Глава пятая. «ГОСУДАРЫНЯ-БАБУШКА»

И все-таки царица Евдокия дождалась исполнения пророчеств об изменении своей участи. Судьба ее еще раз переменилась, и произошло это стремительно. Хотя получилось все совсем не так, как она когда-то полагала. В Шлиссельбургской тюрьме ей пришлось пробыть меньше двух лет — небольшой срок, по сравнению с теми двадцатью семью годами, на которые она была устранена Петром I из дворца, семьи и мира. Но сила родства оказалась сильнее политических расчетов. Екатерина I угасла на троне очень быстро, и не одни государственные заботы были тому причиной. Даже во время болезни, сведшей ее в могилу, она не отказывала себе ни в каких удовольствиях, продолжая чтить законы петровских ассамблей и потакая своим известным слабостям.

Первым увидел, к чему все клонится, и забеспокоился князь Александр Данилович Меншиков. Он хорошо знал, как следует держаться наверху. Светлейший князь придумал гениальную комбинацию, убедив Екатерину I выбрать своим «сукцессором» (наследником) «внука» — Петра Алексеевича, сына царевича Алексея Петровича. Для этого Екатерине I пришлось подписать письменный «Тестамент» (завещание) и поступиться правами своих собственных дочерей и зятя — Анны Петровны, ее мужа Карла Фридриха и Елизаветы Петровны. Почему Екатерина пошла на такое? Ответ лежит вне плоскости разумных объяснений: как пишет историк Евгений Викторович Анисимов, «в дело вмешался Амур». Екатерине I понравился молодой представитель польского магнатского рода Петр Сапега, обрученный с дочерью Александра Меншикова Марией. Светлейший расторг помолвку и предполагал со временем женить свою дочь на великом князе Петре Алексеевиче. Став тестем будущего императора, он пожизненно обеспечил бы себе главную роль в регентском совете. И его потомки тоже навсегда оказались бы связаны родством с императорской фамилией. «Одним словом, “два старых сердечных приятеля”, тесно связанные почти четверть века, доставили друг другу последнее удовольствие, — писал о Екатерине I и Меншикове Е.В. Анисимов в книге «Россия без Петра», — совершили дружественный “обмен”: жениха Марии взяла себе императрица, а Меншиков получил в женихи своей дочери великого князя»{233}.

Царица Евдокия тоже присутствовала в расчетах Меншикова, находясь, правда, на заднем плане. Хотя она до тех пор ни разу не видела своих внуков — великую княжну Наталью Алексеевну и великого князя Петра Алексеевича, оставалась их родной бабушкой «по крови». Меншиков учел это обстоятельство, устраняя своих политических врагов в последние месяцы правления Екатерины I. Считалось, что царица Евдокия никому и никогда не сможет простить гибели сына и, возможно, будет мстить своим противникам. Светлейший князь Меншиков, конечно, судил по себе… Буквально в день смерти императрицы Екатерины I 6 мая 1727 года он подписал у умирающей указ, по которому на Соловки отправлялся граф Петр Андреевич Толстой, главный следователь по делу царевича. От имени царя Петра I он когда-то давал царевичу Алексею Петровичу гарантии безопасного возвращения в Россию, а потом стал следователем по его делу. Другой прямой виновник главных потрясений в жизни царицы Евдокии — Григорий Скорняков-Писарев, достигший к 1727 году должности обер-прокурора Сената, — ссылался в Сибирь. Среди «птенцов гнезда Петрова» началась открытая борьба за власть, и оставшееся без присмотра рулевое колесо стало бросать из стороны в сторону, а вместе с ним стремительно менялся курс корабля Российской империи[43].

Сначала можно было подумать, что князь Александр Данилович Меншиков всерьез и надолго встал у кормила власти. Он настолько был убежден в одержанной победе, что решился на амнистию царицы Евдокии. В начале правления Екатерины I сам же Меншиков перевел старицу Елену под надзор поближе к Санкт-Петербургу, но при его «сукцессоре» Петре II пребывание в Шлиссельбурге бабушки императора становилось недопустимым. Взбалмошный и не по летам самостоятельный характер вступившего на престол двенадцатилетнего императора грозил тем, что он мог вспомнить о ней. На эту мысль его могли навести и придворные, недовольные тем, что новоиспеченный генералиссимус Меншиков стремится быть единственным покровителем юного императора. А если бы Петр II сам захотел увидеться с бывшей царицей и вернуть ее в Петербург, тогда при дворе появился бы еще один человек, близкий к нему по родству. В планы Меншикова это не входило. Поэтому светлейший князь распорядился перевести старицу Елену из Шлиссельбурга в Москву — конечно, под предлогом улучшения ее содержания.


Возвращение в Москву

Отправляя бывшую царицу Евдокию в Новодевичий монастырь, Александр Данилович действовал по примеру Петра I, сославшего туда некогда сестер царевен Софью и Екатерину. Даже место, отведенное царице Евдокии, — это бывшие кельи царевны Екатерины Алексеевны, располагавшиеся рядом со Спасо-Преображенской церковью над северными воротами монастыря. Царица Евдокия возвращалась к более привычной для нее жизни в монастыре, но постоянные караулы никуда не исчезли. Она опять оказывалась на границе между монашеством и светским миром, хотя из своей новой кельи в Москве могла видеть уже больше и дальше. Сохранилось прошение старицы Елены о переводе в Новодевичий монастырь, адресованное князю Меншикову 19 июля 1727 года. Внимательное прочтение письма убеждает в том, что оно писалось под диктовку. За царицу Евдокию всё уже продумали, и ей предлагалось самой дать повод к помилованию, чтобы князь Александр Данилович Меншиков потом мог опереться еще и на общее решение Верховного тайного совета. Трудно представить, что это не сам светлейший, а царица Евдокия указывала, что и как нужно делать. Она даже назвала новый чин генералиссимуса, который он получил всего лишь за шесть дней до этого, да и откуда ей вообще было известно о роли Верховного тайного совета в управлении страной? Как человек прошлого века, она скорее подала бы челобитную внуку-императору с просьбой облегчить ее участь. Но Меншиков этого не допустил.

Приведем полный текст прошения царицы Евдокии:

«Генералиссимус, светлейший князь Александр Данилович!

Ныне содержусь я в Шлютельбурге, а имею желание, чтобы мне быть в Москве в Новодевичьем монастыре; того ради прошу предложить в верховном тайном совете, дабы мне повелено было в оной монастырь определить и определено бы было мне нескудное содержание в пище и в прочем, и снабдить бы меня надлежащим числом служителей, и как мне, так и определенным ко мне служителям определено бы было жалованье, и чтоб оной монастырь ради меня не заперт был, и желающим бы ко мне свойственникам моим и свойственницам вход был не возбраненный.

Вашей высококняжей светлости богомолица монахиня Елена.

Июля 19 дня 1727 года»{234}.

Пожалуй, только последние фразы из письма выдают то, что царица Евдокия, почувствовав скорое изменение своей участи, не перестала бороться и выдвинула свои требования. Она не хотела, чтобы, как в Суздале или Ладоге, ради ее содержания «запирали» Новодевичий монастырь в Москве, а также настояла на включении в письмо пункта о встречах с «свойственниками». Наверное, имелись в виду все-таки родственники?

Письмо монахини Елены было доставлено в Санкт-Петербург. Но князь Меншиков занемог и из-за болезни несколько выпустил управление из своих рук (впоследствии это стало роковым для его судьбы). Общее согласие Верховного тайного совета о пересмотре дела 1718 года было достигнуто еще при участии Меншикова. 21 июля 1727 года состоялось важнейшее решение, по сути отменившее результаты розыска по делу царевича Алексея. Члены Верховного тайного совета генерал-адмирал Федор Матвеевич Апраксин, канцлер Гаврила Иванович Головкин и тайный действительный советник князь Дмитрий Михайлович Голицын решили: «Рассуждено манифесты, которые публикованы о наследствии, собрать все в то же место, откуда публикованы; и о том записать указ». За этими неопределенными оборотами скрывались важные перемены и отказ от решений десятилетней давности, к которым некоторые верховники (например, Апраксин) сами были причастны. Поэтому и запись оказалась сформулирована так туманно.

Собрать изданные ранее манифесты или отменить их — это разные вещи. Но после такого объявления все равно отступать было некуда, приходилось заново решать дела тех, кого напрямую затронул розыск 1718 года. В том же протоколе содержится решение об указе, касавшемся судеб ссыльных людей из окружения царицы Евдокии. Правда, по смыслу решения можно было понять, что виноват был только Петр Толстой, уже низвергнутый из всех чинов, и речь шла лишь о его злоупотреблениях, допущенных им при розыске: «Приказано записать указ, чтоб тех людей, которые в прошлом 1718-м году, по делу, которое было в розыскной канцелярии у Петра Толстова, сосланы в ссылку свободить, а именно: из Сибири Александра Лопухина, Семена Баклановского, Григория Сабакина; из Кольскаго острога Степана Лопухина, князя Семена Щербатова и прочих, которые по тому ж делу сосланы. И о том к губернаторам послать указы; тако ж Гаврила Лопухина, который в Астрахани при Адмиралтействе, оттуда уволить»{235}.

А что же царица Евдокия Лопухина? Ведь в протоколах Верховного тайного совета решение о ее собственном освобождении из Шлиссельбурга отсутствует. Как оказалось, решение было принято, как в доисторические времена московских князей, «сам-третей у постели». Князь Меншиков широко раскрывал объятия «государыне моей святой монахине» и лично сообщал об этом в письме старице Елене. Оказывается, членам Верховного тайного совета специально пришлось приехать для этого в дом заболевшего князя Меншикова и там уже договариваться обо всем, что касалось царицы Евдокии. В протоколы Верховного тайного совета тогда вошли не самые существенные детали переговоров в доме Меншикова по поводу «обращения» царицы Евдокии, вроде отпуска тысячи рублей «на некоторую дачу» шлиссельбургскому коменданту Степану Буженинову. О том, что именно Буженинову, боявшемуся без указа войти к старице Елене, велено сопроводить ее в Москву, светлейший князь своим собственным письмом сообщил пленнице 25 июля. Все это лишний раз подтверждает, что главным образом Меншиков в одиночку и решал дело царицы Евдокии:

«Государыня моя святая монахиня!

Получил я от вашей милости из Шлютельбурга письмо, по которому за болезнию своею не мог в верховный совет придтить, и для того просил господ министров, чтобы пожаловали ко мне, и потому они изволили все пожаловать ко мне; тогда предложил я им присланное ко мне от вашей милости письмо и просил всех, чтобы вашу милость по желанию вашему определить к Москве в Новодевичий монастырь, на что изволили все склониться, что отправить в Новодевичий монастырь и тамо определить вам в удовольствие денег по 4.500 руб., и людей вам по желанию, как хлебников и поваров, так и прочих служительниц.

Для пребывания вашего кельи дать, кои вам понравятся, и приказали вас проводить до Москвы бригадиру и коменданту Буженинову; чего ради приказали ему быть сюда для приему указу в Москву к генерал-губернатору и о даче подвод и подорожной, и на проезд 1000 р.

О сем объявя вашу милость поздравляю, и от всего моего сердца желаю, дабы вам с помощию Божиею в добром здравии прибыть в Москву и там бы ваше монашество видеть, и свой должный отдать вам поклон.

P.S. Жена моя и дети, и обрученная государыня невеста и свояченица наша Варвара Михайловна вашей милости кланяются»{236}.

В политических комбинациях Меншикова главное содержалось в постскриптуме — упоминание дочери, обрученной с императором Петром II, внуком царицы Евдокии. Придание письму теплого, семейного звучания, передача приветов от жены Дарьи Михайловны Меншиковой и свояченицы Варвары Михайловны Арсеньевой (сестры жены), которую Меншиков уже сделал обер-гофмейстериной будущего двора своей дочери, не имело никакого отношения к истинным чувствам князя к «святой монахине». Вежливость нужна была затем, чтобы ему потом было удобнее влиять на царицу Евдокию через жену и свояченицу Кто поверит, что он искренне желал приехать на поклон к царице Евдокии в Новодевичий монастырь в Москве?

Е.В. Анисимов писал о намерениях Меншикова: «Ласки светлейшего понятны: бабушка царя — это не вчерашняя Дунька — ненавистная постриженная жена господина, с которой можно было поступать как заблагорассудится. Но почему Меншиков горячо желает встретиться с экс-царицей в Москве, а не в Петербурге, куда из Шлиссельбурга по Неве плавания всего лишь день? В этом-то и состояла хитрость временщика. Он не хотел конкуренции, и Елену, не дав ей познакомиться даже с внучатами, отправили в Москву, в Новодевичий монастырь»{237}.

26 июля 1727 года Верховный тайный совет уже подробно перечислил манифесты о престолонаследии, которые предстояло изъять из свободного хождения, даже из домов тех людей, кто мог купить «опубликованные в народ» объявления: «1) февраля 3 дня 1718 года о наследствии; 2) того ж года июня 25 дня объявление блаженныя памяти о государе царевиче и другой по делу Глебова и епископа Досифея; 3) устав о наследствии престола российскаго февраля 5 дня 1722 года, и прочие, ежели к тем делам явятся приличные»{238}. Убрать следы этих документов из действующего законодательства было можно, но как справиться с памятью людей? Тем более тех, кому один из названных манифестов «по делу Глебова и епископа Досифея» сломал жизнь? 31 июля члены Верховного тайного совета послали указ московскому генерал-губернатору князю Ивану Федоровичу Ромодановскому о переводе старицы Елены в Новодевичий монастырь. Ромоданов-ский должен был принять меры к ее обустройству, отвести ей келью, набрать служебников (двух поваров и двух хлебников и четырех слуг «женского пола»). Ее содержание, по сравнению с Шлиссельбургом, увеличивалось более чем в десять раз и достигло 4500 рублей. Но караул при ней все равно оставался! Послабление было лишь в том, что в сам Новодевичий монастырь разрешалось впускать людей «всякого звания», а также — «по желанию ее» — допускать к ней свойственников.

1 августа коменданту Степану Буженинову была выдана инструкция о переводе старицы Елены из Шлиссельбурга в Москву со ссылкой «на требование и желание ее» быть в Новодевичьем монастыре. Бригадир Буженинов, с его опытом коменданта Шлиссельбургской крепости, конечно, был подходящим для Меншикова человеком в этом деле. По прибытии он должен был передать указы и письма о содержании «святой монахини» двум доверенным людям Меншикова — графу Ивану Алексеевичу Мусину-Пушкину и князю Ивану Федоровичу Ро-модановскому Граф Мусин-Пушкин до воцарения Петра II возглавлял московскую контору Сената и остался главным начальником Москвы даже после того, как назначение в московские генерал-губернаторы получил князь Иван Федорович Ромодановский. Кстати, князь Иван — родной сын «монстры» князя Федора Юрьевича Ромодановского — заведовал еще по наследству Преображенским приказом политических дел.

2 сентября 1727 года, почти на новолетие по старому стилю, бывшая царица Евдокия возвратилась в Москву{239}. Но даже при начавшемся правлении ее внука Петра II она оставалась под охраной солдат, в ведении начальника Преображенской канцелярии и за крепкими монастырскими стенами. А такое «освобождение без освобождения» бывает еще горше для пленника.

Падение Меншикова произошло 8 сентября 1727 года. Интрига по отношению к царице Евдокии стала одним из поводов, чтобы склонить императора Петра II к устранению временщика, покровительством которого он стал тяготиться. Юный самодержец сам прибыл в Верховный тайный совет и объявил свою волю министрам. Им было подписано два указа, полностью поменявших управление. Первый «о бытности и присутствии» Петра II впредь в заседаниях Верховного тайного совета, а второй — «о неслушании указов или писем князя Меншикова»{240}. С этого дня император перестал быть только опекаемым отроком, но по-настоящему превратился в правителя империи. Как и дед, он действовал решительно, не считаясь ни с чьими заслугами и не заботясь о лишних церемониях.

Генералиссимус Меншиков покорно принял свое поражение. В чем-то его судьба оказалась схожей с судьбой царевны Софьи, которую Петр I в свое время заставил отдать власть. Среди наследников царя Петра I по мужской линии не было никого, кроме двенадцатилетнего ребенка, ему и досталась выстроенная Российская империя. Вот когда история отомстила Петру I за погубленную жизнь сына — царевича Алексея. В созданном царем Петром порядке власти царствовали временщики, соревновавшиеся друг с другом за внимание господина. И каждый из них хорошо усвоил правила игры, ставшие их второй натурой. Поэтому после смерти своего главного и единственного покровителя «птенцы гнезда Петрова» и набрасывались друг на друга с каждой переменой самодержца на императорском троне.

В 1727 году победу праздновал барон Андрей Иванович Остерман, которому Меншиков недальновидно поручил воспитание императора Петра II, надеясь на лояльность и благодарность обязанного ему вельможи. Но главный урок, преподанный Остерманом императору, оказался в совете избавиться от князя Меншикова. Вице-канцлер переиграл негласного хозяина империи по всем статьям. Теперь он сам становился ключевой фигурой в окружении императора Петра II. Барону Остерману досталось и освободившееся место повергнутого Меншикова в Верховном тайном совете. В первые же дни его присутствия в качестве полноправного министра в Верховном тайном совете была рассмотрена приготовленная им записка по делу князя Меншикова: «Докладывано его величеству о князе Меншикове и о других по приложенной записке руки вице-канцлера барона Остермана, которая сочинена была пред приходом его величества по общему совету всего Верховного тайного совета, и его величество потому чинить и указы свои приготовить и посылать указал»{241}. По наследству к вице-канцлеру перешли многие дела, включая решение судьбы царицы Евдокии. Тогда и выяснилось, что на самом деле все прекрасно поняли интриги светлейшего, настоявшего на переводе старицы Елены из Шлиссельбурга в Москву. Убеждать в том, что это произошло по ее собственной просьбе, больше никого не приходилось.

10 сентября начаты были поиски «известного письма, присланного из Шлиссельбурга к князю Меншикову». Имя царицы Евдокии в протоколе заседания Верховного тайного совета 10 сентября 1727 года не названо, но не приходится сомневаться, что речь шла именно о ее письме Меншикову, написанном 19 июля. Письмо было в тот же день разыскано в канцелярии Меншиковского дворца, немедленно «запечатанной» (закрытой). Помимо этого письма интересовались и «отправлением в Москву шлиссельбургского коменданта Буженинова». Но здесь все удачно совпало, потому что в тот же день был получен «рапорт от московского генерал-губернатора о прибытии его, Буженинова в Москву»{242}. Царица Евдокия Федоровна нашлась, можно было начинать готовить встречу бабушки и внуков. Комбинация в партии барона Остермана развивалась в нужном направлении, и ему оставалось укреплять свои позиции услугами возвращенной из десятилетий политического небытия «государыни-бабушки».

Позднее был заготовлен Манифест о винах Меншикова, и в нем уже действительно интрига «полудержавного властелина» по отношению к царице Евдокии рассматривалась как одна из его главных вин: «Бабке нашей, великой государыне царице Евдокее Феодоровне, чинил многая противности, которых в народ публично объявить не надлежит». В черновике Манифеста Петра II приводились детали, подтверждающие догадки о том, что царицу Евдокию вынудили написать письмо (стало известно даже, через кого действовал князь Меншиков — через двоюродного брата царицы Степана Васильевича Лопухина): «Когда бабка наша, великая государына царица Евдокея Феодоровна, желала с нами видетца и о том к нему, князю Меншикову, прислано было от ея величества письмо, тогда он не точию до того не допустил, но и то письмо без воли и ведома нашего назад возвратил и потом тайным образом к ее величеству посылал от себя князь Алексея Шаховского до Степана Лопухина с таким представлением, чтоб ее величество присла[ла] к нему письмо в такой материи, бутто изволит иметь намерение жить в Москве в Новодевичье монастыре. И по тому ево принуждению такое письмо к нему, Меншикову, прислано, по которому он под образом ея величества соизволения в тот монастырь послал ее величество без ведома и соизволения нашего»{243}.

21 сентября в первом письме императору Петру II царица Евдокия жаловалась внуку на действия Меншикова, обвинив его в препятствиях к их встрече:

«Державнейший император, любезнейший внук!

Хотя давно желание мое было не токмо поздравить ваше величество с восприятием престола, но паче вас видеть; но понеже счастию моему по се число не сподобилось, понеже князь Меншиков, не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве. А ныне уведомилась, что за свои противности к вашему величеству отлучен от вас; и тако примаю смелость к вам писать и поздравить. Притом прошу: если ваше величество к Москве вскоре быть не изволите, дабы повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть вас и сестру вашу, мою любезную внуку, прежде кончины моей. Прошу меня не оставить, но прикажи уведомить, какое ваше изволение будет.

Вашего императорского величества бабка ваша благословение посылает.

Сентября, 21 день 1727 году»{244}.

Почерком царицы Евдокии в этом письме написаны только последние слова о благословении, и это не случайно. Разве так она должна была обращаться к внуку, которого страстно желала увидеть! Как и ее письмо, адресованное Меншикову, так и первое обращение к Петру II с жалобой на своего гонителя производят впечатление чего-то чужого, используемого в малопонятной игре. Но выбора у нее не было, и она искренне пыталась успеть сказать о своем страстном желании увидеть внуков. Об истинных чувствах царицы Евдокии лучше всего говорит другая, не имеющая точной даты записка, которую и следует признать настоящим первым обращением к внуку:

«Внук мой дорогой император Петр Алексеевич, здравствуй и с сестрой своей царевной Натальей Алексеевной. Пожалуй, мой батюшко, дай мне себя видеть, докамест я жива. Чтоб мне на вас наглядетца. Засем бабка ваша монахиня Елена благословение подаю»{245}.

Царица Евдокия опять сама пишет только слова о благословении. Но вспомним ее обращения к «лапушке» мужу! Такую записку внуку никто не мог написать, кроме нее самой. И способ передать записку она искала сама, действуя через князя Алексея Григорьевича Долгорукого — отца «фаворита», самого близкого к императору Петру II в то время человека князя Ивана Долгорукого[44]. Интересно, кто же мог надоумить ее обратиться за помощью к сопернику барона Остермана при дворе императора Петра II?

Скорее всего, это был опальный сенатор Петр Павлович Шафиров, низвергнутый из чинов еще в 1723 году, но прощенный Петром I[45]. Очень давно, в те времена, когда Евдокия Федоровна была царицей, он был всего лишь малоприметным служащим Посольского приказа, но с тех пор с его именем оказалось связано немало дипломатических успехов. И всё же ссоры с всесильным фаворитом Меншиковым, а еще Григорием Скорняковым-Писаревым — тем самым следователем, сыгравшим роковую роль в жизни царицы Евдокии, — сначала привели Шафирова на эшафот, а потом в ссылку (барон едва не заколол Преображенского полковника и обер-прокурора Сената Скорнякова-Писарева шпагой){246}. Екатерина I помиловала Шафирова и даровала ему должность президента Коммерц-коллегии. Но с ее смертью опять произошли перемены, Верховный тайный совет (пока в силе был Меншиков) приговорил отправить Шафирова в Архангельск — заниматься китоловным промыслом. Барону очень не хотелось оставлять должность президента Коммерц-коллегии и покидать Москву Он все оттягивал дело, прося отсрочки до зимнего пути и решения семейных дел.

После падения Меншикова и перевода царицы Евдокии в Новодевичий монастырь Шафиров быстро сообразил, какую пользу сулило ему появление в Москве родной бабки императора. Он настолько часто ездил в Новодевичий монастырь, что это перестало быть тайной даже для иностранных наблюдателей. В донесениях герцога Хакобо де Лириа к испанскому двору говорилось о бароне Петре Шафирове: «Теперь он живет в ссылке в Москве, где находится и царица, бабка нынешнего царя, у которой Шафиров бывает ежедневно. Нет сомнения, что она получит большой вес в правлении с переездом Двора в Москву; и многие, зная, как сильно она ненавидит иностранцев, думают, что она низвергнет Остермана и посадит на его место Шафирова. Впрочем, прежде чем двор приедет в Москву, Шафирову послали приказание отправиться в Архангельск: в его беспрестанных посещениях царицы увидели дурные замыслы»{247}.

Барон Андрей Иванович Остерман, исполняя «просьбу» царицы Евдокии и соблюдя субординацию, передал ее письмо императору Петру II через канцлера Гаврилу Ивановича Головкина. 27 сентября из Петербурга в Москву отправился нарочный, чтобы привезти ответ внука-императора своей «государыне-бабушке»:

«Дорогая и любезная государыня бабушка!

Понеже мы уведомились о бывшем вашем содержании и о нынешнем вашем прибытии к Москве, того ради не… оставим чрез сие сами к вам, моя… бабушка, писать и по вашем нам весьма желательном здравии уведомиться. [А мы от всего нашего сердца желаем от всемогущего Бога постоянного и многолетняго здоровья и просим вас дорогая государыня бабушка.] И для того прошу вас, государыня дорогая бабушка, не оставить меня в празнейших писаниях о своем многолетнем здравии, которое я желаю от Господа Бога, дабы во многие лета постоянно содержано было. Только де, любезнейшая государыня бабушка, прошу ко мне отписать, в чем я вам могу услугу мочь или чем послужить ежель верно исполнять [обещаюсь] не примену, яко же я непременно пребуду, дорогая и любезнейшая моя бабушка.

Из Санкт-Петербурга сентября 27 дня 1727 году. Отправлено в Москву того ж числа с порутчиком Голенищевым»{248}.

Переписка царицы Евдокии с внуком опять оказывалась под контролем, на этот раз Андрея Остермана. В черновике письма (см. зачеркнутые слова в скобках) чувства внука к бабушке выражены искренно и непосредственно: «от всего нашего сердца…», «просим», «обещаюсь». Все это вымарано в окончательном варианте ответа, превратившегося в вежливое письмо с этикетными обращениями, более подходящими стилю барона Андрея Ивановича, а не его ученика-императора. Обер-гофмейстер императорского двора и один из министров Верховного тайного совета тоже отправил свое сопроводительное письмо царице Евдокии вместе с посланием императора. Остерман обращался к ней не иначе как «Всемилостивейшая государыня»! И далее писал о своих услугах царице Евдокии: «Когда я о подлинном состоянии вашего величества уведомился, то я не оставил его императорскому величеству немедленно о том доносить; и потому его величество сам изволил при сем к вашему величеству писать…»{249} Слово было сказано, царица Евдокия в письме внука названа не «святой монахиней», как у Меншикова, не прежней «старицей Еленой», а с новым полутитулом, по-родственному, — «государыней-бабушкой». Спустя долгих 29 лет после того, как она покинула Москву во времена стрелецкого розыска 1698 года, у нее снова появлялась настоящая, а не придуманная надежда на возвращение во дворец. Но мечты о прежней царской жизни мелькнут и угаснут, вся мирская слава уже проходила мимо нее. По-настоящему царице Евдокии хотелось только одного: находиться поближе к своим внукам, отдать долги родственникам и другим людям, которые пострадали из-за того, что, на свое несчастье, оказались когда-то связаны с нею.

Вскоре царица Евдокия получит ответ от императора Петра II на два письма, переданные через канцлера графа Гаврилу Ивановича Головкина и князя Алексея Григорьевича Долгорукого. Новое письмо царской бабушке было совсем уже не такое официальное, как у Остермана. К ней обращался прежде всего внук, а потом император:

«Я сам ничего так не желал, как чтоб вас, дражайшая государыня бабушка, видеть. И надеюсь, что с Божией помощью еще нынешней зимы то учинится может. А между тем прошу о своем многолетнем здравии не оставлять ко мне прямо отписать, и изволите быть благонадежны, что во всем и всегда пребуду, верный ваш внук, Петр».

В этом письме, отправленном из Санкт-Петербурга с одним из людей князей Долгоруких 30 сентября 1727 года, уже содержится намек на будущую коронацию Петра II в Москве. 5 октября, отправляя новое послание с людьми канцлера Головкина, Петр II уже определенно написал о будущем приезде: «…понеже я для коронации своей в Москву прибыть намерен»{250}. Через канцлера Головкина было передано царице Евдокии еще одно долгожданное послание в ответ на ее письмо внучке великой княжне Наталье Алексеевне. Она отвечала бабушке, что стремится «персонально свой поклон отдать»{251}. Великая княжна Наталья полностью принадлежала уже новому XVIII веку, на ее русский язык влияли латинизмы и родной язык ее матери — немецкий (в письмах деду, Петру I, Наталья и Петр подписывались латинскими буквами). Поэтому бабушка, царица Евдокия, должна была познакомиться с новым для нее русским словом — «персонально»…

Время ожидания встречи с внуками окажется для царицы Евдокии одним из самых счастливых в ее жизни. Она включилась в переписку с императором Петром II и его сестрой, внуки постепенно начинали признавать бабушку, ведь они оба выросли без отца и матери. Вряд ли у них остались какие-то детские воспоминания об отце, так малы они еще были в 1718 году. Тем дороже становилась возможность увидеть бабушку. Происходил обмен родственными обращениями, пересылались подарки друг другу. «Светы мои», «дайте мне себя видеть и порадоватца вами такими дорогими сокровищи»; «буди над вами милость Божия и мое благословение», — писала царица Евдокия. Она ссылалась на свою «природную горячность» и нетерпение, желание «родительски зрением утешатися». Пока же посылала внукам каждому на память «по платочку»: «извольте носить на здоровье, не покручинтеса — каковы есть». У нее сразу же установились более теплые отношения с внучкой, ее она уже не стесняется обременять просьбой за родственников: «Наташинька, друг мой! Побей челом брату, чтоб он пожаловал — не оставил племянников моих бедных»{252}. Все это время царица Евдокия занималась рукоделием и скоро отправила свои собственные подарки внуку и внучке — по звезде и ленте (одному — «лазоревую», а другой — «красную»); опять просила принять «как есть», «а я грешная низала своими руками». Петр II написал бабушке, что немедленно распорядился нашить присланную ею кавалерскую звезду на свой камзол, а внучка благодарила и передавала в ответ свой «малинкой презент: книжку молитвенник киевской» (то есть напечатанный в Киеве){253}.

Барон Андрей Остерман тоже стремился постоянно подчеркнуть свою готовность услужить царице Евдокии «без всяких моих партикулярных хитростей и страстей». И действительно старался ради ее «высокой персоны». Бабка императора тоже обнадеживала вице-канцлера, что не забудет сделанное «Остраманом» (как она писала его фамилию). Петр II выделил единовременное пособие царице Евдокии в 10 тысяч рублей и распорядился послать ей «для увеселения» свой портрет. Остерман добавил к этому еще «новосочиненную службу на день рождения» Петра II, «абрис» (описание) бывшего по этому поводу фейерверка и печатный Манифест о коронации Петра II, в подтверждение того, что он служит делом, а не «пустыми словами»{254}. Все это должно было утешить и занять царицу Евдокию в ожидании приезда внуков в Москву. И она уверяла барона Остермана, что никаких «пустых слов» о нем «не слыхала», хотя, видимо, какая-то тень все-таки пробежала между ними из-за встреч царицы Евдокии с недругами вице-канцлера.

В протоколах Верховного тайного совета имена царицы Евдокии и ее родственников Лопухиных тоже стали встречаться достаточно часто. Надо было восстановить справедливость после отмены Манифеста 1718 года. Одной из первых, 18 сентября, рассматривалась челобитная солдата лейб-гвардии Преображенского полка Петра Племянникова, просившего вернуть имущество своего «вотчима» — Авраама Федоровича Лопухина, брата царицы Евдокии. «Письма всякие и крепости деревенские», деньги, драгоценности и посуда, изъятые в доме казненного за помощь сестре Авраама Лопухина, были отданы в московский надворный суд. Пасынок Лопухина Племянников просил исполнить прежний указ о возвращении ему имущества его собственного отца (вдова Племянникова была третьей женой Авраама Лопухина){255}. Вскоре и другие племянники царицы Евдокии, родные дети Авраама Лопухина, получили обратно московский и петербургский дворы, ранее принадлежавшие их казненному отцу{256}.[46] 6 ноября Верховный тайный совет послал в дворцовую канцелярию распоряжение исполнить указ Петра II: «Ежели государыня царица Евдокия Феодоровна потребует чего в Москве из Приказа Большого дворца, а именно: съестных и питейных припасов, служителей, также лошадей, карет и принадлежащих к тому конских уборов и прочих припасов, то по тому требованию отправлять немедленно»{257}. Иными словами, заключение царицы Евдокии полностью закончилось, отныне она была вольна выезжать туда, куда пожелает.

Царица Евдокия стала смелее вести себя в обращении с внуками; она уже имела возможность удостовериться, что все перемены были не случайными и все ее просьбы немедленно удовлетворяются. Поблагодарив внука-императора за жалованье своих племянников, она вспомнила и о племяннице — дочери своей сестры, бывшей замужем за генерал-фельдмаршалом князем Михаилом Михайловичем Голицыным. Евдокия Федоровна просила внучку, великую княжну Наталью Алексеевну, обращаясь к ней как к царевне, на старый манер: «Царевна Наталия Алексеевна, не оставь бедной моей племянницы княгини Татьяны Голицыной того ради, что ей печаль, что у ней отца не стало. И пожалуй, будте милостивы и х князь Михаилу и к жене ево»{258}.[47] Бывшая царица узнала о недавно умершем в Париже князе Борисе Ивановиче Куракине, том самом мемуаристе, оставившем не лучшие свидетельства о Лопухиных и о ней самой. Если бы он смог увидеть заботу царицы Евдокии по отношению к его дочери, наверное, был бы сдержаннее в рассказе о собственной свояченице… Еще одна просьба была за «брата» Степана Васильевича Лопухина, женатого… на племяннице Анны Монс. Он пострадал по доносу: якобы выглядел подозрительно веселым во время заупокойной службы по царевичу Петру Петровичу в 1719 году. Если это правда, то «свеча» Петра II, на которую тогда понадеялся Степан Лопухин, действительно не угасла и засветила теперь всему роду Лопухиных в полную силу. Степан Лопухин при заступничестве царицы Евдокии тоже получил из казны двор в Немецкой слободе. И далее, вплоть до приезда императора Петра II, «государыня-бабушка» успевала замолвить в своих письмах и записках слово то за одного, то за другого родственника или просителя.

Приверженность царицы Евдокии старым обычаям заметили и стали обсуждать сразу. Старшая дочь царя Петра I и Екатерины I голштинская герцогиня наставляла младшую сестру Елизавету в письмах из Киля перед ее поездкой на коронацию в Москву: «…надеюся, что Анна Ивановна, бабушка наша (выделено мной. — В. К.), с вами поедет, то прошу вас, матушка моя, чтобы изволили ее с собою брать, когда станете ездить к царице, такожде изволите у нее спрашиватца, как вам поступать, потому что она знает старой манер, жила с малых лет у тетушки»{259}. В письме, конечно, оговорка: думая о предстоящих визитах, которые цесаревна Елизавета Петровна должна была нанести «государыне-бабушке», герцогиня Анна имела в виду, чтобы та попросила совета у двоюродной сестры, курляндской герцогини Анны Иоанновны. Родные дочери Петра в своей переписке и ее тоже называли «сестрицей», но никак не «бабушкой». Как не без оснований считала герцогиня Анна Петровна, дочь царя Ивана многому могла научиться у своей матери царицы Прасковьи Федоровны. В этом и состоял совет: вместе с курляндской герцогиней Анной Иоанновной, бывшей на коронации императора Петра II, ездить на поклон к «царице» Евдокии Федоровне.

До самой «государыни-бабушки», видимо, доходили какие-то разговоры о боязни ее мести детям Петра I и Екатерины I. Царица Евдокия Федоровна решила действовать открыто и первая написала письмо Елизавете, уверяя, что не хранила и не хранит зла. Письмо это — примечательный манифест отношения к жизни царицы Евдокии. До последнего времени оно хранилось в архиве и никогда не публиковалось. Наверное, не столько потому, что мало кому было интересно, но еще и из-за очевидного противоречия его содержания историческим штампам в восприятии царицы Евдокии Федоровны. Она писала цесаревне Елизавете Петровне со всей искренностью и опытом старшего, умудренного жизнью человека:

«А где любовь, тут и Бог. А хотя я вас не видала, однако ж мое сердце сожалеет об вас. И я надеюсь, что вам нехто донес о мне, что бутто я к вам лиха, а у меня не толико что дела, но и в мысли моей не бывало никакова зла. Царица»{260}. Сколько же в этой простой подписи силы и оплаченного целою жизнью упорства! И окружающие, какие бы чувства они ни питали к воскресшей из небытия первой жене Петра, должны были с тех пор принимать ее победительное «царица» как должное.

Евдокия Федоровна отправила десятки писем и записок в ожидании приезда юных внуков в столицу. Ей трудно было понять, почему императору Петру II нельзя было сразу приехать в Москву; она не была посвящена в детали приготовлений к коронации, которые требовали времени (например, отправка купцов в Лион для закупки дорогой материи). Она только почувствовала, что ее зря обнадеживают, и знаменитая «природная горячность» царицы Евдокии проявилась еще раз. В ответ на письмо Петра II с вежливым отказом от скорой поездки в Москву «того ради, что санной путь не установился», 15 декабря 1727 года она решила написать прямо: «И мне кажетца, что вы в Москву и не будете, и мне о том вельми печально; кажетца, что мне вас и не видать!» Одновременно она пожаловалась Андрею Ивановичу Остерману: «…сколько лет не дали видеть слые (злые. — В. К.) люди, а ныне за грехи мои не даст Бог пути». И подписалась вновь: «Царица»{261}. Но и после этого ей пришлось прождать еще полтора месяца, пока 4 февраля 1728 года император Петр II и его сестра великая княжна Наталья Алексеевна не приехали, наконец, в Москву вместе со всем двором и правительством{262}.


9 февраля 1728 года размеренное течение дел Верховного тайного совета, на время императорской коронации перенесшего свои заседания в Москву, было нарушено стремительным визитом императора Петра II. Он явился в заседание совета «около полудни» в сопровождении барона Андрея Остермана. Без предварительных церемоний, стоя, он объявил Верховному тайному совету свою волю: «…по имеющей своей любви и почтению к ея величеству государыне бабушке своей желает, чтоб ея величество по своему высокому достоинству во всяком удовольстве содержана была; того б ради учинили о том определение и его величеству донесли». Это было все, что хотел сказать Петр II своим министрам. В протоколе, тщательно фиксировавшем редкие появления императора в Верховном тайном совете, сказано: «…и объявя сие, изволил выйти».

А дальше завертелась вся бюрократическая машина. В тот же день состоялось решение о создании двора царицы Евдокии, найдены источники его обеспечения. «Определения» (распоряжения) об этом вице-канцлер Остерман сразу же «апробировал» у Петра II, а Верховный тайный совет немедленно отправил к «ея величеству» двух своих членов — князя Василия Лукича Долгорукого и князя Дмитрия Михайловича Голицына. Они должны были объявить царице Евдокии, что она может потребовать все, что сочтет нужным, в прибавку к уже принятым решениям: «…и при том ея величеству донесть, что ежели еще и сверх того изволит чего потребовать, то его величество со особливой своей любви и почтения учинить изволит»{263}. Скорость, с которой все было проделано, отвечала интересам членов Верховного тайного совета и особенно Остермана. Всех устроило, что «государыня-бабушка» будет жить самостоятельно, с собственным двором, не стремясь к постоянному присутствию рядом с императором и никак не вмешиваясь в дела управления страной. Как заметил прусский посланник Аксель фон Мардефельд, с уменьшением «значения и авторитета» царицы Евдокии в окружении императора «повышался кредит» барона Остермана. Но царица и сама соглашалась с определенным ей положением, «а именно: она будет вести частную жизнь»{264}.

Чудеса еще случаются на земле. Так должна была думать в следующие дни царица Евдокия, когда ее кельи в Новодевичьих палатах вдруг стали самым желанным местом в Москве, куда стремились попасть министры и разные сановники, чтобы немедленно засвидетельствовать ей свою приязнь и почтение. Ей приходилось выбирать, где она дальше хочет жить — в Кремле или остаться в монастыре, чем хочет украсить свои палаты, кто будет распоряжаться ее двором, кому поручить ведение дел по имениям, которые ей будут выделены. А еще требовавшие внимания распоряжения по конюшне, поварне и пр. Но как бы ни было приятно обрушившееся вдруг внимание прежней затворнице, проведшей не по своей воле почти 30 лет жизни в разных монастырях и шлиссельбургской тюрьме, она не могла забыть о главном — предстоящих встречах с внуками.

Еще до коронации Петра II к царице Евдокии в Новодевичий монастырь зачастили с визитами все, кто считал себя хоть сколько-нибудь участвующими в политической и придворной жизни нового императора. Приехавшие вслед за двором иностранные посланники зорко следили за тем, что происходит. Царицу Евдокию они причисляли к «русской партии», ненавидевшей иностранцев. Кто-то даже считал ее серьезной претенденткой в расчетах на власть. Слишком юн был император Петр II, поэтому перспектива создания регентского совета оставалась в глазах дипломатов вполне реальной. Оценивая шансы «бабки императора», тот же прусский посланник Мардефельд доносил королю Фридриху Вильгельму I уже на следующий день после въезда императора Петра II в Москву: «Большое в первое время стечение вельмож к августейшей бабушке императора, которая действительно полагала, что в наискорейшем времени она будет жить во дворце и разыгрывать роль правительницы, а следовательно будет в силе отравить жизнь всем иностранцам, сразу прекратилось после возвращения милости барону Шафирову и чрезвычайно сухого первого свидания ее с императором, и говорят, что старая царица всем этим весьма огорчена. Последствия покажут, начнутся ли теперь, во время присутствия императора в столице, вновь опять интриги в ее пользу или нет?»{265}

Другие дипломаты, например саксонский советник Иоганн Лефорт, рассуждали о сильной партии, «приверженной» вдовствующей царице, причисляя к ней двух членов Верховного тайного совета — канцлера Гаврилу Ивановича Головкина и адмирала Федора Матвеевича Апраксина, московского генерал-губернатора князя Ивана Федоровича Ромодановского «и их сообщников». Во главе этой партии якобы стоял Павел Иванович Ягужинский{266}. Все эти вельможи действительно были напрямую связаны друг с другом — родством или свойством. Вероятно, генерал-прокурор Сената Павел Иванович Ягужинский, зять канцлера Головкина и враг Меншикова, пострадавший от его преследований, сделал основную ставку на близость к Лопухиным. Его дочь Екатерина два года спустя вышла замуж за родного племянника царицы Евдокии — Василия Авраамовича Лопухина. А это во все времена было лучшим способом укрепить союз, готовившийся Ягужинским, видимо, много ранее, еще в разговорах с бабкой императора в ее келье в Новодевичьем монастыре. Но с тем же успехом царицу Евдокию можно было причислить к партиям враждовавших между собой Остермана или князей Долгоруких. Сама же «государыня-бабушка» вовсе не стремилась участвовать в какой-либо борьбе за власть, ей достаточно было признания внуков.

Внимательно следивший за русским двором в Москве посланник Аксель фон Мардефельд вскоре убедился, что у царицы Евдокии не было никаких шансов участвовать в борьбе за власть: «Во-первых, намерение сделать правительницей царицу, которая не обладает ни малейшими качествами, необходимыми для этого, и которую совершенно притупило 30-летнее строгое заключение, должно иметь следствием изменения, весьма опасные государству, и дало бы неблагонамеренным средство ко всевозможным легкомысленным интригам. После удаления верных и способных людей эти последние воспользовались бы слабостью регентши для своих частных целей. Во-вторых, великая княжна, которая пользуется большим значением у императора, будет сопротивляться таковым намерениям изо всех сил, ибо она не чувствует никакого расположения к своей бабушке, и таковое изменение во всех отношениях противно ее интересам и воле»{267}. По крайней мере в том, что касается истинных чувств внучки к бабушке, прусский посланник явно ошибался, слишком он был увлечен попытками найти царице Евдокии место в раскладе современных политических «партий» и возможном регентском совете.

Посланник Мардефельд не только оставил уникальное свидетельство о присутствии царицы Евдокии среди лиц, встречавших Петра II в Москве, но и в донесении 19 февраля 1728 года описал другую, личную встречу августейшей бабушки и внука-императора в Новодевичьем монастыре, тоже, по его сведениям, не отличавшуюся особой теплотой:

«Старая царица все еще живет в монастыре, где она занимает три маленькие комнатки или, вернее, келий. Император и великие княжны сделали ей только один церемонный визит, который ей совсем не пришелся по душе, а также не достигла она желанной цели тем, что, облачившись в старомосковское одеяние, заставила всех посетителей подойти к своей руке»{268}.

Молодая княжна Наталья Алексеевна и ее брат император Петр II, конечно, по-другому относились к своей бабушке, чем об этом писал дипломат, занятый одним расчетом — не прогадать выгоды своего короля. Судя по дате послания Мардефельда, эта встреча должна была произойти накануне появления императора в Верховном тайном совете 9 февраля. А тогда Петр II хорошо показал, как он на самом деле относится к «государыне-бабушке» и чего требует от других. Поэтому впечатления прусского посланника о холодной встрече не стоит принимать на веру. Другой дипломат, французский поверенный в делах при русском дворе Жан Батист Маньян, напротив, свидетельствовал, что император Петр II со времени приезда побывал даже не один раз, а дважды у «вдовствующей царицы в монастыре, куда она удалилась». Маньян передавал разговоры о том, что и «принцесса Елизавета, которая также пошла ее навестить, была ею очень хорошо принята»{269}.

16 февраля 1727 года министры в Верховном тайном совете скрепили протокол о выделении на содержание царицы Евдокии 60 тысяч рублей (для сравнения — все доходы Российской империи от разработки железных и медных руд составляли, по некоторым расчетам, ту же сумму{270}). Дворецким или гофмаршалом двора царицы Евдокии был назначен генерал-майор Иван Петрович Измайлов{271}. Он был чуть старше царицы Евдокии, до этого служил в отдалении от столиц на губернаторских должностях в Архангельске и Воронеже. Иван Измайлов принадлежал к тому же первому призыву учеников, посланных в 1697 году по приказу Петра I учиться за границу, что и брат царицы Евдокии — Авраам Федорович Лопухин{272}. Возможно, что именно это обстоятельство оказалось решающим при его назначении; царице Евдокии вполне естественно было бы положиться на кого-то из людей, хорошо знакомых с ее покойным братом. Дворецкому, или, как тогда было модно называть на польский манер, маршалку, двора царицы Евдокии немедленно выдали треть положенной суммы — 20 тысяч рублей на первоначальное обустройство двора «государыни-бабушки»{273}.

По решению Верховного тайного совета на содержание царицы Евдокии («про обиход двора ея величества») выделялась «волость до двух тысяч дворов, в том числе и подмосковная». Земли приискали среди бесчисленных владений опального князя Меншикова в Севском, Путивльском и Рыльском уездах, а царицыной «подмосковной» стало село Рождествено. Лошадей на конюшню царицы Евдокии тоже забрали у Меншикова: всего царице было пожаловано «пять карет и к ним пять цугов лошадей». Кроме «дворецкого, или маршалка», Ивана Измайлова, на службу царице Евдокии можно было набрать «двух спальников, или камергера» (названия всех новых чинов переводили для «государыни-бабушки», чтобы ей, знающей старые чины, было понятнее), «двух стольников, или камер-юнкера», «конюшего, или шталмейстера», «двух стремянных конюхов, или футер-маршалов». «Кухмистеров и поваров», а также других служителей разрешалось нанимать «сколько прилично», а содержание женской прислуги отдавалось «на волю ея величества». Скрупулезно упомянули в перечне пожалований даже «комнатную и поваренную посуду», выделенную царице Евдокии{274}.

«Государыня-бабушка» смогла лично поблагодарить внука за все оказанные ей благодеяния на отдельной аудиенции. Но длившаяся не менее часа встреча, хотя и была радостной, пошла, видимо, совсем не так, как ожидала царица. Правда, и в этом случае описание встречи царицы Евдокии с внуком сохранилось только в донесении иностранного посланника — герцога Хакобо де Лириа: «В понедельник, 1 марта (19 февраля по старому стилю. — В. К.), бабка царя первый раз приехала во дворец видеть его царское величество. Она имела терпение просидеть у него очень долго (una hora larga). Чтобы не дозволить ей говорить о делах, на все это время он пригласил быть с ним принцессу Елисавету, чтобы она была для того помехой. Но она все-таки много говорила ему о его поведении; как меня уверяли, она советовала ему жениться, хотя даже на иностранке, что де будет все-таки лучше, чем вести ту жизнь, которую он ведет в настоящее время. Эта лекция или откровенность со стороны бабки не только дает надеяться, что его царское величество, чтобы избавиться от бабки, поспешит возвратиться в Петербург, но и утверждает меня во мнении, что она ни в каком случае не будет иметь влияния на дела управления»{275}.[48]

Прогноз герцога де Лириа со временем полностью подтвердился. Скорее всего, сказалась природная прямота царицы Евдокии: она могла переоценить степень родственного влияния, начав с первых же встреч наставлять внука, что тот совсем не ждал от нее. Император Петр II, как и дед, не терпел вмешательства в свои дела. С этим разговором, если он действительно состоялся, она явно поспешила. Возможно, царица Евдокия исполняла просьбу Остермана, стремившегося остановить разгульную жизнь юного императора, забывшего о скучных школьных занятиях бывшего наставника и посвящавшего свой досуг больше танцам и охоте, а также другим увлечениям, открытым ему старшим другом князем Иваном Долгоруким. Не очень понятно, по какой причине, как пишет герцог де Лириа, царица Евдокия должна была заговорить о женитьбе двенадцатилетнего ребенка? Не было ничего хуже для нее, как коснуться такой темы именно в то время, когда юный император платонически увлекался своей теткой Елизаветой. Некоторые наблюдатели считали, что сказывалась ненависть бывшей царицы к Елизавете — дочери императрицы Екатерины I. На самом деле это не так, в чем мы уже имели возможность убедиться. Царица Евдокия совсем не была настроена против цесаревны Елизаветы. Известно даже, что она заботливо посещала Елизавету Петровну, когда та заболела. Однако и впрямь царица Евдокия слишком надолго была отлучена от мира и не понимала изменившихся правил поведения новой петровской знати, избегавшей искренности в своих бесконечных политических расчетах.

Оплошностью царицы немедленно воспользовались ее недоброжелатели, стремившиеся не допустить слишком сильного влияния бабки на внуков. Герцог де Лириа даже связал с этим изменение планов Петра II, сначала хотевшего поселить «государыню-бабушку» по-прежнему в Кремле, но потом решившего оставить ее в Новодевичьем монастыре: «царице-бабке приготовляли было помещение во дворце; но теперь, назначив ей 60 тысяч рублей, оставляют ее в том же монастыре, в котором она жила, где она пользуется полнейшей свободой и живет себе с соответствующим штатом слуг»{276}.[49]

При подготовке коронационного церемониала Петра II какое-то место должны были отвести «государыне-бабушке». Приготовленные для нее первоначально покои в Вознесенском монастыре в Кремле (а речь шла именно о них) тоже были связаны с коронацией. Сказывалось известное затруднение: ведь многие еще помнили то время, когда царица была монахиней Еленой, поэтому ей и отвели место в придворном монастыре, давно связанном с женской половиной царского дворца. Как включить царицу-инокиню в церемонию коронации, было не очень понятно. Обер-церемонийместер барон фон Габихсталь мог только развести руками, предоставив это на усмотрение распорядителей всей коронации: «Прочей же порядок процесии такожде может быть по прежнему, кроме того, что касаетца до посещения Вознесенского монастыря, о чем я никакого мнения не представляю»{277}. Вряд ли сама царица Евдокия стремилась жить непременно в Вознесенском монастыре, где хоронили всех московских великих княжон и цариц, начиная с основательницы монастыря Евдокии — жены Дмитрия Донского. Не было смысла ей стремиться и к возвращению в кремлевский дворец. У нее было наконец-то все, чего она хотела, а жизнь в палатах Новодевичьего монастыря была даже удобнее, чем в Кремле.

В воскресенье 25 февраля 1728 года в Московском Кремле состоялась коронация Петра II. Вместе с этим событием происходили важные перемены в жизни царицы Евдокии, дожившей до своего триумфа. Она приобретала новый статус официального лица, учитывавшегося даже в порядке престолонаследия: ведь однажды другая жена царя Петра I уже стала императрицей, а царица Евдокия оказалась старше и ближе остальных по родству к императору Петру II. При изготовлении и раздаче коронационных медалей царице Евдокии, например, полагалось первой выдать медаль достоинством в 20 червонных (имена царской внучки и остальных членов царской семьи следовали после ее имени)[50]. Почета и уважения ей было достаточно; она своими глазами увидела возложение на внука императорской короны в Успенском соборе, проведенное, как и во времена Петра I, непременным первоиерархом церкви новгородским архиепископом Феофаном Прокоповичем. В дальнейших же коронационных увеселениях Петра II, приемах иностранных послов, пирах и танцах она уже не участвовала.

Об истинных стремлениях царицы Евдокии в те недолгие счастливые месяцы дает представление состав ее двора, утвержденный императорском указом 11 марта 1728 года. Многие были тогда рады послужить «государыне-бабушке» в надежде, что будут со временем замечены императором Петром II, ее внуком. Но она предпочла окружить себя родственниками Лопухиными, другими свойственниками и близкими людьми или по крайней мере теми, кто некогда служил ее сыну царевичу Алексею Петровичу. В камергеры были назначены князь Василий Хилков и Алексей Андреевич Лопухин, шталмейстером — Авраам Лопухин, в камер-юнкеры — Иван Бибиков, Александр Лопухин, в гоф-юнкеры — Алексей Иванович Лопухин, Сергей Измайлов, в пажи — князь Федор Лобанов-Ростовский (сестра Евдокии вышла замуж за одного из князей Лобановых-Ростовских) и Николай Матюшкин[51]. Высокое положение царицы Евдокии подчеркивалось жалованьем ее придворным, назначенным «против комнаты» (то есть в той же мере), что и у сестры императора — великой княжны Натальи Алексеевны.

Но благосклонность фортуны к царице Евдокии оказалась недолгой. Уже к середине марта 1728 года, как заметил саксонский советник Лефорт, «о бабке его величества» перестали говорить{278}. Иными словами, все успокоились и окончательно поняли, что царица Евдокия не будет играть никакой заметной роли в управлении страной. Способствовал тишине и наступивший Великий пост. Вскоре, однако, открылось первое крупное политическое дело с начала пребывания двора императора Петра II в Москве; оно было связано с подметным письмом о князе Меншикове. Как ни странно, разбирательство по поводу появления этого документа затронуло и царицу Евдокию. В указе об объявлении награды за помощь в установлении автора письма (и даже прощении лиц, написавших его, если они добровольно сознаются) указывалась дата появления «у Спасских ворот некоторого подметного письма, запечатанного в обертке», — 24 марта. На «обертке» было подписано, что внутри письмо «о самом важном деле». Распечатав «обертку», по словам указа, «не явилось никакого важного дела, но паче самое плутовское, наполненное токмо всякими плутовскими и лживыми внушениями, доброхотствуя и заступая за бывшаго князя Меньшикова»{279}.

Герцог де Лириа рассказал о происшествии с подметным письмом в своих записках: «На этих днях государь получил анонимное письмо, в котором восхваляются великие заслуги князя Меншикова и которое заканчивается словами, что никогда-де не пойдут дела этой монархии как должно, если не восстановят его в положении и должности которые он имел»{280}. Саксонский советник Лефорт указывал, что письмо было адресовано не императору, а Верховному тайному совету. Его составители не просто превозносили Меншикова, а указывали, что его место оказалось занятым совсем не достойными к управлению людьми (сила воздействия такого рода документов — в искусном смешении лукавых намерений с правдивой основой). «Подметное письмо, — писал Лефорт, — содержит в себе воззвание к народу, чтобы он обратил внимание на настоящее положение верховного правления, и, проводя параллель между правлением Меншикова и настоящим, говорит, что, правда, Меншиков не мог удовлетворить всех, это и было причиною его падению; но с тех пор, как его удалили от двора, другие лица стали вкрадываться в доверие монарха, знакомить его с различными пороками и образом жизни, недостойным монарха»{281}.

Кто был автором этой интриги, мы, увы, не знаем. Людей, продолжавших сочувствовать отправленному в ссылку князю Меншикову, оставалось немало. Слишком многое было связано с ним как с соратником Петра I, военачальником и администратором, чтобы так, в одночасье, без последствий, вычеркнуть его из жизни, как это сделали император Петр II и его министры. С этой скрытой верностью Меншикову напрямую столкнется и царица Евдокия, которой, напомним, были пожалованы имения, конфискованные у Меншикова. Приказы о переписи этих имений просто не выполнялись{282}. Но цель сторонников Меншикова (если это действовали они) не была достигнута. Начались розыск, разбирательства внутри Верховного тайного совета, аресты людей, заподозренных в изготовлении письма. Не исключено, впрочем, что дело о подметном письме было выгодно еще какой-то сторонней силе, использовавшей его как предлог для окончательной расправы с Меншиковым.

Царица Евдокия тоже оказалась захвачена этим розыском. У нее, конечно, не было оснований питать какую-либо любовь к князю Меншикову. Напротив, именно бывший светлейший князь был прямым виновником ее бед в заключении после Суздальского розыска 1718 года; он лично отвечал перед Петром I за охрану старицы Елены в Ладоге и Шлиссельбурге. Но с тех пор все изменилось. После воцарения Петра II Меншиков рекомендовал царице Евдокии свояченицу Варвару Михайловну Арсеньеву, а как выяснилось в ходе розыска о подметном письме, она больше всего добивалась изменения участи Меншиковых. На несчастье царицы Евдокии, в деле был замешан человек из ее ближайшего окружения — духовник Клеоник. Его по распоряжению Синода отправили к царице Евдокии, когда она еще находилась в Ладожском монастыре; вместе с нею он был переведен в Шлиссельбург, а оттуда в Москву И дальше остался служить у нее, пользуясь уже полным ее расположением. Через него родственники Меншикова и попытались устроить аудиенцию у царицы Евдокии, чтобы она, по своему обыкновению, похлопотала бы об облегчении их участи.

Меншиков уже на пути в ссылку сумел получить большую сумму денег, из которых 10 тысяч рублей он выделил «на хлопоты» свояченице Варваре Арсеньевой, удаленной в Успенский Александровский монастырь. В этом монастыре, где жили и умерли сестры царя Петра I Марфа и Феодосия и куда в 1718 году были переведены «под начал» бывшая настоятельница Покровского монастыря со старицей Каптелиной, конечно, много говорили о чудесных изменениях в судьбе царицы Евдокии. Сохранилось свидетельство о пожаловании бабушкой императора в Успенский Александровский монастырь 30 рублей. Игуменья и монахини, благодаря ее за этот дар, писали при этом к ней как к «царице», а не старице. Из следственного дела Варвары Арсеньевой{283} известно, что какая-то вдова Бердяева посоветовала еще одной свояченице Меншикова, родной сестре его жены Аксинье Михайловне Колычевой, обратиться к царице Евдокии. По материалам розыска, Аксинья Колычева действительно поехала в Новодевичий монастырь, разыскала царицыного духовника Клеоника и посулила ему огромные деньги — тысячу рублей, чтобы тот устроил ей свидание с царицей. У Евдокии Федоровны Аксинья собиралась просить «о милости для сестры Варвары».

Следствие в первую очередь интересовало авторство подметного письма о Меншикове. Но попутно выяснились интересные детали о жизни царицы Евдокии в Москве. Переговоры об устройстве встречи с нею свояченицы Меншикова происходили около Рождества, то есть в конце 1727-го — начале 1728 года. Становится понятным, что духовник Клеоник, взявший несколько сотен рублей у сестер жены Александра Меншикова, был не слишком надежной опорой царицы Евдокии. Если судить по сказанным им словам, что-де у царицы Евдокии ему и за десять лет не заработать те деньги, которые ему предложили, он не слишком сильно сопротивлялся мирским соблазнам. В итоге у монаха Клеоника отобрали деньги, которые он успел получить от Аксиньи Колычевой и Варвары Арсеньевой, а самого его отправили в монастырь{284}. Царица Евдокия потом пожалеет своего духовника. Сначала она договорилась о том, что его переведут из Нижегородского Благовещенского в Троице-Сергиев монастырь. Потом ходатайствовала в Верховном тайном совете, чтобы его вернули и поставили в игумены какой-нибудь московской обители. Решение по этому делу, рассмотренному в Верховном тайном совете 8 августа 1729 года, отложили. Но известно, что еще при жизни царицы Евдокии Клеоник стал игуменом близкого ей Спасо-Андроникова монастыря.

Упоминание имени царицы Евдокии в розыске о подметном письме в пользу Меншикова могло скомпрометировать ее в глазах внука Петра II. Написал об этом и всеведущий герцог де Лириа: «На этих днях тоже арестовали и посадили в тюрьму Синода духовника царицы-бабки за то, как меня уверяли, что он получил тысячу рублей от друзей Меншикова, в пользу которого через его посредство они хотели заставить действовать на бабку; но это было скоро открыто, и барон Остерман тотчас же в его же комнате, которую он имеет в здании Синода, сделал ему допрос, следствием коего и было арестование этого монаха»{285}. Конечно, целью Остермана была не царица Евдокия, а Меншиков. 4 апреля 1728 года состоялся указ Петра II об отсылке Меншикова с семьей «в Сибирь, в Березов» и о постриге его свояченицы Варвары Арсеньевой в Горицком монастыре на Белоозере.

Треволнения Великого поста с привлечением к розыску о подметном письме царицыного духовника не прошли бесследно для царицы Евдокии и пошатнули ее здоровье. Прямо во время одной из праздничных служб в середине Светлой недели (Пасха в 1728 году приходилась на 21 апреля) ее поразил «апоплексический удар». Саксонский дипломат Лефорт связал его с сильным постом, который держала царица Евдокия. Он доносил своему двору: «Бабка его величества не оправилась еще после случившегося с нею апоплексического удара, приписываемого ее строгому воздержанию во время последнего поста; она принимала пищу только два раза в неделю, а на последней неделе только раз»{286}. И хотя, по словам герцога де Лириа, удар «не имел роковых последствий» и царица «поправилась» уже через пару недель{287}, для нее случившееся было очевидным знаком и предвестьем плохих перемен.

Прошло меньше года со времени вынужденного приезда царицы Евдокии из Шлиссельбурга в Москву. Все уже переменилось в ее жизни. Новодевичий монастырь не стал ее тюрьмой, как рассчитывал Александр Меншиков, а превратился в настоящий дом, где она наконец-то могла распоряжаться как хозяйка и где ее окружал небольшой, но более чем достаточный для нужд частного человека двор. Казна обеспечивала этот двор всем необходимым.

Со временем были наняты новый секретарь для переписки бумаг — Артемий Навроцкий. Правда, прослужил он совсем недолго, и на его место приняли канцеляриста Алексея Федорова{288}. Для покупки товаров царице Евдокии позволили нанять на службу «купецкого человека» из Барашской слободы Силу Солодовникова. Много дел было с выделенными имениями; к комнате царицы приписали еще рыбные ловли в Ибердусской ватаге на Оке в Переславль-Рязанском уезде, чтобы она всегда имела свежую рыбу к столу{289}. Хотя царица Евдокия могла теперь в любое время покидать монастырь, она нечасто пользовалась своей привилегией. Делать это из-за болезней было все труднее, и поэтому обычно она пребывала в своих палатах в Новодевичьем монастыре, которые так и остались в памяти до сегодняшнего дня — Лопухинскими.


Погасшая свеча

Последние годы царицы — это отдача долгов. Память не могла не возвращаться к прошлому, к людям, которые ее окружали, ко всем родственникам и знакомым из ее окружения. Иных уже не было в живых, а другие всё еще продолжали свои мучения в ссылках. Почта в Сибирь и из Сибири шла долго, поэтому только 1 июля 1728 года в Верховном тайном совете было рассмотрено прошение об освобождении Ивана Пустынного (сына духовника царицы Евдокии в Суздальском Покровском монастыре) и монастырских служителей Ворониных. Возвращали после десятилетней ссылки и сестру ростовского епископа Досифея Прасковью Даниловну, жену владимирца Ивана Журкина (Жиркина){290}. Правда, если не знать обстоятельств Суздальского розыска, то можно и не понять, что эти лица как-то были связаны с делом царицы Евдокии. В решении говорилось о ссыльных, «по известному делу в 1718 году» отправленных «в каторжную работу», а затем «в ссылку в Сибирь»{291}. Но для восстановления справедливости это уже было не столь важно.

Тех же, кого нельзя было вернуть, оставалось только поминать. И царица Евдокия рассылала вклады туда, где не забывали о ней самой и ее родственниках, — например, в родовой Мещовский Георгиевский монастырь, в далекую Тотемскую пустынь, основанную при участии ее отца. Оставался под ее покровительством и Спасо-Андроников монастырь, где лежали «родительские гробы». Спустя полтора века в книгу по истории Андроникова монастыря будут вставлены прочувствованные слова о былой покровительнице этой обители из ктиторского рода Лопухиных: «Для Андроникова незабвенна память ее, и имя ее, как создательницы храмов, будет возноситься в обители, доколе будет стоять обитель сия»{292}.

А с внуками получилось все не так, как она бы хотела. Жизнь ушла далеко вперед. Увидеть их она, как стремилась, увидела, но близко к императору Петру II царицу Евдокию всё же не подпустили. Внуки были уже детьми своего века, а бабушка, встречавшая их в Новодевичьем монастыре в московских одеждах и приглашавшая целовать руку, осталась в веке прошедшем. Особенных родственных чувств к ней у внуков, занятых своей жизнью, не возникло. Больше таких красивых жестов, как появление в Верховном тайном совете 9 февраля, Петр II в отношении «государыни-бабушки» не делал. Царице Евдокии оставалось только наблюдать, как в недальновидной борьбе за внимание юного императора утрачивалось время. Настоящего правителя из ее внука не получилось. Увы, но общество князя Ивана Долгорукого и его отца, князя Алексея Григорьевича, да и ветреной цесаревны Елизаветы Петровны ничего хорошего в будущем не сулило. Вся компания предпочитала веселиться, не особенно отягощая подданных своим участием в управлении империей. Правда, судя по сохранившимся законодательным актам Петра II, можно сделать вывод, что юный император стремился поправить традиции управления, сложившиеся при деде Петре I, и облегчить жизнь подданных (например, в связи с коронацией были дарованы послабления в сборе податей, принимались указы об искоренении корчемства и разбойников). Но это общее направление «доброго царствования» даже не успело сформироваться в какую-то целенаправленную политику, оно так и осталось нереализованной мечтой. Определяющим стало восприятие царствования императора Петра II как «проверка на прочность» Петровских реформ{293}. Мало было переименовать Васильевский остров в Преображенский, как это сделал Петр II при восшествии на престол; надо было еще так же, как и Петр I, настойчиво следовать этому «Преображенскому» началу в своей политике. Но разве можно было этого требовать от отрока, получившего власть в еще более юном возрасте, чем его дед?

Сохранилась примечательная современная гравюра Ивана Федоровича Зубова, изображающая выезд Петра II на охоту в Измайлово. Есть и еще более удачная «мирискусническая» реплика художника Валентина Александровича Серова на тот же сюжет о выезде мальчика-императора на псовую охоту вместе с цесаревной Елизаветой Петровной (1900 год). Вот эти творения художников, пожалуй, и являются лучшей иллюстрацией недолгих лет правления охотника на троне, неделями пропадавшего в подмосковных лесах и так же увлеченно отдававшегося охотничьему азарту и страсти вообще, как его дед когда-то — строительству первых кораблей. На этом сходство и завершалось. В правление Петра II было найдено только общее направление: чуть лучше стали применяться к привычному порядку управления, задумались о тяготах торговли, задавленных петровской администрацией и сосредоточением всех ресурсов на строительстве Петербурга. Но этого, конечно, было мало.

Рано вышедший из-под чьей-либо опеки император не хотел возвращаться к прежнему подчиненному состоянию. Мягкое увещевание «государыни-бабушки» закончилось для нее охлаждением отношений и удалением на покой. Император Петр II не делал исключений даже для сестры, хотя в их сиротском детстве не было у него человека ближе, чем великая княжна Наталья Алексеевна. Царевич Алексей Петрович не слишком любил своих детей, называя их «немецким выводком». Видя, что ничего нельзя поделать с братом, великая княжна Наталья Алексеевна, видимо, стала понемногу угасать. Так трактовали ее болезнь многие иностранные посланники при дворе, превозносившие ее человеческие качества. В Москве великую княжну на самом деле настигла болезнь, которую не сразу распознали и поздно стали лечить. Заболела она еще раньше, чем «государыня-бабушка», и справиться с ее недугом никак не могли. Герцог де Лириа писал в мае 1728 года о том, что «бабка поправилась и великая княжна мало помалу поправляется»{294}. А 10 (21) июня французский поверенный в российских делах Жан Батист Маньян доносил об оставшейся без внимания императора Петра II и угасавшей княжне Наталье Алексеевне: «Третьего дня ждали, что царь приедет сюда на праздник св. Троицы, но этот юный государь живет все время за городом, с одной только принцессой Елизаветой и своим любимцем (князем Иваном Долгоруким. — В. К). Великая княжна, оставшаяся в Москве, горько оплакивает такое долгое отсутствие царя, своего брата, жалуясь на его невнимание к ней. Эта принцесса уже несколько месяцев страдает изнурительной лихорадкой или, как говорят иные, сухоткой»{295}. Изучая донесения послов и иностранных наблюдателей при дворе, надо учесть особенный характер такого рода источников. Они излишне сосредоточены на внимании к персоне императора. Авторы писем и реляций королям и министрам чужеземных дворов пытаются уловить малейшие изменения или новые веяния при русском дворе, понять состав «партий», кто из высших сановников находится в фаворе и кто мог бы способствовать заключению выгодных союзов и торговых договоров. Но еще Сергей Михайлович Соловьев предупреждал: «Мы должны осторожно обходиться с известиями иностранцев о партиях в России»{296}. Дипломатическим посланникам не видна административная рутина повседневного управления, не говоря уже о мало интересовавшей их жизни подданных российской короны. Поэтому иностранные донесения времен императора Петра II полны недоумения: как вообще все управляется при фактическом отсутствии правителя, удалившегося от дел. Приведем один, но очень показательный отзыв саксонского советника Лефорта, датированный октябрем 1729 года: «Непостижимо, как может держаться этот государственный строй; все в бездействии и каждый имеет в виду только свои выгоды»{297}. Послы и резиденты иностранных держав, конечно, верно улавливали общее настроение и точно знали, что происходит при дворе. И если из Москвы в Саксонию, Пруссию, Данию, Австрию, Францию или Испанию шли сходные по содержанию донесения, то вполне очевидно, что такое совпадение взглядов не было случайным{298}. Оно подтверждало главный диагноз наступившей после Петра I эпохи «дворских бурь», связанной со слабостью престолонаследия.

Нельзя сказать, что русские современники не понимали этого. Напротив, постоянные попытки вельмож, составлявших Верховный тайный совет, устроить браки императора Петра II, его сестры великой княжны Натальи Алексеевны, цесаревны Елизаветы Петровны показывают, что они стремились установить династический порядок в Российской империи. Но беда в том, что при этом они прежде всего думали о собственных интересах. Падение Меншикова, желавшего породниться с внуками Петра I, никого и ничему не научило. Потому что те, кто свергал Меншикова, по большей части метили на его место при новом императоре. Больше других, как известно, преуспели в итоге князья Долгорукие, в обществе которых Петр II и проводил по преимуществу свое время. Кстати, один из возвращенных ко двору Лопухиных — Степан Васильевич — тоже был участником разгульной жизни императорского окружения. Во второй половине XVIII века историограф князь Михаил Михайлович Щербатов упомянул некоторые проделки друга императора Петра II князя Ивана Долгорукого. Однажды Лопухин силой удержал фаворита от того, чтобы тот не выкинул в окно генерал-майора князя Никиту Юрьевича Трубецкого (и причины ссоры были под стать этому так называемому «галантному веку» — «любострастие», по слову Щербатова): «…и естли бы Степан Васильевич Лопухин, свойственник государев по бабке его, Лопухиной, первой супруге Петра Великого, бывший тогда камер-юнкером у двора и в числе любимцев князя Долгорукова, сему не воспрепятствовал, то бы сие исполнено было»{299}.

Несмотря на раннее взросление, Петр II, конечно, был, по выражению его биографа Николая Ивановича Костомарова, «самодержавным отроком»{300}. По свидетельству видевших его дипломатов, Петр II в возрасте четырнадцати лет имел рост обычного человека — сказывалась петровская порода! Но это не имело большого значения: по своим порывистым стремлениям и решениям он оставался ребенком. И не царице Евдокии было суждено влиять на него. Даже с цесаревной Елизаветой у Петра II наступило охлаждение, забыта была и любимая сестра, смерть которой 22 ноября (3 декабря) должна была стать ему внятным предупреждением.

Царица Евдокия Федоровна переживала траур по-своему, как привыкла — в молитвах и постах. Но с каждым новым ударом судьбы она все слабее сопротивлялась неизбежному итогу. Если уж дело с подметным письмом в пользу Меншикова спровоцировало удар, то спустя несколько месяцев после похорон великой княжны Натальи Алексеевны заговорили о том, что царица Евдокия при смерти. Лефорт сообщал диагноз ее болезни в донесении 1 августа 1729 года: «…бабка его величества царя, которая уже несколько времени чувствовала себя слабою и нездоровою от водяной, почувствовала, что состояние ее ухудшилось от показавшейся наружу воды; говорят даже, что она находится в опасном положении»{301}. Английский посланник Клавдий Рондо, позже остальных подключившийся к хору голосов дипломатов, отсылавших свои депеши из России (из-за превратностей русско-английских отношений, оборвавшихся при Петре I в 1719 году), застал уже только те времена, когда «вдовствующая императрица» не играла никакой политической роли. Но и он отметил в своем донесении 25 августа: «…бабка царя, проживающая в одном из подмосковных монастырей, очень больна; ее соборовали»{302}.

Царица Евдокия, даже если бы хотела, уже не могла воспрепятствовать развитию событий, ход которых хорошо известен. Вместе со всеми она приняла грядущие перемены. Князья Долгорукие добились своего, они получили согласие императора Петра II на обручение с сестрой фаворита, княжной Екатериной Долгорукой. Как заметил князь Михаил Михайлович Щербатов в записке «О повреждении нравов в России», «что погубило князя Меншикова, то не устрашило Долгоруких»{303}. Однако не зря царицу Евдокию причисляли к «партии Долгоруких»: она не просто участвовала в церемонии обручения в Лефортовом дворце, во время торжества ей было отведено почетное место. «Государыня-бабушка» возглавляла женскую половину дворца, рядом с ней находились цесаревна Елизавета Петровна и две дочери царя Ивана V — Екатерина Иоанновна, герцогиня мекленбургская, с дочерью — будущей правительницей Анной Леопольдовной и царевна Прасковья Иоанновна.

По сообщению герцога де Лириа, описавшего церемонию обручения Петра II с Екатериной Алексеевной Долгорукой 30 ноября 1729 года, когда все расселись в обручальной зале, то в креслах сидели только невеста и царица Евдокия, цесаревнам были поставлены стулья. Эта деталь, конечно, имела значение, оттеняя роль того или иного лица во время торжеств: «Как скоро княжна приехала ко дворцу, то ее встретили у крыльца обер-церемониймейстер и обер-гофмаршал, кои проводили ее в залу, где все уже было готово для совершения обручения. Она села у налоя в кресла, а по левую у нее сторону сели принцессы крови, на табуретах, по правую же — вдовствующая царица, в креслах, а назади — мать, сестра и родня княжны»{304}.[52] На торжестве обручения играла музыка, сверкала иллюминация, зажигали фейерверк, и под конец был дан бал, на который осталась и царица Евдокия. По словам герцога де Лириа, «по окончании фейерверка начался бал в большой зале, при котором и ея величество императрица государыня бабка, для показания сердечного своего удовольствия, присутствовать изволила»{305}. Веселье бала все-таки не могло обмануть иностранных посланников, заметивших в некоторых деталях натянутый характер торжеств, к тому же происходивших под охраной роты гренадеров с заряженными ружьями, которыми командовал царский фаворит князь Иван Долгорукий{306}. Как выяснилось совсем скоро, Петр II не слишком стремился к браку (кстати, как и его невеста). Отрок-император, кажется, начинал понимать, что с ним произошла такая же история, как и с предшествующим обручением с дочерью Меншикова. Но свадьба была объявлена и назначена ее дата — 19 января 1730 года{307}. Произошло же так, что именно в этот день император Петр II умер. Простудившись на торжествах по случаю Крещения 6 января, он заболел оспой. Сначала еще была надежда на выздоровление, и только накануне смерти поняли, насколько все серьезно. Поэтому остальные действия произошли уже в суете и суматохе. Царица Евдокия присутствовала и в Меншиковском дворце в Москве, где прошли последние дни и часы жизни императора Петра II. О ней вспомнили не только ради ее родственных чувств. В окружении умирающего императора собрались люди отнюдь не сентиментальные. Внезапно права первой жены царя Петра на престол вновь получили какое-то значение. Но ей самой давно уж не нужна была царская власть. От обвалившегося на нее нового страшного потрясения она, столько претерпевшая в жизни, уже не смогла оправиться.

Предоставим слово очевидцу, датскому посланнику Гансу Георгу Вестфалену, буквально по часам описавшему агонию Петра II:

«Утром 29-го [18 января 1730 года] не оставалось, по-видимому, никакой надежды на выздоровление; к 3 часам пополудни болезнь еще значительнее усилилась… Между тем выведали от старой царицы, бабки юного монарха, пожелает ли она взять на себя правление в случае смерти юного монарха, ее внука? Она отказалась, ссылаясь на частые немощи и слабость ума и памяти: и то и другое — говорила она — не могли не ослабеть значительно под гнетом невыразимых страданий, которые заставила ее претерпевать в течение 30 лет злоба врагов, особенно же в царствование Екатерины Алексеевны. Однако около 10 часов вечера она отправилась во дворец своего внука и оставалась в покое, смежном с комнатой больного; там, молясь на коленях перед распятием, ожидала она исхода печальной сцены его кончины. Он уже не мог говорить и в четверть первого по полуночи отдал Богу душу. Тогда три фельдмаршала и весь Верховный Совет пошли за ней и подвели ее к постели усопшего; заметив, что он умер, она громко вскрикнула и упала в обморок. Были вынуждены тотчас же пустить ей кровь, и стоило величайшего труда привести ее в чувство. Верховный Совет и три фельдмаршала оставили ее там на попечении медиков и хирургов и перешли в другой покой для рассуждения о выборе нового государя на место умершего»{308}.

В следующие дни произошли великие события русской истории, оставшиеся в исторической памяти как попытка учреждения конституционной монархии и передачи власти Верховному тайному совету при номинальной правительнице Анне Иоанновне. Как известно, призванная из Митавы дочь царя Ивана V, герцогиня курляндская Анна Иоанновна, разорвала предъявленные ей «кондиции», выработанные министрами во главе с князем Дмитрием Михайловичем Голицыным. «Затейка верховников» 1730 года не стала Великой реформой, а превратилась в эпизод борьбы за власть{309}. Самодержица на троне оказалась сильнее объединившихся больших русских аристократических родов. Слишком велик оставался раскол правящей элиты и рядового российского дворянства, уходящий корнями во времена Московского царства. Но даже несостоявшаяся попытка ограничения власти монарха имела долгое эхо в истории и стала примером, которым вдохновлялись сторонники конституции в России уже на рубеже XIX–XX веков.

Определенно можно сказать только то, что права на престол царицы Евдокии в трагический момент, наступивший после смерти императора Петра II, обсуждались как в Верховном тайном совете, так и в донесениях иностранных наблюдателей. Прямое мужское потомство династии Романовых пресеклось на 117-м году ее существования в России[53]. От введенного Петром принципа престолонаследия уже отказались, после смерти основателя Российской империи передачи власти по усмотрению самого монарха не получилось. Полагаться дальше на выбор наследника по усмотрению преемников Петра I значило предоставить опасный инструмент в руки фаворитов. Оставалось думать о женской линии династии Романовых, и здесь, как и во всех церемониях при дворе, преимущество принадлежало царице Евдокии — первой жене царя Петра. Только у нее самой не было не только желания, но и физических сил, чтобы хоть как-то участвовать в заседании Верховного тайного совета, решавшего вопрос о передаче власти.

Как свидетельствует донесение герцога де Лириа, описывавшего расклад придворных партий, сложившийся к моменту смертельной болезни Петра II, «первая сторона была Долгоруких», но их попытка предложить кандидатуру княжны Екатерины Долгорукой, обрученной невесты императора, провалилась. Она не имела поддержки даже внутри разветвленного клана князей Долгоруких, а попытка подделать завещание в ее пользу дорого стоила потом всему роду, без различия оттенков их политических позиций. Виднейшие князья Долгорукие, включая фаворита князя Ивана Долгорукого и его отца, закончили свою жизнь на плахе. «Вторая сторона была царицы, бабки покойного царя», — писал герцог де Лириа. Очень показательно, что испанский посланник, пользовавшийся преимуществом и отличием от всех остальных дипломатов, еще накануне развязки со смертью императора Петра II был убежден, что у царицы Евдокии Федоровны был шанс стать следующей императрицей. «Самые сильные люди на стороне царицы бабки и невесты. Это так очевидно, что я могу почти уверить его величество, — доносил он испанскому королю, — что в случае, если последует роковой удар, судя по мерам, которые уже приняты, на престол взойдет или царица бабка, или невеста — Долгорукая»{310}. По его сведениям, царице Евдокии Федоровне «действительно предлагали корону; но она отказалась под предлогом глубокой своей старости и болезней»{311}.[54] Более достоверен рассказ непосредственного участника обсуждения Феофана Прокоповича. По его словам, ответом членов Верховного тайного совета на упоминание ее имени было общее молчание: «Некто приговаривал и за бабкою Петра II, недавно из заточения освобожденною. Но сие прочие судили яко непристойное, и происшедшее от человека корыстей своих ищущего, самым молчанием притушили»{312}. Кто был этот «некто» в Верховном тайном совете, последний раз попытавшийся вовлечь царицу Евдокию в свои расчеты, в точности мы так и не знаем. Наиболее вероятно, что это мог быть генерал-фельдмаршал и член Верховного тайного совета князь Василий Владимирович Долгорукий, которого считали «личным другом царицы». В более поздних показаниях на следствии по делу князей Долгоруких в 1739 году князь Василий Лукич Долгорукий говорил, что и князь Дмитрий Михайлович Голицын не исключал возможность найти того, кто подписал бы «кондиции» верховников в Москве, видя в этом намек на избрание царицы Евдокии{313}.

В день смерти Петра II произошло нечто, чего мало кто ожидал от «верховников». По предложению князя Дмитрия Михайловича Голицына вспомнили о старшей линии династии Романовых, идущей от царя Ивана V. Так было названо имя будущей императрицы — вдовы курляндского герцога Анны Иоанновны.

Царицы Евдокии эти перемены уже не касались. Несколько дней она сама была на грани жизни и смерти. По свидетельству саксонского советника Лефорта, у нее случился новый удар: «Вдовствующая царица присутствовала при смерти покойного царя; она упала в обморок; ей пустили кровь и с тех пор она все больна, вследствие апоплексического удара, которому она очень подвержена; вчера ее сочли уже совсем за мертвую»{314}. Похороны внука императора Петра II прошли в Архангельском соборе Московского Кремля (к тому времени новая императрица Анна Иоанновна уже прибыла в Москву из Митавы). Состояние здоровья избавило царицу Евдокию от каких-либо подозрений в участии в борьбе за власть, что помогло ей спокойно провести остаток своих дней. Она хорошо помнила и знала родителей императрицы Анны Иоанновны — царя Ивана V и царицу Прасковью Федоровну. Царица Прасковья даже пыталась оказывать какие-то знаки внимания царице Евдокии в то время, когда она была сослана в Суздальский Покровский монастырь. Сопоставляя письма царицы Евдокии и царицы Прасковьи, можно заметить, что это люди одного века, одинаково выражающие свои мысли и чувства, любовь к детям и внукам. «Внучка, свет мой, поскорей ко мне приезжай, а я тебя не могу дождаться. При сем будь над вами милость Божия… и мое благословение»{315} — так писала царица Прасковья Федоровна в начале 1720-х годов, ожидая встречи со своей внучкой Анной. Так в 1728 году могла бы написать и царица Евдокия, когда в Москве ждала в своих палатах приезда императора Петра II и его сестры великой княжны Натальи Алексеевны. Новая императрица Анна Иоанновна, родившаяся в 1693 году, была практически ровесницей царевича Алексея Петровича. Все это придавало особый оттенок чувствам царицы Евдокии, сохранявшей родственную приязнь к семье брата ее мужа — царя Петра I.

Дальше, по воцарении Анны Иоанновны, можно вспомнить всего лишь один известный факт присутствия царицы Евдокии на коронационных торжествах в Кремле, начавшихся 28 апреля 1730 года. Правда, царице Евдокии по-прежнему было тяжело участвовать в торжествах, что и было отмечено в церемониале коронации новой императрицы в Успенском соборе и последовавшего пира во дворце: «Государыня царица для болезни в верх итти не могла, а изволила из соборной церкви возвратиться в свои покои»{316}. Редкая удача для историка: на коронации Анны Иоанновны присутствовала знатная английская дама, жена английского посланника Джейн Рондо, писавшая письма в Англию, своей подруге, тоже бывавшей в России, но еще раньше, при Петре I. Джейн Рондо описывала своей корреспондентке жизнь страны, свои досуги и изменения, происходившие при дворе. Эти письма были опубликованы на родине в Англии еще в XVIII веке, а в России стали известны в XIX веке как письма «леди Рондо». Именно жена английского посланника во время коронационных торжеств Анны Иоанновны обратила внимание на царицу Евдокию, которая никому из дипломатов при дворе новой императрицы уже не была интересна. Удовлетворяя свое любопытство, Джейн Рондо сама подошла познакомиться и поговорить с первой женой царя Петра и оставила описание этой встречи:

«Нынешняя императрица оказывает ей большое уважение и часто сама навещает ее. Она присутствовала на коронации в ложе, устроенной специально так, чтобы ее нельзя было увидеть. По завершении церемонии императрица вошла к ней в ложу, обняла и поцеловала ее, просила ее дружбы; при этом они обе плакали. Поскольку она приехала в церковь скрытно, до начала церемонии, то потом оставалась там некоторое время, пока не смогла подъехать ее карета, ибо не хотела в своем монашеском платье присутствовать на обеде.

Пока она оставалась в церкви, некоторые изъявили желание засвидетельствовать ей свое почтение, и она позволила это. Как Вы догадываетесь, среди них была Ваша покорная слуга, и я имела счастливую возможность разглядеть ее как следует, поскольку в тот день я была в английском платье (причины того пустячны, и их слишком долго излагать); она, поинтересовавшись, кто я такая, пригласила меня подойти поближе, желая рассмотреть мой наряд. Она сказала, что слышала, будто Англия славится хорошенькими женщинами, и полагает, что это так и есть, поскольку платье не рассчитано на то, чтобы подчеркивать их красоту, особенно же красоту головы, но в остальном она сочла наряд очень милым и гораздо скромнее всего, виденного ею до того, потому что не так сильно открывает грудь; она произнесла много лестного обо мне, моей фигуре и пр. и пригласила меня к своему двору… как Вы видите, светские манеры и обхождение ею еще не забыты. Она сейчас в годах и очень полная, но сохранила следы красоты…»{317}

О чем прежде всего говорят женщины? Царица Евдокия не была исключением из правил. Русскую царицу заинтересовала чужая мода и одежда. Этому интересу есть и другие подтверждения. Например, в сохранившейся описи имущества царицы Евдокии упомянуты принадлежавшие ей рясы «тафтяные» и «гранитуровые, черные на горностанном меху, опушка соболья», телогреи «отласные» и «штофные», полушубок, «епанечка», «муфть соболья». Она покупала для себя ткани, например, хранила «кусок целый полотна галанского», камку, атлас, персидскую парчу и французский «гранитур». Были у нее и свои драгоценности — жемчуг и яхонты, спрятанные в затейливые резные холмогорские шкатулки из кости. А также — «веер один»{318}.

Быт царицы Евдокии разнообразен; в нем, как и у многих современников из ее поколения, смешаны старое и новое. На главном месте в палатах Новодевичьего монастыря были иконы. Много было Богородичных образов, несколько икон, посвященных московскому митрополиту Алексею — небесному патрону сына, царевича Алексея. Был у царицы Евдокии образ «святыя преподобномученицы Евдокии, Петра и Наталии». Соименный самой царице Евдокии, ее мужу Петру и царице Наталье Кирилловне, он, конечно, мог восприниматься еще и как память о дорогих внуках, тоже Петре и Наталье. Кстати, «молитвенник киевской печати», посланный когда-то в подарок великой княжной Натальей Алексеевной своей «государыне-бабушке», тоже сохранился. В описи библиотеки царицы Евдокии упомянуты три молитвенника и другие книги киевской печати, «в переплете, по обрезу с золотом». Но, скорее всего, подарок великой княжны — это та книга, которая хранилась в чехле в особом «ларце липовом белом»: «Печерские Акафисты и протчие спасительные мольбы, Киевской печати, в переплете, по образу с золотом, обложена бархатом, на ней четыре наугольника и в средине крест с Распятием, и на другой стороне четыре бляхи и застежки, в суконном синем чехле». И другие церковные книги, хранившиеся у царицы Евдокии, тоже были богато украшены, в серебряных окладах и с золотыми обрезами. Была у царицы Евдокии и одна рукописная книга: «книжица писменная на перенесение честных мощей Максима Христа ради юродивого, в переплете и в коже». Понятен ее интерес именно к этому московскому святому, прославившемуся своими проповедями терпения. Единственными изданиями, которые имели хотя бы близкое отношение к новой книжной культуре, связанной с именем ее супруга — Петра I, были «две книги Бароний»{319}. Речь идет о книге католического кардинала Чезаре (в русском переводе Цезаря) Барония, составившего в XVI веке «Церковные анналы», посвященные ранней церковной истории. Краковское издание Барония было переведено в России, и текст его церковной истории стал известен сначала по преимуществу среди книжников-старообрядцев. Поэтому по указу Петра I в 1719 году было осуществлено синодальное издание книги Барония под названием «Деяния церковные и гражданские от Р. X. до XIII столетия»; оно, вероятно, и имелось в библиотеке царицы Евдокии.

Сухая опись имущества и предметов, хранившихся в доме царицы Евдокии, — почти всё, что можно узнать о ее досугах в последний год жизни. Двор ее по-прежнему ни в чем не нуждался, его закрома были полны, чтобы всегда можно было принять гостей (один запас вина исчислялся многими бутылками венгерского, «бургонского» и других заморских вин; хранились ведра водки и бочки пива — ясно, что все это, скорее всего, шло на приемы в Новодевичьем монастыре или нужды служителей самого двора). Легко обращалась царица Евдокия и с денежными суммами, которые шли на ее содержание. Ей хватало денег для того, чтобы награждать ими своих родственников, получавших щедрые подарки. Камер-юнкер царицы Алексей Лопухин свидетельствовал об особенно щедрых подарках племянникам Федору и Василию Лопухиным. На их новоселье на Пречистенском дворе она отдала пожалованное ей из дворца столовое серебро, поделив его пополам между обоими братьями. Кроме серебра, она «пожаловала оным Федору и Василью из комнаты в разные времена по тысяче, по две, и по три тысячи рублев». Получал деньги и шталмейстер ее двора Авраам Лопухин, но больше всего царица Евдокия жаловала своих племянников в память о брате: «…а в одно время и вдруг пожаловала им, Лопухиным, 13-ть, или 15-ть тысяч рублев». Ее постоянными спутницами были тоже родственницы — сестра княгиня Анастасия Лобанова-Ростовская и другая княгиня, Анастасия Троекурова, битая кнутом по Суздальскому розыску 1718 года{320}. Последние месяцы жизни царица Евдокия тяжело болела, даже не могла собственноручно вести приходно-расходные книги своего двора, а только велела раздавать деньги «неимущим». Как рассказывал камер-юнкер Алексей Андреевич Лопухин, ему даже приходилось удерживать ее, чтобы остались какие-то деньги на домовые расходы…

В начале царствования Анны Иоанновны имя «вдовствующей императрицы» практически исчезло из донесений иностранных послов. У них больше не было повода вспоминать ее; стало очевидно, что ни в какой борьбе между «верховниками» и шляхетством или в раскладах придворных партий она не участвовала. В отличие от гофмаршала ее двора генерал-майора Ивана Измайлова, не удержавшегося от общего обсуждения формы будущего правления. Правда, он повел себя осторожно и примкнул к «компромиссному», по определению исследователей, «проекту 15-ти»{321}. Царица Евдокия жила своей частной жизнью, но ее статус по принадлежности к царской фамилии в Российской империи был таков, что до конца она так и не была оставлена в покое. В самом конце декабря 1730 года случилось трагическое происшествие, когда карета императрицы Анны Иоанновны, возвращавшейся из дворца в Измайлово, едва не попала во внезапно образовавшийся провал на дороге, которой она обычно ездила. Не обошлось без жертв. На передней карете ехал в тот день князь Голицын с женой. Лошади, почуяв опасность, встали перед провалом, но кучер, помня, что за ним едет вся кавалькада, погнал карету вперед, и повозка прямо на глазах императрицы Анны Иоанновны и ее свиты рухнула вниз. Французский посланник Маньян, сопровождавший императрицу в тот злополучный день, описал, как выпрыгивала из своей кареты княгиня Голицына и как не успел сделать это ее муж, которого увлекло в провал. Очевидцы решили, что то была намеренно подстроенная ловушка, так как в провале оказались бревна и «глыбы камней». Был устроен розыск, начались аресты, и в это тревожное время к французскому двору ушло донесение с совершенно невероятными предположениями. Жан Батист Маньян возложил вину в «покушении» не на кого иного… как на царицу Евдокию. «Общее мнение, что это гнусное злоумышление, — писал он, — является следствием беспокойного и склонного к смутам характера вдовствующей императрицы Евдокии Феодоровны; это было бы уже не первым заговором, затевавшимся ею по смерти царя Петра I»{322}. Конечно, это утверждение можно оставить на совести французского посланника Маньяна, так далеко оно от действительности. Но само происшествие повлияло на двор императрицы Анны Иоанновны. Она и раньше чувствовала себя неуютно в «древней столице», поэтому приняла решение вернуться в столицу новую — Санкт-Петербург{323}.

Оставленная в Москве царица Евдокия Федоровна умерла 27 августа 1731 года. «Государыня, де, царица Евдокея Феодоровна от сея временныя в вечную жизнь отыде сего августа в 27 число, в первом на десять часу по полуночи, — показывал камер-юнкер Алексей Лопухин в расспросе в Канцелярии тайных разыскных дел. — А до кончины, де, своей была в памяти, и говорить перестала только за час, или меньше, до кончины, и тогда, де, приобщилась Святых Тайн, и при самой, де, ея государыни кончине был отец ея духовный, Андроничья монастыря архмандрит Клеоник, да доктор Тельс, который обнадеживал, что у ней, государыни, пульс хорош; при том же были женские персоны и Новодевическая игуменья». Эти «женские персоны» в показании «заведующего канцелярией царицы» камер-юнкера Алексея Лопухина тоже названы: он говорил, что «в комнатех при ней, государыни, жили безъотлучно: княгиня Настасья Лобанова, княгиня Настасья Троекурова да казначея Ульяна Дивова, старица Ефросинья, карлица Агафья»{324}. Да, та самая карлица Агафья, вместе с царицей Евдокией, молодой, отверженной женой Петра I уехавшая в ссылку в Суздаль, последовавшая за нею в Ладогу и Шлиссельбург и остававшаяся рядом до ее смертного конца.

Смерть царицы Евдокии была государственным делом. В тот же день 27 августа в Новодевичий монастырь явился известный глава Канцелярии тайных дел Андрей Иванович Ушаков. Он принял у казначеи и Алексея Лопухина имущество царицы — лари, сундуки и прочее, собранное в одной палате, и запечатал его своей печатью. Была назначена особая погребальная комиссия во главе с входившим в фавор после событий с «затейкой верховников» 1730 года действительным статским советником Василием Никитичем Татищевым, ставшим главным церемониймейстером императрицы Анны Иоанновны. Получалось, что первый русский историк XVIII века хоронил последнюю московскую царицу XVII века. Уже 27 августа Татищев получил из Канцелярии тайных дел тысячу рублей. Ему и пришлось исполнить все положенные обязанности по «печальной комиссии» о погребении царицы Евдокии. Судя по всему, ввиду продолжительной болезни, уже заранее было обговорено, что жена Петра I будет похоронена не в Вознесенском монастыре в Кремле и не рядом со своими родителями в Андрониковом монастыре, которому она завещала большую сумму денег на строительство. Последним пристанищем царицы Евдокии стал Новодевичий монастырь, где ей довелось провести остаток жизни. Могила ее оказалась на почетном месте в Смоленском соборе, рядом с погребением еще одной жертвы царя Петра — царевны Софьи.

На гробнице царицы Евдокии было написано: «Лета 7239, а от Рождества Христова 1731 году, преставися, августа 27, раба Божия, благоверная государыня царица и великая княгиня Евдокия Феодоровна, урожденная Лопухина, супруга императора Петра Великого, от коего родились царевичи Алексей и Александр Петровичи. В иноческий образ пострижена она в Покровском девичьем монастыре, что в Суздале, 1695 года[55], а в 1727 году, по указу внука своего, императора Петра И-го, переведена в сей монастырь, где и погребена в 60 лето от рождения, и тезоименитство ея 4 августа»{325}.[56]

Неизвестно, заметил ли двор Анны Иоанновны кончину бывшей царицы Евдокии. Во всяком случае, траур по этому поводу не объявлялся. 1 сентября 1727 года (когда известие о смерти бывшей жены Петра I дошло в Санкт-Петербург) было указано принять все ее имущество во дворец. Только в отношении собственных денег царицы Евдокии была выполнена ее последняя воля. Указ императрицы Анны Иоанновны 16 декабря 1731 года гласил: «Указали мы из остаточных денег после царицы иноки Елены Феодоровны дать сестре ея, княгине Настасье Лобановой, тысячу рублев, племяннице ея, Авдотье Лопухиной, две тысячи рублев, Ирине Шереметевой тысячу рублев, остальные мелкие две тысячи двести шестдесят семь рублев три копейки, да червонных двойных пятьдесят шесть, одинаких десять княгине Татьяне Голицыной»{326}.

Последние долги царицы Евдокии на земле были отданы, перепись оставшихся «пожитков» составлена, скреплена Ушаковым и передана вместе с принадлежавшими ей образами, книгами, тканями, украшениями и посудой в Московскую дворцовую канцелярию. Смотреть на этот перечень имущества, оставленного человеком на земле, трудно. И взгляд почему-то цепляется за мелочи, вроде серебряного кофейника и «меленки кофейной». Тогда, оторвавшись от архивной бумаги, можно представить себе какой-нибудь один день царицы Евдокии Федоровны, принимавшей гостей у себя в келье и угощавшей их с шутками заморским «кофием». Сколько могло быть тогда еще жизни, сколько радости там, где обычно думают, что уже и не было никакого счастья…


Загрузка...