Максимов отлично устроился на новой квартире у старой купчихи, такой толстой и здоровой, что она одним своим видом могла служить рекламой хорошего питания. Так красноречиво расписывала она ему, какими обедами и ужинами она будет кормить его, что от одних ее слов у него появился аппетит.
Помещение в три комнаты с четвертой, темной, для Мишки, она уступила Максимову в отдельном флигеле среди сада, или, лучше сказать, огорода, с кое-где одиноко растущими старыми липами и березами. Это было для молодого человека как нельзя больше кстати ввиду знакомства, недавно заведенного им с одной из обитательниц здешней местности, Пелагеей Семеновной, разбитной молодухой, муж которой, приказчик богатого торговца рыбой, всю жизнь разъезжал по России по делам хозяина. Максимов увидал ее в первый раз в церкви и пленился ее черными глазками и румяными щеками с ямками. Да и она не могла не обратить внимания на молодого красавца с веселыми, влюбленными глазами. Он так понравился ей, что для того, чтобы узнать про него всю подноготную, она свела знакомство с Мишкой.
— Уж такой-то щеголек ваш барин, любого офицера за пояс заткнет, — говорила она Лепорелло нашего Дон Жуана, разумеется, с той целью, чтобы он передал ее слова своему господину.
Через Мишку знакомство и завязалось.
— Вы, сударь, зашли бы когда-нибудь после обедни к жене приказчика Шерстобоева, что в своем доме у лавры живет, посоветовал он однажды своему барину.
— С какой это стати?
— Да уж больно вас там уважают.
— С чего ты взял?
— Как же-с! Намедни, как посылали вы меня к Лизавете Михайловне, она у Летнего сада мне встретилась, эта самая Пелагея Семеновна, и опять меня остановила… она меня каждый раз останавливает, чтобы про вас расспрашивать.
— Что же она расспрашивает?
— Да про все. Женский пол, известное дело. Простая она, — продолжал распространяться Мишка. — Намедни зазвала меня к себе в боковушу, угостила. Муж-то ейный почитай что дома никогда и не живет, да и при нем не веселее: сумрачный такой да корявый… Вы бы, сударь, познакомились с ней, право.
— Заврался, будет! — на полуслове оборвал его барин.
Однако в следующую субботу он отправился ко всенощной в лавру и, подождав на паперти Пелагею Семеновну, шепнул ей на ухо комплимент, от которого она вся зарделась.
Чернобровая воструха понравилась Максимову, но бывать в ее доме и знакомиться с ее обществом он считал для себя унизительным и решил сблизиться с нею более удобным образом.
Судьба улыбалась ему. На новой квартире ему можно будет принимать ее у себя. Сад, в котором находился нанятый им флигель, только одним переулком отделялся от дома красотки. Мишка сделал это открытие тотчас же после того, как барин прислал его сюда с вещами. Устраиваясь в новом помещении с помощью хозяйской девки, он удосужился сбегать к Пелагее Семеновне, чтобы сообщить ей о неожиданном событии, благодаря которому они сделались соседями.
— Милости просим, сударыня, к нам в садик погулять, у нас скоро липы зацветут, — любезно предложил он.
— А ваш барин нас не выгонит? — жеманно спросила она, поджимая губки.
— В этом не сумлевайтесь. Я вас бы не звал, кабы не знал, что вы им не противны.
— А вы уж переехали? И барин ваш здесь?
— Я с вещами прибыл, а барин мой прямо со службы сюда придет.
— А отчего вы с той квартиры съехали? — полюбопытствовала чернобровая красотка.
— Так надоело у немцев жить, да и неприятности вышли, — неохотно ответил Мишка, которому, как и барину его, вспоминать про инцидент с портным мастером Клокенбергом особенного удовольствия не доставляло.
Немецкая колбаса, чего доброго, вздумает теперь судом долг-то с них требовать, а у них денег самая малость осталась. Когда еще получка из дома будет! Старый барин тоже теперь не при деньгах: хлеб-то еще в поле.
И действительно, Максимов тоже беспокоился теми же соображениями, что и Мишка. Очень будет досадно, если Клокенберг пойдет жаловаться на него начальству. В том обществе, в котором он вращается, все уверены, что он — человек если не богатый, то во всяком случае с достатком, и только временно, как могло случиться и со всяким другим, очутился в затруднительном положении. А тут вдруг окажется, что он и в год не получает от отца того, что задолжал проклятому немцу за одно платье, не говоря уже о содержании и квартире. Но как же было воздержаться от искушения нарядиться по моде (да еще запрещенной, что усиливало ее прелесть), когда человеку двадцать два года от роду и он обладает такой красивой наружностью, что женщины с улыбкой оборачиваются, встречаясь с ним?
Тотчас же по приезде Максимов явился на поклон к графине Авдотье Алексеевне Батмановой с рекомендательным письмом от отца, в платье работы доморощенного портного. Дома последнее и ему, и всем казалось верхом изящества и щегольства. Но как велико было разочарование Максимова, когда в гостиной приятельницы его покойной матери он увидел представителей здешней светской молодежи! Никто не носил того, что было надето на нем. Разве только на разночинцах да на подьячих, не вхожих ни в одно порядочное общество, можно было видеть такие уродливые камзолы, безобразные кафтаны и непозволительные кюлоты, как те, что были на нем.
Графиня Авдотья Алексеевна была слишком добра и умна, чтобы дать Максимову почувствовать, что он одет смешно; она приняла его очень милостиво, расспрашивала про его родителей, сказала, что мать его была любимая ее подруга, а отец — честный, благородный человек, настоящий дворянин, с которого многим из нынешних бояр не мешало бы взять в пример. Эти слова графиня произнесла нарочно громко, чтобы все общество, собравшееся в ее гостиной, слышало их и, разумеется, после этого, если бы даже ее гости были менее хорошо воспитаны, то и тогда никто из них не позволил бы себе явно издеваться над юным провинциалом; но исподтишка они, наверное, посмеивались над ним.
Впрочем, тут были зеркала, красноречивее всяких слов напоминавшие Максимову про безобразие его костюма.
Особенно усиливало его досаду убеждение, что он и лицом красивее, и сложен лучше многих из франтов высшего общества, явившихся в тот день, в воскресенье после обедни, засвидетельствовать почтение всеми уважаемой старушке. К его стройному, высокому и тонкому стану несравненно лучше, чем к ним, пристал бы французский открытый фрак, пышное жабо и короткие кюлоты. Собственно говоря, только этого и недоставало ему, чтобы производить должный эффект в столичном обществе.
Экзаменом, который графиня не преминула сделать ему при первом же свидании, она осталась очень довольна: он изрядно говорил по-французски и имел понятие обо всем, о чем надо было иметь понятие в свете. И манеры у него оказались приличные: скромен в меру, смел без нахальства, умен…
Графиня Авдотья Алексеевна, у которой еще так живо было на памяти минувшее царствование, подумала, глядя на Максимова, что, родись этот молодчик двадцатью годами раньше, фортуна, чего доброго, выбрала бы его в свои любимцы. Но теперь не те времена.
— Это хорошо, что отец тебя по статской, а не по военной пустил, — сказала она, не спуская с Максимова пытливого взгляда, — времена теперь пошли крутые. Ну, да твой батюшка и смолоду был не глуп, а теперь, поди чай, уж изрядно ума и опытности принакопил, — прибавила она с коротким ироническим смешком и приказала ему являться к ней каждое воскресенье обедать.
Графиня жила одна в своем большом доме на Фонтанке; ее муж давно умер, а дети жили с семьями отдельно; но ее знал весь город, и, хотя с воцарением нового императора в ее парадных комнатах и не было так людно, как прежде (зная ее привязанность к покойной императрице и несдержанность ее языка, многие из прежних завсегдатаев перестали у нее бывать, и сама она с усмешкой называла себя опальною), тем не менее преданных друзей и почитателей у нее осталось достаточно. Внутренние ее покои, как раньше, так и теперь, кишели многочисленной дворней, приживалками, богомолками и тому подобным людом, питавшимся от ее щедрот. Как раньше, так и теперь, графиня проживала все свои доходы без остатка, частенько прихватывая еще из сумм, припрятанных ее управителем на черный день.
Между прочими убыточными слабостями она сохранила до сих пор слабость к нарядам; сама одевалась роскошно, и вид молодого существа в несвойственном его летам и наружности наряде повергал ее в печаль. От души жалела она молодежь, подвергавшуюся гонению за щегольство, усвоенное с детства, и называла (про себя, конечно) молодцами тех, которые позволяли себе, рискуя подвергнуться жестокому наказанию, исподтишка нарушать новые законы.
Когда в следующее воскресенье Максимов явился к ней одетый с ног до головы щеголем, она не могла удержаться от улыбки и, хотя погрозила ему пальцем и сочла своим долгом заметить ему: «Смотри, молодчик, не попадись ты на первых порах, у нас теперь за такие кюлоты, как на тебе, в Сибирь ссылают», — однако обошлась с ним еще ласковее, чем в прошлый раз, после обеда приказала ему остаться на вечер, посадила его играть с собой и с двумя своими старыми друзьями в реверси, и все трое, точно сговорившись, проиграли ему десять червонцев. Этими деньгами Максимов уплатил за свой наряд, сделанный в долг у доверчивого русского портного.
Эта первая удача так ободрила его, что он рискнул открыть себе кредит у Клокенберга.
Довольно-таки озабоченным возвращался Максимов на новую квартиру со службы.
Когда после свидания с князем Лабининым он переоделся у приятеля и пришел в канцелярию, благоволивший к нему служитель шепнул ему по секрету, что из полиции приходили разузнавать про него.
У Максимова екнуло сердце; проклятый немец успел выспаться, очухаться от побоев и начал действовать, это ясно как день. Насчет побоев особенно беспокоиться не стоило. Важных увечий причинено не было, драка произошла без свидетелей, и все можно свалить на самозащиту. Но от долга не отбояришься; деньги во что бы то ни стало надо уплатить, и как можно скорее, чтобы спастись от скандала. До сих пор, видя его всегда прекрасно одетым, веселым и в хорошем обществе, никто не подозревал, как ему трудно сводить концы с концами. Знает это только Мишка. Но тот дорожит честью своего барина несравненно больше, чем своей собственной, и ни за что не станет рассказывать, что до переезда на квартиру к теперешнему их врагу его барину частехонько случалось питаться одной тюрей из черного хлеба с квасом, чтобы быть в состоянии заплатить парикмахеру. Мишка дозволил бы скорее искрошить себя на куски, чем проболтаться чужим про их домашние затруднения. Но от Клокенберга пощады ждать нельзя. Не говоря уж об оскорблении действием, к которому, будучи немцем, он должен был отнестись особенно щекотливо, долг за Максимовым был крупен — около ста рублей. Занять такую сумму было немыслимо: богачей между его сослуживцами и приятелями не было, а ростовщики потребовали бы обеспечение.
К чести Максимова надо сказать, что ему и в голову не пришло воспользоваться расположением вдовы капитана Гвоздева, которая сочла бы за удовольствие выручить его из беды, или обратиться к князю Лабинину, сердечно предлагавшему ему всего несколько часов тому назад свою протекцию, или к графине Авдотье Алексеевне, которая продолжала оказывать ему милостивое внимание, шутливо обещала сыскать ему невесту, могущую помочь ему выйти в люди, и наконец, недели две тому назад подарила ему кружевное жабо и манжеты. За этот подарок Максимов с восторгом расцеловал ее ручки, но, если бы ему нужно было для спасения жизни признаться ей или князю Лабинину, что ему до зарезу нужно сто рублей, он не решился бы на это. В таких уж правилах он был воспитан.
Оставалось, значит, обратиться к отцу, и, как это ни было ему тяжело, он решил сегодня же изложить ему свое безвыходное положение в письме. Согласится ли только Клокенберг дать ему отсрочку месяца на два? Раньше отцу не справиться, свободных денег у него нет. Сердце молодого франта сжималось тоской при мысли об огорчениях и хлопотах, которые он причинил старику, да и стыдно ему было, что он не сдержал данного ему слова осторожнее обращаться с деньгами. Как легкомысленно нарушил он это слово дворянина, которому его отец придавал величайшее значение!
Максимов пришел домой в скверном настроении, почти не дотронулся до обеда, особенно старательно приготовленного купчихой для нового жильца, и так сердито огрызнулся на своего лакея, когда последний позволил себе фамильярничать и намекнул на соседку, что Мишка как ошпаренный выскочил в сад, где его ждала Пелагея Семеновна, чтобы объявить ей, что сегодня не до нее.
Чтобы рассеять тоскливое предчувствие, Максимов вышел после вечерни прогуляться и, обдумывая письмо к отцу, пробродил по набережной до тех пор, пока не стемнело.
Невеселы были его думы. Придется во всем каяться и сознаваться — и в том, что он живет не по средствам, и в том, что на службу плоха надежда. Таких, как он, чающих движения вверх бедных дворян, здесь такое множество, что всех выдвигать невозможно. Здесь, как и везде, рука руку моет, и ему указывали на людей с большим умом и с выдающимися способностями, которые застряли, на всю жизнь остались в малых чинах по недостатку средств найти себе протекцию у сильных мира сего. А чтобы эти сильные узнали тебя да приняли в тебе участие, необходима приличная обстановка; Максимов знал это по опыту.
Печальные мысли бродили в уме молодого человека. Никогда еще жизнь не представлялась ему в таком неприглядном виде, как в этот день; все тешившие его до сих пор иллюзии куда-то отлетели, и с каждой минутой у него на душе становилось безотраднее.
Медленными шагами возвращался он домой. Но он шел бы еще медленнее, если бы знал, что его там ждет.
Не успел он переступить порог, как Мишка с поглупевшим от испуга лицом таинственным шепотом сообщил ему, что с час тому назад приходил солдат от военного губернатора и принес повестку.
— Какой там военный губернатор? Ты врешь! Из полиции, верно? — заметил барин.
— Никак нет-с, извольте сами посмотреть, солдат прямо сказал: из канцелярии военного губернатора.
Максимов прочел повестку. Мишка не соврал: синодскому регистратору Максимову предписывается явиться завтра, 10 июля, к военному губернатору, графу фон дер Палену, по не терпящему отлагательства делу.
«Вот уж, значит, куда проклятый немец залез!.. Мерзавец! Ну, что ж, потягаемся… увидим, чья возьмет. Не пришлось бы этой немчуре каяться, что далеко махнул».
Негодование придавало Максимову бодрости. Не в Сибирь же его, в самом деле, сошлют за то, что он немца прибил? Все же он — русский дворянин, и не совсем уж безвестный. Ни в какой подлости обвинять его нельзя, начальство о нем худо не отзовется, и наконец, в случае надобности, он воспользуется предложением князя Лабинина, сошлется на знакомство с ним.
В повестке было сказано, что он должен явиться в семь часов утра. Максимов приказал разбудить себя в пять, ровно в назначенный час стоял в приемной военного губернатора и вместе со многими другими стал ждать, чтобы его вызвали. Тут были знатные особы, военные и статские, а также дамы, приехавшие в богатых экипажах, с ливрейными лакеями, и женщины, повязанные платками, с заплаканными, испуганными лицами, и подозрительного вида личности из простонародья.
При виде многочисленной публики, наполнявшей большую, светлую приемную военного губернатора, Максимов подумал, что ему придется долго ждать своей очереди, и стал искать глазами своего противника, чтобы стать в укромный уголок подальше от него.
Но Клокенберга тут не было. Им, значит, очной ставки не дадут. Жаль, в присутствии доносчика ему удобнее было бы опровергнуть взведенную на него клевету. Впрочем, он, во всяком случае, скажет графу всю правду, и нет причин, чтобы ему не поверили. Ничего такого, от чего ему пришлось бы краснеть, Максимов за собой не знал. Разумеется, было бы лучше, если бы этой истории вовсе не было, но, раз уж она случилась, лучше объясниться с военным губернатором, чем в полицейском участке. Там без взятки не выпутаться, а денег у него нет. Да и разговор пошел бы там совсем другой: ни за что не сказал бы он какому-нибудь частному приставу того, что скажет военному губернатору вполне откровенно, как самому царю.
Однако долго размышлять Максимову не пришлось. К величайшему его изумлению, а также к немалому недоумению присутствовавших, не успел он прождать и пяти минут, как его пригласили войти в кабинет его сиятельства.
Граф фон дер Пален разговаривал у письменного стола с какими-то двумя военными, когда Максимов вошел в дверь, которую перед ним растворили.
— Регистратор Максимов, ваше сиятельство, доложил адъютант.
Граф обернулся к двери, пристально посмотрел на вошедшего Максимова и, кивнув присутствовавшим, которые немедленно удалились, приветливо пригласил подойти к нему ближе, а затем предобродушно стал расспрашивать о его служебных обстоятельствах и семейном положении.
Максимов так мало ожидал такого вступления, что ушам своим не верил. Неужели его потребовали сюда для того только, чтобы узнать, в каком полку служил его отец, в каком чине он вышел в отставку, велико ли его состояние и как идет служба его самого, Ильи Ивановича Максимова, в Синоде? Какое отношение все это имело к его истории с портным Клокенбергом — понять было трудно. Но наконец дошла очередь и до этого.
— Вы живете у портного Клокенберга? — спросил граф, мельком взглядывая на притворенную дверь в соседнюю комнату.
«Вот оно, доползли-таки наконец!» — подумал Максимов, и ему стало жутко, но не настолько, чтобы он потерял самообладание, и он твердым голосом приступил к своей исповеди:
— Я жил у него до вчерашнего дня, ваше сиятельство, но у нас вышли неприятности…
— Из-за его дочери?
— Точно так, ваше сиятельство. Он ее…
Его опять прервали, и на этот раз с улыбкой:
— Вы влюблены в нее?
Вопрос был так неожидан, что Максимов мог только широко раскрыть глаза от изумления.
— И она тоже вас любит, — продолжал граф, не дожидаясь ответа и не переставая милостиво улыбаться. — Вы знаете, на что она решилась было с отчаяния?
Максимов отрицательно качнул головой: слова не выговаривались. Он ровно ничего не понимал из того, что ему говорили.
— Она хотела лишить себя жизни и бросилась в воду, но ее спасли, и государь император, узнав про это приключение, милостиво соизволил приказать обвенчать вас.
Граф еще говорил что-то, но Максимов ничего не слышал. В голове его поднялся неописуемый сумбур, и все, что происходило с ним, казалось ему нелепым кошмаром.
Однако вскоре пришлось убедиться, что это — не сон, а горькая действительность. Повторив ему еще раз, что государь приказал обвенчать его с девицей Клокенберг, граф прибавил, что царское повеление должно быть исполнено немедленно.
— Священник предупрежден, ваша невеста здесь, и вас сейчас отвезут в церковь… в моей карете, — любезно прибавил он, все еще приписывая бледность и растерянность своего слушателя радости от нежданно-негаданно свалившегося ему на голову счастья.
Но ему вскоре пришлось убедиться, что он ошибается.
— Ваше сиятельство, да за что же?! — воскликнул, наконец, Максимов с таким отчаянием, что сомневаться в том, каким жестоким наказанием считает он для себя царскую милость, было нельзя.
— Разве вы не любите девицу Клокенберг? — спросил граф с досадой.
— Я ее вовсе не знаю… никогда с нею не говорил… Да, наконец, я и не думаю еще жениться… И без благословения отца… Войдите в мое положение, ваше сиятельство! Я — русский дворянин, сын заслуженного офицера, никакой вины за собой не знаю; за что же меня подвергают такому насилию — связывают с девушкой, которую я вовсе не люблю, о которой никогда не думал, с какой-то немкой… Ваше сиятельство, это жестоко, я этого не заслужил…
С каждым словом этой бессвязной речи, вырывавшейся из глубины души несчастного молодого человека, как громом пораженного неожиданным приказом, граф все больше убеждался в его искренности, но ничего для спасения его не мог придумать. В своих решениях царь был тверд, и только быстрым исполнением их можно было угодить ему. Очень может быть, что уже сегодня, при утреннем докладе, он спросит: «Обвенчан ли регистратор Максимов с дочерью портного мастера Клокенберга?» — и ответить отрицательно — значит самому рисковать опалой.
— Очень сожалею, но у меня приказ от государя императора обвенчать вас, и я не могу не исполнить его, — отрывисто прервал граф мольбы несчастного Максимова. — Советую вам покориться безропотно воле нашего царя.
— Ваше сиятельство, дозвольте мне, по крайней мере, дождаться благословения моего родителя, — попытался Максимов ухватиться за последнюю надежду если не на спасение, то хоть на отсрочку.
— Ваш отец, как дворянин и офицер, скажет вам то же самое, что я говорю вам: царской воле надо повиноваться, — заявил граф строгим, не терпящим противоречия тоном.
Было около семи часов, а ровно в восемь он должен был явиться с докладом во дворец; время нельзя было терять.
Не прошло и пяти минут, как Максимов очутился в карете, в которой уже сидела Кетхен с каким-то пожилым военным в полковничьем мундире, и карета поехала по направлению к Казанскому собору.
Жених был бледен как полотно, и его глаза злобно сверкнули при виде невесты, которая сидела ни жива ни мертва на том месте, на которое ее посадили, не смея пошевельнуться, с замирающим сердцем спрашивая себя: чем все это кончится? Неужели толстый генерал, который сейчас допрашивал ее, не обманул ее, говоря, что сам царь приказал обвенчать ее с Максимовым? Она так испугалась и растерялась, что на вопросы генерала ничего не могла ответить. Он приказал ей ждать в соседней комнате, а вскоре за тем ее вывели на подъезд, и тут она увидала Максимова. Как он сердито посмотрел на нее! Он, верно, ее во всем обвиняет… Но чем же она виновата? Разве, бросаясь в Мойку, она могла знать, что из этого произойдет? Ей и в голову ничего подобного не приходило. Когда ее потребовали сегодня к военному губернатору, она ждала, что ее посадят в тюрьму или сошлют в Сибирь за то, что она хотела лишить себя жизни. Ей и отец накануне сказал, что даром им эта штука не пройдет. Но то, что вышло, оказалось много страшнее того, чего она ждала. Максимов никогда не простит ее, и всю свою жизнь будет считать ее злейшим своим врагом, а она с радостью отдала бы жизнь за него.
Бог знает, о чем думал полковник, сидевший против них в карете и, вероятно, недоумевавший перед странной парочкой, при венчании которой ему было предписано присутствовать, но он не говорил ни слова, и всю дорогу, весьма, впрочем, не длинную, молчание в карете ничем не нарушалось.
«Жениха» и «невесту» ввели в церковь, поставили перед аналоем, и венчание началось. У Кетхен звенело в ушах, и по временам она теряла сознание. Присутствие Максимова рядом с нею производило на нее впечатление чего-то сверхъестественного, точно это был не он сам — его призрак, грозный и беспощадный, перед которым она сознавала себя кругом виноватой. Взглянуть на него она не смела, но всем своим существом чувствовала, что он страшно злится. Когда священник спросил у него: по доброй ли воле берет он девицу Екатерину в супруги? — он так громко и резко ответил: «По приказанию его императорского величества», — что Кетхен вздрогнула от испуга. Потом ее спрашивали, и она что-то ответила, но что — не помнит. Но что она всю жизнь не могла забыть, это когда священник вложил ее руку в холодную как лед руку «жениха» и как его губы прикоснулись к ее щеке. О, как больно сжалось у нее сердце от этого поцелуя!
Потом они очутились вдвоем на паперти. Кетхен стояла перед своим мужем потупившись, как преступница, ожидающая приговора.
— Идите домой, — сказал он, не глядя на нее, — мы никогда с вами не увидимся.
И, завернувшись в плащ, Максимов повернулся к своей «жене» спиной и большими шагами направился в противоположную сторону от их дома.
Кетхен осталась на паперти одна.