Авдотья Алексеевна как нельзя лучше характеризовала настроение общества, говоря, что все ждут перемены.
И Максимов уповал на это не менее других. Мысль о разводе, заставившая было его воспрянуть духом, пришла ему в голову благодаря старому подьячему, повадившемуся ходить в Синод за справками по бракоразводному делу, затеянному каким-то богачом, желавшим расторгнуть свой неудачный брак с полькой, чтобы жениться на особе, от которой у него были дети. Прислушиваясь к объяснениям этого подьячего с синодскими чиновниками, Максимов пришел к убеждению, что он тоже имеет право просить о разводе, и достигнуть этого во что бы то ни стало сделалось его idée fixe [9], особенно после свидания с графиней Батмановой, которая выказала ему столько доброго участия, что нельзя было сомневаться в ее готовности помочь ему, насколько это будет в ее власти.
Но — увы! — это длилось недолго. Когда Максимов вернулся домой в свою одинокую холостую квартиру, оказавшуюся с наступлением ненастных дней чрезвычайно сырой и мрачной, им снова овладело отчаяние. Просить о разводе, пока царствует государь, по приказу которого он обвенчан, немыслимо. Графине Батмановой это известно, и если она не противоречила ему, то единственно из жалости, чтобы дать ему потешиться несбыточной мечтой. Вернуться к действительности после светлого проблеска надежды было тяжело; сознание полученной обиды грызло молодому человеку сердце день и ночь. От времени рана не заживала, а, напротив, растравлялась еще больнее. Теперь он уж не знал, отчего страдает всего больше: от насилия ли, жестокого и вместе с тем столь смешного, что даже люди, принимавшие в нем живейшее участие, не могли смотреть на него без улыбки, или от того, что ему уже теперь нельзя жениться, выбрав подругу по сердцу, так что он навсегда лишен счастья наслаждаться семейной жизнью. Раньше он почти никогда не останавливался на мысли о женитьбе и скорее с досадой, чем с удовольствием, вспоминал, что наступит время, когда надо будет покончить с беззаботной жизнью холостяка и связать себя браком; ему казалось очень неприятно отказаться от всех женщин для одной, а теперь, когда его лишили возможности искать эту женщину, он понял, что только в семейной жизни настоящее счастье, и с отвращением отворачивался от соблазнительных «прелестниц», с которыми ему раньше было весело.
Невзирая на близкое соседство и на то, что теперь Максимов проводил все свое свободное от службы время дома, черноглазой жене приказчика Шерстобоева очень скоро пришлось убедиться, что ей не залучить в свои искусно расставленные сети этого щеголя. Сердито захлопывал он окно, чтобы не слышать песен, которые она распевала, сидя у окна в своей боковуше, чтобы привлечь его внимание, а в одно прекрасное утро, заметив розовое платье промеж деревьев, мимо которых он должен был пройти, Максимов вернулся назад в дом и так громко выругал Мишку за впуск в сад чужих, что красавица, не помня себя от стыда и злобы, выбежала на улицу и в тот же день под вечер, встретившись с давно увивавшимся за нею офицером, прогуляла с ним всю ночь. Если она думала этим огорчить или раздосадовать Максимова, расчет ее оказался неверен: молодой человек был слишком удручен своим несчастьем, чтобы обращать внимание на ее маневры.
По временам его отчаяние обострялось до такой степени, что в уме его мелькала мысль покончить с невольной виновницей его несчастья и с самим собой, так чтобы их смешная авантюра разом превратилась в кровавую драму.
«Смеяться, по крайней мере, перестанут», — думал он. Но если и правда, что в каждом человеке сидит зверь, который только ждет случая проявиться, то этот зверь в бедном Максимове был так не кровожаден, что разъярить его до преступления было трудно. И несчастный молодой человек продолжал терзаться сознанием обиды и бессилием смыть ее, цепляясь за все, что могло бы спасти его от отчаяния, вернуть его к смутной надежде на что-то неизвестное и неопределенное, долженствовавшее изменить его положение и дать ему наконец-то удовлетворение, на которое он имеет право.
С каждым днем этот смутно мелькавший в его уме мираж начинал принимать все более определенную форму. Все зависит от перемены сверху. А судя по таинственным слухам, которые с трепетом передавались друг другу на ухо всюду, начиная от обитателей дворцов и кончая жителями самых скромных жилищ, этой перемены так жаждали, что она не могла не совершиться.
Однако весь декабрь прошел в томительном ожидании. Наступили праздники, но свинцовые тучи не рассеивались, а, напротив того, сгущались все мрачнее и мрачнее. Слухи самого безотрадного свойства, как всегда в преувеличенном виде, разлетались по всем концам России, возбуждая всеобщий трепет и лихорадочное волнение. За каждое неосторожное слово по непроверенному и недоказанному доносу подвергали ссылкам и заключению, лишению чести и состояния; но молчать уже было невозможно, и в таких гостиных, как гостиная Батмановой, снова становилось тесно от наплыва посетителей, которые, рискуя жизнью, приезжали сюда отвести душу. Многие собирались бежать за границу, но сборы производились в большой тайне. Все со страхом спрашивали себя: успеют ли спастись? Уезжали с фальшивыми паспортами, принимая всевозможные предосторожности чтобы обмануть бдительность полиции. Покоен был только безвестный темный люд, никакого касательства к общественному строю не имеющий.
Перемены ждали все. Ждали ее и в доме портного Клокенберга.
Не говоря уже о том, что настроение общества самым пагубным образом отзывалось на торговле, что у самых завзятых франтов охота к щегольству притупилась и у почтенного Франца Карловича заказы так уменьшились, что он должен был распустить половину мастерских, немало раздражало его также и положение дочери, замужней девицы. То, что Максимов испытывал от насмешек сослуживцев, можно было назвать пустяками в сравнении с нравственными истязаниями, которым подвергался Клокенберг от своих соотечественников и от завистливых русских торговцев, с которыми ему постоянно приходилось иметь дело. Чтобы спастись от издевательств, лицемерных сожалений и глупых советов, было только одно средство: продать за бесценок все имущество и покинуть страну, где люди подвергаются ни за что ни про что такого рода напастям, которые ни предвидеть, ни предотвратить нет никакой возможности. Но это было бы уже полным разорением. Ни в ком не находил Клокенберг поддержки — ни у своих, ни у чужих. На все его жалобы, устные и письменные, ему отвечали советами молчать или угрозами, что его заставят молчать. Клокенберг ругался и плевался с утра до вечера, но из этого ровно ничего не выходило.
Само собою разумеется, что больше всех доставалось от него «проклятому Максимову»: дня не проходило, чтобы кто-нибудь не заставил Клокенберга почувствовать обиду и убытки, нанесенные ему этим «русским негодяем». То являлся родитель длинного Фрица с жалобами на сына, который упорно отказывался от всех предлагаемых ему невест под глупым предлогом, что он не может разлюбить Кетхен, то под личиной участия заходил ювелир Линдаль осведомиться, не случилось ли чего-нибудь нового в положении новобрачной; то притаскивался старик Фишер, которому, после того как он передал свою торговлю зятю, ничего больше не оставалось делать, как от скуки ходить по чужим домам да совать свой нос, куда его не спрашивают. Все лезли с советами, указаниями и с худо скрытым, под видом участия, злорадством и осуждением.
Да иначе и не могло быть: богатству Клокенберга и красоте его дочери все завидовали.
— На вашем месте, Клокенберг, я ни за что не примирился бы с таким чудовищным насилием, — говорил один.
— О, я показал бы им, что с честными немцами шутить нельзя! — восклицал другой.
— Я на вашем месте до самого посланника дошел бы, — подхватывал третий.
— Что посланник! Я бы самому королю написал, чтобы он знал, как с честными баварцами поступают в России! — кричал четвертый.
— Все это — вздор! А на вашем месте, Клокенберг, я потребовал бы развода, — горячился отец длинного Фрица.
— Не правда ли, господин пастор?
Но пастор стоял за мирное разрешение вопроса, утверждая, что крутыми мерами ничего путного не добьешься.
— Мы — иноземцы и должны подчиняться законам той страны, в которой нам оказывают гостеприимство, — говорил он.
— Хорошо гостеприимство! — возражал отец длинного Фрица.
— Послушайте, Фукс, но ведь вам могут ответить, что если вы недовольны здешними порядками, то можете убираться на родину. Зачем же Клокенбергу подвергаться такой неприятности? Кроме того, Кетхен обвенчана с русским, русские же смотрят на брак строго, вследствие чего получить развод очень трудно и стоит эта процедура очень дорого; наконец, если бы даже Клокенберг и пожелал разориться, чтобы развести дочь, ему это не удастся, так как брак совершен по приказанию государя, — заявлял пастор, выкрикивая с пафосом последние слова и красноречивым жестом поднимая палец для большей убедительности.
Не зная, что на это возражать, немцы хором обрушивались на Максимова, но и тут встречали отпор от пастора, который находил, что Максимов ни в чем не виноват.
— Как русский подданный, он не мог ослушаться своего царя.
Это мнение поднимало такой шум и гвалт, а замечания, выкрикиваемые друзьями Клокенберга так раздражали последнего, что он выходил из себя и указывал им на дверь. Обиженные посетители расходились, давая себе слово никогда не возвращаться, но не проходило и недели, как любопытство брало верх над чувством оскорбленного самолюбия, и снова то один, то другой забегал узнать, что делается у Клокенбергов.
А с заднего крыльца являлись с той же целью жены и дочери честных немцев: фрау Фукс, фрейлейн Штрассе, Никмахер, Либштраль и другие, чтобы узнать про Кетхен, про ее здоровье и можно ли ее видеть.
— Неужели она даже и меня не примет? Ведь я была другом ее матери, — говорила Анисье фрау Штрассе.
— Я подруга ее детства и так нежно люблю ее! — восклицала другая.
— Никто ей не желает столько счастья, как тетка длинного Фрица, — заявляла третья.
Но дальше кухни дамам не удавалось проникнуть. Кетхен никого не принимала, и, ко всеобщей досаде, ее нельзя было видеть даже и мельком: она никуда не выходила. После приключившегося с нею инцидента она вымолила у отца позволение поселиться в мезонине, и Клокенберг, не столько для того, чтобы доставить ей удовольствие, сколько с целью скрыть ее от всех глаз, согласился на ее просьбу. Вскоре все хорошие немецкие хозяйки с изумлением и негодованием узнали, что Кетхен теперь даже и в кухню никогда не входит и что всем хозяйством в доме бесконтрольно распоряжается Анисья. После этого ничего путного нельзя было ждать от Клокенберга, и все единогласно решили, что портной рехнулся с горя. Мало-помалу нашествия любопытствующих и соболезнующих в кухню, где полновластной хозяйкой царила русская баба Анисья, становились все реже и наконец совершенно прекратились.
И Клокенбергу перестали надоедать друзья. Но ему от этого было не легче. В первое время его приводила в ярость мысль, что вот-вот сейчас явится Максимов за женой и за ее приданым. Клокенберг так часто повторял всем, кто хотел слушать его, что русский негодяй подстроил всю эту штуку с корыстной целью, что, наконец, и сам поверил этому. Но Максимов не являлся, и немец сначала с недоумением, а затем и с беспокойством спрашивал себя, что же это значит. Когда он обращался с этим вопросом к пастору, умный старик, покачивая головой, уклончиво отвечал, что все это печально, но унывать не следует, надо уповать на Бога: он допустил свершиться этому браку, он же позаботится и о его последствиях. Пастор убедил Клокенберга оставить дочь в покое и не мучить ее ни расспросами, ни упреками.
— Чем реже вы будете видеться с нею, тем лучше будет, — говорил он. — Человек вы грубый, и нрав у вас необузданный, а теперь с нею нельзя обращаться как прежде; она уже — не фрейлейн Клокенберг, а супруга русского дворянина Максимова. Обвенчана она по приказу царя, и, без сомнения, тайная полиция следит за каждым вашим шагом; дурным обращением с дочерью вы навлечете на себя большие неприятности.
Клокенберг, как взнузданный конь, глухо проворчал какое-то проклятие в ответ на эти слова, но ослушаться не смел и оставил свою дочь в покое.
Пастор был человеком с большим весом в Петербурге; к нему относились с почтением не только в консульстве и в посольстве, но и русские власти, так что ссориться с ним было опасно. Поведение Кетхен и ее отшельническую жизнь он вполне одобрял, и мало-помалу, невольно подчиняясь влиянию пастора и Анисьи, которая с особенным уважением относилась к своей питомице с тех пор, как она превратилась в русскую барыню, сам Клокенберг стал убеждаться, что в новом своем положении его дочь иначе вести себя не может… до поры до времени, разумеется. Допустить, чтобы такое положение вещей могло продолжаться вечно, никто не мог, все ждали перемены.
Приближались рождественские праздники. Вдруг однажды Клокенберг узнал, что его дочь почти каждое утро ходит к ранней обедне в русскую церковь. Это открытие так озадачило его, что он, не дождавшись посещения пастора, сам отправился к нему, чтобы сообщить ему эту новость.
Пастор выслушал его спокойно, не проявляя ни малейшего удивления.
— Что же делать, любезный Клокенберг, ваша дочь — жена русского дворянина, и ее желание исповедовать одну религию с мужем весьма понятно, — сказал он.
— Но Кетхен, судя по всему, никогда не сделается настоящей женой этого…
Резкое слово чуть было не сорвалось по привычке с губ портного, но пастор вовремя прервал его:
— Будущее от нас сокрыто, любезный Клокенберг. Будем надеяться на благость Всевышнего. Вашу дочь ни в чем нельзя упрекнуть, а это уже много значит. Вам надо благодарить Бога за то, что он послал вам такое прекрасное, скромное и добродетельное дитя.
Анисья с восхищением рассказывала в людской соседних княжеских хором, что ее барышня, с тех пор как ее обвенчали с Максимовым, ото всех немецких обычаев стала отвыкать и во всем старается подражать русским.
Раз как-то перед самым праздником возвращалась Анисья из сарептской лавки, куда ее посылали за горчицей; вдруг на повороте с площади ей встретился Мишка. Оба очень обрадовались друг другу, однако в первую минуту, вспомнив здоровую пощечину, которую барин недавно дал ему за то, что по поводу дурно изготовленного кушанья он позволил себе упомянуть про клокенберговскую кухарку, и зарок, который он себе дал, забыть про существование обитателей дома на Исаакиевской площади, Мишка хотел было спастись бегством от своей старой знакомки. Но Анисья так крепко вцепилась в него, что волей-неволей ему пришлось остановиться и вступить с ней в разговор. Она, разумеется, стала расспрашивать про его барина, и болтливый парень дал волю языку, тем более охотно, что он целые пять месяцев был лишен удовольствия по душам поговорить с кем бы то ни было.
С увлечением поведал он о теперешнем житье-бытье его барина и его личном, и рассказы его дышали таким унынием, что, слушая его, Анисья сначала охала и ахала, а затем, всплескивая руками и ударяя себя по бедрам, стала прерывать его восклицаниями:
— Да неужто ж?!. И ничего не кушает? И в гости не ходит? И наряжаться перестал? Ах ты, Господи, мать царица небесная! Да ведь он этак себя изведет, право! Вот так скучал-скучал у нас в деревне один паренек, да и умер, ей-богу, право! И все на нас злится, говоришь?
— Страсть как злится!
— Уж это он напрасно! Чем же мы-то виноваты?
Мишка на этот вопрос благоразумно промолчал.
— И неужто никогда про Катеньку нашу не вспоминает?
— Никогда!
— Да ведь супруга она его теперь, в церкви Божьей венчаны!
— Он и знать это не хочет.
— Да как же так? Такое дело, его не переделаешь. Не под ракитовым кустом их покружили, а самым настоящим образом, в венцах и рука об руку поп вокруг аналоя их водил, и кольцами поменялись, и все как следует, крепко, значит, на всю жизнь.
— Вот барин оттого-то и сокрушается.
— Да чем же она ему уж так противна? Из себя красавица, нрава приятного, добрее и ласковее ее не сыщешь, даром что немка.
— Ну вот поди ж ты! Ненавидит он ее, да и все тут. Ничего не поделаешь.
— А как соблюдает-то себя! — продолжала восхищаться Анисья, не вслушиваясь в возражения своего собеседника. — К окошку даже не подходит, чтобы не увидал ее кто-либо невзначай. И все одна; кроме старого пастора, никого к себе не пускает. Целый день рукоделием занимается. Воздухи в церковь вышила, по алому бархату золотом, а теперь длиннейший ковер пестрыми цветами по бланжевому фону вышивает… и тоже в церковь.
— А отец все бьет ее? — полюбопытствовал Мишка.
Этот вопрос привел Анисью в негодование.
— Кто ж ему теперь позволит бить ее? — вскрикнула она. — Мужнину жену! Чего зубы-то оскалил, дурак? — накинулась она на Мишку, подметив его лукавую усмешку при ее последних словах: эта улыбка привела ее в ярость. — Ты думаешь, не грех вы делаете, что законной супругой пренебрегаете? Ты думаешь, вас за это добрые люди хвалят? Как бы не так! Да еще подожди, дай срок, вас и Господь за это накажет! Она теперь в нашу церковь ходит, образам нашим молится, скоро совсем православной сделается, и уж тогда как же Богу за нее не вступиться, ты только подумай! Он, Господь-то, все видит, от него не скроешься! Каждая невинная слеза у него на счету — вот что! А сколько таких слез проливает наша голубка, знает только ее ангел-хранитель. Ни на кого она не жалуется, ни на что не ропщет, только худеет да бледнеет, как свечка тает. А вам и горюшка мало! У, ироды бесчувственные! Скучаете? Людям на глаза вам зазорно попадаться? И поделом, не так еще вам надо! Звери вы бездушные!
Мишка, застигнутый врасплох этим потоком красноречивых упреков, огрызался, как мог, но перекричать Анисью, которая своими жестами и визгом начинала уже привлекать на них внимание прохожих, он и не пытался, и только, как травленый зверь, озираясь по сторонам, выискивал удобного случая улепетнуть от рассвирепевшей бабы.
Вдруг она схватила его за руку и таким решительным тоном спросила: «Где вы живете?» — что он, ни на минуту не задумываясь, ответил на ее вопрос.
— Ладно, я к вам приду, — буркнула Анисья, повертываясь к нему спиной, и бегом скрылась в соседнюю улицу.
Угроза Анисьи так ошеломила Мишку, что он довольно долго простоял на том месте, на котором она оставила его, раздумывая, как бы поправить свою оплошность, и, ни до чего не додумавшись и с досадой почесывая в затылке, поплелся домой.
Анисья же кинулась к своей барышне и рассказала ей про свою встречу.
При первых же ее словах Кетхен зарделась и впилась в нее сверкающим от любопытства взглядом, и, когда Анисья окончила свой рассказ, она все продолжала молча глядеть на нее, не говоря ни слова.
— Ты что же молчишь? Пойти мне, что ли, к ним? Я сказала, что приду, — спросила Анисья.
— Нет, Анисьюшка, не надо к ним ходить. Илья Иванович разгневается, — со вздохом вымолвила ее госпожа.
Кетхен теперь иначе как по имени и отчеству Максимова не называла. Невзирая на то, что, с тех пор как их обвенчали, они ни разу не виделись и что всем своим поведением он доказывал ей, что не желает признавать узы, которыми их, против его воли, связали, он с тех пор стал ей так близок, что она уже не могла называть его, как прежде, господином Максимовым. И надо было слышать, с какой нежностью и уважением произносила она его имя и отчество! Кто мог упрекнуть бедную Кетхен за то, что она самовольно присвоила себе это маленькое право — единственное из всех прав законной супруги, которым никто не мог помешать ей пользоваться? Ее чувство к тому, которого она, ни на что невзирая, считала своим супругом, росло и крепло в ее душе с каждым днем. Он мог ненавидеть ее, избегать ее, сколько ему было угодно, а она все-таки будет любить его до самой смерти. И — кто знает? — может быть, там, где их души встретятся после смерти, он будет рад узнать, как его любили на земле, и будет благодарен ей за эту любовь! Недаром же сказано, что брак есть таинство, которое нельзя нарушить.
Как мил стал Кетхен тот храм, в котором их соединили навеки! Как отрадно ей было молиться в нем! Ее тянуло туда каждый раз, когда ей было особенно тяжко и душа требовала утешения и сочувствия. С одним только Богом могла она говорить про свою печаль — ни с кем больше. И нигде не ощущала она так ясно его присутствия, как в Казанском соборе. Она призналась в этом пастору. Не для того, чтобы получить разрешение молиться в русском храме, — нет, если бы он запретил ей это, она заявила бы ему, что повиноваться в этом свыше ее сил, — но ей не хотелось ничего скрывать от человека, которого любила и уважала ее мать, который всегда оказывал ей участие и своим заступничеством спасал ее от столкновений с отцом в такое время, когда грубое прикосновение к открытой ране ее сердца было ей особенно чувствительно и больно.
Однажды вместо ранней обедни Кетхен пришла к поздней и узнала в служившем священнике того самого, который венчал ее, и так смутилась, что несколько минут пребывала в недоумении — подойти ли ей к кресту вместе со всеми или уйти скорее из церкви, пока ее не узнали. Но священник уже пристально смотрел на нее, точно подзывая ее к себе взглядом. Она подошла, дрожащими губами приложилась к кресту и, не поднимая глаз, поспешила к выходу. На паперти догнал ее причетник.
— Вы будете госпожа Максимова? — спросил он у Кетхен. В первый раз ее называли этим именем.
— Я, — ответила она дрогнувшим от радостного волнения голосом.
— Батюшка просит вас зайти к нему — вот в тот белый дом направо. Как войдете в калитку, сейчас увидите крыльцо. Постучитесь, вам отворит служанка. Скажите ей, что отец Стефан приказали вам их подождать. Батюшка сейчас за вами придет, только облачение снимет.
Кетхен вошла в указанный дом и, по приглашению впустившей ее служанки, села на обитый кожей стул в светлом, опрятном зале с большим киотом, наполненным образами, в красном углу, с цветами и птицами в клетках на всех окнах. Ждать ей тут пришлось недолго; минут через десять пришел священник. Он стал расспрашивать про ее житье-бытье; узнав, что она ни разу не видела своего мужа, с тех пор как ее обвенчали, он выразил соболезнование ее печальному положению и полюбопытствовал узнать про ее намерения.
— Что же вы думаете делать, сударыня? — спросил он.
Кетхен подняла на него свои ясные голубые глаза и чистосердечно созналась, что не понимает его вопроса.
— Гм… действительно… положение ваше не из легких, и это очень похвально, что вы переносите его с такой покорностью. Другая на вашем месте… Ведь вы любите своего мужа?
— Люблю! — сорвалось с губ Кетхен так стремительно, что отец Стефан не мог удержаться от улыбки.
— Так как же так? Ведь вам, должно быть, очень тяжело, сударыня? Ну, расскажите-ка мне всю вашу историю с самого начала! Как это случилось, что государь император узнал про вашу любовь и приказал вас обвенчать с господином Максимовым? — прибавил он, не дожидаясь ответа на свой первый вопрос.
Кетхен рассказала все, что знала, не скрывая и настоящей причины, побудившей ее к самоубийству, жестокое обращение с нею отца.
— А теперь как обращается с вами ваш батюшка? — спросил отец Стефан.
— Он меня теперь ни в чем не стесняет, — поспешила она ответить.
— Я вас уж не в первый раз вижу в нашем храме. Вам нравится наша служба?
— Я теперь нигде, кроме как в русской церкви, не могу молиться, — ответила Кетхен.
— Это может быть указанием свыше, сударыня. Господу Богу, верно, угодно, чтобы вы приняли веру вашего супруга, — заметил все с той же доброй улыбкой отец Стефан.
— Я этого очень желаю, — ответила, не задумываясь, Кетхен.
Поговорив с нею еще несколько минут, отец Стефан предложил ей приходить к нему учиться русской вере.
Кетхен с радостью приняла предложение, и чем ближе отец Стефан узнавал ее, тем больше привлекала она его к себе своей откровенностью и душевной чистотой. А вместе с тем возрастало и негодование его на Максимова. Какой еще жены надо этому сумасброду? Начитался, верно, Вольтера и ему подобных философов, растлевающих ум и сердце, а потому и не ценит выпавшего на его долю таким чудом счастья.
Отец Стефан дал себе слово непременно переговорить с Максимовым и употребить все усилия к тому, чтобы заставить его сойтись с супругой, но отложил исполнение этого намерения до того дня, когда Кетхен будет присоединена к православной церкви. Это событие должно было совершиться 25 марта, в день Благовещения. Так решила сама Кетхен, пылавшая восторженным обожанием к Пресвятой Деве.