Часть третья ГОРНАЯ ДЕВКА, КАМЕННАЯ БАБА

1

– Вы, господин ротмистр, совсем тут в чернокнижие впали, – сказал Федор, держа старую-престарую, с трещинами, доску, покрытую толстым слоем копоти и исцарапанную кривыми значками, похожими на детские каракули.

Единственная кержацкая икона не попала к грабителям, схороненная стариком в груде тряпья, в которую он успел зарыться, а точнее, превратиться в нее.

Старик потянулся дрожащими руками к иконе, неожиданно сильно выхватил ее и в порыве страсти стал ломать о стену пещеры. Однако доска была крепка и не поддавалась.

– Тьфу, раскольное окаянство, – в сердцах плюнул он и, обессилев, выронил икону. Брякнув об пол, она развалилась пополам.

Старик, будто жалея о своем порыве, кряхтя, поднял одну половину, уставился на нее в непонятных чувствах. Федор задал ему вопрос, но тот не услышал, водя ладонью по закопченой поверхности.

– Нацарапано-то чего, говорю? – громче спросил Федор.

– Ай? – встрепенулся старик, бросил обломок. – Будто я знаю. Приходили какие-то, из нижних пещер. Сами длинные, как жерди, рыла вроде страшные на вид, а вроде как вдохновенные, светились эдак. Обещали отвести на хорошую землю, если будем держаться веры древлей – доски копченые крепко чтить, а на свет белый не выходить. Там, говорили, враг рыщет всюду да рыкает, кого поглотить ищет. А для верности чтобы иконы запечатлеть велели, вон этим самым.

От рассказа Федора пробрало холодком, если б была шерсть на загривке – вздыбилась бы. Поежившись, он мазнул фонариком по дырам туннелей и невольно приглушил голос:

– Давно приходили?

– Последний раз не так чтобы. Года три. Иль пять.

Федор почувствовал острую необходимость выбираться из проклятой пещеры. Но нужно было извлечь из-под земли и старика – заархивированное внутри горы сокровище, которого хватит не на одну диссертацию.

– Так что, дедушка, с самого девятнадцатого года кержаки тут поселились? – спросил Федор, ощущая себя чертовски удачливым кладоискателем.

– С самого что ни на есть.

– И наружу носа не казали?

– Не казали.

– Ну а вы-то, господин ротмистр, как с ними повелись?

– Как повелся, говоришь? – Старик снова ударился в слезливость, задребезжал голосом. – А так и повелся. Полк наш того, партизаны накрыли. Горстка по горам рассеялась. К столбоверам меня и прибило, по грехам моим. Они прежде того деревней под небом жили. А тут под землю порешили уйти. Старшие только ихние напрямую в землю зарылись – под камнями вживую погреблись. Оно, мол, надежней от антихриста. А молодь сюда, в пещеры. И меня с собой. Хоть чужак, да делать нечего, увязался с ними, а убить – нельзя им оскверняться, по вере ихней. Махнули рукой, говорят: живи, только чур по-нашему древлеправославному обряду. Ну и прижился.

Он испустил длинный печальный, старчески шершавый выдох.

– Партизаны, говорите, полк накрыли, – трепетно лелея и сдерживая нетерпение, сказал Федор. – Усть-Чегень – помните такое село, господин ротмистр? Не там ли дело было?

– Усть помню. А Чегень или еще что – не упомню. Много тут абракадабских названий было.

Но Федор и без того знал, что он на верном пути и лавровый венок баловня судьбы уже нацелился упасть на его голову.

– Ну а партизанами кто командовал, помнишь, дедушка?

– Этого и в гробу не забуду, – заволновался старик, сердито взмахнул руками и стал будто бы бредить: – Медвежья стража. Шаман проклятый наколдовал. Войско мертвецов. Они как бревна в заграждения складывались, пули в них застревали, а после никаких следов…

Федор от растерянности – не собрался ли старик тронуться умом – направил луч фонаря ему в лицо. Вскрикнув от боли в глазах, косматый дед повалился на землю и нехорошо завыл тонким голосом. Федор, опомнившись, дернул фонарь в сторону.

– Какая медвежья стража? – крикнул он, подобрался к старику и принялся тормошить.

– Бернгарт его имя, – прекратив выть, страшным шепотом ответил тот. – «Медвежья стража» и значит. Сбылось проклятие колдуна. Медведь, хозяин гор.

Федор привалился к стене. Все-таки от пещерного жителя нестерпимо воняло, а в речах все больше сквозило безумие.

Некоторое время в пещере раздавался лишь плеск водяных капель да возня старика, распростертого ниц и бессмысленно загребающего руками.

– Как звали командира полка? – спросил Федор, зная ответ наперед.

Старик говорить не спешил. Через минуту-другую Федор опять услышал его безутешное глухое подвывание.

– Прекратите истерику, ротмистр, – устало проговорил он. – Вы не кисельная барышня, а я не поп, чтобы утешать вас.

Как ни странно, нелепая фраза подействовала. Старик поднялся на колени и повернулся к Федору.

– Поп, – произнес он, осенившись мыслью, – отведи меня к попу. Мне тебя Господь послал для покаяния, Христом-Богом молю, отведи!

На коленях он пополз к Федору.

– Вы не ответили на мой вопрос, – отодвигаясь в сторону, сказал тот.

– Полковник Шергин! – страшным голосом возопил старик, так что и стены пещеры, казалось, сотряслись. – Отведи на покаяние, заклинаю!

– Кто в него стрелял? – требовательно спрашивал Федор, боясь, что старик от волнения не вовремя испустит дух и заберет с собою в вечность сокровища живой истории. – Почему его убили свои?

– Я, я, я! – захрипел старик, тряся руками перед лицом Федора. – Я его убил.

Федор успел нашарить кнопку фонаря и выключить свет, прежде чем старик заглянул ему в лицо. Увидев перед собой копию полковника Шергина – восставшего из могилы мертвеца, пришедшего требовать оплаты счетов, – он окончательно выжил бы из ума либо стремительно присоединился бы к остальным здешним покойникам.

– Почему? – выдавил Федор. К абсолютной темноте пещеры глаза не могли привыкнуть ни за минуту, ни за час. Только за всю жизнь. Он чувствовал, что старик отлично его видит и даже пытается получше рассмотреть.

– Почему? – жалобно повторил тот и замолчал надолго. Федор использовал паузу, чтобы встать на ноги и, включив снова фонарь, отойти подальше. – Не знаю. Не помню. Он хотел… хотел… я был против… не помню.

Старик заплакал. Федор молчал, не решаясь произносить суд.

– И могила где, не знаю, – горевал бывший ротмистр. – Есть ли она, не ведаю.

– Да есть могила, – убито сказал Федор.

Услыхав это, старик с новой силой стал требовать отвести его на могилу и к попу, преследуя Федора на коленях. Тому надоело бегать от несчастного и, силой поставив его на ноги, он сказал:

– Ну не оставлять же тебя тут. Помрешь еще с голоду… Кстати, запасы какие-нибудь есть? А то мои потощали, на двоих так вообще не хватит… Кормились, говорю, чем?

Старик, замерший было в столбняке ввиду грядущей перемены жизни, очнулся:

– Кормились? Всяким… Червячками, мышью, разная тварь забредает, зверье горное. А то своих ели, когда голодно.

Он показал рукой на гору костей у стены.

– Людей ели? – беспокойно переспросил Федор, попятившись.

– Меня три раза хотели сожрать. Да на мне мяса мало. Рабу, известно дело, пинки да объедки достаются. А после первого раза я и тех половину съедал, чтоб кости из меня торчали.

– Рабу? – перестав пятиться, Федор вытаращился, хотя глядеть особенно было не на что.

– Известно дело, – повторил старик и не то чихнул, не то всхлипнул – несколько раз подряд. Федор не сразу понял, что это смех. – Порченые они были, столбоверы. Чистоту свою древлеправославную не соблюли, с того и пошло.


Питая к пещере порченых кержаков все большее отвращение, Федор решил немедленно бежать. Однако идти стало труднее – его ноша увеличилась вполовину: к рюкзаку с консервами и водой прибавился старик, которого тоже пришлось волочь фактически на себе – от переживаний тот еле двигал ногами. Дойдя до щелястого выхода из пещеры, Федор измученно подумал о том, что дотащить свой клад в целости и сохранности хотя бы до дороги, где ходит колесный или копытный транспорт, будет делом потруднее, чем переход Суворова через Альпы.

Снаружи была ночь. Увидев звезды, старик впал в подобие экстаза и битых два часа, распростершись на камнях бородой кверху, умилялся на Божью благодать. Время от времени он принимался выкрикивать обрывки молитв. Перед самым рассветом Федор забылся тревожным сном, а когда открыл глаза, увидел старика, стоящего на самом краю скалы, готового шагнуть вперед. Прыжком по извилистой траектории, какому позавидовал бы любой представитель семейства кошачьих, Федор в последний миг остановил смертельное движение старика, свалив его на землю.

– Красиво, – в четыре зуба улыбался пещерный житель, глядя широко открытыми глазами в ярко залитое солнцем лазурное небо. При свете дня он оказался настоящим пугалом – неандертальское чудище, косматый и мосластый кащей в гнилых шкурах.

– Что красиво? – Федор злился на него за собственный испуг.

Лежащий на спине старик протянул руку к небу:

– Деревья. Трава. Камни.

Федор посмотрел наверх.

– Там нет никаких деревьев. И камней, слава богу.

– Я вижу, – блаженно сказал старик.

Федор, наконец догадавшись, провел над ним ладонью. Глаза старика ничего не видели, кроме отпечатавшейся в мозгу, за мгновение до того, как он ослеп, картине. Внизу обрыва были и деревья, и трава, и камни, загромоздившие межгорный распадок.

«А может, оно и лучше, – подумал Федор. – Не увидит призрак убитого им полковника».

В рюкзаке он нашел веревку и один конец закрепил на себе, к другому приторочил за пояс старика. Теперь их связывали узы не только исторического свойства, но и страховочные, длиною в полтора метра. Между тем слепота подействовала на старика необыкновенным образом, влив в его ветхую плоть новую силу. На спуске с горы он едва не обгонял Федора, съезжая на собственных мослах. Его вело внутреннее зрение – отпечаток обычного горного пейзажа манил старика, оставаясь навсегда недостижимым, как морковка на палке перед носом ишака.

Пока спускались, Федор определился с географией – утреннее солнце посылало привет с востока. Уверенно повернувшись к светилу задом, он взял направление вдоль хребта на запад. Старик бодро семенил следом, держась за хлястик рюкзака. «Дикая, в сущности, картина, – отрешенно думал Федор, – правнук полковника Шергина везет на буксире реликт Гражданской войны, убийцу своего прадеда. И каким только чудом он замариновался в своей пещере? Один из всех остался жив после налета охотников за иконами? Получается, он ждал именно меня. Опять эта мистика. Нет, не он ждал, а тот, кто устроил мою встречу с ним. Некто, тасующий крапленую колоду случайностей». Собственные жизненные наблюдения Федора показывали неоспоримую вещь: когда человек готов поверить в Бога или хотя бы в «что-то там, конечно, есть», вокруг него начинают происходить чудеса, из разряда обыкновенных. Иными словами, он перестает видеть случайности и вместо них зрит вмешательство свыше. Но в себе готовности уверовать Федор пока не чувствовал и тем менее мог объяснить этот наплыв мистики, от которого, пожалуй, можно было и заболеть каким-нибудь расстройством.

«Неспроста ведь они Золотыми называются…» – сказал он себе, озирая нежно-голубые, бледно-лиловые, палево-охристые, пастельно краснеющие склоны гор и сияющие нимбы снежных вершин. Их красота обжигала душу, но в ней нельзя было сгореть – только на время раствориться, а затем, сознавая собственное убожество, вновь собрать себя в кучку земного праха и продолжить свой путь в этом мире. И только потом внезапно обнаружить в себе неслучайно возникшую мысль – о том, что истинная красота всегда пронизана мистикой, как дневной воздух – лучами солнца. Более того, именно потусторонний, божественный отсвет и создает в вещах и в природе то, что люди зовут красотой.

За время пути Федор узнал от старика печальную повесть его жизни. О том, как воевал, бывший ротмистр помнил урывками, короткими эпизодами, которые не склеивались ни во что целое. Зато хорошо вспоминалась ему вражда к командиру полка, неприязнь, доходившая порой до ледяной ненависти. Отчего это было – время стерло из его памяти, от всей ненависти осталась шелуха да крепко засевшее в голове шипящее прозвище «Франкенштейн». То, что происходило до последней стычки с полковником и рокового выстрела, оказалось вычеркнутым из биографии ротмистра, как пробуждение убивает события сна. Что было после – стало единственным содержанием его жизни. Это он помнил детально, день за днем, год за годом, пока подземное бытие не слило все года в один темный, долгий, наполненный страхом и голодом пещерный туннель.

Бежавших в горы от партизан после разгрома полка ротмистр Плеснев насчитал полтора десятка (Федор не сомневался, что и полк был не более как недокомплектом, обычным в белых войсках, в которых и тысяча штыков могла зваться дивизией, а двадцать – ротой). Возможно, кому-то еще удалось прорваться к монгольской границе. Среди тех пятнадцати шестеро были недавно мобилизованные кержаки из веками прятавшегося в горах селения, на которое случайно наткнулся полк. Эти, довольные исходом дела, возвращались домой и шли отдельно, своими тропами. Только каждое утро в отряде Плеснева обнаруживали одного-двух удавленников. За неделю, на перевале через горный хребет, ротмистр остался один. Ночью, когда до тайной деревни раскольников оставался день пути, двое кержаков пришли за ним. Плеснев перехитрил их – якобы оступившись, с воплем скатился с обрыва, нырнул в пропасть. Этот трюк он репетировал несколько раз при свете, падая на крошечный выступ за краем скалы и вжимаясь всем телом в темную узкую расщелину под обрывом.

– Рубили концы, – объяснил старик. – Потому как никто не должен знать дорогу в их деревню. А мы знали и шли туда, чтобы взять еду. А не то они мстили, что мы забрали их из деревни, дали в руки оружие. Для столбоверов это самое хуже, чем грех. Порча, скверна. Замирщение по-ихнему, касание с остальным миром, не столбоверским. Попов у них нет, чтоб скверну снимать. Ну и берегутся от всякой мирской заразы. А тут такое дело. Не хотели, а попортились. Восьмерых-то сдуру удавили, аки тати в нощи.

Явившись в деревню, кержаки скрыли, что повинны в душегубстве, иначе их ждало изгнание. Следом за ними пришел ротмистр Плеснев и тоже про удавленных говорить не стал, ибо ни к чему. Еще на перевале он надумал остаться с раскольниками, а не тащиться до Барнаула через весь горный край, кишащий партизанами. Кержацкие старейшины приняли суровое решение. Они сказали, что мир не оставит их теперь в покое, антихрист уже правит и надо уйти дальше, скрыться в земле, в горном нутре. Чужака, от которого нельзя избавиться, взять с собой. Когда они закончили говорить, встал самый ветхий кержак, с бородой до колен, и объявил, что порча через чужака все равно будет и древлее благочестие потерпит урон. А поступить надо по образцу чуди, некогда жившей здесь и скрывшейся под землю от белого царя. Старейшины с ветхим согласились, покивали седыми головами и принялись за дело. Молодежь спровадили в пещеры, а сами вырыли яму, навалили над ней камней на досках, встали под навес, истово помолились да подпорки вышибли.

В пещерах же порча разрасталась. Поначалу перестали сообща молиться, потом перессорились, поделили имущество и расползлись по норам. На чужака, даром что принял старый обряд, смотрели косо и со злобой. Жену ему не давали, попрекали куском, однажды избили до полусмерти. Когда встал на ноги, от него оставались кожа да кости, любой мог пальцем зашибить. Проку от такого мало, но ротмистру хотелось жить, он стал наниматься на работу за объедки. Так стал рабом – скотиной, об которую трут ноги. Затем в пещерах наступил голод и, страшась выходить в антихристов мир, начали резать на мясо детей, больных и просто слабых. Население пещер уменьшилось вполовину, когда первый раз снизу пришли гости. Они запретили есть детей и сказали, что будут помогать. С тех пор в пещеры забредали горные козлы, бараны, кабарги. Мяса стало хватать, но совсем от человечины не отказывались, резали убогих, стареющих. Молиться опять стали вместе, ревностно клали поклоны перед исцарапанными тайной грамотой черными досками, чтоб заслужить обещанное гостями переселение в благодатные земли.

Но вместо благодати пришла смерть, и спасшемуся рабу была дарована свобода.

Два дня пути Федор со стариком питались водой и корешками. В реках плавала рыба, но ее нечем было ловить. На третий день Федор соорудил острогу из ножа и палки, распластался на валуне посереди реки и чудом загарпунил тридцатисантиметрового хариуса. Ели его недожаренным, торопясь заглушить протестный вой в желудках. Старик Плеснев, за девяносто лет забывший вкус рыбы и вообще человеческой еды, урчал по-неандертальски и чуть не отгрыз себе пальцы.

На четвертый день Федор увидел пастуха и едва не сошел с ума от радости. Козье стадо перестало жевать траву, в сомнениях глядя на его дикие прыжки и вопросительно подмекивая счастливым воплям.

На шестой день от исхода из кержацкой пещеры Федор ступил на твердое дорожное покрытие Чуйского тракта, а к сумеркам, восседая в кузове грузовика, торжественно въехал в Усть-Чегень. Первое его движение было в сторону дедова дома, где ждали ужин, баня и человеческая постель. Но ротмистр Плеснев вцепился клещом и потребовал вести на могилу полковника.

– Чую, смерть за мной идет, – хрипел он, – не опередила б.

И впрямь, выглядел он едва живым, в чем только душа держалась. Ноги опять подкашивались, руки тряслись, воздух в горле свистел, на серых губах пузырилось. Федор, сам истомленный до полусмерти, скинул рюкзак в канаву и поволок старика на себе к церкви.

Глубокая синь неба набухала серебром звезд, иссохшая земля с жухлой травой хрустела под ногами и звенела насекомьей стрекотней. Когда открылась голая степь, Федор подумал, что ошибся направлением. Только заметив в отсвете поселковых фонарей могильный крест, понял, что за десять дней его отсутствия горелые останки церкви разобрали, готовя место под строительство.

Ссадив старика у креста, Федор упал в траву неподалеку, осоловело глядя в небо. Ротмистр Плеснев накренился, руками обнял холмик и тихими слезами повел безмолвный разговор с могилой.

Могила не осталась безответной.

Когда Федор стал замерзать на степном сквозняке и думал возвращаться в поселок, старик громко вскрикнул. Федор подскочил, как ужаленный.

– Что?!

Ротмистр, привалившись спиной к кресту, протягивал ему руку, сжатую в кулак.

– Что? – упавшим голосом повторил Федор.

Старик медленно разжал пальцы. На ладони лежала пуля. Федор взял ее. Она была сплющена с одного конца, с бурым налетом.

– Это… моя, та самая, – с усилием выговорил старик. На губах у него пузырилось все больше. – Прощен… и Бог простит. Скажи попу… покаялся я. Пускай отпуст сотворит. Отпоет по-православному. Иваном меня крестили…

С последним словом из него вышел дух, а оставленная ветхая плоть поникла, прильнув к могильному холму.

Федор, неожиданно для себя, заплакал, сжимая старую револьверную пулю с засохшей кровью.

Похороны никому не ведомого старца прошли незаметно. Кроме двух гробовщиков и священника, на кладбище присутствовали Федор с Аглаей и приблудный турист, фотографировавший что ни попадя.

Аглая чуждалась Федора, казалась отрешенной, занятой посторонними, по его мнению, мыслями. После десятидневного исчезновения он ожидал расспросов, внимания и хоть немного высказанного волнения. Отсутствие всего этого сильно задевало. От самой кержацкой пещеры он нес для нее подарок – две половинки сломанной черной иконы, хотел поразить ее тайными каракулями подземной чуди. Аглая отвергла дар с едва скрытой брезгливостью, даже не взяв в руки. Федор сухо отчитался перед ней в том, что узнал от старика Плеснева, и утаил все то, что предшествовало его появлению в ограбленной пещере. Ответом был задумчивый кивок и странное, недешифруемое выражение глаз.

– Скажите же хоть слово, – оскорбленно молвил Федор, – в конце концов я для вас старался.

– Неужели? – рассеянно произнесла она, отворачиваясь. – Мне казалось, вы сами в этом заинтересованы.

– И поэтому вы сердитесь на меня?

– Я не сержусь на вас, Федор, – удивленно сказала Аглая.

– Я же вижу. Вам что-то не нравится. Знаете, на вас трудно угодить. По-моему, вы слишком капризны. В такой глуши это редкость. Обычно в подобных местах население неприхотливо.

Излив желчь, Федор сложил руки на груди и с видом Наполеона на поле битвы ждал ответа.

– Да, мне не нравится, – сказала она просто, без полководческих поз. – Я случайно видела, как вы вдвоем на рассвете уезжали из поселка. Зачем он взял вас в горы, Федор?

Совсем не так он представлял себе в альпийских лугах этот разговор с ней. Он думал, что с его стороны это будет откровение, а выходил банальный допрос – с ее стороны.

– Я не знаю, – честно ответил Федор.

– Что он рассказывал вам?

В ее глазах собирались облака тревоги, и это не могло не радовать. «Ну наконец-то, – подумал он, – разродилась…»

– Так, всякую мистическую ерунду.

– Берегитесь, Федор, в горах любая ерунда может оказаться вовсе не ерундой, – с самым серьезным видом проговорила Аглая.

– Вот-вот, он плел мне то же самое.

– Я уверена, он хочет идти по следу Бернгарта. Не ходите больше с ним.

– Объясните почему, тогда не пойду, – слукавил Федор.

– Бернгарт искал не Беловодье. И не золото. Он искал чудь, тайные подземные тропы.

– Ах вот оно что. И как я сразу не догадался.

– Это совсем не смешно. В конце концов он нашел что искал. Вместе со своими партизанами – около пятисот человек – он ушел в пещеры, а вернулся через год – один. Он никому не рассказал, что стало с этими пятью сотнями. Его хотели арестовать, но он бежал и еще год сидел в горах с заново собранным отрядом, разорял ближние села назло новой власти. Потом это назвали антисоветским мятежом… Вас было только двое? – вдруг спросила она.

Федор, хотя и был застигнут врасплох, глазом не моргнул:

– Да… Между прочим, откуда вам, милая барышня, все это известно?

– Бернгарт был мой прадед, – помедлив, ответила она. – Мою бабку он зачал как раз в горах, во время своего антисоветского сидения там.

Федор почувствовал себя одновременно обманутым, сраженным наповал и восхищенным новым изгибом иронии судьбы.

– Да, – задумчиво произнес он, – вот так живешь себе спокойно, прозябаешь и не знаешь, что вытворяли предки. А потом бац – и пошло-поехало.

Философское обобщение вышло кургузым, и он смутился.

– Обещайте, что не пойдете больше в горы с этим человеком, – попросила Аглая. – С этим Евгением Петровичем, если это его настоящее имя.

– Обещаю. Это тем проще, что он мертв, – брякнул Федор.

Аглая вздрогнула.

– Как это случилось?

Федор рассказал. Все – об их блужданиях и о свихнувшемся под конец Попутчике, пытавшемся его зарезать. Ничего – о девке со звериным взглядом и об уродливом существе, копошившемся возле трупа.

– Это можно было ожидать, – произнесла Аглая.

– Что именно?

– Теперь вам лучше вообще не соваться в горы, – сказала она, будто ультиматум поставила. – Вам еще повезло, что выбрались оттуда.

– Аглая, перестаньте говорить загадками, – попросил Федор, – ей-богу, уже голова от них болит. Прямо какое-то местное поветрие. Не верю я в вашу подземную чудь. Не верю и не хочу верить.

– А про каких пришельцев из нижних пещер вам рассказывал старик? – Аглая дернула уголком губ.

– У господина ротмистра в мозгах мутилось от долгой жизни в людоедской пещере.

– Как хотите, – с напускным безразличием сказала девушка. – Вообще-то никаких загадок. Просто вас хотели принести в жертву, вот и все. Независимо от вашей веры или неверия.

– В жертву?!

Федор расхохотался, но вдруг осекся и помрачнел. Вспомнил, как Попутчик говорил о «цене», которую взяли «они», но при этом не отдали ничего взамен, в точности по правилам дикого воровского рынка.

– Надо бы оформить могилу, – сменил он тему, кивнув на крест с табличкой «Офицер Русской армии».

Незаметно для себя они проделали путь до сгоревшей церкви, на месте которой уже рыли яму под фундамент.

– Имя известно – Петр. Отчество у старика ротмистра вылетело из памяти. Звание. Дата смерти – девятнадцатый год, где-то после Пасхи. Год рождения неизвестен. Что еще?

– Причина смерти, – подсказала Аглая. – Бунт младших офицеров? Они сочувствовали большевикам?

– Непохоже. Плеснев говорил только за себя. И красным он предпочел кержаков, замуровался с ними в пещере на всю жизнь.

– Тогда это не могло быть рядовое недовольство. Чтобы младший по званию стал на глазах у всех стрелять в командира полка – для этого нужен сильный мотив. Сильнее личной ненависти. Он ведь знал, что за это не к медали представят.

– Если бы не начался бой, его скорее всего расстреляли бы. Но только в том случае… – Федор замолчал, пораженный внезапной мыслью.

– В каком?

– Если полковник Шергин сам не перешел на сторону красных. Или по крайней мере не высказал такую возможность.

– Это серьезное обвинение, – нахмурилась Аглая. – Слово не воробей… Теперь вам придется или доказать это, или опровергнуть.

– А может, – Федор сделал над собой усилие, – не нужно копаться? Что если это окажется правдой?..

– А если да – отречетесь от вашего прадеда? – с вызовом посмотрела на него Аглая.

– Вообще-то я далек от политики, – вяло промолвил он. – Но честь мундира, знаете, такая штука…

– Ему это было известно не хуже вас, я думаю, – ее голос звенел струной. – В любом случае его выбор – это история. А от собственной истории, какая бы она ни была, не отрекаются.

– Милая Аглая, – вздохнул Федор, – позвольте вам напомнить, что я вообще-то по профессии историк. Не вам учить меня азам моего ремесла.

– Тогда о чем мы спорим? – пожала она плечами.

– Да, в сущности, ни о чем… А вы, оказывается, умеете быть страстной, – усмехнулся Федор. – Приятно удивлен этим.

Но еще больше удовольствия он получил, увидев, как Аглая зарумянилась и отвернулась в смущении.

– Слава богу, – он возвел очи горе, – ничто человеческое вам не чуждо. А то я уже начал беспокоиться.


К концу июля Усть-Чегень вновь превратился на короткое время в мекку для чиновных персон и журналистов. Местные газеты кричали заголовками о том, что «тайна белогвардейского полковника раскрыта». На могиле возле строящейся церкви появилась каменная плита с золотой гравировкой. Туристы протоптали к ней тропу и не скупились на цветы.

Только правнук полковника не участвовал в общем брожении и даже устремился прочь из Усть-Чегеня, чтобы вдоволь порыться во всемирном банке слухов, сплетен и сведений обо всем на свете. На этот раз Федор направил стопы не в Актагаш, где обитали негостеприимные «беловодцы», а гораздо дальше – в районный центр Онгудай, за двести сорок километров от Усть-Чегеня. Здесь было тихо, спокойно, и никто не висел над душой с гадкими историями про Беловодье, подземную чудь и жертвоприношения. Словом, два дня Федор отдыхал, неспешно шествуя по паучьим дорожкам Сети. Тем более что информации на этих тропинках набиралось с паучиный горошек. Белоэмигрантская литература щедро отсыпала ему пару фраз о полковнике Шергине, который «усмирял краснопартизанское движение на Алтае, преследовал изуверские банды Рогова в районе реки Чумыш, погиб там же». В мемуарах бывших колчаковских офицеров и чиновников сибирского правительства это имя отсутствовало. Несколько книг из интернетовских каталогов Федор попытался найти в онгудайской библиотеке, но успеха не имел. В справочнике Клавинга по Белому движению Барнаульский сводный полк категорически не значился. После этого Федор начал подозревать, что даже в Государственном архиве революции и Гражданской войны он не найдет никакой информации о своем предке. О капитанах и есаулах, с боями отступавших к Китаю и Монголии в двадцатом, – сколько угодно. О полковнике, которого занесло в самую глубь Горного Алтая на пике колчаковских удач девятнадцатого, – невнятное умолчание.

«Франкенштейн, – вспомнил Федор прозвище полковника. – А ведь не любили его. Почему? За что ротмистр Плеснев ненавидел его? Мой прадед был таким уж чудовищем?»

Одно казалось несомненным – пока он действительно не раскроет «тайну белогвардейского полковника», его жизнь не перестанет быть ристалищем мистических стихий. Федор ощущал это так же явственно, как то, что благосклонность к нему Аглаи странным образом зависела от результата его расследования. «Ну да, ведь она же правнучка Бернгарта, – подумал он, удовлетворенный тем, что хоть какая-то логика во всем этом есть. Пусть даже мистическая. – А я – правнук полковника Шергина. В девятнадцатом году между этими двумя здесь произошло нечто. Полк «Франкенштейна» преследовал партизан Бернгарта, войско «мертвецов», которых наколдовал какой-то шаман. Почему мертвецов? Нет, мертвецов лучше не брать в расчет. А вот шаман – это след. У аборигенов долгая память, надо порасспрашивать… Или, наоборот, Бернгарт со своими хищниками загнал полк Шергина в эту глухомань. Дуэль двух отрядов, своеобразно и не лишено правдоподобия. А что если они были знакомы? И имели давние личные разногласия? Например, из-за бабы. Пардон, из-за дамы. Отложенная по причине Первой мировой петербургская дуэль, ненависть, пронесенная через года, схватка в алтайских дебренях, на краю света… И девяносто лет спустя их правнуки продолжают ту же дуэль, только в ином, так сказать, формате».

Федор сообразил, что фантазия завела его довольно-таки далеко, за облака, и нужно возвращаться на твердую землю. Однако фантазии оставляют не менее твердый след в душе. И единственный вывод из этого долгого размышления формулировался примерно так: «А все-таки она будет моей. Решено».

Не рассчитав, он слишком рано вернулся в Усть-Чегень. Журналистско-чиновное брожение вокруг новой местной достопримечательности в этот день достигло пика. Федор угодил прямиком на заупокойную с последующими повторными речами, правда, менее пространными, чем в прошлый раз.

Момента, когда он попал в поле зрения телевизионщиков, Федор не заметил и потому лишился возможности вовремя сбежать. Оператор накатил на него с камерой словно девятый вал, репортер с микрофоном, обвешанный проводами, тут же приступил к допросу:

– Вы в самом деле потомок Петра Шергина?

Федор окатил его сумрачным взглядом, потом заметил за спинами телевизионщиков благодушествующего отца Павла.

– А что? – спросил он с идиотским выражением.

– Мы бы хотели задать вам пару вопросов, если не возражаете.

Федор не успел возразить, как первый вопрос был задан:

– Как вам удалось обнаружить безымянное захоронение почти что в голой степи? У вас были какие-то семейные предания об этой могиле?

– Я, видите ли, просто искал клад, – Федор соорудил на лице улыбку, – с детства обожаю рыться в степи. Здесь за века накопился богатый культурный слой.

Репортер на секунду замер, очевидно, выбирая, по какому пути направить разговор: повернуть в сторону кладов или возвратиться к теме дня. Клады проиграли.

– Но сейчас вы, вероятно, испытываете какие-то чувства к вашему родственнику? Вы – спонсор этого мероприятия. – Репортер широко повел рукой, обмахнув толпу. – Вас переполняет гордость, радость? Поделитесь с нашими телезрителями.

– Во-первых, я не спонсор этого мероприятия, – сказал Федор, насупившись, – я всего лишь оплатил плиту для могилы. Во-вторых, не понимаю, почему я должен делиться своими чувствами с толпой незнакомых мне людей. Но вам, лично вам, – он ткнул пальцем в репортера, – я скажу. К полковнику Шергину я не могу испытывать сейчас никаких чувств, поскольку мне неизвестно ни одно его деяние.

В глазах журналиста стало появляться понимание неправильности ситуации.

– Но ведь Шергин воевал с большевиками за демократическую Россию, противостоял коммунистической чуме, – промямлил он, забыв о микрофоне.

– А я, знаете ли, анархист, – мрачно ответил Федор. – С моего берега не видно никакой разницы между Лениным и Керенским. И вообще, кто вам сказал, что полковник Шергин воевал за демократическую Россию?

Лицо репортера покрылось мелкими каплями пота.

– А за что он воевал?

– В белых армиях были разные люди, – пустился в разъяснения Федор. – С разными представлениями о благе отечества. Но я думаю, лучшие из них понимали обреченность Белого дела. Если вас интересует мое мнение, то лично меня привлекает в Белом движении идея «частей смерти», ударных полков с костями и черепом на знаменах. Эти люди знали, что прежняя, дорогая им Россия умирает, и хотели умереть вместе с ней. Это идея добровольного мученичества за свои идеалы. Но я сильно сомневаюсь, что они шли умирать за Керенского. Я ответил на пару ваших вопросов?

Репортер с кислым видом кивнул оператору:

– Пошли поищем нормальный объект. Этого психа придется резать.

Федор проводил их взглядом. Затем подошел к отцу Павлу, с кроткой улыбкой слушавшему весь разговор.

– Слыхали? Резать меня будут. Это вам я обязан вниманием этих маньяков?

Отец Павел виновато развел руками, не переставая улыбаться.

– Мне.

– Благодарствую, батюшка, услужили.

– Что делать. Терпите. У них тяжелая и неблагодарная работа, а Господь велел нести скорби ближних как свои. Да и не вы, а я должен вас благодарить.

– За что это?

– За щедрое пожертвование на храм.

– Ну, это я в смысле – чем быстрее построят, тем лучше, – вдруг сконфузился Федор, – а то вся эта стройка не лучший антураж для могилы. К тому же деньги мне легко достались.

Он скромно умолчал о том, что за эти легкие деньги ему пришлось блуждать по горам, несколько дней голодать и едва не быть убитым.

– Вы, правда, анархист? – с интересом спросил священник.

– А что, не похож?

– Не знаю. Современный анархист мне представляется неким лохматым, неряшливым и, простите, неумытым существом. О вас этого не скажешь.

– Вы путаете анархиста с хиппи, – усмехнулся Федор.

– Возможно. А в чем выражается ваш анархизм?

Федор задумался, рассеянно оглядывая расходящуюся по своим делам публику, дожевывающих последние впечатления журналистов и вышедших в народ чиновников.

– Трудно сказать. Меня так прозвал дед Филимон. А что он имел в виду, я не спрашивал. Хотя, наверное, доля истины в этом есть. Если выражаться фигурально, в духовном смысле, то я бы хотел жить на вершине горы, там, где, кроме свободы, ничего нет. И чтобы вокруг бушевали очистительные волны всемирного потопа. Если вы понимаете, о чем я.

– Кажется, понимаю, – кивнул священник, пощипывая клочковатую бороду. – Эту тоску по свободе и всемирному потопу нельзя назвать чистым стремлением к разрушению. Вы из того рода людей, у которых в тяге к разрушению проявляет себя чувство абсолюта. Ваше подсознание заявляет таким образом о своей жажде Бога.

– Неожиданно, – хмыкнул Федор. – Слишком крутой для меня поворот мысли. Но я подумаю над этим. Кстати, у меня к вам тоже есть вопрос. По семейной, так сказать, истории. От вашего прадеда-священника остались какие-нибудь бумаги, воспоминания? Меня, как вы понимаете, интересуют события весны девятнадцатого года.

– Пытаетесь разобраться, что произошло здесь тогда?

– Увы, пока что приходится только фантазировать. Два живых свидетеля, из которых один был – Царство ему небесное – непосредственный участник событий, а толку ноль.

– Ну, от меня, боюсь, толку не больше. Если что и было, все потерялось. Прадеда убили в двадцать первом. После этого его жена с детьми, бросив дом, переехала в Бийск и скоро умерла. Детей разобрали родственники. Имущества никакого.

– Вы раньше служили в Бийске? – в голове у Федора что-то забрезжило.

– Да.

– А нет ли у вас случайно знакомого священника в Москве?

– Случайно есть.

– И фамилия ваша – Александров?

– Хотите сказать, отец Валерьян из церкви Николы в Хамовниках говорил вам обо мне? – с улыбкой догадался священник.

– Это он посоветовал мне ехать в Золотые горы и написал записку с вашим адресом. А я ее потерял.

– Мир тесен.

– Да не в этом дело. Просто еще раз убеждаюсь, что меня забросило сюда совсем не просто так, а по каким-то странным мистическим рельсам. Вы не скажете мне, зачем я здесь? – Федор в упор посмотрел на священника, ожидая от него Соломоновой мудрости.

– Ну, вы же хотите подняться на вершину горы? Мне думается, именно для этого вы здесь.

Из ясных голубых глаз отца Павла струился тихий свет, окропивший и Федора смутной, теплой надеждой. От этого пришедшего извне чувства ему вдруг затосковалось сильнее и глубже, когда проникший в него свет рассеялся без остатка в глухом лесу его души.

По дороге в поселок Федор нагнал Аглаю. Но не успел завести разговор, как навстречу им вылез верблюжий пастух с французским именем Жан-Поль.

– Здравствуй, Белая Береза! – издалека крикнул он, ухмыляясь до ушей.

– А вот и Бельмондо из засады, – сухо прокомментировал Федор.

– Привет, Жанпо.

– Смотри, какой я тебе подарок нашел.

Парень со счастливым видом протянул руку. На ладони лежал почти идеально круглый плоский голыш. Природный рисунок камня состоял из красно-зеленых узоров, похожих на разводы акварели.

– Из Кокури достал.

– Очень красивый, – сказала Аглая, беря камень. – Спасибо, Жанпо.

Федор почувствовал себя униженным, оскорбленным и даже лишним.

– Охотники добыли медведя. Приходи вечером смотреть.

– Обязательно приду, спасибо.

Когда желтолицый Бельмондо скрылся из виду, Федор, с усилием напустив на себя непринужденность, дал волю возмущению:

– А я-то уж думал, вы ни от кого не принимаете подарков. Оказывается, ошибся. От кого угодно, только не от меня? Скажите честно – вам нравится этот засаленный пастух? Любовь, конечно, зла, я понимаю…

– Если хотите, подарите и вы что-нибудь, – перебила Аглая, пряча улыбку. – Обещаю, на этот раз не отвергну ваш дар.

– Обещаете? – Федор не поверил услышанному. – Что бы я ни подарил?

– Ну, если это не будет, например, слон, которого мне негде поселить.

– А если… хотя нет. Я сделаю вам сюрприз. И попробуйте только отказаться! – пригрозил он.

– Договорились.

– Завтра же. В семь утра я приду к вам домой.

– Боитесь опоздать? Завтра с пяти я на работе.

– Тогда послезавтра.

– Хорошо.

– А насчет медведя – это он серьезно?

– Конечно. Раз в году здешние алтайцы убивают в горах медведя и приносят его в стойбище. Это ритуальная охота.

– Вы участвуете в языческих ритуалах? – удивился Федор. – Может, и на камланиях присутствуете?

Некоторое время Аглая шла молча. И тут его осенило. Он увидел ее лицо, в котором сквозь славянские черты внезапно, будто из небытия, проступил дух Азии, монгольских степей и кочевых орд, сметающих все на своем пути. Все, что было в ней дикарского, вдруг получило простое объяснение, не сделавшее, однако, простым отношение Федора к этой девушке и ничуть не приблизившее его к ней, к пониманию мотивов, которые движут ею. Она даже не подпускала его на расстояние доверительного «ты», словно опасалась, что он займет слишком много места возле нее.

– Ваша прабабка, та, которая в горах с Бернгартом… она была туземка? Как же я раньше не догадался.

– Да, скифы мы и азиаты, с раскосыми и жадными глазами, – легко улыбнулась Аглая. – Я из того же рода, что и Жанпо. Вы, наверное, заметили, что местные алтайцы любят меня?

– Чего уж тут не заметить.

– Мои родители очень сильно любили друг друга. Так сильно, что иногда, мне кажется, им становилось страшно – ведь такая любовь дается… как бы в аванс, а чем придется отдавать, неизвестно. И наконец их смутные ожидания сбылись. В тот день мы поехали в горы, мне было десять лет. Я собирала цветы, а они готовили обед. Вдруг раздался сильный грохот. Я подумала, что гроза, засмеялась. Потом обернулась, а там, где были мама с отцом, лежат огромные камни… В тех местах никогда не бывает камнепадов… Я не сразу поняла, куда подевались мои родители. Звала их. А вместо них из-за камней вышел медведь. Он направился ко мне, встал на задние лапы. И вдруг раздался выстрел. Медведь заревел, повернулся и убежал. Стрелял пастух, он слышал грохот и решил посмотреть, что случилось. У медведя был слишком решительный вид, наверное, он меня убил бы…

– Я видел, как медведь-убийца загрыз человека, – медленно, словно в гипнотическом сне, проговорил Федор.

– Где? – насторожилась Аглая.

– В зоопарке, – опомнился он, – пьяный сторож сдуру полез в клетку.

– В таком случае это не медведь-убийца, а сторож-самоубийца.

– Я и говорю.

– С тех пор, – продолжала Аглая, – алтайцы зовут меня, когда убивают медведя. Но они, конечно, понимают, что никогда не убьют того самого медведя, которого видела я. Они считают его духом здешних мест, хозяином гор.

– Зачем тогда зовут вас, если это заведомо не тот медведь?

– Из вежливости.

– А вы из вежливости ходите смотреть на их ритуальные танцы вокруг туши.

– Они не танцуют вокруг туши. Они молятся духу-медведю. Если я не пойду, это обидит их.

– Ну, я вижу, с заповедью толерантности у вас тут все в порядке, – бодро заметил Федор.

– Заповедь толерантности? – Аглая изумленно подняла бровь. – Это та, что вместо заповеди любви к ближнему?

– Она самая. Современная редакция для постхристиан.

Возле дома Аглаи Федору отчего-то подумалось, что они похожи на нерешительных влюбленных, которым, чтобы признаться друг другу в чувствах, нужно нагулять еще не один десяток километров. Однако дело обстояло совсем иначе.

– Послезавтра в семь утра, – напомнил он. – И наденьте что-нибудь выходное.

– Вы поведете меня в кафе-мороженое?

– Нет, все будет по-взрослому, – без тени улыбки пообещал Федор.

Вертолетные лопасти застыли над степью, вихрь, с дурной шалостью вздымавший юбку Аглаи, умер. Чахлые кустики травы вновь обрели молитвенную неподвижность, напрасно взывая к бледному небу о спасительной влаге.

– Прошу. – Федор открыл дверцу в брюхе вертолета, в общих чертах похожего на плод неравной любви птеродактиля и мамонта.

– Даже не знаю, что сказать, – молвила Аглая, ошеломленно созерцая внутренности вертушки, когда они уселись на скамью.

– Я предупреждал, что все будет по-взрослому.

Из кабины высунулся кудрявый парень в комбинезоне, с веселой физиономией.

– Добро пожаловать на воздушный транспорт «Карлсон». Я – Митя, – представился он Аглае и спросил Федора: – Летим, шеф?

– Летим. Во сколько будем на месте?

– Домчу стремительно, на айн, цвай, драй. Видами налюбоваться не успеете.

Митя исчез в кабине. Простуженно зарокотал винт, засвистел, рассекая тугой, застоявшийся воздух степи. Вертолет, клюнув носом, тяжело, как разжиревшая утка, поднялся в воздух, завис на несколько мгновений и полетел.

– По-моему, этому чуду техники не помешали бы испытания на прочность, – с сомнением сказала Аглая, выглядывая в окно. – Надеюсь, от него не начнут прямо в воздухе отваливаться болты. Где вы раздобыли его?

– В Узуноре, в аэроклубе. Его склеили из того, что было. Не волнуйтесь, Митя – профессионал в своем деле, если будем падать, он выпрыгнет последним.

– Это обнадеживает. А куда мы все-таки летим?

– На Барнаул я не решился замахнуться, памятуя о вашей городофобии. Выбрал Бийск. Он помельче, и народу поменьше. Но с цивилизацией там все в порядке, я проверял.

Аглая прыснула со смеху, уткнувшись лбом в стекло.

– Что? – спросил Федор, чувствуя подвох.

– Ничего, просто вспомнила, какое впечатление произвел этот город на одного писателя сто лет назад: «Что за отвратительная, невообразимая грязь, – процитировала она. – Улицы – сплошная топь, мерзость, азиатчина. Дороги мостятся навозом, дохлыми кошками, мусором. Это не улицы, а сплошные отвалы».

– Сто лет назад и Париж вонял, не то что алтайское захолустье, – проворчал Федор. – Про парижскую вонь еще Петр Великий знаменито высказался. Добро, говорит, перенимать у французов художества и науки, сие желал бы и у себя видеть, а в прочем Париж воняет.

– Города похожи на людей. – Ее смех перешел в меланхолию. – Красивый, ухоженный фасад, а за ним – тьма, серные клубы дыма, адская вонь. Кажется, что душа человеческая – темная бездна ада, но на самом деле это только глубокая ночь. Разбуди солнце и увидишь, что душа – это небо, синее, хрустальное. Скажите, Федор, вам уютно живется в мире, который погружен во тьму?

– Уютно? – переспросил Федор. – Кто вообще может думать об этом мире как о месте уюта? Мир – это крошечный коврик для борьбы за выживание.

– А должен быть местом уюта. Легенду о Беловодье, стране счастья, создала тоска бесприютности. Эта легенда никогда не умрет. В Беловодье будут стремиться всегда.

– Особенно когда на дворе опять эпоха перемен, – воодушевился Федор. – А за последний век эта не-дай-бог-эпоха у нас уже вторая. И знаете, что удивительно. Зачинщиками революций, потрясений основ могут быть разные мутные личности, ищущие собственную выгоду, но опираются они всегда на тех, кто, как вы выразились, стремится в Беловодье. Страна счастья и справедливости своими флюидами вызывает повальное бешенство среди населения. А затем начинается пьянка на крови. Недаром же Беловодье выдумали раскольники. Раскол, развал, разгром. Гражданская война.

– Эпоха не вторая, – сказала Аглая, – это продолжение первой.

– Я упростил до двух, – объяснил Федор и на всякий случай уточнил: – Вам, правда, интересен этот разговор?

– Не вы же его начали.

– Пардон. Это я упустил из виду… Хотя развлекать девушку беседой о политике – сущий моветон и страшная глупость.

– Ну так смените тему.

– Увы, мне трудно это сделать. За два месяца в ваших краях я слишком сильно пропитался мистицизмом. А здешний мистицизм отчего-то дурно пахнет политикой.

– Любой мистицизм рано или поздно влезает в политику. Мистики – это те люди, которые думают, что им дано управлять миром.

– Вы опережаете мою мысль, – сказал Федор. – Кстати, хоть в чем-то мы, кажется, единодушны. Не возражаете?

– Конечно, нет. Смотрите, какая красота.

Федор повернулся к окну, глянул вниз. Тень от вертолета бежала по скалам, головокружительно виснущим в пустоте над стремительной, яростной рекой. На узких карнизах вился серпантин Чуйского тракта, по нему опасливо и вдумчиво ползли два большегруза. Лысые верхушки скал белоснежно поблескивали на солнце, будто мраморные.

– Там мрамор, – словно прочитав его мысли, подтвердила Аглая. – Это Белый Бом.

– Не дорога, а сплошной аттракцион, – поежился Федор. – Я, наверно, спал, когда проезжал тут.

– Самое опасное место тракта, – кивнула девушка. – Бомы – скалы, висящие над рекой. Возле Белого Бома в Гражданскую были частые бои. Там и сейчас еще можно найти ржавые гильзы.

– Я полагаю, не такие уж они и ржавые, – отворачиваясь от окна, сказал Федор. – В мистическом плане, я имею в виду. Большевики соблазняли народовластием, нынче блажат тем же самым. Игра «Найдите десять отличий».

– Дорога в Беловодье лежит через подземелья чуди… – медленно проговорила Аглая.

– Что? А, ну да… Знаете, меня посетила забавная мысль. Это, конечно, не случайно, что теперешним символом российской политики стал медведь. Косолапости и тугоухости ей не занимать.

– Вы любите ходить в зоопарк? – вдруг спросила Аглая.

Федор решил, что ей надоела наконец болтовня о несерьезных и малоинтересных вещах.

– Не люблю и ни разу не был. Предлагаете сходить? Не помню, есть ли в Бийске зоопарк.

– Я тоже не люблю смотреть на зверей в клетках. А где вы видели медведя, который загрыз пьяного сторожа, если никогда не были в зоопарке?

Она пристально смотрела на него, и, чтобы придумать ответ, одновременно проклиная собственную тупость, у Федора не было ни секунды.

– Э… Я соврал. Про медведя. Ничего такого никогда не видел. Просто так сказалось. Под впечатлением вашего рассказа, – рублено проговорил он и выдохнул, приложив руку к сердцу: – Простите.

– Нет, что-то здесь не так, – в сомнениях промолвила Аглая.

– А… может, мне это приснилось? – с надеждой спросил Федор. – Да, точно, приснилось. Теперь я в этом уверен.

– Воля ваша, – смирилась Аглая.

Из кабины появилась улыбающаяся Митина голова в летном кожаном шлеме времен перелета Чкалова через Северный полюс.

– Чего загрустили, пассажиры? В воздухе вешать носы строго запрещено, а то вниз перетянут. Включу-ка я вам музыку.

Федор злился на себя за промах, Аглая терпеливо изучала виды внизу, и латиноамериканские ритмы, ворвавшиеся в тесноту вертушки, были бессильны снова протянуть между ними нить разговора. «Ничего, в городе весь ее аглицкий сплин как рукой снимет, – решил Федор. – Там она забудет свои позы все-на-свете-мне-известно-и-неинтересно. Тоже мне, Онегин в юбке».

Около десяти часов утра Митя посадил чудовищную машину на окраинной автостоянке Бийска, поругавшись в свое удовольствие с двумя разгневанными автовладельцами и брюхастым охранником.

– Со здешним аэроклубом я поссорился, – объяснил он пассажирам, – а то бы там высадил. Не нравится им мой «Карлсон». Эх…

Договорились, что вечером Митя заберет их отсюда же, в семь часов.

– Ну-с, – сказал Федор, оглядываясь в поисках такси, – начнем. В ресторане вы когда-нибудь завтракали?

Аглая широко распахнула глаза.

– Таких дурных привычек не имею.

Федор расправил плечи и коварно усмехнулся.

– Сегодня вы в моей власти, – почти что мстительно произнес он, – а значит, и во власти моих дурных привычек. Для вас сегодня открыты двери самых презентабельных ресторанов этого милого провинциального городка. Я покажу вам, что такое городская жизнь. Напрочь развею ваши дикие представления о цивилизации…

– Хотя здешний калибр все же не тот, – огорченно добавил он, когда такси, подхватив их, неторопливо покатило по улицам города. – Материал, прямо скажем, не столичный.

– Из Москвы? – поинтересовался шофер.

– Из нее, родимой.

– Ну-ну, – с непонятной угрозой произнес водитель.

– Что вы имеете в виду? – спросил Федор, не сочтя возможным оставить это подозрительное «ну-ну» без внимания.

Помолчав, шофер ответил:

– Да вот говорят: Москва – третий Рим. А живут там одни жиды. Западло выходит.

– У вас, милейший, неверная информация, – сказал Федор тоном, от которого сильно тянуло пустынным суховеем. – Еврейской нации там не больше, чем везде.

Но таксист ему не поверил.

– Как же, не больше. Чтоб так страну высосать, как ее Москва доит, нужно очень много жидов. Если не все натуральные, так примазавшиеся. Ты вот, к примеру, примазавшийся, сразу видно.

Федор хотел было ответить самым категорическим образом, но тут в памяти всплыла пухлая пачка денег от Гриши Вайнстока, и он засомневался, нет ли в убеждении водителя доли сермяжной правды.

– Молчишь? Вот и молчи, – уже без всякой вражды сказал шофер. – Нечего рот разевать, перед девчонкой позориться.

Федор послал ему испепеляющий взгляд, потом покосился на Аглаю. Она улыбалась с отсутствующим видом. Глядя на нее, он быстро успокоился, наклонился к водителю и пошептал ему на ухо.

– Понял, – нехотя ответил таксист. – Так бы сразу и сказал.

До центра города он не проронил ни слова, а высадив пассажиров, крикнул вслед:

– В дурдоме подлечись, псих.

Федор не стал оборачиваться.

В пустом с утра ресторане он выбрал самый дальний столик. Презентабельностью, однако, это заведение в самом центре города могло похвастать лишь условно. Остатки советского общепитовского антуража, вроде эпиграфа над дверью «Каждому – вкусную и здоровую пищу», плавно перетекали в пошлый буржуазный дизайн с пухлыми амурами на стенах и скульптурой писающего мальчика в углу.

– Что вы ему сказали? – спросила Аглая, рассеянно листая меню.

– Кому? – не понял Федор.

– Таксисту.

– Да так, ничего особенного. Пригрозил наслать на него злого духа.

Она слегка улыбнулась.

– Какого духа?

– Очень злого. Грозу алтайских шоферов. Вроде баба, а сама с медвежьей мордой. Не слыхали про такого?

Сложив локти на столе, он в упор рассматривал Аглаю.

– Не помню, – спокойно ответила она, – может быть. А вы что, видели ее?

Хорошо притворяется, с удовлетворением отметил Федор.

– Слышал.

Они оба водили друг друга за нос, и ему это отчего-то доставляло тонкое интеллектуальное наслаждение. «Два неглупых человека не желают признаваться, что знакомы с призраком, – думал он. – Но причины, по которым они этого не делают, абсолютно разные, если не сказать противоположные». В том, что Аглая верит в существование духов, у Федора сомнений не было. «Неужели ею движет суеверный страх, языческое поверье, что помянув духа – призовешь его?» – гадал он.

До семи часов вечера Федор наметил широкую программу: ресторан, салон модной одежды, ювелирная лавка, книжный магазин, художественная галерея местного масштаба, интернет-кафе, казино (деньги, которые можно проиграть, отложил заранее). Аглая внесла поправки, урезав список вдвое. К тому же время шло слишком стремительно, вынуждая комкать приобщение к цивилизации. Из салона модной одежды девушки-продавщицы провожали их скептическими взглядами: Аглая ничего не выбрала, несмотря на то что Федор велел ей не отказывать себе ни в чем. В конце концов он едва уговорил ее согласиться на платье из голубого бархата. Но упросить ее выйти из магазина в новом приобретении ему уже не хватило ни сил, ни слов.

Посещению ювелирной лавки Аглая твердо воспротивилась: «Не хочу, чтобы подумали, будто я ваша любовница».

– А если невеста? – приняв к сведению, спросил Федор.

Она одарила его недоуменным взглядом.

– Вы делаете мне предложение?

– Пока нет, – слегка растерялся он от такой прямолинейности, – но…

– Тогда не стоит об этом говорить.

«Ну и ну», – с досадой сказал себе Федор. Он все меньше понимал, как можно ладить с этой непредсказуемой, словно погода в алтайских горах, барышней. Менее всего это походило на его прежние игры в самолюбие с женщинами, доступ к которым открывался обычно легким движением руки, обнимающей за талию, либо пристальным, но непременно скользящим и обязательно оценивающим взглядом. И чем скорее он желал получить доступ к Аглае, тем больше оказывалось расстояние между ними и тем острее ему хотелось, чтобы их отношения не напоминали трюк канатоходца, идущего по тонкой веревке над пропастью.

Более всего девушку заинтересовал книжный магазин: гламурно изданные альбомы про лошадей, православные храмы и природные заповедники, «Андрей Рублев» и «Жития старцев Оптиной пустыни». Федор добавил к этому «Демонологию» и «Молот ведьм».

– Хотите податься в инквизиторы? – спросила Аглая.

– Так, надо разобраться с одной знакомой, – уклончиво ответил Федор и взял в довес «Колдунов вуду».

– Слишком мрачно, – не одобрила она. – Мертвецы, зомби.

– В здешних горах как раз процветает мракобесие, – саркастически сказал он.

В историческом отделе по Гражданской войне ничего дельного не нашлось. Но возле выхода из магазина со стенной приступки Федору бросилось в глаза название: «В глубь Алтая. Отдельный Барнаульский». Рядом с несколькими разложенными томиками стоял заросший бородой пенсионер в панаме, распродающий личную библиотеку. Алчно вцепившись в книгу, Федор лихорадочно пролистнул страницы, спросил цену и торопливо, точно его могли опередить, заплатил вдвое больше.

– Это тот самый Барнаульский полк? – спросила Аглая, заглядывая ему через плечо.

– Тот самый. – Федор от всей души поцеловал книгу. – Мемуары участника событий. Невероятно. Тираж полоторы тысячи! – Своим счастливым восторгом он оборачивал на себя прохожую публику. – Издана пять лет назад в Минске. Первое издание – в Америке, в шестьдесят втором. Поразительная удача. В интернете ее нет ни в одном каталоге!

Он энергично потряс руку пенсионера-книгопродавца.

– Вы, уважаемый, гигант мысли. Огромное вам мерси от лица российской исторической науки.

Дедушка в ответ благодушно приподнял панамку.

– На здоровье.

– Кто автор? – спросила Аглая.

– Некто Михаил Чернов. – Федор жадно пробежал глазами аннотацию. – Эмигрант, воевал в том же полку в звании прапорщика, жил в Харбине, потом в Калифорнии, умер в пятьдесят седьмом. Родился в тысяча девятьсот третьем, в Ярославле. То есть в девятнадцатом ему было всего шестнадцать лет… Родился в Ярославле, – потрясенно повторил Федор. – С ума сойти от этой вашей мистики.

– Во-первых, она не моя, – урезонила его Аглая. – Во-вторых, если видеть мистику на каждом углу, то свихнуться точно можно. Дайте книгу.

– Не отдам. – Федор прижал сокровище к груди.

– У вас уже началось помутнение рассудка, – констатировала она. – И руки дрожат.

– Знаю, но ничего не могу с собой поделать. Видимо, профессиональная болезнь. Вы не понимаете, милая Аглая. Эта книжка – краеугольный кирпич моей диссертации, целый ворох не введенных в научный оборот исторических сведений. Да я просто именинник сегодня!!! – Он подхватил Аглаю на руки и закружил, разгоняя недовольных его счастьем граждан.

Внезапно в глазах у него стало темно, будто на солнце вползла туча, и в правом виске стукнуло раз, другой.

– Поставьте меня, Федор, – услышал он негромкое, но требовательное.

Опустив девушку, он потер висок, посмотрел на небо, затем на нее.

– Это вы меня опять шарахнули?..

– Что с вами? О чем это вы?

– А? Да нет, так. Ничего. – Федор резко помотал головой. – А впрочем… Послушайте, Аглая, вы действительно не понимаете, какой способностью обладаете? У вас же чудовищный удар… не знаю, чем вы бьете, только легко можете свалить и слона.

– Правда? – задумалась она. – Я не знала. Мне всегда представлялось, что я просто рисую вокруг себя защитный круг. Как у Гоголя в «Вие». Как это действует, не имею понятия.

– И давно это у вас?

– С тех пор как погибли родители. Я представляла себе, будто они сплетают вокруг меня руки и закрывают от опасности. Но потом поняла, что это не они, а я сама… мое нежелание становиться частью этого мира… Вам этого, конечно, не понять, – добавила она. – Вы и без того, кажется, считаете меня ненормальной.

Федор попытался оскорбиться:

– Это почему же мне, конечно, не понять? Вы, между прочим, не эксклюзив по этой части, не воображайте. Каждый второй в этом мире ненормальный. И никому это не кажется странным. Я, к примеру, сам ненормальный: недавно выпрыгнул с четвертого этажа. Идемте в кафе. Я голоден, как африканский крокодил.

Они заняли столик под зонтиком летнего кафе, заказали разной съестной ерунды и блюдо алтайской клубники. Пакеты с покупками Федор сунул под ноги, драгоценную книгу положил на стул рядом.

– А зачем вы прыгали с четвертого этажа?

– Вероятно, в тот момент мне тоже очень не хотелось становиться частью этого мира, – честно сказал Федор. – Причем не такой уж хорошей частью. Попросту говоря, куском дерьма. Прошу прощения.

– Это интересно, – она изогнула бровь.

– Да ни капли. Запутался, как ворона в проводах.

Федор дожевал бутерброд, подвинул к себе мороженое и накидал в него крупных, размером с мандарин, ягод.

– Вы пытались уйти от судьбы. Обмануть ее. – Аглая задумчиво наклонила голову.

– Да? Об этом я как-то не думал.

– Но у вас не получилось.

– Попал в кусты, – пояснил Федор. – Вылез оттуда расписной, как индеец.

– Нет. Просто это не так делается. В окно прыгать бессмысленно. Чтобы обрести свободу, нужно подняться на бесконечно высокую гору, – отрешенно глядя и забыв о еде, говорила Аглая. – Даже если за облаками не видно вершины, надо идти, не останавливаться. И пускай нет надежды покорить ее – в самом восхождении уже есть свобода.

Федору стало не по себе. Он отодвинул плошку с мороженым и, не мигая, уставился на девушку.

– Вы читаете мысли, или вам отец Павел рассказал про гору?

Она качнула головой.

– Это старая алтайская легенда. О горе, чья вершина всегда скрыта за облаками. Людям, жившим в деревне под горой, казалось, что на самом верху непременно должно быть какое-то чудо. Каждый представлял его по-своему, мечтал подняться туда и увидеть все собственными глазами. Время от времени кто-нибудь уходил из дома и шел в гору. Но когда он останавливался отдохнуть, то навсегда оставался на месте, потому что превращался в камень. В конце концов деревня опустела – никто из жителей не дошел до вершины. Иногда какой-нибудь из камней на склонах горы срывается с места и падает вниз, увлекая за собой другие. Может быть, когда-нибудь они снова станут людьми, если отыщется хоть один человек, который дойдет. Пусть изнемогая, падая, но не переставая двигаться вверх, до конца.

У Федора возникла твердая убежденность, что эту забавную сказку выдумала она сама, живя посреди застывшего быта глухой степи, безмолвного оцепенения каменных баб, вечных, как природа, тягуче-неповоротливых стад и сохраняя в сердце мечту о самом главном в жизни человеке, который когда-нибудь придет и разобьет в прах всю эту сонную окаменелую бездвижность. Это открытие заставило Федора посмотреть на нее совсем другими глазами. Оказывается, он ошибался, приписывая ей мечтания деревенской дуры. Да и откуда вообще взялась в его голове странная блажь про пастушью идиллию с оравой немытых ребятишек и горой нештопаных носок? Нет, в ее душе цвели совсем другие мечты, в которые, однако, было чрезвычайно трудно вписаться, но еще сложнее предугадать, куда они в конце концов заведут самого Федора, коль скоро он решился примерить их на себе.

– Знаете, вы меня утешили, – сказал он. – Когда мне снова надоест моя деревня под горой, я не стану прыгать в окно. Я пойду и превращусь в камень.

– Вам не интересно, что скрыто за облаками?

– А там что-то скрыто?

– Проверьте.

Федор хотел ответить, что попробует, но вдруг ощутил у себя на лбу недружественный взгляд и отвлекся от разговора. Аглая о чем-то толковала, но он не слышал. В нескольких шагах от кафе посреди тротуара стояла девка в коричневом плаще и, как гоголевская панночка, пожирала его шалыми глазами, упершись в стену невидимого круга. Немногочисленная публика обтекала ее с двух сторон, как вода – торчащий посреди реки клок земли, но, похоже, никто не замечал ее. «Явилась, – стремительно мрачнея, подумал Федор, и прежняя уверенность поколебалась: – Может, в самом деле не надо было поминать?..»

Бросив на столик деньги, он нашарил рукой пакеты с покупками и с нервной интонацией произнес:

– Кажется, дождь начинается. Нам, видимо, пора.

Аглая не возражала, однако, выйдя из кафе, красноречиво посмотрела на небо, едва прикрытое облачной ватой. Федор, заметив ее мимику, предпочел позорно промолчать и размашистым шагом направился ловить такси. Посадив Аглаю в машину, он с тревогой осознал, что чего-то не хватает. В душу закралось неприятное предчувствие. Федор бросил пакеты на колени Аглае и помчался к кафе, на бегу высматривая проклятую девку. Ее не было. Он влетел под зонтики, сбил пару стульев и успел перехватить книжку, к которой уже подбирался карлик с кривыми ногами и гадкой физиономией. Вблизи он был похож на карикатурного буржуя из советской газеты, изобличавшей гнилые намерения акульей политики капитализма. Уродец злобно зашипел, глядя снизу вверх и продолжая тянуть лапы к книге. Федор, оскалившись в ответ, ткнул его кулаком в грудь, поглядел, как карлик барахтается на полу между стульев, и махнул обратно.

В машине он молчал, как убитый, понимая, что как-то нужно объяснить свою эскападу с внезапным бегством из кафе и на этот раз сказать чистую правду, но не мог решить, с какого конца начинать. Во всей этой истории был ощутимо скользкий момент – каждая встреча с девкой-хищницей укрепляла в нем чувство, что это существо женского пола имеет на него некие виды. И, несмотря на излучаемую ею угрозу, он догадывался, что это за виды. В своей столичной золотой жизни Федор не однажды ловил на себе в точности такие же опасные взгляды девиц, которые почему-либо считали его своим имуществом и по-звериному ревновали ко всем прочим лукавым дочерям Евы. Но человеческие создания, скудные умом и воображением, его не пугали. Гораздо больше смущала мысль, что на своем жизненном пути он повстречал мифического суккуба, демонического соблазнителя мужской половины человечества. Каким-то образом он знал, что под плащом у девки нет ничего, кроме абсолютной наготы, и это не могло не беспокоить. Впрочем, в этом соображении имелся существенный изъян: объяснить несомненное знакомство Аглаи с девкой в таком случае было никак невозможно. Однако тут Федору пришла на ум занятная мысль, что суккуб, вероятно, очень ревнив и пытается отпугивать от него соперниц. Но опять же все это никак не вязалось с тем, что на алтайских дорогах девка-оборотень – давно известный персонаж.

Здесь его путаные размышления были прерваны. До прилета Мити оставалась четверть часа, и, высадившись из такси, Федор с Аглаей бесцельно гуляли по улице, как школьники, сбежавшие с уроков, чтобы целоваться, но вдруг забоявшиеся и не знающие, чем занять время.

– Я должен сделать вам признание, – решился он.

– Судя по мрачному тону, это не признание в любви, – насмешливая улыбка слегка тронула ее губы.

Федор подавленно хмурился.

– Я не знаю. За последние два месяца все настолько перепуталось и смешалось. Меня преследуют; я иду по следу, оставленному моим предком; он преследовал в горах вашего прадеда, а может, все было наоборот. Одним словом, бабушкин клубок.

– Кто преследует вас? – недоверчиво спросила Аглая.

Федор набрал воздуху в грудь.

– Это бредовая история, она тянется от самой Москвы. Сперва я решил, что это кто-то из моих прежних… гм… легкомысленных увлечений. Моя жизнь, конечно, не была образцом добродетели…

– Слишком много соблазнов, – с иронией подсказала Аглая.

– Вот именно. И теперь я думаю: что если для меня настал час расплаты? Может быть, она преследует меня, чтобы потребовать оплаты прежних счетов?

Он умолк, осознав, что совершает ошибку, выражаясь невразумительно. Но было поздно – ошибка тотчас дала кривые плоды: Аглая поняла его абстрактную риторику по-своему, наполнив самым конкретным смыслом.

– Она? То есть вы хотели признаться мне в том, что вас преследует какая-то женщина. Господи, как это пошло. Вы не могли придумать ничего лучше, чем хвастовство бывалого бабника? Чересчур нелепый способ набить себе цену в моих глазах.

С неба донесся глухой рокот, в голубизне среди пухлых подушек облаков возникли очертания летящего мамонта со стальной шкурой. Аглая, ускорив шаг, направилась к автостоянке.

– Что за огород из глупостей! – крикнул ей в спину Федор и пошел следом. Ему хотелось догнать ее, развернуть к себе и, не дав сказать ни слова, зажать ей рот губами, целовать до тех пор, пока хватит воздуха, мучительно и сладостно. Но останавливало отчетливое понимание, что за это рискованное действие придется поплатиться – самое меньшее ударом невидимой дубины промеж глаз. Даже просто взять ее за руку он бы теперь не решился.

Вертолет заходил на посадку. С земли ему грозил кулаком толстобрюхий охранник автостоянки. Митя, высовываясь из кабины, весело кричал в ответ.

«Все бабы истеричные дуры», – зло подумал Федор.

– Что вы там говорили о прежних счетах? – остановившись, но не оборачиваясь, спросила Аглая. Очевидно, ход ее мысли принял иное направление.

– Чистую правду, – хмуро ответил он, следя за маневрами вертушки, виртуозно пристраивающей свою тушу на свободном пространстве между иномарками.

– У этой женщины ребенок от вас? – перекрикивая рев вертолета, осведомилась Аглая.

– Какой женщины? – ошеломленно повернулся к ней Федор.

– Той, которая вас преследует. Или все-таки нет никакой женщины?

– Есть, – прокричал Федор. – А ребенка нет и быть не может. Какие вообще дети от существа, чья инфернальность не вызывает сомнений?

Вертолет укрощенно затих и стал смирен, тяжелые лопасти винта обвисли наподобие опахал. Митя сделал приглашающий жест: «Залазьте».

Лишь когда вертушка взмыла в воздух, Аглая выдала свое волнение:

– Вы уверены?

– А я могу у вас спросить, – обиженно съязвил Федор. – Вы прелестно лжете, милая барышня, но теперь и вам придется выложить всю правду. Я видел эту девку на вашем рисунке, который вы так поспешно разорвали. Так кто она, по-вашему?

Минуту Аглая сидела молча, с поникшей головой, оцепенело сжимая ладони коленями, и наконец вымолвила:

– Не знаю. Думаю, она сторож. Охраняет древние тропы в горах и забирает себе…

– Что? – выдохнул Федор.

– Что захочет. Что ей отдают.

Она произнесла это таким несчастным голосом, что Федору сделалось муторно и совестно, захотелось встать на колени и бить себя кулаком в грудь.

– Она забрала жизнь моих родителей. Теперь она хочет тебя.

– В каком смысле – «хочет меня»?

– Ты что?! – вскинулась Аглая, зардевшись. – Она же не человек.

– Ну да, суккуб, – сказал Федор, наконец заметивший ее обращение на «ты», а следовательно, существенное потепление их отношений. И это не могло не воодушевлять, невзирая на страшно нелепое содержание разговора.

Аглая отвела глаза и надолго замолчала. Федор принялся раздумывать о том, не попробовать ли обнять ее, хотя бы за плечи, и не станет ли этот невинный жест новым поводом к похолоданию между ними. Вроде бы пустяк, но вопрос серьезный, едва ли не жизненно важный.

– Тебе нельзя ходить в горы, – сказала она. – По крайней мере в одиночку.

Федор озадачился.

– А с кем мне туда ходить? С дедом Филимоном и бабушкой Евдокинишной?

– Со мной, – ответила она просто.

Федор на миг пришел в замешательство, но потом догадался, что она предлагает себя в роли оберега, не имея в виду ничего такого, о чем он сам, зайдя в мечтах слишком далеко, подумал в первую очередь.

– Да, с такой охраной мне сам черт не будет страшен, – заключил он.

Внизу волновались на ветру желтые подсолнуховые поля, и тянулись извилистой лентой дымчато-синие перелески, казавшиеся сверху стадами древних окаменевших мастодонтов. Горы впереди сверкали на солнце белым и голубым жемчугом озер, лохматой ниткой водопада. Федор решил, что самое время подбить итоги дня:

– Как твоя городофобия?

– А что с ней может случиться? – рассеянно ответила Аглая. – Город – плоский. В нем тесно.

– Я так и подумал. Лучше гор могут быть только горы. А город – этот так, удобства.

Раскрыв воспоминания прапорщика Чернова на случайной странице, он уткнулся в загадочно-манящее название – Царь-гора. В одном этом имени заключалось целое богатство. Он представил ее себе – царственная осанка крутых склонов, зелено-голубая мантия лесов и белоснежная шапка-венец на остроугольной вершине в серебряном нимбе облаков.

Федор закрыл книгу и дал грезам унести его на эту бесконечно высокую гору, на которую когда-нибудь он въяве совершит паломническое восхождение. Даже если, карабкаясь по ней, он выбьется из сил и превратится в камень, жалеть будет не о чем. Потому что в каждом шаге по ее бархатным склонам и в каждом ползке по голым скалистым кручам не будет ничего, кроме свободы. Свободы, соскребающей с души все лишнее, налипшее за долгие годы.

2

Черная тайга, тесно обступавшая железную дорогу, казалась ведущим в никуда туннелем. Проход все сужался, мохнатые вековые стволы плотными рядами подступали ближе, и чудилось, что где-то впереди они сомкнутся и поглотят дорогу вместе с осторожно, словно на ощупь, ползущим по ней составом. Синее декабрьское утро мертвым светом проникало в вагон, обволакивало предметы: стакан в подстаканнике с недопитым чаем, раскрытую лакированную шкатулку красного дерева, американский кольт, золотой медальон с локоном светлых волос. Кроме локона, в медальон была вправлена обрезанная по краям фотокарточка. С нее едва заметно улыбалась молодая женщина с нежным овалом лица и умными глазами, в которых навсегда запечатлелось предчувствие неведомой беды.

Щелкнула застежка медальона, Шергин вернул его в шкатулку, закрыл крышку и провел рукой по лицу, снимая усталость. Поезд, будто осмелев, набирал скорость, отчаянно пробивая себе путь из черного таежного туннеля. Колеса глухо выстукивали рельсовый марш, синий рассвет разбавлялся мутной серостью. Вдруг поезд захлебнулся в своем отчаянном беге, словно получил удар по физиономии. Колеса жалобно завизжали, вагоны клацнули сцеплениями, стакан перевернулся, выплеснул чай и грянулся об пол. Шергин затылком бумкнул о стену купе, шкатулка съехала со стола к нему на колени. Состав, прокатившись еще немного, встал с пронзительно прошипевшим выдохом. Дверь купе отдернулась, испуганно вытаращился, прижимая руку к голове, Васька:

– Красные, вашбродь, партизаны!

Шергин рванул вниз окно, высунулся в морозное утро. Тайга вдоль дороги ватно безмолвствовала, впереди с паровоза кто-то соскочил в сугроб и побежал, переваливаясь, к рельсам. Шергин закрыл окно и взял со стола револьвер. Васька, забившись в угол, тупо рассматривал осколки стакана на полу.

– Сиди тут, – велел Шергин.

Сойдя с поезда, он пошел вдоль путей к паровозу. Из раскрытых дверей теплушек, оживленно гомоня, выпрыгивали солдаты, разминали ноги в сугробах, тут же, не отходя далеко, справляли нужду. От головы состава бежал унтер-офицер, махал рукой и с перекосившимся лицом ошеломленно орал, разнося весть:

– Пути дальше нет! Рельсы взорваны!

Оступившись в снегу, он налетел на Шергина, отшатнулся, козырнул и выкрикнул, по-рыбьи округлив глаза:

– По пути следования подрыв полотна, господин капитан!

Шергин оттолкнул его и, увязая по колено в сугробе, дошел до паровоза. Состав не дотянул до развороченных, вздыбленных на воздух рельсов десяток метров. Возле стояли машинист в тулупе и валенках и кочегар, вымазанный углем в арапа, выскочивший в одной кацавейке и ушанке. Оба чесали в затылках, сдвинув шапки на лбы.

– М-да, – сказал машинист, косо стрельнув глазами на Шергина.

– Н-да-а, – в тон ему протянул кочегар и посвистел.

– Ну и чья это работа? – спросил Шергин.

– Дак хто ж его знает, – машинист озабоченно потрогал изогнутый рельс. – Партизан вроде близко не водится, на сто верст вокруг. А через сто верст, в Залесовском, аккурат недавно завелись. Злые, говорят, как черти.

– Ремонтную артель вызывать надо, – убежденно сказал кочегар и сплюнул черной слюной в снег.

– Чем ее вызывать? Пер…ть в небо, пока услышат? – сварливо отозвался машинист. – Ждать обходчиков, а то самим топать до Сидоровки. Да починки еще на полторы сутки. Дён пять простоим.

– Сколько отсюда до Барнаула?

– Дак верст полсотни, – прикинул в уме машинист.

Круто развернувшись, Шергин пошел назад, выкрикнул нескольких младших офицеров и велел строить роты для походного марша.

Васька в купе дремал, уронив голову на стол и обнимаясь с заветной шкатулкой красного дерева.

– Ась? Партизаны? Где? – мутно уставился он на Шергина, разбуженный тычком.


К полудню маршевые роты выбрались из таежного туннеля в снежные поля, сливавшиеся на горизонте с белесым небом. Жидкий свет невидимого солнца казался разреженным, глаза быстро утомлялись смотреть в бесконечную белизну и невольно опускались, утыкаясь в спину впереди идущего или в ноги. За полтора часа бескрайнее поле снега высосало из людей все силы и настроило их на строптивый лад. Когда над ротами пронеслось возбужденное: «Жилье!» – Шергин почувствовал себя Колумбом, услышавшим со вздохом облегчения заветное «Земля!».

На поле стали попадаться убеленные вороха неубранного сена. Деревенские строения медленно выползали впереди из снегов, растянувшись в конце концов на половину окоема. Село было большое, из-за домов виднелась каменная бело-голубая колокольня.

– Гляди! Удирают!

По первой роте прошло движение, легкая крикливая суета. По приказу вскинулось несколько винтовок, щелкнули затворы, пукнули выстрелы. От края деревни к лесу позади нее скакали на конях четверо, сверкая белыми башлыками и по-разбойничьи заливаясь свистом. Пули пролетели мимо.

– Уйдут! Эх, уйдут, – переживал румяный поручик с побелевшим от мороза носом, выцеливая из револьвера убегающих.

Три выстрела один за другим отправились в пустоту. Четверо конных скрылись за высоким амбаром в конце села.

– Ушли, – выдохнул поручик и повернулся к Шергину. – А рельсы-то – как пить дать, их рук дело.

У входа в село роты встречала депутация крестьян во главе со старостой, высоким коренастым мужиком, из тех, что плечом заденет – убьет. С медвежьей фигурой и крепко посаженной на туловище головой не вязался его смиренный, виноватый взгляд, беспокойно убегавший все время в поле.

– Здравия желаем, – нестройным хором протянули мужики и посрывали долой шапки.

– Того же и вам, коли не врете, – ответил Шергин.

– Да што ж нам врать-то, помилуй Бог, – открестились мужики. – Чай, к совдепии пристрастия не имеем, сами нахлебались от большевицких нехристей.

– Ярушевский! – позвал Шергин. – Велите обыскать село. Авось, еще кто прыткий сыщется.

Староста, утопив голову в могучих плечах, с тоской проводил взглядом отряженных на обыск солдат.

– Прытких более нету, – прогудел он в бороду.

– А какие есть? – нахмурился Шергин.

Мужики выдали дружный вздох и опять сдернули шапки.

– Виноваты, вашбродь, бес попутал.

Староста снова пустил глаза пастись в поле.

– Мертвый есть. – И уточнил на всякий случай: – Один. Со вчерашнего в сарае лежит.

– Так, – сурово сказал Шергин, – думаю, разбирательство предстоит серьезное.

Староста рухнул на колени и взмолился, смяв в кулаке шапку:

– Вы уж разберитесь, вашбродь, а то ить они прискакали да как пошли лютовать, хуже красных, ей-богу. А мы что ж, мы грех на душу, обида у нас тово… свербеть стала. Что ж с нами как со зверьми, нешто мы не люди, не христьяне?

Не ожидавший покаянных жестов от медведеобразного мужика, Шергин на мгновение опешил. Потом обернулся к стоявшим позади ротным офицерам, приказал устраивать людей. Село моментально наполнилось шумной суматохой, солдатскими житейскими хлопотами и бабьей заботливой беготней. Трубы задымили гуще, куры раскричались громче, девок попрятали от греха и бани растопили.

…Разомлев в теплой избе и поборов сытую дремоту, Шергин вышел на крыльцо, вдохнул полную грудь сизого сумеречного мороза.

– Метель будет, – определил поручик Сыромятников, обозрев набухшую небесную мглу.

– Ну показывай, – помолчав, велел Шергин старосте.

Тот повел их в сарай, растворил нараспашку дверь, раскидал солому в углу и виновато потупился.

– Вот.

– Дай света.

Староста зажег масляную лампу. Сыромятников изумленно присвистнул.

Труп был в форме белого офицера, со штабс-капитанскими знаками различия. Изумленными глазами покойник смотрел в крышу сарая, будто силясь пронзить ее и устремиться мертвым взглядом в небеса. На виске кровавилась вмятина.

– Чем вы его? – спросил Шергин.

– Помяли малость, – смущенно пошевелился староста.

– Вижу, что помяли. Били чем?

– Так это… ничем. Ну… сапогом, может.

Староста замер, с внимательным испугом глядя на собственные яловые сапоги с подковками. Шергин посмотрел туда же, поднялся с корточек и вышел вон из сарая.

Пока осматривали труп, на улице в самом деле стало подвывать, затянула вьюга, острые кристаллы снега злобно принялись впиваться в лицо. Шергин быстро вернулся в избу.

– Дознаться, кто бил, и утром повесить каналий, – зло бросил Сыромятников.

Старостиха, не в пример мужу низенькая и такая же широкая баба, в страхе ойкнула и вымелась из горницы.

– Так они и скажут, кто убивал.

– Тогда собрать мужиков и каждого третьего… – уже не так уверенно предложил поручик. – Либо пороть всех. Так этого оставлять нельзя. Это же крамола. Бунт!

– Погодите вы, поручик. Нынче не девятнадцатое столетие, чтоб из мужиков бунт плетьми выбивать. Послушать надо, что староста скажет… Где этого черта медвежьего носит? – в нетерпении воскликнул он.

Из сеней тут же выдвинулась мрачно-покорная фигура с поникшими плечами.

– Больно вы, вашбродия, пороть нашего брата любите, – проговорил староста, глядя из-под мохнатых бровей. – Он вот тоже – «пороть» да «пороть». А было б за что. Из Семена Большака за одно прозвание нагайками дух вышибли. Бабу евойную исполосовали под горячую руку.

– Кто – он?

– Кто… Покойник. Прискакал с казаками и давай, будто зверь, лютовать. Ну, мы его тово… а казачков под замок, значит, в пустой хлев заперли.

– А что же это они от нас, как зайцы, ускакали, да еще с посвистом? – подозрительно спросил Сыромятников.

– Должно, плохо заперли. Выбрались, – развел руками староста. – Коней увели, вас углядели и в лес. Может, беглые какие? – в его голосе зазвучало слабое упование.

Сыромятников беспомощно посмотрел на капитана.

– Ничего не понимаю. Какие беглые? Зачем им от своих удирать?

У Шергина были собственные соображения на сей счет, но пока он не стал вынимать их на свет божий, дабы не вселять лишних надежд в главного свидетеля, а возможно, и участника преступления, которое по военному времени карается расстрелом либо виселицей.

– Когда они появились? – спросил он.

– Давеча утром. Приняли мы их как положено, хлеб-солью. Хлеба, правда, не густо, по весне Совдепия семена, почитай, вчистую выгребла. Так, малость наскребли на посев.

– Что дальше было?

– Дальше-то? Ну, в бане их попарили, самогону на стол выставили. Этот, покойник, все пытал, за кого у нас мужики высказываются, за красных али за белых. А я ему возьми да брякни сдуру: за царя мы, мол, батюшку.

– Отчего ж с дуру? – прищурился Шергин.

– Да мне б смолчать бы, про царя-то, – конфузно ответил староста. – А как сказал, так его, покойника-то, и понесло. Взбеленился, что твой бешеный кобель.

– Ну ты ври да не забывайся, каналья, – прикрикнул на мужика Сыромятников.

– Прощения просим, вашбродия. А только так все и было, ни капли не вру, вот вам святой истинный крест.

Он размашисто перекрестился на иконы, сотворил поясной поклон и продолжал:

– Раскричался, мол, рыволюция эта самая царя отменила, а мы-де холопы и эти… блюдолизы. И что он нас от холуйства отучит беспременно. Ну а дальше совсем… будто волчьей ягоды наелся. Говорит, раз мы перед ними холуйничаем, так это неспроста. Небось, говорит, при красных смелее ходили, а царем себе жида хотим… этого… Штейна, прости Господи.

– Бронштейна.

– Во-во.

Староста замолчал, вдумчиво скребя в бороде.

– Что потом?

– Да чего потом. Лавки в амбаре поставили, первых двух заголили и ну пороть. У казачков рука к этому делу обвыкшая. Семена с десятого удара порешили. Духом слаб был, не стерпел, Царство ему небесное.

И опять перекрестился.

– Да еще баба евойная. Под нагайки кинулась, как он тово… Тут уж у нас засвербело внутрях, обида такая взяла, что… ох. Ну и… все.

– Все? – грозно спросил Сыромятников.

– Да вот еще… – замялся староста, – другой грех на душу взяли.

Он вышел в сени, проделал там некие манипуляции под притолокой, вернулся и с тихим стуком положил на стол небольшой предмет. Шергин и поручик склонились над вещью, изумленно повертели ее в пальцах, изучили со всех сторон, только что на зуб не попробовали.

– Золотая, вне сомнений, – сказал Сыромятников.

Небольшая четырехгранная пирамидка из чистого золота сумрачно и тревожно поблескивала в рыжем свете масляной лампы, точно подмигивала, соблазняя на дурное дело.

– Откуда? – Шергин повернулся к старосте.

– У покойного изыскали, – вздохнул тот. – В потайном кармане хранил.

– Совсем народец озверел, – сквозь зубы выдавил поручик. – Офицера убить, вывернуть ему карманы ничего уже не стоит.

– Так документ думали найти.

– Нашли?

– Без документов он.

Староста опустил глаза долу, сложил ручищи на животе и стал смиренно дожидаться приговора.

– Этого так оставлять нельзя, – горячо повторил поручик. – Зачинщика – первого на виселицу. А зачинщик у них, думаю, он, староста.

Мужику на грудь кинулась из-за стенки жена, завыла-запричитала:

– Ой, да что же это… ох, да за что же это… кормилец ты наш!.. да как же это…

– Молчи, баба, – гулко проговорил староста, – молчи, глупая. Так уж, видно, Богу угодно.

– Замолчите все, – сказал Шергин. – Я не собираюсь никого вешать.

Баба удивленно ойкнула. Сыромятников произнес: «Но…» – и вопросительно замер.

– Я полагаю, это были переодетые большевистские провокаторы, – объяснил Шергин. – Их цель – взбунтовать против нас крестьян. Поэтому и удрали.

Сыромятников облегченно выдохнул, но тут же снова напрягся.

– Однако уважение к офицерскому званию, хоть и ряженому… эти крестьяне в любом случае заслужили свою порку.

– Не стоит усугублять, поручик. Ступайте отдыхать, – по-доброму посоветовал ему Шергин. – А ты, – обратился он к старосте, – собери завтра мужиков и растолкуй им это дело. Чтоб впредь никаких бунтов. А иначе без виселицы в другой раз не обойдется.

– Понял, вашбродь, – закивал староста, обнимая всхлипывающую на радостях бабу, – как не понять.

Метель незваным гостем стучалась в окно, залепляла его пригоршнями снега, стращала звериным подвыванием. Засыпая, Шергин думал о том, что надо составить донесение в штаб армии об этом происшествии, наводящем на интересные мысли. Еще он размышлял о том, что этому донесению не придадут никакого значения и вряд ли даже дочтут до конца. Мало ли теперь в Сибири поротых мужиков и баб, ставших жертвами офицерского удальства и, прямо сказать, шалопайства, а то и желания показать, чья власть. Но беда была не в том, что какой-нибудь юнец-офицерик или бывалый фельдфебель велят сечь бабу за отвергнутые амуры, а ее мужа за просьбу вернуть назад лошадь, взятую в подводу. Бедовой была тупая уверенность того и другого, что крестьяне должны быть еще и признательны за это своим избавителям от красной саранчи. Полгода назад было совсем по-другому. Тогда еще никто в армии не мог быть убежден в поддержке населения и даже в верности самих войск. Но несколько месяцев все изменили. Пришла уверенность в собственных силах, а вместе с ней и необъяснимая ненависть к мужику, которого сплошь и рядом подозревают в лояльности к большевикам. Было бы странным, если б крестьяне не начали в конце концов платить тем же, мечтать об избавлении от «белого нашествия».

Но главная и самая беспокойная мысль пряталась под этими верхними, словно желала отсидеться за чужими спинами, а потом улизнуть незамеченной, неспрошенной. Шергин ничуть не сомневался, что «помятый» мужиками офицер и его казаки не были ряжеными. И тем не менее они оставались в его глазах безусловными провокаторами. Хотя представление с поркой крестьян могло, разумеется, сойти за обычное явление. Могло. Но лишь до того момента, когда на сцене появилась загадочная золотая пирамидка. Интуиция сообщала Шергину, что пирамидка – пароль, позволяющий прикоснуться к некой дурно пахнущей тайне. Но только лишь прикоснуться, почувствовать кожей ее мертвящий холод, а не увидеть целиком, не заглянуть внутрь тайны, не разгадать.

И та же интуиция шептала ему, что не нужно включать золотую пирамидку в донесение. Вполне вероятно, по пути наверх, до штаба армии, а оттуда до штаба Верховной Ставки, таких пирамидок было натыкано немало.


За ночь намело по пояс. Из-за этого построение заняло вдвое больше времени, и примерным назвать его язык бы не повернулся. Солдаты тонули в снегу, перебирали руками, как пловцы, и хохотали во все горло. Офицеры сбились с ног, устанавливая порядок. Едва показавшееся на розовом горизонте солнце быстро скрылось за серой хмарью.

С рассвета Шергин намеревался переговорить с местным священником – просить отслужить молебен перед строем для поднятия воинского духа. Но с попом вышла неприятная оказия.

Церковь в селе стояла заколоченная, безъязычная – сброшенный со звонницы колокол лежал у стены несчастным забулдыгой, погребенный под толстым сугробом.

– Куда поп ваш подевался? – спросил Шергин старосту. Чтобы красные заколачивали церкви и скидывали колокола, – такого он еще не встречал и потому не ждал кровавых подробностей.

– Так это… умом тронулся.

Староста сделал страшные глаза и покрутил пятерней у головы.

– То есть как? – огорчился Шергин. – А храм досками кто забил?

– Он самый. Поп. Умом тронулся, дверь заколотил, колокол сбил. Бога нет, говорит. Прости Господи.

Староста перекрестился. У Шергина нехорошо заныло в правой половине головы, той, что пострадала от австрийской сабли.

– И отчего это несчастье с ним приключилось?

– Красные в реке хотели батюшку утопить, – доложил староста. – Связали и на веревке макали. Мы тебя, говорят, сейчас окрестим, как ты младенцев в корыте топил, так и мы тебя тоже. Все равно, говорят, никакого Бога нет. Прости Господи. А поп возьми и… тово. Как вынули его, орать стал, что нет никакого Бога. Ну и оставили его на берегу. Попадью жалко, – заключил он.

– Себя пожалейте, – жестко сказал Шергин. – Что ж вы за священника своего не вступились, как давеча за поротых? Смотрели, как его, будто щенка, топят, и глазами хлопали?

– Виноваты, вашбродь.

Староста попытался упасть на колени, но этому мешал сугроб.

– Не сметь! – сорвался на крик Шергин. – Не сметь передо мной на колени валиться, дурень! Перед Богом вину замаливай.

Высоко, по-журавлиному поднимая ноги, он пошел прочь от заколоченной церкви.

Выйдя к построенным ротам, Шергин махнул перчаткой, приказывая выступать, но случилась заминка. Перед строем вдруг возникла неопрятная фигура в ободранной рясе, с нечесаной головой, и пошла вдоль рядов, скалясь.

– Вот он, болезный, – покаянно вздохнул староста. – Вдругорядь от попадьи сбег.

Шергин оторопело рассматривал безумца: на лбу у него чернела угольная пятиконечная звезда, на груди болталась икона Христа с продырявленными глазами.

– Нету Бога. Никакого Бога, – громко возвещал он, пробираясь по утоптанному снегу. – Бога нет, ребятушки. Поповские выдумки. Никому не крестить лбы. Не ходить к попам на исповедь. Нету Бога.

Страшное впечатление, которое производил несчастный, заставило многих невольно перекреститься. Движение рук разгневало бывшего попа. Он подскочил к одному из солдат и злобно каркнул ему в лицо:

– Рука отсохнет!

Затем продолжил путь вдоль строя и, брызгая слюной, торжествовал:

– Нету Бога! За благословением пришли, соколики? Вот вам благословение.

Он прыгнул в снегу, перевернувшись к солдатам спиной, наклонился и похлопал себя по тощему заду.

– Вот вам благословение. Нету Бога! Поповское вранье.

Среди общего оцепенения пронесся женский крик. К безумному попу бежала простоволосая баба в накинутой шубе. Выбиваясь из сил, она вытаскивала валенки из снега, падала и снова бежала.

– Да что ж стоите, ироды! – взывала она к мужикам. – Тащите его домой, нечего глаза пялить.

Добравшись до сумасшедшего мужа, она энергично принялась стирать ладонью звезду с его лба. Поп ужом вертелся в ее, видимо крепких руках, ругался и богохульствовал. Подбежавшие крестьяне подхватили его за ноги и под руки и, брыкающегося, понесли. Попадья ныряла в сугробе рядом и рвала с груди безумца оскверненную икону.

«Вот так молебен о поднятии воинского духа», – тягостно подумал Шергин, скомандовав выступление.

Роты возвращались к железнодорожному полотну. На краю села в воздух взвилась стая ворон, проводив их злым граем, в котором слышались проклятия.

Даже офицеры шли молча. Не только разговаривать, смотреть в лицо другому никто не мог.

От юродивых пророчеств безумного попа веяло жутью и бесконечной темной тоской.


Барнаул, бывшая горнозаводская столица посреди алтайских степей, напоминал большую, некогда разбогатевшую, а теперь хиреющую деревню, засыпанную снегом по самые крыши, с возвышавшимися кое-где каменными «барскими усадьбами». Случившийся прошлой весной пожар выел в центре города огромную черную плешь. Сотни погорельцев, до которых ни у кого из-за смены властей не доходили руки, ютились в дощатых собачьих конурах, утыкавших пепелище. Остальные серыми тенями бродили по улицам, заглядывали в окна, подворовывали, сходили с ума, нанимались за еду на поденщину или шли к проруби на Барнаулке – топиться. Ватаги бездомных самого дикого и злобного монголо-татарского вида делали город похожим на разбойничье гнездо.

Гарнизон здесь стоял многочисленный, это добавляло городу еще и острожного своеобразия. Даже бронепоезд, шумно разводивший пары на вокзале, казался свирепым циклопом, прирученным для того, чтобы не дать одичалому люду окончательно перегрызть друг другу глотки. На одном боку его белой краской было выведено: «С нами Бог и атаман Анненков». Несколько казаков на платформе с орудием красиво упражнялись в рубке шашками.

Когда роты Шергина входили в Барнаул, полтора десятка церквей благовестили к обедне. Волны колокольного звона наплывно бежали по заваленным снегом улицам, проникали в огрубевшие души людей, приглашая на званый пир. Шергин счел это добрым знаком.

Однако начальник гарнизона полковник Орфаниди придерживался иного мнения.

Гарнизонное управление размещалось в гостинице «Империал», живописном деревянном строении, напоминавшем поморское зодчество. Поднимаясь по лестнице на второй этаж, Шергин подумал, что вряд ли это сходство с северным стилем является случайностью. Со времен тишайшего Алексея Михайловича поморские раскольники бежали от Белого моря на Урал и в Сибирь в поисках обетованной земли, которую прозвали Беловодьем. Еще на Урале он слышал, что Беловодье нужно искать в алтайских горах, у самой границы с Китаем. Есть, мол, Бухтарминская земля, где живут не зная горя и неволи, куда не проникало всевидящее око государево и не доставали длинные руки никонианской Церкви. Шергин подозревал, что в том заповедном раю наряду с раскольниками селились беглые: крестьяне, горнозаводские рабочие и каторжные, создавшие со временем нечто вроде тайной анархической республики.

Орфаниди был одутловатый полугрек с беспокойным взглядом и выдающимся кавказским носом. Шергина он принял с необыкновенным холодом, словно алтайские буйные метели и снега по грудь выстудили его былой горячий нрав. Темные, навыкат глаза-маслины блестели льдом, слова тяжелыми сосульками падали на пол и разбивались в звенящие ненавистью осколки. Прибывшие роты он определил в казармы и поставил на интендантский учет, но проделал это с таким отчетливо-брезгливым нежеланием, что Шергину ничего не оставалось, как с той же замороженностью осведомиться о причинах оного недоброжелательства.

Орфаниди выкатил глаза еще больше, посерел от натуги и просипел:

– Ах вы желаете знать причины? А я вам скажу! И даже покажу.

Он вылез из-за стола, подтянул живот, подошел к шкафчику в углу комнаты и достал странного вида белые валенки, расшитые бисером. Крепко водрузившись на стуле и сняв сапоги, стал с усилием натягивать валенки.

– Вы прибыли сюда для того, чтобы работать карателем, – отдуваясь, проговорил он. – Не столько открыто воевать с партизанами, сколько зачищать деревни в районах мятежа. Обыскивать всех попавшихся с оружием в руках и как врагов расстреливать на месте. Арестовывать агитаторов, членов совдепов, пособников, укрывателей, дезертиров для предания военно-полевому суду.

Орфаниди потопал валенками по полу, удостоверился, что хорошо сидят, снова полез в шкафчик и извлек тяжелый бараний тулуп. Одышливо облачаясь, он продолжал:

– Местные власти, не оказавшие сопротивления мятежникам и бандитам, выполнявшие указания красных, также предавать суду с приговором вплоть до расстрела. Собственно, у суда имеются три варианта: отпустить, расстрелять или приговорить к принудительным работам с высылкой в отдаленные места. Заранее предупреждаю, что расстреливать вам придется много. Здешние края просто рассадник красного партизанства.

Он нахлобучил на голову высокую меховую шапку и стал похож на греческого Санта-Клауса.

– Чертова русская зима.

Оставив гостиницу, они пошли по узкому расчищенному пространству улицы между высокими снежными завалами. Впереди работали лопатами и скребками с десяток оборванных бедолаг. Обильные снегопады позволяли бесприютным погорельцам, нанятым военными властями города, честно заработать на кусок хлеба.

– На западе губернии три больших партизанских очага, – говорил Орфаниди, закрывая лицо рукавицей, отчего голос казался идущим из-под сугроба. – Но там более или менее успешно действуют отряды атамана Анненкова. Решительный человек этот Анненков. Орел! – Орфаниди саркастически фыркнул. – Ограбил налогами купцов в Семипалатинске, а те и пикнуть не смеют. Только жалобные телеграммы шлют правительству.

– Я бы на его месте сделал то же самое, – сказал Шергин.

– Ах вот так даже? – от удивления Орфаниди встал посреди дороги и отнял рукавицу от носа, но не обернулся.

– Я слышал, атаман Анненков обладает сильным личным обаянием, в его отряде множество добровольцев. От купцов не убудет, если они послужат отечеству, обеспечив солдат одеждой, экипировкой и всем необходимым. Гражданин Минин триста лет назад действовал точно так же, собирая средства на ополчение. Те, кто не сдавал деньги, считались недостойными слова «русский».

Шергин скучно смотрел в спину бараньему тулупу, чувствуя, как немеют от мороза пальцы ног в старых сапогах. «Надо будет тоже обзавестись валенками, – решил он. – Кажется, их называют пимы. Надеюсь, интендантская служба обеспечит двести с лишним пар валенок. Если же нет, придется поступить по примеру атамана Анненкова. А скорее всего прямо по-большевистски – реквизицией».

Орфаниди двинулся дальше и какое-то время шел в недовольном молчании, исхитряясь собственным тылом демонстрировать враждебность.

Они прошли между двумя стоящими друг против друга кирпичными зданиями. Одно было музеем краеведения с покосившейся вывеской, на другом надпись сообщала: «Народный дом». Действительно, народу вокруг околачивалось множество: нищие и бездомные всех сортов облепили строение со всех сторон. Они чего-то выжидали, засматривались на входные двери, слонялись туда-сюда, выманивали у прохожих деньги или просто сидели в снегу, отчаянно грезя о чем-то своем. Вцепившегося в Орфаниди тщедушного полубезумного парня полковник тычком по физиономии отправил в сугроб. Толпа рванины глухо взроптала.

– Вашим направлением будет северо-восток, – наконец заговорил Орфаниди, – в районе реки Чумыш. Там недавно завелись банды некоего Григория Рогова. Имеются сведения, что этот молодчик воевал в германской, потом состоял в совдепе. Более о нем ничего сказать не могу, кроме того, что он головорез. К вашим двум ротам нужно прибавить не меньше тысячи штыков. Ну вот, сейчас увидите.

Он повернул в калитку мимо будки часового, вытянувшегося по стойке смирно. Во дворе унылого деревянного строения с маленькими окошками несколько солдат убирали лопатами снег. С другой стороны здания долетали отрывистые команды, но слов было не разобрать. Выбежавший к гостям начальник городской тюрьмы доложил об отсутствии происшествий.

– Проводи-ка нас, братец, – прогудел Орфаниди из-под рукавицы, – знаешь куда.

На заднем дворе грянул ружейный залп, подняв в воздух черное гомонящее облако ворон и галок.

– Это которая сегодня очередь? – морщась, спросил Орфаниди.

– Первая, господин полковник, – передвигаясь боком впереди него, ответил тюремщик. – С вечера прибыла большая партия арестованных из Каменского уезда. Разбираемся. Попеременно работают два следователя.

– Скольких освобождают?

Начальник тюрьмы сложил рот гузкой, посчитал в уме.

– Не больше одного из десяти. Да и то – под честное слово.

– Это как? – не понял Орфаниди.

– Иные арестованные шибко плачутся о детях, которые останутся сиротами, и слезно раскаиваются.

– Можно ли им верить?

Комендант возвел очи горе.

– Время покажет. Сюда прошу, господа.

На заднем дворе тюрьмы солдаты убирали трупы – оттаскивали к забору и закидывали соломой. Престарелый фельдфебель, командовавший расстрелом, хрипло подзадоривал солдат. Вороны, отваживавшиеся на разведку, слетали к забору, перепрыгивали с доски на доску, вздымая черные крылья богини Ники, и издавали каркающий хохот. Увидев начальство, фельдфебель вытянулся и крикнул, чтобы выводили следующих.

У стенки выстроились пятеро понурых мужиков в грязных рубахах навыпуск. Фельдфебель скомандовал на прицел и воззрился на Орфаниди.

– Ну вот вам ваши обязанности на ближайшие несколько месяцев, – с ненавистью в голосе сказал полковник Шергину. – Думаете, эти крестьяне сознательно бьются за большевиков? Как бы не так. Эти несчастные обмороченные мужики воюют против «буржуев», которых в глаза никогда не видели. Полюбуйтесь на них. Они даже не знают, за что умирают. Тут не захочешь, а возненавидишь и себя, и всех. Вы тоже скоро озвереете, будьте уверены.

– Я сочувствую вам, господин полковник, – спокойно ответил Шергин.

Орфаниди повернулся к нему в секундном замешательстве, затем махнул рукой фельдфебелю. Щелкнули затворы винтовок, приговоренные одновременно перекрестились. Один не выдержал, упал на колени. Громыхнули выстрелы. Вороны, ругаясь, взметнулись с забора в небо.

– Более того, – продолжал Шергин, наблюдая за тем, как убирают от стены тела, – я вполне понимаю вас. В последнее время я все чаще размышляю над словами апостола Павла: «Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю… Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю». И мы все, живущие сейчас в России, и красные, и белые, и зеленые, и Бог знает какие, абсолютно бессильны что-либо изменить здесь. Это закон смерти, мы находимся в полной его власти. Вслед за апостолом мы можем только восклицать: бедные мы люди! кто избавит нас от этого закона смерти?..

Фельдфебель построил солдат и увел. Прикрытые соломой трупы остались дожидаться похоронной подводы.

Орфаниди с утомлением в лице посмотрел на Шергина и сказал едко:

– Вы вот тут апостола Павла цитируете. А не кажется вам, что рассуждать про апостола в расстрельном дворе – это что-то извращенно-декадентское? Сумерки богов, Ницше… продолжите сами, если вы честный человек.

– Вы имеете в виду утверждение этого сумасшедшего оригинала, что Бог умер?

– И-мен-но, – отпечатал Орфаниди и направился к выходу из тюрьмы.

– Господин полковник! – крикнул Шергин. – Как же вы с такими настроениями воюете за Русь Святую?

Орфаниди порывисто, насколько позволяли бараний тулуп и валенки, развернулся и наставил на него могучий армянский нос, полиловевший от мороза.

– А вы к тому же наглец! Недаром, видно, вас карателем в захолустье отправили.

Шергин равнодушно снес этот плевок, молча утерся. С тех пор как он узнал о смерти жены и детей, ничто не могло вывести его из терпения. Никакие обиды и оскорбления больше не проникали в его душу, ставшую плотно-непроницаемой для подобной требухи бытия. Как-то вдруг, в одночасье, ему сделалось понятным, что жалеть следует не себя, а других, того же Орфаниди, к примеру, и, значит, возмущаться словами и действиями этих других не имеет смысла. Нужно лишь уяснить себе причины их поступков. Причина же всегда одна – зло и отчаяние, овладевшее всеми. Закон смерти, которому, как проклятию, подчинен всякий рожденный от соития мужчины и женщины.

«Бедные мы люди, – мысленно повторил Шергин, глядя в спину Орфаниди, которая выражала теперь не враждебность, а унылую истомленность и заиндевелость. – Кто избавит нас от закона смерти?»

Ноги в сапогах окончательно заледенели, и пальцы наполнились тупой болью. Словно в них, пальцах, сконцентрировалась вся немыслимая и безмысленная российская беда. Впереди была долгая, злая и отчаянная зима. Белый холодный снег, перемешанный с красной остывшей кровью…


Крещенский мороз трещал стволами деревьев, оглушительно скрипел под ногами и льдистым звоном перекатывался в воздухе. Черная пихтовая тайга по берегам Чумыша казалась зачарованным лесом, в который входишь обычным человеком, а выйдешь, – если посчастливится выйти, – совсем другим. Да и человеком ли? Не зверем ли, усвоившим хищную повадку волка?

В Причернском крае, названном по цвету лесов, волков было множество – и четырехлапых, и двуногих. Двуногие сбились в стаю, которая держала в плену всю округу, на полторы сотни верст вдоль реки. Партизанская вольница Рогова, состоявшая из нескольких тысяч разбойных рож, налетала внезапно, слизывала подчистую все, что можно сожрать и унести, обильно пускала кровь недовольным и вешала на колокольнях попов, а в церквах устраивала нужник или взрыв динамита.

В покрывающей бандитов тайге отряд Шергина, разросшийся в тысячу с лишним штыков и названный полком, превратился из деморализованной толпы, соблазненной большевистскими лозунгами, в крепко сбитое белое воинство. К Рождеству по старому, имперскому, стилю Шергин получил из рук Орфаниди патент на полковничье звание и весьма тому удивился. Недовольно повращав глазами-оливами, Орфаниди достал из шкафчика графин водки и две рюмки. Налил, произнес краткий тост:

– Даже у таких, как вы, бывают друзья-покровители. За них.

…Первые недели, пока не наладилась разведка, действовали почти вслепую, всюду опаздывая. Со стиснутыми зубами проходили мимо сваленных в кучу раздетых мертвецов, воющих баб и покалеченных храмов. Но, получив хорошую прививку от мировой революции, солдаты зверели сами и уже не отличали необходимость от изуверства.

Это был замкнутый круг, и Шергин не видел выхода из него. Людоедство большевиков и не отстававших от них партизан порождало ответную злобу белых войск. Советские газеты и листовки красочно расписывали их бесчеловечность, нагнетая истерию ненависти среди красноармейцев и жестоко застращивая мирное население. С этой пандемией, поразившей Россию, кажется, не могли бы справиться никакие радикальные меры, потому что и сами меры лишь укрепляли заразу ненависти.

Россия издыхала, как большое беспомощное животное, из ее тела потоками лилась зловонная муть гниения. Сама мысль об этом способна была довести до безумия, но Шергина спасало то, что безумие он уже пережил, поседев на половину головы в одну ночь. В ту памятную ночь на Урале, когда в его постели в крестьянской избе спал чисто вымытый и накормленный досыта гимназист, выловленный часовыми из холодной осенней реки.

Каких-то два года назад вся страна восторгалась демократической революцией. И кто из радостно бросавших в воздух шапки мог тогда предположить, что в долгожданном народовластии вызреет столько ядовитого бешенства? И многие ли два года спустя понимают это? По собственному опыту Шергин мог дать лишь очень грустный ответ на этот вопрос.

На одном из притоков Чумыша, вымороженном на три метра вглубь, отряд подошел к казачьей станице. В ледяной прозрачности воздуха чернели остовы домов. Измотанным людям нужен был отдых, но на теплый приют рассчитывать не приходилось. Станицу разорили сначала совдепы, повыбив имевшихся в наличии казаков, потом дело довершили роговцы, сотворив тупую месть голытьбы: расправились со стариками, бабами, детьми, пожгли избы. Население станицы теперь составляли десятка два таких же почерневших, как жилища, казачек и горстка малых ребят. Они ютились в уцелевших от пожара домах и походили на молчаливые призраки былого. Души их выморозились на неведомую глубину, и прихода весны им было долго ждать.

Шергину не хотелось тревожить застывшее время этих женщин. Ни один из офицеров не перешел порога их жилищ, ни один солдат не попросил у них хлеба. Над селом по-прежнему вилось пепельным дымом безмолвие. Завернувшись в короткий тулуп, Шергин сидел почти что под открытым небом возле печки, едва потеплевшей стараниями Васьки, который натаскал к ней обгорелых чурок. Из трубы в густеющий синевой воздух потянулся жидкий дым, уголья от Васькиного ворошения пускали снопики оранжевых искр.

– Хорошо, вашскородь! – жмурился Васька, сидя на корточках. – Экое у нас блаженство. И чай быстро скипит.

– Печка, печка, дай пирожка попробовать, – пробормотал прапорщик Миша Чернов, расположившийся на обломке балки, которая прежде держала крышу. Он сидел, сильно сгорбившись, пытаясь с головой уйти внутрь шинели и согревая дыханием руки.

Из-за стены сруба, в окно без рамы и стекла проникли скрипучие звуки шагов по утоптанному снегу, тихие голоса. Один был глухой женский, другой – неясное бурчание караульного.

– Что там такое? – крикнул Шергин.

В окно просунулась усатая голова солдата в туго затянутом башлыке.

– Баба тутошняя, вашскородие. Просится. Пустить, что ль?

– Чего спрашиваешь, дурак. Пусти сейчас же.

– Дык подозрительная. Прячет на себе чегой-то, а не показывает. Может, бомбу несет, а? Всяко бывает.

– Пропусти, кому сказано!

Женщина вошла боком, окинула всех темным взглядом, молча повела головой в поклоне. Под обветшалой душегреей она что-то прижимала к животу, сложив руки в рукавицах, как беременная.

– Коза у нас… – минуя околичности, хриплым голосом молвила она. – До травы не дотянет, сено погорело… Зарезать придется.

У прапорщика Чернова вытянулось лицо, и без того длинное и худое. Он беспомощно посмотрел на Шергина. Тот непроницаемо ждал продолжения.

– Последнее вот… – Женщина стала осторожно вынимать из-под душегреи предмет, завернутый в полотенце. – Все равно уж…

Оглянувшись, куда поставить, и не найдя ничего устойчиво-горизонтального, она развернула полотенце и поднесла Шергину оловянную кружку, доверху наполненную молоком.

– Парное… не захолодело еще, сберегла, – проговорила женщина, опустив глаза.

Прапорщик Чернов решительно отвернулся к стенке, издав хлюпающий звук. Васька восхищенно круглил глаза.

Шергин не посмел отказать ей. Он вполне представлял себе, что означала эта кружка молока для обитателей мертвой станицы. Целый день жизни для одного, а то и двух детей. Может быть, детей этой женщины. Он не мог не принять ее дар, побоявшись своим отказом выстудить то тепло, что пока сохранялось под слоем льда. Тепло, которого не видно было в ее глазах, но которым она, да и все они здесь, спасались еще для жизни.

Он молча поднялся и в пояс поклонился женщине. Ее губы дрогнули, но глаз она так и не подняла. Шергин взял у нее кружку. Быстро запахнув душегрею, казачка торопливо ушла.

– Спаси тебя Христос! – вслед ей пролепетал Васька.

Шергин отлил половину молока в другую кружку.

– Ну, прапорщик, извольте отведать, – сказал он Чернову.

Оставшееся молоко без слов сунул Ваське, тут же восторженно припавшему к кружке. Миша, с подозрительно блестящими глазами, выпил все несколькими медленными глотками. Васька, отерев губы, отдал немного молока Шергину.

– А говорят, – сказал он, – греческого Зевеса, когда он в люльке агукал, питала коза Амалфея. Так, думаю, ее молоку далеко до энтого. А, вашскородь?

– Куда как далеко.

– Да эта Амалфея просто дура, – пробурчал прапорщик. На верхней губе у него, на которой уже прорастал пух, осталась капля молока.

Наверное, он хотел еще что-то добавить в адрес древнегреческой козы, вскормившей громовержца и никогда не жившей в русской деревне, ободранной догола и спаленной заживо русским же диким зверем. Но ему помешал ординарец, примчавшийся с срочным сообщением от разведки.

Выслушав донесение, Шергин приказал поднимать первую роту. Заменив собой командира роты и взяв разведчика, он повел сотню солдат вдоль реки. Спешный бросок через тайгу, тесно обступавшую берега льдистой речной дороги, принес незамедлительный успех.

Через три версты остановились на краю леса. Из наспех оборудованного «секрета» показался заиндевевший разведчик, сибиряк-охотник в волчьей шапке-ушанке, и немногословно доложился. Полсотни винтовок нацелились на копошащиеся в открытом поле темные мишени людей. Другая полусотня отправилась в обход.

– Уж заканчивают однако, – сказала разведка. – Много ящиков погрузили.

– Сколько?

– С десять будет. Тяжелые, видно. Взлетит ли машина? – с бывалым спокойствием рассуждал сибиряк.

– Роговцы? – немного взволнованно размышлял Шергин, поглядывая на ту часть леса, где скрытно совершался обходной маневр.

– Не похожи. У тех калмыков нету. А у этих, смотри-ка ты, калмык на калмыке.

Шергин прицелился из револьвера.

– Ну, ребятушки, не подведите. С таким призом не стыдно будет к самому товарищу Троцкому наведаться.

– Да нешто мы еропланов в плен не брали, – отозвался от ближайшей сосны рядовой Сидорчук, потерев друг об дружку руки в задубевших от холода рукавицах.

Сухо треснул первый выстрел из револьвера, родив долгое эхо винтовочной пальбы. Атаку можно было бы назвать стремительной, если б мороз не сковывал движения, а ледяной воздух не выбивал из глаз слезы, мешая видеть цель. С первого мгновения боя люди, суетившиеся возле аэроплана, отбежали в стороны, попадали в снег и начали неуверенно отстреливаться. Летающая машина заурчала мотором, чихнула раз, другой, но все-таки медленно покатила прочь по хорошо утрамбованной полосе, пересекающей снежную пустошь. Шергин в мрачном азарте стрелял по ее корпусу, однако пули не могли найти уязвимое место аэроплана. Машина набирала скорость и издевательски покачивала на неровной дороге этажеркой крыльев. Наконец, проехав почти все безлесье, оторвалась от белой пелены земли.

К этому времени позиционная перестрелка перешла в наступление. Большинство алтайцев полегли в самом начале – то ли плохо владели оружием, то ли их оглушила внезапность нападения. Сопротивляться продолжали несколько человек, но и тех быстро смяли. Аэроплан, сделав разворот, низко пролетел над местом стычки, мотор пророкотал что-то насмешливое. В небо из винтовок возмущенно брызнул салют, но «этажерке» ничем не повредил.

Шергин зачерпнул голой ладонью снег, растер им горячее лицо. Затем, оглянувшись на лежащие вразброс трупы, в сердцах плюнул.

– Господин полковник, двое взяты в плен.

– А! Хорошо.

Это и впрямь было хорошо. Чересчур фантастически рисовался аэроплан, катящий по взлетной полосе посреди черной замороженной тайги, слишком неправдоподобной казалась быстрая смерть нескольких десятков инородцев. Загадочны были и ящики, улетевшие из-под носа. Теперь будет, кого спросить об этом.

Оба пленных оказались русскими: один смиренно повесил голову, другой, утихомиренный ударом в зубы, непреклонно смотрел перед собой. Среди трупов также нашлось несколько русских – тех, что держали на себе весь короткий бой.

– Взгляните, господин полковник, – окликнули Шергина.

Возле подводы, с которой перегружали ящики, лежала ничком баба: с головы сбили шапку, по снегу растрепались длинные вороные волосы. На ней были мужские, подбитые ватой галифе, валенки и дубленый полушубок. На спине чернела дырка от пули. Вокруг сгрудились солдаты, разглядывая покойницу с живым интересом.

– Баба-командирша.

– Свои прикончили.

– Слыхал я о бабах-комиссаршах у красной шантрапы. Из-под юбок-то краснорожим сподручней воевать.

– Та не, вони ж пид ихными юбками не промахивать учатся.

Громовый хохот, казалось, взметнул вокруг снежный вихрь. Шергин, усмехнувшись, велел перевернуть тело. Когда открылось лицо мертвой женщины, раздались удивленные возгласы:

– Тю, жидовка!

– Ну ровно гымназистка.

– Страшненькая… – пожалел кто-то бабу.

Взятое боем оружие и подвода были единственным призом, хотя и не столь ценным, как аэроплан, но все же не обидным. По возвращении в станицу обнаружился еще один трофей, совершенно иного свойства. С виду это была ничем не примечательная обтрепанная бумага, сложенная в письмо, с разводами не то от воды, не то от пота. Ее нашли при обыске пленного, того, что требовал усмирения гордыни при помощи рукоприкладства. Ознакомившись с содержимым, Шергин ощутил необыкновенное изумление и потребовал сейчас же доставить к нему в «избу» пленника.

Удрученный, но не растерявший остатков непреклонности, тот высокомерно кривил рожу, трогал разбитую губу и на вопросы отвечал снисходительно. Через какое-то время Шергин догадался, что пленный в самом деле снисходит до разговора, уверенный в глубоком невежестве допрашивающего.

– Что тебе известно о партизанской шайке Рогова?

– Только то, что они делают свое дело, – пожал плечами пленник. Он стоял, широко расставив ноги и держа руки за спиной, хотя не был связан.

– В чьем подчинении ты состоишь?

– Своего повелителя.

– Кого-кого? – слегка удивился Шергин.

– Алтан-хана, повелителя Золотых гор.

– Что-то не слыхал о таком. Какой-нибудь туземный князек?.. Впрочем, откуда бы у князька взяться аэроплану? – спросил он сам себя.

– Алтан-хан не князь, – отверг инсинуации пленник. – Он император.

– Даже не китайский мандарин? – поднял брови Шергин. – Ладно, предположим. Что было в ящиках?

– Если вы умны, ваше высокоблагородие, – усмехнулся пленник, – угадайте. Если нет, это знание для вас лишнее.

Шергин сел перед едва дышащей печкой, забросил в нее пару чурок.

– Может быть, ты и прав, – проговорил он. – Но в последнее время я получил слишком много лишнего знания. А это, к несчастью, затягивает. Как сладкий дурман… – Он помешал палкой угли. – Та женщина… девица… словом, хм, «прекрасная еврейка» – кто такая?

– Какая же это женщина, – тонко улыбнулся пленник. – Это товарищ Рахиль. Из самой Москвы.

– И тебя не интересует, кто из ваших людей послал ей пулю в спину?

– Кто бы это ни был, он сделал свое дело.

– Она была редкой стервой?

– Она была редкой сукой.

– Ну, один вопрос мы выяснили, – удовлетворенно сказал Шергин. – Перейдем к следующему.

Он медленно развернул найденную при пленнике бумагу.

– Откуда это у тебя?

– Нашел.

– Где?

– На груди одного офицера. Я помог ему расстаться с жизнью и в оплату взял у него кое-какие вещи. Но это случилось давно и не здесь.

Шергин был неприятно поражен такой откровенностью. Резким движением он сложил бумагу и убрал в карман.

– Я учту это, – произнес он и, помедлив, продолжал: – Разумеется, ты читал, что в ней написано, иначе бы не носил при себе. Неужели ты веришь в это? – Он пытался казаться бесстрастным, но все же голос чуть вздрагивал. – Веришь в предсказания священника?

– Я слыхал о кронштадтском проповеднике. Из христосиков этот был самый интересный. Ему было открыто… кое-что. Но, конечно, многого он не понимал и не знал. И в этой записи он много чего напутал, хотя схема в общем верна. Вот, к примеру, он говорит, что «красное иго» продержится семьдесят лет, а после придет освобождение и Россия возвеличится еще больше, чем раньше, и будет снова православный царь. На деле же все наоборот. Освобождение уже началось. Это знают пока немногие, а через семьдесят лет об этом будут кричать на улицах. Красные только помогут совершиться освобождению, но и они не знают об этом. Они всего лишь орудие уничтожения варваров, мешающих победе Великого учения. А когда совершится освобождение, никакой России не будет. Будет мировая империя с центром в Алтае, в тайной стране Шамбалыне, она же – Беловодье. Никакого дремучего царя, о котором никто не вспомнит. «Красное иго» рассыплется от одного движения пальца алтан-хана, императора Всемирной Золотой Орды. Последняя шамбалинская война закончится, силы тьмы будут повержены. И эта бумага служит для меня вернейшим напоминанием о будущем, – закончил пленник с горделивой полуулыбкой.

Пока он произносил этот набор нелепиц, Шергин задумчиво глядел в темный пустой проем окна. Все происходящее казалось ему удивительным бредом, ночной фантасмагорией в глухой зимней тайге с подвывающими недалеко волками. И в то же время он знал, что не сумеет избавиться от этого «лишнего знания», что вся эта почти мистическая история с аэропланом, переписанным кем-то листком из дневника Иоанна Кронштадтского, императором алтайской Золотой Орды будет иметь продолжение; что как бы ни хотелось ему обратного, он и сам уже вписался в эту историю, – и она поведет его туда, куда он совсем не хотел.

– Есть ли у него имя? – спросил Шергин, не оборачиваясь, и услышал, как пленник тихо рассмеялся.

– Имеющий разум сочти число его имени? – неверно процитировал он Апокалипсис. – У него будет много имен. А прежнее – Бернгарт.

Шергин вдруг озяб и вернулся поближе к печке. Но она тоже была теплохладной и не выдерживала соревнования с сибирским морозом.

– Знавал я в Петербурге одного Бернгарта, – молвил он наконец, захваченный врасплох воспоминаниями. – Поразительное было время. Кто бы мог подумать… Не Роман ли Федорович?

Шергин повернулся к пленнику и с тоской увидел, как того перекосила кислая ухмылка, говорящая без слов.

– Так что же, ваше высокоблагородие, – пленник попытался вернуть себе выражение непреклонности, но не преуспел, – Роману Федоровичу поклон от вас передавать?

– Каким образом ты, глупый, пропащий человек, собрался передавать от меня поклон, – почти сварливо отозвался Шергин, снова отворачиваясь, – если я намерен расстрелять тебя за убийство офицера Русской армии?

– Расстрелять?

Шергину показалось, что пленник удивлен.

– Вы, конечно, можете это сделать, ваше высокоблагородие. Да только это все зря.

– Что именно?

– Ваши пули пропадут зря. Алтан-хан вернет меня из мертвых. Ему это не трудно.

– Нетрудно? – Шергин задумался. – Да и мне в общем-то несложно. Караульный!

– Здесь, вашскородь! – сунулось в окно заросшее лицо с белым сугробчиком инея на длинных свалявшихся усах.

– Троих солдат сюда. – И пленнику: – Я обязательно спрошу твоего «хана», когда встречусь с ним, о твоей посмертной судьбе.

Все совершилось быстро и неинтересно. Солдаты, оторванные от ужина у костра, торопились сделать дело и вернуться к насиженным местам. Выстрелы прозвучали немного раньше команды, мертвое тело осело в высокий твердый сугроб и застыло в полусидячей позе. Никто не стал его трогать. Солдаты, переговариваясь, ушли. Шергин какое-то время стоял поблизости, не замечая усилившегося ветра и повалившего снега, словно чего-то ждал, но и сам не понимал чего. Не воскрешения же трупа в самом деле. На душе у него было странно, будто досадно на что-то или на кого-то. Наверное, на ту легкость и уверенность, с какой пленник высказался о воскрешении мертвых. А может быть, другую легкость – ту, с какой он сам решил еще раз убедиться: из мертвых возврата нет. Похороненное не вернется никогда. Можно только самому уйти туда же и там встретить потерянное. А здесь, на земле, остается только ждать…

– …ждать.

– А? – Шергин вздрогнул от пробравшего холода.

– Я говорю, пережидать теперь надо, – откуда-то взялся Васька, – метеля вон подымается. До утра, а то и на все завтра. Засыплет однакось.

Шергин зашагал к кострам, горевшим на широкой улице между черными, страшными и слепыми призраками домов.

– Не горюйте, вашскородь, – бежал сзади Васька, хлопая себя по бокам, как пристяжную лошадь. – Всему черед свой. Теперь об живых бы думать.

Блаженный ум Васьки обладал способностью направлять заплутавшие мысли Шергина в нужную сторону. Оставался еще второй пленный, и с ним следовало разобраться, пока его не выморозили на холоде или не прирезали по-тихому. Такое тоже случалось. В зимнюю стужу и бескормицу каждый кусок и каждый метр теплого пространства был на вес золота, делиться этой скудостью с пленными никому не доставляло радости.

Но тот рассказывать про «алтан-хана» не захотел – то ли боялся, то ли стеснялся такой ерунды. Путано плел про горную республику и помощь Красной армии, а о том, что было в ящиках, которые грузили в аэроплан, не сумел сказать внятно ни слова. При упоминании же товарища Рахиль лицо его приняло диковатое выражение, в котором смешались страх, покорность и преклонение. Шергин предоставил ему шанс. Пленный безропотно согласился с предложенным и отправился рядовым в одну из рот.


Старый знакомый целиком занял мысли полковника. Когда-то, так давно, что прожитое казалось вечностью, Роман Бернгарт был известным в Петербурге карточным игроком, прожигателем папашиного наследства и завсегдатаем мистических салонов. Поговаривали, будто у него медиумические способности и связи при дворе – намекая, естественно, на всесильного Распутина. Шергин, недавний выпускник офицерской школы, никогда бы не свел с ним тесное знакомство – слишком разными были круги общения. Но однажды Бернгарт появился в доме, куда с недавних пор тянуло и его. Предметом их общего интереса была Мари, проводившая первую свою зиму в столице и несколько раз блеснувшая на балах. Вскоре ее затмили другие красавицы, более тонко ограненные природой и петербургской жизнью. Однако для Шергина она осталась единственной. Что же до Бернгарта, то и для него Мари сделалась единственной, на ком он решил сосредоточить свои усилия в ту сырую, туманную зиму.

Негласное соревнование завершилось в переулке недалеко от дома, где жила Мари, на исходе сезона мокрых снегов, в мартовских промозглых сумерках. Услышав наконец «да» от предмета любви, Шергин летел по улице, но был внезапно остановлен голосом из кареты, загородившей узкую проезжую часть. Отдернув занавеску, на него смотрел Бернгарт – стертым лицом без выражения. «Я знаю о тебе все, даже то, чего ты сам о себе не знаешь. Ты не сделаешь ее счастливой, потому что глуп, как большинство вояк. Она умрет раньше тебя. Твои дети умрут вместе с ней. Ты будешь жалеть, но поздно. Поздно. Станешь искать меня, но твоя судьба решена и не переменится. Будешь зарабатывать на хлеб извозом и умрешь нищим далеко от России. Я все сказал. Dixi». Чревовещательский голос умолк, окно задернулось, карета, прогромыхав, скрылась в радужном от фонарей тумане.

Вспоминая забывшееся, но вновь, как тогда, неприятно заворожившее чревовещание, Шергин начал искать разгадку судьбы. Какого зверя она представляет собой и какую власть имеет над человеком? Силой подчиняет его себе, или он сам безвольно отдается ей?

«Станешь искать меня…»

Предсказание ли определяется тем, что совершится в будущем, или будущее зависит от предсказания и никогда бы не стало таким без произнесенного в прошлом?

«Но теперь это не имеет значения, потому что я хочу найти его», – думал Шергин.

Лишь в отношении исписанных листков, которые он хранил вместе с прочими дорогими вещами в шкатулке красного дерева, это имело значение. Страница старого дневника и письмо, адресованное царю, – а в них вся жизнь России.

Неужели все бессмысленно – война, смерть, казни партизан, переменные успехи по линии фронта, красно-белого водораздела?..

На уроках Закона Божия в гимназии тучный батюшка с масляной бородой и елейным голосом объяснял вавилонское пленение евреев: иудеи впали в мерзость и идолопоклонство, за то были наказаны и томились семьдесят лет в плену для исправления. А перед тем пророк Иеремия вещал, что Иерусалим падет и храм будет разрушен.

Евреи сопротивлялись вавилонянам. Но кто они против Иеговы, карающего и милующего? И кто белые, со всеми своими армиями, против Христа? Если грехов в России накопилось на семьдесят лет очищения, кто смеет говорить, что он чист, и утверждать Святую Русь штыками да пушками? Где она, Святая Русь? Теплится огоньками в чьих-то душах и сердцах, зовет на мученичество. Не ушла, не канула в никуда, но слишком мало ее осталось. Если не вытащить из-под толстого слоя навоза, совсем задохнется…

К этой мысли Шергин подбирался долго и очень медленно, с отступлениями, разворотами, долгими перерывами. И, несмотря на страшное нежелание, приблизился вплотную. «Мы боремся против Него, – клокотало у него в голове, – мы, объявившие себя Святой Русью. Мы отвергаем Его промысел о нас и смело идем наперекор». Дикость этой мысли приводила в ужас. Он не хотел ей верить. Но она стояла у дверей и стучалась. Не лезла напролом, а вежливо, смиренно ждала, когда ее впустят. Она знала, что рано или поздно дверь перед ней откроется. И что хуже всего, Шергин тоже догадывался об этом.

– Василий, чаю!.. Васька!..

– Здеся я, здеся… чего так кричать-то… несу уже.

Васька расставил на крестьянском столе чайник, стакан и сухарницу с кусками плохонького ржаного хлеба.

– И чего так надрываться… – бубнил он, – я уж сколько лет Василий…

– С девками хозяйскими опять лясы точил? Смотри, выдашь военную тайну, – пригрозил Шергин, принимаясь за чай, – отправлю куда Макар телят не гонял.

– Батюшки, – всплеснул руками Васька, – шпиён я, что ли? Девчонкам свистульку вырезал. – Помолчав, он насупленно добавил: – С вами, вашскородь, никакой тайны не надо. И так туда идем.

– Куда? – не сообразил Шергин.

– Ну, туда… куда Макар не гонял. А вам чегой-то приспичило аж тыщу человек гнать.

– Не тысячу, а всего семь сотен.

Из той тысячи с лишним, что прочесывала с конца декабря Причернскую тайгу, трех сотен не досчитались после стычек с отрядами Рогова. Бандиты-анархисты показали себя отчаянными вояками, к тому же, доносила разведка, число их перевалило за несколько тысяч. Еще сотню солдат Шергин отправил в Барнаул с партией арестованных и донесением полковнику Орфаниди.

– Семь-то семь, а ну как бунт затеют?

Шергин посмотрел на Ваську, тот потупился и сделал дурашливое лицо.

– Ну-ка в глаза мне смотри. Слышал что или сам придумал?

– Так а чего думать-то, вашскородь, – виновато заморгал Васька. – Ахвицерам неведомо, куды идем, шепчутся на ваш счет, солдатики тож бурчат. Животы-то всем подвело, дырочки новые на ремнях вертят.

– Ахвицеры, – горько усмехнулся Шергин, – видал я этих ахвицеров. С миру по нитке надраны. С людьми работать не могут, выполнить боевую задачу не умеют. Солдаты – михрютки, винтовку, как дубину, держат, не стреляют – пукают в воздух. Не полк, а стадо. Две роты сносные, и в тех народ повыбило. А поглядеть на роговских партизан – любо-дорого. Мы прем дорогами, а те на лыжах по целине, привычные, таежники. Им засаду устроить – раз чихнуть. А как стреляют! На двадцать шагов подпускают и бьют наверняка.

– А что ж, оттого и убежали от них? – невинно предположил Васька.

Шергин поднял на него тяжкий взгляд.

– Не блажи, дурак.

Васька, испугавшись, на всякий случай отступил к двери.

– Так я это… так просто, вашскородь… А ушли из черных лесов, и ладно. И хорошо. Только б еще знать, куды теперь. А то все дорога да дорога. Воевать-то и не с кем. Нешто к кумыкам в гости?

Алтайских калмыков Васька недолюбливал, не имея при том никакого с ними знакомства.

– В гости к императору идем, – вдруг раскрыл Шергин тайну, сильно омрачась, – в горах у границы он где-то обжился.

– Ахти, – Васька аж присел от изумления, – к самому инператору? Вона, значит, как. Ну, тогда да-а… Дела, значит…

Он поскорее скрылся за дверью.

С утра уходили из деревни, притулившейся на широкой дороге. Ротные офицеры изыскивали последнюю возможность пополнить запасы продуктов, солдаты лениво топтались на морозце, смолили самокрутки с наполовину травяной махрой, впрягали лошадей в подводы. Картина привычная и почти мирная, но вдруг ее безмятежность разбили крики и бабий вой, будто здоровый булыжник метнули в тихую заводь. Шергин послал ординарца узнать, в чем дело. А пока тот узнавал, вопли разрастались, как круги на воде, – казалось, вся деревня заголосила: бабы, ребятня, псы, петухи, коровы. Всем было охота участвовать в возглашении беды.

Ординарец доложил: поручик Мятлев зарубил шашкой мужика – тот воспротивился изъятию трех мешков пшена и назвал поручика разбойником.

– Насмерть? – спросил Шергин, направляясь к эпицентру шума.

– Вчистую.

Двое солдат, не обращая внимания на вопли баб, взваливали мешки с пшеном на подводу. Возле трупа в окрасившемся снегу выла мужичка и бессмысленно дергала убитого за руку, будто надеялась, что встанет. Бабы-плакальщицы вокруг, завидев Шергина, ненадолго попримолкли. Рядом топтались несколько младших офицеров и совершенно бесполезный в этой ситуации полковой доктор.

– Сгружайте мешки, – приказал Шергин солдатам и повернулся к Мятлеву, который с безразличным выражением стряхивал снежинки с шинели. – Я не знаю, какие мотивы вами двигали, поручик. Однако я вынужден расстрелять вас как большевистского провокатора.

Среди глухого молчания офицеров раздался решительный голос ротмистра Плеснева:

– Господин полковник, прежде следует разобраться.

– Да? Сколько времени вам нужно на разбирательство? – сухо спросил Шергин.

Ротмистр, сам лихой рубака, как многие кавалеристы, на дело смотрел просто, без чувствительных затей. Он подошел ближе и понизил голос:

– Это нонсенс, господин полковник. Расстреливать офицера из-за какого-то мужика. Этот мерзавец назвал поручика Мятлева мародером. Офицер Белой армии, проливающий свою кровь за отечество, не должен сносить подобное. Здесь задета не только офицерская честь…

– Как вы думаете, ротмистр, – перебил его Шергин, – когда на Страшном суде меня спросят, что я делал в восемнадцатом и девятнадцатом годах, я отвечу: «защищал офицерскую честь»? Или может быть, честь России, утопленной в крови и едва живой? Не предлагайте мне таких глупостей, ротмистр. Ступайте и заберите оружие у Мятлева.

Плеснев, поколебавшись, выполнил приказ.

– Извольте встать к забору, поручик, – негромко произнес Шергин.

Приговоренный, растерявшись на несколько мгновений, повернулся к офицерам, но затем овладел собой и твердым шагом направился к дощатому забору. Двое солдат по знаку полковника сняли с плеч винтовки, встали наизготовку.

– Хотите что-нибудь сказать? – спросил Шергин.

Поручик Мятлев качнул головой и отрешенно усмехнулся.

– Прощайте, господа. Не думаю, что еще свидимся.

Два выстрела, слившиеся в один, дали сигнал бабам. Вновь заголосив, но уже тише, они возносили в стылые небеса горькую жалобу на свою бабью безмужнюю военную долю. Мешков с пшеном на улице уже не было – прибрали.

Через час полк нагнала по дороге телега с одноногим мужиком. Подстегнув лошадь, инвалид подъехал к началу колонны, остановил колымагу, стянул с головы треух.

– Тебе чего, отец?

– Так нешто мы не понимаем, – ответил одноногий, – не бусурмане, чай. Вы своего не пожалели за нашего брата. Ну и мы к вам с поклоном.

Мужик отдернул с телеги дерюгу, обнаружив под ней два мешка.

– Чем богаты, как грится.

– Спасибо, отец, – потеплев нутром, сказал Шергин. – Где ногу-то потерял?

– Германец проклятый оторвал.

Мешки быстро, в два счета, перегрузили на ближнюю подводу. В одном была картошка, в другом то самое пшено.

– Н-но, залетная!

Развернув телегу, одноногий покатил обратно.

К вечеру добрели до уездного Бийска, а следующим полуднем миновали его. Глядеть в городишке было не на что, кроме салотопных фабрик и винокуренных заводов. Даром что город купеческий, на хлебах выросший – сюда свозили зерно и отсюда караванами отправляли через горы, в желтую Монголию. Купцы звенели монетой, завели в городе аж три банка, но облагораживать улицы не спешили. Повсюду щедро копились нечистоты, даже алтайский густой снег не успевал их скрыть. Домишки будто плясали – стояли вкривь и вкось, а между ними чего только нет – строительный лом, битая мебель, дырявые валенки, дохлые псы. Вот только хлеба ни у кого не допросишься. Купцы с прошлого года перевелись, склады усилиями совдепов опустели и местами порушились, даже амбарных мышей кошки подъели.

В том же Бийске Шергин получил первое твердое свидетельство, что алтан-хан, повелитель алтайских калмыков и сподвижник красных товарищей, не миф. Сперва выяснилось: в округе не так давно прошел крупный вооруженный отряд – появился и исчез, как монгольская орда, в бескрайней степи, посланная на Русь. Затем среди ночи Шергин увидел перед собой закутанного в меха калмыка. Он возник тихо и стоял – ждал, когда заметят. Полковник, вздрогнув, поймал рукоять револьвера и наставил ствол на гостя. Тот не сделал попыток помешать этому или опередить. Шергин кликнул караульного, но первым на зов вбежал Васька со свечой в руке и закрестился, отгоняя нечистую силу.

– Свят, свят… заступи, помилуй…

Провинившийся караульный с круглыми ошалевшими глазами попытался подколоть калмыка штыком винтовки.

– А ну…

Калмык отстранил штык рукой и сказал, обращаясь к Шергину, на хорошем русском:

– Я не боюсь тебя, почему ты и твои люди боитесь меня?

Полковник знаком велел караульному уйти в сторону, но револьвер не опустил.

– Ты кто?

– Меня отправил к тебе мой хозяин. Он передал тебе такие слова: «Ты взял в свой отряд моего человека. Отошли его обратно ко мне, и я накажу его как трусливого перебежчика. Если ты не сделаешь этого, я заберу его сам».

Калмык слегка поклонился и сложил руки на груди, ожидая ответа.

– Это все, что он сказал?

– Все.

– Свят, свят, господи Исусе… – бормотал Васька, делая свечкой кресты в воздухе.

– Твой хозяин так глуп, что думает будто я выполню его прихоть и даже не велю повесить тебя? – Шергин чуть расслабился.

Калмык растянул губы на восковом лице – улыбнулся.

– Нет, не глуп. А если ты не глуп, то поймешь почему.

– Он хочет продемонстрировать свою самоуверенность, зная, что отправил тебя на вполне вероятную смерть, – вслух подумал Шергин. – И рассчитывает этой азиатской расточительностью поселить в моих людях страх. Верно, он не глуп. Но я не стану лишать тебя жизни. Можешь уйти, как пришел.

– Ты отдашь того человека моему хозяину?

– Перебьется, – бросил Шергин. – Так и передай.

Калмык снова чуть поклонился и вышел из комнаты. Васька шарахнулся от него, а караульный счел долгом проследить за туземцем и, чтобы нигде не задерживался, унося ответ полковника, все-таки подколоть его штыком.

Сутки спустя, когда полк стоял лагерем в долине седой реки Катуни, Шергин убедился: Бернгарт слов на ветер не бросает. Утром в одной из рот нашли мертвеца с перерезанным горлом. Еще не услышав имени, Шергин догадался, что это бывший «подданный» алтан-хана. Перед тем, за ужином у костров, только и разговоров было, что о ночном визите калмыка к полковнику. Эта смерть взбудоражила всех до чрезвычайности. В руке покойник сжимал нож, отчего солдаты, спавшие ночью рядом, твердили, будто зарезаться ему велел алтайский колдун – явился-де бедняге то ли во сне, то ли наяву. Шергин, правда, подозревал причиной смерти новый визит неуловимого калмыка и велел применить к часовым давно отмененное телесное наказание.

Как бы то ни было, даже среди офицеров поднялось неясное брожение суеверного характера. Выразителем оного к Шергину пришел ротмистр Плеснев. Начав издалека, с алтайского фольклора и вычитанного где-то опасения относительно неизученности влияния шаманского колдовства на человека, в конце он прямо спросил, какого черта лысого они идут искать в проклятых горах. Шергин предпочел бы не отвечать на этот вопрос, но раз уж слово прозвучало, пришлось подтвердить.

– Мы идем искать лысого черта, – невозмутимо сказал он.

– Это понимать в буквальном смысле? – смешался ротмистр.

– Как хотите. Это совершенно все равно. Полагаю, вы не станете вслед за солдатами повторять чепуху про то, что мы идем на подмогу к государю-императору Николаю Александровичу, который якобы чудом спасся от большевиков и скрывается в монгольских горах? Понимаю, отчасти я сам виною этим нелепым рассказам, и все-таки… Впрочем, вы можете идти, ротмистр. Да-да, и не забудьте, отойдя на десяток шагов, назвать меня Франкенштейном. Я не обижусь.

Чуйский тракт, по которому двигался отряд, все ближе обступали горы. Сначала они были как белые заснеженные холмы вдалеке, затем вдруг сдвинулись и выросли над головами. Дух захватывало от того, с каким бесстрашием петляла меж ними дорога, не боясь затеряться. Кое-где между скал лепились аилы туземцев-калмыков, по три-четыре в селе. Алтайцы были знатные строители: воткнут в землю жерди и накроют их сосновой корой – готов дом. Стада на зиму они загоняли в горы – на высоте легче найти корм. Сами калмыки зимами тощали, жили впроголодь – война ли, мир ли, – и поделиться запасами с отрядом, отбившимся от магистральных путей войны, не могли. Охотники-сибиряки, которых в полку набралось с десяток, выцеливали на гористых звериных тропах добычу – горного барана, козла, кабаргу. Мяса хватало каждому на зубок, но и тем были живы.

За селом Улала, в кривой долине между сопок, случился первый бой. Бернгартова орда – а больше думать было не на кого – ночью закопалась в снегу на пути у отряда и атаковала внезапно. Калмыки вдруг вырастали из-под сугроба и, выстрелив, снова падали. Несуразные фигуры в дубленых шкурах с красными поясами, нелепая тактика, гортанные крики охотников, загоняющих пугливое зверье. Все вместе это произвело странное действие – в отряде Шергина началась паника. Бегство солдат остановило лишь внезапное исчезновение калмыков. Шергин был уверен, что подстрелил трех или четырех, но ни трупов, ни крови на разворошенном снегу не нашли.

Что это было гадали долго и с суеверной фантазией.

Позднее группа, посланная разведать «монгольскую орду», быстро наткнулась на калмыков и насчитала до трех сотен. Несколько дней спустя их было в два раза больше. Через неделю в районе Шебалиной деревни, в горах, заросших таежным лесом, орда разрослась до полутора тысяч. Среди калмыков были и русские, бородатые мужики в старинных зипунах.

Возле Онгудая пошли степи, и однажды на рассвете Шергина растолкали с новостью, что впереди в чистом поле стоят калмыки. Дико стоят – по колено в снегу, будто чурки каменные, и не плотным строем, а вразнарядку, от каждой чурки до следующей – порядочно шагов. Когда глаза продрал по команде весь полк, нашлись знатоки из сибиряков, приглядевшиеся да разъяснившие, что чурки в самом деле каменные, а поставлены в бывалые времена самим Чингисханом или еще кем – сторожить тутошние места. Вроде наших богатырей на заставах. А звать – каменные бабы.

До чурок было час ходу, и чем ближе, тем веселей разбирало солдат, – как горох, сыпались шутки про «бабье» войско, и в воздухе крепко посолонело. Вблизи «бабы», утыкавшие степь сбоку от дороги, оказались рослыми, как гренадеры, уродливыми и неприветливыми, но оживленности солдат это не уменьшило. Шергину их веселье казалось надрывным и истеричным, однако останавливать кривлянья он не решился. Все ж лучше, чем суеверные шепотки и нелепые россказни у костров. Но самому хотелось быстрее миновать редкий строй чурок. И еще более странное ощущение: тревожно и неприятно было оставлять застывшее войско у себя за спиной.

Офицеры не могли удержать солдат, да и не особенно старались, – сами сворачивали с дороги и пытались отколупнуть кусочек «бабы» на память, потрогать за исполинские бока. Рядовой Олсуфьев придумал оставить на своей «избраннице» памятный знак и наспех процарапал ножом известное слово. Хвост отряда уже прошел мимо, когда раздался жалкий вскрик. Рядового Олсуфьева придавило упавшей «бабой». Она накрыла его поперек – с одной стороны торчала голова, с другой трепыхались ноги. Олсуфьев был жив, беспомощен и смешон. Из-под «бабы» его вытащили, ощупали кости и наградили хохотом. Рассмотрели слово и объявили, что «баба» женила Олсуфьева на себе, а как же иначе, если слово самого что ни на есть прямого действия, и «бабе» его понять по-другому никак было нельзя. Пострадавший охал, держался за грудь и на зубоскальства отвечал кривой болезной улыбкой.

– Смотри, Олсуфьев, как бы эта баба к тебе ночью не пришла погреться…

– …да не потребовала бы обещанного.

– Ты уж, Олсуфьев, не урони марку, оправдай девичьи надежды.

– Да честь полка поддержи, гляди.

Эпизод раздосадовал Шергина, а затем в мыслях всплыла «Венера илльская» Мериме, и реальность вокруг неуловимо поплыла. Все казалось зыбким и теряющим очертания, двусмысленным. Словно в реальности раскрылась некая дверь и приглашала войти в нее: если бы он решился, его дорога повернула бы в одну сторону, если б остался за порогом – совсем в другую. Он вдруг понял, что преследует не Бернгарта и не его дикое воинство, а идет по следу собственной судьбы, проложенному для него кем-то. И если не свернет, то непременно попадет в конце пути в ловушку, в смертельные объятия каменной «бабы», обручившейся с ним по неведомой прихоти. Но свернуть трудно, невозможно… или почти невозможно? Свернуть не назад, не вбок, а вперед. Вывернуться из объятий «бабы», оставить ее мертвым поверженным истуканом.

«Судьба – это истукан, – подумал Шергин. – Кто следует ей, кого она ведет за руку, тот – идолопоклонник. А много ли теперь в России тех, кто не кланяется идолу? Красные, белые – все согнулись в земном поклоне. Все слушают поступь каменной «бабы». Все трепещут».

В сумерках отряд наткнулся на калмыков. Они запечатали собой проход между протяжными степными холмами. Их было так много, что выбить «пробку» не смогли бы даже пушки. Они копошились на сизо-голубом снегу, их хаотичное движение было похоже на насекомое. Но завязывать перестрелку калмыки не стали. До рассвета снежная степь дышала вооруженным нейтралитетом, настороженно вглядываясь во тьму глазами часовых.

Утром начался бой – самый странный за всю военную биографию Шергина. Калмыки за ночь поставили заграждения из сложенных в несколько рядов бревен, которым в степи взяться было совершенно неоткуда.

Атака в лоб не имела смысла. С фронта от калмыцких пуль отстреливалась лишь сотня солдат. Остальные, разделившись пополам, до рассвета оседлали прилегающие холмы и теперь били калмыков оттуда. Шергин остался с меньшей частью. Люди распластались за наваленной стеной снега, стреляли через узкие бойницы.

Между двумя выстрелами Шергин услышал всхлип, повернулся. Солдат, мальчишка лет восемнадцати, выронил винтовку и трясся. Поглядев на полковника, он прошлепал лиловыми от холода губами:

– Мертвецы… там… не бревна…

Шергину пришлось тереть перчаткой глаза и в конце концов убедиться: михрютка не свихнулся. Одно из укрытий калмыков обвалилось, и два «бревна» распластали руки. Ощутив почему-то острую досаду, он подполз к солдату и сунул ему винтовку.

– Стреляй!

Михрютка испуганно помотал головой.

– Н-не могу… в мертвых…

Шергин хотел ударить его, чтобы привести в чувство – слова мальчишки казались беспамятным бредом. Отчего это в мертвых стрелять труднее, чем в живых? Но вдруг он понял – это правда, и рука опустилась. Живые теперь стоили дешевле мертвых, ведь из них даже укрытия в голой степи не соорудишь. В словах михрютки запечатлелось время.

На целых пять минут Шергин упустил из виду ход сражения. Только теперь он увидел, как с правого холма отступают, точнее, бегут его люди. Калмыки действовали числом и собственной массой, как волна, смывая солдат с высоты. На противоположном холме дело обстояло не лучше…

Калмыки не преследовали. Но и бежать в степи особенно некуда. В километре от места боя отряд собрался и посчитал потери. От семи с лишком сотен осталось пять с половиной. К следующему утру мороз прибрал тяжелораненых. Зато путь по Чуйской дороге освободился. Калмыки вновь таинственно пропали, забрав свои «бревна».

В мирной деревушке Купчеген, где жили алтайцы и русские крестьяне, поведали, будто проходил накануне отряд человек в сто, а командовал ими белый зайсан. Они сторговали немного припасов и ушли на перевал.

На придорожном постоялом дворе после офицерского ужина с печеной козлятиной к Шергину подсел прапорщик Чернов. Смущенно поглядывая на девчонку-калмычку, убиравшую посуду и стрелявшую глазами, он рассказывал:

– Вогуличев из второй роты говорит, нечисто в этих горах. Он прежде здесь часто бывал, хлеб в Монголию возил. Говорит – это чудь чудит. Я спросил его, что за чудь такая, а он сказал – не знаешь и не знай. А Олсуфьев твердит, что это армия мертвецов, которые много веков гибли в горах. Он совсем плох. Каменная баба что-то с ним сделала, факт. Желтый весь стал, и на ногах едва стоит. Солдаты смеются, будто это он со стыда, что его баба покрыла. А Вогуличев сказал, Олсуфьев теперь обязательно помрет.

Девчонка-калмычка, взмахнув косицами и подогнув под себя ноги, уселась за шитье на подстилке в углу. Миша Чернов вдруг покраснел и заговорил быстрее:

– Вогуличев нам пригодится в горах, он может общаться с туземцами на их языке. Раньше он у хлебного купца служил и с калмыками здешними торговал. После революции красные купцу брюхо вспороли – обширен был купец, болезнью страдал. А они думали, он в брюхе рабоче-крестьянское добро прячет.

Прапорщик помолчал немного, косясь на девчонку, затем сказал очень серьезно:

– Но все это, разумеется, меркнет перед красотой здешних гор. Только в таких местах по-настоящему понимаешь, что смерти нет.

– Однако при этом приходится постоянно думать о ней, – невесело усмехнулся Шергин.

– И видеть, – добавил Миша, а чуть погодя примолвил: – В этом парадоксе проходит вся человеческая жизнь.

Девчонка-калмычка прыснула в рукав. Прапорщик строго посмотрел на нее.

Рядовой Олсуфьев преставился той же ночью. Он лежал в калмыцком аиле на толстом грязном одеяле, в той самой позе, в какой его распластала по земле каменная «баба», и силился выразить что-то мертвыми глазами.

– Доктор, давайте прогуляемся, – предложил Шергин, выходя из аила.

Серая дымка мартовской зари помалу расползлась, обнажив белоснежно-розовые графики гор над плоскостью синеющей долины.

Полковой доктор Лунев имел особенность – в труднейшем зимнем походе в глубь гор он держался всегда так, будто выехал на охоту и, любуясь видами природы, дыша острым морозным воздухом с пряным вкусом азарта, спокойно ждал появления зверя, которого заранее любил и презирал. Таким зверем был для него любой пациент, и оттого солдаты доктора побаивались, а наиболее консервативная часть офицеров считала его опасной разновидностью декадента. Шергин знал, что причиной всегдашней бледности доктора был кокаин и, возможно, морфий.

От аила, где лежал мертвый Олсуфьев, они неспешно направились в русскую часть селения.

– Доктор, мне трудно предполагать в вас суеверную личность, – сказал полковник, – поэтому не пытайтесь навязать мне мистику в этом деле. Тем более не советую вам распространяться в подобном духе среди солдат. Думаю, есть и более простое объяснение смерти Олсуфьева, нежели проклятие каменной «бабы».

– Увы, без вскрытия я не смогу вам его предоставить, господин полковник. Что же касается мистики – я бы не стал называть это суеверием. «Есть много в мире, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». Почему бы не предположить, что матерная брань как сильнейший раздражитель вызывает в атмосфере энергетийный вихрь и тем притягивает темные разрушительные силы? Эта гипотеза вовсе не лишена правдоподобия. Более того, я слышал ее несколько лет назад от одного ученого мужа, который занимался поиском доказательств существования низшей духовной реальности.

– Смею уверить, эта реальность не требует для себя никаких доказательств, – заметил Шергин. – Как, впрочем, и высшая.

– Совершенно с вами согласен по первому пункту. Однако во втором вижу лишь стремление к логическому округлению. Не существует никакой высшей реальности, она появилась в человеческих мифах как балансир, симметричная равнодействующая сила.

– Это вы Бога считаете логическим округлением? – спросил Шергин.

– В том-то и дело, что Бог не принадлежит высшей реальности, – доктор удрученно развел руками. – Все боги являлись как раз из низшей и только потом, так сказать, возносились на небо.

– Иными словами, для вас, как для того монаха у Достоевского, существуют только бесы.

– Простите, господин полковник, но ваши слова просто вынуждают меня поморщиться.

Сделав вежливое предупреждение, доктор в самом деле произвел своим бледным лицом некое недовольное движение. Затем он продолжил:

– В низшей реальности, как я вам уже сказал, обитают не только темные демоны, но и боги. Христианство уравняло их в правах, но не думаю, будто это что-либо изменило.

– Занятное у вас богословие, доктор. Вы говорите так убежденно, точно выстрадали эту теорию на личном опыте.

– Собственно, так и есть. Я много раз видел их своими глазами.

– Что же, с чертом разговаривали, как Иванушка Карамазов?

– Напрасно иронизируете. Разговаривать не разговаривал, а приходить-то они приходили. И демоны, и боги. Впрочем, можете не верить, я не настаиваю.

– Отчего же, приходится верить. Вы бы, доктор, кокаином не злоупотребляли. Настоятельно вам рекомендую.

– Вы думаете, можно, познавши ту реальность, смотреть без боли на эту? – Доктор прочертил рукой в воздухе кривую линию, обозначив реальность аилов, крестьянских дряхлых избушек, солдат, с уханьем растирающихся снегом, заспанных гор на близком горизонте. – Поверьте, господин полковник, кокаином я продляю себе жизнь.

– А не ваша ли боль укоротила жизнь Олсуфьеву? – поинтересовался Шергин. – Не то прописали, может?

– Помилуйте, господин полковник, что я мог прописать ему? Грелку в ноги и кровопускание? Мой медицинский саквояж давно пуст, и пополнить его негде.

– Подозреваю, не до конца пуст, – хмыкнул Шергин. – Однако отчего же умер Олсуфьев, вы придумали?

– Очевидно, у него было слабое сердце. Удар каменной «бабы» вызвал сильнейшее потрясение внутренних органов, которое и привело к параличу либо разрыву сердечной мышцы.

– Годится.

Следующие две недели отряд вел изнурительную битву с горной дорогой, которая словно задалась целью вынимать силы из любого путника, будь то пеший или конный. Подводы бросили еще раньше, до Купчегена. На той первобытной тропке, что называлась трактом и виляла вокруг скал, телеги были дополнительным, а то и основным способом укатить в пропасть. А ведь дорогу поновляли и благоустраивали для колес еще в начале века – куда все делось? Отчего империя так скупа была на освоение собственных пространств? Отчего в ней появилось столько бессилия, что когда-то крепкую русскую скалу сумел сдернуть с места кровавый поток революции?

Под такие мысли шагалось незаметнее, и узкие гранитные карнизы, колдовские метели на вершинах перевалов, спуски с ледяной горки на собственном заду отпечатывались в сознании лишь после того, как уходили в область минувшего. Но что поражало сразу и бесповоротно – дикая красота, царственно почивавшая вокруг. Иногда она являлась так бесцеремонно, проникала в душу так глубоко, что становилось не по себе. Горы будто нанизывали на свои острые пики человечье сердце и возносили его высоко-высоко, к самому небу, туда, где Бог, взяв бедное сердце в руку, тщательно рассматривал его и искал малейшую червоточину. А найдя, с печалью насаживал обратно и отправлял снова на землю.

После жуткого великолепия бомов, драконами нависавших над усмиренной льдом Чуей, опять распростерлись степи. Днями пригревало, и снега почти не было. Но по ночам от мороза слипались ресницы, а на отпущенных бородах висли хрустящие сосульки, если хоть на минуту отлучиться от костра.

Калмыки себя не обнаруживали, и это тревожило Шергина. Несколько раз он отправлял разведку, но та возвращалась ни с чем. Бернгартова орда пропала бесследно. Ротмистр Плеснев не оставлял попыток выяснить намерения полковника, его поддерживало какое-то число офицеров. Шергин, хотя и видел вызревающее недовольство, ничего ясного выразить им не мог, даже если бы хотел. Двухмесячный путь в глубь гор Алтая ему самому казался весьма иррациональным, не имеющим ничего общего с обычной логикой. Может быть, он просто бежит от гражданской войны, от февральско-октябрьских революционных песен, кумачовых и бело-республиканских лозунгов – от всего, что сыплет пеплом в душу? Ротмистр Плеснев, верховод офицерского ворчания в полку, скорее всего думал именно так. Эта мысль была досадна Шергину, но армейский этикет, возрожденный адмиралом Колчаком, не позволял ему оправдываться перед младшими чинами. И даже интересоваться их умонастроениями.

В начале апреля, когда лица у всех приобрели медно-красный цвет загара, отряд утомленно вошел в деревушку Айла. Отсюда на юг уходила узкая и длинная Курайская степь, за ней круглила бока Чуйская, а там и до монгольской границы рукой было подать. Ситуация становилась все неопределенней и тоскливей. Шергин не имел представления, как действовать дальше. Бернгарт и его горные партизаны не подавали признаков жизни. Горы хранили молчание и продолжали скармливать пришельцам-чужакам свою первобытную, будто только что вышедшую из-под резца Бога, красоту. Шергин чувствовал себя переполненным ею, едва не отравленным, но она не знала жалости, а он не мог повернуть назад. Да и позади – она же, а за ней – все тот же бессмысленный февраль-октябрь.

Но именно тут судьба расщедрилась – подкинула еще одну приманку. В избу к полковнику приволокли за шиворот мужичка. Доложили, будто ходил меж солдат, смущал баснями, склонял к дезертирству. Сам мужичок был невидный, ростом не удавшийся, в драном тулупе с ватными извержениями, зато на рожу лукав и в словах непрост.

– Ну, – проговорил Шергин, усаживаясь на лавку, – рассказывай.

Мужичок прижал к груди шапку и, повертев головой, будто хотел нажаловаться на конвойных, хитро произнес:

– Рассказать-то можно, а станет ли с того толк?

– А это уж я сам решу.

– Ну, тады ладно, – согласился мужичок и спрятал шапку под тулуп. – Что ж, барин, рассказать-то? Я мно-ого всякого знаю.

– А то же, что солдатам. Чем их смущал, что сулил.

– Жизню сулил, чего ж еще. А то ить под ружжом ходить – смерть кликать. А без ружжа-то как хорошо. Идешь себе да идешь, тайные знаки по горам и долам высматривашь. То ли сам путь ищешь, а то ли он тебя. А так и находят. А вместе, втроем аль вчетвером, и того лучше, чем одинешеньку. Зверь не приест, спужается, и дорога скорей на зов откличется.

– И куда же эта дорога ведет?

– А в страну заповедну – Беловодьем зовут. Иному три года туда идти, а другому за седмицу откроется – смотря каков человек, значит. А ты, барин, не сумлевайся. Вон по глазам-то вижу, что не больно веришь.

– Слыхал я о Беловодье, – ответил Шергин, покачивая головой. – Будто где-то тут в горах, в тайном месте.

– Во, – заулыбался мужичок, – знаешь. И то правда, в самом что ни есть тайном. А только ты, барин, со своими некрутами и фельфеблями туда не ходи. Тебе с ними туда дорога заказана. Если б вот бросил все да один пошел… а не то со мной, и в старую веру бы обратился. Тогда дойдешь. А с войском не пройдешь.

– Отчего же?

– А там, барин, уж свое войско. Побьют твоих соколиков, вот те крест. И тебя побьют.

Мужичок припечатывающе осенился двуперстным раскольничьим крестом и поклонился в землю.

Шергин испытал к этим словам необыкновенный интерес и весь подобрался, спружинился, как кошка, у которой перед носом сидит нахальная мышь.

– Это что же там за войско такое? Тоже небось тайное да заповедное?

– А то как же. Аккурат тайное. А как же ему не тайным быть, коли с тайными людьми из Беловодья общение имеют? Ты, барин, сам-то рассуди.

– Ну а ты видел это тайное войско? Может, встречалось в горах? – спросил Шергин.

– А может, и встречалось, – лукаво сморщился мужичок.

– В каких местах?

– В местах-то каких? – задумался раскольник. – Да тут недалёко, на цветных горах.

– Где это?

Шергин развернул карту, разложил на столе, но мужичок с места не стронулся.

– Это мне, барин, наука бесполезная, я тебе так просто скажу. Ежли свербит тебе, пойдешь отседова на восход, к Ильдугему, там перевал минуешь и дале повдоль Курайской хребтине двинешь. Как увидишь – красные горы пошли, тут и гляди в оба. Может, чего углядишь. А только зря тебе это, – заключил раскольник.

Шергин карандашом начертил на карте пунктирную линию и там, где она обрывалась, поставил три знака вопроса.

– Что ж ты сам за ними не пошел, если в Беловодье стремишься? – спросил.

– Эх, барин. Туды свой путь найти надо, а не чужой. Тут ить, барин, мудрость, об какую зубы поломаешь, а вовек не разгадаешь. Одно знаю наверно – дорога туда под гору ныряет. А гора та – всем горам царица. В небо упирается и порфиром блещет, фрусталем мигает, вот какая гора. А как с другого конца выйдешь, тут тебе и Беловодье заветное. Тут тебе и сыр в масле и девки красны, тут и Божья роса, и ангеловы голоса. Никакой антихрист туды не сунется.

Шергин поскреб колючий подбородок, размышляя.

– Ну вот что. Наказывать тебя за дурные разговоры с солдатами не стану, хотя надо бы. А пойдешь с нами – вдруг чего напутал, а там вспомнишь. Будем вместе это таинственное Беловодье искать.

Тут мужичок свалился с грохотом на коленки и слезно взмолил:

– Не губи ты мою душу, барин. Нельзя мне с вами никак. Вот хоть на месте убей, а не пойду. Никониан, да с ружжами, в Беловодье вести – да где ж это слыхано. И не дойдете вовсе – побьют же, и меня с вами. Тады уж мне от скрежета зубовного не спастись, гореть буду в огне вечном. Отпусти ты меня, барин!

– Да и черт с тобой, – легко согласился Шергин. – Все равно ведь сбежишь. И людей мне попортишь своими анархическими разговорами.

– Попорчу, барин, попорчу, – на радостях закивал раскольник. Он поднялся на ноги и вынул шапку, приладил на голову. – А я уж как ни то один, по-старому. Вижу, не вышло у меня сопутников себе собрать. А то, может, и к лучшему, кто ж его знает. Так я пойду, что ли, барин? – Он оглянулся на дверь, за которой ждали двое солдат. – Некруты у тебя больно злые.

…К ночи затуманило – пришла первая оттепель, нагнала сырости с близкого болота. Неподалеку гулко потрескивало, ухало – будто вскрывались горные реки. Но туземцы заверяли, что для рек еще рано, а вздыхает большой ледник неподалеку, готовится к первой в этом году брачной ночи, когда истечет мутными струями и покроет белые воды побежавшей мимо речки.

Земля под ногами была непривычно твердой для весны, и даже туман в воздухе казался сухим, щекочущим в горле, будто дым. Пахло незнакомо – не тающим снегом и пробуждающейся землей, а древней пылью, которую по миллиметру в столетие обтачивал с гор здешний ветер и потом кружил-гонял по степи в пыльных бурях. За аилами на краю деревни горели костры – солдаты ужинали, иные спали, подставив спины огню. Шергин подошел незамеченным, остановился за границей света – не хотелось обрывать разговор.

– …на ероплане улетел. И царица с ним, и дети ихние с наследником Лексеем. А живут теперича в горах, там их никто сыскать не сумеет, и прозываются те горы – Гамалаи. Они на земле самые высокие, оттуда до неба и до Бога – пальцем ткнуть.

– Ну и силен же ты врать, Постников. Как же они все на ероплане вместились? Это ведь машина сурьезная, а не кобыла с телегой. Вот, братцы, меня послушайте, как оно есть на самом деле. По Белому морю теперь белый крейстер плавает и никогда к берегам не пристает. На нем и спасаются царь с наследником от большаков. А все почему? Море-то Белое, красным в него не зайти, утопнут…

Загрузка...