Разумеется, Мишка решил скрыть от барина про свое свидание с Анисьей; но мысль о том, что она исполнит свое обещание, явится к ним, что барин увидит ее и уже тогда нельзя будет не сознаться, что, встретившись с нею на улице, он вступил с нею в разговор и выболтал ей, где они живут, так беспокоила его, что Максимов обратил наконец внимание на его растерянный вид и раза два спрашивал, что с ним. Мишка потуплялся и тоном, требующим расспросов и приказания сказать правду, отвечал: «Ничего-с!» Но барину было не до того, чтобы интересоваться секретами своего слуги; он был слишком поглощен собственными заботами, которые осложнялись с каждым днем самым неприятным для него образом.
Его покровительница, графиня Батманова, выхлопотала ему место у рязанского губернатора и настаивала на том, чтобы он немедленно оставил службу в Синоде и ехал в Рязань. Она даже предлагала ему денег на поездку. Но покидать Петербург в том двусмысленном положении, в которое поставил его царский приказ, Максимову казалось невозможным. Здесь ему все-таки не так тяжело жить, как в провинции: здесь люди так поглощены своими интересами, что долго заниматься чужими делами не станут, и можно так устроить свою жизнь, чтобы быть совершенно одному, а там это невозможно. Именьице его отца близко от Рязани; старика Максимова все уважают и любят; захотят познакомиться с его сыном, вздумают, пожалуй, сватать его! Как избежать того, чтобы не смотрели на него как на жениха? Его тайна откроется, и можно себе представить, какие поднимутся по этому поводу сплетни и клеветы на него! У него мороз продирал по коже при этой мысли. Его приключение так странно, что он и сам в нем ничего не понимает; как же требовать, чтобы чужие поверили, что он не виноват в обрушившейся на него беде? Ему до сих пор по временам кажется, что все это — тяжелый сон, который рассеется, как ночной туман на утренней заре. Но — увы! — тьма сгущалась вокруг него все непроницаемее.
Впрочем, душевное настроение Максимова как нельзя лучше гармонировало со всеобщим унынием, царившем в городе.
Прошли январь и февраль; дни становились все длиннее и светлее; солнце все чаще проглядывало сквозь серый туман, окутывавший Петербург, но душевное настроение его жителей не прояснялось. Веселились только в среднем кругу; в большом свете балы и вечера давались с исключительной целью — отвлечь подозрение в недовольстве и фрондерстве. Наряжались и танцевали, чтобы доказать, что веселы и ни о чем тяжелом не думают.
Однажды, в начале марта, вернувшись со службы домой, Максимов узнал, что графиня Батманова прислала за ним дрожки с приказанием немедленно явиться к ней. Это приглашение удивило и смутило молодого человека.
С дурным предчувствием и стесненным сердцем принялся он за свой туалет. Невеселые мысли теснились в его мозгу. Давно уж он ничего, кроме новых бед, для себя не ждал и считал удачным тот день, когда ничего нового в его печальной жизни не случалось. К Батмановой он ходил редко; у нее надо было притворяться если не веселым, то, по крайней мере, спокойным, принимать участие в разговорах и делать вид, что интересуешься злобами дня, а Максимову это было тяжело.
«Для чего я ей сегодня понадобился? — спрашивал себя с досадой молодой человек, проезжая по грязным улицам и переулкам, отделявшим его жилище от той местности, где был дом Батмановой. — Опять, верно, начнет приставать ко мне с местом в Рязани, спрашивать, надумал ли я принять его?
А он в последнее время и думать о нем забыл. Не служба у него теперь в голове, а забота о разводе. Опять оживилась эта надежда в его сердце благодаря знакомству с ходатаем по делам, который повадился в Синод за справками. Этому дельцу его история была известна и, по его мнению, помехой развестись ему с немкой служит единственно то обстоятельство, что он обвенчан по приказу государя. Но ведь бывали примеры, что царь сам отменял свои приказы.
— Надо только, чтобы кто-нибудь потрудился представить его величеству ваше дело в настоящем его свете, — утверждал подьячий.
На это Максимов только печально покачивал головой. Нечего было об этом и думать. То, что он слышал у Батмановой, с каждым разом все больше утверждало его в убеждении, что при дворе все находятся в таком состоянии, что ни о чем никого нельзя просить; никто не рискнет навлечь на себя царский гнев напоминанием о такой ничтожной личности, как синодский регистратор Максимов. Он уже во всех начинал разочаровываться, даже и в князе Лабинине.
При последнем их свидании у Авдотьи Алексеевны князь обошелся с Максимовым, по мнению этого последнего, очень сухо, обменялся с ним только поклоном и, не сказав ему ни слова, ушел так поспешно, что Максимов спросил у графини:
— Не помешал ли я своим появлением вашему разговору с князем?
— Ничего, голубчик, — ответила старушка, — он рад, когда мне мешают с глупыми вопросами к нему приставать. Ведь понимаю я, что теперь не такое время, чтобы друг другу конфиденции [10] делать, а все-таки не могу утерпеть, чтобы не попытать тех, кто прямо оттуда ко мне приходит, — прибавила она со вздохом.
Максимов знал, что значило «оттуда», но, разумеется, не позволял себе требовать дальнейших объяснений.
В тот день — это было недели три тому назад — вести «оттуда» были, должно быть, очень неприятного свойства: графиня была так удручена ими, что забыла осведомиться у своего протеже про его душевное настроение и, прощаясь с ним, не повторила ему, как всегда, приказания немедленно явиться к ней через неделю. Максимов воспользовался этим, чтобы следующее воскресенье просидеть дома, и, если бы она сама сегодня не прислала за ним, он и эту неделю пропустил бы, не засвидетельствовав ей своего уважения.
Сегодня он тоже застал у графини гостя, но, увидав его, она прервала разговор с сидевшим возле нее генералом, чтобы протянуть молодому человеку руку, которую он почтительно поднес к губам, и приказала ему пройти в соседнюю комнату.
— Там тебе Мария Карповна кое-что передаст. И, пожалуйста, не входи попусту в азарт; мы потом все с тобой обсудим, — закричала она ему вслед.
Увы! Бедному Максимову было с чего прийти в азарт. В соседней комнате, так называемой диванной, любимая приживалка графини, Мария Карповна, подала ему письмо, на котором он тотчас же узнал почерк своего отца. Старик Максимов благодарил Авдотью Алексеевну за ее милости к его Илюшке, а затем просил ее о месте для него не хлопотать, так как надумал женить его на дочери своего соседа Балкина. Дело почти слажено.
«Хотя Балкины много богаче нас, — писал старик, — однако альянс [11] этот им по душе, и они сами о нем первые заговорили. Девица и собою красива, и нрава изрядного. Моложе моего сорванца на пять лет, но разумом, как и подобает девице, его превосходит, и если Господь благословит это дело к благополучному концу привести, лучшего для Ильи и желать нечего».
К этому он прибавил покорнейшую просьбу:
«Буде Авдотья Алексеевна найдет нужным показать это письмо его сыну и приказать ему сбираться в путь. Деньги же на проезд ему будут доставлены с верным человеком».
Максимов был так озадачен этим письмом, что не заметил, как дверь отворилась и вошла хозяйка. Он машинально поднялся с места лишь тогда, когда она подошла к нему и положила ему руку на плечо.
— Потолкуем теперь. Гостей я своих проводила, и никто нам мешать не станет, авось вдвоем и надумаем что-нибудь, — сказала она с напускной веселостью, притворяясь, что не замечает его бледности, а также того, как дрожит роковое письмо в его руках.
Максимов молча стоял потупившись.
Графиня опустилась на большой турецкий диван со множеством вышитых подушек (подношения бесчисленных ее внучек и племянниц) и, указывая на место рядом с собою, прибавила:
— Садись и соберись с мыслями. Будь мужчиной, таким, каким твой отец был, когда он по твоей матери вздыхал. Не вдруг их дело сладилось. Не раз приходилось мне на этом самом диване любовные конфиденции твоей маменьки выслушивать да утешать ее. Давно это было, а вот как сейчас помню. Разворошил он во мне старые воспоминания этим письмом… Я ему уже ответила. Написала ему, — продолжала она, отвечая на вопрос, красноречиво выражавшийся в глазах ее слушателя, — чтобы он со свадьбой не торопился. Ты, понятно, из его воли не выйдешь, невесту, которую он тебе выбрал…
— Да ведь вы знаете, Авдотья Алексеевна, что мне нельзя жениться…
— Дай досказать, твоя речь впереди, — прервала графиня возражение, невольно сорвавшееся с губ Максимова. — По-моему, тебе ничего больше не остается, как ждать. Успеешь еще огорошить твоего старика дурной вестью. А кто знает? Может, удастся твое дело и поправить? Никто, как Бог!
Максимов подумал, что без основания она не стала бы так говорить, и его сердце забилось надеждой.
А Батманова между тем продолжала:
— Я твоему батюшке написала, что, узнав тебя коротко, нахожу, что жениться тебе рано. Пусть повременит с этим делом годик-другой. А кто знает? Может, тем временем дело твое и поправится? Никто, как Бог! Надеюсь, что твой отец на мои резоны сдастся. Недаром же не тебе первому, а мне про свой прожект отписал и предоставляет на мое благоусмотрение — говорить тебе про его письмо или нет. Не совсем, значит, он на этот счет без сумления. Ну, вот я и решила отсрочку для тебя у него выпросить. В два года-то много воды утечет; может, в течение этого времени удастся и царя умилостивить, кто знает! Добрые люди тебя не забывают; князь Александр Яковлевич закинул про тебя словечко цесаревичу, и наш ангел обещал при первой возможности упросить за тебя государя.
Сам цесаревич! Именно то, чего всего больше желал Максимов и на что не смел надеяться!
Вне себя от радости, он схватил руку графини и прижался к ней губами.
— Ну, полно, полно благодарить меня, еще не за что. Вот как, Бог даст, разведем мы тебя с немкой, ну, тогда можешь мне и в ножки поклониться, а теперь еще не за что, — повторила Батманова со вздохом. — Как еще дело повернется, неизвестно. Силы-то у нашего сокола ясного, цесаревича, не очень-то много, во всем его урезывают. А родителю твоему, — продолжала она, меняя тон, — я написала, что ничего тебе про письмо его не сказала. Да ведь и вправду, ты только все сейчас узнал, а ответ свой я ему уже вчера отправила. Не врать, значит, тебе ему надо, а только помалкивать, — прибавила она с иронической усмешкой.
Засмеялся и Максимов сквозь слезы благодарности, подступавшие ему к горлу от избытка чувств. Поцеловав еще раз руку своей покровительницы, он вышел из ее дома в совсем другом душевном настроении, чем тогда, когда входил в него. От экипажа он отказался и отправился домой пешком.
В воздухе уже пахло приближающейся весной; по улицам текли ручьи таявшего снега, и приходилось очень осторожно перескакивать по мосткам и камням, чтобы не увязнуть в слякоти. Начинало уже темнеть, но Максимов не торопился. Давно не чувствовал он себя таким молодым и бодрым, как в этот вечер. Припоминая сказанное Авдотьей Алексеевной, он все больше проникался убеждением, что наступает конец его испытания. Опять он будет свободен, как восемь месяцев тому назад. Царь всемогущ, ему ничего не стоит развенчать его. Не мог он также допустить мысли, чтобы цесаревич не нашел удобной минуты замолвить за него словечко своему державному родителю.
Старая графиня судила об этом иначе; она особенно настаивала на том, чтобы он не очень увлекался надеждой на цесаревича, и советовала ему вооружиться терпением; может быть, пройдет много месяцев, прежде чем его делу будет дан какой-либо ход. Но молодой человек не хотел останавливаться на этой мысли — так отрадно было думать, что ожидаемое счастье близко! Он уже чувствовал его приближение, и в первый раз с тех пор, как стряслась с ним эта беда, тяжелым гнетом давившая день и ночь сердце, ему захотелось молиться.
Как бы в ответ на его призыв к Богу, перед ним засверкали огоньки сквозь окна храма, мимо которого лежал его путь. Максимова потянуло туда. Давно не молился он. Его сердце очерствело от нанесенной ему незаслуженной обиды и, как растение под влиянием жгучего ветра, оцепенело. Сегодня при вести, что цесаревич принял в нем участие, в первый раз слезы умиления подступили к его горлу и не переставали душить его.
Дверь в храм была растворена, слышалось пение. Молодой человек вошел в церковь. Шла всенощная. Максимову показалось, что народу очень много, но вскоре он разглядел, что все толпились у придела, где шла служба; остальная часть храма была почти пуста, и только кое-где очертания одиноких фигур отделялись от теней, черневших в углах, до которых свет зажженных лампад и свечей не достигал. Максимов остановился в одном из этих углов и начал молиться. Мало-помалу им овладело то восторженное настроение, которое знакомо только глубоко верующим, а также исстрадавшимся сердцам, для которых забыться хоть на минуту является потребностью.
Сколько времени длилось это восторженное состояние — он не мог бы сказать; хор, певший «Слава в вышних Богу», казался ему нисходящим с неба ангельским пением. Когда, наконец, сознание к нему вернулось, Максимов увидел в нескольких шагах от себя женщину, так же, как и он, молящуюся на коленях, стал вглядываться в нее и узнал в ней Кетхен. И — странное дело! — ни злобы, ни испуга он при этом не ощутил, а только удивление и любопытство.
Как попала она сюда? И как странно, что она молится, как русская, на коленях, по временам кланяясь в землю и крестясь большим русским крестом.
Максимову хорошо было видно жену. Она стояла перед образом Благовещения. Свет от лампады падал на ее бледное, похудевшее лицо с восторженным взглядом, устремленным на Пречистую Деву, которой светлый ангел с веткой лилии в руке возвещал благодатную весть. И чем дольше смотрел на нее Максимов, тем больше ему казалось, что это — не сама Кетхен, а ее призрак, явившийся ему, чтобы напомнить, что в этом же самом храме ее обвенчали с ним, а затем тотчас же исчезнуть, испариться в ароматном облаке, поднимавшемся из кадила, которое раскачивалось в руке проходившего по церкви дьякона.
И действительно, на одну минуту образ Кетхен заслонился от глаз молодого человека, но дьякон прошел дальше, и он снова увидел ее в той же позе, с влажным, восторженным взглядом. Да, это была Кетхен. Капюшон плаща свалился с ее головы, и он узнал ее золотистые косы, спадавшие тяжелым узлом на ее плечи, узнал и глаза ее, и полуоткрытые губы, с которых срывался страстный молитвенный шепот. Как она изменилась с тех пор, как он видел ее! Никогда не воображал он, чтобы на ее наивном лице могло проявиться такое восторженное выражение! Он смотрел на нее до тех пор, пока она не почувствовала на себе его взгляда и тревожно не оглянулась в его сторону. Хорошо, что он успел спрятаться за колонну!
«Как было бы неприятно, если бы она заметила, что я смотрю на нее!» — мелькнуло у него в уме.
Но уходить с того места, где он стоял, чтобы избегнуть досадной встречи, Максимов и не думал. Какая-то невидимая сила удерживала его тут. Невольно припоминались подробности страшного случая, связавшего его с этой девушкой; он продолжал смотреть на нее, а на душе у него было так радостно и спокойно, как уже давно не было. Неужели от надежды, что эта связь скоро порвется? Разумеется, от этого, отчего же больше? Он так горячо молился Богу, что Господь ему поможет. «В чем?» — снова спросил внутренний голос, не имевший ничего общего с голосом рассудка. «Конечно, в том, чтобы развестись с нею», — поспешил он сам себе ответить. Ему тогда можно будет приехать к отцу, жениться на избранной ему невесте и зажить помещиком с подругой, которая во всем ему пара — и по рождению, и по понятиям, по всему.
А Кетхен все молилась, и видеть ее на коленях перед образом Максимову было так отрадно, что хотелось, чтобы это длилось вечно.
Всенощная кончилась, народ стал расходиться. Кетхен поднялась с колен, боязливо оглянулась по сторонам, чтобы убедиться, что никто на нее не смотрит, поправила волосы (причем Максимов вспомнил, как он до них дотронулся в тот вечер, когда они были в крови), аккуратно надела на голову капюшон, закуталась в плащ и направилась к выходу. Повинуясь непонятной потребности дольше видеть ее, Максимов пошел за нею, держась на известном расстоянии, чтобы не быть замеченным. Но эти предосторожности были напрасны: Кетхен шла очень скоро, не оглядываясь по сторонам, точно опасаясь быть узнанной.
«Домой, разумеется, пойдет. Но почему она одна? Может быть, Анисья ждет ее на паперти?» — подумал он.
Но на паперти никто не подошел к Кетхен. Она перешла площадь и, вместо того чтобы повернуть налево, направилась к дому, белевшему направо, привычной рукой отворила калитку и скрылась за ней во дворе, обсаженном деревьями.
Максимов остановился в недоумении перед этой калиткой, спрашивая себя, к кому зашла его жена от всенощной; новые знакомые завелись у нее в этой местности?
Эта мысль почему-то была ему неприятна. Ему так захотелось узнать, долго ли Кетхен останется тут и одна ли пойдет домой, а если не одна, то кто будет провожать ее, что он решился было ждать ее возвращения. Но это намерение длилось только одно мгновение; почти тотчас же вспомнил он, что эта девушка и теперь ему — чужая, а скоро фиктивная связь, соединяющая их, и совсем порвется, и ему стало досадно на себя за глупое любопытство. Если бы кто-нибудь подсмотрел, как он следит за дочерью портного Клокенберга, как это показалось бы всем смешно!
«Какое мне до нее дело? Не все ли равно, с кем она проводит время, целые вечера и даже ночи?» — повторял он себе, отходя от калитки и поспешно направляясь в противоположную сторону.
Радостное настроение, с которым он вошел в церковь, совсем исчезло; опять ему стало казаться, что, кроме неудач и неприятных осложнений, ждать ему от судьбы нечего. Теперь он даже не понимал, чему так обрадовался. Участию князя Лабинина? Обещанию цесаревича? Но во всем этом ровно ничего нет существенного. Кроме нравственного удовлетворения, что самые высокопоставленные лица признают нанесенную ему обиду несправедливой и жестокой, ничего хорошего не произошло. Чему же он радовался? Письму, написанному графиней его отцу? Так ведь и это — не ахти какое счастье. Все равно отец должен когда-нибудь узнать про случившееся с ним горе. И не лучше ли не предаваться несбыточным мечтаниям?
Обо всем этом печально размышлял Максимов, ворочаясь с боку на бок на постели в тоскливой бессоннице.
Чтобы развлечься, он стал припоминать дочь богатого соседа Балкина, на которой отец задумал женить его. Это были дальние соседи. Старики служили в одном полку и поддерживали дружеские отношения, но дети виделись редко, и Максимов, тогда юноша восемнадцати лет, не обращал большого внимания на девочку, с которой ему приказывали играть, когда ее привозили к ним в деревню. Красивенькая, кажется, черноглазая хохотушка. Но, кроме ее смеха, ничего он не мог про нее припомнить. Да вот еще, ее имя: звали ее Анночкой. Представить себе ее фигуру, выражение лица молодой человек никак не мог. Все это заслонялось в его воображении другим образом, непрошеным и нежеланным, образом белокурой девушки с устремленными на него голубыми глазами, влажными от восторженного умиления.
Он так и заснул, не успев вызвать первую и отогнать вторую, а под утро ему пригрезился пребезобразный сон. Он видел, что у него две жены: Анночка Балкина и Кетхен; обе стоят перед ним, чего-то от него ждут, причем одна смеется, а другая плачет, он же не знает, что с ними делать, и очень несчастлив.
Несколько дней спустя после этой встречи Максимов отправился, по обыкновению, на службу; его поразили небывалое в такое раннее время движение и многолюдство на улицах. Множество людей всякого звания и состояния с каким-то странным, сосредоточенным выражением на лицах торопливо ехали и шли по направлению к дворцу.
«Верно, пожар где-нибудь», — подумал Максимов.
Но не видно было ниоткуда дыма и не слышно было набата, да и того испуга и шумного возбуждения, с которым люди бегут на пожар, ни у кого не было заметно. Совсем другого рода волнение читалось во всех взглядах, и все хранили молчание. Эта таинственная тишина при всеобщем оживлении наводила на жуткие мысли.
«Что такое случилось?» — спрашивал себя Максимов и, не вытерпев, обратился к человеку в плаще, который выходил из большого, красивого дома именно в ту минуту, когда Максимов поравнялся с ним.
— Позвольте спросить вас, сударь, куда это все стремятся? — произнес он, снимая шляпу и указывая на едущих, скачущих и идущих по одному и тому же направлению.
Прежде чем ответить, незнакомец пристально посмотрел на Максимова, и, должно быть, открытое лицо молодого человека внушило ему доверие.
— Говорят, будто государь скончался, — ответил он, понижая голос.
— Неужели? — воскликнул Максимов.
— Тише, сударь! Это, может быть, еще фальшивый слух, — продолжал все тем же шепотом незнакомец, — но, говорят, цесаревичу уже присягнули. Иду удостовериться, — прибавил он.
«И я тоже, к черту сегодня службу!» — подумал Максимов, поспешно направляясь к дворцу.
Роковое известие с каждым его шагом подтверждалось; возвращающиеся с Михайловской площади, все еще таинственно понижая голос, но уже вполне определенно, рассказывали, что государь скончался от апоплексического удара, что цесаревичу уже присягнула вся царская фамилия, и тому подобное.
На Дворцовой площади теснилось множество экипажей, из которых выходили сановники в мундирах и орденах. Со всех сторон приближались войска и присоединялись к тем, которые уже стояли шпалерами вдоль прилегающих улиц и на площади перед дворцом. Тут шла невыразимая суматоха. Двери во всех подъездах были настежь, и во дворец входил, кто хотел. Максимов последовал за другими и в одной из комнат, с богато расписанными потолками и мозаичным полом, увидел тело покойного императора. Останавливаться у тела никому не давали; всех впускали в одну дверь, чтобы выпустить в другую. И здесь, как на улице, выражение испуга и изумления точно застыло на всех лицах; видно было, что никто еще не успел опомниться от случившегося.
В одной из комнат, через которые он проходил, чтобы выйти из дворца, Максимов увидел нового государя с распухшими от слез глазами. Его величество рассеянными кивками отвечал окружающим его сановникам в военных и статских мундирах, которые, почтительно склонившись перед ним, о чем-то докладывали ему.
Но чем дальше шел Максимов, тем заметнее картина всеобщего оцепенения менялась. Между мундирами мелькали дамские платья в черных шалях, плащах и накидках, наскоро, ради импровизированного траура, накинутых на цветные юбки. Одна из этих дам так заинтересовала его, что он замедлил шаг, проходя мимо нее, чтобы узнать, о чем может она так весело и непринужденно болтать в такую минуту и при такой обстановке.
Эта дама была прехорошенькая, с кокетливыми глазками, разрумяненная, с затейливой и высочайшей напудренной прической; она накинула мужской плащ на шелковое розовое платье с глубоким вырезом на груди, уселась на подоконник и, болтая ножками в атласных зеленых башмачках, с оживлением рассказывала высокому преображенцу, пожиравшему ее влюбленными глазами, как она, ничего не подозревая, сидела за ужином у баронессы и вдруг Оливецкий влетел, как бомба, и объявил, что государь скончался.
— Баронесса сейчас же снарядила курьера к князю Утмашеву, а я поскакала во дворец. Императрица меня первую увидела, Ниловайская явилась после меня, а Кутайсова еще позже.
— Мы, вероятно, скоро будем иметь удовольствие видеть вашего дядю? — спросил преображенец, не спуская взгляда с полоски белой груди, сверкающей между складками черного бархата, которым был подбит плащ, накинутый на круглые, полные плечи его собеседницы.
— О, разумеется! — ответила она, опахиваясь веером.
В другой группе рассказывали, как императрица упала в обморок и как плакали великие княгини, и спорили о том, когда вернется граф — теперь или к коронации.
— Графиня Анна сказала Угрюмову, что они проведут лето в Швейцарии.
— Но ведь она не знала, что произойдет…
Дальше несколько дам и кавалеров окружали офицера, который рассказывал, как испугался граф Кутайсов [12].
— Выбежал в одном белье в прихожую, кричит: «Карету! Карету!»
— Во дворец ехать?
— Какое! В деревню.
— Но он здесь, я его сейчас видела.
Графине удалось урезонить его. Она приказала камердинеру силой одеть его в мундир и везти во дворец, а он все крестился и еле на ногах стоял от страха.
Все смеялись, слушая этот рассказ.
Еще дальше какие-то двое вполголоса толковали между собою — удержится ли на своем месте Пален[13] и кого назначат военным губернатором вместо него. Изумление Максимова возрастало с каждой минутой. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он услышит такого рода разговоры спустя несколько часов после смерти государя в самом дворце и в нескольких шагах от его еще не совсем остывшего тела, он ни за что не поверил бы этому.
Наконец, в одном из последних залов, перед тем как выйти из дворца, Максимов увидал князя Лабинина. Он стоял совершенно один у окна, наполовину спрятавшись за драпировку, и имел такой удрученный вид, что Максимов не решился даже и поклониться ему. Да и князь вряд ли узнал бы его, если бы он позволил себе подойти к нему ближе и заговорить с ним. Он производил впечатление человека, убитого горем.
Это было последнее впечатление, вынесенное Максимовым из пышного дворца, внезапно превратившегося в жилище смерти. Спускаясь по широкой мраморной лестнице, он припоминал перемены, происходившие в князе Лабинине в этот год. Из веселого, жизнерадостного юноши, с неподражаемым юмором рассказывавшего своей почтенной родственнице о дворцовых происшествиях, с восторгом повторявшего слова своего страстно любимого цесаревича, он мало-помалу превращался в озабоченного и задумчивого пессимиста, не ожидавшего ничего хорошего ни от судьбы, ни от людей. И это во время возраставшего с каждым днем фавора у его идола-цесаревича, когда на половине наследника престола ни минуты не могли обойтись без него, когда он с двумя-тремя избранными пользовался полнейшим доверием того, который сделался теперь царем! Что бы это значило? Замечал также Максимов, и — увы! — по горькому опыту, что перемена в князе отражалась и на его отношениях ко всем людям вообще, как к высшим, так и низшим. Теперь в Лабинине стала проявляться надменность. А когда в присутствии Максимова ему случалось говорить с Авдотьей Алексеевной про двор, в его голосе звучала такая горечь и он с такой резкостью отзывался о всех, что старушка, невзирая на то, что и сама принадлежала к числу недовольных, спорила с ним и старалась доказать ему, что его опасения преувеличены. Но неужели же его разочарование в представителе нового царствования дошло до того, что он жалеет о старом? Это предположение было так невероятно, что на нем невозможно было остановиться, и Максимов решил, что у князя, вероятно, есть личное горе, заставляющее его на все смотреть с мрачной стороны.
Когда он снова вышел на площадь, сюда набежало со всех концов Петербурга столько народа, что ему стоило немалого труда протискаться сквозь толпу, чтобы пройти на улицу, выходившую на Невский проспект.
И здесь тоже люди останавливались группами, чтобы делиться впечатлениями, называя владельцев экипажей, мчавшихся во дворец или оттуда, замечаниями и предположениями, но все еще неуверенно и робко, как бы не доверяя свершившемуся факту.
— Да, много надо теперь ждать перемен, — произнес кто-то, проходя мимо Максимова.
Это слово «перемена» отрезвило его, заставило как-то вдруг прозреть и понять смысл свершившегося события.
Вот она та перемена, которую бессознательно и с таким томлением все ждали, и он в том числе.