Глава 19

Древле-православная Греко-российская Церковь Христова, — прогремел Морозов. — Так мы называемся.

— Да, — кивнул назвавший Савву Васильевича «Тятенькой». — С Рогожского кладбища.

— Это у вас центр в Белой Кринице в Австрии? — спросил Саша.

— Митрополия, — уточнил сын Морозова.

— Да священство оттуда, — согласился Савва Васильевич, — Тимоша все верно говорит. Только что толку-то? Алтари-то запечатаны!

— Тятенька! — вздохнул Тимоша.

— Александр Александрович! — одернул Гогель.

— Что, Григорий Федорович? — поинтересовался Саша. — Мне знать не должно? Про Белую Криницу мне отец рассказывал.

И взглянул в глаза старому купцу.

— Савва Васильевич, что за история?

— Тимоша, — обратился старый фабрикант к сыну, — давай, ты лучше расскажешь!

— Рассказывайте, Тимофей Саввич! — поддержал Саша.

— Три года назад в июле 1856-го были запечатаны алтари Рогожского кладбища, — объяснил младший Морозов.

— То есть уже после коронации батюшки? — переспросил Саша.

— Да, — кивнул Тимофей Саввич, — в новое царствование.

— Что значит «Запечатаны алтари»? — спросил Саша.

— Ну, что! — подключился Савва Васильевич. — Окна заколотили, на двери полицейские печати поставили и замки повесили, так что служить там больше нельзя.

— Теперь у нас не церковь, а молельный дом, — объяснил Морозов-младший. — А иконы древние в запечатанных алтарях гниют, портятся и покрывают пылью. Еще немного и ткани истлеют, и штукатурка заплесневеет и осыплется, и настенные росписи погибнут.

— У них там иконы новгородской школы, — добавил Гучков, — и строгановской, московских иконописцев из царских мастерских, и, говорят есть писаные Андреем Рублевым.

— Ефим Федорович, вы ведь тоже старообрядец, — сказал Саша, — почему «у них»?

— Мы с братом перешли в единоверие, — пояснил Гучков.

— Они с Преображенского кладбища, беспоповцы, — добавил Савва Васильевич, — да, в единоверие перешли.

И в его голосе появился оттенок презрения.

— А отец их не перешел, — добавил старший Морозов.

— И что с отцом? — спросил Саша.

— В могиле он, — сказал Ефим Федорович.

И размашисто, двумя перстами, перекрестился.

— Умер в Петрозаводске, — объяснил Савва Васильевич.

— В ссылке? — предположил Саша.

— Да, — вздохнул Гучков.

— За веру сослали? — спросил Саша.

— Я вам расскажу, как всё было, Ваше Императорское Высочество, — сказал Гучков. — А вы уж судите сами, за веру или нет.

— Давайте! — сказал Саша.

И наконец, попробовал уху, которая успела слегка остыть, но ей на пользу пошло. Вкус был отличный.

— Отец мой Федор Алексеевич передал нам с братом управление фабрикой больше тридцати лет назад, — начал Гучков, — а сам полностью посвятил себя руководству общиной Преображенского кладбища и только в свободное время занимался своим садом, который называли земным раем — все там росло: от арбузов до ананасов. Шесть тысяч рублей серебром ежегодно уходило на сад. Московским генерал-губернатором был тогда граф Закревский…

— Слышал эту фамилию, — заметил Саша. — Скотина, которую выгоняют на день Святого Георгия.

Гогель вздохнул, но смолчал.

— Граф Закревский хотел нам продать партию шерсти, — продолжил Гучков, — но цену загнул, словно она из золота была.

— Понятно, — усмехнулся Саша. — Взятку вымогал. Чего же тут непонятного! А вы опрометчиво отказались.

— Да, — кивнул городской голова, — а потом пожалели. Закревский начал с того, что приказал закрыть нашу молельню. Всё имущество конфисковали, и исчезли ценнейшие книги и иконы.

— Может всплывут где-нибудь, — предположил Саша. — Вряд ли выкинули, скорее присвоили. А на каком основании он отдал такой приказ?

— Молельню сочли не домашней, а общественной.

— Последние были запрещены?

— Да, — тихо сказал городской голова. — Но она была домашней, Ваше Императорское Высочество! Просто очень большой.

— Ефим Федорович, мне совершенно безразлично домашней она была или общественной, — заметил Саша. — Есть замечательный принцип: закон есть закон. Но я не являюсь его приверженцем, поскольку не все законы хороши. В кодексы можно такого понаписать, что волосы встанут дыбом. Право выше закона. В том числе право исповедовать любую религию, если это не нарушает чужие права.

— Александр Александрович! — воскликнул Гогель. — Может быть, хватит их слушать!

— Нет, — возразил Саша. — Я хочу знать все из первых рук.

— Но это же беспоповцы, враги государства!

— Чем они враги государства, Григорий Федорович? Тем, что крестятся двумя пальцами? Или тем, что с одной буквой «И» пишут «Исус»?

— Тем что не признают ни нашу церковь, ни наших епископов, ни наших священников!

— Так и мы их не признаем, так что квиты.

Саша положил ладонь поверх руки своего гувернера.

— Дайте мне дослушать, Григорий Федорович, — попросил он. — А вы можете пойти покурить. По моим расчетам, у вас уже должен начаться синдром абстиненции.

— Начаться что?

— Муки адские в результате воздержания от табака. Старообрядцы ведь не курят?

— Как можно! — улыбнулся Савва Васильевич. — Зелье смердящее сатанинское! Курить — бесам кадить!

— Во-от, — сказал Саша. — И я так думаю. Наконец-то на светском приеме приличный воздух!

— По Соборному уложению доникониянскому за курение табака кнутом бивали, — заметил Морозов, — а за торговлю казнили смертию.

— Ну, это может и перебор, — усомнился Саша.

— Мой долг остаться! — сказал Гогель.

— Ну, оставайтесь, — смирился Саша. — Ефим Федорович, так что было дальше?

— Дальше против моего отца открыли уголовное дело, — продолжил Гучков. — Его обвинили в присвоении денег общины Преображенского кладбища, попечителем которой он был.

— А община что показала? — поинтересовался Саша. — Они же потерпевшие.

— Да кто ж их спрашивал! — хмыкнул Савва Васильевич.

— Вы знаете, я почему-то совершенно не удивлен, — признался Саша. — Все по накатанному и в рамках наших национальных традиций.

— Это вы зря, Ваше Высочество! — возразил Морозов-старший. — Нет у нас таких обычаев!

— Хорошо, — согласился Саша. — В рамках традиций российской власти.

— Так или иначе, — продолжил Гучков, — но батюшка мой сразу понял, откуда ветер дует, и что ему не оправдаться. Только и сказал Закревскому: «Если вы ищете на нас вины, то мы противу закона невинны, а если хотите нас бессудно задавить, то давите».

Его арестовали, больше полутора месяцев держали в секретной тюрьме, а потом выслали в Петрозаводск вместе с остальными руководителями общины.

— Ага! — отреагировал Саша. — То есть они все вместе общину обманули. А община наверняка ничего и не заметила, пока мудрый генерал-губернатор не открыл им глаза. Ну, как всегда у нас и бывает. Рассказывайте дальше, Ефим Федорович! Хотя я, наверное, уже знаю, чем кончится.

Саша насмотрелся на подобные дела там в будущем. Все происходило по одной схеме. Власть обвиняла неугодного в какой-нибудь явной уголовщине, потом назначала потерпевших, а потом давила на назначенных, чтобы они себя потерпевшими признали, под страхом возбуждения дела на них самих.

— Отец провел в ссылке три года, и в 1856-м там и умер, — продолжил Гучков. — Никакие наши хлопоты не помогли! А нам с братом передали от самого министра внутренних дел Бибикова, что либо мы переходим в единоверческую церковь, либо будем заключены пожизненно в Петропавловской крепости.

— И вы перешли! — поморщился Савва Васильевич.

— Ну, а как же, тятенька? — вступился Тимофей Саввич. — Они в тюрьме сгинут, а фабрика? А рабочие? Пропадет дело-то!

— И за какие это грехи Петропавловка? — поинтересовался Саша. — За растрату?

— Это только с их слов крепость, — заметил Гогель.

— А что они тогда к единоверцам перешли? — спросил Саша.

— Ну, кто их знает! Бывает всякое…

— Не преумножайте сущности, Григорий Федорович! — сказал Саша. — Объяснение уже есть.

— Мы хотели перевести тело отца, чтобы похоронить его на Преображенском кладбище, — продолжил Гучков. — Хлопотали месяц, прежде чем получили разрешение. Батюшка умер в декабре. И только в конце января, с предписанием министра внутренних дел на руках, мы выехали из Петрозаводска, и три недели по зимним дорогам везли гроб в Москву. Часть отцовского имущества осталась в пользовании Преображенской общины. Мы не стали ничего менять и отказались от наследства.

— Я уже говорил об этом моему отцу, — сказал Саша. — О том, что в преследованиях старообрядцах нет ни пользы, ни смысла, ни справедливости. Пока безуспешно. Но это не значит, что я замолчу.

— Мы знаем, — сказал Тимофей Саввич, — читали.

— Опять ты этого безбожника читаешь! — упрекнул Савва Васильевич.

— Герцена, — улыбнулся Саша.

— Безбожник-то за нас, тятенька, — сказал Морозов-младший, — пишет, что давно пора прекратить «глупые преследования старообрядцев».

— Да, знаю, — махнул рукой Савва Васильевич. — А все одно: безбожник!

— Не знаю, насколько он атеист, — заметил Саша, — но зато вы знаете, что от меня ждать.

— Это точно! — сказал Тимофей Саввич.

— Савва Васильевич, вы про алтари не закончили, — заметил Саша. — Я вас прервал, и мы стали слушать про батюшку Ефима Федоровича и Преображенскую общину. А на Рогожке что случилось? Почему запечатали алтари?

— Пять лет назад умер священник Ястребов, — начал Морозов-старший, — он был последним из попов-никониян, который к нам перешел. И мы на Рогожском кладбище остались без священства, поскольку дедушка ваш брать беглых попов нам запретил.

В Белой Кринице у нас есть митрополит Кирилл. Он ставит епископов, а они рукополагают наших попов. Но никонияне их не признают, считают лжепопами, и потому они служат тайно: венчают, крестят и отпевают, только литоргию служить строго запрещено.

— Литургию? — переспросил Саша.

— Да, — кивнул Савва Васильевич, — у нас говорят «литоргия», обедня то есть. Так было два года, и мы ни разу не нарушили запрета. А потом нас оклеветали. Единоверцы новоявленные. Не из федосеевцев, из наших, рогожских. Они-то и донесли митрополиту Филарету, что поп наш Крынин, несмотря на запрещение, служит открыто в алтаре рогожского храма литоргию.

— Только это была неправда, — добавил Тимофей Саввич.

— Неправда! — повторил Морозов-старший. — Только все равно пришли чиновники с попами никониянскими и наложили на алтари печати.

— Какая разница? — спросил Саша. — Это так же неважно, как была ли у отца Ефима Федоровича домашняя молельня или общественная. Плохо не это. Плох запрет.

— Александр Александрович! — вмешался Гогель. — Запрет не на пустом месте. Они считают, что мы вообще не в Христа веруем, а нас Иисус — это не их Исус, а совсем другой Бог, родившийся на восемь лет позже.

Саша внимательно посмотрел на господ Морозовых.

— Так это, Савва Васильевич?

— Дураки! — сказал Морозов-старший. — Есть дураки такие. А где их нет?

— То есть это не общее мнение старообрядческих общин? — уточнил Саша.

— Нет! — возразил Савва Васильевич. — Боже упаси, Ваше Высочество! Вообще мало таких.

— И государя не поминают во время этой их «литоргии», — добавил Гогель.

— А это уж совсем неправда, Ваше Превосходительство! — воскликнул Савва Васильевич. — Молимся всегда за державного государя Александра Николаевича! Даже федосеевцы молются. Нет же власти не от Бога!

«Что ж тогда от них надо-то! — подумал Саша. — Если вопрос о власти решен».

Статуе императора поклонился? Все! Иди верь, как тебе нравится.

Он всегда считал, что в корне всех религиозных разногласий лежит вопрос о власти, а все эти филиокве, число пальцев, направление обхода алтарей и число букв «И» в имени Христа — только попытки подвести теоретическую базу под властные полномочия.

— Кому верить? — вслух спросил он. — Ваше слово, Савва Васильевич, против слова Григория Федоровича.

— А зачем гадать? — спросил Савва Васильевич. — Увидеть можно. Приходите к нам на Рогожское кладбище — сами все услышите.

— Только не это! — воскликнул Гогель. — Какая наглость! Я этого не допущу!

— А чего бы не прийти… — проговорил Саша. — Вместе за батюшку моего и помолимся.

— Александр Александрович, нельзя молиться с иноверцами! — возразил Гогель.

— Почему? — поинтересовался Саша.

— Да они сами не с кем не молятся!

— Значит, это будет в первый раз. Да я оденусь по-староверчески, меня и не узнает никто.

— Нет, — отрезал Гогель.

— Хорошо, Григорий Федорович, — улыбнулся Саша, — мы это еще обсудим.

Городской голова Гучков поднялся на ноги с чаркой водки.

— За нашего августейшего гостя Великого князя Александра Александровича!

Все повскакивали с мест, зазвенели рюмки.

Саша тоже поднялся со своим квасом и чокнулся с ближайшим окружением.

Второй тост был за «державного государя нашего Александра Николаевича». А на третьем Саша попросил слова.

— Сердечно благодарю вас, господа, за великолепный прием! — сказал он. — Я узнал много нового для себя, и, к сожалению, не радостного. О закрытых молельнях, о сосланных беспоповцах, о запечатанных алтарях. Закон о веротерпимости в России всегда был моим сокровенным желанием и моей мечтой. Чтобы привлечь меня на свою сторону, вам даже не надо было кормить меня осетриной со стерлядью.

В зале послышались сдержанные смешки.

— Два с половиной века назад во Франции по приказу короля Генриха Четвертого был принят Нантский эдикт, уравнявший в правах католиков и протестантов и положивший конец тридцатилетию религиозных войн, — продолжил Саша. — Наступила новая эпоха, названная «Великим веком». К концу него Франция стала ведущей страной Европы, а французский — языком дипломатов и аристократии.

К сожалению, меньше века спустя Нантский Эдикт был отменен. Последствия не заставили себя ждать: торговля пришла в упадок, а протестанты сотнями тысяч эмигрировали из страны. Это всегда так: если люди приезжают в страну — значит, страна на подъеме. Если же бегут — это начало упадка, а значит, жди беды.

И Франция утратила лидерство, отдав его тем странам, куда и уехали гугеноты.

Одной из этих стран была Россия.

Прошло менее века после отмены Нантского эдикта, и указ о веротерпимости был принят у нас моей прапрабабушкой — государыней Екатериной Великой.

Ещё в своем манифесте при вступлении на престол она объявила амнистию старообрядцам, приказала освободить их из-под стражи, а следствия прекратить. Призвала уехавших в эмиграцию вернуться на родину, обещая никаких наказаний им не чинить, разрешила свободно совершать богослужения по старообрядческим книгам и беспрепятственно строить часовни, храмы и скиты.

И они приехали. А её эпоха стала нашим золотым веком.

Потому что, если народ не тратит силы на бессмысленную религиозную вражду, ему остается только расправить крылья и подняться ввысь, оставив далеко внизу, погрязших в ненависти и распрях.

Потому что религиозное неравенство — это гиря на ногах государства. Их много таких гирь, но от этой избавиться легче всего: достаточно только политической воли.

Казалось бы, указы великой государыни должны были положить конец преследованиям за веру, однако они позабыты, и все вернулось на круге своя.

В этой стране… то есть в России, далеко не все от меня зависит, но я приложу все усилия, чтобы принцип свободы совести, наконец, у нас победил. Чтобы никто не был судим за веру, чтобы ни один молельный дом не был закрыт, чтобы все могли молиться и служить литургию так, как считают правильным и спасительным. Чтобы с рогожских алтарей были сняты печати. Думаю, это наше общее с вами желание. Так выпьем за то, чтобы желания исполнялись!

Речь была встречена аплодисментами, звоном бокалов и криками «Ура!»

Все сели. Саша почувствовал на себе взгляды сотен присутствующих. В глазах купцов был восторг.

— По гроб жизни будем благодарны, если печати снимут, — прогремел Морозов.

— Что смогу, — сказал Саша.

— Ваше Высочество, а вам точно четырнадцать лет? — поинтересовался Гучков.

— Это вы еще не привыкли, — заметил Саша. — В Питере уже никто не удивляется. Все было понятно? А то мне иногда нужен переводчик.

— Ефим Федорович у нас даже по-французски знает, — сказал Морозов. — Да и мы не дураки. Нам нужен Нантский эдикт. Чего же тут непонятного?

— Точно! — сказал Саша.

И поинтересовался:

— Московский университет, Ефим Федорович?

— Нет, я самоучка, — улыбнулся Гучков. — Но хочешь вести дела с заграницей — куда ж ты денешься? Не только по-французски, и по-немецки немного.

— У меня тоже с немецким хуже, — признался Саша. — Английский учите — не пожалеете!

Тем временем квас каким-то образом кончился.

— Хлебного или яблочного? — спросил лакей.

— А яблочный есть? — обрадовался Саша. — Яблочного.

Квас действительно божественно пах яблоками.

— Откуда сейчас яблоки? — удивился Саша. — Конец мая.

— Из теплиц, — улыбнулся Гучков.

— Из райского сада вашего батюшки?

— Да.

— Выжил значит сад?

— Да, мы его сохранили.

— О! А ананас планируется?

Честно говоря, Саша не очень любил ананасы, от них потом болит язык. Но па́ру кусочков можно.

— А как же! — сказал Гучков.

Как это Его Императорское Высочество могло заподозрить, что обойдется без ананаса!

Саша задумался о том, насколько господа купцы пьяны. Ну, чтобы перейти к следующему вопросу.

Огромному старику Морозову три чарки были явно как слону припарка. Его более субтильный сын тоже не выглядел пьяным. И Гучков вполне уверенно держался на ногах.

Где же хваленый разгул купеческий?

Стесняются Великого князя?

Саша пропустил ещё три тоста: «За августейшую фамилию державного государя Александра Николаевича», «За святую Русь православную и её обычаи отеческие» и «За удачу в делах».

Успел прикончить уху и кусочек стерлядки.

И, наконец, поднялся на ноги и попросил слова.

Загрузка...