Часть вторая ПОДЗЕМНАЯ ЧУДЬ

1

Приложившись к кресту в руках священника, малочисленные прихожане Вознесенской церкви тихо и незаметно покидали храм. У Богородицы в левом приделе молился солдат в расстегнутой шинели, с широким шрамом на обритой голове. Унеся крест и закрыв алтарные врата, священник подошел к солдату.

– Исповедуйте, отец Сергий, – сказал тот.

Священник неторопливо оглядел храм – после недолгой службы стало пусто и безмолвно. В людях поселился страх, боялись лишнюю минуту оставаться в церкви. Многие вовсе перестали посещать богослужения и заходили украдкой – поставить свечку, коротко помолиться у иконы, затем торопливо уйти в беснующийся, наполнившийся злобой мир, чтобы никогда, может быть, не вернуться сюда. Отец Сергий вспомнил слова из январского послания патриарха Тихона: «Если нужно будет пострадать за дело Христово, зовем вас, возлюбленные чада Церкви, на эти страдания вместе с собою». И свои собственные грустные мысли на этот счет: вот и на Руси наступили времена Нерона и Диоклетиана, вот и наш черед настал, пришел день посещения Божьего, грозный, светлый день. Но много ли найдется русских исповедников, готовых идти до конца, до смерти, достанет ли их крови, чтобы смыть с народа клеймо вероотступничества и предательства клятвы 1613 года? Этот вопрос до сих пор мучил отца Сергия, несмотря на доходившие вести о страшных смертях иерархов, рядовых священников, монахов и монахинь. Слишком благодушествовала Россия последние десятилетия, слишком дебелой сделалась, чтобы под силу ей теперь было высоко поднять меч веры и не выронить его. Но разве Бог не милостив и посылает испытания сверх меры? Отец Сергий не мог допустить такой невероятной и мрачной мысли. Значит, всем зверствам и безумствам большевиков Россия в силах противопоставить превосходящий их подвиг любви и терпеливого, мученического несения креста. Значит, нужно терпеть и до конца совершать свое дело.

Оглядев храм, отец Сергий повернулся к переодетому солдатом офицеру. Пять дней назад тот точно также подошел на исповедь, а после назвался, попросил помощи и участия в тайном плане. «Вам разрешено приходить в дом напротив и служить обедню для императорской семьи, – сказал он. – Я отдаю себе отчет в том, насколько обременительна для вас эта просьба, но у нас нет другого способа». Отец Сергий согласился и принял записку, которую следовало незаметно передать государю. Теперь офицер ждал ответа.

– Не могу вас ничем порадовать, – негромко произнес священник. – Записку вашу я передал по назначению. Это стоило мне огромного усилия, охрана ни на минуту не ослабляет надзор за пленниками.

– Они русские? – спросил Шергин.

– Увы. Русские рабочие. Подумать только, до какого скотства может дойти русский человек, – священник горестно вздохнул. – Они постоянно пьяны, разнузданны, на каждом шагу намеренно наносят пленникам оскорбления. Дом превращен в помойку, в какой-то красный кабак. Только представьте себе, каково жить в подобных условиях.

– Да-да, – нетерпеливо произнес Шергин, – эти мерзавцы не понимают, что творят. Но что государь? Он не смог передать вам ответ?

– Он, безусловно, ознакомился с вашим письмом. Но вчера во время причастия он дал мне понять, что ответа не будет.

– Каким образом вы это поняли? – немного разочарованно спросил Шергин.

– Он очень выразительно покачал головой. Я трактую это так, что государь не желает бежать. Он намерен разделить судьбу своего народа и России. Ведь и раньше, вспомните, еще будучи под стражей в Царском Селе, император заявлял, что не покинет страну.

– Но сейчас не семнадцатый год, и у власти не кукольное Временное правительство, а кровавые душегубы, – в сердцах произнес Шергин. – Да и ситуация благоприятствует. Чехи подняли мятеж против советов, Сибирь уже начала освобождаться от большевиков. Знает ли об этом Николай?

– Газет им не дают, а слухам проникнуть в дом неоткуда. Я уверен, охранники ни о чем пленникам не сообщают.

– Значит, это должны сделать мы. Вечером я принесу новую записку. Вы не откажетесь передать ее?

– Я всего лишь исполню свой долг перед Богом и Его помазанником, – тихо ответил священник.

Сойдя с церковной паперти, Шергин постоял немного, глядя через площадь на двухэтажный дом, совсем недавно обнесенный наспех двумя рядами забора. Особняк инженера Ипатьева был приспособлен большевиками под тюрьму, где содержалась безвыходно царская семья. Для чего понадобилось увозить из Тобольска государя с женой и лишь через месяц доставить сюда наследника с княжнами, оставалось загадкой, хотя и не такой уж неразрешимой. Шергин подозревал, что Николая намеревались использовать в политических целях, хотели добиться от него согласия на что-то. И вряд ли это были большевистские интриги. Скорее всего, тут следовало предполагать германские планы «реставрации», каким-то образом сорванные.

От отца Сергия стало известно, что бывший самодержец и его жена занимают угловую комнату дома. Однако разглядеть что-либо в постоянно закрытых окнах, выходивших на площадь и в переулок, было невозможно – не из-за двойного забора, а из-за того, что стекла густо выбелили известью. «Скоты», – выругался Шергин на счет большевиков и направился вниз по Вознесенской улице к центру города. В конце ее находился пруд, где плавали утки со своим потомством и ловили рыбу особенно удачливые по этой части мещане. Шергин обогнул пруд, прошел еще квартал и позвонил в дверь скромного двухэтажного дома, принадлежавшего коммерсанту Потапову. Полтора месяца назад его приютила здесь дочь Потапова, Лизавета Дмитриевна, соломенная вдова без детей и с большим запасом нерастраченных чувств.

Дверь открыла хозяйка. Слуги разбежались еще зимой, польстившись революционной свободой и прихватив с собой кое-что из коммерсантского имущества. Елизавета Дмитриевна после этого слышать не желала о развращенной Советами прислуге в доме и хозяйствовала сама – очень боялась быть зарезанной ночью в постели. И за больным, не встающим с постели родителем, тоже ухаживала самолично, стойко перенося старческие капризы.

– Петр! Наконец-то.

Шергина обдало волной густого цветочного аромата. Лизавета Дмитриевна схватила его за руку, но сейчас же отпустила. Вдова была импульсивна и порывиста, однако время от времени вспоминала о приличиях.

– К тебе пришли, – сказала она взволнованно. – Я бы не впустила его в дом, но этот человек назвался твоим товарищем. Тебя так долго не было, я вся изнервничалась. Такое ужасное время, я все время чего-то боюсь…

– Где он? – спросил Шергин, снимая солдатскую шинель.

– В твоей комнате. Я на всякий случай заперла его ключом, а украсть там едва ли что можно.

– Вы неподражаемы, Лизавета Дмитриевна, – усмехнулся Шергин. – А если он выпрыгнул в окно с моими вещами? К тому же там деньги.

– Господи. – Глаза Лизаветы Дмитриевны стали круглыми и перепуганными. – Об этом я не подумала.

Они поднялись по лестнице, вдова отперла дверь и заглянула в комнату.

– Слава Богу! – выдохнула она, пропуская Шергина.

На его кровати развалился штаб-ротмистр Чесноков и томно перебирал струны гитары, напевая под нос. При виде Шергина он отложил инструмент и, когда дверь закрылась, отрезав Лизавету Дмитриевну, развязно подмигнул:

– Ну и как оно? – Он изобразил непристойное движение. – Хороша вдова на вкус?

– Вы пришли говорить об этом, ротмистр? – не слишком дружелюбно осведомился Шергин.

– Не будьте столь мрачны, господин капитан, – ухмыльнулся Чесноков. – Все мы люди-человеки. Просто завидую я вам, Петр Николаич. Самому как-то не удается устраиваться с таким купеческим комфортом да под теплым женским боком. А ведь я бы не сказал, что вы принадлежите к тому типу, который нравится женщинам. Совсем не принадлежите. Вам еще никто не говорил, что с этим шрамом вы похожи на Франкенштейна?

Он вынул из кармана студенческой тужурки портсигар и закурил.

– Александр Иваныч, – сказал Шергин, садясь на стул у окна, – переходите к делу.

– Большевистские газеты сегодня подтвердили, – с удовольствием сообщил Чесноков, – что Совдепы вынуждены были драпать из Новониколаевска, Челябинска и Омска. Особенно расписывают «злодеяния» некоего атамана Анненкова с его казачьим отрядом. Вы не знаете, кто таков этот бравый Анненков?

– Что-то слышал, не то в шестнадцатом, не то в семнадцатом году. Кажется, он командовал партизанским полком в составе Сибирской казачьей дивизии. И отзывы о нем как будто были самые противоречивые. Вы чай будете?

– Всенепременно. Да и от рюмочки не откажусь в честь таких-то известий.

Шергин вышел на лестницу и кликнул Лизавету Дмитриевну. Та, догадавшись сама, уже несла поднос с чайниками, чашками и связкой кренделей.

Громко, со вкусом прихлебывая душистый, с травами чай, штаб-ротмистр продолжал:

– Но это не все. Из достоверных источников известно: Комитет Учредительного собрания в Самаре, коротко КОМУЧ, объявил о создании своего правительства и Народной повстанческой армии. В Самаре успешно произошел офицерский мятеж, и руководил им подполковник Каппель. Его отряд и несколько других составили костяк армии. Я предлагаю поднять тост за успех рожденного Белого движения.

Шергин откупорил початую бутылку вина, разлил по бокалам.

– Что ж, – чувствуя некоторое возбуждение, произнес он, – о Каппеле я наслышан как о честном и храбром человеке. Будем надеяться, что господа кадеты и эсеры из этого Комитета не обоср…ся от собственной смелости и не будут мешать честным русским людям выполнять свой долг перед отечеством. За Россию, ротмистр.

– За победу русского духа, – добавил Чесноков.

– Кстати, что это за достоверные источники? – выпив до дна, поинтересовался Шергин.

Штаб-ротмистр рассмеялся.

– Я подслушал на базаре разговор двух остолопов из советской милиции. Они так простодушно сердились на контрреволюционные мятежи, что не заслушаться их беседой было невозможно. А что у вас, Петр Николаич? Встречались с попом?

Шергин в двух словах обрисовал ситуацию.

– Необходимо как можно скорее убедить государя, – подытожил он, – что его дальнейшее пребывание в большевистском застенке угрожает ему и наследнику смертельной опасностью. Скоро вспыхнет вся Сибирь, а за ней остальная Россия. Красные изуверы в этих условиях вполне способны решиться на крайние меры.

– Это значит, что у нас мало времени, – сказал Чесноков. – Нужно искать и другие пути сообщения с пленниками.

– Я уже думал о подкупе охраны. Отец Сергий снабдил меня кое-какими сведениями. Еду арестантам приносят из комиссарской кухмистерской, ею заведует какой-то еврей. Так вот, один из помощников коменданта дома самолично наведывается туда и наблюдает за доставкой. Можно попытаться перехватить его по пути, завести разговор.

– С наскока может не получиться, – засомневался Чесноков. – А действовать нужно наверняка.

– Побольше развязности, наглости и похабных шуток – получится. На красную сволочь это действует как пароль. Вам, ротмистр, это вполне удастся, я полагаю, простите за прямоту.

– Да чего уж там, – хмыкнул Чесноков. – По молодости два раза на дуэль вызывали за эти самые шутки. Едва жив остался.

– Неужто всего два раза?

– На третий получил кулаком по физиономии, – сознался ротмистр. – На четвертый… Хотя не буду вас утомлять. Это долгий перечень.

– Охотно верю.

– Между прочим, Петр Николаич, вы не в курсе, чем большевики кормят царских особ? Сдается мне, в их жидовской кухне омерзительная еда. Да к тому же евреи жадные. Как вы думаете?

– Ни капли не сомневаюсь, что кормят их помоями, – сказал Шергин. – Для русского царя у жида не выпросишь и куска хлеба. Особенно бывшего царя.

– У меня сейчас родилась замечательная мысль. Что если им станут приносить в качестве милосердной помощи продукты из здешнего женского монастыря, Ново-Тихвинского, кажется? А через сестер можно будет наладить и сообщение. Как вам идея? Я даже знаю, через кого это устроить, чтобы нам самим не засвечивать свои физиономии.

– Через кого же?

– Здесь в городе поселился бывший личный врач наследника Алексея. Доктор Деревенько. К нему для знакомства отправим Никитенко, они хохлы, общий язык найдут.

– Прекрасно, – одобрил Шергин. – Однако все упирается в то, насколько сговорчивой окажется охрана и ее начальство.

– Попытка не пытка, – бодро произнес Чесноков. – Кстати, по поводу пытки. Один вопрос не дает мне покоя – введут ли комиссары институт пыток? Все-таки неприятная мысль, согласитесь. Так и представляется мрачная картина в огненных отсветах: висящее на дыбе полумертвое тело и палач, ласково перебирающий в углу свои изуверские инструменты.

– По крайней мере свою красную инквизицию он уже ввели. Да и пытками вряд ли брезгуют. Поговаривают, главарь уральского совдепа, еврей Голощекин, имеет садические наклонности. Но я вам не советую подобными картинками заранее стращаться. Еще насмотритесь такого вживую.

– Благодарствую, Петр Николаич, утешили.

Шергин дернул уголком губ, усмехаясь.

– Сегодня вечером надо собраться, обсудить план действий. Предупредите Любомилова. А Никитенко и Скурлатовскому я сам сообщу.

Проводив штаб-ротмистра до порога дома, Шергин зашел в гостиную. Лизавета Дмитриевна расположилась в кресле с рукодельем, но тотчас отложила шитье, вопросительно посмотрев на постояльца. Он склонился над спинкой кресла и обнял вдову, поцеловал в розовое ушко с поддельным бриллиантом.

– Лиза…

– Петр, – со страстью выдохнула она.

– Ко мне вечером наведаются друзья, – проговорил он, спускаясь губами ниже, к полной шее Лизаветы Дмитриевны, – мы посидим немного у меня в комнате, поговорим. Их будет четверо. Они, разумеется, живоглоты, но, думаю, обойдутся чаем с вареньем. Ты же не будешь возражать?

– Ах, боже мой, – почти простонала она. – Пятеро мужчин в доме. Ведь это будет шум, топот, громкие разговоры. Папа обеспокоится. Что я скажу ему?

– Ничего, мы будем тихо. Я велю им не топать.

Он расстегнул пуговку на лифе ее платья.

– Петр… ты чудовище… Франкенштейн…


Дело сладилось через неделю, и все совершилось на удивление гладко. Доктор Деревенько, принявший живое участие в переговорах, коротко свел сестер Ново-Тихвинского монастыря и коменданта «дома особого назначения» Авдеева. Монахини, переодетые в мирское платье, приходили каждый день к воротам тюрьмы и отдавали караульным молоко, яйца, овощи для пленников. Отец Сергий оповещал Шергина о том, что поведение охраны заметно переменилось. Тюремщики помалу перестали издеваться над арестантами, больше не орали глумливо революционные песни и вообще вели себя мягче.

– По-видимому, они изумлены кротостию и незлобием пленников, – говорил священник, – их поистине христианским перенесением тягот и оскорблений. Все же, нацепив красные звезды, они остаются людьми, которых вразумляет любовь и пример ближних.

– Я бы, батюшка, – заметил Шергин, – не стал особенно надеяться на человечность тех, кем управляет стадный инстинкт. Помяните мое слово, достаточно одному из них застыдиться этой мягкости либо попасть под раздел вышестоящего начальства, как все они удвоят прежнюю наглость по отношению к пленникам.

– Не все, – покачал головой священник, – не все, даст Бог.

Оба оказались правы, и подтверждение этому обнаружилось меньше месяца спустя. Пока же, используя «вразумленность» охраны, заговорщики склонили второго помощника коменданта Петрова к роли посредника. Монахини два раза передавали ему записки для Николая, содержание которых становилось все настойчивее. Заговорщики умоляли государя не рисковать собой и наследником, дать согласие на подготовку побега, подробности которого пока держались в тайне. Однако оба раза получали в ответ устный отказ.

– Он с ума сошел, – процедил Шергин, когда Скурлатовский принес последнее царское «нет».

– Знаешь, Петр, – угрюмо сказал Скурлатовский, – я начинаю думать, что наша затея была бессмысленна с самой первой минуты. Мы вообразили себя спасителями царя и отечества, а на самом деле кто мы? Жалкие просители у ворот высокого терема, в котором царственно томится драгоценная Жар-птица… Ну вот, стихами заговорил, – еще больше опечалился он. – Освободиться она может, только расправив крылья и вылетев в окно. Но оно заделано решеткой, а жалкие просители у ворот хотят уволочь ее, вульгарно запихнув в мешок и обломав крылья.

– Перестаньте распускать нюни, господин штабс-капитан, – бросил Шергин. – Вашей Жар-птице уже давно обломали крылья, а скоро свернут и шею, пока она будет мечтать о полете.

– Ба! – поразился Скурлатовский. – И это я слышу из уст верного монархиста, до печенок преданного идее сакральности престола. Что с вами, Шергин? Не зная вас, я мог бы подумать сейчас, будто вы презираете свергнутого государя, как какой-нибудь паршивый эсер или, не дай бог, краснопузый пролетарий.

– Государю я вполне предан, – раздраженно сказал Шергин, – и клятве моих предков в шестьсот тринадцатом году верен. Для меня Николай не бывший, а до сих пор настоящий. Помазание при венчании не может быть отменено подписью на какой-то бумажке. Вам ли этого не знать, Скурлатовский. Он не имел права отрекаться от престола, он еще мог спасти страну от гибели. Но он даже не попытался этого сделать, вместо этого подрубил корни монархии! А теперь он изо всех сил показывает, что отрекся всего лишь от престола, но не от России? Тогда как Россия – это и есть престол и то, что вокруг престола! Другой России нет, вам ясно это, Скурлатовский?

– Да что ж вы так кричите, голубчик? – с озабоченной гримасой спросил штабс-капитан. – Мне уже давно все ясно. Надо ставить жирную точку в нашем молодеческом умысле и разойтись в стороны. Лично я наметил для себя каппелевский белогвардейский отряд на Волге. Буду бить голозадую шантрапу и молить Господа, чтобы был милостив к нашей несчастной России… Между прочим, чехословацкие части рвутся к Екатеринбургу. Через несколько недель они, возможно, будут здесь, и стены царской тюрьмы рухнут сами собой.

Шергин резко мотнул головой.

– Боюсь, Михаил Андреич, к тому времени она опустеет, причем самым радикальным образом. Сделаем хотя бы последнюю попытку. Если и на этот раз Николай не решится, тогда и в самом деле лучше на Волгу, к Каппелю. Или в Сибирь, там тоже неплохо комиссаров зачищают.


Монахиня сестра Ирина, потупив глаза, сидела у стола в монастырской гостиничной комнате для паломников, которых уже давно не было, и тихим голосом рассказывала:

– Пришли мы с сестрами к воротам, постучались, а как открыли нам, сразу мы поняли – неладное что-то. Караульные прямо не глядят, смущаются будто и продукты так-то неохотно берут, с грубостью даже. Раньше-то они нам не грубили, вежливо обходились. А тут их начальник пришел, новый совсем, незнакомый. Расспросил их, потом нас и давай ругаться. И караульным солдатикам досталось, и нам, грешным. О правилах ареста все толковал, что мы его нарушаем и преступление делаем. Наказанием грозился от советской власти. А нам-то и наказание было б в радость, только б невинные не страдали. Так ему и сказали прямо. Ну, он еще поругал нас малость и разрешил носить молоко, ничего больше.

Другая монахиня, сестра Неонила, стояла у двери и кивала, подтверждая рассказ.

– А Петрова вы видели? – спросил Шергин, нервно прохаживаясь из угла в угол.

– Не было его, – быстро сказала сестра Неонила. – По двору какие-то незнакомые шатались, не по-русски горланили.

– Черт! – вырвалось у Шергина. Заметив, как сестра Ирина еще ниже опустила голову и торопливо перекрестилась, он пробормотал извинения.

– Вы в святой обители, уж будьте добры, себя держите, – укорила его сестра Неонила, – беса-то не призывайте, а то, неровен час, явится.

Не успела она договорить, по коридору за дверью пробежал шум, послышались скорые шаги и неясный говор. Сестра Неонила также спешно осенилась крестом и робко выглянула в коридор. Затем она вовсе скрылась за дверью, а через минуту маленькая комнатка заполнилась до предела. Кроме сестры Неонилы, появились еще две монахини, между ними втиснулся рослый и широкоплечий детина. Это был красногвардеец Петров, второй помощник коменданта Ипатьевского дома. С ходу бухнувшись на стул, он вытер рукавом пот со лба и сказал:

– Что хотите со мной делайте, товарищи женщины, только я отсюда не уйду, пока не будет мне спасения.

Увещевавшие его монахини оторопело умолкли. Сестра Неонила раскрыла от изумления рот, а сестра Ирина наконец подняла глаза – в них стояли слезы.

– Для спасения ты, братец, неудачно место выбрал, – усмехнулся Шергин. – Это тебе в мужской монастырь надобно.

– Нет уж, вы меня в это дело втравили, теперь и вытаскивайте, как хотите, – отрубил красногвардеец Петров. – Вот вам ваши бумаги, царь передал, а мне теперь за это башку снесут, если поймают.

Он достал из-за пазухи бумаги и положил на стол. Шергин узнал свою последнюю записку, адресованную Николаю, она была приложена к согнутым пополам листам, исписанным крупным прямым почерком. На обратной стороне записки Шергин обнаружил ответное послание: «Я прошу Вас, не тратьте понапрасну время и усилия. Прочтите это письмо, полученное мною пятнадцать лет назад, и Вы поймете, почему я говорю Вам нет. Благодарю Вас, русских офицеров, за Вашу преданность мне, верность Богу и Отечеству. Как воины и христиане Вы должны понять. Не мстите за меня, я всех простил и за всех молюсь, чтобы не мстили ни за меня, ни за себя. Нет такой жертвы, которую я бы не принес, чтобы спасти Россию. Зло будет усиливаться – терпите. Да свершится воля Божия над нами: Россия спасена. Николай».

«Это писал безумец, – подумал Шергин, пряча записку и листки с неизвестным письмом в карман солдатских галифе. – Он твердо решился принести себя в жертву большевистскому Молоху».

– Авдеева с Мошкиным, ну, помощником его, арестовали утром, – рассказывал тем временем Петров, оглядываясь по очереди на монахинь и Шергина. – Объявили, будто за покражу и пьянку, а только по правде не за это, уж я-то знаю. Пока арестантам житья не давали, начальство ничего, через пальцы на водку глядело. И что вещи у них таскали, тоже ничего. А как у нас маленько сердце защемило на них глядеть, ослабу дали, так комиссару из чрезвычайки, Юровскому, это сильно не по нраву стало. Ну и вот. Этих в тюрьму уволокли, караульных заменили, латышей теперь поставили, не то немцев.

– А ты? – спросил Шергин.

– А я сбег. Не стану же я дожидаться, пока мне голову открутят. Мне-то точно бы из чрезвычайки обратного ходу не было, если я с вами завязался.

– Так откуда бы они это узнали? – наклонился к нему Шергин.

– Они все узнают, что им надо. Вот посмотрели бы мне в глаза, я бы им сам все и выложил. – Он набрался духу и выпалил: – Пытают там сильно. На то она чрезвычайка.

Монахини у дверей зашушукались, сестра Неонила ахнула, а у сестры Ирины по щекам текли мокрые дорожки.

– Так что мне теперь одна дорога – к вашим уходить, – сказал Петров. – А они, слышно, совсем сюда подбираются. Недолго уже осталось.

– Что ж ты, братец, своих предаешь? – насмешливо спросил Шергин. – Может, покаяться тебе перед ними? Авось помилуют.

– Какие они мне свои, – обиделся красногвардеец Петров. – Насмотрелся уже ихней власти. Жид русскому не товарищ. В здешнем совете хоть и наши горнозаводские сидят, да вертит ими Шая Голощекин, а Шае Янкель из Москвы указания шлет. А мне моя рабочая гордость не позволяет больше, – твердо заявил он.

– Что теперь с ними будет? – глотая слезы, прошептала сестра Ирина.

– С кем? – спросил Петров.

– С царственными страдальцами, – еле слышно выдохнула она.

Петров задумался, почесывая под гимнастеркой.

– Не знаю. А жалко их. Мальчонку особо – будто христосик лежал, хворый. И девок… – он сконфузился, – барышень, я говорю. Краси-ивые, прямо ангелы какие. Мы над ними смеялись спервоначалу и над Николашей с его немкой. Да злость разбирала, всякое им непотребство чинили. А они – ну хоть бы слово поперек. Мы им «марсельезу» – к революции, значит, приучаем, а они нам «Царя небесного» или еще там чего духовное. Один раз за обедом случай был. Стою я сзади барышни, навалимшись над ей, и тяну со стола кусок. А она мне говорит, ласково так: если ты, мол, голодный, так садись с нами и ешь. Еще на «вы» сказала. Я аж поперхнулся. У них на столе всего-то ничего – хлеб сухой да котлетки из гнильцы, а еще приглашают, да вежливо так. Я после того будто сам не свой стал. Все ходил, в пол смотрел. А еще вот чего было. Мошкин наш царю прямо сказал: надоели вы нам, Романовы, на шее народной сколько сидели и теперь все сидите, не слазите, хоть и бывшие уже. А царь ему отвечает, тоже так ласково будто: потерпите, мол, скоро уже не будем на вашей народной шее сидеть. Так и сказал – потерпите, мол.

Сестра Неонила всхлипнула. Вслед за сестрой Ириной и остальные залились слезами. Шергину тоже сделалось не по себе. Он почувствовал себя бессильным свидетелем чего-то катастрофически несчастного, чего не мог ни объять умом, ни принять сердцем. Поздно было отказываться от этого свидетельствования, потому что ему уже вручены подтверждающие бумаги, которые он должен сохранить и передать по назначению. Но он чувствовал и то, что ему не нужна эта жертва, он не хотел смирения перед красным хаосом и большевистским игом, меньше чем за год обогнавшим триста лет татаро-монгольского.

В обеих революциях семнадцатого года ему виделась не более как цепь горьких случайностей, помноженных на злой умысел и помраченное состояние умов. Теперь ему пришло на ум, что, возможно, он ошибается и в том, что происходит с Россией, следует искать не столько политическое содержание, сколько мистическую сущность. Разумеется, смешно предполагать, что эта сущность понятна большевикам или науськавшим их подданным Вильгельма. Для первых мистицизм невнятен и не способен конкурировать с простым булыжником – оружием пролетариата. Соплеменникам же Фауста, напротив, мистицизм противопоказан из-за склонности сводить его к чернокнижию.

Тот, кто найдет истинный смысл совершающегося, тот увидит спасение России. Но Шергину очень не хотелось думать, что государю Николаю Александровичу совершенно ясна мистика происходящего. Полагать так значило, как и он, сделаться фаталистом, добровольно отдающим себя в жертву коммунистическим идолам, которые и без того уже обожрались кровью. Дикая картина представилась Шергину: Николай с кровавым венцом на голове, распятый на кресте. «Не вообразил ли он себя Христом, идущим на заклание?» – изумленно подумал он.

– Ни за что б вы меня не сговорили на это дело, кабы не было так жалко глядеть на них, – решительно заявил красногвардеец Петров.

– Вспомнила бабушка, как девушкой была, – невесело проговорил Шергин. – Жалко было, а деньги все же брал?

– А как бы вы мне поверили, ежели б я за просто так согласился? – с лукавым простодушием отвечал красногвардеец.

Вечером того же дня, 4 июля 1918 года, тайные планы заговорщиков прекратили существование и были похоронены в огне печки. По неясному расположению духа Шергин скрыл от остальных бумаги, переданные Николаем. Из окна поезда, уходящего на восток, в Сибирь, он, прощаясь, смотрел на дом екатеринбургского инженера, обнесенный двойной линией забора, с белыми слепыми окнами, за которыми творилась какая-то безумная трагедия, готовилось чудовищное человеческое жертвоприношение. Поезд увозил его в неизвестность, носящую имя гражданской войны. Вместе с ним из Екатеринбурга в недавно созданную Сибирскую армию уезжал бывший красногвардеец Петров.

2

Найти сносную библиотеку в краю верблюдов и каменных истуканов Федор не надеялся. Усть-Чегень в смысле просвещения был жестокой глухоманью, куда не добиралась нога первопроходца, сеющего разумное и доброе. Федор объездил несколько сел в поисках доступа к всемирной паутине, пока не ударил себя по лбу, вспомнив о культурном центре «Беловодье» в Актагаше и музее Бернгарта при нем. Запасшись едой, он сел на автобус и три дня не появлялся в Усть-Чегене. Вернулся обросший щетиной, с мрачным блеском в глазах и пластырем на разбитом носу. Деду Филимону, который заинтересовался происхождением заплаты, Федор объяснил:

– За научную истину, дед, по-прежнему бьют. У вас тут просто какие-то монстры инквизиции водятся.

– Беловодцы-то? Ну так, а я тебе, что говорил. Весной у них к тому же обостряется… это самое. – Дед покрутил пальцами у головы. – А у нас тоже новости, слышь, Федька. Церковь новую ставить будут взамен сгоревшей. Попа прислали, у Кузьминишны в комнату вселился. Будет, значит, опиум распространять среди народа. Во как.

– Попа, говоришь? – умываясь, переспросил Федор. Мысль о церкви и присланном священнике плавно перетекла в другую: – Дед, ты Аглаю не видел?

– Да встречалась. Запала девка в душу? – усмехнулся дед. – О вечном думать боле не тянет?

– Да как тебе сказать. Вот если бы она попалась на перо Петрарки или Пушкина, они бы сделали из нее небесное создание, живущее где-то там, под облаками, и простым смертным недоступное…

– Ну а ты, Федька, кого из нее сделал? – спросил дед.

– Кого я мог из нее сделать? – погрустнел Федор. – Она мечтает о куче детей и ненавидит иные возможности. Я не мог не объяснить ей, насколько это неподходяще для нее. Но она не захотела слушать и прогнала меня.

– Ну, это ты брось, слышь, Федька, – сказал дед. – Неподходяще ему! По-нашему – семеро на лавке и еще трое у мамки. Вот так вот. У меня пять девок народилось, всех замуж отдал, ни одной при себе на старость не оставил. Аглайка добрая девка. Не то что нынешние немочные курицы – одним еле опростаются и квохчут над ним.

– К тому же у нее идиосинкразия на город, – молвил Федор, ни к кому не обращаясь, зевнул и улегся на кровати. – И больше я не хочу о ней слышать. Ее самолюбие не желает играть с моим в одну игру. Дикарка, одним словом. Ее не приручить.

– А чего спрашивал-то? – крикнул из другой комнаты дед.

– Так, случайный ход мысли, – ответил Федор, задремывая.

Разбудила его хлопнувшая дверь. В доме было тихо, жужжала весенняя муха, и тикали ходики на стене. Федор нашел в холодильнике дешевую колбасу, сделал бутерброды, налил в стакан молока.

– Слышала, бабуль, – позвал он бабушку Евдокинишну, бессловесно созерцавшую герань на окне, – церковь у вас тут возрождать будут. Старая сгорела, одни головешки остались. Ты, может, еще помнишь, как с нее советская власть купол сшибала. Ты ведь и Гражданскую должна бы помнить. Тебе тогда лет двенадцать было. А, бабуль? Эх, ничего ты не помнишь, – вздохнул он.

Он доел бутерброды и взялся за книжку, купленную в Актагаше. В ней рассказывалось о том, что Беловодье скоро откроется людям, так как теперь для этого нет никаких препятствий и, наоборот, есть все условия. О препятствиях, которые были раньше и не давали стране счастья распахнуть для всех свои ворота, в книжке говорилось с душевным надрывом, уже знакомым Федору. Можно сказать, слишком близко знакомым – от этого сильного чувства пострадал его нос. Федор потрогал нашлепку, поморщился и пролистнул примитивные рассуждения о препятствиях в духе «царских сатрапов» и «злых большевиков».

Через несколько страниц он наткнулся на описание прошлогодней экспедиции, снова и с тем же надрывом искавшей в горах Беловодье. Желанной цели она не достигла, но, сообщалось в книжке, подобралась очень близко – отыскала на Курайском хребте тайную кержацкую пещеру. Восторг участников экспедиции был, естественно, неописуем, когда они обнаружили в пещере живых старообрядцев, до сих пор прячущихся от советской власти. Рассказам о том, что советская власть давно почила, кержаки не поверили и скрылись в глубине пещеры вместе со своими молельными черными квадратами. Зарисовка квадрата имелась в книжке. Федор после некоторого раздумья пришел к выводу, что это закопченая до совершенной черноты старообрядческая древняя икона с нацарапанными поверх утраченного изображения значками. Ошалевшие от счастья участники экспедиции приняли эти значки за тайное знание, которым обладают пещерные жители. Безусловно, оно должно содержать ключ к разгадке Беловодья, решили они. Только делиться своим знанием кержаки не захотели, а пускаться за ними в погоню по неизведанным пещерным тропам искатели не рискнули.

Федора отвлек тихий шорох. Он оглянулся и замер от неожиданности. Бабушка Евдокинишна, очнувшись от своего сна наяву, задвигалась на стуле, беспокойно вертела по сторонам головой и роняла слезы. Несколько минут Федор наблюдал за ее оживанием, боясь шелохнуться. А затем услышал про белого генерала, похороненного у сгоревшей церкви без малого девяносто лет назад.

Дед Филимон, с порога увидев бабушку Евдокинишну на ногах, выронил сумку с контрабандной дребеденью и от всего сердца возгласил:

– Мать! Ну ты даешь!


Несколько дней Федор гулял с прабабкой вокруг дома, приготовляя ее к дальнему путешествию до сгоревшей церкви. Волнение его достигало мало не штормовых баллов, но он терпел – торопить столетнюю бабушку было рискованно для ее здоровья и едва прояснившегося рассудка. Каждый день он обязательно спрашивал ее, сможет ли она точно вспомнить и указать место захоронения. И всякий раз получал в ответ:

– Я хоть старая, да из ума не выжила.

– А имя его, бабуль, знаешь? – выпытывал Федор.

– Откудова мне знать? – скрипела бабушка Евдокинишна. – Поп, дядька мой, может, и знал. А я за робятами его ходила, пока попадья хворала. Да недолго они в селе простояли, день да ночь. Наутро-то генерала и подстрелили. Тут началось: тут стреляют, там палят. Страсть!

– Значит, был бой. С партизанами или красноармейцами? – спросил Федор.

Бабушка Евдокинишна с минуту думала, потом продребезжала:

– В горах какие-то сидели да по степи шныряли. Должно, партизаны.

– Партизаны Бернгарта? Бабуль, ты вспомни, – взволнованно упрашивал Федор, – это очень важно.

Но бабушка заупрямилась, затрясла головой:

– Чего не помню, того и вспоминать не хочу.

– Ну хорошо, а дальше, что было?

– Так поубивали всех. Много мертвых было, три дня закапывали, а где не помню теперь.

– А про генерала помнишь? Почему его отдельно от других захоронили?

– Они же его убили, свои своего, – прошамкала бабушка. – Для чего им вместе лежать?

– Как свои? – поразился Федор.

– Поп, дядька мой, покуда стреляли, за церкву его оттащил да прикрыл чем ни то. Отдельно, говорит, схороним. Он, говорит, подвиг задумал, а они его за это из ружья.

– Феноменально, – пробормотал Федор, поцеловал бабушку Евдокинишну в морщинистый лоб и сказал: – Ты просто клад, бабулечка. Если бы ты еще знала имя…

– Тут у него, – она провела пальцем от виска до затылка, – зарубка была, страх глядеть.

– Ну, для истории это не представляет важности, – с сомнением произнес Федор. – В каком хотя бы году это было?

– Сразу за Пасхой, – уверенно сказала бабушка.

После прогулок с бабкой он шел к церкви и убеждался, что разбор обгорелых останков еще не начат. Это было существенно: Федор опасался, как бы строительные работы не обманули слабую память прабабки и не воспрепятствовали тем самым раскрытию тайны. Наконец бабушка Евдокинишна сама попросилась в путь-дорогу, чтобы поглядеть на руины своего детства и молодости. Федор крепко держал ее под руку и вычислял кратчайший путь через заброшенные огороды. Бабушка вращала головой, озирая поселок, и пугалась при виде пустых заколоченных домов. Через час они дошли. Узрев пепелище, бабка разохалась, пустила слезу и жалостно пролепетала:

– Хоть бы разок еще услышать, как поют.

– Услышишь, бабуль, – пообещал Федор и повел ее вокруг остова церкви, мрачно чернеющего посреди веселой зелени и торчащих всюду степных цветов.

Бабушка снова закрутила головой, бурча под нос, и на половине круга ткнула клюкой в землю – в трех метрах от южной стены храма.

– Здесь.

– А не там, бабуль? – Федор показал в другую сторону.

– Что-то я тебя не упомню тут, когда его закапывали, – рассердилась бабушка Евдокинишна. – Здесь он, сердешный. Уж те искали, искали, а не нашли. Могилу поп неприметную сделал, и мне молчать наказал. Теперь-то уж чего молчать. Памятник бы какой поставили али хоть крест. А что без имени, так Бог всех знает. Дядька мой, поп, тоже без знака в земле лежит, тайком они его зарыли.

Федор водрузил на указанное место приметный камень.

– Пока вместо памятника будет.

Обратный путь до дома длился дольше, бабушка Евдокинишна охала, еле волочила ноги и висла на Федоре. Но все же была довольна.

– А новому попу скажи: церкву на костях да на крови будет ставить, – велела она. – Пущай знает.

Федор заверил бабку, что все исполнит. Но пока что он не собирался ни с кем делиться тайной. Могила белого генерала хранила загадку, которую непременно нужно было раскрыть, и он хотел заняться этим один, без постороннего вмешательства. Конечно, с раскопками Трои это не сравнить, и даже степной могильный курган, не до конца обчищенный, был бы привлекательнее. Но «царские медали» тоже чего-то стоили. По ним, возможно, удастся в архивах установить имя, а имя – это новая страница в истории Гражданской. В актагашском интернет-кафе Федор за два дня пересмотрел тысячи страниц по теме Белого движения на Алтае, но не мог теперь вспомнить ни одной заметной фигуры, подходящей на роль безымянного усть-чегенского покойника. Даже если допустить, что бабушка Евдокинишна по неведению повысила офицера в звании, он все равно должен был оставить хоть какой-то след. Разгром белого отряда под Усть-Чегенем не настолько мелкое событие, чтобы не заслуживать упоминания, между тем ничего такого Федору не попадалось. И чем дольше он думал, тем неотвязнее становилась мысль, что в этом загадочном деле не обошлось без мистических похождений странной личности по имени Бернгарт.

Едва дождавшись ночи и дедовского храпа, Федор прихватил фонарь, вытащил из сарая лопату и отправился на раскопки. Сомнительность предприятия несколько смущала его, он представлял себя черным копателем, расхитителем гробниц, тревожащим покой мертвецов. Но все это меркло перед ощущением необходимости заполнить белое пятно истории и инстинктивным влечением к тайне.

Даже сквозь дедову телогрейку пробирал ночной мороз. Крупные звезды в черном небе казались ледышками. Федор высветил во мраке камень-указатель, окопал вокруг него квадрат и вдохновенно принялся за работу. Верхний слой он снял легко, но глубже земля еще не прогрелась и была мерзлой. Он долбил ее лопатой как ломом, так что скоро пришлось сбросить телогрейку. К полуночи добрался до глубины в полметра и сделал перерыв. Если покойника хоронили вскоре после Пасхи, размышлял Федор, земля была такой же мерзлой и вряд ли он лежит глубоко. Эта мысль прибавила ему сил, и еще через час он нащупал в яме полуистлевшую ткань. Отбросил лопату и стал руками разгребать холодную землю. Мертвец был завернут в саван и лежал на двух досках. Федор освободил его полностью, вылез из ямы и, подхватив тело с одного конца, поволок наверх. Обнимать девяностолетний труп было не столь приятным ощущением, Федор лишь надеялся, что гниющей плоти с червями под саваном уже нет и остался лишь скелет. Он положил тело возле ямы, аккуратно вспорол ножом ткань сверху донизу. Перевел дух, направил луч света на голову мертвеца и оцепенел от ужаса.

Извлеченный из земли человек выглядел как живой. Почти. Придя в себя после шока, Федор внимательно рассмотрел лицо. Оно немного усохло, и кожа стала пергаментной. Правая часть черепа, над ухом, была чуть тронута тлением. «Здесь у него шрам», – вспомнил Федор. Волосы на голове были короткие, вероятно, отросли в могиле, как и щетина на лице. Руки, сложенные на груди, истончились, стали костлявыми, но тоже полностью сохранились. «Медаль» оказалась всего одна – георгиевский крест в петлице. Стоя на коленях, Федор снова посветил в лицо мертвеца и долго вглядывался в него.

«Этого не может быть», – сказал он себе. Он пытался проверить впечатление под разными углами зрения и каждый раз получал один и тот же совершенно невероятный результат. Затем он начал вспоминать, чем занимался его прадедушка по отцовской линии во время Гражданской войны. Потратил на это около четверти часа, пока не сообразил, что в семье никто ничего о прадедушке не знает. Федора била крупная дрожь, но он этого не замечал и, усевшись рядом с покойником, в глубоко изумленном состоянии духа ждал рассвета. Он не видел, как к мертвецу подбежал бывалый поселковый пес с ободранным боком, тщательно обнюхал и, ничего не высказав, лег рядом, а морду положил на брошенную телогрейку.

Когда над горами на востоке заалело, Федор поднялся с земли и пошел в поселок. Он не знал, где находится дом старухи Кузьминичны и постучался в первый попавшийся. Здесь ему не открыли, и Федор перелез через соседний забор, прошелся по грядкам, не разбирая дороги, забарабанил кулаком в окно. Оно распахнулось, показалась голова, наставила на Федора клочковатую бороду. С полминуты они смотрели друг на друга, затем голова кротко осведомилась:

– Имеете духовную потребность?

Федор обрадовался, что попал по адресу, и, чувствуя утомление, а в голове некую расплывчатость, сразу перешел к делу:

– Там… у церкви святого откопали.

К счастью, поп оказался понятлив и не стал задавать лишних вопросов, на которые Федор не смог бы сейчас ответить. Через минуту он вышел на крыльцо, одетый в шерстяные штаны и куртку. Батюшка был молод, лет тридцати, волосы стриг коротко и ясным взглядом напоминал князя Мышкина в лучшую пору.

– Идемте, – сказал он.

Федор, пошатнувшись, двинулся к раскопанной могиле и по пути, как мог, воспроизвел рассказ бабушки Евдокинишны. Он очень старался ничего не перепутать, но все же допустил оплошность. Ему было так плохо, что хотелось улечься прямо на землю и заснуть.

– А почему вы решили раскапывать вашего прадедушку ночью? – спросил священник, разглядывая покойника.

– Я не говорил, что это мой прадедушка, – возразил Федор, прогнал разлегшегося пса и, как подкошенный, сел на телогрейку.

– Вы так сказали. – Священник посмотрел на Федора и на глаз определил: – У вас температура под сорок, надо немедленно в постель. Пробыли тут всю ночь?

Федор кивнул и развел руками:

– Бессонница.

– Понятно, – усмехнулся поп. – Пожадничали.

– Вы бы мне не дали копать, – насупился Федор.

– Вот еще глупости. Мой прадед был священником этой церкви, большевики убили его здесь же, и никто не знает, где его могила. Я бы и сам взялся с вами вместе копать.

– А может, это ваш прадедушка? – с надеждой спросил Федор.

– Нет уж, ваш.

Федор помотал головой и пробормотал:

– Это чересчур.

– Ну, не хотите, не буду настаивать, – сказал священник. – Хотя сходство разительное. Однако интересно: если ваша бабушка называет моего дедушку дядькой…

– Двоюродным.

– …то мы с вами в некотором смысле родственники.

– Меня Федор, – сказал Федор. – А вас?

– Отец Павел. Рад столь неожиданному знакомству. Что же мне с вами прикажете делать, больной? Вы где живете?

– Там. – Федор махнул рукой. – Оставьте меня в покое. С ним что-нибудь делайте. – Он показал на покойника. – Нетленные мощи. Канонизируйте или что там у вас в таких случаях.

– К лику святых усопшего причисляют не за сохранность тела, – объяснил отец Павел, наклонясь к покойнику и рассматривая чуть потлевший офицерский мундир, – а за следование правде Божией при жизни и свидетельствование о ней. Тело же может сохраниться по разным причинам. Здешний сухой климат и мерзлый грунт вполне могут мумифицировать останки.

– Значит, не святой? – отрешенно спросил Федор. – Слава богу. А то я уж испугался.

Он сделал слабую попытку надеть телогрейку, но вытащить ее из-под себя не получилось. Солнце уже поднялось над горами, однако холод не отступал.

– Первый раз слышу, чтобы Бога славили именно за это, – сказал отец Павел, взялся за Федора и поставил его на ноги, почти что взвалив на себя. – Но, видите ли, надо еще доказать, что этот человек не святой. Презумпция невиновности, понимаете. У Бога все святы, кроме очевидным образом отпавших.

– Ваше богословие, батюшка, мне сейчас не впрок, – плывя сознанием, произнес Федор. – Что вы там на нем разглядели?

– Орден Святого Георгия четвертой степени, бело-зеленый нарукавный шеврон колчаковской армии, погоны, тоже бело-зеленые с серебряным кантом. Если не ошибаюсь, полковник или подполковник.

– А-а, все-таки не генерал, – пробормотал Федор. – Но полковник тоже шишка, а? Только вот не было в этой благословенной глуши никаких полковников. Разве что в Барнаульском гарнизоне.

– Вы, Федор, по профессии, простите, кто? – поинтересовался священник, уводя его по дороге к поселку.

– Так, изыскатель, – без ложной скромности ответил тот.

Со стороны степи их настигал топот копыт.

– Ну вот, опять она будет топтать меня своими лошадьми, – пожаловался Федор.

Отец Павел остановился и обернулся. Из-за горелого остова церкви на дорогу вылетели пятеро разномастных коней. Впереди верхом на вожаке скакала Аглая, на ветру белым знаменем полоскались длинные растрепанные волосы.

– Эй-эй-эй! – Федору казалось, что он закричал во все горло, но на самом деле это был слабый выплеск эмоций. – Амазонкам правила дорожного движения не писаны?

Аглая остановила коней, легко, как гимнастка с бревна, прыгнула на землю и, завороженно глядя на нетленного мертвеца, подошла к отцу Павлу с его ношей.

– Что с ним? – спросила она про Федора. – И кто это? – про покойника.

Священник коротко описал суть.

– Да-с, уважаемая амазонка, – развязно, в полубреду проговорил Федор, – если б эта церковь не сгорела, вы бы никогда не познакомились с моим прадедушкой.

– Его надо срочно лечить, – добавил отец Павел. – У него горячка от ночного бдения.

– Я отвезу его к себе, – немедленно заявила Аглая, – у него дома некому им заниматься. Помогите посадить его на лошадь.

– Только не на зверюгу, – запротестовал Федор, но не был услышан.

Вдвоем они закинули его на коня, Аглая запрыгнула на другого, неоседланного, и пустила лошадей шагом. Федора она поддерживала рукой, чтобы не завалился.

– Я зайду к вам днем, – крикнула девушка священнику.

– Вот так, значит, – хмыкнул Федор, бессильно клонясь к шее животного, – то «уходите» и «никаких чувств», а то к себе домой? Женская логика. Нет уж, вы прямо скажите – безразличен я вам или где?

– Вы бредите, Федор, – ответила Аглая. – Какое это имеет значение, если вы сейчас упадете замертво?

– Значит, мертвый я буду вызывать у вас больше чувств? Боюсь, однако, это какое-то извращение.

Аглая молчала.

– А, не хотите говорить. Ну-ну.

Федор тоже умолк и остаток пути проделал в мрачно-беспомощном состоянии. Он почти не реагировал ни на что, когда Аглая стянула его с лошади и, обхватив, повела в дом, когда укладывала в постель и поила чем-то горячим и горько-пахучим. Потом она сняла с него свитер и рубашку, сильными движениями растерла спиртом грудь и спину. Федор блаженно мычал и пытался попробовать спирт внутрь. После этого он провалился в забытье, наполненное нелепыми сновидениями, в которых Аглая и оживший белогвардейский офицер бродили по темным пещерам и что-то настойчиво там искали.

Проснувшись, Федор обнаружил себя под двумя толстыми шерстяными одеялами, обложенный с двух сторон грелками. Он был весь в поту, но чувствовал себя явно лучше, и голова совершенно прояснилась. Возле зашторенного окна сидела Аглая, склонившись над большим листом бумаги, и быстро водила по нему карандашом. На столе перед ней лежала неровная стопка таких же листов.

– Мне кажется, я должен просить у вас прощения, – сказал Федор, вылезая из-под одеял.

Аглая, оторвавшись от рисунка, посмотрела на него удивленно.

– За что? Вы не причинили мне никакого зла.

– Зла? – переспросил Федор. – Но я говорю не о зле, на которое я, по-моему, не способен, если, конечно, не считать… хотя не будем считать. Просто мне кажется, Аглая, что вы на меня в обиде и тем не менее спасли от смерти. Я чрезвычайно вам благодарен.

– Не стоит преувеличивать. А вот вставать вам пока не нужно. Уже ночь, и торопиться вам некуда. Деда Филимона я предупредила, что вы останетесь у меня до завтра. Я уйду спать в теткину комнату.

Федор с готовностью упал на подушку, только сбросил с себя одно одеяло и отправил на пол грелки. Аглая принесла еще кружку пахнущего степью горького зелья и заставила его выпить.

– Да, – сказал он, морщась от питья, – для этого стоило провести ночь на морозе.

– Для чего? – спросила Аглая, снова садясь за рисование.

– Чтобы касаться ваших рук, чувствовать на себе вашу нежную заботу… ваше близкое присутствие.

– Только прошу вас, Федор, не начинайте заново выяснять мое отношение к вам, – насмешливо сказала Аглая, – не то мне придется сдать вас в больницу.

– Но вы же не запретите мне прояснять мое отношение к вам? – парировал Федор.

– Пожалуйста, – пожала она плечами. – Только не заходите слишком далеко.

– Хорошо, я буду поблизости, – согласился он. – Знаете, когда я собирался ехать сюда, в Золотые горы, мне предсказали, что я потеряю здесь свою судьбу. И вот сейчас я думаю – может быть, вы моя судьба и это вас я теряю из-за вашей необъяснимой предвзятости по отношению ко мне?

– Кто вам это предсказал? – заинтересовалась Аглая.

– Неважно.

– Не верьте предсказателям, – посоветовала она. – Они обычно врут в корыстных целях. А судьбу не теряют. Ее прогоняют, чтобы стать свободным. В судьбе нет свободы. И я не ваша судьба. Я не имею никакого желания делать вас своим пленником.

– Но вы это сделали. Я по уши влюблен в вас, Аглая, – сознался Федор.

– Сбегите из плена, – спокойно ответила она, черкая карандашом по бумаге, – и не путайте судьбу с любовью. Судьбой живут те, кто отвергает любовь.

Федор сел, спустив ноги в толстых шерстяных носках на пол, и посмотрел на нее в изумлении.

– Такого я еще не слышал, даже от университетских профессоров. Откуда у вас эти мысли, девушка?

– В ночном хорошо думается. Представьте: тихо вокруг, лошади пасутся, звезды в небе сияют…

– Самобытная крестьянская философия, – с тонкой иронией сказал Федор, снова укладываясь. – Понимаю.

– Судьба – это, по сути, статистика, – продолжала Аглая, не глядя на него. – Это хорошо видно в языческом понимании судьбы: карма, сумма добрых и злых дел, которую невозможно изменить при всем желании, неумолимое прижизненное воздаяние за преступления, собственные и родовые, за ошибки предков. Судьба – долги на душе, которые тянут куда не надо. Но из темницы судьбы есть выход, маленькое окошко, об которое обдерешь кожу, вылезая. В христианстве это окошко называется любовью. Любовь дает свободу. И, наоборот, желание свободы приводит к любви. Ищите выход из колеи судьбы, Федор.

– Великолепное рассуждение, – кисло сказал он. – Жаль, что я не записал. Правда, до сих пор я был уверен, что нахожусь вне колеи судьбы. Или колеса?.. – Ему стало грустно и обидно за прожитую и предстоящую жизнь. – А может, я ошибался и нет у меня никакого выбора? Может, все уже решено за меня и путь всего один – стать торгашом, торговаться, грызться с жизнью за каждый кусок. За то, чтобы опередить другого торгаша, растоптать его, уничтожить, завладеть талисманами, пропускающими наверх, туда, где теплее, сытнее, почетнее, где власть над другими, не успевшими, упавшими, затоптанными. Это ведь тоже судьба?

– Ищите выход, – тихо повторила Аглая, затачивая ножом карандаш.

– Что вы рисуете? – спросил Федор. Излив печаль, он немного ободрился. – Я могу взглянуть?

Аглая передала ему стопку листов. Это были беглые зарисовки горных пиков и хребтов, долгих степных рельефов, лошадей, щиплющих траву, поселка в вечерней дымке, высокогорного озера, в котором отражаются плывущие в небе облака и прибрежные деревья. В рисунках чувствовалось мирное дыхание жизни, и хотя отсутствовали люди, Федору каким-то образом стало ясно, что эта жизнь во всех ее проявлениях существует для человека и без него будет лишена всякого смысла.

– У вас сильная рука художника, – похвалил он рисунки, добравшись до конца стопки, и на последнем листе вдруг увидел среди заросших скал женщину в плаще с капюшоном. В ее глазах, смотревших прямо на него, застыло неуловимо-звериное выражение. Федор узнал девку-оборотня, которая остерегала его от поездки в Золотые горы и которую местные водители называли злым духом.

– Кто это? – спросил он фальшиво-бесстрастным голосом, показав рисунок Аглае.

Та, смутившись, отобрала лист и тут же порвала на клочки.

– Неудачный рисунок. Понятия не имею, кто это. Так, просто представилось.

Федор не поверил ни единому ее слову, но не подал вида. Он не хотел новых разговоров о мистике, которая успела порядком ему наскучить.

Он отдал рисунки Аглае и оглядел комнату. Обстановка была более чем скромная – почти спартанская, девичью светелку это мало напоминало. «Скорее похоже на номер в дешевом захолустном доме отдыха», – подумал Федор. Живость комнате сообщал лишь ползучий цветок в горшке на шкафу, протянувший стебли с крупными листьями по всем стенам, а патину благообразия добавляли иконы на полке в углу.

– Небогато живете, – заметил Федор, – аскетически, я бы сказал.

– Мне немного надо.

– Это я уже понял. Может быть, вы вообще готовите себя к монастырю?

– Об этом я еще не думала, – улыбнулась Аглая. – Но живем мы не бедно. Хотя дело не в этом. Я ведь богата, Федор. Очень богата.

– И все ваши богатства, надо думать, здесь? – он постучал пальцем по Евангелию, лежащему на стуле рядом с кроватью.

– Вы мне не верите, – сказала Аглая и что-то вынула из ящика стола. – Вот.

Она протянула Федору плоский неровный кругляш из тусклого желтого металла, похожий на золотую медаль, которую выдавали бы олимпийским чемпионам древности, если бы античные греки не ограничивали свой наградной фонд скупыми оливковыми венками. Одна сторона медальона была пустой, на другой выступало изображение женщины с ребенком в чреве, попирающей ногой змею.

Присвистнув и взвесив медальон в ладони, Федор спросил:

– Откуда у вас эта милая вещица?

– Нашла в реке.

– На скифское золото не похоже. Но стоит, очевидно, целое состояние.

– Скифы были язычники, – покачала головой Аглая. – А эту вещь сделали те, кто помнил древнее пророчество: «Семя Жены сотрет главу змея».

– В таком случае ей не больше двух тысяч лет от рождества Христова. – Федор присмотрелся к изображению. – В самом деле похоже на Богородицу. Странный медальон.

– Она древнее, – загадочно улыбнулась девушка. – Этому пророчеству много тысяч лет.

– Ну знаете… – Федор не нашелся с ответом и отдал медальон. – Не советую вам хранить это в столе.

– Здесь некому красть.

– Имейте в виду, – предупредил он, – я понимаю это как полное доверие ко мне с вашей стороны. А это уже серьезно, учитывая, что мы знакомы полмесяца и виделись всего три раза.

– Спокойной ночи, Федор.

С тем же таинственным выражением на лице Аглая потушила свет и вышла из комнаты, закрыв дверь.


Целую неделю в Усть-Чегене стояла непривычная для здешних мест суета. Приезжали и убывали чиновные лица, представители науки и Церкви, слонялись по поселку пришлые журналисты, замучившие всех нелепыми вопросами. Почему-то их очень интересовало, как относятся жители к появлению в их краях нетленных мощей и считают ли усть-чегенцы неизвестного белогвардейского офицера святым. Абсурдность вопроса усугубляло то, что журналисты непременно хотели знать мнение коренных алтайцев, испокон веку прозябавших в язычестве. Кроме репортеров, открытие могилы привлекло в поселок немало туристов, специально по такому случаю менявших маршруты. Вся эта праздношатающаяся публика, которую приманила «тайна белого генерала», вызывала у Федора раздражение. Он старался не выходить из дома, опасаясь попасть в камеру телевизионщиков и тем самым привлечь к себе ненужное внимание издалека. Кроме того, сильно беспокоило, что какой-нибудь особо дотошный репортер или турист заметит его сходство с покойником. Хотя останки уже положили в гроб и закрыли крышкой, взглянуть на нетленные мощи желали все, да и в газетах появились фотографии.

На похоронную церемонию в начале июня собралась толпа. Рядом с лакированным гробом, в окружении толкущихся людей, искавших в торжественно-траурном ритуале каждый своего, обугленный остов церкви выглядел усохшим, застенчиво съежившимся. Начальственные лица произнесли речи о торжестве исторической справедливости и примирении с ошибками прошлого, показавшиеся Федору образчиком чиновно-политической двусмысленности и старого доброго невежества. Представители Церкви в лице отца Павла выразили надежду на неповторение ошибок прошлого. Телекамера выхватила из толпы несколько вдохновенных лиц, заслушала общественное мнение, засняла панихиду и проводила гроб до новой могилы, вырытой чуть дальше от церкви, ближе к поселку.

На этом торжество завершилось, и журналисты убрались восвояси. Однако Федора они перестали волновать немного раньше, когда он увидел в толпе старого знакомого. Евгений Петрович, личность во многих отношениях неясная, а поблизости от Аглаи вовсе нежелательная, не оставлял попыток поддерживать ее под локоть. Несколько успокоило Федора то, что Аглая всячески пресекала эти попытки. А тревожило, что Евгений Петрович за эти несколько недель приобрел еще больший лоск, будто надраив себя до ослепительного блеска, и был вылитый Джеймс Бонд на дипломатическом приеме в королевском дворце. Федор даже рискнул поднять на лоб темные маскировочные очки, чтобы лучше разглядеть неожиданного соперника во всем его вооружении.

Когда процессия с гробом двинулась к могиле, Евгений Петрович уверенно взял Аглаю под руку и вывел из толпы. Федору эта попытка уединиться вдвоем показалась оскорбительной, и он, не таясь, направился следом. Однако далеко они не ушли, остановились у ближайшего забора. Евгений Петрович настойчиво внушал что-то девушке, доверительно наклоняя к ней голову, Аглая отвечала, и Федору в ее голосе слышалась заинтересованность. От ревности, которую по-настоящему ощутил первый раз в жизни, он был готов на любой поступок в ковбойском стиле. Но тут на счастье их обоих – его и попутчика – Аглая резко отняла руку, отстранилась от собеседника и посмотрела на него так, что у Евгения Петровича не должно было остаться никаких сомнений. Она зашагала обратно к церкви, увидела Федора и без слов обошла его стороной. Попутчик, с досадой глядя ей вслед, лениво помахал ему рукой, развернулся и направился к джипу, стоявшему неподалеку.

– О чем вы с ним говорили? – догнав Аглаю, осведомился Федор.

– Вам в самом деле надо знать? – сухо произнесла она.

– Естественно, – кивнул он. – Я немного знаком с этим Казановой. Он мастер рассказывать небылицы и запутывать нормальных людей. Берегитесь, как бы он не вскружил вам голову. Для вас, милая Аглая, этот человек опасен.

– Не больше, чем вы, Федор.

– На что это вы намекаете?

– Всего лишь на ваши попытки присвоить меня себе.

– Но я…

– Он расспрашивал меня о Бернгарте, – перебила Аглая. – Как и вы, он очень интересуется здешней историей, особенно Гражданской войной.

Федор остолбенел.

– Значит, он уже наплел вам ерунды… Интересно знать, почему он решил именно вас расспрашивать о Бернгарте. И когда вы успели с ним познакомиться.

– Неделю назад. Он пришел к нам домой и принес цветы, вино, торт.

Она сказала это совершенно спокойно, без интонаций, даже не глядя на него, но Федор был расстроен и потому слишком чувствителен ко всякого рода намекам, в том числе воображаемым.

– Вам, кажется, доставляет удовольствие мучить меня?

– Вы сами себя мучаете. Кроме того, вы хотели, чтобы я рассказала. Кстати, – если это утешит вас, – он даже приглашал меня к себе в гости, но я отказалась.

– В какие еще гости? – не понял Федор. – Он что, поселился здесь?

– Помните дом в степи, который вы назвали швейцарским шале? Там он и поселился. Купил или снял на время не знаю.

– Час от часу не легче. Просто возмутительно.

– Знаете, Федор, чем бессмысленно страдать, лучше расследуйте дело этого белого офицера, – предложила Аглая, наконец повернувшись к нему и посмотрев в глаза. – Мне страшно хочется знать, кто он и что совершил. Вы же приехали сюда писать диссертацию. Вот и пишите.

– Я готов исполнить любое ваше желание. Но при одном условии: вы будете помогать мне.

– А разве у меня есть выбор? – она красноречиво двинула бровями.

Тем временем гроб под звуки траурного марша опустили в яму и начали засыпать землей. Рядом лежал большой деревянный крест с прибитой табличкой, на которой было лаконично выбито: «Офицер Русской армии».

– Мне кажется, есть в этом что-то поразительно символичное, – переключился Федор. – Девяносто лет спустя хоронить человеческий осколок Гражданской войны и не знать ни имени его, ни деяний, не иметь представления о тех мыслях и чувствах, с которыми этот человек был готов идти на смерть. Кто из всех этих людей, стоящих здесь, догадывается об истинном смысле ошибок прошлого, с которыми они тут готовы примириться? В лучшем случае они скажут, что покойник воевал против красных. Но вряд ли кто из них подозревает, что «против красных» – слишком широкое и расплывчатое понятие. А если подозревают, более того, знают точно, то скорее всего делают вид, что не знают. Быть может, этот белогвардеец дрался вовсе не за то, чем сегодня живут все эти чиновные физиономии и о чем они тут разглагольствовали с эрзац-патриотическим пафосом. Для них это было бы досадным разочарованием.

– Каждому свое, – чему-то улыбаясь, заметила Аглая.


Расследование дела Федор начал в тот же день звонком в Москву. Звонить пришлось с почты, мобильная связь через горный кордон не работала.

– А, блудный сын, – приветствовал его отец. – Вспомнил наконец о родителях. Матери нет дома, так что будешь говорить со мной. Нашел там себе занятие?

– Нашел. Пишу диссертацию. Здесь открылся богатый материал по моей теме.

– Тебя разыскивали какие-то типы. По-моему, просто бандиты, вели себя до того нагло, что пришлось вызывать охрану. Какие у тебя с ними дела?

Федор встревожился.

– Они вам угрожали?

– Посмели бы только. К тому же им нужен ты, а не мы. Мать сказала им, что ты исчез, не оставив адреса. Они не слишком поверили и, сдается мне, установили слежку. Во всяком случае, за мной повсюду таскается хвост. Но ничего, у меня есть средства укоротить их.

– Будь осторожней, пап.

– Об осторожности тебе надо было раньше думать. Потеряв невинность, о помятой юбке не плачут. Я так и не услышал от тебя, кто они такие.

– Бандиты.

– Коротко и ясно. Ладно, займусь этим. А ты чтобы сидел тише воды, ниже травы. Пиши свою диссертацию и носа в Москву не кажи. Все понял?

– Понял.

– И сам не звони больше. Когда надо будет, я позвоню. Матери хоть привет передашь?

– Да, передавай ей.

– Бестолковый блудный сын, – проворчало в трубке. – Ну все. Свекру тоже передай там от меня что полагается.

– Пап, пап, подожди. Я тебя хотел спросить.

– О чем еще?

– О прадедушке.

– О ком?

– Твой отец хоть что-нибудь знал о своих родителях?

– Что это тебя родословная заинтересовала?

– Так ведь не модно уже быть безродным космополитом. Нужны корни, желательно потомственно-дворянские. На худой конец купеческие, первой гильдии. А у меня единственный шанс обрести дворянство – твой дедушка.

– Вижу, с шутками у тебя по-прежнему. Хотя эта вроде не так глупа. Дед был родом из Ярославля. Старинный купеческий город. Так что совсем не исключено. Но его усыновили в семь лет. Он не любил об этом говорить. Его мать как-то страшно погибла у него на глазах, отца плохо помнил. Вроде был военный, домой приезжал редко.

– А фамилия у деда от приемных родителей?

– Нет, Шергин – от настоящих. Это единственное, что он крепко помнил, после того как погибла мать. Носить другую фамилию не захотел.

– В каком году это было?

– Родился он в одиннадцатом, значит, семь было в восемнадцатом.

Подумав, Федор сказал:

– Летом восемнадцатого в Ярославле и Рыбинске прошли антисоветские мятежи. Большевики в ответ устроили там резню.

– Ну вот тебе и ответ, – медленно произнес отец. – Деда в тридцать пятом арестовали, двадцать лет в лагерях сидел. Вышел, женился.

После этого разговора Федор долго не мог успокоиться, ходил по дому мрачный, как зверь по клетке.

– Не мельтеши, Федька, – не стерпел дед Филимон, читавший газету «Алтайский коммерсантъ». – Басурману спать не даешь. Чего мутный такой?

– Так, – ответил Федор, – размышляю о роли мистики в жизни человека.

– Ну, на это я тебе вот что скажу. – Дед сложил газету и снял очки. – Ты бы бросил это занятие. Потому как у энтой мистики одна задача – доводить человека до психбольницы.

– Вот это я и пытаюсь как раз понять – куда она меня заведет.

Слишком очевидным для него становилось день ото дня противоборство мистических стихий, столкнувшихся в той точке жизненного пространства, которое носило имя Федор Шергин. Разумеется, о совпадениях и случайностях, даже тех, что превращаются в закономерность, речь давно уже не шла. Вопрос стоял по-другому – почему все эти неслучайности последнего времени тянули его, будто две спортивные команды, перетягивающие канат, в разные стороны. Одна команда притащила его в Золотые горы и всячески подбивает на некие действия и разыскания, интригуя собственной же семейной историей. Другая противилась этому, пыталась запутать или запугать его при помощи местного фольклора и злых духов. Сказать, что ему нравится быть безучастным свидетелем перетягивания себя, Федор не мог. Вероятно, подумал он, можно попробовать сделаться свидетелем небезучастным. Эта мысль сперва показалась ему странной, а затем бессмысленной. Ведь, если уж на то пошло, мистическим стихиям вовсе незачем всякий раз предупреждать его о своем вмешательстве, и тщетно было бы отделять личные порывы от скрытых воздействий со стороны. Тем более когда то и другое совпадает.

В этом Федор окончательно убедился на следующий день, когда ему сделали интересное предложение, от которого он при всем желании не смог бы отказаться. На пыльной улице поселка рядом с ним притормозил темно-серый джип, из окна высунулось приветливо ухмыляющееся лицо попутчика в черных очках.

– А мы с вами, оказывается, снова соседи, Федор Михалыч не Достоевский.

– Наслышан, – лаконично отозвался Федор и почему-то подумал, что для самого Евгения Петровича это соседство не было такой уж неожиданностью.

– Прокатиться не хотите? – попутчик спустил очки на кончик носа и добавил заговорщицки: – Есть дело.

– Ловись, рыбка, большая и маленькая? – спросил Федор, не убавляя шага.

– Что-то вроде. Так, что, хороший заработок вас не интересует? Предупреждаю – очень хороший.

– Что нужно делать? – поразмыслив, спросил Федор.

– Всего лишь прогуляться в горы на несколько дней.

Федор подумал еще немного и выставил встречное предложение:

– Я буду иметь с вами дело только в том случае, если вы оставите в покое ту девушку, к которой приставали вчера.

– Ах, вот оно что! – со смехом сказал Евгений Петрович. – То-то я думал, что это вы смотрели на меня с таким зверским выражением. Уверяю вас, у меня нет на эту барышню никаких видов.

– Рассказывайте, – не поверил Федор.

– Да сядьте вы наконец в машину. На нас уже глазеют со всех сторон.

Федор продолжал идти по улице.

– Ну хорошо, обещаю. Я оставлю ее в покое.

Федор открыл дверцу и с непроницаемым видом поместился на заднем сиденье.

– Тем более что мне это ничего не стоит, – добавил Евгений Петрович, выруливая на соседнюю улицу. – Неужели вы еще не поняли, что она ведьма?

– Кто? – тупо спросил Федор.

– Ваша милая недотрога Аглая.

– А откуда вам известно, что она недотрога? – хмуро осведомился Федор. – Вы что, пытались?..

– Да успокойтесь, не пытался. Разве вас она еще не окатывала своим ведьминским взглядом, от которого чувствуешь себя ушибленным дубиной промеж глаз?

– Окатывала, – со вздохом признался Федор.

– Ну вот видите. Поменьше ходите за ней по пятам, – посоветовал Евгений Петрович, – может, тогда вам повезет больше.

– Может, – эхом повторил Федор. – Только она не ведьма. Она дикарка. Ладно, давайте поговорим о горах, – морщась, как от зубной боли, предложил он.

– Так я об этом и говорю. Исчезнуть на несколько дней – самое лучшее средство привлечь к себе внимание женщины. Запомните это, юный Вертер.

– Да, – подумав, сказал Федор, – пожалуй, вы правы.

– Значит, договорились.

Джип выехал из поселка и по бездорожью покатил в степь.

– Куда это мы едем? – спросил Федор.

– Приглашаю вас к себе в гости.

– А, швейцарское шале.

– Уже видели? Неплохой домишко.

– Ваш?

– Ну что вы. Зачем мне дача в этой глухой степи?

– Не такой уж глухой, получается. Знаете, Евгений Петрович, в последнее время меня все здесь буквально настораживает.

– Даже сейчас? – поинтересовался попутчик.

– Еще бы. Вы ведь ни за что не скажете мне, что вам понадобилось здесь и какие у вас дела в горах.

– Это точно, – рассмеялся Евгений Петрович, – не скажу. Но, если хотите, могу намекнуть.

– Сделайте одолжение. Как-то не хочется играть вслепую. Вдруг вы всего-навсего браконьер и идете бить несчастных зверушек из Красной книги?

– До зверушек мне нет дела. Намекаю: с нами пойдут еще двое с базы «Беловодье».

Федор расхохотался.

– Так эта тема и у вас животрепещет? Хотите искать тайные тропы Бернгарта?

– Почему бы и нет?

Посерьезнев, Федор произнес скучным тоном:

– Мое условие: задаток сразу. Половина всей суммы. Не хочу, знаете, остаться ни с чем, когда вы отыщете путь в страну счастья и пожелаете пополнить число ее блаженных обитателей.

– Будет вам задаток. Прямо сейчас.

Машина въехала во двор дома и, миновав травянисто-цветочные неухоженные куртинки, встала у гаража.

– Прошу.

Хозяин распахнул дверь пряничного домика. Федор ожидал увидеть внутри интерьер, соответствующий наружности, но пустынность дома слегка разочаровала его. В небольшом холле возле стен помещались нераспакованные чучела мебели, с потолка на длинном проводе свисала голая лампочка. В одной из комнат, очевидно, гостиной, стояли два плетеных кресла и маленький столик. На нем вверх обложкой лежала раскрытая книга. Федор прочел заглавие: «Конец истории».

– Знаете, по-моему, Фукуяме при всей экстравагантности его идей, кстати, думаю, заимствованных, не хватает одной важной вещи, – сказал он, кивнув на книжку. – Он не учитывает мистических влияний.

– Да? – удивился Евгений Петрович. – Ну, полагаю, за него это делают другие. А что, Федор Михалыч, интересуетесь мистикой?

– Как вам сказать. Скорее она интересуется мной.

Кроме кресел и столика, в комнате ничего не было, если не считать огромной карты России на стене.

– Да, эзотерично, я бы сказал, – поделился Федор впечатлениями.

– Вам чай или кофе?

– Если в этом доме можно вскипятить воду, то я буду кофе.

– Уверяю вас, в этом доме можно все, – загадочно ответил Евгений Петрович и удалился на кухню.

Федор стал рассматривать карту. Внимание его привлекли наколотые на нее маленькие черные флажки. Несколько штук расположились вдоль Урала, десяток украсил Западную Сибирь, один флажок гордо реял в центре Алтая. Но самым интересным в этой карте было то, что до Уральских гор страна называлась Россией, а все обширное пространство на востоке именовалось просто Сибирью.

– Какая удивительная карта, – громко сказал Федор, чтобы было слышно на кухне.

– Что вы находите в ней удивительного? – спросил Евгений Петрович, входя в гостиную с кофейным набором на подносе.

– Я нахожу удивительной ту легкость и, как бы это сказать, детскую непосредственность, с которой ее создатели поделили шкуру неубитого медведя.

– Ну, милый мой, что естественно, то легко, – ответил попутчик, разливая кофе по чашкам.

– Обычно этими словами уговаривают девушку лишиться невинности, – заметил Федор, взял чашку и сделал глоток. – О, замечательный кофе.

– Мне тоже нравится. Нет, о невинности речь не идет. Это… ну, скажем, третья нога. Зачем России лишняя, мешающая все время нога? Нет, все равно не так, – перебил сам себя Евгений Петрович. – Суть дела в том, что Сибирь не может принадлежать никакому государству, это должна быть свободная территория для свободного освоения. Если хотите, здесь сходятся мистические линии мира. Вам ведь как будто небезразлична эта тема? Сделав Сибирь своей колонией, Россия совершила ошибку. А за подобные ошибки приходится рано или поздно расплачиваться большой кровью. По этому счету Россия платит вот уже век и все никак не расплатится.

– Понимаю, – покивал Федор, – в данном случае мистические линии мира – это как раз то, на чем специализируются американские благотворительные организации.

Евгений Петрович допил кофе и с едва заметной холодностью произнес:

– А кроме того, вам ли, Федор Михалыч, говорить о детской непосредственности, с которой вы сами решились на бегство от собственного прошлого и его долгов, выражающихся сотнями каратов?

Федор отставил чашку, внутренне заледенев. Если б было возможно, он с удовольствием дал бы в морду самому себе. Он с ужасом думал о том, что все-таки проболтался в поезде, напившись до свиней, и теперь висит на крючке у этого ловко подсекающего рыболова.

Видимо, прочитав его чувства, написанные на лице, Евгений Петрович с усмешкой сказал:

– Ничего плохого я вам не сделаю. Напротив.

Он ушел и вернулся через минуту, бросил на стол перед обмякшим Федором три тугих пачки зеленых денег.

– Ваш задаток. С собой ничего лишнего не берите, только самое необходимое. Поедем на машине, продукты и воду я загружу.

– А оружие? – спросил Федор.

– Имеете?

Федор вновь с грустью вспомнил об отцовском «Макарове» и покачал головой.

– Но, кажется, в горах водятся медведи и эти… снежные тигры, – сказал он.

– У медведей сейчас полно еды, мы им будем неинтересны, а в снега нам и залезать незачем.

– Ну что ж, – заключил Федор, вставая и рассовывая деньги по карманам, – остается констатировать, что выбора у меня нет.

Евгений Петрович звучно щелкнул пальцами:

– Кстати, этот откопанный белогвардеец, которого хоронили вчера, ваш родственник?

– Почему вы так решили? – Федор по наитию решил отпираться.

– Кровная связь – загадочная вещь. Я, видите ли, изучал дело Бернгарта. По всей вероятности, этот неплохо сохранившийся покойник носил фамилию Шергин. Ирония судьбы. Так что выбора, милый мой, у вас действительно нет.

3

Второй полк стрелковой дивизии генерал-майора Меркурьева с налета вошел в Каменск-Байкальский. Они наступали бегущим большевикам на пятки, а те оказывали ничтожное сопротивление. Это был не первый город, который части Средне-Сибирского корпуса генерала Пепеляева освобождали от Совдепа таким манером, едва ли не с песней. Поэтому объяснение этой легкости, с которой выбивали красных, знали все: у товарищей были другие заботы, когда приближались белые войска, – они «подавляли контрреволюцию» внутри города.

Где-то на окраинах еще звучали выстрелы, но в центре уже успокоилось. Сновали туда-сюда солдаты, подыскивая временное пристанище себе и офицерам. Невдалеке мирно грохотало – что-то ломали с веселой бранью. Кое-где в окнах шевелились занавески, выдавая присутствие городских обитателей и их робкие попытки узнать, чем кончилась перестрелка.

– Глядите-ка, Петр Николаевич, – радостно возгласил поручик Шальнев, появившийся из-за угла дома, – кто-то тут еще влачит существование. Не всех в расход пустили.

– Плохая шутка, поручик, – ответил Шергин, заряжая обойму своего кольта. – Где ваша рота?

– А вот, слышите, – ухмыльнулся Шальнев, – продовольственный склад открывают. Поглядим, что там красные для нас припасли.

– Идите туда и, если обнаружится спирт, поставьте охрану.

– Слушаюсь, господин капитан. Только… – Он замялся.

– Что?

– Вы же знаете, Петр Николаевич… – Поручик нервно дернул щекой. – Возле гимназии уже нашли гору трупов. Я еще не видел, мне доложили. У всех изуродованные лица… там есть совсем дети.

– Знаю, – отрезал Шергин. – Но если каждый раз, натыкаясь на зверства красных, солдаты будут напиваться, то очень скоро армия превратится в сборище ни на что не годных пьяниц. Идите, поручик, – добавил он мягче, – выполняйте приказ.

Козырнув, Шальнев убежал бодрой рысцой. Шергин направился к видневшейся впереди площади. Городишко был дрянной, грязный, дома сплошь деревянные, настил мостовой давно прогнил и разъезжался под ногами. На самой площади красовалось двухэтажное каменное здание с облупившейся краской и частично осыпавшейся лепниной – бывшее уездное собрание либо дом городского головы. Из окна на улицу выбрасывали бумажный хлам, оставшийся после совдепа, а в парадную дверь заносили несгораемый сейф подполковника Борзовского. Здесь же должен был разместиться штаб полка. На церковной колокольне робко затрезвонило.

– А, ну наконец-то хоть кто-то нам рад!

Шергина чуть не сбил с ног Ракитников, командир одного из батальонов полка. Выругавшись по матушке, он мрачно посмотрел на капитана и зло сказал:

– Что-то я не вижу радостных морд здешних обывателей. Так-то они встречают освободителей. Может, им больше по нраву красные собаки?

– Вы тюрьму уже видели? – поинтересовался Шергин. – Сходите, полюбуйтесь. Найдете там ответ на мучающий вас вопрос. Только предупреждаю – там скользко, не измажьтесь в крови.

Он обошел Ракитникова и направился в штаб. Этот несчастный городок красные мучили в последние дни с особенной страстью. Во дворе тюрьмы работали не палачи, а мясники – многие трупы были с отрубленными руками и ногами. Там же лежали голые изнасилованные женщины, девицы. По трупам ходили сытые собаки, лизали кровь и нехотя терзали человечье мясо. За два с половиной месяца в корпусе Пепеляева, двигавшемся на восток по Сибири, Шергин насмотрелся всякого. Ограбленные дочиста деревни, убитые крестьяне, плывущие по реке будто бревна. Мертвецы в исподнем, выставленные напоказ у расстрельной стены. Заживо брошенные в железоплавильные топки завода – около сотни сгоревших трупов нашли в шлаковых отбросах. Зарубленные шашками, заколотые штыками городские обыватели – у домов, на улицах, в придорожных канавах. Трупов было слишком много, чтобы не наводить на далеко идущие размышления.

На лестнице Шергин увидел спускающегося Борзовского.

– А, капитан, вы кстати, – утомленно проговорил тот с папиросой во рту. – Мне донесли, что пойман какой-то красный, не успевший удрать со своими. Он сейчас в подвале. Допросите его и после доложите мне.

Шергин занял одну из комнат на первом этаже здания и велел привести пленника. Через несколько минут перед ним стоял избитый человек с шалыми глазами, в окровавленной рубахе и со связанными за спиной руками.

– Чья на нем кровь? – спросил Шергин у солдата-охранника.

– Возле гимназии взяли, – процедил тот, – последних добивал.

– Увлекся, выходит, – чуть сдерживаясь, произнес Шергин.

– Выходит, так, – шевельнул разбитыми губами палач и сплюнул на пол.

– Кто таков? – резко спросил Шергин.

– Это вам ни к чему. Взяли – убивайте. Нечего тут разводить. Только уж знайте, господин офицер, – проговорил он с непередаваемой брезгливостью, – не долго вам куражиться над народом. Всех вас как ту контру. – Он мотнул головой.

– Господа, выходит, куражатся над народом, а товарищи всего-навсего утопили его в крови, – с видимым спокойствием сказал Шергин. – Весьма интересная пропорция. Откуда получали указания о резне населения?

– От советской власти.

– Конкретнее.

– Если это вас, правда, интересует, – ухмыльнулся пленный, – то от товарища Троцкого. Нам контру жалеть – себе дороже.

– Уведи его, – махнул Шергин солдату. – Допрос окончен.

…В кабинете подполковника было настежь распахнуто окно, чтобы выгнать осевший на стенах и мебели кислый дух прежних обитателей. Борзовский сидел в кресле, окруженный облаком ядреного папиросного дыма и пальцами одной руки перебирал воображаемые клавиши на краю стола – подыгрывал звучащему с улицы патефонному Шопену.

– Садитесь, Петр Николаич, не стойте над душой. Я, признаться, не вполне уловил нить ваших рассуждений. О какой провокации может быть речь? В стране полыхает политическая война, гражданская, если желаете. Красные развязали массовый террор. Для чего вы ищете в этом двойное дно, какие-то заговоры?

– Хороша гражданская, – скептически молвил Шергин. – Что, в таком случае, делают в ней военные силы германцев, австрийцев, американцев, англичан, французов, японцев? Я не говорю уже о локальных формированиях чехов, венгров, китайцев, латышей и прочих.

– Хотите сказать, им всем выгодна эта война русских с русскими?

– В любой войне есть выгода для кого-то. Большевикам она тоже для чего-то нужна. Вы, господин подполковник, не знакомы с лозунгами Бронштейна-Троцкого? Этот еврей с извращенным умом – весьма вероятный британский агент – на все лады поет здравицы гражданской войне. Здесь, в Сибири, они даже не пытаются удержаться, вместо этого с бешеным глумлением уничтожают мирное население. Это ли не намеренное разжигание войны? Они вынуждают браться за оружие тех, кто еще не сделал этого.

– Ради бога, Петр Николаич, – Борзовский перестал перебирать «клавиши» и, вскочив с кресла, встал лицом к окну, – для чего им это?!

– Кто может понять мотивы убийц? – пожал плечами Шергин. – Возможно, они просто боятся за свою власть. Не будь войны, через год-два ни у кого в России не осталось бы иллюзий на их счет. Война же все спишет. Вы представляете, господин подполковник, каковы окажутся людские потери в этой бойне? Уверен, намного больше, чем за всю германскую. И уничтожают они в первую очередь лучших. И мужчин, и женщин.

– Да-да, это все так. Но, любезный Петр Николаевич, сей разговор бессмыслен. Война идет, и мы уже принадлежим ей с потрохами, что называется. Вы отдали приказ расстрелять этого красного выродка?

– Я оставил решение за вами, господин подполковник.

– Не нужно, не нужно. Слишком много чести для них.

Борзовский перегнулся через подоконник и крикнул:

– Осипенко! Велите пленного к стенке ставить. Только вначале отдайте его солдатам, пусть отведут душу.

Патефонный Шопен на улице сменился вальсом «Амурские волны». Послышались крики отдыхающих солдат, потом смех.

Борзовский подхватил пролетавший мимо окна красно-желтый лист.

– Вот и осень уже. Как вы полагаете, Петр Николаевич, рано ли здесь начинается зима?

– Зачем вы так, господин подполковник?

– Что – зачем? Ах, вы об этом красном изувере. Полноте, капитан. Помните, что в Писании: «какою мерою мерите…»?

– Но подобные приказы внушат солдатам чувство вседозволенности. Они быстро превратятся в таких же зверей, что и большевики…

– Вот и прекрасно, – перебил его Борзовский. – Чем злее будут, тем быстрее мы одолеем красную чуму. Вот ведь как получается, Петр Николаевич: комиссары сами оказывают нам большую услугу своими зверствами. Вам известно, в каком моральном состоянии находился полк при выступлении из Томска? Рядовой состав на три четверти был распропагандирован большевистскими агентами. А сейчас найдите мне хоть одного колеблющегося. Поглядели на красную власть, увидали, какова она вблизи… А лишние мысли вы гоните, гоните от себя, не до них теперь, уж поверьте. Если же вам недостаточно совета, так я вам приказываю. Вы меня хорошо поняли? Ступайте.

Шергин спустился вниз, вышел на улицу. Часовой, выставленный на крыльце, спрятал папиросу в кулаке, вытянулся по струнке.

Борзовский мог приказать ему, но не в силах был убедить. Шергин с тоской думал о том, что если во главе Белого движения стоят люди с таким же ограниченным умом и скудным чутьем, не чувствующие духа этой войны, то шансы победить у них мизерные. Русские никогда не побеждали изуверством, и, значит, выиграет войну тот, у кого окажется больше живой силы, лучше вооружение и организация. Как вооружены белые части, он знал не понаслышке: не хватало даже портянок и обуви, форму себе ладили кто во что горазд, винтовки – в лучшем случае одна на двоих. Из Поволжья и с Дона доходили сведения о вовсе безоружных атаках офицерских рот, шедших в полный рост сомкнутыми рядами на пулеметный огонь. Это был отчаянный героизм, но долго ли на нем одном продержишься?..

«Однако же есть и другие, – говорил он себе, – умные, честные, понимающие. Каппель, граф Келлер, генерал Алексеев. Не борзовскими начато это движение… Но ими, боюсь, закончится».

– Миленький, куда бы мне тут просьбу подать?

На него смотрела молящими глазами старая, небогато одетая женщина.

– Какую просьбу?

– Племянницу ищу, третьего дня как увели, так и пропала. Одна у меня Оленька моя, гимназистка, и зачем увели, ума не приложу. – Глаза старушки заслезились, она суетливо достала из рукава платок. – Сказали, на какую-то социализацию пойдет, а что это такое, не объяснили толком. Может, в канцелярию взяли или еще куда? И где мне искать ее теперь, Господи?

Шергину стало жалко старуху, и выговорить правду ему было трудно. О большевистской «социализации» девиц он слышал прошлой зимой, когда пробирался из Москвы на Урал. Этим ублюдочным словом красные обозначали изнасилование, обыкновенно групповое. «Декрет» сочинил все тот же Лейба Бронштейн, комиссар по внутренним делам Совдепии. Потом жертву могли отпустить, но скорее всего убивали. После увиденного во дворе здешней тюрьмы никакого утешения для старухи Шергин придумать не мог.

– Сколько лет ей было?

– Пятнадцать давеча исполнилось. Уж вы найдите ее, господин офицер. Оленька Голубева, коса у нее длинная такая, красивая, и глаза карие… А почему – было? – осеклась она.

В этот момент из сада позади дома донесся мучительный вопль, от которого старуха вздрогнула и сжалась.

– Потому что вряд ли вы еще когда-нибудь увидите вашу Оленьку, – жестко сказал Шергин. – Я сожалею, но ничем помочь не могу. Вам лучше вернуться домой, не стойте здесь.

Он поспешно зашагал к саду, где солдаты тешились над пленным красным палачом. Его раздели донага, привязали ничком к скамейке и молотком вколачивали в спину большие гвозди. Пленный хрипел, с усилием сдерживал крики, но время от времени из него вырывался стон, переходивший в протяжный вопль. Солдаты гомонили, возбужденно смеялись и давали советы, куда лучше вбивать гвоздь. Стоявший поодаль прапорщик Михайлов наблюдал за их действиями с отсутствующим видом, будто сочинял в уме стихи.

– А ну прекратить! – рявкнул Шергин.

Несколько солдат недовольно повернулись к нему, глухо зароптали.

– Приказ господина подполковника…

– Пускай на своей шкуре опробует, красная сволочь…

– Пули ему мало будет…

– Мы в своем праве…

Прапорщик Михайлов в сомнениях грыз ноготь и безмолвствовал.

– Молчать! – гаркнул Шергин. – Отвяжите его.

Двое солдат нехотя исполнили приказ, при этом намеренно столкнув истерзанного пленника со скамейки. Тот глухо замычал.

– Поставьте к стене и расстреляйте. Вы солдаты Белой армии, а не мясники-садисты. Прапорщик, командуйте.


Ужин в большой комнате был накрыт на полсотни человек – высший офицерский состав полка. Длинный стол с белой скатертью сверкал хрусталем бокалов, стеклом рюмок, начищенными вилками и ножами. В бутылках алело вино, пахло запеченым мясом, в вазах горками разместились фрукты: оранжевые китайские яблоки, крупная желтая алыча, нежно-румяные персики. Разговоры прервало появление подполковника Борзовского, пришедшего последним.

– Прошу садиться, господа.

Вино было разлито по бокалам, застучали по тарелкам ножи, разрезая мясо.

– Итак, господа офицеры, прежде чем сказать тост, – произнес Борзовский, – я имею сообщить вам новость.

За столом стихли последние звуки, и ножи с вилками легли на скатерть. Все головы повернулись в одну сторону.

– Сегодня днем объявлен приказ: наш корпус до начала октября будет переформирован и переброшен под Урал, на екатеринбургское направление. Поздравляю вас, господа. Мы успешно действовали эти три месяца. На сегодняшний день по всей юго-восточной Сибири и Забайкалью установлена власть Комитета Учредительного собрания. Красные изгнаны отсюда полностью. После нашего ухода ситуацию в Забайкалье будет контролировать атаман Семенов. Ура, господа!

Над столом взвилось слаженное «ура», зазвенели рюмки и бокалы, заговорили все одновременно.

Среди общего шума с места поднялся капитан Шергин и, дождавшись внимания, мрачно произнес:

– Господа. Раз уж был помянут Екатеринбург, я предлагаю почтить память зверски убитых большевиками государя всероссийского Николая Александровича, императрицы и их детей. Помолитесь о них, господа.

Воцарилась тишина, в которой отчетливо раздалось почти что шипение:

– Умеете вы, Шергин, настроение испортить.

Шергин перехватил злобный взгляд адъютанта Велепольского, сидевшего по правую руку от подполковника.

– В самом деле, капитан, – проговорил Борзовский, разглядывая бокал с недопитым вином, – не к месту это как-то… сверженную монархию поминать. Не за то мы с вами воюем.

– Позвольте с вами не согласиться, господин подполковник.

Медленно встал с рюмкой в руке штабс-капитан Максимов, более ничего не произнесший. Его примеру спустя несколько мгновений последовали еще двое.

Через минуту вдоль по обе стороны длинного стола стояли уже десять офицеров.

– Благодарю вас, господа, – признательно сказал Шергин.

Борзовский с побледневшим видом озирал убранство стола. Слева к нему наклонился офицер штаба и что-то тихо пробормотал, но подполковник лишь раздраженно отмахнулся.

Шергин оглядел напрягшиеся лица и спины сидящих, выпил до дна и, с кривой усмешкой глядя на Велепольского, провозгласил слова популярной в белых армиях песни:

– Смело мы в бой пойдем за Русь Святую!.. Как же вы, господин адъютант, собираетесь воевать за Русь Святую, презирая царей ее, Богом поставленных? – не дожидаясь ответа, он повернулся к Максимову и остальным стоявшим. – Не обессудьте, господа, что-то голова разболелась.

Шергин направился к выходу и, покидая помещение, услышал чей-то не слишком приглушенный голос:

– На редкость неприятный человек. Истинный Франкенштейн.

Выйдя на улицу, он остановился на крыльце, вдохнул холодный воздух, в котором были перемешаны капли моросящего дождя и запах дыма.

Снова заскрипела дверь, рядом встал Максимов. Чиркнув спичкой, он закурил.

– Простите, Петр Николаевич, но вы не правы. – Он помолчал, затягиваясь. – Вам не следовало уходить… Поймите же… – Штабс-капитан заметно волновался. – Поймите, не они, а мы, мы составляем костяк белого движения. Да, мы в меньшинстве, но без нас им… таким, как этот напыщенный хам Велепольский…

Шергин положил руку ему на плечо.

– Я понимаю, Алексей… Алексей Васильевич. Наверное, мне в самом деле не следовало уходить… Но… но я ушел. Простите меня, я действительно скверно себя чувствую.

Он вернулся в номер крошечной гостиницы, имеющей большое сходство с постоялым двором, упал в сапогах на постель, закрыл глаза. Вспомнил стремительно опустевший взгляд подполковника Борзовского, беспризорно пущенный гулять по накрытому столу, презрительную ухмылку Велепольского. Громко сказал:

– Болваны.

Дверь комнаты распахнулась. На пороге объявился денщик Васька, дурковатый, но преданный и непьющий.

– Ась? Звали, вашбродь?

– Сколько раз тебе говорил: «вашбродь» давно отменили. – Шергин открыл глаза и продолжал саркастически: – Завоевания «бескровной». Вот за что они воюют, болваны. Четыре пятых офицерского состава… Хоть с чертом, зато против красных. Знаешь, куда это заведет их?

Васька испуганно замотал головой, крестясь.

– Не.

– Верно, лучше тебе не знать.

– Сапоги-то, – Васька кивнул на ноги Шергина, – сымать?

– Не надо. Иди спать.

Васька поскреб в голове и посмотрел в открытое окно, выходившее на все ту же площадь. В доме напротив играла музыка, слышался громкий женский смех – местные б… слетелись на огонек. Для них не было разницы перед кем задирать юбку – красными или белыми.

– Ахвицеры-то… гудят, – сказал Васька. – Чего ж вы не там?

– Пошел вон. – Шергин запустил в него подушкой.

Васька пискнул и скрылся за дверью.

Лежа на кровати, Шергин пытался думать о жене и сыновьях, зимой переехавших по его настоянию из Петербурга в Ярославль, к ее отцу. Но образ маленькой худой женщины с испуганным лицом, которое война сделала похожим на птичье – из-за постоянного ожидания несчастья, – тускнел и затмевался видением роскошно полнотелой соломенной вдовы Лизаветы Дмитриевны, в чьих чертах дышала непокорная страсть, а в темных глазах дрожали искры, разжигающие пожар. Видение, усугубляемое звонким хохотом б… на улице, было настолько ярким, что Шергин застонал, вскочил с кровати и захлопнул окно.

Васька попытался снова сунуться на шум, но после грозного: «Не лезь, дурак!» исчез. Шергина мучила совесть, он намеренно терзал себя воспоминаниями о семье и в сто первый раз задавал бессмысленный вопрос: «почему все так мерзко». Ответ если и существовал, то где-то далеко, в глухих монастырских кельях, в дремучих лесных скитах, на святой горе Афон, в граде небесном, где светит солнце-Христос. Но не здесь, не в душе капитана Шергина, иссушенной четырьмя годами войны, не в замученной и замордованной России, которую самым наглым способом убивали, не на земле, где веют злые ветры и блестит черное солнце лжи.

Он достал из походной офицерской сумки сложенные листки, развернул и принялся перечитывать послание саровского отшельника Серафима, прославленного в святых пятнадцать лет назад. Письмо вместе со своей последней волей передал ему государь – именно ему, всех прочих участников заговора Шергин исключил сразу, взвалив всю тяжесть на себя одного. Он предполагал, что послание было вручено императору через посредников, сам же Серафим умер около века назад. К Шергину попала копия, сделанная кем-то из доверенных лиц государя. Вряд ли Николай стал бы показывать кому-то из семейства письмо столь удручающего содержания. Вероятно, он мог доверить его только постороннему и только предвидя близкий конец.

Сверху послания стоял наказ старца передать его «четвертому Государю, который приедет в Саров». Если бы Шергин прочитал письмо год-два назад, он счел бы это фантазмом, родившимся от искушения лукавого, либо видением апокалипсиса, но никак не тем, что уже совершается. «…Попустит Господь злодеям и их неправде. Земля Русская обагрится реками крови. Будет великая долгая война и страшная революция в России, превышающая всякое воображение человеческое. Будет гибель множества верных отечеству людей, осквернение церквей Господних, разграбление богатства. Великие бедствия настанут…»

«Но все это будет не случайно, а по определению Святой Троицы. Россия в руках Господних, склонись перед Его волей, выбери горькую чашу для себя и обретешь сладость небесную. Сойди с престола сам, когда подступят к тебе, а до восемнадцатого году ничего не бойся. В том же году, если станешь на крестный путь, поднимут на тебя руку неверные рабы. Не устрашись сего. Небесного Царя лживые рабы распяли для вечной славы Его. И земных царей убивать попускает Бог нечестивым для сияния сих избранников, для внушения потомкам и для вечной гибели убийц. Укрепись верой и жди терпеливо часа. Сокрушайся о России, но не противься Божьему решению о ней. Господь помилует ее и приведет дорогой страданий к большему величию. Через гибель придет ей спасение и воскресение. Послушай, государь, убогого Серафима и сделай, как говорю тебе. Молюсь о тебе и плачу, и радуюсь».

Послание блаженного старца, несмотря на простоту изложения, смущало Шергина жесткостью и беспощадностью. Ему была непонятна и неприятна мысль, что пути России определены и ничто их не изменит. Возможно, это роковое заблуждение. Серафимово пророчество подействовало на государя опасным образом. Очевидно, он даже не пытался предпринимать решительных мер против революционного смутьянства – это было слишком заметно в последние годы. Николай посчитал любые действия бесполезными и просто ждал развязки. «Как сочетать сие предсказание с духом христианской свободы? – спрашивал себя Шергин. – Это пророчество как будто антихристианское по существу. Оно лишило Николая воли, необходимой государю. Любовь Христа не неволит – это азы катехизиса. С другой стороны, что другое может обуздать взбунтовавшуюся против Бога Россию? Если кровь и муки, значит, реки крови – вот настоящая свобода. Но этого не может быть. Кровь – это рабство и страх, минутное торжество палачей, которые так же беспомощны перед собственной судьбой».

Ошибочны ли видения Серафима – этот вопрос третий месяц доводил Шергина до умопомрачения. Особенно ночами, после попыток говорить с подполковником Борзовским о том, что шапками большевиков не закидать и нынешние удачи белых вполне могут оказаться временными, а за ними последует позорное поражение. Он понимал всю глупость подобных разговоров с этим непробиваемым поклонником болтуна Керенского, самодовольно цеплявшим на себя красный бант в феврале прошлого года. Всякий раз, когда усилия Шергина разбивались о глухую стену изящного тупоумия подполковника, он задумывался над тем, не наказывает ли Господь иных предводителей Белого движения, лишая их разума. «Против большевиков» – довод в войне настолько слабый, что, прекрати красные грабежи и резню, народ побежит к ним за обещанными землей и волей. В противовес большевистским лозунгам, примитивным до гениальности и бесстыже-лукавым, нужно было выставить что-то такое же понятное и простое. Но о царе большинство этих господ и слышать не хотели: страшно боялись оскорбить чувства «освобожденной» черни и память прошлогоднего февральского беснования.

«В этой войне вообще слишком много странного и иррационального», – думал он. Ему грустно было сознавать, что аргумент большевистских зверств становится едва ли не главным козырем белых для привлечения симпатий населения. Но у коммунии тоже имеются козыри подобного рода, лишь опрокинутые в прошлое. Абсолютно лживые по сути, но даже большинством противников совдепии принимаемые за святую истину. По странной усмешке истории, краснозвездные дегенераты, с ног до головы замаранные кровью, больше всего плакались о «жертвах» самодержавия, которых оно гноило, морило и гнуло в дугу. Шергин вину царской власти видел в другом. Ей, разумеется, не нужно было «гноить» убийц и террористов на поселениях в Сибири, благодаря чему они лишь благоденствовали и плодились не половым способом. Просто-напросто следовало почаще вешать и расстреливать, как поступали с государственными преступниками во всех прочих странах «европейского концерта» и даже за океаном. Но державная неколебимая уверенность, что сибирские расстояния обезвреживают бесов революции, сыграла с русской монархией злую шутку…

В абсурдном действии – войне русских с русскими – Шергин представлял себя одной из миллионов белок, вертящих колесо истории. Временами ему казалось, что он может напрочь потеряться в этом клубке усердно перебирающих лапками существ. Он хотел быть белкой, которая не только бежит и крутит колесо, но и понимает для чего, какой прок от этой вертящейся и страшно гремучей штуки.

Кто-то должен будет донести до будущих времен внятное свидетельство о происходящем. Тому, кто хранил завещание убиенного государя, следовало внимательно разбираться в путаных следах, оставляемых на земле перстом Бога.

«Найти умного священника и поговорить с ним обо всем этом», – подумал Шергин.

4

– Рерих был профан и неудачник. Он потому так распиарен, что ничего не нашел, а раструбил на весь свет, будто что-то там отыскал и что-то там зашифровал. Да нечего ему было шифровать, и посвящения он никакого не получал. А Бернгарт получил. И нашел. Вот чекисты его и засекретили.

Этих двух парней с базы «Беловодье» Федор прежде не видел – нос ему разбили другие. Но у всех «беловодцев», безусловно, было нечто однокоренное: они все, что называется, с полуоборота заводили разговор на любимую тему, продолжавшийся бесконечно, и до маслянистости в глазах обожали своего идола Бернгарта. Федор, подозрительно относившийся к любой восторженности, с самого начала поездки глубоко презирал обоих «беловодцев. Одного из них звали Толик, он был местный интеллигент, длинный, как дядя Степа, и сильно картавящий, отчего Рерих у него получался весьма эзотеричным Егихом, а Бернгарт превращался в еврея. Второй был Олежек, студент-первогодок из Казани, на горы он смотрел круглыми глазами и всему радостно изумлялся. Евгений Петрович во время знакомства подмигнул Федору – очевидно, это должно было означать, что умственный уровень «беловодцев» не представляет интереса и он взял их с собой исключительно в качестве необходимого довеска.

«Беловодцы» подсели в машину на Чуйском тракте возле поворота на Усть-Чегень. Несколько километров ехали через Курайскую степь, потом Евгений Петрович, глядя в карту, свернул на боковую дорогу, уводящую в горы, к Курайскому хребту. На близких склонах отчетливо виднелись следы давней геологической разведки: «кротовьи норы» шурфов тянулись длинными безобразными цепочками. Какое-то время рядом с дорогой скакал по валунам ручей. Вдоль него живописно и очень убедительно шатались «пьяные» сосны, наклонившиеся над водой из-за подмытых корней. Хотя качание было вызвано сильным ветром, Федора развлек этот внезапный артистизм самых обыкновенных деревьев. Еще десяток километров, и дорога нырнула в долгое ущелье. Дальше, на той стороне хребта, начинался лиственничный лес, по которому тропа виляла и круто поднималась в гору. Вокруг все пело и свиристело на всевозможные птичьи лады. Перед машиной пробегали белки и сурки, а при выезде из леса на джип едва не обрушился марал, внезапно выпрыгнувший из кустов.

– Во зараза, – восхищенно прокомментировал Олежек пируэт зверя.

– Между прочим, есть неопровержимые доказательства, – продолжал Толик, – что Рерих встречался с Бернгартом в двадцать пятом году, перед своей алтайско-гималайской эпопеей.

– Где встречался, в тюрьме? – иронично спросил Федор.

– Зря смеешься. Рерих получил разрешение на свидание с ним. Заметь – за Рерихом стояли те же люди из чекистских органов, которые курировали Бернгарта во время Гражданской, – Глеб Иваныч Бокий и весь его отдел. А Бокий напрямую подчинялся Дзержинскому, известному, между прочим, до революции гипнотизеру и медиуму. А Дзержинский, в свою очередь…

– Что значит «курировали»? – перебил Федор. История мистических исканий советских вождей не особенно его увлекала в силу своей высосанности из пальца, которым перед тем колупали в носу.

– Это в смысле контактировали. Хотя им, наверное, казалось, что они как раз его курируют. Бернгарт не был красным, его цели всего лишь чуть-чуть совпадали с интересами советской власти. Он позволял им честно заблуждаться насчет себя, а они были уверены, что позволяют ему всячески куролесить, пока идет война и на Алтае верховодят белые. Я думаю, именно так они говорили: «Пускай Бернгарт пока что куролесит, а потом мы его приструним».

Толик удовлетворенно улыбнулся, и Федор по его виду заключил, что прямо сейчас, у него на глазах было совершено важное исследовательское открытие – биография Бернгарта заблистала новым поворотом мысли.

– Но с Бернгартом у них не получилось, тогда они поставили на Рериха. А у Рериха была только отрывочная информация от костромских староверов, и откуда начинать, он понятия не имел. Тогда ему устроили встречу в тюрьме с посвященным.

– Откуда вам знать, что Бернгарт был посвящен? – неприятным тоном экзаменатора спросил Федор. – И вообще – откуда сведения?

– Сведения надежные, – успокоил его Толик, – из достоверного источника.

При этом он так преданно посмотрел на рулившего Евгения Петровича, что Федор сразу догадался, кто этот достоверный источник.

– А, – многозначительно сказал он. – Ну и как, расколол Рерих посвященного?

Толик ударил рукой об руку, изобразив злорадную скабрезность.

– Вот ему. Бернгарт чекистам ничего не сказал, а уж эти умели выпытывать. С профаном же ему вовсе скучно было разговаривать. Послал он Рериха далеко и надолго, вот и весь разговор. А тот взял и пошел далеко и надолго. Только не туда. Он из Уймонской долины отправился на Бухтарму. Там, в Бухтарме, у беглых и у кержаков было свое как бы Беловодье. Земля свободы и справедливости. Но к истинному Беловодью она, разумется, не имеет отношения. Вот сравни – тень от яблока и само яблоко. Да?

– Ну, – неопределенно произнес Федор. – А где истинное?

Толик задумался, по-умному почесывая пальцем нос.

– Это нам пока неизвестно. Но имеется предположение, частично подтвержденное. Партизанская республика Бернгарта занимала весь южный Горный Алтай, от Белухи до Чихачева. А ставка у него, с середины девятнадцатого года, была в Курае, это немного выше по тракту. И последняя его база, когда он засел в горах и конфликтовал с советами – так называемый белобандитский мятеж, – была где-то здесь, на Курайском хребте. Это самый высокий на Алтае и самый красивый. Его называют «цветные горы» – из-за альпийских лугов. Видишь, сколько тут цветов. Через три недели будет еще больше. Рай для экспрессиониста. Или импрессиониста. Черт, все время их путаю.

Действительно, вокруг, в обе стороны от тропинки, волновалось море цветов самых разных форм и оттенков. Сравнить это можно было с гигантской клумбой, где гектар-другой засажен сине-голубыми цветами, соседний участок – ярко-оранжевыми, третий пурпурными и так далее. От богатства всех цветов радуги, раскрасивших луга, у Федора захватывало дух и возникало ощущение, что они каким-то образом и, естественно, совершенно незаслуженно вдруг попали в настоящий, когда-то потерянный рай, где Адам и Ева ходили нагими, никого этим не шокируя, и запросто разговаривали с Богом, что в общем тоже никого не удивляло в те блаженные времена.

Олежек возбужденно таращил глаза и, тыча пальцем, спрашивал:

– А эти как называются?..

Толик снисходительно ухмылялся и отвечал с видом ученого Паганеля:

– Эти синие – водосбор, по-латыни аквилегиус… Оранжевые – алтайские жарки, они же – азиатские купальницы… Ну, это фиалки… Первоцветы уже отцвели, они розовые. Примулы – те красные. Белые мелкие – дикая герань, покрупнее – ветренницы… Горечавка тоже синяя, вон она, мелкая… Змееголовники…Слушай, отстань от меня, нашел тоже ботаника.

Машина поднялась еще метров на сто по извилистой дороге. Впереди растеклось обширное стадо овец. Вместо пастуха и собак его сторожили три яка-бугая, заросшие мощной шерстью до самых бровей, из-за чего казались сильно насупленными.

– Летнее пастбище, – объяснил Толик. – Мы на высоте примерно двух с половиной километров над уровнем моря.

Федор посмотрел назад и едва не ахнул от поразившей его картины. Как на ладони, открывалась Курайская степь, пересеченная белой ниткой Чуи и рядом с ней темной – Чуйского тракта. За степью, как заградотряд, стояли, сомкнув ряды, снежные пики Северо-Чуйского хребта. «Красота в своем чистом, первозданном виде всегда изумляет», – подумал Федор, но почему она еще и тревожит, заставляет нервно трепетать нежную и тонкую струну где-то глубоко в душе? Он вспомнил рисунки Аглаи – в них были покой и умиротворение. А здесь совсем наоборот, величие недоступных гор словно бередило старую рану, полученную неизвестно когда и от чего, а может, и от кого. Но все же и в рисунках, и в гордой натуре ощущалось нечто очень близкое, родственное. Может быть, как раз то, что и там и здесь отсутствующий в пейзаже человек был смыслом существования этих бесконечно совершенных природных форм.

От таких мыслей Федора посетила легкая грусть, и прогонять ее от себя продолжением нелепого разговора о взаимоотношениях советской власти с красно-белым партизаном Бернгартом ему не хотелось.

Машина рассекла надвое неповоротливое стадо овец и под хмурыми взглядами яков двинулась по бездорожью вдоль хребта. Не проходило и минуты, чтобы они не ныряли в ложбины, пологие овраги и распадки, не объезжали крупные камни и взгорки. После нескольких километров тряской езды Федор начал ощущать неприятную пустоту в голове и тоску по ровной дороге. Внезапно путь преградила широкая крупно-каменистая осыпь, под которой звенел невидимый ручей. Толик принялся уверять, что переехать ее ничего не стоит, но Евгений Петрович не захотел рисковать своим железом и повернул на подъем. Машина пошла вдоль ручья, круто в гору, а через сотню метров стало ясно, что дальше на колесах не проехать – езда начинала напоминать экстремальный вид спорта. Евгений Петрович, взопревший от напряжения и ручного управления, загнал джип в овраг, заглушил двигатель и сказал:

– Ну все, теперь пешком.

Он уткнулся в карту, Олежек с Толиком, посвистывая, бодро взвалили на себя рюкзаки из багажника с продуктами и палаткой. Федор, разминая ноги, дошел до осыпи, перепрыгнул с камня на камень и сел на корточки, чтобы увидеть под валунами ручей. Но сколько ни вглядывался в темноту между камнями, заметил лишь неясное движение внизу. Вдруг рядом, почти что из-под ног раздалось тонкое недовольное верезжание, как если бы начал гневаться домашний кролик. Федор от неожиданности не удержал равновесие и завалился набок, цепляясь за камень. Сзади раздался хохот – Толик и Олежек потешались над его испугом. Федор поднялся на ноги, огляделся, но ругающегося существа не обнаружил.

– Это пищуха, – разъяснил Толик, – размером чуть больше крысы. Их тут много.

Федор молча вытащил из машины свой рюкзак и осведомился у Попутчика:

– Камо грядеши?

Евгений Петрович дружелюбно посмотрел на него и сказал:

– Если уж вы решили перейти на старославянский, то следовало спросить «Камо грядем?» Без вас троих я, как вы понимаете, никуда не гряду. А идем мы туда.

Он показал рукой направление через ручей, параллельно горному хребту.

– За машину не боитесь?

– Здесь народу мало бывает, – сказал Толик. – Только пастухи.

– И медведи, – широко улыбнулся Олежек.

Перейдя каменный ручей, они зашагали по мелкотравью, местами сменявшемуся на ковыльный покров. Впереди и чуть внизу виднелся участок негустого кедрового леса. У самой границы его Федор приметил замершего лося, чутко и настороженно поводившего мордой. Уловив незнакомые запахи, зверь тряхнул головой с небольшими еще рогами и одним прыжком скрылся с глаз. Было жарко, несмотря на то что солнце закрывали облака, казавшиеся в горах очень близкими. Евгений Петрович со своей поклажей шел впереди, за ним трусили «беловодцы», тихо переговаривавшиеся. Федор двигался последним, рассеянно внимая окружающей красоте. Его интересовал вопрос, куда все-таки они идут и что ищут. Разумеется, не Беловодье было на уме у Попутчика. Может быть, размышлял Федор, он разыскивает ту самую базу Бернгарта, где тот скрывался от длинной руки советской власти. Возможно, Евгений Петрович надеялся найти там какие-то следы, знаки и шифры, в которых Бернгарт запечатлел свою тайну. Относительно же роли «беловодцев» в этом путешествии Федор не имел даже предположений. И сколько ни присматривался к Толику и Олежеку, вывод был один: эти недотепы тоже не догадываются, для чего они понадобились своему «достоверному источнику». Слишком уж наивной была их уверенность, что в этом походе им откроются тайные пути, ведущие в сокровенную землю белых вод, заповедную страну мудрецов.

– …Беловодье притягивает к себе имеющих духовную жажду, тех, кто неудовлетворен этим миром, профанной и пошлой реальностью.

– А? – Федор очнулся от своих мыслей. В глубокой задумчивости он не заметил, как Толик, повернувшись к нему, снова поднял излюбленную тему.

– Я говорю, человек однажды начинает осознавать себя ищущим, духовно жаждущим. Тогда он открывает свое сердце зову неведомого и стучится в двери сокрытого.

– Вот чего я не понимаю, – сказал Федор, – так это как он узнает, что стучит в двери Беловодья, а не, допустим, воображаемые двери женевского банка, где неким волшебным образом у него завелся солидный счет? – И пояснил: – Я это спрашиваю потому, что в некоторых случаях деньги, видимо, помогают унять духовную жажду.

– Ну, если ты так ставишь вопрос… – обиделся Толик. – На таком уровне я разговаривать не намерен.

– Он же не ищущий, а профан, – хмыкнул Олежек, обернувшись.

– Ладно, поставлю вопрос иначе, – уступил Федор, – на другом уровне. Откуда наш гипотетический ищущий знает, что это двери Беловодья, а не ворота, например, Асгарда? Или, уж не знаю, Царства небесного?

– Ну, это же просто, – сказал Толик. – Все религии мира имеют одну духовную сущность, это всего лишь разные пути, расходящиеся из одной точки – точки сокровенного знания. Беловодье и есть эта точка. Беловодье – не религия, это извечная мудрость, в которой содержится истинная суть мира и природа вещей. Человек должен стремиться к совершенству, отринуть все земные цепи, тяготящие его, освободить свой дух, пробудить духовное око. Вот это все и есть – путь в Беловодье. Только ищущий войдет в него, а профана оно не пустит.

Федор сейчас же ощутил себя самым невежественным и бездуховным профаном, радуясь, что Беловодье не откроет ему свои двери.

– Чего ухмыляешься? – спросил Толик.

– Да так, вспомнил одну знакомую. Вот ты тут говорил о земных цепях и так далее, а она мечтает нарожать кучу детей и всю жизнь убирать лошадиный навоз. Странная, правда?

– Да уж. – Толик вдумчиво почесал нос. – Безнадежный случай. Но вообще… кто знает. Может, и она когда-нибудь пробудится от своего темного сна.

– А вот еще, – продолжал Федор, – один мой приятель очень сильно не любит п…ров. Ну просто с цепи срывается, когда видит их. Странный, да? Настолько не думать о духовном и циклиться на такой ерунде.

– Этому бы приятелю да в морду, – громко фыркнул Олежек.

– Духовная закрепощенность, – кивнул Толик. – Но это поправимо.

До леса оставалось совсем немного, когда Евгений Петрович остановился, обнаружив в земле дыру, похожую на заброшенную штольню. В поперечнике она была метров трех, а глубину Толик определил, бросив камень.

– Метров пять-шесть.

Евгений Петрович посветил в дыру фонариком.

– Там могут быть боковые ответвления, – сказал он и сбросил со спины рюкзак, достал веревку. Посмотрев на Олежека, протянул ему конец: – Давай.

Олежек, в восторге от предстоящего, быстро обвязался веревкой и полез в дыру.

– Что вы хотите там найти? – недоумевал Федор. – Пещеры?

– Вот именно, – отозвался Попутчик, стравливая помалу веревку. – Очень меня интересуют пещеры, – промурлыкал он себе под нос.

– Значит ли это, – поинтересовался Федор, – что вам неизвестна точная цель похода?

– Цель мне совершенно точно известна. Неизвестно, где она локализуется, – ответил Попутчик, чем внес еще больше неясности во все предприятие.

– Ладно, говорите загадками сколько вам хочется, – сказал Федор и растянулся на траве, – в конце концов все равно не скроете.

– Верно. Так что любуйтесь видами, Федор Михалыч, дышите горным воздухом и не мучайте себя ненужными мыслями.

Толик смотрел на них удивленно, будто не понимал, о чем речь. На лице его было явственно написано: какие виды и какой горный воздух, когда все помыслы должны быть о сокровенном.

– Я же профан, – снизошел до объяснений Федор.

Толик, немного помрачнев, отвернулся.

Из дыры показалась голова Олежека, счастливо улыбающегося.

– Совсем ничего, – доложил он.

– Первый блин комом, – сказал Федор и первым направился к кедровнику, надеясь спрятаться там от солнца. За ним потянулись остальные.

В лесу устроили привал с обедом, говорили о разной чепухе, а Толик и Олежек устроили погоню с воплями за выбежавшим из-под корней дерева зверьком. Толик кричал, что это соболь, но в конце концов загнанный в дупло зверь оказался колонком.

– Из его хвоста делают кисточки для художников, – гордо сообщил Толик, как будто сам работал на фабрике кисточек.

Глядя на этих клоунов, Федор все сильнее убеждался в том, что Евгений Петрович личность куда более загадочная, чем сам Бернгарт, посвященный в мистические расклады мира.

Когда снова тронулись в путь, он вспомнил:

– Кстати, о пещерах. Не в этих ли горах в прошлом году нашли тайное поселение кержаков с этими… молельными черными квадратами?

– В этих, – с явным удовольствием ответил Олежек.

– Я думаю, эти кержаки – последние хранители истинного эзотерического древлеправославия, – с мрачным торжеством в голосе произнес Толик. – Неудивительно, что они скрылись в глубине гор и не желают выдавать свои тайны.

– Ну, если так, полагаю, за ними начнут охоту, – сказал Федор.

– Кто? – возмутились оба «беловодца».

– Тот, кто осознал себя духовно жаждущим, но еще не отринул земных цепей, – с такой же вдохновенной мрачностью пояснил он. – А может, просто позарятся на старообрядские иконы. Если их отмыть от копоти – на мировых аукционах с руками рвать будут.

– Отмыть?! Уничтожить тайные знаки черных квадратов! – Эта мысль до того поразила Толика, что он на своих ногах-ходулях ушел далеко вперед и долго шагал в одиночестве – переживал.

До самого вечера продвигались по верхнему краю высокогорных лесов, то выходя на цветущие луга, то опять вовлекаясь в сосново-кедровую тайгу. Евгений Петрович время от времени брался за мощный бинокль и подолгу разглядывал окрестности. Федор в эти минуты передышки созерцал снежные вершины и очень надеялся, что туда Попутчик их не потащит.

До темноты успели разбить палатку недалеко от бурной речки, вздувшейся от таяния горных снегов.

– У меня такое чувство, будто я уже неделю брожу по этим горам, как лунатик, – сказал Федор после ужина. – И завтра будет то же самое, и послезавтра. А потом мы заблудимся и умрем с голоду.

– Неужели неясно, что я ищу знак? – вскипел Евгений Петрович, тоже раздосадованный впустую прошедшим днем.

– Ну хоть скажите, как он выглядит, – попросил Федор, – может, мы тоже его поищем.

– Представления не имею.

– Ясно. Найди то, не знаю что, – проворчал Федор, заполз в палатку и закутался в одеяло.

Рано утром его растормошил напуганный Олежек.

– Чего тебе? – недовольно спросил Федор, открыв глаза. У другой стенки палатки похрапывал Попутчик.

– Толик пропал, – выдавил Олежек. – Наверно, утонул. Там реку разнесло.

Федор перекатился к выходу из палатки и выглянул. Река стала в полтора раза шире и бурлила раза в два злее. Седая от ледяной мути вода пенилась, пузырилась, точно кипела. До палатки ей оставалось не больше двух десятков метров, и расстояние на глазах сокращалось. Федор разбудил Евгения Петровича. Втроем впопыхах скомкали палатку, подхватили поклажу и перебрались подальше от разошедшегося не на шутку потока.

– Ну и где его искать? – кисло спросил Федор, сбросив на землю свой рюкзак и поклажу Толика. – Может, он в лес гулять пошел?

– Зачем? – бессмысленно таращился Олежек.

– Духовную жажду утолять, – процедил Федор.

Один Евгений Петрович проявлял хладнокровие. Не спеша повернувшись вокруг своей оси с биноклем у глаз, он сказал:

– Вещи оставим здесь, я пойду вверх по склону, Федор – спуститесь вниз вдоль реки, осмотрите берега. Ты, – он ткнул пальцем в Олежека, – походи по лесу, покричи, вдруг отзовется. Через час встречаемся здесь.

Они разошлись в стороны, но никаких следов Толика не обнаружили. Когда снова собрались, разделили между собой продукты, которые нес Толик, а вещи его взял Олежек.

– Оставь тут, – сказал ему Евгений Петрович, – твоему приятелю они уже вряд ли понадобятся.

– Я понесу, – заупрямился Олежек.

– Может, ему открылась дорога в Беловодье, – цинично хмыкнул Федор.

После унылого завтрака гуськом отправились в путь. Впрочем, унылым и квелым был только Олежек. Федор исподтишка наблюдал за Попутчиком. А тот обескураженным не выглядел, скорее наоборот. У Федора сложилось впечатление, будто Евгению Петровичу понравилось исчезновение Толика. Разумеется, он не показывал вида, и некоторую степень возбужденности можно было списать на чрезвычайное происшествие – если бы в ней не проглядывала чуточка азарта. Федор, однако, решил не придавать этому значения, чтобы не стать жертвой маниакальной идеи.

До середины дня они шагали по все тем же таежным перелескам и радужным альпийским лугам, иногда поднимались до каменистых взлобков, где царила скудная тундра с лишайниками и ползучим кустарником. Наконец забрели в кедровник, где решили передохнуть, и тут обнаружилась неприятность.

– А ведь мы были здесь вчера, – озираясь, немного нервно сказал Федор. – Я помню этот пень.

– Точно, – изумленно подхватил Олежек, – там впереди та опушка, где вчера обедали. Потом мы с Толиком колонка ловили, – с грустью добавил он и пошел проверять, на месте ли опушка.

Федор повернулся к Попутчику.

– И как это понимать?

Евгений Петрович вполне искренне пожал плечами.

– Видимо, когда искали этого болвана Толика, потеряли ориентиры. – Он задумался, теребя ощетинившийся за сутки подбородок. – Ну правильно. Как же я упустил это? Вчера мы подошли к той реке с запада, а сегодня, – он посмотрел на солнце, – идем на восток. Нам надо было идти вверх по реке искать брод, чтобы перейти ее.

Федор тоже задумался о том, почему никто из троих не сообразил этого раньше. Какое-то затмение нашло на всех из-за сгинувшего без следа «беловодца».

Вернулся Олежек еще более унылый.

– Нашел, – вздохнул он.

– Ну, раз нашел, значит, судьба нам тут обедать, – решил Попутчик.

Пока на костре варился суп из консервов, Олежек неприкаянно слонялся вокруг, только что лбом о стволы кедров не стучал.

– Не нравится мне все это, – вдруг сказал он. В его круглых глазах стояло выражение ужаса.

– Что тебе не нравится? – спросил Федор.

– Тревожно как-то. – Олежек передернул плечами и, сев на гнилую корягу, затосковал.

– Это бывает, – успокоил его Евгений Петрович. – Накатит ни с того ни с сего, пятый угол начинаешь искать.

– Я думаю, тоска – это основное человеческое чувство, – молвил Федор. – Так сказать, фон, на котором появляются и исчезают все другие чувства.

– Вот только не надо экзистенциализма, – попросил Евгений Петрович. – Посреди природы это как-то неуместно и, кстати, неумно.

– Ну почему же, – возразил Федор, – как раз здесь, на природе, острее чувствуется некая странная ностальгия, не находите? Я бы сказал, тоска по утраченному раю, если бы верил в его существование.

– Отчего же не верить, – произнес Попутчик. – Все мы приходим в этот мир, покидая рай.

Федор удивленно посмотрел на него.

– И давно вы пришли к такому убеждению?

– Видите ли, Федор Михалыч, с того возраста, когда я перестал носить короткие штанишки, мне было известно, что человек является на свет из блаженства материнского чрева. И вся эта ваша тоска – обыкновенные перинатальные переживания.

– А вы не классифицируйте мою тоску, – обиделся Федор. – Это, знаете, проще всего.

Их разговор прервал громкий вопль. Они вскочили, оцепенело глядя, как на орущего Олежека идет в полный рост огромный бурый медведь.

– Беги, – крикнул Федор, отступая к костру.

В руке у Евгения Петровича появился пистолет, но стрелять он медлил. Медведь, словно заметив оружие, коротко взрыкнул, замотал косматой головой из стороны в сторону и в один момент очутился возле Олежека.

– Стреляйте! – бешено заорал Федор.

Зверь махнул лапами, сгреб Олежека в объятия и издал торжествующий рев.

– Стреляйте, черт вас дери!

Евгений Петрович растерянно поднимал и опускал пистолет. Его рука заметно дрожала. Федор вытащил из огня толстую горящую ветку, приготовился защищаться. Но медведь, заломав Олежека, спокойно обнюхал его, рыкнул напоследок и на четырех лапах потрусил прочь, вихляя задом.

Федор бросил головню в костер и угрожающе пошел на Евгения Петровича.

– Какого дьявола вы не стреляли, если у вас есть оружие? Вы могли спасти его!

Попутчик убрал пистолет в карман куртки и зло сказал:

– Я не снайпер. Мог попасть в мальчишку.

– Отдайте пистолет, – потребовал Федор. – Я не хочу быть следующим.

– Я тоже. А у вас нет разрешения на оружие.

Федор взорвался:

– Какого же черта вы говорили, что медведи нас не тронут? Что у них полно еды!

– Не порите чушь! – в ответ заорал Евгений Петрович. – Медведь его не съел. Это какой-то сбесившийся шатун, – сказал он уже нормальным голосом, отвернувшись к лесу.

– Идите к бесу, – устало ответил Федор и направился к окровавленному телу. – Вам, кажется, все равно, что из четверых за один день осталась только половина.

Он наклонился над Олежеком и убедился, что тот мертв – голова была неестественно вывернута.

– Надо его похоронить.

– Медведь может вернуться, – сказал Попутчик. – Лопаты нет.

Они оттащили труп в подлесок и забросали ветками. Федор потушил костер, Евгений Петрович снова перераспределил продуктовый груз – теперь уже на двоих и взял котелок с супом.

До вечера они пытались выйти к реке, у которой ночевали, но так и не нашли ее. Вместо этого каким-то образом оказались в поросшей редкими соснами седловине между горными пиками, которые высоко вздымались, точно стража у ворот. На коротком привале Федор взял бинокль и принялся рассматривать остроугольно-зубчатую вершину горы, иссеченную ледниковыми шрамами. Увеличенные и приближенные линзами скалы, накрытые небольшими шапками снега, имели красный оттенок и напоминали Федору об окровавленном мертвеце, лежащем под ветками в кедровой тайге. Прогоняя эту страшную картину, он опустил бинокль ниже, на склон под седловиной. Там среди невысоких молодых сосен ему почудилось движение. Он повел биноклем чуть в сторону, увидел между стволами человеческую фигуру и пригляделся.

– Черт! – пораженно пробормотал он.

– Что там? – Евгений Петрович отобрал у него бинокль.

«Только этого не хватало, – подумал Федор с необыкновенной отрешенностью и сам же удивился ей. – Ну вот, кажется, у меня перегорели пробки и уже ничто не способно взволновать меня. Наверно, это и называется просветленным бесстрастием».

Внизу между соснами стояла девка в коричнево-зеленом плаще и со звериным взглядом. Ее красиво отточенное смугловатое лицо смотрело прямо на него, и через линзы бинокля она заглянула ему в глаза, в самую душу. В нем шевельнулось чувство угрозы, исходящей от девки, но подчиняться этому чувству он не хотел – напротив, ощущение опасности неожиданно стало источником странного удовольствия.

Евгений Петрович опустил бинокль и тоже с удовлетворением произнес:

– Нам туда.

– Это и есть ваш знак? – осенило Федора.

– Считайте, что да.

Подхватив рюкзаки, они почти бегом спустились по неровному склону. За полчаса преодолели расстояние до пригорка с соснами, откуда их поманила смуглолицая девка. Еще полчаса ушло на поиски ее самой или каких-либо следов. Затем Попутчик снова прилип к биноклю, а Федор сел в траве и стал думать о том, что никогда не сможет рассказать Аглае об этом походе в горы, потому что все это слишком пахнет мутным криминалом, для которого даже не изобрели еще статью в Уголовном кодексе. Хотя само появление в его голове этой мысли – рассказать Аглае – было поразительным. Чуть более месяца назад, уезжая из Москвы, он и представить себе не мог, что будет испытывать потребность в откровениях перед девушкой, которая к тому же младше его на четыре года.

– Ну что? – окликнул он Попутчика.

– Ничего. Пусто.

– Поматросила и бросила, – констатировал Федор, скидывая с плеч рюкзак. – Все, сегодня никуда больше не пойду.

Евгений Петрович согласился, что ночлег нужно устроить здесь же, авось утро вечера мудренее. Федор отыскал в траве две палочки, одну сломал пополам и предложил тянуть жребий.

– У кого короткая, тот дежурит первый.

– Не уверен, что это необходимо, – сказал Евгений Петрович.

– А не боитесь, что утром кого-нибудь из нас не обнаружится на месте?

– Не боюсь, – ответил Попутчик, вытянул длинную палочку и посоветовал: – Если не обнаружите себя на месте, покричите – я вас найду и спасу.

– Я так и думал. Те двое послужили чем-то вроде балласта, который выбрасывают за борт, а я, значит, еще для чего-то вам нужен.

– Вы полагаете, это был мой ручной дрессированный медведь?

Федор задумался.

– Нет. Но… Пока у меня нет на это ответа. Но я все равно докопаюсь.

Евгений Петрович похлопал его по плечу.

– Мой вам совет: не ищите в этом темной уголовщины. Вы же не Достоевский, хоть и Федор Михалыч.

– А все-таки вы плут, господин Попутчик, – сказал Федор. – Пистолет дадите?

– Нет.

– Ну и черт с вами.

Палатку разбирать не стали. Евгений Петрович устроил гнездо из одеял, а Федор занял пост, подперев спиной сосну. Половину ночи он добросовестно прокуковал, не смыкая глаз, затем разбудил Попутчика и занял его теплое место. Как только он задремал, Евгений Петрович соорудил постель из палатки и продолжил прерванный сон.

На следующий день поиски неизвестно чего продолжились. К вечеру они обнаружили, что сделали еще один круг, вернувшись к кедровому лесу, в середине которого в саване из веток лежал труп.

– Черти водят, – сказал Федор, постучав по стволу дерева и отступая назад от границы знакомого леса. – Чур меня.

– Здешние жители не любят открывать свои тайны, – задумчиво произнес Евгений Петрович.

– Какие еще жители? Медведи и барсуки?

– Обитатели пещер, – озираясь, деревянным голосом ответил Попутчик.

– Вы верите в подземную чудь? – с деланной насмешкой спросил Федор, чувствуя, что нервы его натянуты до предела. – Это всего лишь мифы.

– Никогда не стоит игнорировать мифы, запомните это, – произнес Евгений Петрович и добавил тише, так что Федор едва расслышал: – Они взяли свою цену, но почему кружат нас, как идиотов?

– А может, я им не нравлюсь? – с ненавистью проговорил Федор.

– Что? – Попутчик удивленно повернулся к нему.

– Так, ничего. Я возвращаюсь, а вы как хотите.

Он посмотрел вокруг, определяя направление, и решительно зашагал прочь.

– А я вас не отпускаю, – нелепо заявил Евгений Петрович, догоняя. – Думаете, найдете путь? Как бы не так. Им что-то нужно от нас. Они так и будут отводить дорогу.

Федор остановился и зло произнес по слогам:

– Мне надоела вся эта чушь.

– Хорошо, – мирно проговорил Попутчик, – идите. Только я пойду с вами. Посмотрим, что вы скажете завтра.

Несколько километров они шли молча, отворачиваясь друг от друга. Федор с особенным вниманием следил за дорогой, запоминая расположение гор и очертания лесов ниже по склону. Когда начало темнеть, он выбрал для ночлега пространство между огромными, вросшими в землю кривобокими валунами, когда-то, видимо, скатившимися с горы. Несмотря на готический колорит нерукотворного «Стоунхенджа», здесь было уютно, тихо и как-то задумчиво. Федор ощутил ясное созвучие романтически-мрачного духа места с собственным настроением, в котором преобладали лермонтовско-демонические интонации. Это настолько воодушевляло, что он достал из рюкзака запасенную бутылку водки и предложил Попутчику распить ее в честь здешних гор, манящих своей невысказанностью и молчаливой таинственностью.

– Уберите, – ответил Евгений Петрович. – Они этого не любят.

– Ох, устал я от вас, – сказал Федор. – Не хотите как хотите. Мне больше достанется.

Он налил полный стакан и выпил.

– Слушайте, – продолжал он, – а вы ведь знаете эту вчерашнюю девку. Я тоже ее знаю. Махнемся сведениями?

– А мне ваши сведения ни к чему. Я и без того знаю, что это она хотела снять с вас шкуру в поезде.

Федор онемел на долгую минуту, после чего сказал:

– А… ну да. И откуда?

– Тот карлик, что напал на вас, ее спутник. Я видел его вчера, вместе с ней.

Федор выпил еще стакан. Оттого, что нервы были напряжены, он быстро хмелел и опять с ненавистью смотрел на трезвого Попутчика, рассказывающего невероятно глупые и одновременно страшные вещи.

– А я вас раскусил, – прищурившись одним глазом, доложил Федор. – Вы мошенник, каких мало. Пожалуй, я вас убью и оставлю тут. Пускай ваш труп клюют вороны. Или едят медведи. – Он мстительно ухмыльнулся. – Думаете, я такой тупой, что ничего не понимаю? Вы ищете золото, которое оставил тут ваш Бернгарт, ч-черт его дери. Ну, он-то им Совдепию финансировал. А вот вы кого? – Он подумал, приложив палец ко лбу, затем сделал затяжной глоток прямо из горлышка. – Знаю. Золото вам – для американской благотворительности. Хотите оттяпать у нас Сибирь-матушку. А вот вам Сибирь. Вот вам ваши мистические линии.

Федор сложил дулю и показал Попутчику, выразительно пошевелив большим пальцем.

– Так и передайте им, мол, Федор Шергин вам, сволочи, этого сделать не даст. Никакого золота не получите. Аллес капут.

Он допил бутылку и швырнул ею в камень. Звон разбитого стекла прозвучал омерзительным диссонансом в тихом покое ночи, среди чутко дремлющих гор.

Евгений Петрович пошевелил веткой в слабеющем костре.

– Да, как говорится, устами пьяного… – произнес он, не завершив фразы.

– А кто вам сказал, что я пьян? – спросил Федор, повалился в траву и моментально заснул.

– Вы не только пьяны, милый мой, – сказал Евгений Петрович, – вы к тому же не умеете пить.

Федора разбудил безобразно нелепый сон, тут же превратившийся в не менее отвратительную явь. Он увидел над собой Попутчика с ножом в руке, примеривающегося для удара. Красноватые блики костра каждый миг неуловимо меняли его лицо, и казалось, что это спадают одна за другой маски и из-под них вот-вот явится то настоящее, что обычно называют потемками души. «Странно, что в такой момент приходят настолько посторонние мысли», – подумал Федор, резко перекатываясь в сторону и вскакивая на ноги.

– Ну вот и сон в руку, – сказал он, имея в виду ту давнюю уже ночь в поезде. – Просто удивительно, как тасуются карты.

Евгений Петрович сделал шаг вперед с одновременным выпадом, но Федор успел отшатнуться и отступить по ту сторону костра.

– Эй, вы поосторожнее, – крикнул он, ощущая в себе сильный, почти что щекочущий задор, – так же и убить можно.

Попутчик сделал еще попытку, столь же безуспешную. Федор вытанцовывал вокруг костра, как шаман на камлании, и, изловчившись, вытянул из огня длинную горящую головню. Размахивая ею перед собой, как флагом, он тихо засмеялся.

– Скажите, ваша фамилия случайно не Харон? Ловко вы помогаете переправляться на тот свет. Как же я сразу не догадался, что вы банальный маньяк. Ну, правда, с фантазией. Настоящий сказочник. Братья Гримм в комплекте.

Перед горящей палицей Федора Попутчик отходил все дальше от костра, к валунам, возвышавшимся на человеческий рост.

– Я ошибся, взяв тебя, – проговорил он угрюмо. – Ты чем-то мешаешь им.

– Им? – переспросил Федор. – Ах да, им. Вашим пещерным. До чего ж вы упертый маньяк. Бросьте нож, вам говорят. Кстати, где же ваш пистолет? Наверно, остался в рюкзаке. Какая незадача.

Попутчик отступил в промежуток между камнями и на миг скрылся из вида. Федор ринулся за ним и, не рассчитав, ткнул факелом в лицо Евгению Петровичу. Раздался вскрик, затем Попутчик несуразно взмахнул руками, снова пропал, а голос его ухнул вниз и резко оборвался.

Федор удивленно замер. На такое развитие событий он не рассчитывал и даже немного испугался собственного участия в этом. Впереди каменистая площадка круто, почти отвесно уходила из-под ног. Трещина в земле была неширокой и неглубокой, но на дне ее лежал мертвец с явственно сломанной шеей. Федор долго стоял у края расселины, пытаясь вызвать в себе осознание того, что он убил человека, и связанную с этим гамму противоречивых чувств. Однако ни осознание, ни гамма чувств отчего-то к нему не являлись, вынуждая в тупом отсутствии мыслей вглядываться в полутьму обрыва. Из оцепенения его вывел слабый шорох, доносившийся снизу. Федор посветил факелом, вдруг представив, как по отвесной скале медленно взбирается мертвец. Однако реальность, как всегда, превзошла ожидания. В ногах трупа он увидел какое-то копошащееся существо. Сперва показалось, что это зверь, но через секунду существо подняло морду и посмотрело на Федора. Морда оказалась уродливым человеческим лицом, а существо – карликом в черной одежде.

Сильно вздрогнув, Федор бросил в него факелом и торопливо вернулся к костру. В спешке обшарил рюкзак Попутчика, нашел пистолет и бинокль. Затем схватил свой рюкзак и, нервно целя оружием в окружающее пространство, быстро зашагал прочь.


Утром, поспав часа два на открытом лугу, Федор понял, что окончательно заблудился. Горы обступали с трех сторон, компаса не было, солнце закрывала скомканная грязно-белая простыня облаков. К тому же посыпал мелкий колючий снег. Федору, грустно глядевшему на яркие цветы вокруг и на высокие заоблачные горы, стали необычайно близки переживания Дюймовочки, которые маркиз де Сад с особым цинизмом назвал бы злоключениями добродетели. Федор, правда, не считал себя кладезем добродетели, но и к такому подлому обману не был готов, отправляясь в этот поход. Его облапошил и задурил Попутчик, темные духи гор гоняли их по кругу, а цветы на лугу, доверчиво подставляющие свои нежные головки холодному снегу, вовсе казались оптической иллюзией.

Федор шел наугад, пробираясь по узкому, изломанному распадку. Частые камнепады образовали мощное нагромождение валунов, похожее на руины исполинского замка, в котором жили древние батыры со своими богатырскими женами. Снег быстро прекратился, облака разошлись, цепляясь за зубцы гор, нахлобучиваясь на высокие пики белыми барашковыми шапками. Открывшееся солнце висело прямо над головой, и Федор долго мучился, пытаясь правильно встать к нему спиной, чтобы узнать, где север. Наконец он определил, что идет строго на юг, поперек хребта, а то, что он принимал за облачную дымку впереди, превратилось в снежный гребень гор. Он немедленно развернулся и зашагал в обратную сторону, но на всякий случай решил применить способ ориентирования из школьного учебника: пологий склон муравейной кучи должен быть обращен к югу. Проверка дала ненормальный результат – северные склоны гор полого тянулись вдаль, а дальние южные были, похоже, отвесные.

Это было чересчур для измученной души Федора. Он сел на валун и сосредоточился в поисках ошибки. Взгляд его упал на горный склон впереди. На небольшой высоте среди скал вилась тонкая струйка белесого дыма. Федор схватил бинокль, навел и увидел человека, стоящего спиной к нему на выступе горы. Очевидно, карниз давал достаточно места, чтобы разводить там огонь. Кто это был, туристы или скалолазы, не имело значения, и те и другие могли стать спасением. Федор запомнил расположение выступа и быстрым шагом двинулся вперед, время от времени поднимая к глазам бинокль. Скоро начался крутой подъем, травяной покров стал как дырявый ковер, затем ковер истерся совсем. Среди карликовых берез и ив каменистый склон пятнали разноцветные лишайники, стелился кустарник. Из-под ног вылетали мелкие осколки, сбрасывая Федора на шаг или два. Лишайники будто плесень легко сдирались с поверхности под его тяжестью, и он опять скользил вниз.

Около часа ушло на подъем. Со сбившимся дыханием он перевалился через край выступа и разочарованно распластался на скале: в кострище прогорали последние угли, людей не было. Отдышавшись, Федор подошел к другому краю выступа и далеко внизу рассмотрел несколько крошечных фигурок, идущих гуськом. В бинокль он увидел на плечах у трех из них короткоствольные автоматы. В руках они несли две большие сумки. Поразмышляв, Федор решил не догонять их. Он осмотрел весь карниз и заметил подробность, ранее ускользнувшую от внимания: в стене скалы был узкий разлом. Обмирая от догадки, что внутри горы оборудован браконьерский склад, Федор включил фонарь и забрался в пещеру.

Проход, в котором едва мог развернуться человек, тянулся на десяток метров, понижаясь. Затем он стал расширяться, и луч фонаря свободно заскользил по стенкам пещеры. Федор продвинулся еще немного вглубь. Туннель превратился в большой зал с высоким потолком и крошечным озерцом. Сверху в него звучно капало, от этого на воде толкались друг с дружкой круги. В пещере застоялся сладковато-гнилой неприятный запах. Федор прошелся лучом по замшелым стенам – кое-где на них проступали рисунки, сделанные черным. Они напоминали пиктограммы, но были слишком мудрены, чтобы принадлежать охотникам каменного века. Федор поскреб пальцем один из значков и убедился, что рисовали углем.

Росписи поставили его в тупик. Пещера Али-бабы оказалась тайным капищем, где справляли духовную нужду вооруженные автоматами браконьеры. «Это настолько эзотерично, что не лезет ни в какие ворота», – подумал Федор.

Луч фонаря упал вниз, высветив горку костей и трухлявые шкуры. Кости были похожи на человеческие.

Он выбрал один из двух широких ходов, ведущих дальше, прошел несколько метров и наткнулся на мертво лежащего человека. Но поражал не столько труп, сколько одежда покойника, сшитая целиком из шкур. Длинные волосы мертвеца были собраны сзади в хвост, борода спускалась до пояса. На меховой куртке запеклась кровь. Посветив вперед, Федор увидел второго мертвеца, привалившегося к стене. Одет он был в точности как первый, а бороду отрастил еще ниже. Запах сделался сильнее, но шел не от трупов – покойниками эти бородачи стали всего час или два назад.

Быстрым шагом Федор вернулся к озерцу, сел, попробовал воду – от нее ничем не пахло. Умывшись, он стал думать. Слишком неожиданно было очутиться в той самой кержачьей пещере, обнаруженной «беловодцами». И совсем уж дико – осознавать, что собственные слова об охоте на старообрядцев так скоро обретут воплощение. В сумках бандиты, разумеется, уносили кержацкие иконы – покрытые многолетней копотью «черные квадраты». А тайные знаки остались только на стенах. Федор вдруг подумал, что это охранные заклинания, намалеванные пещерными жителями после прошлогоднего визита «беловодцев». «Не сработало», – заключил он.

Позади послышались неясные звуки. Федор стремительно вскочил, нацелил фонарь на противоположную стену. Там шевелилась и издавала жалобные стоны груда тряпья.

– У-бе-ри све-ет, – проблеяла груда, поднимаясь.

Федор подошел ближе, направляя луч в сторону. Сбросив маскировочную рванину, перед ним возник косматый старик в драной дерюге, сморщенный, как сухофрукт. Он беспрерывно моргал слезящимися глазами и загораживался от фонаря дрожащей растопыренной пятерней.

– Ты никак местный, дедушка? – с интересом спросил Федор, стараясь быть дружелюбным.

– Здеся живу, – прошамкал старик. – Никак не помру. А может, ты меня того?.. Всех-то постреляли. – Он кивнул на туннели. – Уж думал, ушли. Еще думал – зря сховался, от смерти опять сбег. А ты вот остался. Чего так?

– Я не с ними, – Федор помотал головой. – А тебе, дедушка, сколько же лет? Больно ты древний, как я погляжу. С позапрошлого века живешь?

– Век нынче не знаю какой, – слезливо ответил старик, садясь у стены на рванину. – И годов сколь, не знаю. А власть-то какая теперь?

– Власть-то? Да как тебе сказать, дедушка, – задумался Федор. – До антихриста дело не дошло пока.

– Тьфу, – еще больше сморщился старик, – нужен мне твой антихрист. Столбоверы плешь проели антихристом. – Он ткнул корявым пальцем вглубь пещеры. – Ты бы мне по-человечески сказал, красные или белые у власти, а?

– Да не красные и не белые. Сейчас в основном, дедушка, серые.

– Это кто ж такие, не знаю, – поджал губы старик. – Анархисты, что ль? Война-то чем кончилась?

– Гражданская? Так она не кончилась, – заверил Федор и прибавил скорее для себя: – Поскольку дело ее живет, и мистические линии все никак не завяжутся в бантик… Словом, тендер на власть выиграла Антанта.

– Ну-у? – не поверил старик. – Это что ж теперь с Расеей?

– Бардак, дедушка, – серьезно сказал Федор. – А сам-то ты не кержак, выходит?

– Я-то? А кто ж я, ежели от истинной веры отпал и столбоверскую ересь по доброй воле принял? – прокряхтел старик, опять поднимаясь. – Кержак и есть. С самого девятнадцатого году, как с ними обосновался.

– Может, ты и партизанил тут? – боясь верить в удачу, спросил Федор.

– Нам партизанить ни к чему, – чуть более твердым голосом проговорил старик, оправляя на себе рубище, словно полузабытым армейским движением одернул мундир, – партизан у нас к стенке ставили без лишних разговоров. Имею представиться, – вдруг выкрикнул он, сделав навыкат мокрые глаза, – ротмистр Отдельного Барнаульского сводного полка Плеснев.

Он попытался отдать честь, но на голове у него ничего не было, кроме спутанных колтунов, и рука безвольно упала. Старик привалился к стене пещеры и, тихо скуля, заплакал горькими слезами.

5

По улицам Староуральской рабочей слободы сизыми клочьями плыл октябрьский туман, словно бесшумными тенями пробирался в тыл передовых частей вражеский разъезд. Весь день с рассвета крапал нудный дождь, а перед закатом солнце, на минуту протянувшее луч сквозь облака, окрасило сырой воздух бледной шизофренической желтизной. Время от времени начинавшиеся перестрелки тоже были похожи на редкую огнестрельную морось. Воевать в столь унылую погоду никому толком не хотелось, несмотря на решительные настроения командования и грандиозность полководческих замыслов.

К сумеркам в крайнюю халупу у околицы набилось с десяток офицеров из разных рот. Каждый приносил с улицы облако пара, большое количество воды, стекавшей в лужи на полу с сапог и пропитавшихся сыростью шинелей, а кроме этого, ворчливый задор или злую хандру – в зависимости от характера. Разоблачась и стряхнувшись, первым делом требовали горячего чаю. Хозяйка, пышная румяная баба, суетливо грела самовар и застенчиво прятала глаза в пол, а руки под фартук. Помимо пустого бледного чая и мелкой вареной картошки, выставлять на стол было нечего. Возле окна старый дед подслеповато ковырял шилом в драном сапоге. На печи шушукались две девчонки, робко поглядывали на гостей. Муж хозяйки, по ее уверениям, ушел летом воевать.

– Ну и с кем он воюет? – спросили ее.

– Дак мне ж откудова знать, – не поднимая глаз, ответила хозяйка. – Сказал, мол, там видно будет, за большаков али за старый режим кровь проливать.

– Малахольный, дурь из башки не выветрела, – стал ругаться дед. – За старый режим ему, вишь, кровь проливать.

Дедом заинтересовались. Хозяйка испуганно всплеснула руками:

– Да не слушайте ж его, старый, что малый – чепуху мелет.

– Я тебе не малый, – дед пристукнул кулаком по колену, – я голова в доме. Мне не перечь, дура.

– Ты, старик, за красных, что ли, агитируешь? – нехорошим тоном осведомились у него. – И многих наагитировал уже?

– Может, и за красных, – проворчал дед. – Али не за красных.

– Нет уж ты определенней выскажись, старый хрыч. Нам знать надо, тратить на тебя пулю или погодить пока.

Теперь на деда наседали все, желая прояснить его политическое кредо. Один капитан Шергин спокойно пил чай, не вмешиваясь. Хозяйка готова была упасть на колени, но не разумела, кто из офицеров старший и кого, следовательно, умолять.

– Да вы, вашбродия, небось, и не слыхали про Беловодье? – степенно произнес старик, отложив сапог и шило.

– Ты нам зубы не заговаривай, отвечай прямо, скотина, – прикрикнули на него.

Девчонки на печке забились подальше и стихли.

– А я, вашбродие, не скотина, это уж вы зря. Бог скотину сотворил отдельно от человека. Люди мы маленькие, это верно, зато мудрость имеем. Она нам от гор досталась: праотцами добыта, а нами схоронена.

– Ишь ты, царь Соломон отыскался. Ну выкладывай свою мудрость, а не то уже руки чешутся тебя как большевистского агента разоблачить.

– Ну, слушайте, коли охота есть. Давно это было, когда еще Русь на Камень не пришла, но уже заглядывалась на тутошние края. А жил здесь в ту пору народ, умелый в горном деле, молоточками кузнечными день и ночь тюкал, руду долбил, камушки самоцветные на радость себе собирал. Горы они ведь как? Если с ними по-плохому, они нутро свое затворят и ничего в них не сыщешь, ни жилки рудной, ни камушка самого мелкого. Ну а ежели по добру, так и они добром отплатят: пещеры подземные отворят, на жилу богатую наведут, все тайны земли откроют, во как.

Девчонки на печи снова подползли к краю и внимали, разинув рты. Господа офицеры, хоть и ухмылялись, но тоже заслушались деда-сказочника, будто даже забыв о его неясной политической окраске. Один капитан Шергин, поглядывая на часы, спокойно продолжал пить чай с вареной картошкой.

– Вот народ этот и накопил знаний тайных, секретов горных да сокровищ неописуемых. А как Русь на Камень совсем собралась прийти, так они не захотели русскому царю кланяться да в холопы идти. Скрылись под землю вместе с сокровищами, в пещеры, и входы камнями завалили. Так их и прозвали с тех пор – чудью подземной. А из тех пещер они ходы прорыли на многие версты и так до Беловодья добрались. Ну а на Камне, в горах наших, оставили вроде как сторожа на сокровища – девицу, собой пригожую, черноглазую, а силищи такой, что троим мужикам не сладить.

– А что, пытались сладить? – веселее заухмылялись господа офицеры.

– Девица-то заговоренная, вдруг объявится, а вдруг пропадет. Кто ей по сердцу будет, тому она и вешку над жилой поставит, и камушек где надо под ноги бросит. А может и в пещеры к своим дорогу показать – это ежели человек хороший да со смыслом и с удачей. В старые годы иные праотцы наши попадали в те пещеры и там про Беловодье узнали – мол, есть неведомая земля счастья, святое место. Текут там реки белые, как молоко, а царей и бояр вовсе нет, воровства и тяжб, и прочего злонамерения не бывает. Суд и управу делают все вместе кто там живет, а наилучших избирают, чтоб за справедливостью глядели. Всякие там земные плоды в изобилии, и хлеб щедро родится, и эта… ягода-ананас. А золота и сребра, и разных самоцветов там не считают даже.

– Молочные реки, кисельные берега, – молвил Шергин, напившись наконец чаю и перекатывая в зубах спичку. – Где ж такое место на грешной земле?

– Идти туда далёко, вашбродие. Труден путь в Беловодье, погибель легче сыскать. Но ежели душа не ослабнет, тогда дойдешь. Наши праотцы по три года хаживали до святого места, много чудес про него рассказывали. А остаться им там не позволили, рано, говорят, не доспело время. Вот когда доспеет, тогда Беловодье само себя откроет и научит всех по справедливости жить. Но это не прежде будет, как царя и помещиков не станет. Вот и понимайте, вашбродия, при старом-то режиме Беловодье не объявится.

Старик поставил точку в рассказе и опять взялся за латанье сапога.

– Ну, мы тебя, старик, выслушали, – говорят ему господа офицеры, осерчав, – теперь становись-ка к стенке, стрелять тебя будем за то, что ты красная сволочь и большевистскую пропаганду ведешь.

– Оставьте его, – вдруг сказал Шергин и подошел к деду, встал над ним, помолчал, а потом спросил: – Ну а что же чудь подземная?

– А что чудь? – слабым голосом проговорил дед, не поднимая головы. – Чудь молоточками в пещерах тюкает, ключи счастья кует для народа. Царя вот уж нету, вашбродие, – еще тише произнес он.

Шергин вернулся на место, сел.

– Оставьте его, господа, – повторил он. – Не видите разве, этот старик безумен.

«Да и вся Русь безумна, – в мыслях продолжил он, – а мы как раз пытаемся помешать ей ставить саму себя к стенке. Как это ни дико».

– Я предлагаю обсудить другую тему, – негромко заговорил он, остановясь взглядом в одной точке. – Вы знаете, в армии Белого движения вброшен лозунг «за единую и неделимую», имея в виду, конечно, Россию. Но, как вы, вероятно, догадываетесь, заимствован он, с чьей-то нелегкой руки, из арсенала французской революции восемнадцатого века, казнившей сначала коронованных особ, а затем пожравшей собственных детей. Подумайте, господа, нам ли, русским дворянам и офицерам, добрым христианам, воевать под этим знаменем, напитанным кровью царей?.. Почему нас заставляют отказаться от простой и четкой формулы «За веру, царя и отечество», многие века вдохновлявшей русское войско?.. Подумайте, господа, не есть ли это убогое политиканство предательским по отношению к России и ее священным основам?

Но даже думать в этот выморочный осенний день, как и воевать, никому не хотелось.

– Эх, сейчас бы цыган да шампанского рекой, – вслух возмечтал восемнадцатилетний прапорщик Сережа Ряпушкин, несколько месяцев безуспешно отращивавший усы.

– Говорят, адмирал Колчак приехал на днях в Омск, – поддержал беседу поручик Матиссен. – Директория предложила ему место в правительстве. Я, разумеется, не думаю, что его удовлетворит одно из мест в правительстве. Не такой это человек.

– Ставлю свои золотые часы – его терпению придет конец не позднее января, – подхватил подпоручик Елизаров, выкладывая на стол часы с цепочкой, прежде игравшие мелодию «Герцог Мальбрук в поход собрался», но совсем недавно простудившиеся под дождем и потерявшие голос. – Кто хочет пари?

Пари никто не хотел – адмирал Колчак был знаменит военной удачей и жесткостью характера. Того и другого с очевидностью не хватало министрам Уфимской директории, малозначительным, ничем себя не прославившим сошкам из эсеров. Красные, перейдя в наступление, отвоевывали Поволжье и уже примеривались к Уралу. Глядя на их успехи, Директория не придумала ничего лучшего, как сбежать из Уфы в Омск.

– Адмирал Колчак – честный русский патриот и человек долга, – подвел итог молчания поручик Матиссен. – Можете забрать часы, Елизаров.

– Эх, сейчас бы в Москву. Хоть раз пройтись по Тверскому бульвару, – тосковал Ряпушкин. – А то сидим в болотах, а вокруг дремучие леса. Вы, господа, не подумайте, что я нюни распустил. Но все-таки… Господи, до чего же я ненавижу большевиков! До чего же больно за Россию. Ведь, я думаю, и Тверской бульвар теперь испохаблен комиссарами. И Москва вся в красных тряпках, а по улицам разная сволочь разгуливает.

– Даст Бог, скоро увидим, – ободрил его поручик Носович. – У генерала Болдырева, слышно, амбициозные планы. Он хочет первым ударить на Москву, чтобы получить контроль над всей Россией, опередить Деникина, пока тот застрял на юге.

– Откуда информация, поручик? – осведомился Шергин.

– Одна сорока наболтала, Петр Николаевич, – осклабился Носович. – Наша Екатеринбургская группа будет участвовать в прорыве на Пермь и Вятку. Оттуда на Котлас для соединения с Северной армией и союзными частями генерала Айронсайда. А затем, господа, как любили приговаривать три сестры, в Москву, в Москву.

– Не порвать бы генералу Болдыреву штаны при таком размашистом шаге, – скептически двинул бровями Матиссен. – Война конкуренции между своими не терпит.

– А мне сегодня, господа, приснился ужасный сон, – поделился прапорщик Худяков, юноша субтильного вида, имеющий привычку нервно грызть ногти. – Ко мне во сне покойный государь приходил. Весь в крови, бледный и молитву шепчет, а из глаз слезы текут. Потом посмотрел на меня этак душераздирающе и говорит: скажи, мол, пастырям – пусть служат братскую панихиду по всем убиенным на поле брани за веру отеческую и за меня, принявшего мученическую смерть. Еще говорит: могилы моей не ищите, трудно ее найти.

Звонко хлопнулась тарелка, в страхе выроненная хозяйкой. Торопливо крестясь, она встала на колени собирать в подол черепки. Осенились крестом и остальные.

– Да ее же совсем будто не ищут, – помрачнел Елизаров.


…Екатеринбург в середине октября приветствовал Шергина мягким солнечным светом и бесшумным фейерверком красочного листопада, словно радуясь новой встрече. С вокзала, отпросившись в полку, только что прибывшим из Сибири, он направился в городской окружной суд, к следователю Сергееву. Этот человек был назначен расследовать убийство царской семьи, совершенное большевиками тайно, со всеми хитроумными предосторожностями, и за три месяца обросшее с помощью самих же убийц всевозможными мифами. Капитана Шергина никто не приглашал в свидетели, более того, некому было и догадываться о его причастности к последним неделям жизни бывшего императора. Разумеется, он не собирался предъявлять следователю послание саровского святого, оно ничего не прояснило бы в деле. Чем дальше, тем более он укреплялся в мысли, что огласка этого письма в ближайшее время невозможна. До тех пор по крайней мере, пока по России мечется одержимое бесами стадо свиней. Христос запретил метать перед свиньями драгоценный бисер.

Следователь Сергеев принял его, выслушал, нетерпеливо теребя в пальцах карандаш, задал пару незначительных вопросов и наконец сказал:

– Все это, без сомнения, представляет интерес… но лишь для истории. Как видите, я не вызвал секретаря, и ваш рассказ остался без записи. Поверьте, вам лучше не вмешиваться в это дело и не предавать гласности ничего из того, что вы поведали мне.

– Могу я узнать почему? – спросил Шергин, совершенно не намереваясь настаивать на своем.

– Можете, конечно. Я объясню. Видите ли, господин капитан, в большевистских заявлениях по поводу казни бывшего государя звучала мысль, что советская власть вынуждена была пойти на этот шаг из-за угрозы заговоров, имевших целью освобождение Романовых. За два с лишним месяца я уже наслушался самых невероятных историй, вы их себе и представить не можете. Об аэропланах с белогвардейскими агентами, прилетавшими, чтобы похитить царя. О лазутчиках, проникавших якобы в дом, где содержались пленники. О подкопе, случайно обнаруженном охранниками. Ну и тому подобная чепуха. Вы понимаете – если будут обнародованы ваши показания, вся эта чушь станет правдой. Убийство бывшего императора, «коронованного палача», как его называют красные, получит политическое оправдание, даст козырь им в руки.

– Вы полагаете, убийство венчанной на царство особы может иметь какие-то оправдания? – холодно поинтересовался Шергин. – А разве неясно, что комиссары и без всякого оправдания уничтожили бы их?

– Может, это покажется вам странным, – резиново улыбнулся Сергеев, – но красные очень стараются соблюдать хотя бы видимость собственной правоты и чистоты своих действий. Они ведь прекрасно осведомлены об истинном отношении к ним народа и весьма его боятся. Поэтому и распространяют через своих агентов все эти нелепицы. До сих пор еще они уверяют, что казнен лишь Николай Романов, остальные члены семьи якобы спрятаны в надежном месте.

– Почему же вы не развеете эту ложь? – Шергин тяжелым взглядом буравил следователя. – Если не ошибаюсь, в деле имеются показания крестьян, обнаруживших на месте сожжения тел женские драгоценности? Об этом писали в газетах. И потом, почему вы не огласите сведения о безусловной причастности жидов к убийству императора?

– Вы заблуждаетесь, господин капитан, об участии евреев в этом деле нет никаких сведений. Предварительное следствие установило полное отсутствие еврейского элемента.

– Да нет же, это вы заблуждаетесь, господин следователь, не знаю, из каких побуждений. Неужели страха ради иудейска?

– Что касается другого вашего вопроса, – Сергеев проигнорировал выпад, – то вести следствие в лесу, на месте уничтожения тел, мне не представляется возможным. Вот именно эти слухи о драгоценностях привлекают туда во множестве бродяг и прочих темных личностей. Оказаться их жертвой мне бы не хотелось, как вы понимаете.

– Да вы в своем ли уме? – изумился Шергин. – Что за трагифарс вы разыгрываете? Убийство городского пристава расследовали бы тщательнее, чем вы – избиение царской семьи.

Сергеев невозмутимо поднял указательный палец:

– Вот именно – царской семьи. Это дело требует всей возможной политической тонкости. Ни в коем случае нельзя торопиться с выводами. У вас ко мне все, господин капитан? Я, видите ли, не располагаю более временем.

– Нет, не все. Я бы желал взглянуть на комнаты, где содержали пленников и где их убивали. Дом, вероятно, опечатан?

Сергеев наморщил лоб и метнул в Шергина колючий взгляд.

– А на каком основании, позвольте спросить?

– На основании того, – медленно проговорил тот, – что я могу сейчас привести сюда одну из моих рот, в которой, будьте уверены, много людей, свято чтущих память государя, и знаете, что они с вами сделают? Они вымажут вас сначала в дегте, потом вываляют в перьях и проведут по всему городу, а встречным будут объяснять, что вы агент жидовско-большевистского влияния и намеренно скрываете факты убийства царской семьи.

– Вы этого не сделаете, – улыбнулся Сергеев, но взгляд его из колючего стал пустым и темным, как высохший колодец. – А впрочем, не будем заострять. Я открою вам подвальную комнату, где была совершена казнь. Жилые же помещения во втором этаже, увы, более не находятся в распоряжении следствия.

– А в чьем распоряжении они находятся? – опешил капитан.

– Весь второй этаж дома занят под квартиру командующего екатеринбургским фронтом генерала Гайды и его штаб. – Сергеев подхихикнул в кулак. – От меня на днях требовали выдать на это разрешение, и, как у вас, военных, принято, мое согласие или несогласие не играло никакого значения. Категорический приказ генерала – и точка. Судебные власти бессильны перед вооруженным натиском.

– Однако, – качнул головой Шергин, – это уже просто неприлично.

– Не то слово, господин капитан. – Сергеев вновь разразился хихиканьем. – Мы вынуждены были составить протокол противоправного действия. Но, боюсь, толку от этого мало… Так вы желаете посетить печальный дом прямо сегодня?

– Прямо сейчас.

На Вознесенской площади все оставалось как будто без перемен. Но при взгляде на особняк инженера Ипатьева у Шергина появилось чувство пустоты в душе, как бывает после выноса покойника из дома. Второй забор вокруг бывшей тюрьмы снесли, окна, прежде замазанные известкой, отмыли. Напротив церкви, у входа во второй этаж дома зевал во всю ивановскую часовой. Следователь повел Шергина в переулок, к двери нижнего этажа, отворил ее ключом.

Шагая по передней, затем полутемным коридором, он давал комментарии:

– В расстрельной комнате красные хотели скрыть следы, но не очень-то, как видно, старались. Картину убийства удалось восстановить почти полностью.

Сергеев снял с замка бумагу в печатях и открыл дверь небольшого помещения с окном, забранным решеткой, и низким потолком. Сам остался в коридоре. Шергин, встав посреди комнаты и закрыв глаза, попытался представить, как все было. Около десятка пленников, выведенных посреди ночи в подвал, вероятно, с фальшивым объяснением. Верные себе красные изуверы должны были лгать до самого конца. Ложью пропитаны их души и все их действия, настолько, что они боятся говорить правду даже самим себе. Столько же человек убийц с револьверами в двух шагах от пленников – большего не позволяли размеры комнаты. И что-нибудь громко-трескучее вроде: «Именем революционного трибунала…» Или совсем будничное: «Сейчас мы будем убивать вас».

Шергину почудился запах крови, он услышал женские крики, стон раненых. Стреляли много, стена и паркет были усеяны пулевыми отверстиями. Добивали штыками, пронзая насквозь, даже в обоях остались разрезы. Повсюду глаз натыкался на плохо замытые пятна крови, разводы от мокрых тряпок. Справа от входа на обоях была надпись. Подойдя, он прочел на немецком: «Этой ночью Валтасар был убит своими слугами». С чувством брезгливого гнева узнал строчку из Гейне. Эту надпись оставил человек, получивший, безусловно, хорошее образование. В имени Belsazer он изменил последний слог на «tzar», выдавая свою патологическую ненависть. Очевидным было и то, что сам себя к слугам царя, пусть и бывшим, он не относил. Откуда среди палачей мог взяться такой человек? – размышлял Шергин. Это не рядовой исполнитель, он лишь засвидетельствовал факт свершившегося. При этом, намекая на библейское событие, придал убийству не примитивно политический смысл, а значение возмездия. Даже не человеческой мести, а воздаяния от бога. Придя к этой мысли, Шергин уже не сомневался, что надпись сделана рукой жида. Евреи от имени своего талмудического бога мстили русскому престолу. Это было не просто уничтожение людей, а ритуальное действо поругания.

На другой стене у окна чернилами были начертаны секретные знаки. Их оккультное, вероятно, каббалистическое происхождение также не вызывало сомнения. Казалось бы, к вездесущему присутствию адептов тайных еврейско-масонских обществ можно было уже привыкнуть. И даже не удивляться тому, что все революции в России, случившиеся не без глубокого участия этих обществ, со штаб-квартирами в Европе, глумливо названы русскими. Но и на этот раз Шергин снова испытал острый приступ тошнотворного омерзения.

Покинув место казни, он молча направился по коридору к внутренней лестнице дома. Следователь Сергеев, увязавшись следом, попытался остановить его:

– Вас просто не пустят.

Шергин не счел нужным ответить и поднялся, разглядывая изрезанные похабщиной перила. Сергеев остался внизу. В коридоре второго этажа было дымно от табаку, слонялись без дела адъютанты и штабные офицеры, раздавалась чешская речь и гомерический хохот. Генерал Гайда, один из руководителей чехословацких частей, несколько дней назад был назначен командовать Екатеринбургской группой войск, в которой теперь числился полк Шергина. Антимонархизм чехословаков был хорошо известен, но то, с какой наглостью они приспособили для своих нужд здание, ставшее кровавым символом происходящего в России, взбесило Шергина до крайности.

На него обратили внимание. Он подошел к группе офицеров, стоявших в раскрытых дверях большой комнаты и над чем-то смеявшихся.

– Считаю долгом сообщить вам, – произнес он по-немецки, чтобы до них лучше дошло, – что человек, имеющий представление о приличиях, не станет смеяться там, где произошло зверское убийство десятка людей, тем более царственных особ и детей.

Они недоуменно переглянулись, затем один в чине штабс-капитана вынул папиросу изо рта и указал ею на Шергина.

– Это кто такой? – иронично спросил он остальных по-русски, с чешским акцентом.

– Потрудитесь обращаться ко мне непосредственно, как к старшему по званию, – бросил ему Шергин.

Штабс-капитан, сделав шаг назад, балаганно раскланялся и с издевкой проговорил:

– Вероятно, вы тот человек, который знает о приличиях все. Не просветите ли нас, бедных невежд?

Остальные с интересом и усмешками следили за разворачивающимся спектаклем.

– С холуями мне не о чем разговаривать, – отрезал Шергин, – поищите для себя учителя в церковно-приходской школе. Я хочу видеть генерала Гайду. Где его комнаты?

– Генерал слишком занят и не может принимать всех недовольных тем, что идет война и на ней убивают, – с тонким сарказмом ответил другой чешский офицер, равный Шергину по званию. – Можете изложить свое дело нам.

– Подожди, Ян, – перебил его третий штабной, – этот невежливый господин Квазимодо назвал нас холуями. Вам известно, сударь, что за такие слова нужно отвечать?

– С удовольствием ответил бы, дав вам в морду, сударь, – сказал Шергин. – Однако не хочу, чтобы меня посадили из-за вашего разбитого носа в каталажку и мой полк уехал на передовую без меня.

– В таком случае с вашего позволения я возьму инициативу на себя, – заявил тот и первым нанес удар.

Шергин успел отклониться, кулак скользнул по касательной, едва задев скулу. В ту же секунду чех, клацнув зубами, полетел на пол, сбитый с ног ударом в челюсть. Вокруг сразу сделалось шумно, к Шергину бросились все скопом, свалили, скрутили назад руки. Битый штабной, сидя на полу, сплюнул кровь, рванул из кобуры браунинг и наставил на поверженного.

– Я убью его!

Но тут галдеж перекрыло громогласное:

– Что здесь происходит?!

Выкрикнуто было по-чешски, голосом, привычным к командованию. Штабные перестали орать и доложили ситуацию, представив Шергина как пьяного русского шовиниста и черносотенца. Во время доклада трое офицеров своим весом вжимали его в пол, не давая шевельнуться.

– Поставьте его на ноги, – прозвучал приказ.

Шергина подняли, развернули лицом к генералу, но руки не отпустили.

– Вы – генерал-майор Гайда? – спросил он, глядя исподлобья.

– У этого человека проблемы с армейской субординацией, – по-русски сказал генерал, обращаясь к своим. Затем подошел ближе: – Кто таков?

– Капитан Шергин, третий Новониколаевский Сибирский полк.

– Корпус генерала Пепеляева?

– Так точно. Первая стрелковая дивизия.

– Для чего напали на моих офицеров?

Несмотря на простецкую деревенскую физиономию, генерал Гайда создавал впечатление человека беспощадного, изворотливого, злопамятного и не брезгующего ничем.

– Вам должно быть известно, что это за дом, который вы заняли, нанеся тем самым, сознательно или нет, оскорбление русскому народу, – с расстановкой произнес Шергин. – Я прошу вас… нет, я требую, как русский офицер и государев подданный покинуть это здание.

Среди штабных послышались издевательские реплики.

– Оскорбление русскому народу? – недоуменно переспросил генерал. – Ваш народ сверг своего царя полтора года назад и очень этому радовался, я был свидетель тому. То, что его убили, даже неважно кто, всего лишь логическое завершение. Не понимаю, при чем тут этот дом.

– Все вы понимаете, – процедил сквозь зубы Шергин, – потому и пляшете на крови. Где труп, там и стервятники.

– Вы, кажется, недовольны тем, что Чехословацкий корпус помогает вам избавиться от большевиков? – высокомерно спросил генерал.

– Свою помощь вы уже оказали. Дальше, боюсь, она превратится в предательство.

Очевидно, генералу было недосуг придавать значение этому слишком рискованному высказыванию и тратить время на разбирательство. Он пожал плечами, повернулся и, уходя, бросил через плечо:

– Русская свинья. Выкиньте его на улицу.

Штабные впятером сволокли Шергина по лестнице и пинком вытолкали на площадь. Часовой, растерянно поморгав, принял верное решение – сделал вид, что ничего не заметил. Господа офицеры, особенно вытолкнутые взашей, бывают горячи на руку.

Подобрав с земли фуражку и не оглядываясь, Шергин отправился к дому коммерсанта Потапова, где томилась в нерастраченных чувствах соломенная вдова.

С утра его полк должны были перебросить на позиции к северо-западу от города, но вечер и всю ночь он заранее определил в дар страстной Лизавете Дмитриевне.


Туман над Староуральской к ночи рассеялся, глянули влажные звезды, выползла пышнотелая желтая луна и повисла низко над землей, расплываясь в дымке. Шергин обходил слободу кругом, проверяя караулы трех батальонных рот. Дородность луны рождала у него щекочущиеся в теле мысли о Лизавете Дмитриевне. От соломенной вдовы воспоминания перескакивали к стычке со штабными генерала Гайды, а от чехов спускались в полуподвальную комнату с бледными пятнами крови и тайными каббалистическими знаками. «Вот она, чудь подземная, – подумал Шергин, – расставляет вешки, подкидывает камушки, всюду отметины делает».

В Екатеринбурге из-за загруженности путей полк пробыл лишних двое суток. Это время Шергин распределил поровну между своим батальоном, пополнявшимся мобилизованными, Лизаветой Дмитриевной и Ново-Тихвинским монастырем. Монахини провели собственное расследование злодейства большевиков. Они расспрашивали крестьян Коптяковской деревни, искали следы вокруг шахт Ганиной Ямы, нашли в земле, где уничтожались трупы, мелкие предметы и драгоценности, принадлежавшие убитым. Более всего монахинь поразил рассказ крестьян о легковом автомобиле, приезжавшем 18 июля в оцепленный красными лес. Кроме солдат, в машине находился штатский, еврей с черной смоляной бородой. Крестьяне уверяли: то были московские гости, так говорили солдаты оцепления. Эта черная борода сильно запала сестрам в душу, они настойчиво повторяли про нее, словно хотели, чтобы и Шергин запомнил ее на всю жизнь и оставил предание о ней своим детям и внукам. Жид со смоляной бородой из первопрестольной, взирающий на уничтожение царских останков, очевидно, представлялся монахиням точным портретом антихриста. Что же до Шергина, то и ему этот персонаж показался достойным внимания. Во всяком случае, он должен был иметь непосредственное отношение к надписям в подвале. Зашел разговор и о следователе Сергееве, целиком и полностью зависимом от министров Директории. Монахини в один голос заявляли, что следователь и министры боятся мести евреев, которым нипочем никакие смены власти, и потому всеми силами выгораживают их.

На размышлениях об иудейском пленении и о том, сколько лет оно продлится, Шергина нагнали беспорядочные крики. Выхватив револьвер, он быстрым шагом направился к берегу реки, с шумом продрался через обрывистую, густо заросшую кустарником балку. В мутном желтом свете луны у самой воды возились несколько человек. Кто-то отчаянно вскрикивал тонким голосом. Солдаты тихо матерились и злорадно посмеивались.

– Что тут у вас? – спросил Шергин. – Кто старший?

От копошащихся отделилась фигура, бодро вскинула руку к фуражке и отрапортовала:

– Прапорщик Вдовиченко. Пойман лазутчик, господин капитан. Скрытно плыл по реке на коряге. – Он указал на бревно, вытащенное из воды. – Здесь мелко, удалось подкараулить его в нескольких метрах от берега.

Двое солдат крепко держали худого и оборванного мальчишку, вдавливая лицом с землю. Один слизывал с запястья кровь.

– Кусался, стервец, – торжествуя, объявил он. – Бешеный просто.

– Почему вы решили, что это лазутчик? – спросил прапорщика Шергин.

– Ну как же… – замялся тот. – Он ведь ночью… скрытно передвигался.

– Это ничего не доказывает, прапорщик. Отведите его ко мне, а после отошлите солдат сушиться и замените другими.

– Слушаюсь, господин капитан.

Солдаты рывком подняли пленника и поволокли через заросли. Шергин, убрав револьвер, не торопясь пошел следом.

В доме на краю слободы он занимал спальню с большой кроватью – некому теперь было ласкать на перине горячие бока хозяйки. Пленного мальчишку втащили туда, за дверями, кроме ошалевшего со сна Васьки, встал на охрану солдат. Переполох в доме напугал бабу с девчонками, спавшими на печи, но не смог перешибить мощный храп деда, раздававшийся с полатей.

Сев на кровать, Шергин оглядел мальчишку – лет пятнадцати, грязный, мокрый, явно оголодавший. Под глазом вспухал свежий синяк, на лбу кровоточила ссадина. Пленник таращился на него, чуть шатаясь и дрожа всем телом.

– Только не врать мне, – сказал Шергин. – Если замечу, что врешь, велю пороть.

– В-вы меня не узнаете? – осипшим голосом спросил мальчишка.

Шергин пригляделся к нему внимательней, но черты перемазанного землей лица ни о чем ему не говорили.

– Я вас знаю, – взволнованно продолжал пленник, – вы муж Марьи Львовны. А я Миша… Михаил Чернов из Ярославля, не помните? Позапрошлым летом я приходил к Льву Александровичу, он меня репетировал по математике. Вы тогда приезжали с фронта в отпуск.

Он дрожал все сильнее, вряд ли из-за мокрой одежды, скорее от нервного возбуждения. Шергин тоже почувствовал волнение, глядя на измотанного и истощенного гимназиста, непостижимым образом принесшего ему вести из Ярославля.

– Миша. Ну, конечно. Конечно, помню, – отрывисто произнес он и в нетерпении крикнул за дверь: – Васька!

– Тута я, вашбродь, – всунулась в комнату нечесаная голова.

– Горячей воды, чаю и хлеба, живо!

– Бегу, вашбродь.

Дверь закрылась, за ней немедленно раздались топот, грохот и Васькины покрикивания на хозяйку.

Шергин сам принялся стаскивать с Миши продранную гимназическую куртку, одновременно забрасывая его вопросами:

– Как ты здесь очутился? Что в Ярославле? Как там мои? Как тебе удалось перейти через позиции красных?

Понемногу успокаиваясь и жадно откусывая ржаной хлеб, принесенный Васькой, Миша рассказывал:

– Я северами пробирался. Сперва через вологодские леса, а там уж реками, протоками. По географии у меня всегда «отлично» было. Где красных нет, там днем шел, а после Соликамска только ночами. С едой совсем плохо было, но люди иногда подкармливали. Ничего, Петр Николаевич, я знаете какой живучий. Как кошка.

Васька с помощью караульного взгромоздил на середину комнаты бадью с горячей водой, рядом поставил наполненное ведро, притащил кусок мыла и ковш.

– Ныряйте, вашбродь, – пригласил он Мишу.

Мальчик разделся догола и с удовольствием погрузился в парящую воду, с детским наслаждением вдохнул запах хозяйственного мыла.

– Вы на меня не смотрите так, – сказал он Шергину, вдруг посуровев, – я не маленький. Я с красными до последней капли крови буду драться. Вы не знаете, что они в Ярославле делали. Из моих никого не осталось. Мама сначала с ума сошла, потом из окна вниз головой прыгнула. Сестру… – Миша сглотнул комок в горле и замолчал, усердно намыливаясь.

Шергин оцепенело, почти в страхе, смотрел на него, догадываясь, что будет сказано дальше.

– Лев Александрович, слава богу, сам помер, еще весной. А Марью Львовну… я видел… в дровах прятался… ее из дома выволокли и во дворе штыком…

– Что с детьми? – выдавил Шергин, падая внутри собственного сознания в бездонную яму.

– Их тоже, – шмыгнул Миша. – Ванька маленький за Марьей Львовной увязался, ему голову прикладом… А попа нашего, отца Тихона, в кипятке живьем сварили.

Шергин зачерпнул в ковш воды и стал поливать мальчика, смывая мыло. В самом деле, какие у него были основания надеяться, что жена и дети уцелеют в общей мясорубке? Почему, глядя на тысячи смертей мирных обывателей во множестве городов и деревень, он мог думать, что его семью это обойдет стороной? А вернее, даже не думать. Просто забыть о том, что он не безродная былинка в чистом поле, а одна из ветвей огромного, прочно укорененного в земле русского дерева, от которой тянутся к солнцу новые отрасли. И если дровосеки в красных колпаках рубят дерево под корень, то ни одной его ветке не спастись.

Васька раздобыл для Миши новые форменные штаны и гимнастерку, шинель и сапоги обещал сварганить к утру. Подвернув рукава и штанины, бывший гимназист на глазах превратился из замухрышки в добровольца Белой армии, правда, без боевого опыта, зато умеющего выживать в радикальных условиях и хорошо знающего запах смерти.

– Останешься пока при мне, – сказал Шергин, – вестовым.

Благодарно сияя глазами, Миша вдруг хлюпнул носом и порывисто прижался к нему.

– У меня сейчас роднее вас никого нет.

Шергин положил руки ему на плечи.

– Да и у меня теперь тоже.


18 ноября подпоручик Елизаров пожалел, что не нашел желающих заключить пари на решительность адмирала Колчака. Несостоявшийся спор был решен в Омске в пользу подпоручика: Уфимская директория бесславно пала, министрам-социалистам дали денег на дорогу и отправили восвояси, за кордон, верховным правителем и главнокомандующим провозгласили храброго адмирала. Правда, золотых часов подпоручик все равно лишился – они утонули в болоте во время перехода через дремучие пермские леса.

Корпус генерала Пепеляева упрямо, почти с азартом рвался к Перми. Но капитана Шергина лишили удовольствия участвовать в этом марше по сугробам при сорокаградусном морозе. В начале двадцатых чисел ноября он получил приказ явиться в штаб дивизии. Оседлав списанную по немощи артиллерийскую клячу, он пустился в путь и за трое суток объехал четыре населенных пункта, в которых предположительно находился штаб. Всякий раз ему охотно объясняли, что дивизионное командование убыло в другую деревню. На третий день кляча завязла в сугробе, легла брюхом в снег и наотрез отказалась вставать. К счастью, впереди угадывались очертания деревенских крыш и дымы над ними. Штаб оказался на месте. Все трое суток он пробыл здесь.

В штабной избе, похожей на длинный амбар, слабея ногами от тепла, Шергин перво-наперво припал к пышущей жаром печке и долго отогревался. Скрипучая дверь сеней впускала и выпускала адъютантов, вестовых и прочих, заодно внутрь проникали белые морозные клубы. Кто-то из адъютантов спросил, по какому он делу, и ушел докладывать. Его не было четверть часа, и за это время, сомлев у печки, Шергин увидел сон.

Песчаный пляж Финского залива купался в потоках необыкновенно яркого света, какого не бывает на чухонских болотах, приглянувшихся когда-то царю Петру. Было очень тепло, Шергина переполняло ощущение покоя и мира. Возле кромки залива стояла вполоборота жена в белом платье и улыбалась. В ней также было спокойствие и тихая безмятежность, а в очертаниях лица и фигуры утвердилась ожившая античность. Маленький Ванька в белой рубашке загребает ладонью песок и сыплет его тонкой струйкой. Миг совершенного счастья длится долго, и Шергин знает, что, если захотеть, он никогда не закончится. Прибоя не было слышно, только шуршание песка и ветра, почти зримое трепетание воздуха словно белого полотнища, на самом краю окоема. Шергин не заметил, как это произошло, – Ванька из маленького стал взрослым, высоким и широкоплечим. Он смотрел на отца, глаза его улыбались, а рука сжимала горсть сыплющегося песка. Свет делался ярче, размывая очертания белых одежд…

Шергин проснулся от прикосновения. Адъютант вернулся с сообщением, что полковник Маневич ждет его. Уже не было ни мрачной досады, ни утомленной злости на трехдневную игру в догонялки с фантомом штаба. Все утекло вместе со струйкой песка из руки сына. Осталась лишь складка тени на трепещущем полотне света – почему во сне не было их первенца, семилетнего Саши?

– Садитесь, капитан, – предложил полковник, выдержав пятиминутную паузу, в течение которой углубленно изучал несерьезную с виду бумагу. – Ну-с, перейдем к делу.

Он уставил на Шергина до желтизны изъеденные табачным дымом глаза под нахмуренными бровями.

– Вы, может быть, догадываетесь, для чего вас пригласили?

– Ни малейшего представления, господин полковник.

– Ну что ж. Это означает, что вы искренне не понимаете ошибочности ваших действий.

– О каких моих действиях идет речь? – насторожился Шергин.

Полковник поворошил бумаги и вытянул исписанный мелким почерком листок со следами сгибов.

– Вот донесение на ваш счет. Из него следует, что вы устраиваете тайные собрания младших офицеров, где ведете разговоры монархического содержания. Также вы, капитан Шергин, позволяете себе общение запросто с рядовым составом, без соблюдения офицерского этикета. Вам известен приказ адмирала Колчака об укреплении дисциплины в армии? Может быть, вы не знаете, чем кончились панибратские отношения офицеров и солдат в семнадцатом году? Полным развалом армии и фронтов! Армия должна быть вне политики, ее цель – бить врага, а не разлагать саму себя политическими агитациями.

– Вы полагаете, господин полковник, что я веду большевистскую агитацию? – Кровь бросилась ему в лицо, он едва сдержался, чтобы не вспылить. Бумага в руках полковника, по мнению Шергина, гораздо более свидетельствовала о падении нравов в армии, чем его «неэтикетные» разговоры с солдатами.

– Упаси вас боже. Вы, кажется, монархист?

– Лично у меня в этом нет никаких сомнений, – раздраженно отрубил Шергин. – А также в том, что, если дисциплина в войсках будет укрепляться доносами, вы скорее добьетесь обратного результата.

– Ваши убеждения – ваше личное дело. Но распространение монархических идей в армии запрещено. Допустив монархизм в войсках, мы отвратим от себя народ, менее чем два года назад сбросивший ярмо самодержавия. И к тому же растеряем иностранных союзников. Вы осознаете это?

– Я не осознаю другого, – едко сказал Шергин. – Чем мы можем удержать народ на своей стороне, если не монархизмом? Республиканство и народовластие уже заняты красными. Господи, да как же вы не поймете, – я сейчас даже не вас лично имею в виду, господин полковник: политика начинается как раз там, где кончается монархизм. С февраля семнадцатого мы не вылезаем из политических агитаций, – он жестко упер палец себе в лоб, – вот о чем думать надо и делать выводы. Подавляя монархизм, вы будете бессмысленно продлевать и ужесточать эту войну.

– Вы, капитан, слишком много себе позволяете, – надменным тоном произнес полковник, выпятив подбородок. – Я не намерен больше выслушивать вас. Иными словами – имею предписание отправить вас в Екатеринбургский гарнизон в распоряжение подполковника Нейгауза. Приказ командующего уральским фронтом генерал-майора Гайды.

При упоминании генерала Шергин не удивился. Лишь уточнил:

– Мне расценивать это как ссылку?

– Ну что вы, Екатеринбург еще не ссылка. А вот куда вы с вашими крайними убеждениями отправитесь в дальнейшем, этого знать не могу.

– Благодарю за откровенность, господин полковник.

– Мой вам совет, капитан, будьте гибче, – чуть подобрел Маневич. – Прямая дорога не всегда самая верная. Мне характеризовали вас как героически смелого офицера, рассказывали о ваших подвигах. Думаю, вас погубит не эта безумная храбрость, а ваше ослиное упрямство.

– По вашей логике самой верной дорогой идут большевики. Я русский, господин полковник, я рожден летать, а не ползать в обход.

– Свободны, капитан. – Барским жестом руки полковник завершил разговор.

– Честь имею.


Зимний Екатеринбург, наполненный карканьем ворон, далеко разносящимся в морозном воздухе, казался городом лопнувших иллюзий, какие еще оставались после неполных двух лет российских разбродов и шатаний. Хотя сам город был тут, собственно, ни при чем. В нем лишь, как в треснувшем зеркале, отражалась душа капитана Шергина, безвидная и пустая, как тьма над бездной, и, казалось, оставленная Духом Божиим, который больше не носился над нею. Даже кресты на церквах виделись ему покосившимися и почерневшими, как на старых могилах. Святая Русь хмелела от крови, как от водки, и в пьяном угаре куражилась сама над собой. Слишком долго она жила своим третьеримским долгом. Но теперь, видно, Бог хотел от нее чего-то другого. Небеса разговаривали с землей знаками, символами, пророчествами. Человеческий перевод этого языка был так близок и так неуловим, как собственный локоть для укуса. А пока перевод не дается в руки, Россией будет править красный колпак и каждый обречен делать то, чего не хочет и что ненавидит: устраивать заговоры, убивать своих братьев, забывать жен и детей, искать смерти, чтобы погибнуть вместе с исчезающей Русью, и для этого совершать безумные подвиги.

Подполковник Нейгауз был краток и деловит:

– Капитан Шергин? Да-да, припоминаю, у вас была какая-то история с генералом Гайдой. У меня имеется приказ на ваше имя. Вам следует немедленно отправляться в Барнаул с двумя ротами для подавления красных партизан на Алтае. Одновременно будете формировать на месте полк через мобилизацию населения.

Час спустя, пройдясь перед строем выделенных ему гарнизонных рот и оглядев свежеобмундированных солдат пополнения, Шергин осведомился:

– Воевавшие есть?

Поднялось с полсотни рук ветеранов германской. Из офицеров порох нюхали лишь четверо, остальные – недавние кадеты либо студенты, не намного старше вестового Миши Чернова. Эти рвались в бой на голом антикомиссарском энтузиазме. Но в лицах почти двухсот мобилизованных солдат, особенно тех, кто не прятал глаза, Шергин прочел злость, досаду и неприязнь. В редких случаях – скуку и безразличие. Эти люди, распропагандированные подпольными большевистскими агентами, вездесущими, как грязь, думали, что их обманывают, заставляя драться за чужие интересы. «И что самое отвратительное – так оно и есть, – подумал Шергин. – За кого бы они ни воевали, их будут обманывать: красные комиссары – грубо, вульгарно и беспощадно, белые республиканцы – тоньше, изысканнее, подлее, подсовывая им бредовую идею Учредительного собрания, которое придумает для России новую власть». Разумеется, вслух он сказал иное, жестким тоном и без всякого пафоса:

– Солдаты, я обращаюсь к вам. Я все понимаю. Четыре года войны, все устали, всем хочется мира и спокойной жизни. Но Россия попала в беду. Очень большую беду. Не думайте, что вы смогли бы отсидеться по домам и эта война обойдется без вас. То, что сейчас происходит в стране, касается всех. Всякое царство, разделившееся в самом себе, опустеет, так сказано в Евангелии. Россия разделилась и этим губит себя. Большевики уничтожают старую Россию и хотят строить новую. В этой новой им не нужны будут ни Бог, ни половина русского народа, хранящего веру отцов и дедов, память о великом прошлом. В основание своей новой России они кладут горы трупов. Я собственными глазами видел эти горы мертвецов, ограбленных, замученных и убитых только за то, что они не поклонились комиссарско-жидовскому нечестию. Думайте сами, уютно ли вам будет жить в государстве, чья история начинается с отрезанных голов, рук, ног, с выколотых глаз, вспоротых животов, с изнасилованных гимназисток, зарубленных стариков и детей. Они не прекратят свою войну с народом, даже когда замолчат винтовки и пушки, потому что их царство от сатаны. Не позволяйте обманывать себя тем, кто требует от вас ненависти и злобы к братьям вашим, кто сделал своим знаком красный цвет крови. Не поддавайтесь соблазнам дьявола, говорящего лозунгами большевиков, он все равно обманет вас.

Шергин не надеялся, что ему сразу поверят. За последние несколько лет цена доверия в России возросла до небес, а стоимость слова, не подкрепленного кровью, не превышала полушки. Как и жизнь человеческая. Среди двухсот хмуро-равнодушных солдатских взглядов только один был полон счастливого обожания. Вестовой Чернов ни за что не захотел оставаться в полку без него.

…В большом доме Лизаветы Дмитриевны застаивался дремучий холод, который не могла разогнать изразцовая печь, получающая скудный рацион дров. Молящий взор соломенной вдовы выпрашивал хоть немного тепла, но и Шергин в этот день был холоден, как вымоченные дождем угли.

– В начале века, – рассказывал он, – когда я учился в Петербурге в офицерской школе, мне довелось побывать на службе покойного протоиерея Иоанна Кронштадтского. По силе воздействия на людей это был великий человек. В его Андреевский собор стекались десятки тысяч народу. На общей исповеди рыдали в голос. Когда он говорил, казалось – он разговаривает с Богом, который тут, рядом, только невидим. Всякое его слово, даже самое простое, было как молитва. Он был провидец, но тогда я ему не поверил. Слишком грозно он пророчествовал, как который-нибудь из ветхозаветных духовных мужей. Стоял с поднятой рукой и со страшным выражением кричал: «Кайтесь, кайтесь». Предупреждал, что близится ужасное время, которое и представить невозможно. Да в это и поверить было невозможно, не то что представить. Никто из всей толпы не понимал, что такое приближается, но ужас был на всех лицах… И вот это грозное «кайтесь» у меня в голове крепко запечатлелось, даже снится иногда. А в последнее время я часто вспоминаю отца Иоанна. Говорили, он и войну, и революции наши предсказал, и вот это все, что сейчас… Кайтесь, Лизавета Дмитриевна, кайтесь. Чтобы нам одолеть красных, мало горланить песни про Святую Русь. Самим нужно святыми делаться.

– Петр… – Ее томный зов лишь пуще заморозил Шергина.

– Мою жену и малых детей в Ярославле убили бешеные красные псы, – сказал он глухо. – Вот ведь какая странная штука получается. Пока она жила – можно было забывать ее с другой. Не стало ее – и нельзя. Так-то, Лизавета Дмитриевна.

Он встал с кресла.

– Петр…

Лизавета Дмитриевна отчаянно бросилась к нему, попыталась обнять. Он с силой оттолкнул ее и ровным голосом произнес:

– Что же ты, ничего так и не поняла?.. Пошла прочь, шлюха.

Лизавета Дмитриевна упала на ковер и забилась в рыданиях. В дверях гостиной Шергин обернулся, последний раз посмотрел на соломенную вдову, и в душе колыхнулась жалость. Сколько теперь таких горюющих русских баб по всей земле, тоскующих о самом обыкновенном тепле и не принимающих правды войны… Да и кому она нужна, эта правда?

– Прощайте, Лизавета Дмитриевна. Не поминайте лихом и… простите.

Среди тусклых огней заснеженного города он шагал к Вознесенской церкви. До вечерней службы оставалось немного времени. В храме на лавочках сидели несколько старух, двое солдат, похожих друг на друга, истово клали поклоны перед Казанской. Подойдя к аналою, Шергин вполголоса позвал священника по имени. Отец Сергий вышел из алтаря и, узнав его, обрадовался. Они расцеловались, переместились в придел.

– Я пришел просить ваших молитв. Сотворите панихиду по невинно убиенным Марии, Александру и младенцу Ивану.

Вспомнив сон прапорщика Худякова, он добавил:

– И по всем воинам, за отечество и веру погибшим, по всем православным, принявшим мученическую смерть. Молитесь, отец Сергий, за всех нас, за маловерных и вовсе неверных.

Священник положил руку ему на плечо, сказал сочувственно:

– У вас большая тяжесть на душе. Снимите, легче станет.

– Верно, тяжесть великая. Блуд на мне, отче. За него меня Бог покарал – отнял жену и детей.

– Злодейства большевиков многим служат вразумлением. Однако не судите о Промысле столь прямолинейно. Может быть, это вовсе не наказание.

– А что же?!

– Испытание вашей веры и верности, например.

– Нет, – Шергин помотал головой, – не надо так, прошу вас. Если это не наказание, где мне тогда взять силы, чтобы вынести это, вытерпеть? Не-ет, я слишком слаб для таких испытаний. Я ведь взбунтуюсь, отец Сергий, пущусь во все тяжкие. Что тогда? Уж лучше я буду думать, что это наказание.

– Не взбунтуетесь, – уверенно сказал священник. – Испытания даются по силе, ничего сверх нее. Бог лучше вас знает, сколько вы сможете вынести и вытерпеть. В покаянии наша сила, помните. В покаянии и любви…

До конца службы Шергин простоял с мокрыми от слез глазами.

Загрузка...