил, воды накипятил, в бочки кипятку наливать приказал. Вот надрали сызнова меду медведи, больше прежнего… С них самих мёд так и течет! Кинули ком волкам, а сами ко Льву за наградой… Волки — лисам, лисы — рысям, те — куницам. Один одному кидает по-старому да на месте не стоит алибо домой не бежит: все ко Льву наперегонки кинулися за наградою. А к ему сызнова комочек медку невелик дошел. Да он уже не горюет. Первые лисы прибежали. Он и говорит: „Ну-ка, суньте лапы в ту кадку… Там награда ваша!“ Сунули, лапы по-ошпарили, мед весь смыли с них, отошли лисы и молчат, думают: „Мы маху дали, так и над иными потешимся!“ Так оно и было… Барсуки, россомахи, кошки и белки — все лапы жгли в кипятке, мед там оставляли, тишком отходили, штобы и других залучить в ту же дыру, где сами застряли!..

— И это верно, государь мой, ваше превосходительство. Што у людей, што у зверей — все одна повадка! — смеясь, подтвердил Елчин.

— Ладно. Последними медведи подошли. Пыхтят, переваливаются… Мед с их теком течет. Зарычали: „А где наша награда?“ Лев на самый большой чан и показывает: „Прыгайте туды! Што найдете, все ваше!“ Прыгнули мишки, еле не сварилися, вылезли облезлые, без меху… Домой драпать… А в том чану, где они шпарилися, на четверть меду сверху плавает… Как собрал Лев все, что от воров отлипло, ему на год, почитай, запасу хватило… Теперь понял ли, Агеич, чево жду от тебя, как тебе дело делать надобно?..

— Понял! Попросту говоря — воров ограбить. Они все по малости казну растаскивали. Теперя, ежели с них хотя и понемногу назад собрать, так…

— И на наш век с тобою хватит! И в Питербурх пошлем такие вороха всево, каких там и не видывали! Чай, за это, окромя спасиба, ждать нечего! А грабители наши… ежели их и против шерсти придется погладить… они не станут караулов звать! Поймут, что молчать лучче.

— Понял! Теперь я все понял! Хоть и бумаг не пиши мне, ваше превосходительство! Есть указ полномочный — и вся недолга! А ежели и станет на меня иной кляузы наносить, жалобы разводить… так уж я на тебя в надежде!.. Чай, не выдашь, государь мой!.. А?..

— Вестимо, не выдам! Ха-ха-ха!

И оба раскатились довольным смехом, словно видели отсюда, какие рожи будут строить разные крупные и мелкие казнокрады сибирские, у которых на законном основании при свете дня будет ограблено все, что успели они сами награбить до этих пор, сидя на местах…

Выехал Елчин на ревизию… Трубникову пришлось собирать людей для весенней разведки, готовить провиант, запасы свинца и пороха, амуницию и оружие… И уж не мог он сопровождать Гагарина, который, несмотря ни на какие занятия и дела, не пропускал случая провести ночку-другую в гостях у попа на Салде…

Так вся зима прошла. Миновали снежные вьюги и морозы трескучие. Солнце стало все раньше выглядывать из-за вершины лесов на востоке, все позднее садилось оно за дальними холмами и лесами на западном берегу Тобола…

Великий пост пришел и проходить стал. Реки вздулись, снега посинели… Ростепель началась, дружно весна настала, распутица отрезала Тобольск от целого мира. Даже в Салдинскую слободу не то что возком, а и верхом на коне трудно добраться…

Злой, угрюмый бродит Гагарин по своим покоям. Посылает вместо себя гонцов к попу Семену, вернее, к дочке его, которая с каждым днем все больше и больше овладевать стала думами и желаниями князя…

Поклоны привозят гонцы Гагарину, записочки ласковые… Туда они скачут с целыми тюками подарков за седлом…

Но всего этого мало для влюбленного князя. Как в юности, желаниями переполнена его грудь, горит голова, тело в истоме жгучей и днем, и ночью в особенности.

Чаще стал теперь он призывать „экономку“ свою, чтобы раздевала и укладывала его по-старому. Но очень уж не похожа Анельця на ту, о которой только и думает Гагарин. Нет ему забвения с этой пышной сарматкой… И охотнее призывает он свою „лектрису“ по вечерам, чтобы читала ему…

А та, как нарочно, все хворает… А может быть, и ревнует? Потому что ни для кого больше не тайна в целом городе, какую „охоту“ полюбил Гагарин с осени минувшей, какую лебедь белую подстрелил он в домике попа, в слободе богатой Салдинской, в приюте всесветных конокрадов, воров и разбойников…

Если бы не сердечная тревога, новый губернатор мог быть вполне доволен первыми месяцами своего „царения“ в богатой Сибири, потому что иначе нельзя было и назвать полную власть, какою облечен этот новый губернатор.

Новые люди, поставленные от Гагарина в городах, старались хотя бы первое время отличаться усиленной деятельностью, полезной если не для самих сибиряков, то для них и для князя. Не только текущие оброки, но и старые, годами запущенные налоги и недоимки сбирались усердно, и, против обыкновения, большая доля из них отсылалась в Тобольск, в распоряжение князя, а меньшая оставлялась для дележа на местах, тогда как раньше это делалось наоборот. Но Гагарин ожидал очень больших и желательных последствий, огромных прибылей от предстоящей ревизии Елчина, для которой усиленно набирался штат служащих, человек больше двадцати, затем были назначены четыре дьяка с подьячими и даже „мастер заплечный“, палач… Елчину, кроме поверки „казны“ и дел на местах, поручалось большое, сложное дело, которое могло принести огромные выгоды столько же и послу, сколько пославшему его.

Еще десять лет тому назад была введена во всей Сибири винная и пивная монополия. Под страхом кнута, а то и виселицы никто не смел варить пиво и гнать вино на дому, „самосидкой“, как это было искони. Устроены были казенные заводы винные и пивоваренные, скупалосьии со стороны вино, пиво и продавалось по двойной цене из царевых кабаков, которые, согласно указу Петра, надлежало устроить на каждой улице… Из кружечных дворов „простое вино“, то есть водка, отпускалось по одному рублю двадцать алтын ведро, а „двойное“, или спирт, — по два рубля сорок алтын. И бойко шла торговля, несмотря на такую высокую цену. Но ей все-таки мешали „тайные винокурни“, а сбыту пива — домашние пивоварни. Да и в казенных кружечных дворах творились большие хищения. Целовальники, войдя в стачку с продавцами, наживались на всем. Покупая зерно для перегонки, ставили двойные цены, утаивали готовое вино и продавали в свою пользу; сдавая „на откуп“ эти доходные статьи, получали крупные взятки от арендаторов и писали потом договоры, явно убыточные для казны.

Это должен был проверить Елчин на местах и сам затем мог сдавать на откуп кружечные дворы, писать договоры на поставку вина и пива с кем выгоднее будет для казны.

Этим распоряжением в руки Гагарина направлялись сразу изо всех углов Сибири крупные барыши, какие раньше расплывались по рукам местных городовых воевод, целовальников и приказчиков винных. В первый же год эти барыши должны были дойти до полусотни тысяч рублей. А с уничтожением тайного курения вина и варки пива сумма могла утроиться, потому что сибиряки привыкли сами много пить, а еще больше вина и пива шло в кочевья инородцев, которые жадно пристрастились к „московской огневой водице“, к вкусному пиву и отдавали за отраву лучшие свои меха, добычу тяжелой охоты, что только им удавалось промыслить за целый год…

Заранее подсчитывая новые крупные доходы, Гагарин, опытный сибирский правитель, знал, что громкие вопли и тайное недовольство вызовут среди служивых людей его „новизны“, и для противовеса старался заручиться любовью и расположением у своих россиян, без различия — у сектантов и церковников, у кочевых инородцев, у наезжих купцов бухарских, китайских, особенно богатых, влиятельных в этом краю.

Да еще с духовенством сразу умел поладить Гагарин, зная, что „стадо“ мирское всегда бредет слепо за „пастухами“, как бы те плохи ни были.

Несговорчив оказался только сам митрополит Иоанн. Желчный, ограниченный, он захотел по-старому быть если не выше нового наместника царского как князь церкви и наместник самого Господа, то хотя бы стоять наравне с Гагариным и в глазах обывателей, и по влиянию на ход управления в обширном богатом крае.

Стремительный апостол новых порядков в московской церковной жизни, владыко сразу стал шпорить Гагарина, требуя от него строжайших мер по отношению к „детям дьявола“, раскольникам, еретикам-староверам. Властный поп и знать не хотел, и замечать не старался, как терпимо отнесся Гагарин к этим староверам, гонимым в зауральской части царства и нашедшим первое время для себя более спокойный приют на сибирском приволье. Упрямый инок, даже заметив явную склонность князя к церковной „старине“, умышленно не пожелал считаться с этим и еще яростнее стал нападать на еретиков больших и малых, по старой поговорке: кошку бьют, а невестке наметку дают!..

Гагарин понял приемы Иоанна. Сейчас же полетели письма в Питер и на Москву. Тобольский митрополит, честолюбивый, но преданный своему делу и Петру, выставлен был чуть ли не как самый опасный человек и „совратитель душ христианских“ и быстро, через три года, был замещен Филофеем Лещинским, или схимником Феодором, как в эту пору уже назывался этот прежний архипастырь Тобольский, потом строгий подвижник, задолго до смерти принявший схиму.

С Лещинским у Гагарина нашлось много общего по взглядам на „истое церковное богослужение“. Старец сильно тяготел к старине, к старопечатным книгам, по которым спасались великие сподвижники, святители московские. Затем особенное внимание обращал Феодор на озарение инородцев светом веры истинной и, занятый этим подвигом, не мог мешать ни в чем Гагарину. А последний, увеличив оклады попам, построив до сорока церквей в русских поселках и в улусах новокрещеных инородцев, сразу завоевал себе глубокое расположение нового иерарха. Что же касается рядовых церковников, городского и деревенского причта, о нем и говорить нечего.

— Наш благодетель! Церкви защитник, веры поборник! — только и было имени Гагарину.

Целые проповеди произносились в похвалу и прославление нового „повелителя северных, сибирских стран“, бывшего царства Кучумова. Многолетие князю-губернатору возглашалось с большим подъемом, громче и внушительнее, чем даже многолетие архипастырю Сибирскому и самому Петру, далекому и суровому, который то и дело, слал новые грозные указы, требовал денег, людей для пополнения войск, тающих, как снег, в упорной войне со шведами. От Петра приходили эти ненавистные указы, прибитые на городских воротах, требующие бритья бороды, ношения иноземного, кургузого платья и многого, еще более нестерпимого для старожилов сибиряков, привыкших к вольной жизни вдали от центральной, грозной власти царей московских…

Гагарин, с одной стороны, старался по возможности точнее выполнять наказы Петра, чтобы не разгневать повелителя, тяжелую длань которого слишком хорошо знал… Но, с другой стороны, первый Гагарин явно осуждал многие распоряжения, приходящие из-за гор Рифея, и громко заявлял:

— Кабы моя воля, рай бы настал в Сибири, в краю нашем благодатном! Не отсылали бы люди животы свои последние на затеи ненужные… Не проливалась бы кровь христианская в дикой бойне с задорными шведами. Для Сибири мало пользы, ежели и победит Карла царь Петр. А тяготу Сибирь несет великую… Да ничего не поделаешь! Шлет царь указы, их нельзя ослушаться…

Такими „жалобами“ снимал с себя хитрый воевода все нарекания, а сам под прикрытием царских указов творил, что только ему на ум приходило дурного и хорошего. И первым делом старался побольше собрать денег, пушной и всякой другой казны, чтобы „было чем помянуть свою службу“, когда его, как и прежних воевод-губернаторов, уберет с места царь и нового наместника пошлет на смену князю.

А пока завязывались всякие узлы, складывались многообразные отношения, намечались меры, о которых сказано выше, пока Гагарин вел свою новую линию и, по необходимости, в то же время тянул прежнюю канитель, его внутренний мир был заполнен сильной, неожиданной страстью, любовью к поповне салдинской. Бурный прилет „второй юности“ порядком мешал Гагарину окунуться с головой в дела и в наживу, но зато многим скрашивал тягучую, однообразную жизнь в грязном Тобольске, в этой жалкой столице богатого и полудикого края.

Тем более негодовал Гагарин на весеннюю непогоду и распутицу, на ливни, метели и невылазную грязь, мешающую по-старому еженедельно день-другой провести в опочивальне бедного домика попа Семена.

Подобно Ксерксу, бичевавшему море, князь готов был выпустить град ядер в хмурое, дождливое небо, пушечными, залпами хотел бы разогнать тяжелые, бесконечные полчища туч, закрывающих солнце, которое могло в три-четыре дня своими лучами высушить землю и открыть желанный путь к Салдинской слободе.

Весна особенно располагала Гагарина к ласкам и неге, как чарует она все живое, призывая любить и творить!.. Кровь особенно тяжело и знойно ударяла в седеющие виски, в лысеющий лоб князя, заставляла его грудь вздыматься часто и высоко, особенно по ночам. Весна не только в юношах будит бурные вспышки желаний. Даже совсем изжившие люди, глубокие старики весною почему-то вспоминают те годы, те милые дни и часы, когда они ласкали и любили своих прежних подруг. А Гагарин был еще далеко не так стар…

И места себе порою не находил он ни днем, ни по ночам в особенности; ворочался на постели и кончал тем, что приказывал казачку звать одну из своих домашних бессменных фавориток.

Чаще это приходилось на долю Анельци. Так случилось и на Страстной неделе, когда солнце стало уже чаще выглядывать из-за туч, ливни ослабели, подсыхать стали размывы и зажоры по дорогам…

Злая, возбужденная, с красным, заплаканным лицом, „экономка“ только что кончила обычную молитву, расчесывала себе волосы, немилосердно трепля и вырывая их клоками от затаенной ярости, и собиралась лечь спать, когда явился посланный, требующий ее к исполнению своих обязанностей.

Стиснув зубы так, что они скрипнули, тут же, при казачке набросила она легкий капотик на сорочку, в которой сидела перед зеркалом, и пошла по темным комнатам и переходам за мальчиком.

Вот уже третий день, как на себя стала не похожа эта спокойная, кроткая обычно, Анельця, с той самой минуты, как она вечерком стукнула в дверь Келецкого, скромно заявила ему, что ей „очень надо исповедаться перед святым наставником“… А наставник резко, почти грубо дал ей понять, что ему не до „исповедей“ Анельци, потому что он занят спешными делами… Выследила затем обиженная женщина, что прямо в спальню „лектрисы“ проскользнул заниматься спешными делами ее кумир. Затрепетала от гнева, от поруганной страсти полька, едва устояла на ногах, ощупью уже стала пробираться по темному коридору в свою комнатку, но неожиданно, словно против воли, повернула в другой, боковой, ход, ведущий к темному чулану, заваленному коврами, заставленному лишней мебелью, коробами и сундуками со всякою рухлядью, как это бывает в больших домах, наполненных прислугой и всяким наемным людом.

Недавно днем случайное открытие сделала Анельця в этом чулане. Дом, строенный безо всякого определенного плана, разбитый на множество комнат самым странным, причудливым образом, вмещал немало таких темных чуланов-комнаток, смежных со светлыми, удобными, отведенными для жилья покоями. И Анельця, не думавшая даже раньше о том, с чьею комнатой смежен этот чулан, зашла в него со свечою, желая достать платье из короба своего, поставленного здесь у стены.

Свеча случайно потухла. „Экономка“ уже собиралась выйти, чтобы зажечь ее, как вдруг ее внимание привлекла тонкая полоска дневного света, стрелою прорезающая тьму, царящую кругом. Освоясь в темноте, Анельця различила что-то вроде оконной рамы без стекол в стене против дверей чулана. И стрелка света падала именно оттуда. Захваченная любопытством, подошла она к стене, влезла на ковры, сложенные здесь целою грудой, и прильнула глазами к маленькому отверстию, пробитому гвоздем в досках, которыми забрано было все окно, прежде служившее для освещения темного чулана, а потом уничтоженное. Гвоздь, сделавший прокол, потом был удален, верно, перебит на другое место, и в отверстие, оставленное им, Анельця увидала, что именно спальня нелюбимой ею „лектрисы“ находится за стеною чулана. Замаскированное досками, заклеенное потом обоями, окно ничем не выдавалось в покое Алины, и она не знала, конечно, что случай дал сопернице возможность следить за каждым ее шагом.

Сюда и кинулась теперь „экономка“, в этот чулан, вместо того, чтобы уйти в свою комнатку и проплакать до утра, как бывало не раз.

Бесшумно раскрыла она дверь, скользнула в черную, непроглядную темноту, очутилась мгновенно на груде ковров, но не решилась сразу заглянуть в предательский „глазок“, откуда слабо пробивалась тонкая-тонкая ниточка света от свечи или лампады, зажженной в спальне француженки перед неизбежным киотом, как и во всех остальных покоях гагаринского дворца.

Негромкий смех, подавленные, прерывистые голоса услыхала сейчас же Анельця. Вот прозвучали долгие, бесконечные два-три поцелуя… Опять смех и говор.

Анельця своим напряженным, обостренным до крайних пределов слухом улавливала малейший звук и шорох за стеной, падение одежд, сплетение рук, слияние пылающих уст… Ей кажется даже, что стена раздвинулась и она видит все, что там происходит.

Но этого ясновидения мало для обезумевшей женщины. Ей захотелось довести свою пытку, свое самоистязание до конца. И она порывисто прильнула глазом к предательскому отверстию в стене…

Как раз напротив стены увидала она обоих. На низеньком восточном диванчике сидит Келецкий и держит на коленях девушку, прекрасную в своей бесстыдной наготе. Вот они целуют друг друга… еще… еще!.. И как те замирали от страсти и восторга, так трижды умирала Анельця, видя, как слились их губы и снова оторвались друг от друга… и снова… и снова слились… Но совершенно неожиданно Алина вырвалась из объятий Келецкого, и то, что произошло потом, совсем ошеломило, довело чуть не до безумия и обморока незримую свидетельницу бесшабашной, дикой оргии…

Шатаясь, пылая, как в горячечном бреду, решилась, наконец, Анельця сойти со своих ковров, но у нее подкосились ноги, она беззвучно, мягко скользнула вниз и долго пролежала без памяти.

Когда она очнулась, за стеной было уже все тихо. Но женщина не имела больше сил продолжать собственную пытку. Кое-как она добралась до своей постели и всю ночь лежала в забытьи, видела в полусне, в полубреду отвратительные картины зверского сладострастия, какими вчера впервые случай осквернил сознание Анельци.

Встала она совсем разбитая, еле бродила по дому, выполняя текущие дела. А между тем время от времени ее так и толкало, несло в темный чулан, к этому „глазку“, через который она заглянула в самую пучину греха. Анельця была уверена, что увидит еще что-нибудь другое. Недаром такие слухи ходили про „лектрису“, которым не хотела верить даже она, в душе ненавидящая француженку…

Но день прошел спокойно, как и следующая ночь…

И только сегодня, очень поздно, уже перед сном, снова пробралась Анельця в чулан, взглянула и задрожала вся, но на этот раз от радости, от предвкушения близкой мести.

Алина была не одна.

Анельця не видела гостя „лектрисы“. Как раз в этот миг Алина кого-то заставила спрятаться в большой шкаф с платьями, закрыла его там и громко проговорила, обращаясь к дверям, за которыми раздавался отчетливый стук:

— Кто стучит? Што нада?..

— Я это!.. — послышался наглый, глумливый голос „казачка“. — Князь зовет тебя, мамзель… Читать ему ступай!.. Да поживее, слышь! Не терпится уж там больно!..

Бесстыдным хохотом раскатился вслед за своими словами мальчишка.

— Пальван! Суки син! Пшел… я пальной… Он снаит… Я каварил ище на утра! Пшел! — резко прокричала Алина, тихо скользнула с постели в одной тонкой ночной рубахе, подслушала у дверей, ушел ли мальчишками тогда негромко приказала тому, кто спрятан был в шкапу:

— Выкадил можно… Слишь, Юринка!..

— Так вот кто у ней!.. Юрка! — сообразила Анельця и быстро кинулась в свою комнату, уверенная, что сейчас за ней придет посол от „господина“…

Как мы видели, она не ошиблась.

Несмотря на поздний час, Гагарин, полуодетый, сидел в кресле у постели и ласково встретил Анельцю.

— Спала, курочка? Уж извини… Так мне тошно одному… такая истома… Пальцем бы не двинул… Помоги раздеться… посиди… поразвлеки меня… цыпинька… Ну… живее… Тяни губки!.. Ну… не дуйся… Не люблю я, знаешь… А я за это, гляди… приготовил и подарочек… Ну, живей… раздевай… укладывай… знаешь, как я люблю…

— Я вам, як вельможны кнезь люби! Та она не люби кнезя… не хце тешиц кнезя. От вельможный и шлет за бедной слугой… за дурой, уродой Анельцей… И подарунек не мне был зготован… А ей!.. А она не идет! Ей там добже… без его мосци!

Зло глядит, криво улыбается Анельця. И не видал Гагарин ее такою никогда.

— Что ты вздор болтаешь! Ну, правда, я бы, может, и не стал тревожить тебя… Да Алина больна… Еще утром я видел! Сам видел! Понимаешь: сам…

— О! Белька штука! Не можно женщизну обмануць чи цо?.. Ха-ха! Я буду пенць раз на месяц нездрова, ежели не схочу прийти к мосци-ксенжу… Але ж я пришла! Хон и вам, цо не про Анельцю думал мой пан яснейший… А я таки кохаю пана и не здрадзам пана, як та потаскуха!..

— Здрадза?!.. Это измена значит по-вашему?.. — насторожившись, переспросил Гагарин.

Никогда раньше полька не говорила ничего подобного! очевидно, что-нибудь особенное заставило ее решиться на резкую, отчаянную выходку. И он, глядя в глаза „экономке“, продолжал:

— Что случилось? Вы раньше душа в душу жили… Или спустя три года ревновать меня к ней вздумала? Так знаешь сама…

— Вам! Вам!.. Яснейший пан и на ту потаскуху и на честну дзевчину Анельцю не бардзо смотрит… У яснейшего пана есть юже нова коханка… Поповна-красуля! То не мое дело!.. Але ж не можно, же бы стерва Алинка пана кнезя дурила та на глум пахолкам и лакузам давала… Я люблю ясного пана и чту пана кнезя… А та дрянь!.. У, подлюга! — совсем визгливо вырвалось у Анельци. — Идзь, пан! Подивись, пан, цо та фря робить може!

И, взяв за рукав Гагарина, она почти насильно поднялг его с кресла и повела к дверям.

Сначала он думал прикрикнуть на обезумевшую женщину, но потом неясное подозрение, предчувствие чего-тс необычайного, хотя и неприятного для него лично, заставило Гагарина послушно следовать за Анельцей.

Третьим поодаль незаметно скользил за ними мальчишка-казачок.

Вот и у двери чулана Гагарин. Предупрежденный жестом Анельци, ее тихим шипеньем, схожим со змеиным, ее внушительной миной, неслышно постарался войти в чулан Гагарин, благо мягкие бархатные сапоги у него на ногах.

Вот с помощью Анельци он уже взобрался на груду ковров, прильнул глазом к щелочке и стал глядеть в спальню Алины, где слышалась глухая возня, топот босых ног по доскам пола, по ковру, где он покрывал эти доски.

Крепко сжались кулаки князя, что-то невнятно заклокотало даже в груди, но он сейчас же сдержался и продолжал смотреть, сразу захваченный тем, что увидел.

Гагарин читал и слыхал о всяких извращениях и мерзостях в области любовных, чувственных ласк и сам во время бурной молодости, да и потом не раз предавался всякому беспутству. Но то, что он здесь увидал, поразило и его.

Юрий, рослый, красивый парень, один из псарей князя, вне себя от страсти старался поймать Алину, которая увертывалась от него, носилась, как птица, по комнате, загораживаясь стульями, столами, а сама в то же время изо всей силы хлестала парня толстым хлыстом по плечам, по груди, куда попало, и после каждого удара на белой коже парня проступала длинная багровая полоса, которую можно было хорошо различить даже при слабом освещении лампады, озаряющей покой. Лицо, грудь, бедра были уже исполосованы у обезумевшего человека, но он, казалось, не ощущал телесной боли, полный необузданных, жгучих ощущений, ослепленный приливом крови к голове, к воспаленным глазам… Он не глядя кидался за убегающей, ронял стулья, столики, преграждавшие ему путь, ударялся с размаху об углы дивана, постели шкапа, но, не поморщась даже, мчался дальше, желая настигнуть увертливую, сохраняющую полное самообладание Алину.

Дыхание хрипло вырывалось из груди парня, пена проступила и стала насыхать у него в углах рта… Он казался страшен даже тому, кто, незримый, стоял за стеной… А безумная девушка все продолжала дразнить голодного зверя, умышленно ударяя его самым жестоким, нестерпимым образом.

И вдруг, умышленно или против воли, но она поскользнулась на ковре, среди комнаты, упала. Одним прыжком он очутился рядом. Алина переменила только прием, но по-прежнему била его руками, царапала, как кошка; острыми, мелкими зубами до крови впилась в напряженные мышцы его плеча… и еще… и еще?.. То приникала она к нему, то отрывалась и вот-вот готова была снова пуститься в прежний безумный бег…

Но он уже не отпустил своей мучительницы. Он дико сжимал ее в своих сильных руках. Эти руки судорожно Удерживали ее то за плечи, то за стан, то за грудь, и следы его рук тоже обозначались четко, внезапными кровоподтеками на нежной, атласистой коже девушки.

С дыханием, стесненным в груди, полный отвращения и любопытства, следил Гагарин за омерзительной борьбой двух существ, среди которой невольные, острые крики боли были сходны со вздохами острого упоения, сливались с еле внятным шепотом…

Только когда они затихли, словно лишились чувств от дикой, зверской борьбы, Гагарин внимательно поглядел на эти два тела, напоминающие двух мертвецов, брошенных на ковер спиною друг к другу, и так же тихо, как пришел, двинулся обратно к себе, схватив безотчетно за руку Анельцю, которая покорно, как овца, мелкими шажками быстро семенила за своим господином.

Поздно поднялась на другое утро Алина. Она не только была разбита нервами, но во всем теле ощущала нестерпимую боль и даже со страхом осторожно провела руками по бокам, по груди, по спине и плечам, как бы желая убедиться, что кости не сломаны нигде.

После холодной ванны девушка стала бодрее. Тщательно помассировав все ушибленные места, все синяки на коже, помазав их какой-то мазью, действие которой неоднократно уже было испытано ею, Алина отправилась на обычную утреннюю прогулку, кликнув с собою Леду, любимую борзую свою и Гагарина. На лестнице ей навстречу попался Салим, второй казачок Гагарина, красивый бухарченок лет десяти, особенный любимец господина. Мальчик шел сейчас из бани, его нежное, округлое личико рдело, белые зубки поблескивали из-за приоткрытых, пухлых, уже чувственных губенок, а большие, словно влагой подернутые, миндалевидные глаза, черные и глубокие, особенно лукаво и соблазнительно сверкнули прямо в усталые, окруженные густою синевой глазки Алины.

Мальчик пробормотал ей свой „селям“ и вприпрыжку продолжал подниматься на лестницу.

Дольше обычного гуляла девушка, не чуя, какая беда готова разразиться над ее причудливой кудрявой головой.

А враг между тем не зевал. Анельця, уверенная в неизбежном падении соперницы решила ускорить эту отрадную минуту, окончательно сорвать маску с ненавистной француженки, ради которой Келецкий мог так обидно оттолкнуть свою влюбленную рабу-польку.

Подобранными ключами открыла Анельця двери покоев Алины, раскрыла ящики стола, сундучки и шкатулки, в которые, как удалось ей подглядеть, „лектриса“ прятала какие-то бумаги, письма, стала рыться там, проглядывать письма и, выбрав те, которые ей казались подозрительны, понесла к Гагарину вместе с увесистой тетрадкой, где пестрели записи дней, стояли года и имена, знакомые польке, потому что Анельця кое-как сумела разобраться во французских заметках актрисы, написанных латинским алфавитом, каким пишут и поляки.

Чутье не обмануло ревнивицу. Дневник Алины поразил Гагарина чуть ли не сильнее, чем вчерашняя кошмарная сцена. Он готов был счесть ее случайным, единичным проявлением болезненно обостренной чувственности, безумным извращением, порожденным исключительными обстоятельствами. Даже собирался призвать Келецкого и другого врача, шведа Зинстрема, хотел послать их к „несчастной девушке“, очевидно, охваченной острым половым безумием, требующим помощи и ухода врачей…

Но короткие, ярко, даже талантливо набросанные строки дневника, отвратительные картины, пересыпанные остроумными, при всем их цинизме, замечаниями, показали, что это не болезненное, проходящее явление, а строгая и стройная система, уже немало лет созданная и проводимая в дело соотечественницей Вольтера и маркиза де Сада, юной и детски чистой на вид парижанкой.

С особым интересом прочел Гагарин все, что касалось Келецкого. Уважая своего врача и секретаря за ум, Гагарин часто против воли боялся этого скрытного, бесстрастного на вид человека, который о благах жизни, о страстях и любви отзывался, правда, без всякого осуждения, без негодования аскета, но с каким-то неуловимым оттенком презрения и брезгливости, как будто сам был им чужд и если знал женщин, если пил хорошее вино и лакомился изысканным столом, так делал это безо всякого особенного удовольствия.

А дневник Алины нарисовал князю загадочного наперсника, вернее, наставника и первого советника, обыкновенным мужчиной, который порой может забыть и свое личное достоинство, и все на свете в чаду дозволенных и запретных наслаждений и страстей. Как ни странно, но, узнав „грешки“ своего непроницаемого, сдержанного, с вечно холодным лицом секретаря, Гагарин почувствовал к нему более теплое расположение, чем это было раньше, и даже решил, что не скажет ничего Келецкому об этих „маленьких тайнах“, открытых дневником „лектрисы“.

Записи Алины начинались с того времени, как она попала в Россию и с первым своим покровителем приехала в Петербург.

„Русские мужчины — великолепные самцы, — стояло на одной из первых страниц. — Очень устойчивы, неутомимы, сильны и горячи до самозабвения. Но они малочувствительны, трудно возбудимы, и нет у них игры фантазии, как у французских или, особенно, испанских кавалеров. Просто, овладел тобой — и начинает наслаждаться, не подвинтив нервов, не доведя организма до потрясения, до экстаза теми маленькими ласками, которые приближают к цели, но не дают скорого и полного удовлетворения. Русские любят, как едят: грубовато, сосредоточенно, важно, но… очень много! Этим все-таки немного искупается их наивность в делах любви. А все же, лучше одного негра, гайдука царицы, меня никто еще в жизни не ласкал. Это был и ласковый мальчик, и тигр… Одна напряженная струна, оживленная неукротимой страстью, гибкая, терзающая и дарящая жгучее наслаждение. Недаром он в такой моде у всех придворных дам и даже у горожанок этой новой столицы варварской русской земди… Он так умеет…“

Фраза была оборвана.

И дальше говорилось все об одном и том же, менялись только имена мужчин. Попадались и женские имена особ, которые, благодаря прихоти природы, сами не знали хорошо, к какому полу они принадлежат. Алина особенно влекла к себе таких полуженщин, каким-то чутьем умея отгадывать волнующую и постыдную их тайну.

А вот первая запись о Келецком:

„Он лжет… Он лжет! Во что бы то ни стало я заставлю его снять маску приличного человека, бесстрастного мужчины. У тех не бывает этого щекочущего взгляда и изгиба трепетных губ, как у нашего секретаря. Его язык порою мелькает между сохнущих, тонких губ, как жало змия-соблазнителя, внушившего первые желания нашей праматери. Только извращенные натуры, прирожденные чувственники умеют так, даже против собственной воли, одним взглядом окинуть, раздеть женщину, как делает это невозмутимый, важный и холодный с виду поляк. И я пойду на все, только бы видеть его перед собой, лежащего на полу, наполняющего мою спальню визгом пса, ошалелого от желания скорее получить лакомую добычу, которой ему сразу не дают!..“

„Я добилась своего! — кратко было отмечено через несколько страниц. — Келецкий еще извращеннее, чем я подозревала. Это тонкий знаток и мастер великий. Настоящий виртуоз, каких я редко встречала… Он почти так же ясно сознает все, как и я, в те минуты, когда кровь у нас обоих кипит, как лава в аду, а тело трепещет, подобно запоздалому на ветке сухому листку под налетами осенней непогоды. Хорош он также тем, что никому, никогда не выдаст наших безумств!..“

И так же подробно описывала она свои оргии с патером, как и с молодыми, красивыми челядинцами князя.

Дочитал Гагарин тетрадь до конца, с блестящими глазами, с пылающим лицом, но в то же время с невольным омерзением швырнул тетрадку в пылающую печь, которая топилась в обширном, высоком кабинете почти полдня, пока сидел и работал здесь князь, любящий тепло, блеск и переливы огня.

— Могу войти? — раздался за дверью звонкий голосок Алины, и она показалась на пороге, розовая от воздуха, улыбающаяся, ласковая, но и удивленная в то же время.

Легкая, безотчетная тревога овладела девушкой, когда в сенях ее встретил слуга и передал приказ Гагарина: прямо с прогулки зайти к нему. Но эту тревогу она не считала нужным высказать своему господину и только игриво спросила, быстро подходя к креслу Гагарина:

— Мой князь меня так любит… так желает, что приказал как можно скорей?..

Он не дал ей докончить и в ответ на французский вопрос заговорил по-русски, как делал это обычно в минуты волнений.

— Ну!.. Ну!.. Не лиси, дрянь! Не к любви идет дело!.. Хорошо ли погуляла? А! С кем еще шлялась? Кого из дворни выглядывала, а?..

Слова, самый звук хриплой злобной речи, потемнелое лицо князя сразу дали знать умной девушке, что грозит беда. Сердце у нее забилось так сильно, что даже на шее, у подбородка, под тонкою кожей стала вздрагивать какая-то синяя жилка, а зрачки расширились и потемнели, глаза остановились, как у испуганного ребенка.

— Што… што такой? — так же по-русски начала было Алина. — Мой сердил твой! Почшиму? Зашем? Мой любил твой… Не надо сердил!..

Кошечкой хотела было скользнуть к нему Алина, прижаться губами к его коленям, к отвислой, жирной груди, видной в распахнутый ворот рубахи. Она знала, как любит князь эти острые ласки. Но он сразу, грубо, как навязчивого пса, оттолкнул рукой и движением ноги девушку, так что она от неожиданности опрокинулась на ковер и застыла там, испуганная, полуоблокотясь на одну руку, в позе умирающего гладиатора.

А Гагарин еще и кресло свое отодвинул подальше, словно боялся испачкать полы халата о платье и ноги женщины, лежащие тут, у самых его ног.

— Полно ломаться! Не поняла еще! У-у! Псица забеглая! Я видел… нынче ночью я сам все видел… своими глазами… Не то и не поверил бы! Какая мерзость! Какая мерзость! Какая грязь! И тебе не стыдно?

Ошеломленная, Алина все-таки не потеряла присутствия духа и ясности сознания. Пока он говорил, она зорко следила за выражением его лица, его глаз, вслушивалась в звуки голоса. Ни признака ревности или сдавленного, затаенного желания, ни искры чувства, ни малейшей надежды на прощение и примирение, только безмерное отвращение и злоба в этих глазах, в этом голосе; хуже того — презрение без пределов! Все кончено, и поворота нет.

Поняв это, свернулась, как змея, девушка, поджала к себе вытянутые ноги, быстро поднялась одним упругим, ловким движением и, еще не выпрямясь даже на ногах, быстро заговорила, мешая со своею родною речью русские выражения и слова, словно желая этим сделать ее понятнее, внушительнее для Гагарина.

— Стидна! „Стидна, када видна!..“ На мой опошивальнья не биль нихто! Только я и мой amant… любовник.

И затем продолжала по-французски часто, четко, гортанным своим говором:

— Даже освещение было очень скромное… А что вельможа, наместник Сибири, князь и мой господин придет… подглядывать, как забавляется в своей спальне его… наемная… „лектриса“?! Такой чести я никак не ждала!..

— Наглая тварюга!..

— Зачем браниться?! Это князю вовсе не пристало!.. Я могу подумать, что вы не так разлюбили меня… не так возмутились моими… шалостями, как это показали в первую минуту… А затем?.. Ведь я же все-таки не жена князя… даже не признанная любовница… а просто наемная… „лектриса“, которую призывают, когда князю скучно!.. Когда ему угодно! Словом, не справляясь о том, расположена ли эта наемница исполнять свои обязанности или нет?.. Не заботясь о том, могут ли обрывки ласки, остатки желаний и чувств согреть чье-либо сердце и тело, даже не такое юное и пылкое, как мое… Наконец, я ли одна делаю то, о чем люди говорят: „Фи!?“ А бухарский мальчик… „Бачо“… Хорошенький Салем?.. Я же ничего не сказала, когда он появился в доме… Ха-ха-ха!.. „Казачок“ — так пускай „казачок“!.. Ха-ха-ха!.. Но зачем же так уж строго быть с бедной девушкой?.. Каждый веселится, как может. А я все-таки не кукла, а женщина!.. Пусть порочная, безнравственная, но еще полная желаний и огня, который только пуще разгорался от бессильных, дряблых поцелуев и ласк моего…

— Молчать! Вон!

— Уйду… уйду… Я знаю, русские варвары не стесняются даже бить женщин… Конечно, лучше уйти… И прошу сама: как можно скорее дайте мне уехать… Я рада… я!.. До свиданья! Прощайте, милый князь!

С низким книксеном, с нервным хохотом выбежала Алина из кабинета, едва не налетев на польку, которая подслушивала все из коридора.

Еще звончее, насмешливей и наглей захохотала Алина прямо ей в лицо и прокричала, словно плюнула, в глаза:

— Дур!.. Сабак!.. Эта твой сделал!.. Эта ти… ревнуй за твой!.. Ха-ха-ха!.. Теперь бери оби… бери вси! И целий дворня… Ха-ха!.. Я тибе дариль! Урод!..

С хохотом промчалась мимо, заперлась в своей спальной, и долго ее истерический смех, перемежаясь с бурными рыданиями, слышен был оттуда, пока, обессиленная, она не стихла, лежа комком на постели, не то охваченная внезапным сном, не то в обмороке…

Гагарин, призвав дворецкого, приказал немедленно найти в городе помещение для Алины и поселить ее там еще до вечера, а как только установится путь, отправить в Россию, в Москву, где она могла уже устроиться сама.

Вещи, дорогие подарки, сделанные девушке, Гагарин оставил своей бывшей „лектрисе“. А в Салдинскую слободу в тот же день поскакал гонец с небольшой запиской. Ввиду улучшения дороги обещал скоро заглянуть туда князь и извещал, что „лектрисы“ больше нет у него в доме.

Отослав гонца, губернатор хотел было заняться ворохом бумаг и писем, лежащих перед ним, когда ему доложил Келецкий, что явился келейник митрополита Иоанна с письмом от последнего и желает лично вручить Гагарину послание.

— Келейник… цидула митрополичья!.. Самово я звал ево! Есть указ государев, каковой надлежало владыке выслушать от меня и со мною обсудить! — недовольный, пробормотал Гагарин. — Ну, зови!

На куске бумаги, небрежно оторванном от листа, кое-как свернутом в виде письма, стояло несколько строк. „Молитвенник и раб Божий, смиренный митрополит Иоанн Тоболесский и всеа Сибири“ извещал милостивца, его превосходительство губернатора, что болен он и не может явиться на зов. А если есть что-либо „неотложное и особливо важное“, просит пожаловать к нему нынче же, в часы, когда службы нет в домовой церкви митрополичьей.

— Поп надутый!.. Не желает даже ради высочайшего указа потревожить себя! К себе зовет! Козел упрямый!.. А я Ступина с караулом пошлю за ним, коли так! — багровея от гнева, заворчал князь. — В карете под конвоем пожалует сюда прослушать волю царскую… Все тягается со мною, хочет выше меня быть! Так я же ему покажу!.. Я же этому гордецу!.. Он узнает, кто из нас главнее в, Сибири!..

— Конечно… Так и надо! — поддакнул Келецкий, зная, что не следует спорить с этим человеком, особенно когда он теряет самообладание. — Проучить надо монаха… Осторожно, разумеется, чтобы из-за всякого там… самому не было неприятности от государя… Да и здесь много дураков есть, которые себя не пожалеют, если обиженный арцибискуп им слово скажет… Надо его так унизить, чтобы он и не мог придраться ни к кому… Чтобы и не знал, против кого выступать… Будет, гордец, в грязи тонуть, станет искать, кого бы с собой потянуть!.. А некого будет! Вот это хорошо будет!..

Яркая картина, нарисованная секретарем, захватила Гагарина, сразу изменила и его настроение, и все направление мыслей.

— Хорошо бы! Но… как?..

— Об этом думать сейчас не стоит! Упрямый, заносчивый монах сам даст себя в руки, сам на себя веревку сплетет своими делами… И чем ему больше воли дать, чем чаще его поддразнивать словами, а на деле не задевать, тем он больше осмелеет и такое тут натворит, что уберут если не с епархии, так прямо в ссылку гордеца… Я головой ручаюсь!..

— Правда… Правда… Теперь и я вижу, что твоя правда! А все-таки с указом как же быть?.. Надо же…

— Так и сделать надо, как он хочет… Пусть вельможный князь потрудится, поедет, прочтет да… посильнее подвинтит монаха!.. А там… увидим…

— Увидим уж там! Ха-ха-ха! — довольным смехом раскатился Гагарин, поняв, как умно советует ему Келецкий, и приказал заложить карету.

— О-ох, болен весь! Распронедужен! — притворно охая и стеная, говорил Иоанн Гагарину, которого принял, выйдя прямо из домовой своей церковки, где только что окончилась служба.

— Больно немощен с годами стал! Ошшо Господу, Царю Небесному хватает сил послужить. А уж земному… пущай не взыщет! И рад бы — приехал, указа послушал!.. Да не моя сила! И што там ошшо за указы? Словно бы и не порядок. Синод Святейший, Правительствующий в Имя Господне, волен нам, архипастырям, указывать в делах церковных… А светские власти, хоша бы и какие найвысшия… Погодить бы им надоть… Так мне по простоте моей иноческой сдается… Немирской я человек… Уж не взыщи, не посетуй, чадо мое, ваше превосходительное вельможество!.. Охо-хо-хо!..

Закипает снова злобой и негодованием в душе Гагарин, слушая лукавые, смиренно-вызывающие речи монаха; но и сам решил не уступать ему в этой губительной игре. Разводя руками, склоняя голову, дружелюбно глядя и улыбаясь владыке, поддакивает он хозяину и, дав тому умолкнуть, со вздохом сожаления заговорил:

— Да-а!.. Многое попеременилось ноне и на всем свете… и в нашей державе благочестивой… Приходится земных властей более, чем небесных, слушать да опасаться. Нынче ты — владыко, князь Церкви Христовой… А на утро, глядишь, коли не в Суздаль-монастырь угодил на хлеб да на воду алибо на Соловки, на смирение, в ризах рогожных, так и вовсе на колесе твое тело, а голова, елеем помазанная священническим, на колу, на шпиле торчит… как уже то неоднократно мы видели…

Искоса поглядел на гостя хозяин. Что значат его слова? Искреннее сочувствие выражают или это угроза прикрытая, тайная?..

Князь спокойно глядит в испытующие глаза монаха, дружелюбно снова улыбается. И кругло, плавно катится, рокочет его речь, звучит жирный, сиповатый басок.

— Взять хоша бы Сибирь нашу… И твоего преосвященства труды и заботы в ней!.. Слова нет: крутенек ты, владыко… От разу все наново повернуть хотел бы… Дак ведь и сам он, государь наш Петр Алексеевич, не больно чего ждать любит… Оно, скажем, раскол велик, силен тута… Отпадших куды больше, чем истинных чад церкви главенствующей, себя православною именующей и рекомой… И богаче энти… еретики, как ты их звать изволишь, святой отец… Мажут они жирно руки властям в Питере… Вот оттуда и бегут сюда гонцы с указами строгими… и к нам, слугам царя нашего… И к архиереям, кои себя болей признают слугами Небесного Владыки, не земного…

Опять насторожился монах — так остро прозвучали последние слова в его ушах. А Гагарин словно и не замечает, свое ведет.

— И волей-неволей нам, слугам царевым, приходится накучать вам, слугам Божиим… Оно и то сказать… Не будь твоего рвения пастырского… дай ты воли больше людишкам здешним — и тебя бы не шпыняли… Ну, да, знать, ты творишь, как тебе твой разум и долг велит… По-евангельски: „Пастырь добрый душу свою дает за овцы своя!..“ А о том, как тебя жигануть могут, не помышляешь! Исполати! Коли дух такой отважный у тебя, крепись до конца, нас поучай, слабодухов, грешников окаянных… А указец-то, владыко, как выслушать изволишь, стоя ли, как оно водится, али?..

— Сказано: недужен я! — угрюмо буркнул Иоанн. — И так, сидя, разберу. Акромя нас двоих, и нету никого… Царь — не Бог! А я и в храме могу ино посидеть, коли устал… Читай, што там!..

— Добро… А я уж потружуся, постою… Слушай, отче!..

Прочел обычный заголовок Гагарин, где перечислен полный титул царский и обращение к митрополиту Тоболесскому и всея Сибири. А дальше шло перечисление жалоб, обоснованных и многочисленных, которые, конечно, не без ведома и содействия Гагарина, дошли и до Синода, и до Петра, собранные изо всех концов Сибири.

„А челом били нам многие люди приходов губернии Тобольской и иных, куды митрополичьи слуги и посыльщики и десятильники за сбором десятинным, церковным наезживали, — читает губернатор, стоя у своего кресла, на ручку которого все-таки присел тучным, тяжелым телом, — и жалобу принесли на многие обиды и кривды великие, каковые теми слугами митрополичьими были содеяны. Тако — десятильники, посланные по городам от митрополита, явно бесчинствуют, поборы лишние вымогают против законной десятины церковной; а еще того хуже, девок и вдовых баб и мужних женок подговаривают указывать на блудодеев, кои будто бы с теми женками грех творили, дабы с тех людей поборы брать во искупление греха. А когда те бабы и девки противятся и ложно оговаривать не хотят добрых людей, те десятильники митрополичьи девок и баб пытают, груди давят им до крови и срамом срамят великим, даже нагих стегая при всем народе. А по монастырям тоже чинится неправда великая. И многие монастыри, землею и людьми оскуделые, самовольные захваты чинят, землю силой у пашенных наших хрестьян отбирают, и худобу, и животы последние. А управы на то насилие хрестьяне у светских властей и найти не могут. Да те же десятильники и монастырские старцы безмужних монастырских баб продают в браке за суседних мужиков, пьяниц и уродов, лишь бы те в казну монастырскую выкуп брачный внесли. А и того хуже, безмужних женок на блуд понуждают и корысть имеют от той затеи гнусной. А которая девка донесет, что с нею блуд сотворен имущим обывателем, с того снова берется пеня, выкуп греха за прелюбодейство, им учиненное. И венчальное за девку-невесту, ежели она нетронута оказалась до брака, снова же берется от мужа, хотя бы он уже внес ранней митрополиту плату брачную. И за все требы взимаются поборы тяжкие, так что иные норовят и детей не крестить, и не венчаться, и мертвых без чину церковного хоронить, лише бы поборов тяжких поизбавиться. А от сего великий соблазн чинится в Сибирском всем краю и раскол растет ежечасно и крепнет. А тех отпадших чад церкви служители Божии, от митрополита посылаемые, не словом Божиим и внушением в лоно православия обращают, а угрозой, бранью и крайним насилием, что даже иные велят сожигать себя со всеми своими чадами и домочадцами, только бы от докуки и страха избавиться. И тот пример несчастный, отчаянный другим внушает крайнее озлобление и против церкви православной упорство и возмущение. И множатся те случаи самосожжения целыми скитами, отчего происходит людей умаление в том, не очень людно населенном краю и доходы казны на убыль идут.

И еще жалобы великие и многие принесены ясачными народцами, кои пребывают во мраке идолопоклонства; но из оного не извлекаются силой апостольского слова, примера и поучения, а насилием ко крещению влекутся, ихние идолы, против всякого желания тех людей, сжигаются, и тем многие мятежи и вражда чинятся промежду местными народцами и нашими крестьянами, землю в Сибири населившими.

А посему, увидя, что жалобы те, как самый розыск показал, справедливы и истинны есть, указано отныне: иноземцев, равно как и своих раскольников, силой не крестити и не перекрещевати, к единоверию против воли не приводити, не разоряти, дабы до крайней смерти и муки не доводить и мятежей не множить.

А поборы церковные чинить против закона, как положено, без лихвы; женок да девок монастырских на блуд не понуждать и на лживое свидетельство не наводить, а суд церковный над блудодеями и прелюбодеями чинить по канону, отнюдь без мшелоимства и пристрастия. А к иноземцам в кочевья и улусы посылать людей добрых, пастырей ученых, истинных отцов и сберегателей душ человеческих, дабы просвещали без крови и муки идолопоклонников светом веры Христовой. А где есть остяцкие либо иные волости, где много хрестьян-иноземцев, там бы церкви строились и попы ставились по чину…“

Дальше читает Гагарин целую программу, посланную из Питера местному духовному главе и консистории его; а в конце и угрозы следуют, если не будет исполнено все по указу…

Хмуро слушает Иоанн, сжимая своими сильными волосистыми пальцами поручни кресла, в которое ушел глубоко… Порою только нервно погладит свою бороду, поправит панагию и снова сидит, как живое изваяние. Только по шумному дыханию, которое вырывается почти со свистом сквозь крепко сжатые губы и раздутые ноздри владыки, можно угадать, как повлиял на него этот указ.

Кончил Гагарин. Оба молчат. Сел губернатор, глядит на монаха, ждет, что он скажет. А тот не решается сейчас заговорить, чуя, что может много лишнего и вредного для себя высказать сгоряча…

— Слышал, владыко? Повторить не изволишь ли чего, что не внятно было али запамятовалось? — наконец прозвучал ехидный, хотя и дружелюбный по тону вопрос князя.

— Слышал! Помню! — кинул отрывисто тот и снова сжал губы еще плотнее.

— Так… руку приложить изволь, как полагается… Уж потрудись, ваше высокопреосвященство! — служебным, сухим тоном предложил Гагарин, видя, что Иоанн решил сдержать свое раздражение и ничего не скажет сейчас такого, что ждал от него гость.

Взял перо монах, придвинул к себе указ, положенный на стол Гагариным, и вверху над самым титулом государевым, словно на консисторской бумаге, вывел своим крупным, связным почерком: „Читал и руку приложил, смиренный богомолец Иоанн, митрополит Тоболесский и всея Сибири“.

Посыпав песком черные, жирные буквы, выведенные им, подал он князю большой исписанный лист указа с яркой, красной печатью на конце, где темнел краткий гриф, подпись Петра, похожая на извив молний, вычерченный пером.

Почтительно принял бумагу Гагарин, довольный тем, что позволил себе монах поставить свою подпись, где не следовало, и спрятав лист в грудной карман парчового, богатого камзола, стал прощаться.

— Што так скоро! Али не потрапезуешь со мною, ваше превосходительство?.. Оно, хоша и постные дни, а найдется чем угостить дорогого гостя! Милости прошу!

— Рад бы радостью, отче-владыко! Да никак неможно! Сам ныне к себе людей звал! Обидеть нельзя, сам понимаешь! Ко мне милости прошу!.. Уж не посетуй! Докажи, что не осерчал за нынешний указ на меня!.. Я — слуга царев… Как приказано, так и творю! Уж, пожалуй! Посети домишко мой убогой!

— Шутишь, ваше вельможное превосходительство! Видели мы „бедность“ твою! У людей пост, а у тебя по полсотни смен рыбных да иных на стол подают!.. Этакой пост не хуже и мясоедения… Прокурат ты, князь!.. А што про указ толкуешь?.. Што мне на тебя злобиться!.. Бог простит, ежели ты и причастен к тем… наветам вражеским, коими сей указ вызван… И я, вящщий иерей, к ответу призван за ревность к вере православной… Угрозой угрожаем, аки смерд последний, раб нерадивый, своему приставнику непокорный… Воля Божья на все! — вздохнул с деланным смирением монах, но вдруг, запылав глазами и лицом, отрывисто выкрикнул почти:

— А и ошшо помню я присловку: „Бог не выдаст, свинья не съест!“ Знаешь ли, ваше превосходительство, господин мой губернатор и раскольному люду первый потатчик? Не взыщи, язык мой — мой враг! Правду не потаю, сказать смею, што думаю. Не в суд либо в осуждение… А штобы и ты знал: сумею царю отписаться, коли уж такое дело! Страха ли ради иудейска али иные есть помыслы у твоего сиятельства, а вижу я, как ты беспоповщину по вые гладишь, маслом их мажешь, по ихней воле многое творишь… Благо, мошна у их широка да толста, твоя правда, князенька!.. А я чужд стяжания злаго… Одно и скажу: „Иди за мною, сатано!“ А Господь и ангелы ево да осенят служителя Божия, меня, многогрешного, от козней людских и замеров диавольских!..

Стоит теперь монах, выпрямился, коренастый, грузный, узловатый в костях, и даже жезлом своим при каждом громком, веском слове пристукивает.

— Ну-ну! — только и вырвалось у Гагарина, когда наконец, возбужденный, красный, умолк Иоанн. — Благодарен на слове ласковом! Прощенья прошу! Ко мне жалуй! Тоже принять да угостить сумею!

Повернулся, не подойдя даже под благословение, плюнул громко у самого порога и вышел Гагарин, взбешенный, но и довольный.

Теперь князь видел, знал, что неукротимый, упрямый монах станет ломить напролом, убедился, что скоро свернет себе шею Иоанн на этом пути.

А уж потом Гагарину легко будет посадить более подходящего владыку на Сибирской епархии, хотя бы того же кроткого, чистого душой схимника — старца Феодора, бывшего Филофея — митрополита. Этот иерарх, не от мира сего, не сумеет мешать новым планам и широким замыслам князя, если бы даже они оба не были так согласны в делах веры, как это есть на самом деле.

В тот же день был составлен подробный доклад о посещении Иоанна Гагариным и, переписанный тщательно, пошел к Петру. А две обширные цидулы, Меншикову и Василию Гагарину, в Сибирский Приказ отправлены были особо, той же почтой.

Глава II ПЕРВЫЙ ГРОМ

После ранней, уже миновавшей зимы и весна настала рано в этом 1712 году, но причудливо проходила она, не в пример другим годам. Ясные теплые дни сменялись ливнями, холодной погодой, ночными заморозками. Скоро после Пасхи нежданно прогремела первая вешняя гроза, а затем снова повеяло холодом от северных просторов Ледовитого океана, и пришлось тобольцам снова дохи и полушубки свои надевать.

Но тоболяне словно и не замечают капризов природы. Небывалой доселе кипучею жизнью зажили они с приездом нового губернатора.

Разъехались давно коменданты и всякие чины, прибывшие осенью для встречи князя; им на смену явились торговые обозы, целую зиму мелькающие в ворота да из ворот городских… А весною, как только стали спадать разливы речек и ручьев, затопляющих часто проезжие пути, как только дороги стали снова удобопроходимы, появились в Тобольске важные гости, послы китайские, которые посланы, правда, к калмыцкому хану, контайше Аюке, но и для Гагарина привезли грамоты от богдыхана и от его министров, или «вай-вубу», как зовут их в стране Дракона, в великой Поднебесной империи за неприступной каменной стеной. Хотят эти старинные соседи упорядочить весь торг, какой Китай с Русью ведет.

Ласково, широко принял послов новый наместник Сибири, кормил-поил на золоте, лучшими яствами и напитками угощал, укладывал спать на перинах, набитых лебяжьим пухом, богато одарил и дал им кареты, возки, стражу надежную под начальством полуполковника Прокопия Ступина. И послал с ним указы во все попутные места и города, чтобы так же щедро, с полным почетом принимали гостей, провожали дальше до границы, давали коней и корм, и вино хлебное, простое и лучшее, — смотря по чинам посла самого, его свиты, челяди многолюдной.

И другая забота немалая была у князя: Трубникова наконец снарядил он и отпустил в поиски за золотом к Кху-Кху-Нору, даже не дождавшись от Петра ответа на свой доклад о предположенной разведке, о посылке небольшого отряда в двести человек, который был дан подпоручику в распоряжение.

Тут же и за постройками лично наблюдает Гагарин, следит за возведением нового кремля тобольского из тяжелых кирпичей в 15 фунтов весом каждый. Осенью поздней и зимою казенные пахари почти задаром работали, сушили и обжигали этот кирпич, свозили его в город. Теперь они же частью, частью арестанты, которыми полны тюрьмы Тобольска и ближних городов, согнанные в кремль, работают на ветру, на холоду, под дождем, возводят новыеизубчатые толстые стены, строят каменные ряды нового Гостиного двора, амбары для складов казенных, новый дворец возводить начали и собор большой заложить собираются… Много погибнет людей на этой стройке. Уж и в первые недели слегло и умерло немало от простуды, от горячки гнилой, от тифа и просто от житья впроголодь, от труда непосильного, какой несут эти подневольные колодники-творцы, созидающие новый, неприступный и красивый Тобольск.

Не думает о таких пустяках Гагарин. Только торопит лихорадочно людей, сам следит за работами и высчитывает дни, когда его широкие начертания, его замыслы, навеянные строительной манией Петра, примут осязательную, прекрасную форму, подобную той, как выведено на ворохах чертежей, составленных учеными шведами-пленниками, первыми теперь пособниками губернатора в его зодческих затеях.

Разборы дел торговых, розыски по делам о наглых, жестоких разбоях и грабежах, чинимых чуть ли не открыто, среди бела дня, русскими людьми, даже служилыми и дикими инородцами, прием даней, оброков, мехов, проверка и разборка их, вороха бумаг, получаемых отовсюду и рассылаемых из губернаторской канцелярии, — все это если даже и слегка тревожило Гагарина, однако отнимало у него почти весь день. И только тогда он чувствовал себя спокойным и довольным, когда возок быстро уносил его в заветную слободу, где отдыхал от забот и хлопот хозяин Сибири на груди своей красавицы поповны…

Но и здесь порою принимал по делам своих помощников губернатор, если случай был очень важный, ожидающий неотложного решения, если бумага, полученная в Тобольской канцелярии, носила подпись Петра и требовала немедленного обсуждения и скорейшего ответа.

Незаметно во всех этих хлопотах и в сладком отдыхе прошло лето, осень, снова подбежала зима…

Обрадовался ей Гагарин. Уставать уж он начал, более продолжительного покоя запросило немолодое тело князя. Да и кроме телесной устали, духом стал неспокоен губернатор. На вид все хорошо шло кругом, но словно затемнело что-то вдали, слухи недобрые стали приходить с разных сторон, как будто удача и лад, какие встретили его в новом месте служения, готовились уйти, давая место неурядицам и урону всякому.

Первым ушатом ледяной воды было довольно обширное послание, писанное под диктовку Петра и его рукой подписанное. Царь, очевидно, принял к сердцу вести Гагарина о богатых золотых россыпях в степях, которыми, конечно, нетрудно будет овладеть впоследствии, пользуясь внутренними раздорами между кочевниками, которым сейчас принадлежат золотоносные реки и озера среди гор и песчаных пустынь.

Но намерений князя теперь же послать на разведку из Тобольска небольшой отряд Петр не одобрял. Царь решил, выбрав удобную минуту, дослать от себя надежного человека, дать ему сильный конвой, чтобы можно было оружием очистить себе путь к золотым пескам, если бухарцы, каменные казаки или мунгалы решились бы преградить путь смелым разведчикам, послам великого московского царя.

И про разлад между владыкой и губернатором было помянуто в этом письме. Петр давал полную веру сообщениям Гагарина о «мятежном духе» монаха, обещал убрать его, но не сейчас. Теперь и царю не время заняться вплотную этим вопросом: шведская война слишком много отнимает сил и времени. Да и нет пока серьезных оснований, мало высказано недовольства со стороны тоболян, иных сибирских обывателей, чтобы убрать архипастыря, чем можно только раздражить остальных попов и членов Синода особенно.

По привычке то вытягивая, то втягивая свои толстые губы, прочел письмо Гагарин и грубо, злостно выругался:

— Жди да пожди! Видно, уж я не хозяин в этом вонючем, диком углу, за который столько тысяч отвалил нашему «капитану»! Добро! А второе дело и того лучше. Я ему золото открыл, путь указал… А он не хочет, чтобы я и нос совал в дело. Сам от себя и людей пришлет, и снарядит отряды… А я — ни при чем! Ну уж дудки! Коли не мне, так и другому не будет! Как Бог свят! — присягнул даже в уме разозленный вельможа. — Уж там хоть целый поход снаряди, а этого золота не видать тебе без моей помощи, как затылка своего не видать человеку! Только бы Федька с добрыми вестями вернулся… Я уж по-своему тут разберуся. А как золота нагребу и ему пошлю для расходов военных, авось тогда «капитан» и не подумает других еще сюда помощников посылать либо на своеволье мое гневаться…

Так решил Гагарин. Келецкий, с которым он советовался, согласился с князем, но тут же прибавил:

— Делать, конечно, надо так, как вельможному князю тут, на месте, виднее и лучше кажется… А одного упускать не надо. Хороший случай припадает. Задумал царь сильный отряд за золотом отрядить. Чего лучше! Для этого прежде всего надо много припасу запасти, и ружей, и пушек, и амуниции, и продовольствия, а главное, пороху и свинцу. Раньше до остатку почти это увозилось отсюда. И на войну надо было, и, просто сказать, не любит, опасается царь в далекой Сибири оставлять много военного припасу… Теперь иначе должно выйти. Наберем вороха разного добра, и боевых снарядов, и оружия… Людей, когда надо, тоже собрать недолго… Для себя, конечно, не для тех франтов, что сюда явиться могут против воли вельможного князя… А там? Кто знает?.. И для походу за песком золотым пригодится оружие, свинец да порох… И для других причин! Война — дело темное! Вон, под Полтавой сам шведский король был ранен! От этого не застрахованы владыки земные, как и от самой смерти! А если что случится?.. Тут, далеко от Москвы, от всей России… Мало ли тут что произойти может! Хорошо наготове запасы военные иметь… Да побольше преданных людей… Как скажешь, вельможный князь?

— Скажу?.. Дьявол ты! Змий-искуситель! — глядя в умные, словно смеющиеся сейчас, глаза советника, ответил Гагарин и задумался глубоко.

Оставя князя с его думами, тихо выскользнул из покоя Келецкий. А Гагарин, через несколько минут подняв голову, словно очнувшись, вскрыл еще два письма, пришедшие с той же эстафетой, которая принесла «меморию», памятку государя.

Одно письмо было от близкого родича и друга стольника Василия Ивановича Гагарина, который, сидя на важном посту в Сибирском Приказе, оберегал Матвея Петровича от нападок и подкопов, какие были возможны со стороны различных завистников и врагов.

Сейчас Василий Иваныч сообщал князю, что приходят разными окольными путями доносы и жалобы на губернатора со стороны приказных дьяков, воевод и иных служилых людей, которым не по нутру пришлись новшества Гагарина. Митрополит и лично, и чрез преданных ему попов и обывателей тоже старается насколько возможно очернить Гагарина в глазах Петра.

«Все бы то ничего! — писал Стольник между прочим. — Царь цену наветам завистников добре знает и мало верит таковым. Но одна беда. Сведал я от наших доброхотов, денщиков царских, да и от других, Апраксина, Головина и самого Данилыча, — что объявился на очах царевых некий злодей, смерд последний, строчило, приказный подхячишко никчемный, кой двоих апонских людей государю привез на показ. И той смерд, именем Ивашка Нестеров, многие вести наносные и клеветы черные на тебя, брат и благодетель, хитро нанес. Особливо о самоцвете диковинном многие сказки поведал государю и того в интерес привел и в сумнение. И даже сверх меры подлые слова о тебе говорил той Ивашка, ловко одно к одному прибирая, так, что веру ять можно было бы, ежели бы не он смерд, холоп последний, и не на тебя те вины и клеветы возводил. Друг и заступник наш неизменный Данилыч государю говорил против тех речей облыжных и успел, кажись. Но ежели хотя што мало и похоже есть — сам о том понимай и поисправить не замедли, врагов своих упредя.»

Так из Москвы писал родич Гагарина. Во втором послании старик Апраксин из Питера почти то же сообщал, осторожно намекая между строк, что одна надежда и защита Гагарину — от Меншикова. Но и тот, конечно, в свою очередь, «всухую» помогать не станет и надо хорошенько поблагодарить сильного заступника за помощь. А еще лучше, если Гагарин под каким-нибудь предлогом поскорее приедет в столицу и уладит эти запутанные вопросы, устроит лично свои дела.

— Вот оно што значит: тринадцатый-то годок, чертова дюжина подбегает! И никому, и ни мне, видно, покою не знать в нем, в треклятом! — пробормотал Гагарин, оттолкнув листок. — Придется снова ломаться, скакать за тысячи верст, а пошто?.. Леший знает, да…

Остановился князь, огляделся, не слушает ли кто… Снова в думы погрузился. Наконец решительно тряхнул головой, позвал слугу, приказал заложить легкий возок, чтобы ехать на постройки.

Несмотря на наступление холодов, работа там еще кипела. Крыли крышу на возведенных, законченных корпусах; изнутри выводили перегородки, складывали деревянные стены и переборки, строгали, отделывали полы, штукатурили стены и прилаживали окна, двери.

Крестьяне — чернорабочие, землекопы, землевозы с лошадьми и каменщики, кроме печников, почти все были отпущены. Остались только наемные плотники, штукатуры, кровельщики, да помогали им арестанты, ежедневно приводимые гурьбами на работу под надзором тюремных сторожей и военной стражи.

Кроме шведов — зодчих и десятников, кроме русских приказчиков, подрядчиков и мастеровых, еще одна необычайная фигура дьяка из канцелярии губернаторской появилась в это утро на постройках, словно ожидая приезда Гагарина.

Он слонялся среди общего развала и рабочей сутолоки, входил в полуотстроенные корпуса, слонялся по дворам, загруженным материалами и мусором, обращался с расспросами к рабочим и урядникам, а сам все поглядывал туда, откуда должна появиться колымага князя.

Вот и затемнел возок, показался из-за угла, направляясь к постройкам.

Дьяк быстро подошел к одному из арестантов, кудлатому, сильному, немолодому уже мужику, убирающему мусор и отвозящему его на тачке подальше от почти законченного здания новой «важни», где взвешиваются товары для оплаты пошлиною.

— Так, слышь, Семка, не забудь, как я учил тебя вечор при допросе… Не проворонь дела! Волю и рублевики получишь, ежели все ладно будет… А нет — не взыщи! Шкуру спущу последнюю, и головы тебе не сносить! Гляди!

Шепнул и отошел дьяк, встречать князя кинулся вместе со всеми начальными лицами, которые были только на постройке.

Внимательно, как всегда, осматривает работы Гагарин, обходит все уголки. Слушает объяснения и доклады начальников, дает распоряжения, подписывает требования на материалы, рабочих подбодряет ласковым словцом или крепкой русской бранью, смотря, кто заслужил чего…

Вот и туда дошел Гагарин, где кудлатый арестант с тачкой мусор возит от готового здания к общей куче в самой глубине двора. Вдруг тачку покинул свою мужик, на землю ничком упал, кричит:

— Милости пожалуй, князь-государь! Слово молвить вели великое, дело государево.

Вздрогнул от неожиданности Гагарин, испугался даже сначала, но сейчас же овладел собою, видя, что никакой опасности не грозит со стороны кудлатого арестанта, смиренно лежащего ничком на грязной холодной земле.

— Что за дело? Сказывай! — подойдя ближе, спросил отрывисто Гагарин. — Кто ты? За что взят?..

— Посадский я, мейский холопишко твой Сенька, Вавилов сын… А по кличке Шкура. А взят за подпал… По осени пожаром пол-угла, почитай, на речном посаде слизнуло. А на меня речи, я, стало быть, подпалил… И с товарищи, кабыть, для грабежу на пожаре… И за тот подпал изловлен, бит до полусмерти… И в тюрьму до суда и сыску взят под приставы… А на сыске и повинился, на дыбе да под кнутом…

— Ну?!

— А теперя, как уже дело до конца приходит, хочу тебе, государь-воевода, всю правду открыть! — стоя уже на коленях, негромко, таинственно заговорил мужик. — Палил я, што греха таить! Да, слышь, не по своей воле… По чужому наущению… от богатея от нашево, от Сидора Калиныча Хони подучен был… Ворог ему был Микитка Семенов, так Хоня и подучи меня евонное жилье попалить… И за работу три рублевика сулил… И задатку полтину дал… А других недодал, как изловили меня… Вот теперя я и каюсь тебе! Суди меня, воевода-князь-государь!..

Опять бухнулся в землю лбом мужик.

— Вот как! — в раздумье проговорил Гагарин и повернулся к дьяку. — А ты кстати тута, Мосеич!.. У тебя, кажись, дела о пожогах… Ты знаешь ли этого Хоню?

— Как не знать! Первый богач и скряга по всему Тоболеску! — значительно заговорил дьяк. — И лихоимец нещадный! Много народу разорил, большие тысячи и сотни тыщ, сказывают, словно домовой, в сундуках бережет… Ан, и ево Господь попутал ноне, коли правду мужик-то бает! — закончил еще значительнее свой доклад дьяк.

Быстрым взглядом обменялся Гагарин с дьяком, как будто сейчас только понял всю важность неожиданного признания кудлатого арестанта мужика.

— Угу!.. Ин, ладно! Так вели мужика отсюда в Приказ вести… Допрос ему учини наново… попристальней… Да… и за этим… за богатеем-скрягой… за Хоней спосылай… Я сам скоро тоже к вам буду. Надо дело вывести…

Повернулся, дальше по стройке пошел.

А дьяк, потирая руки, поспешил в канцелярию, куда и арестанта за ним повели. А там и старика-богача Хоню доставили.

Жалел скупой старик от сотен тысяч поделиться кой-чем с новыми хозяевами города, хотя те и подсылали к нему «своих человеков»… Теперь узнал, что ни года, ни положение, ни богатство не спасают от лап приказных пьявок того, на кого глядит их жадное око.

Почти полгода протомился в темнице грязной старик… Поджигатель, поклепавший на него, уже и бежать успел… А Хоню на допросы тягают, голодом морят, все новые вины на нем отыскивают, так что уж и сам верить стал несчастный, что казни и пытки заслуживает он… Только когда сын скряги, по приказанию отца, раскрыл похоронки заветные и чуть не полсостояния принес и сдал, кому следует, дело вдруг получило новый оборот: домой вернулся старик, потеряв половину состояния и весь остаток сил, здоровья. Скоро умер он.

А у Моисеича с товарищами почти удвоились их сбережения, лежащие на дне старинных дедовских укладок. Да и губернатору «челом ударили» его помощники, в белом убрусе «дар» принесли — мешок золота тысяч на пятнадцать рублей торговой ценой.

Но пока тянулось это дело и другие, ему подобные, пока удачи и неудачи переплетались, творя причудливый узор жизни, Гагарин только об одном и думал: поскорее бы урваться к своей любимой подруге, к поповне косоглазенькой, ненаглядной и бесценной для князя по-прежнему.

Снова декабрь на исходе. Роковой 1713 год близок к концу. Опять Гагарин второй день гостит у попа Семена в слободе, справляет веселое Рождество.

Не узнать теперь скромного поповского дома. Тесом он обшит, изукрашен, размалеван, словно игрушечка. А внутри прямо рай земной. Нет того дорогого и отборного из тканей, мебели, утвари и мехов или ковров, чего бы не наслал Гагарин в избытке попу с дочерью для убранства гнездышка, где живет его «сладкая курочка».

Все, что любит Гагарин в своем обиходе, здесь постоянно находится или привозится за ним, когда князь собирается в Салду на погосте.

Но не только любви отдается здесь губернатор. Долгие разговоры с глазу на глаз с Сысойкою ведет он часто или третьим Келецкого приглашает… Батрак дает отчет князю обо всем, что слышит в народе… Говорит о ропоте и недовольстве против Петра, растущем в целом крае, что ни день, что ни час.

— Только бы весть подать… Клич бы только кликнуть! Полста тыщ робят и мужиков набежит… И не с пустыми руками… А дать им ошшо пищалей, мушкетов да с казаками, с драгунами спаровать… Так в те поры… Приди кто ни есть, сунься! Вот чего выкусит!

И огромный увесистый кулак Задора, сложенный особенным образом, мелькнул в воздухе.

Несмотря на серьезность минуты, усмехнулись Гагарин и Келецкий.

— Не бахвалься, парень! — заметил князь. — Знаешь, не хвалися, идучи на рать!.. А и шкуры не дели, бирюка не изымавши!.. Подождем, поглядим еще… Ежели нельзя будет полой воды удержать, так хотя пустим ее на наши колеса…

И после этих таинственных, неясных разговоров долгое время какой-то странный бывает Гагарин, даже на Агафью почти не глядит, а перед собою смотрит, словно видит вдали что-то большое, яркое, отчего даже жмурит свои заплывшие небольшие глаза.

Все Рождество собрался провести у подруги своей Гагарин. Здесь надеялся отвести сердце, найти забвение, избавиться хоть на время от забот, которые теперь все чаще и тяжелей ложатся на душу новому хозяину Сибири.

Письма тревожные то и дело приходят из Питера и Москвы. После нового года решил князь пуститься в путь, побывать у царя, все исправить, что еще поправимо, и снова, вернувшись, спокойно зажить со своей Агашей… Очень еще беспокоит князя, что давно от Трубникова нет вестей. Последний гонец явился около месяца назад. А послан он был и того раньше, еще в июле, когда Трубников со своим отрядом стоял у самого истока Иртыша и готовился вступить в безбрежную, морю подобную, жгучую пустыню песчаную, в Шаминскую степь, за которой лежит заветное озеро золотоносное Кху-Кху-Нор.

Еще в августе должен был явиться к князю гонец, но попал в плен, три месяца томился в неволе и только кое-как убедил своих «господ», киргиз-кайсацких узденей, чтобы повезли его к Зайсан-озеру, к русскому населению, где им выкуп дадут хороший за него.

А после этого гонца словно сгинул Трубников и весь отряд его с лица земли — ни слуху, ни духу нет о них… В самый сочельник, в сумерки, после богослужения, в ожидании первой звезды, чтобы сесть за трапезу, беседовал Гагарин с Агашей и Келецким, поминая своего посланца, пропавшего без вести.

— Жаль парня, коли что приключилось с ним! — искренне вырвалось у князя. — Вижу, курочка, горюешь и ты по нем! Не стыдися. Я не ревную! Славный парень Федя был! Не таясь, скажу, Бог знает, чего бы не пожалел, только бы знать, что жив он, не убит, хотя бы и не вышло проку никакого из его похода…

— Дай Господи, жив был бы! — усердно крестясь, прошептала Агаша.

Келецкий с явным сомнением молча качал головой.

Вдруг какое-то особое движение послышалось во дворе, за окном; конский топот прозвучал, смолк у крыльца. Кто-то стал быстро подниматься по ступеням, тяжело стуча сапогами, как это обычно делали гонцы — драгуны и казаки, присылаемые сюда с поручениями и бумагами из Тобольска.

— Сызнова гонец! И праздника великого спокойно провести не дают, окаянные! — заворчал Гагарин, глядя на дверь, откуда должен был появиться посланный.

Раздался стук, послышался знакомый голос, и в раме распахнутой двери, озаренная светом зажженных на столе канделябров, отчетливо обрисовалась знакомая фигура, красивое, хотя сейчас измученное, потемнелое от непогод, от зноя и холода, лицо Федора Трубникова.

— Федя! — в один голос крикнули Гагарин и Агаша.

— Пан Трубников с мертвых есть встал! — в то же время возгласил Келецкий.

— С праздником с великим, с Рождеством Христа, Бога нашего! — весело, громко проговорил вошедший, порадованный живою встречей, которая выпала на его долю.

Гагарин первый, потом Келецкий и даже Агаша по приказу князя трижды расцеловались с нежданным гостем. Поп, пьяный спозаранку, спал в светелке, но и его послали разбудить. Вся челядь здешняя и слуги гагаринские набились в горницу, желая видеть и приветствовать подпоручика, о судьбе которого немало сокрушались наравне с господами…

После первых шумных приветствий и вопросов, на которые не успевал и отвечать Трубников, его отправили в баню обмыться. Туда же Келецкий послал юноше один из своих костюмов, и освеженный, красивый больше прежнего, воротился офицер, сел за ужин, поданный в это время, и стал утолять голод, успев только сообщить, что отряд почти в полном составе он привел обратно, оставил его теперь в Таре, а сам скакал без отдыху день и ночь, поспешая в Тобольск. Там ему сказали, где гостит князь, и он немедленно пустился в слободу, не передохнув ни минутки!

Говорит и почти не сводит глаз с Агаши подпоручик. А та и поглядеть не решается на него, опустила глаза и все-таки чувствует его жадный взор на своем пылающем лице…

Гагарин и видит, и видеть не хочет ничего. Дав юноше утолить первый голод, о походе стал расспрашивать его:

— Ну, сказывай, что же было после, как в степь ты пошел со своими людьми?.. Почему вестей оттоле не слал?.. Все говори, без утайки, я знаю, ты прямой парень, воин смелый… А неудача со всяким приключиться может… Ну, сказывай…

Оставя початой кусок, заговорил Трубников.

Просто льется речь его, но умеет как-то юноша двумя-тремя словами передать все, что видел, что было с ним самим и с его людьми, что пережить им всем пришлось в раскаленных песках пустыни Шамо…

Слушают все внимательно рассказчика. За открытыми дверьми челядь притаила дыхание, тоже ловит каждое его слово. Но Агаша глядит и слушает напряженнее, чутче всех!

Видит ясно девушка все, о чем поминает юноша. Вот раскинулась бесконечная степь, желтеет, пылает, слепит глаза зыблющимся отовсюду сиянием и зноем… Верблюды ступают, глубоко увязая ногами в песке, колыхаются горбами, несут тяжелые вьюки, тащат за собою лодки, которые нужны будут впереди путникам… Конные тянутся длинной чередой; пешие устало шагают по раскаленному песку. Солнце висит высоко над головами, обдавая зноем и жаром все живое. Сдается порою, что самая кожа горит и коробится на теле, проливая жар во внутренности, пробуждая неутолимую жажду в пересохшем горле, в сдавленной груди, откуда хриплое дыхание вырывается только с трудом…

Вот, видит девушка, как убегают ночью предатели-проводники. Теряется путь в пустыне, нет воды… Падают люди, кони, верблюды… Только холодные ночи дают небольшую отраду и отдых замученному отраду. А днем снова усталость, зной и мука без конца.

А тут еще вражеские отряды замелькали на горизонте то здесь, то там. Сначала небольшие, редкие, несмелые, только соглядатайствуют издали они. Но вот их все больше прибывает… Сливаются они: один с другим, с третьим… Налетают, мечут стрелы с гиком, с воем и исчезают из-под залпов отряда, словно тени или призраки, рассыпаясь в степи. По ночам тоже эти шакалы покою не дают. И чем люднее становятся летучие отряды, тем больше наглеют дикари, надеясь числом подавить кучку хорошо вооруженных «московов».

Впроголодь, томимые часто жаждой, если долго не попадается колодца или источника на пути, отбиваясь от растущих шаек, идут, идут люди! Наконец показалась растительность… Заблестело озеро небольшое… Из него река протянулась змейкою, вьется среди песков, горит под солнцем. Воскресли люди, кинулись, как безумные, вперед!..

И если есть рай, не большее наслаждение испытают они там, чем изведали в тот миг, когда все окунулись в прохладные волны, смыли с себя песок, проникший, казалось, во все поры, под самую кожу… И все пили, пили без конца… даже опились три человека тогда…

А затем, спустив лодки на воду, дальше пустились в путь… на островке небольшом попутном расположились на ночлег. Сюда же с берега верблюдов оставшихся и коней своих вплавь перевели… А когда проснулись на рассвете, увидали, что попали в западню.

Говор, движение, ржание конское слышны по обоим берегам реки в густых камышах и зеленых зарослях. Окружили дикари непрошеных гостей, тучами со всех сторон собрались. Всех не перестрелять. И пороху, и свинцу не хватит… На это, видно, и понадеялись хитрые монголы.

Стало светлее; глядят люди из-за густых кустов, растущих на островке, и видят: куда глаз хватит — враги залегли. И вдруг тучи стрел понеслись, запели, падают в густую зелень, где кроется осажденный отряд.

Но опытные люди прилегли за днищами лодок своих, на берег вытащенных, за стволами, между корней, к самой земле притаились, и безвредны для них тучи стрел. Разве иная на излете падет, оцарапает шею или руку кому… Не отравлены стрелы на счастье… Идти в рукопашную, переплыть на островок не решаются нападающие. Знают они, как метко и насмерть бьют огненным боем «московы»… Ночь снова упала. Там по обоим берегам реки, подальше, костры засверкали. Здесь, на островке, — тишина, в тишине и во тьме роют себе землянки осажденные, завалы насыпают, временный укрепленный лагерь устраивают.

Теперь за свежевозведенными валами и насыпями безопасно чувствуют себя люди, даже решились огонь развести, кашицу сварить, солонину попарить, кулеш с салом иные стряпают…

Не тревожат осажденных ночью дикари, только сторожей поставили: не ушли, бы из западни птицы среди мрака безлунных ночей.

Так больше трех недель протянулось. Народилась луна и снова на убыль пошла. Пошли на убыль и запасы у отряда, а охотой, как прежде, пополнять их нельзя. Только крупа да мука остались еще и сала немного. Верблюдов последних порезали и съели. Соли и той нет. Плохо впереди, голодом, видно, думают взять, измором извести надеются кочевники осажденных.

А тут новая гроза приспела.

Крещеный киргиз Зейналка ночью подобраться сумел раза два к кострам осаждающих и, неузнанный в темноте, похожий на всех остальных монголов, услышал, что ждут сильную помощь дикари. Пушку со всеми снарядами скоро подвезут сюда из дальнего кочевья калмыцкого…

— Пушка, зелье боевое у калмыков? — удивился Гагарин. — Быть того не может! Зря болтали неверные собаки…

— Гляди, што и не зря! — неожиданно раздался голос Задора, который стоит тут же, в горнице, и слушает повесть Трубникова. — Я, как бывал в степях, уж не однава слыхивал… Есть у калмуцкаво журухты одного зелейных дел мастер… Уж не в обиду тебе, пан, будь сказано: полячек забеглый… Пан Зелинский, как его прозывают… Откуле он, и не знать!.. А дело понимает, зелье мелет, сушит, в зерна катает… И пушечное, и мелкое, ружейное изготовляет, и мушкеты направлять может… И пушечку им добыл… Энто все правда, как есть…

— Вот как… Ну, ладно… Дальше, Федя… досказывай…

— Да, почитай, уж и все, ваше превосходительство… Надоело нам в полону, в осаде сидеть… Выбрали мы ночку потемнее… Коней на обе стороны развели, им под хвосты репьев навязали, узды сняли да как стегнули, как гикнули!.. Кони вихрем прянули, воду переплыли, не задержались и на тех берегах… По сонным по недругам поскакали… ихних коней потревожили… Те тоже в коновязах бьются, вырываются, за нашими следом понеслися… Бусурмане треклятые перепужалися, спросонку не знают, што и творится. Во все концы за нашими и за своими конями кинулися… А мы ждать не стали. Лодки потихоньку на воду… Сели, ударили веслами подружнее и к свету далече-далече были от тово острова окаянного, ото всей орды вонючей!.. Где лучше показалось, на берег вышли, крюк дали здоровый, домой поворотя, да по старым следам и добралися, наконец, пешие, заморенные до истока Иртыша, до озера Зайсана… Тута уж как дома себя почуяли, хоша и холода осенние нас встретили вместо зноя лютого. Да мы холодам рады были. Больных да слабых оставить много пришлося по пути… А так сотню людей привел я в Тару. Маленько пообтрепаны, зато сами молодцы… Через дён десяток и сюды придут. Пешие тоже, все без коней осталися… А я уж у знакомца маштака взял, вперед с докладом поспешил… Суди меня, князь-государь, как воля твоя!..

Встал Гагарин, привлек к себе офицера, который с последними словами низкий поклон отдал князю, и снова крепко расцеловал храбреца.

— Вот тебе мой суд и правда! Дело свое ты по чести исправил… А что удачи не было?.. Господня воля на то… Уж не одна эта заварушка на мой пай заворошилася… Сладкого попил, и к горькому, видно, теперь привыкать надо!

Не совсем понятны окружающим слова Гагарина, его грустное, важное выражение лица. Но долго не задумался над этим никто.

По примеру князя снова поп Семен, Келецкий и даже люди попа и князя окружили молодого смельчака-героя, поздравляют с чудесным спасением, целуют ему лицо, руки…

Агаша молчит, глазами сулит что-то юноше, затаенными в груди вздохами переговаривается с ним…

А когда кончился бесконечный ужин и пресыщенные, пьяные, заснули все, кроме Трубникова, которого, по старой памяти, в большой горнице уложить распорядилась Агаша, когда мертвая тишина в доме нарушалась только тяжелым дыханием и храпом спящих повсюду людей, какая-то белая тень прокралась беззвучно, неслышно в горницу, скользнула к ложу Феди, склонилась над ним… Жаркие чьи-то уста слились с его устами… И не знал юноша, спит он или наяву раскрылось перед ним далекое небо, полное восторгов и чудес…

Накануне самого Крещенья объявил Гагарин Агафье Семеновне, что дня через четыре, через неделю, не больше, надо ему по важным делам в Россию ехать.

— С полгодика в отъезде побыть придется, коли и больше! Гляди, смирненько живи без меня… Не оставлю я тебя без присмотру, знай… Федю просил приглядывать да еще… Что с тобою?.. Девушка, что ты? Чего напужалась?.. Вернусь я… по-прежнему зажи…

Не договорил Гагарин, глядит, что с подругой сделалось.

Упала она перед иконами, вся трепеща мелкой, частой дрожью и громко, вне себя выкрикивает:

— Господи! Помилуй, Заступница!.. Господи…

А сама в землю лбом с размаху ударяется часто и гулко… На расширенных, неподвижных глазах две слезы набежали, но не скатываются, так и застыли под густыми темными ресницами.

И слушая эти молитвенные вопли, видя это не то восторженное, не то скорбное, полное муки лицо, не только Гагарин, но и более вдумчивый сердцеведец, знаток души человеческой, особенно женской, не разобрал бы хорошо: напугана ли девушка отъездом всемогущего покровителя, дающего столько радостей и благ земных? Тоскует ли она о чем или радуется безумно, но скрытно, затаенно? Ликует при мысли об избавлении от опостылевших ласк истрепанного господина; испытывает восторг от предвкушения новых, дорогих сердцу радостей и полной свободы?..

Свобода тем более может быть полная, что вот уж дня три, как Задор из дому исчез. Перед этим он подолгу толковал наедине с Келецким или втроем с Гагариным сидели, даже отсылая Агашу.

И также бледный, взволнованный, но суровый на вид приходил к девушке батрак и, прощаясь, сказал:

— Ну, либо пан, либо пропал! Иду неведомо на што! Либо рыбку съесть, либо на кол сесть!.. Не жди скоро, да встречай апосля хорошенько. В долгу не остануся… Осударыней, гляди, не то султаншей тебя сделаю!..

Поцеловал так, что кровь у нее проступила на губах, и ушел…

А теперь и старик немилый уезжает… Сам говорит — не меньше, чем на полгода. А Федя тут… Ему поручено «смотреть» за нею… Уж они насмотрятся друг на друга и днями, и ночами долгими. Все ясно видит девушка… И боится, что сон это. Что испытывает любовницу колдун-людоед, каким ей порою князь представляется. Что подслушал он думы ее затаенные, шепот сонный, вызнал чарами тайну заветную и теперь глумится над беззащитной, прежде чем замучить, истомить, в прах истоптать за измену…

Вот почему громко, отчаянно выкликают ее пересохшие губы одни бессвязные призывы к Божеству. А в душе тихо молит потрясенная девушка:

— Защити, спаси, порадуй Богородица-Троеручица?.. Дай сбыться счастью великому, Господи!

Огромным, пышным поездом, долгим обозом тянется по зимним сверкающим снежным путям и просторам Сибири вереница саней, возков, кибиток и пошевней, с огромным возком, целым домиком на полозьях позади.

В этом возке-жилище передвижном, которое резво тянут шесть пар сильных, горячих коней, едет губернатор Сибири к царю, отдать отчет в первых годах своего управления краем и отразить подкопы, против него поведенные.

Челядь за полдня вперед едет перед возком. Где остановки намечены, там люди разгружают сани, с верхом нагруженные, быстро принимаются за дело, и князь, прибыв к обеду или к ужину с ночлегом, чувствует себя словно дома: ест, пьет, как любит; спит и живет, как привык…

Чем ближе к границе, к предгорьям Урала, отделяющим Европейскую Россию от Азиатской Сибири, тем спокойнее становится на душе у князя.

Вспоминает он всех сильных друзей своих, которым немало подарков и денег не один десяток тысяч переносил… Шафиров, Головины, Апраксины и сам Данилыч наконец, «камрат» любимый, друг души царя… Не дадут они в обиду Гагарина, если бы и было что тяжкое за ним… А теперь нет еще ничего. Мысли… мечты?.. Но за них не судят еще на Руси, никто не казнит за них. А Петр, умный, широкий, все понять умеющий, со многими ладить готовый?.. Он за мысли карать не станет, если бы даже каким-нибудь волшебным путем и раскрыл их в извилистой, смятенной, темной душе своего вельможи, сибирского губернатора…

Совсем повеселел князь Матвей Петрович. Шутит с Келецким, с Федей Трубниковым, которого взял с собою до Верхотурья, со Стефаном Ранчковским, капитаном драгунской роты, охраняющей поезд губернатора…

Только не доезжая Верхотурья, нежеланная встреча случилась одна, которая сразу испортила настроение Гагарину.

Небольшая кибитка, вроде купеческой, очевидно поджидая губернаторский возок, стояла при дороге, и бойкая, лохматая тройка сибирских коньков позвякивала бубенцами, роясь мордами в рыхлом снегу.

Подскочили Трубников и Ранчковский к трем темным фигурам, закутанным в длинные дохи с меховыми башлыками на головах, потолковали что-то и вернулись быстро к возку, кучер которого даже бег коней сдерживать стал, не зная, что там такое впереди.

— Что… что там?.. — приоткрыв дверцу, спросил обеспокоенный Гагарин. — Кто это там еще?.. Что за люди? Зачем меня им надо?.. Отчего не едут своим путем, благо есть где разминуться на просторе…

— Глазам не поверишь, гляди, ваше превосходительство! — улыбаясь удивленно, заговорил Трубников. — Ведаешь ли, хто твою милость встречает, желает челом добить? Нестеров Ивашка, шпынь подлый, доноситель и пролаза… Сказывает, к тебе послан от государя и с указом особливым…

— Он… гад ядовитый… ко мне… от государя? Кто пьян из вас?.. Ты ли ослышался, его ли вязать надо да ослопьями полечить?..

— Верно сказываю, государь мой!

— Вельможный князь, трудно ли дело узнать? — вмешался Келецкий. — Пусть подойдет шпион, подаст, что там есть у него… от государя или от Приказа Сибирского. И увидишь… и беспокоить себя не стоит, ясновельможный господин мой.

— Добро. Зови! — приказал Гагарин.

За десять шагов от возка в снег ничком пал Нестеров, и его два товарища, которые, словно поросята за маткой, тянутся за ним. Ползет по снегу шпынь, а над головой какую-то бумагу, пакет с печатью большою держит.

Подполз, запричитал пожеланья и приветы, изъявления рабской покорности, и остальных двое вторят ему.

Но почти и не слышит их Гагарин. Взломана печать; развернут пакет, бумага вздрагивает в руках князя. Немного там писано. Уведомляется только губернатор Сибири и проч., что назначен фискалом-доносителем в тобольской губернии и во всей Сибири подьячий Ивашка, Петров сын, Нестеров, а в помощь ему два меньших подьячих: Бзыров Илюшка да Цыкин Макарка. А до кого сие надлежит, те бы по сему повелению поступали и всякое вспоможение тем фискалам оказывали, как закон гласит…

Не новая эта обязанность фискалов — должность, сходная не то с римскими «надзирателями за благонравием», не то с агентами совета трех в позднейшей Италии или «суда фэнов» в Германии… В России уже несколько лет, как завелись такие царские фискалы. И в Сибири, конечно, без них не обошлось бы. Имел уже своих частных «призорщиков» Гагарин вроде того же Задора и других. Они вызнавали общие слухи и толки, заменявшие в эту пору общественное мнение. Им же поручалось «излавливать» и выслеживать воровские дела, «составы», т. е. заговоры против власти, и многое другое. Конечно, мог Петр и помимо губернатора своего послать в Сибирь фискалов, но должен был, по крайней мере, заранее предупредить…

А тут вдруг?!.. И послан именно тот, кто целый ворох клеветы и яду, смешав быль с небылицами, обрушил на Гагарина.

Недобрым знаком показался этот посыл князю. Но молчит он, только рука дрогнула, когда передал он бумагу Келецкому, да посерело его полное, от холода рдевшее раньше лицо, выдавая высшую степень волнения, на какое способен Гагарин.

Видит это Келецкий, готов уж заговорить с новым фискалом, вызнать, что надо, чтобы неизвестность не мучала князя. Но Нестеров, не дожидая вопроса, словно угадывая чувства и мысли вельможи, смиренно запричитал:

— Уж помилуй раба свово Ивашку, князь-воевода! Не вели казнить, дозволь слово молвить… Как сам свет-государь, наш батюшка, Петр Лексеич мне приказывал… На Воронеже допущен был я на очи царские, светлые… В Питербурх государь поспешал… Наспех и указ мне выдан… С той самой причины и не поспели упредить тебя, милостивца, што посылаюсь я, холопишко твой последний, на службишку царскую под твой начал, на твою милость. А сказано мне: «Сам челом добей, все объяви светлому губернатору, князю Матфею Петровичу». Так я чиню по приказу, Не погуби, помилуй!

Вслушался в торопливую, подхалимскую речь Гагарин и успокоился сразу.

Значит, случайно так вышло… Не хотел никто обидеть князя обходом его власти, уроном его чести и прав…

Холодно, но без гнева обернулся он и взглянул на троих людей, лежащих в снегу ничком.

— Добро… так энти двое?..

— Илюшко Бзыров! Макарко Цыкин! — сразу выпалили оба младших фискала, добивая снова в снег челом.

— Добро! Поезжайте, делайте, что вам приказано… А ты, Федя, — обратился он к Трубникову, — все едино тебе ворочаться надо… Проводи их, там справь все, как надлежит… Да и сам за ими поглядывай, — понижая голос, добавил Гагарин, — либо людей верных припусти… Чтобы ни единый шаг энтих… фискалов приказных без ведома не остался без твоего… А ты — мне будешь отписывать… Цифирью, как я оставил тебе памятку… Ну Христос с тобою, сынок! Послужи мне верой-правдой. А я уж в долгу не пребуду. Знаешь Гагарина!

Поцеловал офицера князь, дверцы возка захлопнулись, готовится князь своим путем покатить, а Нестеров с товарищами и Трубников — своим…

Но неожиданно снова распахнулась дверца, рука князя поманила Нестерова, который стоит у возка, ждет, пока тронется тот, чтобы еще раз вслед поклониться вельможе.

— Поди-ко сюды, Петрович… Скажи мне: што ты тамо… в Питере и всюду про самоцвет цены безмерной, про рубиновый камень толковал, а?..

Смутился приказный, но сейчас же овладел собой, прямо глядит в глаза князю и рубит четко:

— А ничего плохово, милостивец! Был-де камень заклятой, с яйцо величины…

— Куриное, ты сказывал?.. Хе-хе…

— Ку-уриное? — нерешительно протянул фискал. — Не! Сдается, сказывал про… голубиное… И про знаки… и про то, што сгинул той самоцвет, ровно леший ево взял… И как ты искал ево, милостивец… и… не нашел как… и…

— Д-да… да! Слыхали мы, что ты тамо плел! Да, слышь, прошибся малость! Не захвачен никем самоцвет заклятой, клад великий… И богдохану не продан, ни послам ево, которы мимоездом гостили в Тобольске. Одно и было… Списал Зигмунд точнехонько знаки те, что на камне врезаны… И распознали их послы богдохановы. На ихнем, на древнем никанском, наречии то писано. И означает: «Земля ждет». И сказывали хинцы-послы, что знаки такие писались на тиарах и на коронах царских, на жуковинах, на перстнях. Чтобы владыки, Богу уподобясь, о смертном часе памятовали… Людей своих бы не обижали… И тот самоцвет найден… У меня он, да, Иванушко!.. И везу я его, — сразу, словно неожиданно для самого себя проговорил Гагарин, — везу с собою и передам, кому следует.

Широко раскрыл глаза фискал. Поражен и Келецкий, которого мало что удивить может. Не ожидал он того, что услышал. Правда, взял с собою Гагарин дорогой рубин, но и не думал раньше отдать кому-нибудь этого сокровища.

Только сейчас, при встрече с Нестеровым, пришло на ум хитрому вельможе пожертвовать камнем, чтобы этой ценой на долгое время обезопасить себя от преследований со стороны Петербурга.

Правда, жертва велика, но за один год Гагарин так много успел скопить, управляя краем, а впереди сверкали такие груды золота и всякого добра, что можно было расстаться даже с заветным рубином.

Оцепенел и Нестеров: его совсем сбил с толку этот умный шахматный ход. Появлением камня будут рассеяны многие наносы и обвинения, которые ловко возвел на Гагарина приказный, когда счастливый случай доставил ему возможность «по душе» побеседовать с самим Петром.

Тот, как и Гагарин, как и многие другие, сразу оценил сметку и природное дарование сыщика, таящееся в безобразном, невзрачном человечке, в жалком подьячем. Но почти все, сказанное и открытое царю Нестеровым, висело еще в воздухе, требовало доказательств; их обязался прислать фискал, как только вступит в свою должность.

Самым главным указанием было обвинение Гагарина чуть ли не в убийстве есаула Васьки из-за рубина сказочной цены и красоты. И неожиданно это хитросплетение рухнуло…

Настал черед Нестерову поникнуть головою… Он, позеленелый от внутренней досады, часто и низко кланяется только вслед возку, который тронулся и покатил себе вперед.

А Гагарин после первой минуты внутреннего удовлетворения от такой удачной выдумки, от смелого хода… снова затих, словно дремлет, смежив усталые от снегового блеска глаза, и думает, думает…

Молчит и Келецкий, глядя по сторонам сквозь окна возка, затянутые прозрачной, переливчатой слюдою.

Одна мысль особенно не дает покоя князю. Тревожит его участь тех богатств, которые остались там, в губернаторском доме, в сундуках и укладках, за крепкими дверьми подвалов и кладовых.

— Мало что может случиться без меня! — думает он. — И пожар, и воры!.. А то и прислать может царь приказ: собрать мои пожитки и ему на просмотр везти… Лучше бы с собой было взять… либо припрятать понадежнее…

Эта тревога, эта мысль почти всю остальную дорогу не оставляла князя.

Жарко, душно в небольшой горенке постоялого двора, где второй день проживает первый фискал сибирский Нестеров со своими двумя «сотрудниками» Бзыревым и Цыкиным.

Один только вчерашний день и передохнули все трое после долгого, быстрого и утомительного пути из Воронежа через Казань и Пермь прямо в Тобольск. А нынче уже с самого утра принялись за дело. В три разные стороны разошлись они из ворот и стали обходить каждый свой «участок», как поделили заранее город, хорошо знакомый Нестерову. До полной темноты бродили они, шныряли по рынкам, терлись в толпе, заходили в храмы, в приказы, в избу земскую, являлись повсюду, где только темнело хотя бы несколько беседующих между собою обывателей… Забегали в харчевни и кружала не столько для утоления голода, не за тем лишь, чтобы отогреть немного озябшее тело, глотнуть стакан-другой водки, а больше со своими «служебными» целями. За щами любит покалякать русский человек. А уж про пьяненьких и толковать нечего: что на уме, то на устах. Порою даже такое вывезет, чего и в уме не было раньше, что неожиданно пришло в угарную, охмелелую башку.

А троим дружкам — все хлеб. Они даже из шалых, пьяных речей умеют при случае выудить кое-что, для себя небесполезное.

Недолог январский день, да и город не очень велик, хотя Нестеров заходил и в «концы», заселенные туземным, нерусским людом, благо и по-остяцки, и по-мунгальски и даже по-бухарски понимает слегка многоопытный фискал. И когда ночная темнота загнала всех по своим углам, когда опустели улицы и площади городские, и рогатки выдвинуты были на въездах и выездах, а сторожа забили в свои тяжелые трещотки, особенно у Гостиного двора и близ казенных амбаров, тогда лишь все три ловца с новостями, какие успели «наловить» за день, сошлись в дальней, особливой горенке своей на постоялом дворе.

Печка топилась ярко, стол был накрыт, штоф вина отсвечивал своим зеленоватым стеклом при мерцании двух сальных свечей, воткнутых в пустые полуштофчики за неимением шандалов. Поросенок внушительных размеров, поданный целиком, служил лучшим украшением стола. Нестеров, живя долгое время в полунищете, подобно другим собратьям-приказным мелкого разряда, уж много лет таил мечту поесть молочного, откормленного поросенка, каких, он видел, часто уплетают дьяки, старшие подьячие и зажиточные обыватели, особенно по праздничным дням…

Теперь, поднявшись так быстро на неожиданную высоту, обладая целым; довольно значительным состоянием, которое составилось из подачек Гагарина и награды, полученной от Петра, фискал решил, что будет каждый день есть молочного поросенка, пока не надоест…

«Где наше не пропадало! — думал про себя подьячий. — Однава жить на белом свету. Пока бобылем живу, ково и тешить, как не себя? А тамо бабу возьму, своим домком заживу, свои поросята будут… И вовсе задарма, почитай, придутся… И уж коли захотеть… здесь шепну хозяину, ково ему Бог в постояльцы послал… Какая высокая персона аз есмь!.. Он, поди, ошшо приплату даст, скорее бы я съехал, не то с меня станет за харчи и постой теребить, как с других грабит, рожа этакая холопская, корявая!..»

Совершенно успокоенный подобными соображениями, Нестеров заказывал для себя и товарищей все лучшее, что только могло найтись зимой в обиходе тоболян.

Босые, в портах и в рубашках нараспашку, красные от жары, от еды и от четырех штофов вина, уже опорожненных за обильной и лакомой трапезой, сидят за столом три приятеля. Их тулупы и валенки, портянки и верхние штаны висят на кухне, сушатся к завтрашнему дню, пропитанные влагой от талого снега.

Сначала молча, жадно ели все трое, отрывали большие куски от целой тушки, чавкали, глотая торопливо почти непережеванные куски, запивали часто еду полными чарками пеннику. Пробовали и других блюд, какие стояли на столе или вносились стряпухою, здоровою, дебелой бабой. Но под конец даже ненасытные утробы приказных, живших много лет впроголодь, стали чувствовать переполнение. Куски еле лезли в рот, движения становились все медленнее, ленивее… Осовели все и от еды, и, главное, от вина. И только жадные глаза обжор скользили по недоеденным кускам, по плошкам и блюдам, не опорожненным впустую, как надеялись было сделать они, заказывая ужин. Изредка поднималась медленно рука, засаленные пальцы отщипывали, захватывали самый лакомый кусочек, подносили к жирным, лоснящимся губам, и долго медленно жевался этот кусок, пока наконец, смоченный очередным стаканчиком водки, не исчезал в отяжелелом желудке.

Наконец, и эта охота за кусочками прекратилась. Больше не лезло в горло ничего. Стряпуха, невольно покачивая от удивления головою, убрала посуду, и только остался на столе жбан квасу с ковшом и штоф со стаканчиками, уже в пятый раз наполненный из полуведерной бутылки, которую припас еще вчера Нестеров.

Сидя близко к лежанке, Нестеров прислонился к ней спиной, совсем разогрелся и посоловел. Его товарищи завели ленивый, прерывистый разговор, стали делиться впечатлениями минувшего дня, к чему прислушивался и молчащий Нестеров, несмотря на то, что глаза у него были полузакрыты и он словно дремал.

Так прошло около часу. Печка догорела, пришла баба, чтобы «закутать» ее, загрести жар, прикрыть трубу.

Цыкин, как самый молодой, стал «жировать» с мускулистой, веселой бабенкой, та притворно взвизгнула, когда, схваченная за плечи, повалилась навзничь, но быстро справилась с приказным, подмяв его в свою очередь под себя. Грубый смех, нецензурные шутки, хлопанье по спине и бокам, от которых звон шел по горенке, сменили прежнюю тишину. Бзыров пришел на помощь товарищу, и бабенка очутилась уже в довольно критическом положении, барахтаясь на широкой лавке, застланной кошмою, служащей постелью для постояльцев. Она уже теряла силы, отбиваясь сразу от двоих слишком предприимчивых ухаживателей. Но тут вступился в дело Нестеров, как старший.

Ему самому казалось неподобающим, не совместным с его саном и положением поступить так, как бы он хотел сейчас, то есть: отогнать обоих претендентов и самому овладеть призом. Но еще менее мог он допустить, чтобы на его глазах они без чинов и без стеснений завершили слишком смелую игру.

— Ну, буде! Пожировали малость… киньте бабу! Ишь, она и запарилась вся! — решительно, почти строго кинул он своим помощникам. — О делишках потолковать надоть… Ну!

Те не сразу, но оставили игру, которая захватила обоих. Сталаиоправляться и баба, еще вздрагивая визгливым, нутряным хохотом, вызванным шутками и щекотаньем обоих подьячих. Ей словно не совсем было приятно вмешательство «рябого лешего», Нестерова, словно и самой не хотелось внезапно и рано оборвать возню, как и двум участникам шумной забавы. Но, подобрав волосы под свой повойник, дернув сарафан и фартук на место, она закрыла вьюшки и ушла, шлепая по половицам босыми красными ступнями, годными не только для женщины, но и для здорового, рослого мужика.

Собираясь повести деловой разговор, Нестеров принял соответствующий вид, постарался и усесться поважнее. Из всех виденных им вельмож больше всего Гагарин произвел впечатление на фискала, и теперь он пытался походить на князя, который, развалясь в покойном кресле, беседует с подчиненными.

Табурет, на котором торчала щуплая фигурка фискала, не мог заменить кресла, но приказный, сидя между лежанкой и столом, повернулся так, что одну руку опустил на эту лежанку, а другую — на край стола. Босые ноги вытянул и положил одну на другую, также по образцу вельможи, жалея только, что нет мягкой скамеечки, которая служила при этом губернатору.

Состроив глубокомысленное, важное лицо, вытянув трубочкой губы, Нестеров медленно, против обыкновения, значительно и членораздельно заговорил, то подымая, то опуская свои жиденькие рыжеватые брови (он видел, как шевелились густые брови Матвея Петровича во время его речей):

— Вот, стало быть… Осподи благослови… За дело пора прийматься… Во-о-т! И вот, стало быть, мы уж и взялися… Што вы делали, я слышал тута… Да-а!.. Ништо. Дела не сделали, да и от дела не бегали… Да-а. А я вам про себя скажу, ни для чево инова, а для ради науки и поучения… Да-а! Вот, значится, вышел. Вот храм Божий. Я туды. Молитву сказал, Бога просил, послал бы Осподь мне в делах успеха и всяческого успеяния… штобы ни один от меня человек уйти алибо укрыться не мог… Да-а… И штобы я первым человеком по сыскному делу по всей Сибири, по всему царству стал… И сам молил Оспода и к попу пришел, дал ему семишник, он мне напутственный молебен отслужил… Да-а… А не то што!.. А уж апосля я и на дело пошел…

После этого вступления глава компании поделился с двумя товарищами своими открытиями и наблюдениями, сделанными в течение дня. Он был очень доволен. Вольные доселе тоболяне, как и все остальные сибиряки, не опасаясь особых выслеживаний и надзора, жили бесшабашно от первого до последнего. Земля и торг, пушной промысел особенно, давали все, что нужно было, с избытком; конечно, не считая таких глухих углов, как вечно не отмерзающие тундры Якутской области, Камчатки и Чукотской земли, куда хлеб привозился гужом зимою на целый год, равно как вино и другие припасы.

Но и в этих мертвых тундрах люди жили, ни себя, ни других не жалея, проводя время в пьянстве и азартной игре в карты и кости… Грабежи, убийства при игре, а то и так просто под пьяную или сердитую руку творились без числа, и только тогда власти вмешивались в эти дела, если происходило что-нибудь уж слишком необычное, вопиющее или сильно нарушающее интересы казны. Но и тогда попытки восстановить справедливость, выполнить требования закона редко доводились до конца. Стоило виновному не пожалеть своих рублей, и дело прекращалось, начатые процессы глохли, а «обеленный» за мзду преступник свободно гулял по свету до нового неприятного столкновения с блюстителями закона и всякими людьми, власть имущими.

Нестеров знал это и случайные источники доходов решил обратить в постоянные, памятуя, что ежедневно, ежечасно можно открыть в окружающей жизни целый ряд мелких и больших преступлений, закононарушений и всяческих, кары достойных, проступков и грехов.

В этом направлении он дал разъяснение и своим менее опытным товарищам.

— Вот, сказываете, особливого не выслушали вы двое, не выглядели обое за целый денек нонешний… Потому — молодо, зелено, пороть вас велено — тоды поумней станете! Нешто есть такой человек, нешто место найдется в целом городу… не в целой Сибири либо и на всей земле-матушке, где бы грешников не было, где бы злое дело не творилося. Носом поострее нюхать надоть — сразу и разнюхаешь! Первое дело, скажем, торговый люд. Куды ни кинь — все один клин: все заодно — воры и мошейники! И вес, и мера у их воровские… Вот первый хлеб для нас… Обойти ряды, заглянуть в любой лабаз без выбору… Скажем, по съестной части… Тута и порчи, и гнили, и всево вдоволь… И коли неохота на съезжу — плати, голубок!.. Хе-хе-хе!.. А корчма тайная?.. Сам же я да и вы, поди, ведаете: кабаков меней начтешь в городу, чем тайных кабачар алибо бледней, где и вино, и пиво — свои, не государевой варки… А за такую поруху не то — батоги, и петля обозначена… Так смекайте: сколько нам те места злачные дани дать должны!.. А игорны дома! С откупу их пять алибо шесть на весь Тоболеск. А как я вызнал ноне, в одном мунгальском углу для бусурман и для бухаров с китайцами наезжими боле десяти ханов потаенных улажено, заведено, где девки веселые, игры всякие на большие сотни и тыщи идут!.. Ужли тамо и для нас хоша десяточки ежемесяц не набегит? Быть тово не может!.. От одново десяток рубликов, от другого… Глянь — много их соберется. Тысяча… да не одна, ха-ха-ха! — уж совсем довольный, громко раскатился Нестеров, забыл и важность свою напускную, хохочет, валяется, живот руками держит… И оба подручных вторят ему.

— Да-а! — наконец, успокоясь немного, заговорил он снова. — Да это ошшо все ли!? Убьет ли хто ково, поворует ли, али товары утаивать станут по-старому купцы, алибо целовальники присяжные с ими стакнутся, пошлины утаят либо судья с богатого возьмет жирно, бедного осудит и нас не вспомянет при дележе?.. Ну, там, скажем, и повыше начальники станут людей за мзду окладами верстать, чины выводить не по чину… Да в ясачном сборе неправды всякие и воровство великое… И в хлебных амбарах запасных лукавство, да утайка, да продажа незаконная… Взять потом чехаузы воински, да зелейные склады, да запасы свинцовые… да рудяное дело, земель отводка, руды добыча, людей закупка… А солдатчина… некрутчина да казацки дела!.. А наемные люди, што иные за себя в солдаты ставят, закупя воевод да капитанов-приемщиков… Да… Тьфу, прости Осподи! И язык заплелся, примололся… А я всево начесть не успел, от чево закону ущерб… а нам — припек буде!..

Снова все трое смехом залились веселым, заливчатым.

— Ин, добро! — нерешительно заговорил Бзырев, степенный, даже благообразный на вид человек лет сорока пяти, выждав, когда общий смех понемногу затих. — Слышь, Иван Петрович, про то все, что ты сказывал, я и сам же слыхал алибо видал да ведал… И не мы первые… Вся братия наша служилая, поди, не от бедных крох питается, которы казна дает. Все от них же, от обывателей, от правых и от грешных, цедим помаленьку бражку и живем… И будут все так же чинить, как чинили… А мы же? Мы, словно бы для иного… для надзору за всякими лиходеями постановлены… И за служилыми и за рядовыми людишками… А ежели мы да станем?.. Коли ничем от прочих не различно линию поведем?.. Гляди, и нас недолго подержут, по шапке и нас!.. Алибо и над нами андзор поставят… Вот, как же тута?.. А?..

— Ворона-кума! Спросил хорошо, рассудил плохо! Э-эх ты, Илюшка, чертова понюшка! Дак рази говорится все, что и творится?.. Мы кому отчет давать повинны, помнишь ли?.. Самому царю-батюшке. Так с пустяковиной туды и лезти не придется… А энти делишки пустяковыи мно-о-ого нам вина и елея дадут! У воеводских людей, у приказных канцелярских да у присяжных чинов мы отобьем доходов малу толику. О том ли нам печаловаться? А вот коли дело большое… алибо люди в том деле важные запутались, тута рассудить надо: што да как?.. К примеру, прийти да спросить надо, разведать толком: много ли от дела от онного прибыли нам может быть? И потом сами мозговать станем. Коли рука — возьмем халтуру, доносить не будем царю. А коли такое дело, што от нево, от батюшки, можно великих милостей да наград ожидать либо и скрыть чево невозможно?.. Ну, вестимо, о таких делах придется отписывать ему самому да приказов ждать немилосердных… И ежели мы за год хоша два-три дельца таких… поветвистей ему объявим… С нас и будет! И награды придут, и веры не утратит в нас осударь… Я уж распознал его, как меня он на допрос призывал… Кому уж он верит, так крепко… А уж ежели…

Поежился даже против воли фискал, припомнив что-то или представив себе неприятную будущность, если Петр проведает, что он обманут. Но сейчас же снова бойко продолжал свое поучение подручным:

— Да што и толковать! Вы меня слушайте, мне помогайте. А я себе добра желаю, стало, и вам за мною плохо не буде…

— Ну, вестимо! — успокоенный, подхватил Бзырев. — Я так, вообче… А уж мы на тебя в надежде, Петрович!.. Мы тебе рады служить верою-правдою! Никого для тебя не пожалеем! Самого черта разыщем да предадим! Только уж и ты нас не оставляй советом и научением! Ишь, дал тебе Господь талан какой… и в речах, и в делах! Недарма такой великой чести так прытко достукался!

— Вестимо, недарма! — снова принимая важный вид, довольный такой откровенной и заслуженной, как ему думалось, похвалой, отозвался Нестеров. — А я уж и тута успел такое нанюхать, што, гляди, и сам ево превосходительство губернатор вельможный князь Матфей Петрович у меня, словно вьюн, завьется, юлою заюлит, ежели… Ну, да про такие дела и не тута сказывать надо, — исподлобья обводя взором тонкие стены покоя и плохо притворенную дверь, оборвал речь фискал. Затем, громко, широко зевнув, осенил рот крестом и, среди второго зевка, пробормотал:

— О-а-а-а!.. Уж не рано, поди… На покой пора… Вон и свечки догорели… Один ошшо огарочек чадит… Лечь надоть, пока не погас!..

Перекрестясь на иконы, выпив на ночь ковш кваску, он устроился на лежанке, где была приготовлена постель, укрылся еще хорошенько, и скоро его звонкий храп пронесся среди наступившей в горенке тишины. А спустя немного еще два подголоска присоединились к первому голосу, заснули и захрапели помощники фискала, лежащие на двух концах широкой, длинной лавки. Огарок, чадя и треща, провалился в горлышко штофа на самое дно и там погас. Темнота воцарилась в горенке, где так шумно и весело было весь этот вечер…

Загрузка...